Подходил к концу апрель 1913 года. Вот уже десять месяцев я в ссылке в селе Маркове далекого Киренского уезда, на берегу великой Лены… Больше трех с половиной лет протекло с того дня, как я получил первый обвинительный акт, — и каких лет!..
…Военно-окружной суд не закончился для меня виселицей только потому, что в последний момент блестящие адвокаты Кашинский и Кийков сумели использовать противоречия в показаниях главных свидетелей обвинения, запутать этих свидетелей и заставить их отказаться от того, что они говорили раньше. Судьи были вынуждены вынести оправдательный приговор… Но меня ожидал еще процесс в Казанской судебной палате по обвинению в принадлежности к РСДРП и к ее боевой организации, в хранении бомб, которые полиция нашла у меня на квартире, когда мы с Василием Лаптевым сумели убежать.
В ожидании нового суда удалось добиться моего перевода из второго одиночного в так называемый «красный корпус», где режим был неизмеримо мягче. А главное — я сидел теперь в камере вместе с товарищами-боевиками: Петром Гузаковым, Иваном Огурцовым, Иваном Старковым, Михаилом Пудовкиным и другими.
В первый же день Петя рассказал мне, как казнили Мишу.
На суде Михаил принял на себя вину многих боевиков-сопроцессников, спасая их от смерти. Председательствовавший генерал иронически переспросил:
— Так вы, подсудимый, определенно утверждаете, что принуждали товарищей участвовать в экспроприациях и убийствах, подчиняя себе их волю, превращая взрослых, сильных людей в безвольных марионеток? Оч-чень интересно!..
Миша гордо выпрямился, прозвенев кандалами, оперся кулаками о барьер и, пристально глядя генералу прямо в глаза, властно сказал:
— Мне тоже было бы оч-чень интересно, ваше превосходительство, посмотреть, как бы вы, встретившись со мною на свободе, посмели ослушаться моего приказа.
В зале воцарилась гробовая тишина. Побледневшее «превосходительство» растерянно мигало маленькими глазками, не в состоянии произнести ни звука. Мурашки побежали по спинам избранных «столпов режима», допущенных на закрытое заседание военного суда. Скованный по рукам и ногам, обреченный двадцатидвухлетний юноша предстал перед ними грозным символом неизбежной расплаты…
Миша Гузаков, Митя Кузнецов и Вася Лаптев с героическим спокойствием выслушали смертный приговор. Тимошу Шаширина адвокатам удалось спасти.
Я и поныне содрогаюсь, когда вспоминаю, как Петя рассказывал о трагической ночи 23 мая девятьсот восьмого года — ведь и он и сидевший еще тогда в Уфимской тюрьме Павел собственными глазами из камер «красного корпуса» видели, как свора палачей вела на удушение их безгранично любимого брата.
— Миша шел и курил папироску, — тихо ронял слова Петя, а в его глазах жила страстная ненависть. — Когда он был саженях в двадцати от нашего корпуса, я услышал его совершенно спокойный, без тени волнения голос: «Прощай, Паня, передай привет симцам». Это он брату Павлу говорил. Потом: «Петюша, не бросай борьбу за рабочее дело! Если нужно, отдай за него свою жизнь». Никогда я этих слов не забуду…
Петр Гузаков сдержал свою клятву: единственный из трех братьев-бойцов, кому суждено было увидеть победу пролетарской революции в России, он до последнего вздоха был верен партии коммунистов…
Герой в жизни, Миша остался героем и в страшную минуту казни. Сказав: «Уйди ты, чучело», — он оттолкнул палача и сам надел петлю на шею… Последние его слова были: «Да здравствует социализм!»
Но, видно, и после смерти призрак грозного народного борца не давал покоя царским палачам: Мишу судили еще по одному делу и вторично, посмертно, приговорили к повешению.
…В ожидании суда мы с Петей Гузаковым попытались бежать — для этого надзиратель Лаушкин приготовил около тюремной стены лестницу. Побег не удался лишь по несчастному стечению обстоятельств: взобравшись на стену, мы нос к носу столкнулись с часовым, которого, по расчетам, в это время не должно было там быть, и спрыгнули назад. Солдат опознать нас не смог, и мы остались безнаказанными.
Новый суд хотя и не грозил мне смертной казнью, все же сулил малопривлекательную перспективу — лет пятнадцать каторжных работ. Адвокат Кашинский составил целый план, как смягчить мою участь.
Я должен был заявить, что бомбы и оружие принес ко мне домой Василий Лаптев, а я, мол, понятия не имел, что у него в узле. Партийная организация разрешила мне это сделать: ведь Вася вместе с Мишей Гузаковым и Митей Кузнецовым был казнен. Для подтверждения такой версии Кашинский подобрал двух свидетелей, которые согласились показать, что видели, как в утро перед обыском Лаптев входил ко мне в дом с узлом.
Нужно было оттянуть процесс и заставить следствие заново собирать весь материал по делу. Но как этого добиться? И изобретательный Кашинский придумал совершенно фантастический ход.
…Иващенко закончил следствие и вызвал меня, чтобы выполнить процессуальную формальность — прочесть мне все «дело». Он зажег лампу, уселся поудобнее, раскрыл папку и принялся читать. В углу комнаты уютно потрескивала топящаяся голландка…
Разве мог ожидать следователь, что обвиняемый метнется к столу и вырвет у него из рук свое дело?!
Иващенко расширенными от ужаса глазами смотрел, как я яростно рву, кромсаю, уничтожаю аккуратно подшитые листы. Но когда я швырнул клочья «дела» в печь и там вспыхнуло яркое веселое пламя, следователь пришел в себя.
— Охрана! Надзиратель! — диким голосом заорал он. — Сюда! Он сошел с ума!
В кабинет вбежал конвойный с винтовкой…
Результат этой истории оказался довольно многогранным: я попал сначала в карцер, а потом во второй одиночный. Иващенко отстранили от следствия, а новому следователю действительно пришлось начинать все с самого начала и допрашивать нужных нам свидетелей.
Казанская судебная палата дала мне «всего» восемь лет каторги, а «учтя несовершеннолетие обвиняемого в момент свершения преступления», снизила приговор до двух лет восьми месяцев каторжных работ с последующей вечной ссылкой в отдаленные области Сибири…
Поздно вечером меня привезли из суда с приговором палаты. С удивлением, а потом с ужасом я обнаружил, что в камерах смертников тишина.
Я бросился к стене и яростно застучал соседу. В чем дело? Где Кадомцев и другие осужденные?!
Ответный стук… Медленно складывались сигналы в буквы, потом — в слова:
О…б…щ…е…с…т…в…е…н…н…о…е… м…н…е…н…и…е…и…р…о…д…с…т…в…е…н… и…к…и…д…о…б…и…л…и…с…ь…»
Неужели?! Неужели правда?!
«…о…т…г…е…н…е…р…а…л…а… С…а…н…д…е…ц…к…о…г…о… з…а…м…е…н…ы… к…а…з…н…и… в…е…ч…н…о…й…»
Я не верил себе, своему слуху. «Повторите, так ли я вас понял: их не повесят? Повторите!» — прервав соседа, лихорадочно застучал я…
«П…р…а…в…и…л…ь…н…о… И…х… у…в…е…л…и… в… э…т…а…п… в… Т…о…б…о…л…ь…с…к…и…й… ц…е…н…т…р…а…л…»
Почему раньше я не замечал, какой это чудесный, мелодичный звук — дробный стук в тюремную стену?!
Кажется, за всю свою долгую жизнь не испытал я большего счастья, чем в тот час!..
Свою каторгу я отбывал в той же Уфимской тюрьме. Опять пытался бежать — и неудачно. Снова избиение, карцер… Хотя срок мой заканчивался в ноябре 1911 года, я ушел в этап только в апреле 191!2.
Страшное это было путешествие. Самым ужасным был путь от Иркутска в пересыльную тюрьму Александровского централа: на каждой версте тяжелой, покрытой вязкой грязью дороги падали обессилевшие товарищи, и палачи-конвойные добивали их… А на следующем этапе, на паузке, спускавшемся вниз по Лене, ссыльные как мухи мерли от кровавого поноса, и конвой сдавал трупы крестьянам, платя за похороны по три рубля… Кстати, здесь я снова встретился с поручиком Селезневым — тем, что интересовался, как мы с Мишей Гузаковым скрылись от его воинской команды в лесах Гремячки. По прихоти судьбы он оказался начальником нашего конвоя. Я узнал знакомца еще в Александровской пересыльной тюрьме, когда он принимал партию. В моих документах стояла отметка о том, что я склонен к побегам, и предписывалось довести меня до места ссылки в кандалах.
За меня ходатайствовал староста партии Зурабов, депутат II Думы.
— Обещаете не бежать с этапа? — спросил меня офицер, не подавая виду, что знает меня.
— Обещаю.
— Вы ручаетесь за него? — обратился поручик к Зурабову.
— Ручаюсь.
Селезнев приказал не заковывать.
И вот мы плыли по многоводной Лене с ее причудливо красивыми, суровыми берегами, покрытыми густою тайгой. Как мы ни были измучены и голодны, а величественная северная природа и близость свободы пьянили, вселяли душевный подъем. Солдаты разрешили нам петь.
И мы пели. Чем дальше, тем лучше, слаженней, стройнее звенели голоса, и могучее эхо разносило их меж гор и прибрежных скал, бередя радостью усталые души… Нам не мешали петь даже революционные песни — их мы исполняли с особым жаром. Запевал в этом импровизированном хоре я.
Старое знакомство не помешало поручику Селезневу приписать к «особым заметкам» в моем деле:
«Подвижный, проворный, наверняка попробует бежать. Следить тщательно».
В ссылке я батрачил у кулака-живоглота Якова Дружинина, работал в экспедиции по изучению русла Лены, которой руководил молодой инженер Шарко, либерально настроенный человек, хорошо относившийся к нам, ссыльным. Он даже собирался на следующий год помочь мне бежать. Но я не стал дожидаться его помощи…
Поручик Селезнев точно уловил мое настроение, когда на паузке высказал уверенность, что я долго не усижу в ссылке. Действительно, с того момента, как мне в тюрьме объявили: «Собирайся в этап!», все мои помыслы, все планы, все мое существо было устремлено к одному: «Бежать! На свободу, к товарищам, к борьбе!» Все окружающее я оценивал с точки зрения своего будущего побега — дорогу, климат, людей, с которыми сталкивался.
Ведь там, в России, рабочий класс во главе с большевиками вставал на новый бой за свободу…
Я прибыл в ссылку вскоре после Ленского расстрела, свершившегося совсем недалеко от Маркова. Позади остались самые тяжелые для нашей партии годы: мрачная эпоха реакции, кровожадный разгул контрреволюции, либерально-буржуазное ренегатство, годы пролетарского уныния и распада. Три с лишним года не собирались партийные конференции. Более двух лет не функционировал Центральный Комитет. Различного толка уклонисты — отзовисты и ликвидаторы, богостроители и богоискатели — мешали большевистской партии изнутри, внося в ее среду дух разлада, отступничества, разочарования.
Все силы контрреволюции злобно мстили пролетариату, чувствуя, что он разбит, но не побежден, придавлен, но не сломлен, что он снова выпрямится и поднимет на борьбу еще более широкие массы забитого, замученного и истерзанного крестьянства.
И вот это время настало!
В январе 1912 года в Праге собралась историческая Всероссийская конференция РСДРП. Она восстановила нелегальную партию, ее центральные органы. Пражская конференция создала невиданную в мире партию — пролетарскую партию нового типа. Эта конференция бросила в рабочие массы боевые лозунги: демократическая республика, восьмичасовой рабочий день, конфискация всей помещичьей земли!
Эхо кровавых солдатских залпов в далекой Сибири прокатилось по России из края в край и всколыхнуло всю великую страну. Возмущенный голос рабочего класса прогремел массовыми стачками и демонстрациями протеста.
А и мае поднялась новая могучая волна манифестаций и забастовок — четыреста тысяч пролетариев России вышли с политическими и экономическими требованиями на улицы Петербурга и Москвы, Харькова и Нижнего Новгорода, Риги и Костромы, Киева и Варшавы.
«Грандиозная майская забастовка всероссийского пролетариата и связанные с ней уличные демонстрации, — писал «Социал-Демократ», и мы узнавали в этих словах знакомый голос Владимира Ильича, — революционные прокламации и революционные речи перед толпами рабочих ясно показали, что Россия вступила в полосу революционного подъема».
…Итак, наступала весна 1913 года. Все сильнее пригревало солнце, набухали реки и ручьи. С каждым днем приближалась пора вскрытия Лены. Зимнее движение по ней постепенно замирало, уже больше недели не приходила почта, не видать и ямщиков.
Мысль о побеге с такой силой захватила меня, что я не мог уже думать ни о чем другом. Но я отлично понимал: чтобы бежать удачно, требуется тщательная подготовка. Мне пришлось надеть на себя волевую узду и постепенно, исподволь готовить побег.
Все ссыльные делились, грубо говоря, на две категории: одни рвались на свободу и готовы были на что угодно, лишь бы не гнить в глухой сибирской стороне, вдали от движения, от жизни. Они бежали, отчаянно или разумно, многие попадались, некоторым сопутствовала удача. Другие, сломленные тюрьмой и каторгой, эпидемией отступничества, разочарования, провокации, характерной для тех лет, постепенно опускались, становились истыми жителями медвежьих углов, либо спивались. В таких ничего не оставалось от былых борцов-революционеров. Эти люди не только сами превращались в обывателей или крестьян-накопителей, а то и кулаков, но и растлевающе влияли на неустойчивых людей из вновь прибывающих ссыльных. Они высмеивали порывы к свободе, стремление сберечь свое «я», не поддаться обстоятельствам; враждебно-трусливо встречали попытки вести и здесь, в Сибири, революционную работу. Такие бывшие революционеры, главным образом из эсеров и анархистов, жили и в Маркове.
— Э, друг! — издевательски говаривали они и мне. — Все мы попервоначалу трепыхались, нервничали, не находили себе места, потом попривыкли, унялись, обосновались… И с тобой так же будет. Это общая наша судьба. Вот женишься, остепенишься, еще каким мужиком станешь!
Меня и вправду старались женить. Сам мой хозяин, Яков Дружинин, предлагал в невесты любую из своих дочерей, обещал «выделить» из хозяйства, сулил всякие блага…
Иногда находила тоска, начинало казаться, что я никогда отсюда не выберусь, никогда не увижу родных Уральских гор. Но такие приступы были редки, я преодолевал их, ясно понимая: если хочешь остаться революционером — необходимо бежать.
Мне удалось скопить немного денег на дорогу. Главное в таком пути обувь. Я купил местные ичиги, в которых одинаково хорошо идти в любую погоду. Постепенно запасал провизию: сало, вяленую рыбу, сухари. Оставалась самая сложная задача — паспорт. Кроме того, нужно было найти верных людей, чтобы посоветоваться, как лучше и с меньшим риском добраться до Иркутска. Недалеко от Иркутска, в селе Зима, жили мои старые товарищи по подполью — Володя Густомесов и Коля Сукеник. Обращаться к старым ссыльным, а среди них были такие, что прожили здесь уже по пятнадцать лет и хорошо знали край, я считал опасным. Оставались местные жители. Они помнят, как отсюда бежали, какие ошибки допустили попавшиеся, как сумели вырваться немногие удачники. Но надо было найти подходящего, надежного человека. Все месяцы ссылки я внимательно приглядывался к окружавшим меня крестьянам. Нужно сказать, что, в отличие от самого Дружинина, моего хозяина, члены его семьи относились ко мне дружелюбно. А со Степаном, старшим сыном, мы стали почти друзьями. Степан несколько лет служил в пограничной страже, с малолетства много охотничал, отлично знал здешние места, обычаи, людей.
Я стал выжидать удобного случая, чтобы заговорить. Такой случай скоро представился.
Как-то мы со Степаном возили бревна на сарай для скота. Разговорились, и я осторожно направил беседу в нужное мне русло.
— А что, Степан, — спросил я, — отсюда в Иркутск только один путь по Лене, а потом трактом? Другой дороги, поближе, нету?
— Отчего нету, — отвечал тот, — есть и намного ближе. Однако той дорогой нет никакого жилья. Пройти этим путем могут лишь бывалые люди, тайгу надо знать, как свой дом. Не то погибнешь. Я уж на что привычный и то, ежели забреду в незнакомое место и там ночую, — делаю затесы на деревьях: откуда, мол, пришел и куда пойду.
Мы немного помолчали. Степан несильно хлестнул лошадь, та дернула, пошла быстрее.
— А скажи, много отсюда бежало нашего брата ссыльных?
— Да нет, не так много. Однако бежали.
— И что же, попадались или…
— Больше попадались. Трудно отселе уйти. Места у нас, сам знаешь, малолюдные, новый человек всегда заметен. А беглец — он пути не знает, с местными держаться не умеет, вот его все и выдает. Так что даже и с большими деньгами тяжело убежать. Нет, мало уходило. — Он вдруг пристально посмотрел мне прямо в глаза. — А ты что меня так-то пытаешь? Разве не боишься, что я тебя посажу?
— Нет, не боюсь, — сразу, не задумываясь, ответил я. — Знаю, что ты на это не способен.
— Та-ак… — Степан опять помолчал, потом снова вскинул на меня глаза, серые, опушенные длинными, какими-то девичьими ресницами. — Стало быть, уйти от нас хочешь… Я почему-то сразу про тебя подумал: этот скоро навострит лыжи. Уж больно ты неспокойный. Ну, что же, Ваня, счастливый тебе путь…
— За «счастливый путь» спасибо. Но одного пожелания, брат, для счастливого пути мало. Раз уж на то пошло, ты вот посоветуй, как лучше добраться. И куда — в Иркутск или Бодайбо.
— Оба конца одинаковы. А только в Иркутске чугунка… Там к России куда как ближе!
— Да ведь у меня паспорта, сам понимаешь, нету. Не знаешь, как достать?
Степан чуть помедлил:
— Пожалуй, знаю.
— А поможешь? — задал я главный вопрос.
Степан натянул вожжи, остановил лошадь. Придвинулся ко мне.
— Ты мне доверился, помогу, — твердо выговорил он. — Давай руку! Вот, слушай. — Он снова тронул коня. — Остался у меня старый паспорт, до службы выданный. Надо только в нем год выдачи исправить, а остальное — комар носа не подточит.
— Кто ж переправит? Я не шибко грамотный.
— Есть здесь у нас учитель один. Живет он в деревне Мостовой, верстах в пяти отселе. Он сделает. Однако иди к нему так, чтобы ни одна душа не знала: ни наши, ни ссыльные. Учитель мужик хороший, но только с вашими якшаться боится — чтобы место не потерять. Жена у него молодая, тоже баба что надо.
— Спасибо, Степан.
— Ладно, спасибо скажешь, когда дома окажешься. Однако вот какая моя к тебе просьба: дай честное слово, что как только доберешься до Иркутска — паспорт сожжешь…
— Даю слово.
— Ну и хорошо. Да он тебе в России и не годен; если попадешься с ним, больше будет подозрения, что беглец. Станут тебя держать, пока не придет ответ из нашей волости.
— Ты прав. Да и тебя я не хочу подводить.
— Ну, значит, сговорились. Вот завтра, как снова в лес поедем, я тебе паспорт и отдам. Теперь слушай. Дорогой не заходи в села, а тем паче к ссыльным: за вами за всеми следят. Я тебе дам сала и сухарей, от охоты немного осталось. Отселе, из Маркова, уходи пароходом. Как соберешься, скажи, — я провожу. Может, будут знакомые матросы. Они тебя бесплатно довезут хоть до Качуги. Но до Качуги ехать не след, там с пристани трудно уйти незаметно. Придется тебе примерно от Усть-Кута топать пешим. От Манзурки до самого Иркутска степь да степь. Там один не ходи, пристраивайся к обозам…
Лес мы возили целую неделю. Кончили, и я отправился в Мостовую к учителю. С ним и его женой мы сразу нашли общий язык. Настроены они были революционно, ждали тех времен, когда переворот позволит миллионам и миллионам трудящихся приобщиться ко всем сокровищам культуры. Учитель охотно помог мне, искусно исправил запись в паспорте и даже дал явку в Иркутск: видно, не в первый раз оказывал такие услуги.
— Правильно делаете, что уходите отсюда, — сказал Алексей Тихонович. — Останетесь — засосет растительная жизнь. Вам это нельзя. Но будьте осторожней. Как-то мы встретились с жандармом, к слову пришлось, заговорили о вас. Жандарм попросил меня: повлияйте, дескать, на крепких хозяев, чтобы те оженили Мызгина. А то он непременно удерет, убежденно сказал жандарм. У него и в бумагах отметка — «склонен к побегам».
