Ничто здесь уже не могло помочь.
Заслуженный самосвал — облупившаяся краска, стертые до корда рыжевато-белесые гигантские шины, лицо в кабине с разинутым в крике ртом навис над зелененьким «жигуленком», зелененьким, как листья молодой березы. Между автомобилями, сошедшимися почти нос к носу, еще оставалось какое-то пространство — десятки сантиметров, но не хватало ничтожных долей секунды, чтобы машины врезались друг в друга.
Ничто не могло здесь помочь, но милиционер Севастьянов все равно бежал к месту неизбежной катастрофы, бежал изо всех сил. Хотя он не мог успеть одолеть и десятой части расстояния, отделявшего его от автомобилей. А столкновения все не происходило. Только что резво мчался «жигуленок», только что нелепо вывернул ему навстречу с проселка самосвал — тоже на неплохой скорости, недаром его занесло по палым листьям на другую сторону шоссе, — только что они вышли почти в лоб друг другу, и все быстро, стремительно, резко. А то, что сейчас видел бегущий Севастьянов, происходило словно на киноленте, пущенной в замедленном темпе. Самосвал и «Жигули» сближались, сближались и никак не могли сблизиться. Нашлепок грязи на ободе первого колеса самосвала медленно-медленно передвигался вокруг оси… Севастьянов успел подумать, что вот так, наверное, перед смертью успевают в последние секунды обозреть всю свою жизнь, потому что время почти останавливается, но ведь он-то не умирающий? Это на месте водителя «Жигулей» можно так…
И тут он понял, что добежал. Машины сошлись почти вплотную, но «жигуленок» успел отвернуть в сторону, хотя делал он это чрезвычайно медленно — и слава богу, иначе сшиб бы самого Севастьянова.
Из «Жигулей» вывалился толстый потный человек в измятой шляпе. С самосвала спрыгнул высоченный детина с бледным застывшим лицом. Его тяжелые ботинки приземлились совсем рядом с Севастьяновым, и тот невольно откачнулся. А в следующую секунду детина уже обнимал и целовал водителя «жигуленка», а тот безвольно подчинялся, опустив крупные руки с желтыми, изъеденными — химией, наверно, какой-нибудь — ногтями.
— С какой скоростью шли? — спросил Севастьянов.
— О чем спрашиваешь, шеф? — крикнул шофер. — На смертельной для такого случая — это точно. Я уже себя на нарах видел, на нарах, а у меня только-только дочка родилась.
Севастьянов записывал показания водителей, потом обмерял место происшествия, делал эту стандартную работу в двухсотый по крайней мере раз. И то, что стало ему ясно сразу, подтвердилось со всей бесспорностью очевидного: машины должны были столкнуться. Это было неизбежно, и вот — не случилось.
Водители, слегка успокоившиеся, подошли к милиционеру:
— А зачем все это? — спросил человек из «Жигулей». — Ведь ничего же не случилось…
— Не случилось… А вы-то хоть понимаете, почему не случилось?
— Не понимаю, но радуюсь.
— Точно, ребята. Радоваться надо. — Лицо у шофера самосвала порозовело. — Давайте, знаете, у меня с собой «московская». Не журись, шеф, не журись — я прямо в кабине заночую, никуда не поеду отсюда — ноги дрожат.
— А этот товарищ, — невольно засмеялся Севастьянов, — тоже с машиной здесь останется? Да и мне до конца рабочего дня еще далеко. Ты езжай, брат, только талон дай — проколю на память.
— Коли, коли, тут спорить не буду. — Детина излучал радость всеми порами лица, теперь уже красного, хоть к заветной «московской» его и не допустили.
Севастьянов попрощался с водителями — молодой отец при этом ухитрился поцеловать его в щеку — и устало пошел к своему посту.
И тут откуда-то из-за деревьев появился невысокий мужчина в черном свитере, из которого был выпущен ворот мятой коричневой рубахи, в мятых синих брюках, с большим коричневым саквояжем в левой руке. Опытный взгляд Севастьянова автоматически зафиксировал все эти признаки «несамостоятельности» парня, как сказала бы его, Севастьянова, жена, весьма самостоятельная и ответственная — за Севастьянова — женщина.
А вот лицо парня описать было бы трудно, только запомнить легко. Пришлось бы, наверное, просто сказать: подвижное. Глаза, нос, скулы, брови — все играло, дышало, жило. Подпрыгивали одна за другой и снова опускались брови, похожие то на жирные прямые тире, то на извилистые запятые. Он то и дело морщил лоб и нос, чуть отдувались и снова подтягивались щеки, нижняя губа оттопыривалась…
Поглядев на это лицо, Севастьянов понял, что в измятости одежды виноват не ее хозяин, не его жена, хотя таковая, ежели она есть, мученица: на таком человеке что угодно изомнется в две минуты. Но таких людей — это Севастьянов тоже почувствовал — не по одежке встречают.