— Ну и привязку жандарм придумал, — рассмеялся я. — То-то меня Яков женить хотел!
…Мы, группа ссыльных, решили отметить первомайский день товарищеским вечером. Сошлось человек пятнадцать. Много говорили о большевиках, которые героически вели себя в еще более глухих местах, чем наши, — о Дзержинском в Якутске, о Свердлове в Максимкином Яре. Это всех взбудоражило, вывело из оцепенения даже тех, что смирились с судьбой и поддались инерции покоя.
Разошлись поздно. У меня горела душа, руки чесались сделать здесь перед побегом что-нибудь особенное. И вот пришла мне в голову идея…
Облюбовав на берегу Лены недалеко от нашего села гигантскую лиственницу в три-четыре обхвата толщиной, я раздобыл кусок кумача, ночью, пришел к великанше, забросил на нижние сучья веревку, забрался на них и, перебираясь с ветки на ветку, долез до самой вершины. За поясом у меня были заткнуты топор и древко с полотнищем. Приколотил к верхушке самодельный флаг. Спускаясь обратно, я пообрубал все ветки, вплоть до самых нижних. Теперь влезть на вершину лиственницы стало совершенно невозможно. В восторге от своей проделки, я вернулся домой и лег спать.
Утро выдалось отличное, яркие солнечные лучи пронизывали кусок кумача на верхушке колоссальной лиственницы, и он горел пурпуром над неоглядной ленской тайгою. В тот момент мне показалось, что ничего прекраснее я в жизни не видел!
Жители были удивлены, ссыльные откровенно обрадованы. А как забегал наш жандарм! Сначала он просил крестьян спилить дерево. Но никто за это не взялся, многие отговаривались тем, что, мол, «ссыльные нас за такое дело спалят». Телеграммой вызвали жандармов из Киренска. Они сами принялись за непривычную работу: стали рубить и пилить лиственницу. За два дня дело почти не продвинулось. Злые как черти жандармы обложили дерево ворохом дров и принялись жечь надрубленное место в надежде, что лиственница тогда рухнет. Покуда они рубили, пилили и жгли ни в чем не повинную лесную великаншу, во всей округе царило какое-то приподнятое, праздничное настроение. Даже самые темные крестьяне чувствовали, что свершилось нечто необычное: за тысячи верст от Зимнего дворца, в суровой дальней стороне, куда правительство загнало своих врагов и где все было создано для того, чтобы сломить, обезволить, растоптать этих людей, — в этой стороне в недосягаемой вышине горит красный флаг — символом несгибаемости, непокоренности, воли и силы…
Флаг провисел около недели. Наконец под огнем дерево сдалось и со страшным треском, ломая остатки своих сучьев, рухнуло наземь.
С облегчением вздохнули жандармы.
А время шло. День ото дня становилось все теплее и теплее, весна входила в свои права. Лед на Лене вот-вот должен был тронуться. Из Качуги телеграф сообщал, что там он уже пошел.
В Сибири реки вскрываются не так, как в Центральной России, где большинство их течет на юг и где ледоход начинается с устья. В Сибири почти все реки текут на север, поэтому весна захватывает сначала верховья. В нижнем течении русло еще сковано льдом, а наверху его броня уже разорвана теплом и со страшной силой напирает вниз. Река вздувается и ломает лед на своем пути. Русло загромождают торосы. Вода поднимается все выше, заливая берега, заваливая их льдинами, подвигая еще не тронутые таянием глыбы на целые километры. Стоит пушечный гул, берега дрожат словно при землетрясении.
Этот страшный грохот и разбудил меня однажды ночью. Я вскочил, выбежал на крутой высокий ленский берег, смотрели не мог насмотреться на великолепную, могучую стихию, на ее безграничную силу. Река швыряла тысячепудовые льдины, словно пушинки, на берега, наваливала ледяные глыбы друг на друга, очищая, освобождая себе путь. А я что-то пел, кричал, вне себя от восторга — вот так когда-нибудь освободится и народ от сковывающей его силы отвратительной деспотии…
Меня охватило страстное нетерпение — скорее, скорее!.. Я потихоньку сложил на сеновале все свои припасы, сказал всем, что мне нездоровится, и почти перестал появляться на людях. Я был так возбужден, что не мог ни есть, ни пить. Скорей бы пароход!
И вот в одно утро со стороны Тирской косы, что верстах в трех ниже Маркова, донесся низкий гудок парохода. Степан уже несколько дней охотился в тайге. Я схватил все приготовленное и бросился к товарищам:
— Отвезите меня на пароход! Хочу побывать в Усть-Куте.
Мы поспешили к лодкам.
На берег высыпало множество людей — кому же не хочется встретить вестника весны!
Пароход должен был пристать около почты, на противоположной стороне реки. Но почему-то он шел по середине Лены, не сворачивая к берегу.
— Видно, не пристанет, — сказал кто-то из старожилов. — Пройдет вверх без остановки.
Неужели не повезло?!
— А может, они с лодки подберут пассажира?
— Бывает, подбирают. Садись, паря, в лодку и подплывай.
Капитан согласился принять меня на борт. На пароходе оказались знакомые парни из Маркова, кочегары и матросы. Они зазвали меня к себе, интересовались, куда я собрался. Я отвечал:
— В гости, в Усть-Кут.
Один из кочегаров, недавно вернувшийся солдат, не очень поверил моим россказням. Улучив момент, когда мы как-то остались одни, он вдруг прямо выпалил:
— Так, дружище, не убежишь.
У меня душа ушла в пятки. «Ну, думаю, — попался. В лучшем случае каталажкой на месяц обеспечен!»
Но я счастливо ошибся: парень оказался свой. Он посоветовал мне сойти, не доезжая Усть-Кута.
Верст за пять до Усть-Кута пароход причалил грузить дрова.
— Идем с нами на берег, — шепнул мне кочегар. — Отсюда шагай тайгой. Обойди город: там полно жандармов. Не бойсь, я не выдам…
Я поблагодарил его и тронулся в путь. На сердце было радостно: начало было хорошим. Меня охватило привычное напряжение жизни в подполье.
Сошел я с парохода ранним утром. Стоял густой туман. Это было и хорошо — укрывает от лишних глаз, и плохо — я скоро весь промок.
Перед вечером глубоко обошел Усть-Кут, забрался в глубь тайги, подальше от дороги развел костер, обогрелся, обсушился и немного соснул. С первыми проблесками зари — снова в путь.
Оживающая под лучами весеннего солнца природа вселяла бодрость. Перекликались птицы, перелетая с ветки на ветку, журчали какие-то невидимые ручейки, прямо из-под ног выскакивали зверюшки, изредка попадались сайга и козули. Со всеми этими жителями девственной тайги мне было спокойно и привольно. Только бы не попался на пути человек! Чтобы избежать опасных встреч, приходилось забираться как можно дальше в тайгу, где не было ни дорог, ни даже троп. За первые пять дней поэтому продвинулся очень мало. К тому же я все еще нащупывал: когда лучше идти — днем или ночью.
Чтобы не потерять счет времени, каждые сутки клал в карман прутик.
Тайга, тайга, тайга… Бездорожье или тропа, а то — трясина, кочки… Я измучился от лесной жары и духоты.
Потом на целую неделю зарядил дождь. Недели, недели, недели с горы на гору — и никаких признаков человеческого жилья. И, хотя мне оно не нужно и даже враждебно, все как-то легче на душе, когда знаешь, что люди рядом… Больше месяца я шел тайгой, не слыша человеческого голоса. Далеко ли я от Лены?
Влез на высокое дерево. Река виднелась далеко-далеко влево. Значит, я слишком отклонился.
Однажды ранним утром я услышал с реки гудок — первый с тех пор, как я покинул пароход. Он словно влил в меня новые силы, напомнил, что рядом человеческий мир.
Еще день пути… Ночь… Утром совсем близко проревел гудок. К полудню я достиг берега Лены и верстах в трех на другом берегу увидел село. Подсчитал прутики — мой путь продолжался уже пятьдесят суток…
Два дня спустя вплавь переправился через Лену. Рискнул и окликнул людей на проплывавшем вниз самоходом плоту:
— Э-эй! Далеко ли до Верхоленска?
— Верст десять, за поворотом! — донесся ответ.
Со всякими предосторожностями добрался до городка. Вокруг него вырублен лес, много дорог, по ним оживленное движение. Был какой-то праздник, и, видимо, ожидался большой базар. Это было мне куда как на руку — легче затеряться в толпе людей.
Мне удалось благополучно прийти на базар, избавиться от ставшей ненавистной тяжелой телогрейки, а главное — купить хлеба и масла. Довольный удачей, поскорее ушел из Верхоленска.
…В начале августа с большими трудностями и лишениями я добрел, наконец, до Манзурки. Здесь была большая колония ссыльных, среди них — руководитель иваново-вознесенских боевиков Михаил Васильевич Фрунзе. В Манзурке попадались в лапы полиции большинство из тех, кто пытался бежать, — здесь много жандармов и шпиков. Я сделал большую дугу, чтобы обойти подальше это проклятое место.
Последний, самый опасный, — степной участок пути. Здесь легче всего обратить на себя внимание, нарваться на охранников. И Степан и кочегар на пароходе советовали во что бы то ни стало пристроиться к ямщикам. Мне удалось договориться со старшим одного обоза: за шесть рублей он согласился довезти меня прямо до постоялого двора в Иркутске.
Всю жизнь я буду помнить 27 августа девятьсот тринадцатого года. В этот день я приехал в Иркутск и отыскал большевистскую явочную квартиру. Позади остались сто дней измотавшего меня пути, восемьсот с лишним верст ленской тайги.
Приняли меня так сердечно, так дружески, как принимали в те времена товарищи по борьбе. Дня через три иркутяне достали мне паспорт на имя одного ссыльного, которому разрешалось ездить по всей губернии, кроме нескольких городов — Иркутска, Черемхова, Нижнеудинска, Балаганска и некоторых других. Это был отличный, настоящий «вид на жительство». Хозяин его бежал за границу, а документ оставил в распоряжении Иркутского комитета большевиков. Тут же я выполнил обещание, данное Степану, — сжег его паспорт.
6 сентября я приехал в поселок Зима, где жили в ссылке мои старые товарищи по подполью и каторге: Борис Шехтер с семьей, Володя Густомесов, Николай Сукеник.
Какой радостью обернулась эта встреча! Появление мое оказалось, конечно, совершенной неожиданностью для друзей, и они поначалу даже немного растерялись: куда меня прятать. Они ведь не знали, что у меня в кармане великолепный документ!
Когда все разъяснилось, мне сказали:
— Ну, Петруська, здесь ты сможешь жить и работать без опаски. Только на всякий случай с нами не встречайся, пока не пропишешься.
Мне улыбалась удача: прописка прошла без сучка и задоринки. Я нашел комнату у одной старушки и сразу устроился работать маляром к подрядчику. Познакомился с другими рабочими-ссыльными. Оказалось, здесь был хороший хор. Я с наслаждением стал в нем петь.
Скоро мне удалось стать своим человеком в Зиме. Под прикрытием культурной работы мы стали вести агитацию среди местной интеллигенции и рабочих.
Но меня все сильнее тянуло в родные места, на Урал. Я знал, что буду там особенно нужен партии — все выше взмывала волна революционного движения. Для возвращения на Урал мне необходим был другой паспорт. Пришлось снова съездить в Иркутск, в большевистский комитет.
…В половине февраля 1914 года в Миньяре появился некто Скворцов, уроженец Самарской губернии. Его по дружески встретили миньярские большевики.
Приехал я на Урал вовремя.
Жандармам не удалось в годы реакции выжечь на Урале «крамолу». Уральские большевики в условиях глубочайшего подполья и строжайшей конспирации сумели сохранить основные силы.
Во второй половине 1912 года была восстановлена Уфимская партийная организация. Самой сильной большевистской организацией на Южном Урале была миньярская. Здесь регулярно проводились партийные собрания, устраивались массовки, из-за границы приходила, нелегальная большевистская литература, на гектографе печатались листовки. Под руководством Миньярского комитета действовала большевистская группа и на моем родном Симском заводе.
Но нелегальных работников осталось мало, каждый был на счету, а революционное рабочее движение разливалось все более бурным потоком. Все чаще вспыхивали по Уралу стачки — то на заводе Гутмана в Уфе, то в Нязе-Петровском заводе, то на заводе Машарова, на писчебумажной фабрике в Новой Ляле, на кондитерских предприятиях в Кургане.
Широко распространялась легальная большевистская «Правда», ее влияние на рабочих было огромным. Ни в какое сравнение с ним не могла идти популярность ликвидаторского «Луча». По числу подписчиков на «Правду» Урал занимал одно из первых мест в России.
Радость возвращения в родные места омрачалась грустным чувством: немногих, совсем немногих старых боевиков застал я на Урале. Иван и Эразм Кадомцевы были в эмиграции в Париже, Михаил томился на каторге в Тобольском централе вместе с Алешей Чевардиным (он был арестован в Екатеринбурге у невесты, куда после побега из тюремной больницы поехал долечиваться) и другими осужденными симцами. Но не со всеми: Павел Гузаков, Иван Ширшов и еще несколько заключенных, переведенных из Тобольска на строительство Амурской дороги, бежали в Японию, оттуда переехали в Америку, затем во Францию. А Ширшов осел в Англии.
Пете Гузакову тоже удалось бежать из Уфимской тюрьмы. Он перебрался за границу, учился в Болонской партийной школе, затем слушал лекции Ленина в Лонжюмо, под Парижем. С заданием Владимира Ильича вернулся в Россию. Выданный провокатором, был схвачен и судим. Партия пустила в ход деньги и опытных адвокатов, и Петя получил небольшой срок. После отсидки его выслали на Лену.
Петр Артамонов — «Медвежонок», мой сокурсник по Львову, жил во Франции. Володя Алексеев — «Черный», тот, что выручил меня из Киево-Печерской лавры во время путешествия во Львовскую школу, гремел кандалами в Александровском каторжном централе.
И так, о ком ни спроси — казнен… на каторге… в ссылке… в эмиграции…
Но оживала, пополнялась новыми, молодыми силами, готовилась к новому бою уральская большевистская организация.
Первым делом меня послали по городам и заводам Урала наладить связи. Потом я участвовал в выпуске листовок, в доставке их на места.
Узнав о листовках, охранка заметалась, словно ошпаренная кипятком. Тогда комитетчики сказали мне:
— А ну, товарищ Скворцов, пока повремени ездить. Отправляйся в Топорино к Михаилу Юрьеву, устраивайся через него на кирпичный завод. Побудь там, посиди на месте. Понадобишься — вызовем…
В Топорине я занялся агитацией среди крестьян, работавших на постройке земской больницы. Но вскоре действительно пришел зашифрованный приказ: явиться в Уфу.
Партийная организация задумала большое и трудное дело.
От уральских большевиков, сидевших в Тобольском и Александровском централах, в последнее время стали приходить тревожные письма: режим становился все более невыносимым. Тюремщики всячески старались растоптать человеческое достоинство политических заключенных.
— На днях, — сказал мне Василий Петрович Арцыбушев, старейший большевик, которого за сходство с основоположником научного социализма прозвали «Марксом» и «Дедом», — эти подлецы придрались к Заварзину и еще к трем уральцам, дали им по полсотни розог. Вся тюрьма устроила обструкцию, но администрация собирается пороть и впредь!.. Это может привести черт знает к чему. Я уверен, что тюремщики стараются спровоцировать наших на активное выступление, чтобы расправиться с ними. Надо попробовать устроить им побег. Нужна тщательная разведка. Мы решили, что сейчас самый подходящий для этого человек ты, Петруська. Поезжай…
Я снова отправился в далекий путь… Побывал в Тобольске, вернулся в Уфу и опять в Сибирь, в знакомый Александровский централ.
Оказалось, что из Александровска бежать совершенно невозможно. Из Тобольского централа должны были вскоре освободить большевика Владимирова. Ему предстояло остаться в Тобольске на поселении, но мы договорились, что он сбежит в Уфу. Комитет отложил разработку плана побега до прибытия Владимирова: тот отлично знал условия Тобольского централа.
А меня пока что снова «сослали» в Топорино. Вскоре Михаил Юрьев передал, чтобы я возвратился в Уфу, — Владимиров приехал.
На всякий случай я попросил комитетчиков, чтобы Владимирова сначала показали мне на улице — ведь я в Тобольске жил у его матери, приехавшей поближе к сыну, и видел его фотографию.
Так и сделали.
В пять часов вечера в каменные ряды к магазину Бернштейна приезжего привела одна из сочувствующих. Я прошел мимо и сразу увидел, что это не Владимиров. Но тут женщина допустила оплошность, она указала на меня и шепнула: вон, мол, тот самый Петрусь, что жил в Тобольске у вашей мамы.
Не успел я отойти два квартала, как меня сзади окликнули:
— Петрусь!
Приезжий! Он радостно поздоровался, словно знал меня десяток лет, и попросил поскорее идти куда-нибудь на конспиративную квартиру.
— Ведь вам опасно долго разгуливать по улице!..
Вся повадка этого человека, манера говорить, какой-то скользкий взгляд вызвали у меня антипатию. Но я радушно заговорил с ним, стал расспрашивать, как живут в Тобольске заключенные симцы. Рассказ Владимирова оказался путаным. У меня крепло подозрение, что передо мною шпион.
— А с кем из симцев вы сидели? — как бы невзначай спросил я.
— Со всеми вместе.
Это была уж явная ложь: мы отлично знали, что симцы находятся в четырех разных камерах!
Еще несколько контрольных вопросов — я поинтересовался здоровьем Заварзина, Парова и других товарищей, называя их по именам. И тут Владимиров окончательно запутался: имен симцев он не знал.
Теперь стало совершенно очевидно: приезжий — провокатор. Немедленно обезвредить негодяя!
— А и правда, негоже столько времени разгуливать, — спохватился я. — Пойдем к одному товарищу, поговорим лучше у него.
Продолжая разыгрывать доверчивого простака, я повел «Владимирова» безлюдной дорогой в сторону Белой, безмятежно рассказывая спутнику что-то веселое. Нервы напряжены до крайности: не упустить момент! Дорога сузилась в тропу и потянулась кромкой оврага. Кругом — ни души… Темнело…
Пора!
Как можно естественнее, словно увлекшись беседой, я мягко взял врага за руку, крепко ее пожал. Хорошо освоенным приемом джиу-джитсу заломил руку противника через плечо. Хруст ломаемой кости, стон — и «Владимиров» полетел в овраг…
А теперь давай бог ноги!
Уже входя в рабочий поселок, я услышал позади несколько револьверных выстрелов — придя в себя, шпион старался привлечь к себе внимание. Пусть стреляет! Теперь провокатор безвреден для организации.
Комитет через своих людей в полиции установил, что какой-то предатель выдал охранке нашу переписку с подлинным Владимировым. Того арестовали, а вместо него с его документами послали из Тобольска в Уфу шпиона, что лежит в больнице и лечит сломанную в локте руку. Там его посетил сам губернатор, и «Владимиров» клял себя за то, что, приехав на Урал, не явился по инстанции, а начал действовать на свой страх и риск. Видно, возмечтал о славе и награде за поимку нелегалов!
По приказу организации мне пришлось некоторое время бездельничать по конспиративным квартирам — сначала у Илюши Кокорева, потом у деповского токаря Юдина и, наконец, у «женщины — зубного врача и техника», как значилось на вывеске. Квартира Анастасии Семеновны была наиболее удобной и надежной для встреч. Здесь я убивал время тем, что помогал хозяйке: отделывал на специальном станочке искусственные зубы и челюсти.
Через несколько дней в часы приема пришел сам Арцыбушев. Какой догадливой и хитрой оказалась моя врачиха! Не нарушая очереди, она впустила Василия Петровича в кабинет «на прием», усадила его в кресло и стала ковыряться во рту. Тот аж застонал от «сильной боли». Анастасия Семеновна помогла ему встать и повела в соседнюю комнату, приговаривая:
— Вам надо немного полежать, успокоиться, знаете — возраст у вас… — «Марксу» было уже под шестьдесят.
В соседней комнате с нетерпением ждал Арцыбушева я. А врачиха продолжала прием…
Как только дверь прикрылась, я бросился к нашему «Деду». Очень мы любили его, могучего, громогласного, пропахшего махорочным дымом — он беспрестанно курил огромные самокрутки, — нашего учителя, воспитателя, пестуна молодых большевиков. Почти каждый из нас, уральских революционеров, в своем становлении борца был многим обязан Василию Петровичу.
— Пришел я с тобой проститься, Петруська, — сказал Арцыбушев, закуривая очередную цигарку.
— Вы уезжаете, Василий Петрович?
— Не я, а ты.
— Куда нынче прикажете?
— Комитет поручил мне отправить тебя за границу. Поучишься, отдохнешь от подпольной жизни и каторги.
Я присвистнул: далеконько!..
— Поедешь через Либаву. Правда, явки там у нас старые, но других нет. Так что имей это в виду и будь осторожен.
— Не впервой!..
«Дед» внимательно поглядел на меня:
— Ох, смотрю, смотрю я на тебя, парень, и думаю: придется нам самим с тебя спесь сбивать, если жандармы без нас это не сделают!
Я рассмеялся. Неожиданно «Дед» озорно подмигнул и, наклонившись ко мне, довольно чувствительно ткнул своим жилистым кулаком в бок. И, сразу приняв серьезный тон, сказал:
— Из Либавы тебя переправят в Брюссель, а оттуда в Париж. Передашь товарищам письма. Вот, держи. На словах скажешь, что мы очень нуждаемся в печатном слове. Последнее время транспорты литературы приходят нерегулярно и редко. Расскажи, что рабочие на Урале бурлят, как и по всей России. Самые лучшие товарищи, не сломленные репрессиями, бегут из ссылки и с каторги. Да, в общем, сам знаешь все это.
«Дед» встал, ласково посмотрел мне в глаза из-под своих мохнатых насупленных бровей.
— Удачи тебе, сынок.
Он минуту помолчал, положил мне руки на плечи:
— Может, увидишь Владимира Ильича, он бывает наездами в Париже, кланяйся ему. Передай, что Урал по-прежнему — большевистская крепость. Ну, он на тебя, брат, посмотрит и без слов это поймет. Он, Владимир Ильич, такой… — «Дед» покрутил головой. — Догадливый… До людей жадный… Ну вот… — Арцыбушев стал закуривать. — Теперь так. На всякий случай вот еще тебе явка в Москву, к одному мне лично знакомому товарищу. Спрячь отдельно или, лучше, запомни. Кажется, все. — Он подумал. — Да, вот еще что. У нас у всех к тебе просьба, даже, если хочешь, приказ: оружие оставь здесь. Весь комитет считает, что в случае чего револьвер тебя погубит. Неизбежно попадешь на эшафот. А без оружия сумеешь выпутаться. Сбежишь в крайнем случае. Тебе не впервой… Вот так, — твердо закончил он, словно поставил жирную точку.
Как ни жаль мне было расставаться со своим испытанным браунингом, пришлось согласиться с доводами комитета. Я вытащил револьвер, с которым никогда не разлучался, подержал его в руках, погладил вороненую сталь ствола, насечки на рукоятке и вручил «Деду».
Мы простились с Арцыбушевым. У меня заныло сердце: кто знает, доведется ли нам встретиться еще — он стар, а я отправляюсь в далекий путь, где только и жди всяких неожиданностей… Но я постарался скрыть грусть и веселым, быть может, даже чересчур веселым голосом сказал:
— Доброго вам здоровья, «Дедушка», на долгие годы, хорошей работы. А главное — чтобы увидеть плоды своего труда, когда цепи рабства падут и мы с вами вместе придем к светлой свободе.
Дней через семь-восемь, в середине мая, я был в Либаве. Здесь мне впервые довелось увидеть море.
Оно поразило меня своей безбрежностью, громадой воды. В тот день море было относительно спокойным. А я думал, что ему полагается всегда бушевать, реветь, свирепо швырять гигантские волны. Не буду оригинальным, если скажу, что море произвело на меня впечатление какого-то колоссального живого существа. Прибой то откатывался далеко от берега, шипя и обнажая песчаное дно, то вновь наступал на берег, а мне казалось, что это дышит неведомое «оно», пока что спокойное, но грозное и таинственное.
Долго стоял я, не в силах оторвать взор от пленительной и величавой свинцово-голубоватой Балтики… С моря тянуло ровным свежим ветерком. Невдалеке виднелся торговый порт. Он так был забит всевозможными судами, от крохотных лодчонок до огромных океанских «купцов», что, казалось, под натиском волн корабли вот-вот начнут выдавливать друг друга из воды.
Я отправился к порту. Чем ближе, тем оглушительнее грохотали цепи лебедок, пыхтели краны, раздавались какие-то металлические удары.
Я медленно шел вдоль причалов, с изумлением наблюдая за работой сотен и сотен людей — грузчиков и матросов. С детских лет собственными руками зарабатывал я кусок хлеба и хорошо знал, что такое физический труд. Но такого неимоверно тяжкого труда мне никогда еще не приходилось видеть!
У первой колонки я умылся — лицо было черно от сажи, словно я только что слазил в дымоход, и почувствовал, что пора перекусить. Трактиров в порту было хоть отбавляй. Предприимчивые дельцы расставили их по берегу, словно огромные сети для улавливания портового люда.
Я завернул в первый попавшийся кабак. Лишь только распахнул дверь, как меня сразу же обдало смрадом от варева и оглушило пьяным ревом. А, наплевать! Я отыскал местечко и уселся за мокрый, заляпанный остатками еды столик. Ко мне мигом подскочил растрепанный, потный половой в грязной и засаленной белой рубашке.
— Чего изволите?
Я заказал сайку и два стакана чаю. Половой обдал меня презрительным взглядом: «Не много, мол, с тебя возьмешь, трезвенника», — и убежал. В трактире было полутемно от пара и табачного дыма, свет с улицы проникал через маленькие окошки с серыми от грязи стеклами. Приглядевшись, я стал, наконец, яснее различать в этом кабацком тумане человеческие фигуры и лица.
Вот мускулистые грузчики в отрепьях хлещут стаканами водку, вот пируют матросы, за одним столом с русских, за другим — с иностранных кораблей. Цыгане, по-видимому, из хора. Много женщин — на них стояла печать вполне определенной профессии…
Все эти люди пропивали здесь свои жалкие, потом и кровью заработанные гроши. Горе и радость, удачу и неудачу они привыкли нести сюда, в кабак.
Крики, гомон, песни, пьяная отвратительная ругань и водка, водка, водка… Балтийское море царской «монопольной» сивухи, одной из главных союзниц самодержавия в его борьбе против неизбежной революции.
Я быстро поел и постарался поскорее исчезнуть из этого притона. Было противно, да и опасно — я выглядел в кабаке белой вороной.
Двинулся к явочной квартире. С большим трудом отыскал нужную улицу и дом. Вошел в калитку. Во дворе немолодая простоволосая женщина развешивала на веревке мокрое белье.
— Здравствуйте.
— Здравствуй, милок, здравствуй, — продолжая свое дело, отвечала женщина.
— Скажите, пожалуйста, здесь живет Николай Герасимов? Он в порту работает.
Женщина сразу бросила развешивать рубахи и испуганным полушепотом, скороговоркой сказала:
— Что ты, что ты, родимый?! Он давно уж, поди, в Сибири. — Она подошла ко мне вплотную. — Здесь полгода назад столько народу заарестовали. Всех, пожалуй, и не запомнишь. Полгорода забрали, вот и Герасимова Кольку тоже. А кто он тебе?
— Односельчанин. Родители его просили узнать, что с ним стряслось. Писем-то от него все нет и нет.
— Вот так, касатик, и скажи: мол, ваш Николай неведомо где. А он парень был хороший, непьющий. Я белье ему всегда стирала…
— Ну, что ж, — как можно спокойнее проговорил я. — Так и передам. — И вышел со двора.
Вот это положение! Не зря предупреждал меня «Дед»! Один, без связей, почти без денег в незнакомом городе, — это похуже, чем в Оренбурге. Что делать? Для начала надо было найти хотя бы ночлег. Я пошел по улице. Ближе к окраине стал спрашивать попадавшихся навстречу рабочих и грузчиков. Последних сразу приметишь — почти у каждого из них на голову, словно капюшон, надет разрезанный мешок из прочной холстины, прикрывающий плечи и спину, а в руках остроконечный крючок с петлей, чтобы поддерживать на спине груз.
— Во-он заезжий двор, — указал мне своим крюком один из грузчиков. — Там больше мужики из окрестных хуторов стоят. Место всегда найдется.
Большие ворота, за ними каменные дома. Прошел мимо сторожа и направился прямо к первому зданию. Вдруг сзади окрик:
— Эй, парень, куда идешь?
— Как куда? Ночевать.
— А ну, давай сюда.
Я послушно пошел. Что еще такое?
— Ты что, новичок? Правил не знаешь? Или больно хитер, на шармака хочешь переспать?
— Я первый раз.
— Так спрашивать надо. Иди вон туда, — показал мне страж на небольшой домик неподалеку от ворот. — Там тебе дадут квиток, его покажешь мне, а потом пойдешь в корпус.
В домике помещалась контора ночлежки.
— Паспорт! — коротко бросил мне прыщеватый писарь, не переставая жевать булку с колбасой. — Насколько? — спросил он.
— Что — на сколько? — не понял я.
— На сколько ночей? — нетерпеливо повторил тот. — На одну, на две, на три?
— Да, думаю, на одну-две.
— Тогда прописывать не будем. — Он вернул мне мою «липу» и протянул талончик. — Плати и ступай.
Устроился я в корпусе на общих длинных нарах, подложив под голову пиджак и котомку. Было не до сна — нужно срочно искать какой-то выход. Я решил побродить в порту около кораблей, поговорить с матросами: может, и удастся забраться на какой-нибудь пароход.
Целую неделю прожил я в Либаве. Исходил весь порт, многих моряков в упор нахально спрашивал, нельзя ли с ними уплыть за границу, на чем угодно, хоть на ореховой скорлупе! Но никто не хотел брать меня на корабль.
Мои скудные финансы таяли, их уже не хватило бы на обратный путь в Уфу. Во что бы то ни стало найти работу, пока еще не совсем кончились деньги!
Прошло еще два дня, работа все не подвертывалась. Вечером, по пути в заезжий двор, я зашел в харчевню — не столько подкрепиться, сколько поспрашивать грузчиков.
— Слыхал я седни, будто в военном порту набор идет, — сказал один из крючников. — Мастеровые нужны в цеха. — И подробно объяснил, как туда добраться.
Планы один радужнее другого мерещились мне всю ночь. Я надеялся, что устроюсь в военном порту хоть на какую-нибудь работу, сольюсь с рабочей средой, завяжу связи и тогда сумею выбраться за границу, в Бельгию.
Утром я встал очень рано. Мигом собрался — и на вокзал.
Дорогой засмотрелся на море. Дул сильный ветер. Огромные волны с диким ревом ударяли о берег и, не сокрушив его, отступали назад, чтобы снова, собрав силы, обрушиться на упрямую сушу. Вдали передвигались громадные водяные горы с белыми от бешенства верхушками. Теперь я увидел морскую стихию такой, какой она представлялась в воображении. Но любоваться красотами моря было некогда.
Я добрался до вокзала, влез в небольшой пригородный составчик. Билеты на этот поезд продавались прямо в вагонах, словно в конке. Не успел я устроиться на скамейке и купить билет у проводника, как паровозик тоненько свистнул и состав тронулся. Двигался он не спеша, лениво постукивая на стыках и стрелках, но через полчаса доставил меня до порта.
Я выскочил из вагона и прямо перед собой увидел серые многоэтажные корпуса больших военных кораблей. Вправо находились огромные стапели и цехи судоремонтных верфей. Я направился туда и сразу слился со знакомым и родным потоком мастеровщины, шедшей на работу. Легче и радостней стало на душе. Такая масса рабочих! Неужели среди них нет социал-демократов? Неужели здесь нет нашей большевистской организации?! Не может быть!
Контора — небольшое, нарядное, даже кокетливое здание, удобно устроилось меж двух огромных заводских корпусов. Я направился туда. Не доходя, на стене увидел объявление: «…Требуется рабочая сила…» Значит, грузчики не соврали — глядишь, мне счастье здесь улыбнется.
В большой комнате, куда я вошел, по скамьям вдоль стен сидело человек десять, по виду рабочие. На двери табличка: «Агент по найму рабочей силы».
В комнате за дверью о чем-то оживленно болтали трое хорошо одетых мужчин. Один из них, полный, бритый, с брезгливо оттопыренной нижней губой, положил руку на инженерскую фуражку, лежавшую около него на столе, и спросил:
— Что тебе?
— Да вот, по объявлению… Работу ищу…
— А какая у тебя профессия?
— Слесарь небольшой, хороший молотобоец при клепке котлов, а в крайности что найдется…
— Нет, пока ничего нам не надо, кроме лучших токарей. Хочешь — приходи через неделю. Тогда, может, понадобятся молотобойцы.
Донельзя расстроенный, я от нечего делать отправился пошататься в порту, посмотреть стоящие у причалов суда. Через сотню шагов меня остановил матрос-часовой.
— Эй, стой! Тут ходить нельзя. Поворачивай обратно.
Не прошел я и двух кварталов, как наткнулся на полицейского.
— Что здесь делаешь? — строго спросил он. — Пропуск есть? Куда идешь?
— На вокзал иду, ваше благородие, — схитрил я, титуловав «благородием» обыкновенного городового. — А пропуск… я не знал, что он тут нужен.
— На вокзал во-он куда нужно идти, — показал городовой. — А тут не шляйся.
«Эге, значит, здесь строго! — подумал я. — Надо поберечься».
Я же не знал тогда, что через два с половиной месяца начнется мировая война! Царская Россия лихорадочно готовилась к ней. Правительство ввело строгости на военных объектах. Всюду властям мерещились шпионы. Да и не только мерещились — германской агентуры действительно в России было более чем достаточно. Но искать ее полиция должна была бы прежде всего на самых верхах, в апартаментах царя и царицы…
Я направился к вокзалу. Остановился, будто поправить сапог, — вижу, городовой идет позади. Не доходя вокзала, он меня окликнул:
— Эй, постой минутку. Ты что — видно, новичок здесь?
— Да, новичок.
— Что делаешь?
— Работу ищу. Был вот сегодня у агента по вербовке. Велел через неделю прийти.
— А паспорт у тебя есть?
— Имеется, конечно.
— А ну, покажи.
Вручая паспорт, «Дед» сказал мне, что он не поддельный, а настоящий, куплен где-то на Волге у подлинного владельца, пропойцы грузчика, родом из Московской губернии. Я, конечно, назубок знал всю «свою» анкету.
Городовой перелистал книжку:
— А пропуск в порт есть? Свидетельство о благонадежности из жандармского управления?
— Нет, отвечаю — ничего такого у меня не имеется. Только паспорт. Я и не знал, что у вас тут так полагается.
— Ну, — заявил полицейский с каким-то даже удовольствием, — тогда пожалуйте в участок. — И спрятал мой паспорт.
Мне не понравилась неожиданная вежливость городового.
В участке дежурный отпер большую решетчатую дверь в арестное помещение, и я очутился под замком.
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Хорошенькую нашел я работенку! Вот тебе и Бельгия, вот тебе, Петруська, и Франция! Как вам нравится заграница, Иван Михайлович?!
Но надежды я все-таки не терял. Только бы не подвел паспорт — тогда сумею выпутаться.
Вечером полицейский распахнул дверь:
— Пожалуйте на допрос.
Черт возьми, опять эта вежливость. Нехорошая примета!
Меня ввели в чистенькую комнату. За столом сидели два армейских офицера: один молодой, в чине поручика, другой пожилой, с седыми холеными усами, весь в орденах и аксельбантах — подполковник.
«Почему это твоей персоной, брат Петруська, занялись военные власти?!»
Обычные вопросы: «Фамилия? Имя? Отчество? Возраст? Живы ли родители? Как зовут отца? Мать? Сколько им лет? Есть ли сестры, братья, другие родственники?»
Тон вежливый, но предельно сухой. Я привык, что вначале на допросах следователь ведет себя слишком предупредительно: просит сесть, предлагает папиросу, зажигает спичку. Здесь ничего подобного. Как стал я напротив стола, так и простоял в течение всего допроса.
Отвечал я бойко, уверенно, даже весело. Смело сочинял родственников и рассказывал о них первое, что приходило в голову.
Офицеры слушали и записывали с таким видом, что я не мог понять, верят они мне или нет. Наконец «биографическая» часть закончилась.
— Как вы проникли в военный порт? — холодно осведомился подполковник с аксельбантами.
— Да очень просто, ваше высокородие, на поезде.
— А разве вам неизвестно, что здесь запретная зона и что въезд сюда разрешается только по пропускам?
— Никак нет, неизвестно. — Тут я первый раз не соврал и подробно рассказал, как было дело.
Офицеры переглянулись очень многозначительно. Подполковник саркастически усмехнулся:
— Не думаете ли вы, сударь, что мы простаки? Не понимаем, с кем имеем дело?
— Ну что вы, ваше высокородие! Конечно, понимаете. Сами видите, парень я простой, мастеровой. Ищу работенку, какая подвернется.
— Ну, хватит, — металл зазвенел в баритоне подполковника. — Чем дальше станете запираться, тем вам будет хуже. Мы прекрасно понимаем, что вы шпион!
Вот так да! Я ожидал чего угодно, но этого никак. Шпион! Только этого мне не хватало!
— Какой такой шпион? — воскликнул я.
— Это вас надо спросить какой. Скорее всего германский, — свистящим шепотом отчеканил поручик.
— Герма-анский? Да что вы, ваше благородие! Ну, посмотрите на меня, — я развел руками и сам оглядел себя. — Ну, разве такие шпионы бывают.
— Советую вам на досуге подумать над своим положением, — веско сказал подполковник. Он нажал кнопку звонка. — Отвести в камеру.
Совет подполковника был лишним — думал над своим положением я и без него…
Очутившись снова в камере, я прежде всего попросил позвать дежурного.
— Поесть-то дадите чего-нибудь? — спросил я.
— Нет, здесь не положено. На ваши деньги — пожалуйста, принесут. У вас их при обыске оказалось шестнадцать рублей.
— Ничего себе порядочки! Тебя посадили, и ты же за это плати!
Но ничего не поделаешь. Я попросил, чтобы купили хлеба и колбасы на полтинник. Через полчаса мне принесли фунта три хлеба и фунт чайной колбасы.
На следующее утро не успел я приняться за еду, как вошел полицейский.
— Скорей управляйтесь. Сейчас вас поведут в крепость.
— В крепость?! — Я не на шутку взволновался. — Почему в крепость?!
— А это вам надо было спрашивать вчера подполковника, что допрос вел.
Вскоре под конвоем двух солдат с винтовками я шагал в Либавскую крепость.
Крепостная тюрьма оказалась угрюмым трехэтажным кирпичным зданием. Она непосредственно замыкала стены крепости и мрачно глядела на внешний мир своими подслеповатыми зарешеченными окнами. Неизбежная процедура приема, и я очутился во втором этаже следственного корпуса, в камере номер шестьдесят четыре.
Захлопнулась дверь, и на меня с интересом и любопытством уставились три пары глаз. Я тоже стоял и молча разглядывал своих сожителей по камере: каких людей бог послал?
Один из моих сокамерников, уже немолодой, был в тельняшке, матросской куртке — видимо, моряк. Другой — совсем пожилой, типичный грузчик. Третий — портовый рабочий или железнодорожник.
— Здравствуйте, — вежливо произнеся.
— Здорово, если не шутишь, — ответил за всех моряк. Он встал, подошел ко мне, откровенно окинул взглядом с ног до головы и, видимо, удовлетворенный осмотром, протянул: — Та-ак… Значит, нашего полку прибыло… Ну что ж, будем знакомы, — он протянул мне здоровенную ладонь, но не назвался. И вдруг весело воскликнул: — Ого, ребята, да он богач! У него с собой целый мешок! Уж не жратва ли?
— Верно, жратва, — подтвердил я и выложил оставшийся хлеб и колбасу на столик. — Угощайтесь.
Мои новые знакомцы сразу оживились. «Жратва» с невероятной быстротой исчезла в трех истово жующих ртах.
— Ну, признавайся, за что ты сюда попал? — спросил моряк, покончив с едой и ковыряя какой-то щепочкой в зубах.
Я рассказал о своей неудачной прогулке в военный порт.
— Не знал я здешних порядков, вот и влип ни за что ни про что. Может, вы знаете, что за это будет? А? — как можно наивнее спросил я.
— А при допросе что тебе предъявили? — деловито справился моряк.
— Шпионаж.
— Шпиона-аж! Ого!.. — моряк подмигнул сокамерникам, и все они расхохотались: — Ловко они берут тебя на пушку! Шьют шпионаж, а посадили к нам! Ха-ха! Слышите, братцы! Это к нам-то шпиона сунули?!
— А вы за что же сидите? — в свою очередь, спросил я.