— Товарищ милиционер! — Мужчина чуть-чуть заикался, чуть-чуть, самую малость, может быть, только от напряжения.
— Слушаю вас. — Севастьянов откозырял.
— Разрешите узнать, сколько, по-вашему, времени прошло между выездом самосвала на дорогу и… тем, как автомобили разминулись?
— Сам не пойму. — Взгляд любопытного человека был так простодушен, а голос так вежлив, что Севастьянова потянуло на откровенность. — Мне показалось, секунд семь-восемь. Бежал я вон от того столба, тут метров пятьдесят пять — так оно как будто и получается. Но выходит, что машины-то за эти секунды проехали — обе — метра три. И то «Жигули» из трех метров до места, где у машин передние бамперы вровень пришлись, по крайней мере два с половиной проехали. А самосвал словно бы и вовсе на месте стоял.
— Да, любопытно. — Мужчина поставил саквояж на землю, вынул блокнот и углубился, по-видимому, в расчеты.
Говорят, есть люди, которые улыбаются одними глазами. Он улыбнулся всем лицом — от подбородка до корней волос. Но в улыбке этой было что-то грустное.
— Спасибо. Сто восемьдесят тысяч четыреста двенадцать секунд я потерял. Не так уж много, правда? Обидно только, что рассчитал плохо. Можно было втрое меньше отдать. До свидания.
Он поднял саквояж и пошел к подрулившему к обочине маленькому служебному автобусу.
Севастьянов молча смотрел ему вслед. Последних слов собеседника он не понял. Но он сегодня очень многого не понял. Да и вообще на милицейской работе приходится много видеть такого, что понять невозможно.
— Аля, в «Одессе» идет "Благослови детей и зверей". Не ближний край, но нам просто необходимо прогуляться, а фильм прекрасный. Что же, проигрывая в расстоянии до кинотеатра, выигрываем в силе кинофильма. Закон рычага, он же проявление закона сохранения энергии. Сегодня я острю, как Аркадий Райкин. Ах, Аленька, Аленька, я, собственно говоря, сделал только то, что давно надо было сделать. И раньше одни теряли время, другие берегли, третьи просто-напросто растрачивали. Женщины вон вообще отвоевали себе право опаздывать всюду, кроме как на работу. Человек ведь только делает вид, что боится времени, на самом деле он с ним запанибрата. Изображает бога времени с косой, страшным стариком, а помните, что с этим Хроносом древние греки сделали? Собственный сын Зевс сверг его с мирового престола и в Тартар отправил.
Храброе существо — человек! Пусть руками бога, а сверг иго времени. И обратите внимание — руками бога, ведавшего громом и молнией. Это, если хотите знать, прямо указание предков, что справиться со временем должна современная электроника. На этом я стою, как Мартин Лютер… который, правда, стоял на чем-то другом.
— Вы шутник, Михаил. А если серьезно — как вы пришли к этой своей идее?
— Да от того самого рычага и пришел. От закона сохранения. Хочешь выиграть в одном — обязательно надо в другом проиграть. Даром в этом мире ничего и никому, Аленька моя, не достается. Я говорю, как Эмерсон — был такой американский философ: если душа твоя жаждет чего-нибудь, о человек, возьми это и заплати положенную цену. Так вот всегда: хочешь взять плати.
— У людей бывает и иначе! — с вызовом сказала она.
— Так я же про природу, Аленька, про природу говорю, как Мичурин. Милостей от нее не дождешься. Хочешь получить дополнительно время в одном месте, отдай в другом. Вот вчера, знаете, две машины чуть не столкнулись. А я как раз ехал в автобусе на опытный полигон и только-только вышел ноги поразмять. А с аппаратом я расстаюсь, лишь когда он в институтском сейфе. Ну, успел включить свое полюшко так, чтобы один из автомобилей в него попал. То есть рисковал, конечно; попала бы граница поля на водителя, его бы холодненьким из машины вынули, но не включил бы поле — так тоже он в живых не остался бы.
— Значит, спасли человека? — Она остановилась.
— Ну да. Не удержался. Хвастаюсь, как Мюнхгаузен. Только это правда.
— А сколько времени потеряли?
— Всего пятьдесят часов! А можно было обойтись и четырнадцатью. Понимаете, время ускоряется в небольшом объеме пространства вокруг меня, а в секторе, охваченном полем, замедляется. Произведения объема каждого пространства на временной коэффициент должны быть равны… Фу! Я заговорил как учебник физики.
— Будущий учебник физики. Ну, и что же дает ваш рычаг времени?