— Я по пьяному делу кабатчицу пришил, — объяснил моряк. — Вот уж месяц никак следствие не закончат. Он, — моряк указал на грузчика, — за кражу: на пропой свистнул. У него уж дело кончилось, скоро судить будут. А Михаила совсем за пустяк. Он помощником машиниста на маневровом паровозе работал, здесь в порту. Малость выпили они с машинистом, тот и ушел с паровоза к дружкам, «добавлять». А Михаила стал маневрить и в тупике столкнул с рельс цистерну с нефтью. Тоже уж больше месяца следствие идет. Так что получается, — вздохнул моряк, — все за водку сидим. Так-то, малый… Все ничего, да только раз мы считаемся подследственные, то нам ни свиданий, ни передач, ни писем не положено. Вот и оголодали малость.
— А разве здесь совсем плохо кормят?
Моряк зло усмехнулся:
— Вот завтра сам увидишь…
Значит, не удастся сберечь свои деньги.
Потянулись длинные дни. Больше никуда не вызывали, и меня стали одолевать тревожные раздумья: уж не раскрыли ли, кто я такой на самом деле? Или наводят справки? Если так, плохо мне будет. Придется изучить географию тюрем чуть ли не всей Российской империи — от Балтийского моря до далекой Якутии. Вот это будет университет!
Месяц сидения был на исходе, когда меня, наконец, вызвали к знакомому подполковнику.
— Так ты, говоришь, искал работу?
Ого, появилось обычное «ты»! Добрый знак!
— Так точно, ваше высокоблагородие.
Подполковник нажал кнопку и приказал вошедшему солдату:
— Свидетеля Никодимова сюда.
В комнату шагнул знакомый холеный мужчина с оттопыренной губой и в инженерской фуражке — агент по вербовке рабочей силы. Он подтвердил, что я действительно просился на работу. То же самое показал и другой свидетель — помощник агента.
— Хорошо. Вы свободны. Ну вот, молодой человек, — обратился ко мне подполковник. — Счастлив твой бог! Оснований привлекать тебя к военному суду нет. Передаем тебя гражданским властям. Пусть займутся тобой они.
Вот так да! Гражданским властям — значит, в полицию!
Я распрощался со своими сокамерниками. Конвоиры доставили меня в крепостную контору и передали городовым, а те отвели в обычную городскую тюрьму, в пересыльное отделение.
Со мной в одну камеру попали трое студентов-технологов и несколько крестьян. Студенты объясняли, что они уклоняются от призыва и их должны отправить на родину в Москву. Крестьян забрали как беспаспортных бродяг. Они тоже ждали путешествия этапом. Один я не знал, что со мною будет.
Дня через три снова вызвали на допрос. На этот раз мной занялся жандармский ротмистр. Когда я вошел в его кабинет, он перелистывал паспорт. Мой?! Ротмистр положил паспортную книжечку на край стола:
— Тэ-эк-с, юноша… — Почему жандарм назвал меня «юношей», я так и не понял — было мне в ту пору под тридцать, и к тому же носил я бороду, которая меня отнюдь не молодила. — Скажи-ка мне… Живы твои родители?
— Да, — наугад ответил я.
— Вот как?
Я поправился:
— Когда уезжал из дому, были живы.
— Ах, вот как, были живы, когда уезжал? И папаша и мамаша?
— Ну да.
— Тэ-эк-с… Что-то не сходятся твои показания с ответом из волости, — ехидненько взглянул на меня ротмистр. — Вот что, братец, ты уж лучше не морочь нам голову, скажи прямо: это твой паспорт?
— Мой, конечное дело, а то чей же, вашбродь?
— Н-ну-с, не хочешь говорить правду — твое дело. Свезем тебя на опознание в твою волость. Если паспорт чужой — пеняй на себя. Будем судить как бродягу, проживающего по подложному виду. А может, того хуже? Может, ты человека убил и украл его паспорт? А?
— Да что вы, ваше благородие, какой же я убивец?
— Вот мы все выясним. Если врешь — сгниешь в тюрьме, юноша!
На том допрос и кончился.
Через несколько дней меня и трех студентов вызвали в контору. Студентам выдали их чемоданчики, чайник. Мне возвращать было нечего: я был гол как сокол.
Отвели нас на вокзал. У перрона уже стоял пассажирский поезд. К нашему удивлению, нас ввели в первый от почтового обычный пассажирский вагон.
— Повезло вам, что не этапом отправили, — весело сказал высокий молодой жандарм — он был старший. — Мигом доедете и вшей не наберете.
Больше для вида, чем для настоящей изоляции от остальных пассажиров, жандармы велели не поднимать одну полку. Вот и все.
Такой оборот дела меня обрадовал: значит, не считают важным преступником! Ну, Петрусь, теперь не дремли.
Поезд тронулся. Прощай, Либава-мачеха!
Студенты, должно быть, были парни состоятельные, в деньгах не нуждались. Почти на каждой большой станции жандармы бегали по их поручениям купить чего-нибудь то к завтраку, то к обеду, то к ужину. У меня прямо-таки слюнки текли — уже целые сутки я жил «наизусть». Чтобы не видеть, как вся компания то и дело принимается весело жевать, я повернулся на своей полке лицом к стене и притворился, что сплю.
Но студенты оказались не такими людьми, чтобы не обратить на это внимания.
— Слушай, приятель, — обратился ко мне один из них, — ты что, болен, что ли?
— Здоров, — неохотно процедил я.
— А чего ж ты ничего не ешь?
— Он же чист, как турецкий святой! — захохотал молодой жандарм.
Второй, с длинными усами и медалью, тоже рассмеялся:
— Точь-в-точь святой! Ни у него, ни у нас ни копейки его денег нету.
— Что ж ты нам ничего не говоришь?! — посерьезнел студент. — Так не годится. Мы же товарищи по несчастью. Ты, брат, этак не доедешь. А ну-ка, слезай с полки, присоединяйся!
Я слез и присел к столику.
Дело шло уже к вечеру, и мои новые друзья собирались ужинать.
— Послушай, господин жандарм, — обратился к старшему тот самый студент, который предложил мне вступить в их коммуну, веселый паренек со светлой, колечками, бородкой, в расстегнутой рубашке под студенческой курткой. — Купили бы вы на следующей станции бутылочку хлебной? Ну что нам шестерым от нее станет? Ровным счетом ничего. Только малость веселья прибавится.
Стражи ломались недолго: видать, сами были не прочь выпить на даровщинку. На станции усатый жандарм сбегал в вокзал и, вернувшись, извлек из кармана своей шинели желанную бутылку.
— Только, господа, без шума, — попросил молодой жандарм. — Потише. Тогда все будет в порядке. И вам хорошо, и нам.
Приготовили ужин.
— А ну, служба, подсаживайтесь и вы. Артель так артель! А то через два дня будем дома, тогда всему аминь!
Студенты чокнулись с жандармами, выпили.
— А ты что же?
— Непьющий, — со смиренным видом ответил я.
— Ну-у?! — изумился другой студент, наголо бритый, сверкавший круглым черепом. — А ну-ка, дай-ка на тебя посмотреть. Первый раз непьющего вижу!
— Ты что, может, обет дал? — заинтересовался третий — здоровенный детина, которому впору было в цирке тяжести поднимать. — Или маменька с папенькой не велят? Так ведь они не узнают. А эти дяденьки, — указал он на жандармов, — ничего тебе не скажут и родителям не передадут. Они мужики неплохие, — подмигнул он мне. — Мы на них не в обиде — что ж служба у них такая. Жить-то надо…
Жандармам очень понравились слова студента — вишь, мол, даже скубент сочувствует нелегкой жандармской доле. Они скорбно вздыхали и поддакивали.
Поезд почему-то долго стоял.
— Ну, что это — одна склянка?! — проговорил бритый студент, разглядывая бутылку на свет. — Словно ее и не было!
На этот раз ушел за выпивкой молодой жандарм. Второй сел за проходом у бокового столика. Двое студентов завели с ним какой-то игривый разговор, а тот, что с бородкой, уселся около меня и тихо спросил:
— Тебе ехать на родину можно?
Я так же тихо ответил:
— Нет, нельзя.
— Мы, брат, сразу так и поняли. Ну, слушай. Ты уж бегал с жандармом за кипятком. Пойдешь и за покупками, уж мы устроим. Жандармы привыкнут, что ты телок, никуда не денешься. А там увидим. Мы с ребятами еще подумаем, как лучше тебе помочь.
— Спасибо, — от всего сердца сказал я.
В это время вернулся старшой.
— Скат у одного вагона меняют, вот и стоим. — Он поставил на столик бутылку.
— Слушай, служба, — обратился к нему бородатый, — раз поезд пойдет еще не скоро, надо бы здесь продовольствием запастись. А то кто его знает, где утром будем, достанем ли что на завтрак. Да и кипяток нужен. А в помощь захватите вон Соколова. Пусть его ветерком продует — может, он с нами все-таки выпьет. А, Соколов?
— Не, я непьющий, — как можно застенчивее возразил я. — А помочь — чего ж, я помогу.
Наши стражи согласились, и вступивший на дежурство усатый жандарм, захватив меня, пошел на станцию. Я торжественно нес чайник. Щедро тратя чужие деньги, жандарм накупил всякой всячины и нагрузил меня как заправского носильщика. Набрали кипятку. Потом мой провожатый, поколебавшись, купил еще бутылку водки, но строго наказал мне:
— Ты об ней никому ни полслова. Слышь? А то все в лоск упьемся. Это на утро, когда завтракать будем.
После ужина я забрался на верхнюю полку, но мне не спалось. Ворочался, обдумывал, где и как мне удобнее сбежать. Что сообразят еще мои новые друзья-студенты? Главное — добраться до Москвы. Явки московские я хорошо помнил.
Утром после вчерашней выпивки поднялись все поздно. На небольшой станции снова мы с усатым жандармом сходили за кипятком и продуктами. Я, добросовестно входя в доверие, старался не отставать от него, шел, чуть не наступая ему на пятки.
Жандармы наши час от часу, точнее — от выпивки к выпивке, делались все мягче и дружелюбнее.
После завтрака усатый завалился на мою полку спать. Его начальник с веселым и довольным видом уселся на обычном «посту» дежурного — на нижней боковой полке. Студенты прибрали объедки, бородач и атлет уселись поближе к жандарму и, как вчера, завели с ним беседу. Я устроился у окна и следил за пробегающим мимо унылым ландшафтом. Бритый студент сел напротив. Вижу, собирается мне что-то сказать. Покосился я на жандарма, он увлекся беседой с ребятами. К тому же — вот удача! — в соседнем отделении собрались, видать, изрядные гуляки. Сначала они громко разговаривали, а теперь совсем уж пьяными голосами завели песню.
— Нам бы вчера еще одну раздавить, не хуже их песняка завели бы, — засмеялся жандарм и снова заговорил со студентами.
— Слушай, — тихонько произнес бритый, — мы решили сделать так: около Нового Иерусалима как следует подпоим жандармов. Устроим обед, наберем побольше водки, коньяку. Скажем, что у Сергея — так звали бородатого — сегодня день рождения. Потом уговорим этих балбесов, чтобы тебя одного пустили принести кипятку — ты, мол, один из всех трезвый. Кто-нибудь из нас оставит тебе в уборной студенческую тужурку, фуражку и денег на первое время. Понял?
Я только кивнул.
— Теперь вот что имей в виду: в Новом Иерусалиме нас обгонит курьерский. Постарайся зайцем сесть на него. Он тебя в два счета домчит до Москвы. И не благодари! — остановил он меня. — Мы же соображаем, с кем имеем дело… товарищ…
Студент-атлет, словно бы спохватившись, закричал:
— Стоп, ребята! А ведь мы позабыли. Сережка-то сегодня именинник!
— Ну, не именинник, — возразил бородатый, — а день рождения мой сегодня. Это верно.
— Так надо ж это дело спрыснуть! — подхватил бритый. — Маменька Сережкина небось вспоминает его с тоской: где, мол, мой соколик? А соколик под почетной охраной справляет свой день рождения. И нечего маменьке беспокоиться. Правильно, Сергей?
— Правильно, — серьезно кивнул тот.
— Ну, а раз правильно, — снова заговорил атлет, — значит, надо узнать у проводника, близко ли станция с хорошим буфетом. Верно, служба?
— Правильно, господа студенты, — согласился жандарм. — Такой случай нельзя не праздновать.
— Теперь все в порядке, и охрана согласна. Значит, ты нас двоих сводишь в буфет и на рынок? — спросил атлет.
— Нет, ребята, так не стоит. Лучше я с Соколовым дважды схожу. Мы уж с ним привыкли. Пойдешь, Соколов? Хоть ты и непьющий, а ребятам помочь надо.
— Чего ж, ладно, — ответил я.
— Ну айда, Соколов! — позвал жандарм на первой же большой станции.
Он совсем почти за мною не смотрел. Старательно играя роль, я то и дело, запыхавшись, догонял его.
— Ох ты, господин жандарм, — говорил я взволнованно, — чуть было вас не потерял! Хорошо, что одежа ваша такая приметная…
Я нес в вагон кучу разных закусок, а в бездонных карманах жандармской шинели покоились две бутылки водки и две коньяку.
— Вот это правильно! — воскликнул «именинник», увидев гору провизии и пересчитав бутылки. — Стоп, стоп! Надо еще что-нибудь сладенького — мадеры или спотыкача для нашего трезвенника. Что он, зря, что ли, ходит? Как там, буфет хорош?
— Хорош, — ответил жандарм. — Даже шампанское есть.
— Сходите тогда, господин жандарм, уж не посчитайте за труд, снова. Купите там пару бутылочек винца да пирожное и печенья подороже.
Дважды просить жандарма не пришлось. Опять сходили мы в вокзал.
— Ну вот, все готово, — потирая руки, заявил Сережа. — Теперь умоемся — и за пир!
Уборной в нашем конце вагона, кроме нас, никто не пользовался. Ключ от двери в тамбур был у жандармов, и поэтому в уборную мы, арестанты, ходили без провожатых. Окна были там двойные, и охрана на них вполне надеялась.
Отправился умыться и я. Только намылил руки — входит бритый студент, быстро сует мне пачечку денег — рублей, наверно, пятнадцать-двадцать.
— Нынче часов в семь-восемь будет Новый Иерусалим. Смотри не воронь. Мы жандармов накачаем почем зря. Если тебя одного не отпустят, мы откроем вагонную дверь. У нас есть ключ. А там уж соображай сам.
— Не беспокойся, товарищ, — ответил я, — мне бы только отсюда выбраться, а там!.. Соображу!
— Да я уж вижу, что ты парень тертый, — в его словах проскользнул даже какой-то оттенок зависти. — Ну, ступай отсюда. Когда надо будет, мы тужурку и фуражку здесь повесим…
Держись, Петрусь!
Все уселись за стол, словно старые и добрые приятели. Начался торжественный обед.
— Э, ребята, одного стакана не хватает, — спохватился Сережа.
— Ничего, — по-хозяйски возразил старшой жандарм. — Мы Соколову после нальем, все одно он сивухи не употребляет.
— Да уж, — подхватили студенты, — здорово его папа с мамой вышколили! Верно, весь чупрын повыдирали!
Вижу, ребята нарочно начинают поднимать меня на смех. Правильный ход: смешной человек самый безопасный!
— Ну, ребята, — поднял свой стакан молодой жандарм, — выпьем за Сережу, за его здоровье, и чтобы ему больше не случалось так свой день рождения праздновать! — Он залпом осушил свой стакан, крякнул и закусил здоровенным куском ветчины.
Потом налил мне спотыкача.
— Я хоть и не пью, — сказал я, — но за ваш день рождения не могу не выпить. Уж извиняйте меня, выпью, сколько сумею…
Новый взрыв веселья:
— Ладно, давай пей, сколько осилишь! Жаль, молочка тебе не купили. Послушай, а ты, к слову, не баптист?
Снова хохот.
— И какой леший затащил тебя в Либаву? — пожал плечами усатый жандарм. — Только по дурости ты попал в такую передрягу.
Снова смех, веселые разговоры, анекдоты. Выпили по второму стакану, по третьему…
Жандармы наши, смотрю, уже раскраснелись, глазки стали маслеными, движения размашистыми. Старшой попытался произнести грозную речь, но кончил тем, что схватил бутылку, налил себе полный стакан коньяку и, сказав:
— За счастливую жизнь! — опрокинул его в рот.
Становилось все шумнее и шумнее. Я сделал вид, что охмелел, и полез на свою боковую полку. Снова поднялся смех:
— Кто пил, а у кого головка разболелась. Бедный, бедный!..
Я сдерживал нервную дрожь: решительный момент приближался. «Веселитесь, издевайтесь, господа жандармы! Жаль, что мне не удастся посмотреть, так ли радостно вы будете настроены через несколько часов…»
А студенты продолжали накачивать охрану. Пили и «за четыре угла, без которых дом не строится», и «за пять пальцев, без них кулака нету», и по шестой, потому что «полудюжинами на Руси исстари счет ведется», и «за седьмой день недели, который бог сотворил воскресеньем»…
Скорей бы, скорей станция!..
Вижу, студенты часто отлучаются в уборную. То Сережа, то бритый, то атлет. И вот замечаю, что бритый, отлучившись очередной раз, возвращается без тужурки. Ну, значит, последняя минута совсем близка. Скорей, скорей!..
Вот студенты начали шуметь:
— Пить охота, в глотке пересохло! Чаю бы!..
— Нич-чего… — утешил усатый жандарм. — Будет вам и чаю, будет и свисток, — вдруг продекламировал он. — Скоро большая станция — Новый Иерусалим. Там и сходим за кипяточком…
Поезд начал сбавлять ход. Колеса гремят на стрелках… За окном проплывают станционные здания… Лязг буферов, визг тормозных башмаков. Новый Иерусалим! «Ну, Петрусь, сейчас — или!..»
— Кто пойдет за кипятком? — вопросил, не поднимая головы со столика, старшой жандарм.
— Всех трезвей Соколов, — кивнул на меня атлет. — Ему и идти в наказание — надо было пить больше!
— Да он привык, — подхватил бородатый. — Заправским водоносом заделался…
— Пойдем, Соколов, — усатый жандарм непослушными пальцами пытался застегнуть распущенный ремень. — Сейчас мы с тобой… — Но ремень никак не желал застегиваться. — А, ч-черт!..
— А чего тебе ходить, служба? — вмешивается Сережа. — Пустите его одного.
— Одного? — задумывается жандарм.
— Ну да! Куда он денется?! Он без памяти рад, что вы его бесплатно до маменьки довезете.
— Пускай идет один. Я никогда… никогда не смотрел… Он сам за кипятком и в буфет ходил. Д-дуй, Соколов, только побыстрее.
— Ладно, схожу. А поезд не уйдет без меня?
— Не уйдет, не уйдет, — успокоил меня атлет. — Постой, чайник в уборной сполосни!..
В уборной я быстро надел студенческую тужурку, схватил под мышку фуражку и выскочил на платформу.
Между нашим составом и вокзалом, на первом пути, стоял еще один пассажирский поезд. На вагонах трафареты: «Рига — Москва». Да это тот самый курьерский! Его паровоз тяжко отдувался, дыша все чаще и чаще. Ударил колокол. Паровоз откликнулся свистком. Сейчас пойдет!
Я подбежал к хвосту курьерского, вскочил на буфера и спрятался в «гармошке», защищающей переход из одного вагона в другой. Паровоз мягко взял с места, и поезд тронулся…
Все быстрее и быстрее колесный перестук. И в такт с колесами билось радостью мое сердце: «Сво-бо-да! Сво-бо-да! Сво-бо-да!..»
В девять часов утра курьерский подкатил к платформе Виндавского вокзала. Как хорошо, что «Маркс» снабдил меня явкой в первопрестольную! С радостью, почти с наслаждением окунулся я в огромный, шумящий, пыльный людской улей — насколько легче нелегалу затеряться в огромном городе!
Я быстро нашел подпольщика Гришу Осипова, служившего приказчиком в магазине на одной из Тверских-Ямских улиц. Он устроил меня на конспиративную квартиру к большевику-портному.
Москвичи обрадовались мне — с Урала давно никто не приезжал за литературой, а как раз появились свежие листовки, прокламации, воззвания. Печатали все это в Финляндии и успели перебросить через границу в район Петербурга. На следующий день два человека собирались ехать в Питер за этой литературой и охотно прихватили с собою меня.
Во всем чувствовался подъем рабочего движения. Оживали нелегальные партийные организации, восстанавливались разорванные столыпинским террором связи, начался приток в партию молодого пополнения, все больше печаталось большевистской подпольной и легальной литературы. Массовые стачки сотрясали промышленные центры России. Мы приехали в столицу в дни большой забастовки — питерские пролетарии мощно протестовали против смертного приговора рабочему трубочного завода Синицыну и против суда над адвокатами, заклеймившими изуверский процесс Бейлиса[3].
Наша миссия в Петербург увенчалась полным успехом. Питерские подпольщики доставили на вокзал к отходу поезда восемь больших корзин нелегальщины, и большая группа партийцев, в том числе москвичи и я, повезли этот взрывчатый груз в Москву. На моем попечении находилось три корзины. В Москве жена моего хозяина-портного и носильщики-сочувствующие перетащили литературу в уфимский поезд. На прощанье хозяйка вручила мне письмо с новыми московскими явками и адресом для переписки.
— Отдай комитетчикам и скажи, чтобы недели через две слали двоих нарочных за свежей партией. Удачи вам!..
Так я и довез домой ценнейший для пролетариев груз — правдивое большевистское слово.
Я точно помню дату своего возвращения в Уфу — 28 июня. В этот день по приказу тайной великосербской организации «Черная рука» был убит австрийский кронпринц Франц Фердинанд. Правители Германии и Австро-Венгрии облегченно вздохнули — безвестный до того дня сараевский гимназист Принцип снял с них бремя поисков подходящего повода к войне…
Со своими тремя корзинами, на которые москвичи для маскировки наклеили ярлыки с надписью «Кагор», явился я прямо к зубному врачу Анастасии Семеновне.
В Уфе оказалось все более или менее благополучно, хотя прошла новая волна обысков. В Миньяре началась крупнейшая на Урале стачка, она продлилась девять месяцев. На Северном Урале бастовали в Ревде, на Верх-Исетском заводе, в Екатеринбурге, на Богословских угольных копях…
Утром пришел извещенный Анастасией Семеновной «Дед». Для начала он изрядно помял меня в своих объятиях, приговаривая:
— Что ж ты, чертушка, в скелет превратился! Скоро станешь совсем, как я, и будем мы с тобой годиться только дьяволу на погремушки! А ну, рассказывай, что случилось?
Грешный человек, начал я с приятного — с письма и трех корзин литературы. «Дед» обрадовался и листовкам и восстановленной связи, но потом проницательно взглянул на меня и сказал:
— Все это прекрасно, но отчего же, брат Петрусь, ты сам пожаловал обратно к нашим пенатам?
Пришлось исповедоваться.
— Да-а… — протянул «Дед», когда я замолчал. — Вот лишний урок нам, старикам…
— Ну, почему же вам?!
— Непростительно, что мы послали тебя по сомнительной явке. Хорошо, что все хорошо кончилось. А то…
— Что нового здесь?
— Есть важные новости. Ведь по решению прошлогоднего совещания, созванного Лениным в Поронине, идет подготовка к съезду партии. Кроме того, ЦК дал нам задание созвать областную конференцию и восстановить областной комитет партии. Для этого Урал объезжал депутат Думы товарищ Муранов. Был он в твое отсутствие и у нас, в Уфе. Встречался со мною, с сестрами Тарасовыми. Жаль только, не удалось нам организовать массовку с его выступлением — охранка помешала. Следили за депутатом неотступно… Н-ну-с, а теперь я пойду. Через три дня скажем, что будешь делать. Ну, а с литературой — молодец!..
При следующей встрече Василий Петрович вручил мне мой прежний иркутский паспорт на имя Скворцова, чтобы я мог спокойно появляться в Топорине.
— У нас нет адресов для переписки с Челябинском и Екатеринбургом, а явочные квартиры есть. Повезешь туда листовки и получишь адреса. Из Екатеринбурга отправишься через Пермь и Вятку — в обоих городах бросишь на вокзале письма: там у нас есть почтовые адреса, но нет явочных квартир. Сообщаем, чтобы присылали за литературой — Москва распорядилась выделить им долю. У самой Москвы с ними связи нет. Из Вятки пароходом поплывешь прямо в Топорино. Завидую тебе: прекрасная прогулка получится — по Вятке, Каме, Белой…
— А что в Топорине?
— Отдыхать, — отрезал «Дед». — До самого снега отдыхай от подполья. Там сады, река, сам знаешь. Работай на кирпичном заводе, купайся и ешь, ешь, ешь! Мы так и решили: пусть деньги не копит, а кушает побольше.
— Значит, если влопаюсь, чтобы хватило наеденного сала лет на двенадцать каторги? — засмеялся я.
«Дед» молча ткнул меня в плечо, глаза его смеялись…
Так я отправился в «кругосветное путешествие». Оно сошло отлично, и вскоре я очутился в знакомом Топорине. Миша Юрьев устроил меня на квартире у одного крестьянина. И наутро я уже вышел грузить сырец в печь для обжига, толкал по доскам тачку и, откровенно говоря, чувствовал себя на седьмом небе. Вечерами катались на лодке, пели песни или просто сидели на берегу.
Не обходилось, конечно, и без политики — кое-кому из крестьян читал листовки, а потом горячо обсуждали огневые слова.
…В то июльское утро я проснулся очень рано от непривычного шума в избе. Хозяйка о чем-то громко разговаривала с хозяином и несколько раз принималась плакать. Жили они между собой хорошо, не ссорились. «Из-за чего-то не поладили?» — удивился я. Но тут, слышу, хозяйка со слезами говорит:
— Да ступай, почитай сам!
Я заглянул в хозяйскую половину:
— Что случилось?
— Да вот, погнали мы с бабами коров в стадо, — всхлипнула хозяйка, — видим, на правлении висит большая печатная бумага. Я подошла поближе, читаю — мобилизация. Я так и села — война значит… — И она снова заплакала, как-то по-детски утирая глаза ладонями.
— Да постой, постой! — попытался я ее успокоить. — Написано, что война?
— Про войну не написано, — всхлипнула хозяйка. — А только стоят года, много годов, которые к девятнадцатому июля[4] должны явиться в волость.
— Ну, постой, не реви, жена, — с досадой сказал хозяин. — Вот сейчас пойдем с Василием, поглядим.
Мы вышли на улицу, все село было уже на ногах. Разыскали первое попавшееся объявление. «Именной Высочайший Указ Правительствующему Сенату… Повелеваем… Призвать на действительную службу, согласно действующему мобилизационному расписанию 1910 года, нижних чинов запаса…» О войне — ни слова. Может, на сборы, на ученье?.. Сказано, захватить на три дня провизии и пару белья.
Но сердце упрямо твердило народу, что над ним сошлась страшная туча…
Жизнь сразу и круто сломалась. Хмурые мужики собирались кучками и обсуждали мобилизацию. Бабы по дворам выли в голос.
Истинное положение вещей оставалось неизвестным: газет в селе никто не выписывал.
Верховой, собиравший крестьян в завод на работу, вернулся не солоно хлебавши — мужики повсюду приводили в порядок хозяйство.
В ночь на 19 июля, загнав коня, прискакал нарочный и привез царское воззвание: Германия объявила войну России. Рано утром ударил колокол топоринской церкви, созывая народ. Поп торжественно огласил царский указ о войне, отслужил молебен о даровании победы православному воинству. Староста объявил:
— Мобилизованным выступать в десять часов пешим порядком. Для вещей будут подводы. А сейчас всем на перекличку.
Горе и слезы хлынули на Россию, на Европу, на весь мир…
Десятские и сотские метались верхами по селу, выгоняя нерасторопных запасных, силой отрывая их от голосящих жен и заходившихся ревом ребятишек. Многие женщины провожали своих кормильцев до самой Уфы.
Я решил среди людского потока неприметно уйти к «Деду». Скорей увидеть товарищей, узнать, что они думают, к чему призывают ЦК, Ленин!
Стояла палящая, гнетущая жара. Пыльное облако устойчиво тянулось вместе с колонной, окутывая медленно двигающихся людей и лошадей. Староста и его помощники ехали верхами, то и дело подгоняя мобилизованных:
— Не растя-ягиваться, не растягиваться-я-а!..
Но это не помогало, невыносимый зной многопудовой тяжестью навалился на людей, выжимая пот, расслабляя мышцы, Давящая духота, песок скрипит на зубах. Почему-то потянуло гарью.
— Подтянись! — снова закричал староста. — Через два часа село, там ночуем!
В начале пути было много пьяных, нестройно горланили песни, тоскливо пиликала, надрывая душу, чья-то «тальянка». Теперь люди устали, примолкли. На привале все искали воду, у всех пересохло во рту.
С каждой верстой запах гари становился все сильнее.
— Пожар, что ли, где был?.. — спрашивали друг друга в колонне.
Еще версты через две показался редкий стелющийся дымок. А когда мы вышли из-за поворота дороги, глазам представилась ужасающая картина дотла сгоревшего села. На пепелище торчали лишь печные трубы. Между ними бродили обезумевшие от горя женщины, стоял неумолчный плач и вой. Оставшимся без крова семьям предстояло сегодня еще лишиться кормильцев, призванных на войну. У сельчан погибло почти все имущество, скот, птица. Село запалила ударившая ночью молния.
Люди настолько обезумели, что староста и десятские были бессильны заставить мобилизованных села выступить в Уфу. С самого утра они бегали, крича до хрипоты, но ничего не помогало.
Бабы из нашего села увидели чужое горе, и у них обострилось свое, они снова запричитали, завыли, заплакали:
— На кого нас, соколики ясные, покидаете, на смерть лютую в чужедальную сторону уходите!
Незабываемая, страшная картина всенародного горя! Я ощутил такое страдание, такой безграничный гнев, что и сам не помню, как безотчетный порыв бросил меня на уцелевшую среди пожарища русскую печь, а в следующее мгновение я почти с удивлением услышал свой собственный, изменившийся до неузнаваемости голос:
— Товарищи мобилизованные!
Все сразу стихло, словно по какому-то приказу — давно никто не слышал запретное слово «товарищи», выкрикнутое так громко.
— Товарищи женщины! — продолжал я. — Ваших мужей царь берет на войну! И случилось так, что вы лишаетесь сегодня не только кормильцев, но остаетесь без крова и без имущества. Идемте все в город! Там много домов. Пусть потеснят богачей и дадут вам жилье, пусть кормят ваших детей! Или пусть оставят дома мужиков. Плакать и сидеть на месте бесполезно, этим горю не поможем. Если завтра утром мы не будем в городе и не потребуем справедливости, царь и губернатор пришлют полицейских, и ваших мужей угонят уже не на фронт, а за неповиновение в тюрьму. Собирайтесь, запрягайте, у кого есть, коней, берите скотину — и все в город! Согласны?
И в ответ я услышал дружное, хоть и нестройное:
— Согласны! Все пойдем!..
Всю ночь я не спал, толковал то с мужиками, то с бабами, объясняя, как надо держаться в Уфе, как добиваться через военное начальство, чтобы женщин и детей разместили либо в городе, либо по близлежащим деревням:
— Не думайте, что начальство сразу согласится. Стойте один за всех, все за одного. Если кого заарестуют, подымайте других мобилизованных на его защиту. А я пойду к рабочим, они вам непременно помогут.
Восток уже серел, когда меня отозвал в сторону какой-то крестьянин:
— Слушай, паря, — сказал он, — наш староста послал в Уфу нарочного, велел передать: мол, крамольник мутит мобилизованных, и потому они не идут в город. Просил стражников. Мы тебя знаем по Топорину, ты хороший парень. Потому, покуда темно, бери коня и скачи в объезд в Уфу, чтоб тебя здесь не схватили. Вот тебе адрес, куда в городе поставить коня. Расскажи обо всем рабочим. Идем!
Он растолковал мне дорогу, я простился с крестьянами, еще раз сказал им: «Будьте дружней! Идите в город все!» — и поскакал.
Хороший конь мчал меня вперед, а в голове моей бились горячие мысли: «Какой хороший случай! Вот бы сейчас и поднять рабочих, мобилизованных солдат…»
В девятом часу я шагом въехал в Уфу. Город гудел. Отовсюду слышалась военная команда, солдатское пение. Целыми толпами по улицам тяжело шагали мобилизованные с заплечными мешками; за ними поспешали их жены и дети. В одном месте плакали навзрыд, в другом тупо плясали, пьяно взвизгивая, поднимая пыль с булыжной мостовой…
Я сразу побежал к Анастасии Семеновне — скорее увидеть «Деда»!
Когда он пришел, у нас произошел разговор, который сейчас, спустя сорок с лишним лет, я не могу вспомнить без улыбки. Сбивчиво рассказав о мобилизации в Топорине, о погорельцах, о ночном митинге, я воскликнул:
— Василий Петрович! Давайте пойдем к деповским рабочим! Кликнем клич по всем заводам! Напишем побольше листовок! В общем давайте, Василий Петрович, сейчас же начинать революцию!.. Как всех мобилизованных вооружат, перебьем начальство, закроем дорогу и не пропустим на фронт ни одного эшелона. Повернем все эшелоны, что идут из Сибири, против царя!..
— Какой ты, оказывается, быстрый! — Арцыбушев опустился в кресло и захохотал.
От неожиданности я замолчал и не произнес ни слова.
«Дед» смеялся долго, постанывая и отмахиваясь от меня длинными руками. Потом он вдруг сразу стал совершенно серьезен:
— Ты еще кому предлагал сегодня делать революцию?
— Нет, Василий Петрович, вам первому.
— Вот это хорошо! Всегда свои планы раньше всего сообщай мне. А то ты парень горячий, того и гляди сочинишь переворот, а я и не успею в нем участвовать. Проснусь — ан уже социализм! — Он добродушно, отечески улыбнулся. — Эх, Петрусь, Петрусь!.. Знаешь, отчего у тебя такая горячка? Нет? Сейчас объясню: тебе не хватает знания революционной теории. Вот потому-то мы и посылали тебя за границу. Хотели, чтобы ты подучился. Ох, как тебе, брат ты мой, это необходимо!.. — И «Дед» вкратце объяснил, почему невозможно так сразу «сделать революцию». — В одном ты прав, сынок: война неизбежно подготовит революцию. Не сразу, не так быстро, как тебе, да и мне хотелось бы, но подготовит.
— А что же делать теперь, Василий Петрович?
— Во-первых, печатать листовки. Кстати, ты ведь занимался типографией. Можешь ее отыскать?
— Постараюсь.
— Ну вот. Важно, чтобы скорее пришли вести из-за границы — на что станет нас ориентировать Ленин, Цека. В общем, нам, большевикам, понятно, какая это война, но Владимир Ильич сделает это совершенно ясным, простым и доказательным.
Я отправился по казармам и по раскинутым всюду брезентовым военным палаткам — казарм не хватало для размещения мобилизованных запасных и ратников ополчения — искать погорельцев. Днем, пока мужья были на учении, возле этих палаток копошились женщины с детьми — стирали, штопали, чинили белье. Ежедневно формировались маршевые роты, и эшелоны один за другим увозили на Запад «пушечное мясо» умирать «за веру, царя и отечество»…
Нигде я не мог разыскать своих погорельцев. Наконец в доме, где я оставил коня, я нашел двух знакомых. Они меня узнали и с радостью приветствовали.
— А у нас болтали, что тебя посадили!
Мне рассказали, что вскоре после моего отъезда прибыли стражники, построили мобилизованных и попытались угнать их в Уфу одних. Но никто не двинулся с места, говоря: «Берете нас — берите и семьи». И на том уперлись. Стражники послали в Уфу гонца. Тот вернулся с двумя десятками конных полицейских и с двумя жандармами. Приказали выдать мужчину, что говорил с печи. И услышали в ответ: мол, его никто не знает, и куда он девался, тоже не ведаем. Потом жандарм объявил, что привез разрешение двигаться всем с семьями. У кого дома были застрахованы, получат деньги. Часть погорельцев расставили по квартирам в городе, других отправили в ближние села.
— Какие-то книжки бабам дали, за нас немного платить станут.
Я был несказанно счастлив, что мое неожиданное выступление хоть чем-нибудь облегчило судьбу обездоленных людей. Значит, царские опричники побоялись расправиться с бездомными крестьянами.
После этого вместе с несколькими товарищами я провел не одну ночь в солдатских казармах, разыскивая уходящих в маршевые роты большевиков, передавая им задание партии осторожно, но неуклонно вести антивоенную работу в войсках, готовить силы в армии.
Снова у Анастасии Семеновны встретился с «Дедом».
— А мы тебя уже искали, — сказал Арцыбушев. — Написана листовка «Правда о войне». Готовь типографию, шрифт. Надо напечатать пять тысяч экземпляров. Бумагу доставит «Звездочка» — Ксения Коряченкова, она же организует развозку готовых прокламаций. Обо всем сговорись с нею. Действуй, Петрусь. — И «Дед» вручил мне текст листовки.
Не так-то просто оказалось разыскать законсервированную с девятьсот восьмого года типографию. Тогда я передал ее Филимону Забалуеву. Позже типографию из Миньяра перевезли на пасеку Якова Заикина, около Сима, и закопали в землю. Вместе с сестрой Филимона Марией мы нашли и выкопали часть шрифта, раму с толстым зеркальным стеклом, линейку для шрифта, два валика. Но, к крайнему нашему огорчению, оказалось, что много шрифта попортилось от сырости.
Работать на заикинской пасеке было опасно: и Заикины и Забалуев давно были на особом счету у полиции, и члены обоих этих семей не раз уже сидели в тюрьмах. Пришлось перебраться в Сим, к бабушке Волковой, как все звали эту энергичную, смелую, много помогавшую организации старушку. Квартира бабушки была отличным местом — Волкова не была на подозрении у полиции, а около ее огорода проходил глубокий овраг, в склоне которого была вырыта курная банька. Овраг густо зарос крапивой и бурьяном, по нему никто никогда не ходил. Вот в этой баньке я и обосновался с типографией, которую понемногу, частями, перенесла Мария Забалуева. Мария же доставила бумагу и типографскую краску, которые привезла «Звездочка».
И я начал работать.
На всякий случай я печатал лишь ночами и никуда не выходил из сырой бани.
Легко сказать — напечатать пять тысяч листовок. Это при нашей тогдашней технике! Шрифта хватало лишь на двадцать строк. Приходилось набрать, прокатать пять тысяч экземпляров, потом разобрать набор, составить следующие двадцать строк, снова прокатать пять тысяч и так далее и так далее… Требовалось адское терпенье.
За двенадцать дней Мария, «Звездочка» и я выполнили задание. Первая антивоенная прокламация южноуральских большевиков пошла гулять по городам, заводам и воинским частям.
На симском кладбище красовалось несколько высоких, литых из чугуна, пустотелых памятников, болтами привернутых к пьедесталам. Внутри одного из таких памятников мы и укрыли нашу типографию. Кому пришло бы в голову, что в прибежище вечного покоя хранится оружие борьбы!
Всякий раз, когда снова требовалась типография, большевистская организация изымала ее с кладбищенского «склада», а после работы прятала обратно.
Наша агитационная работа, выпуск листовок давали себя знать. Партийная организация сплачивалась, революционные рабочие поднимали голову, маршевые части убывали на фронт, неся в себе посеянные нами семена, которые дали буйные всходы в великом девятьсот семнадцатом.
Власти осатанели. Работать и жить становилось все труднее. Вошли в силу военные законы, малейший провал мог привести к расстрелу. А объем работы увеличивался. Стали прибывать нелегальные партийные профессионалы. У многих из них не было паспортов. Кроме того, для части легальных партийцев, тех, что находились на особом счету у полиции, призыв означал не фронт, а тюрьму, и им заранее необходимо было уйти в подполье. Создался своеобразный «паспортный кризис». Однажды «Звездочка» передала мне приказ комитета прибыть в Уфу.
На той же испытанной конспиративной квартире у зубного врача Анастасии Семеновны мы встретились с Василием Петровичем.
— Поезжай в Илек за паспортами.
Илек, большое село верстах в тридцати от Миньярского завода и на таком же расстоянии от станции Кропачево, было мне знакомо. Там я знал даже нескольких сочувствующих партии крестьян. А главное — там теперь обосновался и служил делопроизводителем в волостном правлении Николай Громов, женатый на сестре покойного Саши Киселева, хороший агитатор-большевик. Это в его квартиру доставили мы осенней ночью девятьсот седьмого года умирающего от чахотки Сашу… В распоряжении Николая находились чистые паспортные бланки и книжки паспортов. К нему-то и направил меня Уфимский комитет.
Вечерело, когда я сошел с поезда на станции Миньяр и длинной лесной дорогой зашагал в Илек. Стояла глубокая, но на редкость теплая и сухая осень. Лес с обеих сторон дороги сверкал всеми цветами радуги.
Я прошел уже, пожалуй, с десяток верст, когда сзади послышался скрип колес. Вскоре со мною поравнялся обоз из шести подвод. Возниц было всего два: на передней телеге и на задней.
— Подвезите до Илека.
— Садись, — согласился первый подводчик.
Я примостился около него.
— Куда ездили? — поинтересовался я.