— Все что угодно. Вот в больнице надо на сложную операцию часа два, а в больном жизни на две минуты. Помещаем его в N-поле и растягиваем время.
— Но у кого-то оно пойдет быстрее?
— Да. Почему-то обязательно в том объеме времени, который мы ускоряем, должен находиться человек. Из расчетов это как будто не следовало… Но я предчувствовал. Время идет для всего и всех — для камня, микроба, березы, мыши, — но только человек понимает, что оно идет. Я уже на гориллах пробовал — не выходит. Не везет, как Галилею… Тому тоже не хотелось каяться, да пришлось.
Новый полигон времени расположился в уютной горной долине. Только вот высоковато немного и дышать с непривычки поначалу трудновато. Не хватает воздуха — как марафонцу в конце пути.
Врач Для качает головой. Сердце у Михаила Григорьевича изношенное, не для гор. Но для новых опытов с N-полем нужны перепады атмосферного давления, а здесь у ущелий такие удобные стенки. И лазить на них будут товарищи с альпинистским опытом. Он, изобретатель, останется там, где ему еще можно дышать. А в вертолете будет кислородная маска.
Врач Алевтина Николаевна может все это поломать. Но с Михаилом слишком трудно. И она сама боится, что вмешается в планы института уже по личным соображениям: чтобы уберечь не просто великого ученого, а близкого ей человека. И еще боится Аля, что не вмешается тоже по личным соображениям знает, что Михаил этого не простит. А пока она так колеблется, Михаил уже все сделал. То есть делали другие — он только объяснил начальству, чего он хочет, и нашлось кому подобрать подходящую долину в горах, перебросить туда нужное оборудование и людей, собрать финские домики, доставленные на вертолетах.
Врачу Алевтине Николаевне стыдно, что она все это допустила. А Аля гуляет по вечерам с Михаилом. Какие здесь небывалые, невозможные растут цветы — похожи на одуванчик, но размерами с кулак, а то и детскую головку. Детскую головку.
По паспорту он моложе на полтора года. А на самом деле… На самом деле еще моложе. Купается в ледяном озере. Легко сажает ее на плечо. Она держится, обхватив его голову. Седую уже голову.
Но теперь он осторожен. Он не будет — обещал — стареть быстрее обычного. Есть же в его группе люди, которые с радостью жертвуют минутами и часами — молодые доноры времени, отдающие, как доноры крови, то, что у них пока в избытке. И не зря отдают — опыты ставят, научные работы пишут.
Аля и Михаил сидят ранним утром на сером бугристом камне, спрятавшемся от научного городка за боком огромной скалы.
Он читает Киплинга:
Я думал, будет время,
Мне не изменит пыл,
И, выжидая юность,
Весну я отложил.
И вот, сперва в тревоге,
Потом в тоске узнал,
Что я, Диего Вальдес,
Великий адмирал!
— Вот как давно это делали! — смеется Аля. — Эх ты, тоже все торгуешься со временем.
— А что? Можно и поторговаться. Только в кредит оно не отпускает. Юность, говорят поэты, рвущийся товар. Все равно ведь она проходит, так лишь бы не напрасно. Я-то старел не зря, как Фауст навыворот.
Из-за угла скалы появляется человек.
— Тревога, Михаил Григорьевич! — говорит он. — Объявлен общий сбор.
По дороге к домикам сбивчиво объясняет. Чуть ниже, на полкилометра, до полусотни километров в сторону, поселку угрожает сель. Время такое, весна, да еще поздняя весна, снег в горах тает, крошечные речушки — курица вброд перейдет — в эту пору превращаются в чудовищные потоки из камней и грязи. Знаете, что было с Алма-Атой пятьдесят лет назад? Аля не знает, и уже Михаил объясняет ей: полгорода обратилось тогда в озеро из грязи.
— У нас просят вертолеты — вывезти людей из поселка. Ваше слово, Михаил Григорьевич.
— Просят. Имеют право требовать! Заправляйте.
— Уже заправлены.
Огромные винты дрожат, трепещут, постепенно раскручиваясь над кургузыми кабинами.
Изо всего, что только создано современной техникой, вертолеты меньше всего походят на машины — во всяком случае, пока не взлетят. Нет в их очертаниях той строгости, что у самолетов, автомобилей, тракторов. Скорее это добродушные домашние животные, некрасивые, зато живые.
Три вертолета уже поднялись. Четвертый Михаил Григорьевич просит на минуту задержаться. Исчезает в своем домике, появляется оттуда с саквояжем.
— Полечу поглядеть.
Аля смотрит на него. Он на нее не смотрит, и она успевает влезть в кабину.