— Мобилизованных на станцию отвозили, — хмуро ответил возница.
— А много уже отвезли?
— Много. Скоро, наверно, и до нас доберутся, ежели дальше так дела пойдут.
Оба крестьянина были пожилые.
— А Фепешкина не взяли?
Мужик покосился на меня.
— Нет, он ведь в моих годах. А что, ты его знаешь?
— Знаю. Вот к нему и еду. — Я решил сначала зайти к знакомцу — Фепешкину, а от него, расспросив об обстановке, отправиться к Громову.
Всю дорогу мы говорили только о войне. К беседе присоединился, забравшись в переднюю подводу, и второй крестьянин. Стемнело, и огоньки цигарок красноватым светом освещали серьезные, озабоченные лица подводчиков. Долго мужики обходились околичностями, не высказывая прямо своих мыслей. Наконец один произнес:
— Вот когда я воевал на японской, у нас в роте был один такой младший ундер, сам из Питера. Он все потихоньку говорил: мол, эдак воевать, как мы воюем, — на пользу графьям да богатеям. Себе только, дескать, петлю на шее затягиваем… Забрали его, конечно: нашлась собака, донесла… Вот, думается, может, и теперь зря воюем?..
Сделав над собою усилие, я смолчал. У меня было важное задание, и я не имел права рисковать.
Мне указали дом Фепешкина. Там давным-давно спали мертвым сном. Но так как в уральских селах испокон веку никто никогда не запирался, я преспокойно вошел во двор, а затем в избу и окликнул хозяина.
Фепешкин вскочил, и я тихонько вызвал его во двор.
— Не узнаешь?
Он подошел совсем близко.
— Нет, милый человек, не узнаю. Да ты не путаешь ли?
— Я Мызгин Ванюшка.
— Ваня?! Ты?! — в голосе Фепешкина звучали и радость и испуг. — Как это ты сюда попал?! Ведь ты в Сибирь сосланный!
— А вот попал, значит.
В доме тем временем поднялся переполох, зажгли огонь, решили, что и к ним дошла мобилизация: ведь все жили, каждый день ожидая ее и страшась.
— Пойди успокой своих. Скажи: мол, знакомый рабочий из Аши приехал. А после проводи меня к Громову, вызови его на улицу. Только не сказывай, что это я…
Оказалось, что Николая нет дома, — он уехал с утра в Кропачево и вернется лишь завтра к обеду. Пришлось ночевать у Фепешкина. Всю ночь мы с ним не спали, шепотом, чтобы не тревожить домашних, разговаривали все о той же распроклятой царской войне.
На следующий день мы встретились с Громовым.
— Ты не представляешь, как я рад, что ты приехал! — говорил Николай, взволнованно похрамывая по комнате. — Ведь с тех пор, как умер Саша, а потом почти всех загнали на каторгу и в ссылку, мне казалось, что в нашей России умерло все живое. Не с кем было откровенно поговорить. Краем уха я слышал, что ты сбежал из Сибири. Потом к нам пришла прокламация «Правда о войне», совсем недавно появилась. И ты знаешь, я шрифт узнал, ей-богу! Ведь это наша старая типография работает, верно?
Я кивнул.
— Ну вот! И, наконец, ты — как живое доказательство, что мы не умерли, что мы боремся! — Он помолчал. — Но тебе, Петрусь, надо завтра же уезжать. Наши мужики повсюду раззвонили о прокламации. Теперь, неровен час, жди гостей. А эта публика меня в таких случаях никогда не забывает посетить. Паспорта я тебе заготовлю, с дюжину карточек и с полдюжины книжек могу дать. Вечером переведу тебя от Фепешкина на другую квартиру, у Ивана тоже часто обыски бывают, а там еще нет. А завтра отвезу на разъезд Ерал, там у меня знакомый дежурный, он тебя с приятелем-кондуктором в поезд посадит, и спокойненько доберешься до Уфы.
Вечером Николай привел меня к старику крестьянину. Два его сына погибли в японскую кампанию, а третий, самый старший, жил рядом. Теперь уже внук старика служил на действительной и воевал где-то в Галиции.
Мы с дедом и его старухой допоздна чаевничали. Оказалось, что мой хозяин был среди тех мужиков, которым Николай читал нашу прокламацию.
— Надо бы побольше таких бумажек, чтоб все читали, все правду узнали, — наставительно говорил старик, дуя в блюдечко и солидно прихлебывая чай.
— Трудное это дело. Да к тому же и полиция свирепствует: уж на что ваше село далеко от железной дороги, и то стражники к вам частенько наведываются.
— Волков бояться — в лес не ходить, — так же наставительно заметил хозяин.
Встали мы на другой день не рано. Только бабушка наварила картошки, поставила на стол грибов, сметаны и пригласила нас завтракать, как в комнату вбежал дедов сын:
— В селе обыск идет, — запыхавшись, объявил он. — Стражников наехало человек сорок, с приставом. Говорят, все село прочешут. А ты, милый, чужой в селе. Обязательно возьмут. Куда тебя девать?
И тут старик мой проявил спокойствие и истую русскую смекалку:
— У нас во дворе пустой углевозный короб стоит на санях. Полезай-ка, сынок, туда, становись на четвереньки, я тебя решеткой от короба прикрою, а сверху наложим сухого навоза.
Так и сделали. Нельзя сказать, чтобы мне было очень удобно — сверху и с боков давит, дышать трудно… Показалось, что прошло много времени. Наконец слышу шум, топот коней, грубые голоса.
Хлопнули ворота… «Неужели уходят? — восторгом обжигает мысль. — Ну, в сорочке ты родился, Петруська!»
И в этот миг адская боль пронзила низ живота. Только не закричать! Мне показалось, что я помираю, такое охватило бессилие. Лишь острая боль доказывала, что я еще жив. «Если задели кишки — погибну. Кругом навоз, грязь… Да и лечить негде и некому…» Тишина… Я уже не понимал, сколько прошло времени.
Вдруг толчок. Чувствую, короб куда-то движется. Сказать что-нибудь, дать знать, что я живой, — нет сил… Остановка. Короб сильно кренится вправо, и я лечу куда-то.
Кто-то быстро разгреб надо мною навоз, и я увидел старика с сыном.
— Живой? — с радостью спросил старик.
— Живой, — одними губами прошептал я.
— Слава тебе, господи! — И вместо того чтобы поскорее вытащить, оба закрестились и принялись читать молитву. Потом подняли меня, слегка отряхнули. — Ну, мы думали — царство тебе небесное, сынок. Такой подлюга, уходя, в короб штыком ткнул.
Хозяева сняли с меня рубашку, изорвали ее и, как могли, перевязали рану. От большой потери крови у меня кружилась голова.
— Мы думали, ежели ты мертвый, — обстоятельно рассказывал дедов сын, — завалить тебя навозом, а потом родителям передать, чтобы тихонько вытащили и по-христиански похоронили. Но, слава богу, обошлось. Бережет тебя господь.
— Николаю бы…
— Уже, сынок, уже сказали, — перебил старик.
Тут примчался Николай на правленческой лошади.
— Эх, как тебя! — горестно проговорил он. — Идти не можешь? Тогда ночью я перевезу тебя к Никифору.
— «Звездочке» скажите, — попросил я. — Ей паспорта отдай. А родителям моим ни слова.
Ночью проселочными дорогами Николай повез меня к леснику Никифору Кобешову, старому нашему «благодетелю» и другу. Дорога заняла целые сутки: ехали осторожно, объезжая людные места. За полверсты до сторожки Николай свернул в густые заросли, остановился и пошел вперед узнать, все ли спокойно у Кобешова. Вернулись они вдвоем.
Никифор молча обнял меня, словно родного сына, и несколько минут ничего не мог промолвить. Я тоже. Не видались мы почти восемь лет!
— Ах ты, неугомонная головушка, — выдавил наконец он. — Видно, Маша правду говорит: своей смертью тебе не помереть. Либо повесят, как Мишу, либо пристрелят. Сильно пропороли, иудины дети?
— Кажись, не сильно. Видишь, шевелюсь, только ходить пока не могу — может, потому, что затекло все.
— Ну, поедем потихоньку. У меня теперь совсем спокойно. Никто к нам не ездит. Вырубка кончилась, дрова и уголь вывезли, рабочих нет, куренному надзирателю ездить не к кому. Конторка при сторожке свободна.
Маша ждала нас возле домика. Не успели мы подъехать, как я уже почувствовал, что мне становится легче — сейчас я попаду в ее легкие, ласковые руки.
Вселили меня в комнатку, что занимал летом куренной надзиратель. Тут же ночью Маша истопила баню, Никифор выкупал меня, словно малого ребенка, как следует перевязал рану. Она была не очень серьезная — конец штыка пропорол мясо и проехал по бедренной кости.
Утром мы распрощались с Николаем. Он уехал в Миньяр к «Звездочке», а Никифор — в Ашу за лекарствами.
Через две недели пришла взволнованная записка от Арцыбушева. «Дед» настаивал, чтобы я немедленно возвращался в Уфу, к Анастасии Семеновне — там врачи меня мигом подымут. Если надо — пришлют за мной людей.
Но мне хотелось побыть еще у Никифора, пока не стану ходить хоть с палкой — рана быстро затягивалась.
Прошло еще недели две. Сидеть без дела в лесу стало тяжело, и я попросил Никифора отправить меня в Уфу.
Мы простились с Машей.
— Куда теперь, Ваня? — спрашивала она. — Я знаю, чего вы все хотите, но не пойму, как вы можете так жить, всегда куда-то рваться, не знать минуты покоя. Я же вижу, тебе даже отдых у нас в тяготу.
— Вот повернем солдат против царя, свергнем его, разрушим этот проклятый строй — и тогда станем жить для себя, работать на себя, на народ. А пока прощай, Маша. Спасибо за все…
Мы уехали.
Рано утром я был в Уфе. Узнал, что в городе были повальные обыски после наших листовок, много арестованных.
— Тебе жить здесь опасно, — сказали мне. — Попадешься — все припишут и повесят в два счета, чтобы народ застращать.
В этот день я увиделся сразу с «Дедом», с Любой Тарасовой, со «Звездочкой» и Анастасией Семеновной.
— Ну, Петрусь, ты окончательно превратился в египетскую мумию.
— Ничего, начну печатать листовки — поправлюсь.
— Печатать ты больше не станешь, — сказал «Дед». — Комитет постановил, чтобы ты ехал в Сибирь. Здесь тебе стало слишком опасно. Будешь жить и работать там. Паспорт, с которым ты жил в Зиме, сохранился. Вот он. Я принес тебе и билет, можешь ехать в плацкартном вагоне хоть до самого Владивостока. На отдых, дорогой Петрусь, на отдых! Но только обязательно пиши…
Очень мне не хотелось уезжать с любимого Урала. Но я и сам чувствовал, что нужно на некоторое время перебраться в более спокойные места. Иначе не кончится добром.
Со стесненным сердцем распростился я с дорогими друзьями. Когда еще доведется мне увидеть их. Я думал, не скоро. Но не знал, что некоторых — никогда. И среди них самого любимого, самого близкого — «Деда»…
Вот и опять я в Сибири, на станции Зима. Меня приняли в свою коммуну Володя Густомесов и Коля Сукеник.
В ссылке Володя служил счетоводом, а Николай репетировал двух сыновей и дочь врача Чистякова. Я же снова стал работать маляром у подрядчика на железной дороге.
Всех ссыльнопоселенцев было в то время в Зиме человек двадцать, из них пятеро семейных. Жила колония ссыльных очень дружно, всегда помогали друг другу. У нас были связи с рабочими большого Зиминского депо, с местной интеллигенцией, с крестьянами из ближних сел. Снова я стал петь в хоре и участвовать в любительских спектаклях; ко мне привыкли и считали старинным местным жителем. А с зиминской молодежью завязалась просто-таки тесная дружба. Большими компаниями ездили мы на лесные пикники, катались на лодках по Оке, ловили рыбу, варили уху, пели, беседовали. И большею частью эти беседы не были такими невинными и мирными, как внешняя сторона нашего житья-бытья. Да и не могли быть — с каждым днем все грубее вторгалась в жизнь война.
Она ежедневно напоминала о себе эшелонами телячьих вагонов, что везли на запад цвет русской молодежи, облаченной в серую солдатскую одежду; зловеще меченными красным крестом поездами, возвращавшими женам и матерям человеческие обрубки; траурно окантованными листками, что приходили то в один, то в другой дом — этими «квитанциями», которые торговый дом «Романовы и К°» выдавал осиротевшим семьям взамен мужей и сыновей, «геройски павших на поле брани за веру, царя и отечество»; слухами о рождавшихся на крови баснословных состояниях, о Гришке Распутине, о гнездящейся у самого трона измене…
Так протекло несколько месяцев. Я уже начал подумывать о возвращении на Урал.
Но однажды все рухнуло…
Как-то раз ребята утром ушли на работу, а у меня выдался свободный день, и я остался хозяйничать. Переделал все дела, вышел в сад, уселся на ступеньки парадного крыльца и принялся учить какую-то роль для очередного спектакля. Через некоторое время, выглянув на улицу, заметил скопление полицейских. Вначале я не обратил на это особого внимания — в наших местах нередко разыскивали или ловили какого-нибудь уголовника. Однако полицейские заполнили и соседние дворы и огороды. Создавалось впечатление, что все они «нацелены» на наш дом. А вот и знакомый урядник подошел к калитке. Не открывая ее, он поздоровался со мною.
— Не здесь ли живет Антипин?
«Что, — думаю, — за чудеса: он же знает меня в лицо и по фамилии.
— Это я. — Встал, захлопнул тетрадь и хотел было подойти, чтобы узнать, в чем дело, но к уряднику подбежал исправник; оба наставили на меня наганы, а урядник крикнул:
— Не вставайте, иначе стреляю!
Я подчинился. «Видно, влопался! — подумал я. — Как глупо! И стрелять бесполезно: погубишь и себя и товарищей». Смотрю у обоих моих «собеседников» страшно удивленные физиономии: столько раз, мол, видели этого парня — и на тебе!..
Наконец исправник спросил:
— Оружие есть?
— Есть.
— А где оно?
— В кармане.
Тишина, побледневшие лица. У исправника трясутся руки.
Хоть минута была не такая уж веселая, мною вдруг овладел смех.
— Да вы не бойтесь, я стрелять не стану.
У обоих представителей власти одновременно вырвался вздох облегчения, но все же они продолжали смотреть на меня с опаской.
— Положи револьвер на крыльцо, а сам отойди в сторону, — в тоне исправника звучал оттенок просьбы.
Положил и отошел.
— А… еще есть? — спросил исправник.
— Есть.
Снова явное замешательство.
— Где?
— Дома под подушкой. — Второй револьвер принадлежал Володе, но я не хотел впутывать товарищей.
— А при тебе… больше ничего нет?
— Да нет же, ничего больше нет.
— Тогда выходи сюда.
Я вышел за ограду. Меня сразу плотным кольцом окружили полицейские с револьверами наготове. Одному из них исправник приказал меня обыскать.
Происшествие собрало много народу. Но разговаривать со мною никому не разрешили и поскорее увели в каталажку — комнату без окна, с зарешеченным волчком в двери.
Неотвязно беспокоила мысль: «Что случилось? Неужели меня разыскали с Урала? Или донос?»
Тем временем возле волости нарастал шум, потом молодые голоса запели песню, другую, третью. В волчок мне видно, что стол в дежурке завален цветами и пакетами с провизией. Дежурный полицейский тихонько сказал через дверь:
— Слышь, заливаются? Это к тебе парни с девками пришли. Вон и жратвы натащили на десятерых, цветов, ровно жениху. Да только не велено к тебе никого пускать. И передача не разрешена.
Поздно вечером, когда песни смолкли и мои гости, которых я так и не увидел, разошлись, меня повели в кабинет волостного старшины. Там уже сидели исправник и местный пристав. Начался допрос.
— Ну как же мы в тебе так ошиблись?! — с досадой покачал головой исправник. — Неужели все, что о тебе пишут, правда?!
— Откуда я знаю, что вам про меня написали?
— Послушай, Антипин, или как там тебя на самом деле, давай говорить по-хорошему. Тогда, ей-богу, все получится как следует, — доброжелательно предложил исправник. Видно, он был доволен, что легко схватил столь «страшного» преступника. — А ежели станешь путать, сам понимаешь, чем все кончится…
Я решил, что путать и врать действительно не к чему.
— Прочтите, что вам сообщали, я скажу, что правда.
Пристав по бумажке стал излагать мою «биографию». Чего там только не было, какой-то слоеный пирог: слой правды, слой вымысла. В конце письма предупреждение: брать Мызгина только днем — он всегда вооружен и станет отстреливаться.
Я пожал плечами:
— Много там лишнего понаписано. Да, я Мызгин Иван, судился за бомбы и за литературу, однажды при аресте бежал. Отбыл каторгу, из ссылки с Лены бежал не куда-нибудь, а к вам. Тут жил у всех на виду, работал, пел, в спектаклях играл. Вот и все. А если б все написанное было правдой, меня, наверное, давным-давно повесили. Почему из ссылки бежал? Вы сами знаете, как там трудно жить, а я молодой, хочу работать, хочу веселиться. И ведь убежал-то я из Сибири в Сибирь. Ничего дурного я тут не сделал, вы свидетели. Будь я такой законченный преступник, как обо мне пишут, разве я отдал бы браунинг?
Словом, разыграл я этакого раскаявшегося ссыльного, который решил жить для себя и ничем больше не интересуется.
— Н-да… — протянул исправник. — А знаешь, когда ты сказал, что у тебя оружие в кармане, у меня по спине аж мурашки побежали. «Ну, — думаю, — правильно в письме сказано. Сейчас палить начнет!» Чуть сам в тебя не выстрелил.
— Господин исправник, что дальше станете со мной делать? Сами судить будете или отправите в Иркутск? — В подобных случаях сибирским исправникам было предоставлено право либо решать дело самостоятельно, либо передавать в суд.
— Еще подумаю. Пока вот получи немного провизии. А свиданья никому не дам.
И меня снова заперли в каталажку.
Так я и сидел несколько суток — не сидел, а метался из угла в угол. То меня охватывало отчаяние, то я брал себя в руки и начинал обдумывать возможности побега. Каждый вечер к волостному правлению приходила поселковая молодежь и пела песни.
На вторые сутки получил записку от друзей. Они сообщали, что к исправнику ходили с ходатайствами аптекарь Дышо, имевший большой вес в Зиме, и оба врача, а деповские рабочие составили целую петицию и направили с внушительной делегацией. Прошло еще несколько суток.
Наконец: «Иди на допрос».
В том же кабинете сидели теперь пристав и урядник. Самого исправника не было. Пристав принял официальный вид.
— Вот протокол и постановление уездного исправника. Сейчас зачитаю его тебе.
В протоколе было сказано: такого-то числа задержан ссыльный Антипин, проживающий без прописки. При обыске ничего предосудительного не найдено…
Я не верил своим ушам: «Неужели свобода?!»
Постановление гласило: за нарушение таких-то и таких-то правил пять суток ареста. После отбывания ареста немедленно покинуть территорию Зиминской волости. Подпись. Печать…
— Распишись.
Ручка дрожала в моей руке.
— Понял?.. — заговорщически понизив голос, спросил урядник. — Обо всем — ни гу-гу… Ни одной душе.
— Да что вы, господин урядник, разве я не понимаю…
— Ну вот. Завтра утром поезд. Мы проследим, как ты уедешь. Разрешаем тебя проводить. Молись богу за докторов, аптекаря и деповщину…
Утром в «почтовом ящике» — каталажной уборной — нашел новую записку. В ней сообщалось, как удалось обломать исправника, который мог собственной властью дать мне за побег три года, а за оружие шесть. Дышо и врачи устроили вечеринку, погуляли, здорово напоили начальство и прямо там состряпали протокол и постановление. Исправник сначала для формы поломался, а потом подмахнул. «Это все в точности знает Сукеник, — писали друзья. — Для тебя собрали полста рублей денег. Перед поездом передадим деньги и постель, провожать придет много народу…»
Так я отбыл из Зимы.
В поезде узнал от пассажиров, что в Гришеве, Черемховской волости, идет набор рабочих на новую шахту. Отправился туда, устроился на окраине поселка в хибарке старого шахтера. Расспросил его насчет работы.
— Эх, сынок, — прошепелявил дед, — ведь ты политик, на шахту тебя не возьмут. Дадут тяжелую, малоценную работу.
Тогда я решил сначала найти местных ссыльных. Два дня ходил по копям, мастерским, — безуспешно. Все говорили, что ссыльные есть лишь в Черемхове. Я ушел в этот пролетарский центр Восточной Сибири.
Вечером, к концу работы на шахтах и на небольшом металлургическом заводе Щелкунова, я сел у дороги, ведущей в город. Рассчитал я верно: сразу встретил ссыльных. И не просто ссыльных, а ребят-уральцев, боевиков: Петра Гузакова, Ивана Огурцова, Ивана Туманова, Петра Подоксенова, Ивана Огаркова.
Это было такое счастье! Пережить каторгу, ссылку, подполье и снова свидеться с друзьями!
Но оказалось, что не со всеми уральцами ладно: некоторые — Огарков, Подоксенов — вовсе отошли от партии и революционной работы. Огурцов, Петя Гузаков, Туманов порвали с ними и живут отдельно. Я примкнул к этой троице.
С Петей Гузаковым мы не виделись с того дня, как он еще с одним заключенным бежал из Уфимской тюрьмы.
Ребята рассказали мне, что в Черемхове существует большая эсеровская организация, есть и меньшевики и анархисты. Большевики только набирают силы.
С трудом устроился я на копи Маркевича молотобойцем в кузницу. Огляделся и снова пустил в ход испытанный метод расширения связей: вступил в хор и стал участвовать в любительских спектаклях. Это было хорошо еще тем, что создавало удобную для конспиративной работы репутацию, завоевывало симпатии окружающих.
К тому времени на всех копях — Забитуйских, Рассушинских, Маркевича, Щелкунова, Андреевских, Комаровских, Гришевских, Касьяновских — действовали небольшие группы большевиков. Работа партийной организации Черемхова была рассредоточена и законспирирована. Друг друга знали только руководители групп; каждый из них отвечал за свою группу. В руководящее ядро большевиков входили Трифонов, Маямсин, Атабеков, Софья Феофановна Попова.
Работать было очень трудно: за ссыльными пристально следили. И все-таки удавалось проводить летучие собрания, даже диспуты с меньшевиками, анархистами и особенно с эсерами, за которыми шли многие рабочие. Шла скрытая, подспудная борьба за влияние на шахтерские массы.
Через несколько месяцев товарищи сочли, что у меня положение наиболее надежное, и сделали сборщиком членских взносов; в моем ведении оказались партийные билеты и печать. Кроме этого, в мои обязанности входило поддержание контакта с Софьей Феофановной Поповой — она была вполне легальна и преподавала в коммерческом училище. В ее руках находилась непосредственная связь с губернским большевистским комитетом в Иркутске.
— Спевки-то ваши происходят в коммерческом училище, — сказали мне. — И Попова в них участвует. Поэтому ты всегда можешь с нею увидеться, не вызывая никаких подозрений.
…Этот февральский день я запомнил навсегда буквально по часам.
Утром ко мне зашел регент нашего хора.
— Сегодня в двенадцать часов спевка, — сказал он, поздоровавшись. — Я уже предупредил инженера, тебя отпустят.
Хористов всегда освобождали от работы во время репетиции. Заведующий кузницей инженер Жуковский был заядлым «любителем» и режиссировал во всех спектаклях.
Когда я вышел из дому, мне бросилось в глаза какое-то необычное оживление на улицах. Разъезжало много конных полицейских.
В цехе я спросил:
— Что стряслось в городе? Почему так много гостей наехало?
Рабочие, жившие поближе к железной дороге, видели, как более десятка вагонов со стражниками ночью прибыли из Иркутска.
— Боятся, как бы кто Черемховские копи не украл! — озорно расхохотался один из кузнецов.
Шептались, будто где-то по линии железнодорожники забастовали. Но толком никто ничего не знал.
Так ничего не разузнав, я и явился на спевку. Меня встретила взволнованная Софья Феофановна.
— Петрусь, я получила из Иркутска сообщение, якобы в Москве восстание. Но это неточно. Телеграф и телефон везде заняты жандармами. У меня есть надежный телеграфист на нашей железнодорожной станции, но из комнаты сейчас никого из них не выпускают. Значит, дело серьезное. Боятся, чтобы не разболтали. Пока идет спевка, я попробую выяснить, что случилось.
Репетиция не ладилась, регент в десятый раз заставлял нас повторять какую-то музыкальную фразу. Вдруг в зал влетела, — я не могу подобрать иного слова — именно влетела Софья Феофановна. Уже по одному этому мы поняли, что произошло нечто неслыханное.
— Товарищи… Товарищи… — Попова задыхалась, на глазах ее сверкали слезы, руки были стиснуты в кулаки. — Товарищи! Восставший народ в Петрограде сверг царя!..
В мгновение ока не стало солидного, чинного хора — все бросились к Софье Феофановне, окружили, что-то кричали, подняли ее на руки… Один я стоял как вкопанный. Мой мозг не в силах был сразу охватить всю громадность этого события. Царь свергнут?! Рухнул вековой деспотизм?! Свершилось то, за что отдали жизни тысячи и тысячи лучших сынов России?! Нет больше России-клетки, России-тюрьмы.
И я, каторжник, беглый ссыльный, преследуемый полицией большевик-подпольщик, я с этого мига свободен как птица?!
Ну, конечно, свободен!
И мои друзья по подполью, мои братья по борьбе во главе с Мишей Кадомцевым выйдут из казематов Тобольска и Александровска на волю, выйдут как свободные граждане?!
Ну, конечно, выйдут!
Невыразимый восторг объял все мое существо. Я схватил в охапку первого попавшегося, сжал его в объятиях и целовал так, словно это именно он только что сверг самодержавие.
Потом я целовался с остальными хористами, выкрикивая что-то невразумительное. И, наконец, этот взрыв чувств вылился в одно неудержимое желание:
— Петь! Петь, товарищи! «Смело, товарищи, в ногу…» — начал я.
«Духом окрепнем в борьбе!» — подхватили певцы сначала вразброд, а потом все стройнее и стройнее…
В царство свободы дорогу
Грудью проложим себе…
Мужественно загремела запретная еще вчера песня в зале училища, в коридорах, перекинулась на улицу, и ее подхватила ликующая толпа.
— Петрусь, постой, иди-ка сюда, — вернула меня с небес на землю уже спокойная, как всегда, сосредоточенная Софья Феофановна. — За работу, милый. Немедленно звони по телефону нашим на все копи. Прямо отсюда, из училища. Пусть сейчас же собирают митинг. Но предупреди всех: бдительность и бдительность. Не поддаваться провокациям монархистов.
Последующие дни я жил точно в угаре. Улицы заполнены народом, везде митинги, митинги, митинги… Выступали большевики и меньшевики, анархисты, эсеры и даже кадеты. И я с утра до поздней ночи переходил с одного митинга на другой и до хрипоты кричал о грядущей новой жизни, о царстве труда, о свободе. «Вся власть Советам!» — таков был лозунг ленинской партии.
На следующее утро после известия о перевороте, в Черемхово на дрезине прибыли представители Иркутского комитета РСДРП(б). Они привезли десятка два винтовок, собрали черемховских большевиков. Мы избрали первое легальное руководство: Коржнева, Маямсина, Трифонова. Сейчас же вооруженный отряд вместе с представителями Иркутска занял телеграф и телефонную станцию, из которой пришлось выкидывать анархистов. Теперь в наших руках была связь с Иркутском и со всем Черемховским угольным бассейном. Пытались мы овладеть и железной дорогой, но неудачно. Среди железнодорожников очень большим влиянием пользовались эсеры, они и захватили контроль над транспортом. Всю предыдущую ночь шла организация самоохраны города и копей. Полицейские как по мановению волшебного жезла исчезли. В ту же ночь на всех копях шили шелковые красные знамена.
А в полдень собрался грандиозный двенадцатитысячный митинг всех черемховских рабочих. Не было конца колоннам пролетариев, шагающих на митинг. Реяли над ними ярко-красные знамена, пропитанные кровью тех, кто беззаветно боролся, приближая этот великий день.
Но борьба только начиналась. В феврале 1917 года в России рухнуло самодержавие, победила буржуазно-демократическая революция. На очередь дня встала революция социалистическая.
Как и по всей России, мы боролись с меньшевиками и эсерами в Советах, вели агитацию против буржуазного Временного правительства, против продолжения братоубийственной войны, за передачу земли крестьянам.
Как известно, после победы Октября в Петрограде и Москве началось триумфальное шествие советской власти по России. Но не всюду власть к большевистским Советам переходила мирно. Большой крови стоил захват власти пролетариатом и в нашей Иркутской губернии. С 8 по 17 декабря (25 ноября — 4 декабря) в Иркутске шли ожесточенные бои между красногвардейскими отрядами Иркутского ревкома и юнкерами, которых всецело поддерживали меньшевики и правые эсеры. Руководили этими боями против сторонников Временного правительства С. Лебедев, П. Постышев, С. Лазо. Красногвардейцы не сумели одержать решительную победу и подписали с юнкерами соглашение о создании «коалиционного совета». Только прибытие подкреплений из Красноярска решило исход дела — большевистский переворот победил. Большую роль сыграли в перевороте красногвардейцы-черемховцы.
После победы Октября в губернском центре большевики взяли в свои руки руководство и Черемховским советом. Вместо эсера представителем Совета был избран большевик Коржнев. Меня назначили заместителем комиссара по продовольствию. Нелегкая это была миссия — кормить пятнадцатитысячную массу шахтеров! К тому же на продовольственных затруднениях играли меньшевики и эсеры, пытаясь взвалить ответственность за них на большевистский Совет.
Мне пришлось проделать ряд экспедиций в хлебные районы за зерном, за другими продуктами. Последняя моя командировка была в Нижнеудинск: нам удалось из-под самого носа у белобандита Семенова вывезти в Черемхово несколько вагонов рыбы.
Это было уже в июле 1918 года, в дни чехословацкого мятежа. Белочехи, заняв Красноярск, быстро двигались по линии железной дороги на восток, ломая сопротивление слабых красногвардейских отрядов, уничтожая молодую советскую власть.
…Днем и ночью по улицам шахтерского города маршировали красногвардейцы. Суровые лица, стиснутые челюсти. Крепко сжимают винтовки привыкшие к обушку руки.
Тревожная весть: чехи прошли Канск…
С фронта от Сергея Лазо телеграмма: составить эшелоны для красногвардейских отрядов, держать их в боевой готовности к выступлению на фронт.
Рано утром меня вызвали в Совет:
— Грузи в эшелоны продовольствие. Приказ выступать.
В три часа дня первый эшелон без гудка отбыл в Нижнеудинск. Через полчаса — второй. Началась эвакуация семей рабочих, сотрудников Советов, коммунистов, по тем или иным причинам не включенных в отряды. Всю ночь отправлялись состав за составом.
В тыл…
Но тыл в те времена был понятием условным и непрочным. Повсюду с приближением белочехов поднималось контрреволюционное офицерье, охвостье царской жандармерии, буржуазии. В любой момент тыл мог стать передовой линией боя.
К утру с фронта пришла ошеломляющая весть: наши эшелоны постигло несчастье.
Позже немногие оставшиеся в живых участники боя рассказывали, как это произошло.
…Командирам эшелонов было приказано прибыть на станцию Нижнеудинск и там на месте получить дальнейшие распоряжения. Так они и поступили — эшелоны с ходу проскочили мост через реку Уда и прибыли на вокзал. Но тут их встретил сосредоточенный огонь.
Оказалось, что к этому времени станцию Нижнеудинск занял чехословацкий авангард.
Внезапный встречный бой — всегда тяжелое дело, а тем более для плохо обученных и необстрелянных бойцов! Командиры эшелонов приказали трубить сбор и одновременно двинули поезда назад.
Составы медленно отходили, бойцы вскакивали в вагоны на ходу и продолжали вести огонь по чехам.
Но это был лишь пролог трагедии.
Едва поезда миновали мост, как с обеих сторон полотна по ним ударили шквальным огнем пулеметы: в верховьях Уды белочехи прорвали наш слабый фронт и зашли эшелонам в тыл.
Огонь был невероятной силы, многие вагоны разбило в щепы. Большинство бойцов пало убитыми и ранеными.
Оторвавшись, наконец, от противника, черемховцы соединились с отрядами, отступившими от Уды.
Пришлось наспех формировать новые отряды.
Много надежд возлагалось на прибытие подкреплений из Иркутска, однако иркутянам приходилось сдерживать наседающих семеновцев.
На пятый день после падения Нижнеудинска наши части занимали позиции уже по эту сторону Оки — станция, депо и поселок Зима находились в руках белочехов.
В полдень к перрону черемховского вокзала подошел эшелон с фронта. С ним прибыл Сергей Лазо.
Тотчас по всем копям тревожно завыли длинные гудки. Тут же, на вокзальной площади, собрался огромный митинг.
Лазо обратился к шахтерам с речью. Высокий и стройный, он казался теперь еще выше из-за своей привычки, выступая перед народом, приподниматься на цыпочки. Не знаю, хорошим ли оратором был Сергей Лазо, но он умел находить путь к сердцу масс, ему удавалось передать им тот накал, тот революционный огонь, что пылал в нем самом. Несколькими фразами он нарисовал картину тяжелого положения на фронте, показал, чем грозит пролетариям наступление ставленников Антанты — белочешского корпуса, и страстно бросил в толпу:
— Все, кто в силах держать винтовку, — к оружию! В бой! На защиту завоеваний великой революции! Смерть или победа!
— Смерть или победа! — как один человек, откликнулась площадь.
— Товарищи! — продолжал Лазо. — Я привез с собою нескольких командиров, которые не желают подчиняться революционной военной дисциплине. Они без приказа командующего бросили фронт и увели свои отряды. Это позволило врагу зайти в тыл и уничтожить наши эшелоны. Сюда нарушителей приказа! — махнул он кому-то.
Усиленный конвой, подталкивая, вел на эстакаду нескольких военных.
— Вот они!
Толпа встретила их молчанием, более страшным, чем гневные крики. Чуть ли не каждый из стоящих на площади потерял в Нижнеудинске отца или мужа, сына или брата, друга или соседа.
Тишину нарушил Лазо.
— Это они — виновники гибели десятков наших дорогих товарищей, — не поворачиваясь к арестованным, как-то через плечо указал на них Лазо.
По площади прокатился грозный гул.
— Товарищи, — продолжал Лазо, — прошу отдать последнюю почесть погибшим за наше святое дело. Объявляю минуту молчания. — Командующий снял с головы фуражку и застыл как изваяние, лишь темные его волосы шевелил ветерок.
Словно единым движением люди обнажили головы — шорох пошел по площади. Женщины и даже многие мужчины плакали…
Снова раздался звонкий голос Лазо:
— Что с ними делать? Я спрашиваю вас, товарищи.
В ответ словно взорвался могучий вулкан.
— Трусы! — яростно ревела площадь. — Предатели! Расстрелять! Отдайте их нам!
Искаженные лица, поднятые над головами кулаки, женские рыдания…
Лазо стоял молча, глядя куда-то вперед, словно всматривался во что-то, заметное только ему. Наконец он тряхнул обнаженной головой, поправил ремни, стягивавшие его ладную гибкую фигуру, и, успокоительным жестом подняв руку, заговорил. Он говорил будто и негромко, но его звучный голос сразу перекрыл шум:
— Расстрел — не выход. Расстрелять никогда не поздно. У этих людей есть заслуги перед рабочим классом. Они провинились впервые и, хочу надеяться, поняли свою великую вину. Мы не прощаем им. Пусть добудут прощение своею кровью в бою. Они заслужили смерть, но пусть знают великодушие народа.
Необыкновенная убежденность звучала в словах командующего. Толпа, за минуту перед тем готовая разорвать своевольников, отозвалась теперь одобрительными криками.
Лазо надел фуражку и уже просто, по-деловому сказал:
— Я жду от вас, товарищи черемховские шахтеры, пополнения поредевших рядов красногвардейских отрядов. Мы еще слабы и не сумеем в нынешних условиях удержать за собой Черемхово. Всех, кто не может воевать, прошу помочь нам укрепить берега реки Белой у станции Половина. Там мы дадим белочехам бой.
После митинга Лазо вызвал в свой штаб на совещание весь состав Черемховского Совета.
— Мы решили завтра, к трем часам, эвакуировать весь Совет и сотрудников советских учреждений. Взять с собою часть продовольствия, остальное раздать рабочим. Все везти невозможно… — негромко произнес Лазо, сидевший на председательском месте. — И еще один важный вопрос, товарищи. Надо оставить надежных людей в белом тылу. Мы не имеем права ликвидировать здесь партийную организацию. Кого оставить?
Откуда-то из-за спины присутствующих прозвучал тенорок товарища Белова, ведавшего в Совете народным образованием:
— Я бы мог остаться. Мне совсем безопасно, я здесь недавно, меня мало знают. Врагов еще не успел нажить, — тихонько засмеялся он, поправляя очки.
Посовещались и решили: оставить Белова и Софью Феофановну Попову — она была легальна и вне подозрений.
— Но только, товарищ Белов, — посоветовал Лазо, — будь осторожен. На первое время лучше бы тебе отсюда скрыться в село. А вот когда пройдет первый пыл тех, кто ждет «избавителей от большевиков», когда они увидят, как их станут «избавлять», тогда вернешься, и работать тебе будет легче…
После этого мы распростились с Лазо.
Город не спал всю ночь. Семьи коммунистов и беспартийных рабочих уходили на дальние заимки — в Саяны, за Ангару. Рассвело, настало утро, но люди шли и ехали во все стороны, словно вернулись времена великого переселения народов.
Последний эшелон с эвакуированными и красногвардейцами должен был отойти в десять утра. Разведчики уже несколько раз предупреждали, что белочехи двигаются очень быстро, почти не встречая сопротивления.
Цепь красногвардейцев прошла через город. Теперь между нами и белыми остались только крохотные красные арьергарды…
Послышался бешеный топот копыт, и прямо на платформу аллюром вылетел красногвардеец на взмыленном коне.
— Двигайтесь! Чего стоите, туды вашу мать! — хрипло заорал он, размахивая вороненым маузером. — Сейчас чешский бронепоезд станет бить по вас из артиллерии! — и круто повернул взвившегося на дыбы коня.
Не успел он еще ускакать со станции, как раздался первый взрыв — снаряд угодил в водокачку.
Поезд тронулся. Я уезжал один. Моя молодая жена с недавно родившимся первенцем-сыном осталась в Черемхове, и я не успел не только как-то устроить ее получше, но даже проститься. Тоскливо было на душе…
Наш тяжелый эшелон еле полз по подъему к Гришеву. А нас усиленно обстреливали. Беда, если попадут в паровоз или разрушат впереди путь, придется пешком отступать за Белую, к Лазо, взорвав все увозимое имущество. Но на станции Черемхово шахтеры взорвали все стрелки, и белочехи от нас отстали.
До Гришева мы добрались благополучно. Здесь наш состав со всех сторон облепили красногвардейцы, уходившие за Белую. От станции Половина до самого Иркутска путь быть забит отходящими эшелонами, и мы двигались со скоростью неторопливого пешехода. Паровозы буквально упирались в хвостовые вагоны следующих впереди составов.
Миновали станцию Иннокентьевская, прогремели мостом через Иркут. Вот и столица Восточной Сибири…
Нас задержали. К эшелону прицепили несколько вагонов с медикаментами и больничным имуществом — командование собиралось развернуть в Верхнеудинске госпиталь и вывезти всех раненых туда.
И вот, наконец, Верхнеудинск. Здесь мы узнали горькую весть: Иркутск пал, на пути к Байкалу идут ожесточенные кровавые бои…
Я выдавал продукты группе красногвардейцев, когда прибежал посыльный — меня вызывали в штабной вагон.
В теплушке за импровизированным столом из ящиков сидели председатель Черемховского Совета Коржнев, его заместители Зельник и Гурьянов и какой-то неизвестный мне человек. Кругом стола теснились красногвардейцы.
— Садись, — сказал Коржнев. — Товарищи, всех, кроме членов Совета, прошу выйти. Секретное заседание…
— Ты на товарища с подозрением не смотри, — хмуро проговорил Коржнев, когда все лишние вышли, — это связист между фронтом Лазо и Москвой. Мы тебя позвали по очень важному вопросу: ты знаешь, что из Черемховского района выехали почти все коммунисты. Остались только Белов и Попова. А там нужны люди для непосредственной работы на копях, опытные подпольщики. К тому же товарища Белова… — голос Коржнева дрогнул, он не договорил. — Да. В первый же день, в нашем новом садике за Андреевским рудником… Вот. — Он побарабанил пальцами по ящику, сумрачно оглядел нас. — Отчасти сам виноват. Неосторожно поступил. Ведь наказывал ему Лазо уйти на первые дни. Не послушался. Только чехи пришли, а он по городу бродит. Ну, и… — Коржнев махнул рукой. — Вот товарищ, — он кивнул на связиста, — говорит, что мы сделали ошибку, когда оставили Белова. У него нет опыта подпольной работы. Надо было командировать заядлого нелегальщика. Мы подумали и остановились на тебе. — Коржнев поскреб давно не бритую щеку. — Товарищу рассказали про тебя, он одобряет. Советовались и с товарищем Лазо. Он тоже за тебя. Как ты сам на это смотришь? — И, словно боясь не досказать что-то важное, от чего зависит мое решение, торопливо проговорил: — Конечно, сейчас подполье потяжелее царского. Все-таки тогда время было, чтобы вывернуться: следствие, суд, долгое сидение. А нынче никаких церемоний. Схватили — и конец.