Михаил Григорьевич сидит на туристском походном стульчике. Две изогнутые металлические трубки и кусок полотна… На коленях — общая тетрадь. Справа стоит приоткрытый саквояж. Слева — мешок с консервами, канистра с водой. Он хвалит себя, что сразу догадался сказать про воду. Доставляют регулярно. Речка, конечно, пересохла.
Впервые в жизни у него оказалось достаточно времени — на все, что только он может сейчас делать. И не с кем торговаться из-за времени. Он отгорожен от мира самой прочной на свете стеной, от такого медлительного большого мира. Временной коэффициент сейчас один к двум тысячам. Ничто живое не выдержит, если в части организма время пойдет в две тысячи раз быстрее. Птиц жалко. И насекомых. Заденут хоть крылышком границу — и все. Но делать нечего. Вон вал селя — в сотне метров сзади. Михаил не оглядывается, он и так знает, что никуда этот вал не денется, с места не сдвинется, пока включено N-поле. Жалко, что пришлось охватывать такой огромный объем пространства. Зато ясно теперь, что прибор может и это. До сих пор на такое не замахивались, не рисковали — жалели время. Его и других доноров. А теперь деваться было некуда.
Надо продумать вот такой вариант: что если в N-поле будет помещен человек в состоянии анабиоза? Будет ли в этом случае работать рычаг времени? Вряд ли. Но попробовать следует. Запишу в программу экспериментов.
Деревья — черт их знает какие, вот дурак, никак не мог ботаникой поинтересоваться, все, понимаешь, времени не находил — уже второй раз теряют листья. Программа природы. Для них уже второй раз приходит жестокая горная зима, хоть солнце и палит вовсю.
Михаил уходит в палатку. Семнадцать часов бодрствования — семь часов сна. Не меньше семи. Он давно обещал это Але. Еще в Москве. Сколько лет прошло с тех пор? Для Али — три недели.
Воду, еду, лекарство, письменные принадлежности ему забрасывают.
Есть удобное место. Для стоит как раз там. И смотрит. А что она может увидеть? Он же движется в две тысячи с лишним раз быстрее, чем она и все они там, в этом фантастически медлительном мире к северу от зоны М-поля, где живет Михаил, Зато мир к югу от этой зоны еще медлительнее. В один час Михаила укладывается меньше двух секунд людей, которые сейчас хлопочут в поселке, увозя из-под удара детей и женщин, пока мужчины сооружают заградительные заслоны на пути селя. Зато там, где нависает над пересохшей речушкой чудовищно-безобразный вал селя — песок, глина, обломки скал, серо-желтое вспененное месиво — двум годам Михаила соответствуют только полсекунды. Вал движется не для него и не для них. Полтора года одиночества. Гора исписанных общих тетрадей. Хорошо, что он об этом подумал заранее. Вот книг надо было попросить. Они не догадались. Не успели догадаться. Ведь у них прошло лишь шесть часов.
Хорошо, что он придумал когда-то, как сделать, чтобы можно было отходить от аппаратуры, — оставаясь в пределах зоны, конечно.
Медленно-медленно встает после короткого тревожного сна очень уставший человек. Только не хватает, чтобы он сейчас умер. Аппарат ведь тут же отключится. Валидол под язык. Не помогает. Нитроглицерин. Аля говорила нитроглицерин надо принимать только лежа. Но и ей не проверить сейчас, как он принимает лекарства.
Сегодня у них вечернее свидание. Он придет — для нее — на три секунды раньше. Должен прийти. А здорово сдвинулось солнце за эти полтора года одиночества. Он выходит на поляну. Аля на месте. Как все эти месяцы. Как все последние часы. Ее видно хорошо. А чтобы она его увидела, требуется выдержка. Как в фотографии. Полчаса надо простоять неподвижно. Увидела. Рванулась к нему. Остановилась — вспомнила про невидимую стену. Бросила к его ногам камень, обернутый в лист бумаги.
"Милый! Эвакуация заканчивается. Остались минуты. Отключай аппарат. Вертолет сбросит тебе лестницу".
Да, вот оно в небе, доброе летающее животное конца XX века. Жалко, она не услышит, а то бы Михаил сообщил, что стоит на своем, как Лютер. Или как статуя Командора. Обратной связи из мира ускоренного времени, к сожалению, нет. Отсюда записку с камнем не кинешь — давно проверено. Начинаются всякие парадоксы, с ними еще предстоит разобраться.
Аля держит руку у сердца. Смотрит на него. Хорошо.
Аля еще видела его стоящим на ногах, а он падал. И снова она увидела Михаила, когда он уже лежал на земле. Что случилось, она поняла, увидев какую-то букашку, осторожно, медленно-медленно вспрыгнувшую на обтрепанный рукав ковбойки.
И тут же в уши ударил рев селя, отпущенного временем.
В вертолет, повисший в полуметре от земли, ее втащили силой.