— Что я могу сказать? Я с юности солдат партии. Надо — значит надо.
— Ну, значит, договорились, — просто и буднично произнес связист. — Сегодня же доставим тебя на дрезине до наших позиций. Ночью перейдешь фронт. К утру надо быть далеко за фронтом. Оружие брать не советую: задержат — погубит оно тебя сразу. Мешка не надо, продукты по карманам, чтоб не подумали, что идешь издалека. Да что я объясняю — лучше меня все это знаешь…
— Тут тебе от нас гостинец, — сказал Коржнев, вылезая из-за стола. Он пошарил в углу и вытащил пару сапог, сплошь покрытых заплатами. — Держи, а то твои-то вовсе прохудились.
Мои сапоги действительно держались только на хитроумной системе веревочек и проволочек.
— Да ведь и эти не лучше, — засмеялся я.
— Ну, брат, это ты не угадал, — хитро покачал головой Коржнев. — Сапоги новые, целые. Заплаты сверху нашиты, чтобы никакой беляк не позавидовал и не отнял. Под стельками в них по сотне рублей. На первое время хватит. Повезет тебя «Москвич». У него пропуска все и связи. Ну, — он обнял меня, — действуй осторожно. Счастливого пути! Желаю удачи, дорогой товарищ…
К ночи мы с «Москвичом» добрались на дрезине только до станции Слюдянка. Оставив меня с красногвардейцем-мотористом, мой провожатый отправился в пристанционное здание, где помещалось отделение штаба фронта.
Недалеко остановилась группа вооруженных красногвардейцев. К ним подошли еще трое бойцов, окликнули:
— Товарищи, вы оттуда?
— Оттуда, браток, оттуда.
— Ну, как там? Далеко беляки?
— Да не очень. К Байкалу подходят. А в Иркутске громят все, хватают кого ни попадя — и к стенке.
— А нам в Верхнеудинске говорили, что бои уже в Выдрине идут.
— Верь больше! — рассмеялся красногвардеец. — У страха глаза велики. Не дошли еще, говорю тебе, до Байкала.
«Это, пожалуй, мне на руку, — подумал я. — Места там мне знакомые…»
Вернулся «Москвич».
— Ночуем здесь, а утром к фронту на броневике.
Без конца тянулась бессонная, пропитанная тревогой ночь. Доносилась перестрелка, — казалось, стреляют со всех сторон и совсем близко. Вдали солидно ухали пушки. И почти без перерыва шли и шли на восток составы…
Спутник мой был не очень разговорчивым, но все же кое-что я о нем узнал. «Москвич» оказался читинцем, старым и опытным подпольщиком. Хорошо знал Емельяна Ярославского. Из Москвы он прибыл недавно, фронт пересек в Нижнеудинске с одним из черемховских злополучных эшелонов.
— Когда начался обстрел, я лег на пол посредине вагона — рассчитал, что стреляют с земли, пули летят под углом к стенкам и в середину попасть не должны. Так и вышло. Все изрешетили, а в середку ни одной пули не попало. Может, мой опыт и тебе пригодится…
Часов в десять утра мы перешли в блиндированный поезд. Вскоре он двинулся к станции Байкал. На сотню верст потратили целый день. Весь путь был сплошь забит вооруженной людской массой, зажатой меж синей байкальской водой и отвесными скалами. Не доезжая десятка верст до станции Байкал, стали прочно. Где-то рядом шел упорный бой, гремела артиллерия, захлебываясь от злобной жадности, стрекотали пулеметы. Гул боя сливался с шумом неспокойных байкальских волн и свистом ветра.
Мы выскочили из бронеплатформы и разыскали начальника боевого участка.
— Лазо далеко отсюда? — спросил «Москвич».
— Рядом.
— Какая-нибудь связь с ним есть? Телефон или нарочный?
— Ето е, и така и сяка, — лениво отвечал начальник, огромный широкоплечий украинец с пышными усами, весь увязанный ремнями и портупеями, словно походный баул, — Та товарыш Лазо сам зараз тутечки будэ. Вин у самэ пекло хоче броневиком добираться. Ступайтэ до броневика, там командыры сходятся.
Мы вернулись к своему поезду. Действительно, меньше чем через час прибыл Лазо с несколькими красногвардейцами. Состоялся летучий военный совет. Лазо приказал оставить только арьергарды и, отойдя, занять фронт за Выдрином. Броневик прикроет отступление арьергардов…
Во время заседания совета Лазо несколько раз посматривал в нашу сторону, но ничего не сказал.
Провожатый представил меня.
— Тот самый, о котором мы с вами говорили два дня назад. Член партии с шестого года. Боевик, каторжанин, часто жил нелегально.
— Отлично. — Лазо встал, протянул мне руку. — Мы подвезем вас, товарищ Мызгин, еще ближе. Фронт и наш и противника неглубок. Мы занимаем Тункинский тракт, белые с чехами тоже на нем. А между Байкалом и трактом — сплошной цепи нет, интервал, видимо, очень широкий. Пройти там относительно легко. Ну, прощайтесь, товарищи. Вы, — он повернулся к «Москвичу», — оставайтесь здесь. Я сам передам Мызгина по цепи.
…Броневик так близко подошел к позициям пехоты, что снаряды чешского бронепоезда падали совсем рядом. Мы вступили в артиллерийскую дуэль, и состав глухо вздрагивал при каждом выстреле.
Лазо легко соскочил на полотно. Найдя командира отряда, он поручил меня ему.
— Время тяжелое, товарищ, — сказал Лазо, положив мне руки на плечи и глубоко заглянув в глаза. — Работа опасная. Желаю успеха в борьбе! Мы скоро вернемся. Действуйте умело, осторожно. Саботируйте, не давайте белым хлеба, угля, бастуйте. Подрывайте эшелоны. Ну, счастливого пути, дорогой! — он притянул меня к себе, и мы крепко, троекратно расцеловались.
Командир подозвал стоявшего рядом красногвардейца, и тот повел меня в тайгу, к цепи.
— Слушай, ты не брат товарищу Лазо? — спросил он после долгого молчания.
— По борьбе брат.
— Ну, по борьбе мы все братья, — философски заметил боец. — Эх, все бы такие были, как Лазо! Большой человек!.. Себя не жалеет, когда только спит и ест, не знай.
От красногвардейца к красногвардейцу передавали меня по цепи к левому флангу, пока я не оказался у самого крайнего поста. Уже стемнело. Часовой лежал, а его подчасок стоял, укрывшись за толстой лиственницей.
— До белого фронта здесь полверсты, — шепотом сказал мне часовой, когда я вытянулся на земле возле него. — Днем видели ихнюю цепь, но наступать они не пробовали. Пройдешь еще с версту влево, тогда поворачивай вправо и углубляйся.
Еще одно пожелание счастья, и я, оставив за собой последних красных бойцов, осторожно побрел в глубину тайги, ориентируясь по звездам.
Всю ночь я шагал, прислушиваясь к таежным шорохам, принюхиваясь, не несет ли ветерок запах солдатского махорочного дымка. Где-то далеко на востоке забрезжила, словно прочеркнутая цветным карандашом, полоска зари.
Пришлось идти еще день и ночь. На следующее утро с небольшой сопки я увидел внизу железнодорожное полотно. Вдоль линии в обе стороны то и дело проходили люди, много женщин. Значит, я оказался между Михалевом и Иркутском — жители села шли в город и из города.
Выждав, пока вблизи никого не осталось, я спустился к железной дороге и двинулся в город. Через некоторое время меня догнали мужчина и две женщины. Поздоровались, пошли вместе. Женщины были очень расстроены, одна даже всплакнула.
— Наши некоторые ходили в Иркутск. Говорят, обыскивают на улицах. Многих позабирали… А у нас дети там…
До Иркутска уже недалеко. На память повторил запись в своем паспорте — я иркутский мещанин, чернорабочий.
Верстах в шести-семи от города из кустов навстречу нам вышло пятеро солдат — трое чехов и двое русских:
— Стой! Ваши пропуска! Откуда?
— Из Михалева. К детям в город.
У мужчины и одной женщины оказались бумажки, у второй и, естественно, у меня — ничего. Задержали всех и отвели в лесок, к полевому телефону. Солдат позвонил, вызвал конвой.
В ожидании его нам учинили небольшой допрос:
— Путь до Михалева исправен? Еще посты встречались? Кто вас знает, может, вы большевистские шпионы!
Пока «беседовали», прикатила дрезина с конвоем. Построили нас и повели. Вот и вокзал, весь забитый войсками. Тут не сбежишь. Пристрелят на месте. Посмотрим, может, в участке попроще.
Перешли понтонный мост через Ангару. Повернули к ближнему дому. У крыльца два офицера — чех и русский. Наш конвоир-чех передал белому офицеру записку, тот ушел в помещение, а мы остались ждать на улице.
Минут через десять сильная охрана вывела из дома десятка три мужчин и женщин. Командовали солдатами опять два офицера — чех и русский. «Видно, они друг другу не очень-то доверяют!» — подумалось мне.
К офицерам подошел еще один человек в военном. У меня екнуло сердце: знакомый из Зимы! Бывший каторжанин, ссыльный, а теперь… Плохо мое дело! Я попытался укрыться за спинами других задержанных: может, не увидит. Но зиминец подошел к нам… и сразу меня узнал.
— Петрусь! — крикнул он. — Ты как сюда попал?! А ну, идем со мной.
Что-то сказав офицеру, он увел меня в здание. В коридоре спросил:
— Куда идешь?
— В Черемхово.
— Ну, счастлив твой бог! Попался бы без меня — верный расстрел. Я дам тебе пропуск, сможешь жить в Иркутске или выйти из города.
В канцелярии он подписал бланк, чешский офицер поставил печать, и мы вышли. Знакомец опять что-то сказал конвойному начальнику, потом пожал мне руку, и не успел я опомниться, как оказался на свободе.
Кто он такой, зиминец? Предатель, у которого не совсем еще очерствела совесть? Наш разведчик? Или, быть может, хитрец из тех, что служит на всякий случай и богу и дьяволу — чья возьмет?
Ни тогда, ни после я этого не узнал. Но факт оставался фактом — от чехо-белогвардейской мясорубки я каким-то чудом спасся!
Попытка восстановить старые связи по явочным квартирам не удалась: в одном месте стояли чехи, в другом хозяин и его жена были арестованы.
Утром на рабочем поезде, со всех сторон облепленном людьми, я доехал до Китоя, — дальше разрушенный путь еще не восстановили. Там часть пассажиров остались работать на железной дороге, другие пошли вправо, к Ангаре, а остальные двинулись по полотну в сторону Усолья. Я пристроился к ним. В Усолье людей поубавилось. Попутчиков становилось все меньше и меньше, а на другую сторону реки Белой перебирался всего десяток. С нами шел старик железнодорожник, его выпустили из Иркутской тюрьмы. Этот старик откуда-то знал, что через мост из Мальты в Половину ходит ежедневно балластный поезд с песком — за Белой сильно разрушена насыпь. Только с этим поездом и можно попробовать переехать мост, пеших на него охрана не пускает.
Нам повезло: мы добрались до станции Мальта как раз в тот момент, когда последний балластный состав собирался тронуться, и старый-престарый, чиненый-перечиненный паровозишко пыхтел, набираясь сил. Два кондуктора, сопровождавшие платформы, посадили нас на песок, дали в руки лопатки, чтобы мы могли сойти за рабочих-ремонтников, и паровозик сумел, наконец, стащить поезд с места. У моста, прогудев, остановились. Подошла охрана — два солдата. Чех сел на паровоз, русский взобрался на задний тормоз и зычно гаркнул:
— Ложись!
Все легли врастяжку по балласту. Снова поехали. Миновали мост, конвой слез, и поезд полез в гору…
В Черемхово я добрался ранним вечером. Куда идти? Домой? Нельзя: может быть, за моей квартирой следят. Решил пробраться к Поповой. С тракта около Андреевских копей я свернул на линию железной дороги, где беспрерывно сновал народ, и окольным путем дошел до коммерческого училища, там квартировала Софья Феофановна. На счастье, застал ее дома.
В комнате с зашторенными окнами стоял полумрак.
— Вам чего, любезный? — спросила Попова, поднявшись из-за стола.
— Не узнаете, Софья Феофановна?
— Боже мой, Петрусь! Зарос, в лохмотьях… Но это хорошо: если я не узнала, то и другие не узнают. Однако как ты сюда попал?!
Я рассказал ей все. И только потом спросил:
— А семья моя как? Мальчишка?
Софья Феофановна не знала. Сама она, конечно, к моим зайти не могла.
— Вот что, — решительно проговорила она. — Днем теперь по городу ходить можно довольно свободно. Тебя никто не опознает. Сходи осторожно домой, проведай жену. А я пока подыщу тебе квартиру. Возвращайся пораньше, а то ночью схватит патруль.
Моя квартира находилась вблизи копей Маркевича. Кроме нас, в доме жили еще две семьи: ветеринарного врача и вдовы фронтовика с детьми. Я осмотрел дом снаружи, как будто ничего подозрительного не было. Решил сначала зайти к врачу, он к нам хорошо относился. Если не узнает, скажу, что лошадь заболела.
Вот невезенье: квартира ветеринара на замке, дверь вдовы тоже. Что делать?.. А, была не была!..
Я быстро прошел терраску и открыл дверь к себе в кухню. Она была пуста. Стояла такая тишина, словно в доме вовсе никого не было. Я повернулся вправо и решительно вошел в зальце.
Не знаю, откуда взялось у меня самообладание, как хватило сил не вскрикнуть, не броситься к жене и даже не подать виду, что я — это я.
На столе лежал мертвый сын…
Жена, убитая горем, сидела у окна, а в смежной комнате какая-то расфранченная, разодетая женщина, развалясь в кресле, нежно гладила свернувшуюся у нее на коленях болонку.
А мой сын умер…
Все во мне окаменело, налилось какой-то неподвижной тяжестью. Жена взглянула на меня — и узнала. Глаза ее расширились, но она не произнесла ни звука.
Через открытую дверь я заметил на стене соседней комнаты кобуру с пистолетом, шашку. Молнией мысль: «У нас поселился белый офицер! И вышел он ненадолго, коль оставил оружие».
Видимо, годы подполья приучили выпутываться из всяких положений чуть ли не автоматически. Это меня и спасло.
— Монтер, — выдавил я из себя. — У вас тут, сказали мне, с освещением не ладится.
Жена порывисто вздохнула.
С усилием передвигая негнущиеся ноги, я встал на табурет, дотянулся до патрона с лампочкой.
— Старый провод, вот и замыкает. — Я оборвал провод. — Принесем новый.
Не сказав ни слова жене, я вышел из дому.
На улице меня охватило какое-то оцепенение. Я шагал, не соображая куда, не зная, где нахожусь. Только быстро вывернувшийся на перекресток чешский конный патруль вывел меня из этого состояния.
Софья Феофановна нашла мне конспиративную квартиру.
— Там будет во всех отношениях удобно — сын хозяев учится у нас в коммерческом училище. Легко поддерживать через него связь. И паренек и родители хорошие люди.
До чего же горько: здесь, в городе, мой дом, там в одиноком отчаянии плачет над трупиком сына жена, а я не только не могу чем-нибудь помочь, но даже утешить ее…
Попова сообщила, что где-то здесь, в Черемхове, скрываются Трифонов и бывший секретарь профсоюза левый эсер Стрельченко, честно сотрудничавший с нами. Они появятся, как только пройдет самое опасное время — горячка первых дней белочешской власти.
Через несколько дней мы трое встретились на одной из явочных квартир и обсудили, как развертывать работу на шахтах. Решили сначала воссоздать группы профсоюза и выяснить, можно ли его легализовать. Распределили между собой копи. Мне достались Гришево и Касьяновка. С паспортом на имя крестьянина Черемховской волости Чертова я отправился на шахты.
Мы хотели, чтобы рабочие организованно предъявили новым властям свои требования. Причин для недовольства рабочих было уже более чем достаточно. После падения советской власти шахтерам резко снизили заработную плату, их очень плохо снабжали продовольствием, да и то по высоким ценам, отменили даровую выдачу угля для отопления домов, закрыли бесплатные бани для шахтеров. Даже отсталые рабочие, шедшие за меньшевиками и эсерами, на собственной шкуре убеждались в прелестях белоэсеровского рая — ведь именно эсеро-меньшевистско-кадетские правительства, расплодившиеся в то время в Сибири, расчищали дорогу интервентам и открытой военной диктатуре адмирала Колчака.
Власти разрешили легализовать профессиональные союзы — еще продолжалась игра в «демократию». Но они имели на профессиональные союзы свои виды: при помощи союзов они хотели овладеть рабочим движением, подчинить его. Кроме того, они рассчитывали выявить подпольщиков.
Получив разрешение от представителей новой власти в Черемхове — бывшего политкаторжанина учителя Волохова, надевшего мундир белого офицера, военного коменданта полковника Богатнау и чешского командира, мы провели выборы делегатов на общебассейновый съезд профсоюза.
И тут-то «демократические» власти показали свои зубы. Многие делегаты, в том числе и я, были арестованы и привезены в контору Касьяновских копей. На допросе русские и чешские офицеры особенно интересовались отношением к «бывшей» советской власти. Потом отпустили всех, кроме меня — привлекло внимание новое лицо на шахтах, да еще крестьянин.
— Как попал в копи? — спросил маленький щупленький офицерик с огромным маузером, болтавшимся у самой земли. — Почему бросил хозяйство?
— Дык ведь, господин офицер, большаки хозяйство мое вконец разорили: кулак, говорят. Хошь не хошь, а жрать надо. Вот и пришел сюда, на шахты. Чай, не сахар здеся-то, от добра добра-то не ищут…
Тем не менее меня повезли в Черемхово. «Ну, — думаю, — попаду на глаза Волохову — пропал. Он меня знает, при царском режиме мы с ним на одной квартире жили. А бежать нельзя — сорву съезд».
Рабочие вручили мне сверток с провизией, я успел тайком шепнуть кому надо, чтобы сообщили обо мне Трифонову, — пусть попробует выручить.
Привезли меня не в тюрьму, а в отдел контрразведки, усадили в прихожей. Смотрю, публика все незнакомая. Приободрился.
В это время, вижу, по коридору идет женщина. Да ведь это Маша Митава! Толковая, энергичная, она активно работала при советской власти. Мы были хорошо знакомы, и я всегда говорил, что она лишь по недоразумению эсерка, ей бы впору быть большевичкой. Очень меня поразило и расстроило то, что я увидел ее в контрразведке. Неужели и эта переметнулась?! Времена тогда были суровые, сложные, всяко могло случиться.
— Кто такая вон та женщина? — спросил я своего конвоира.
— Волохова личная секретарша, — важно ответил солдат.
Н-да, Петруська, покуда обстоятельства складываются не в твою пользу…
— Задержанного Чертова сюда!
Меня ввели в кабинет. Сидят несколько русских офицеров. Знакомых среди них нет. Немного отлегло от сердца.
— Скажите, кто из большевиков обидел вас? Мы заставим их оплатить убытки.
— Так ведь нас не было дома-то. Как заваруха вся началась, я с семьей ушел к бурятам в улус. А когда вернулся, все уж было разорено…
— Ну, ладно, узнаешь виновников — скажи нам. А теперь ступай, свободен.
«Ловушка или ротозейство?» — гадал я, идя окольным путем на конспиративную квартиру. Там я застал Трифонова, Софью Феофановну, Стрельченко.
— Ну, как хорошо! — обрадовались они, по очереди пожимая мне руку.
— А мы уж боялись, что напорешься на Волохова, — покачал головой Трифонов.
— Ничего, Митава постаралась бы выручить. Она тебя видела в контрразведке, выжидала, что будет.
К этому времени в Черемхово вернулись многие из тех, кто пытался эвакуироваться. Среди них были Ваня и Лиза Огурцовы. Администрация копей и власти считали возвратившихся раскаявшимися красногвардейцами. От Софьи Феофановны я узнал, что у нас хорошо наладилась связь с Омском, Томском, Канском, Иланской, мы даже получали, правда с опозданием, газету «Рабочий путь».
Съезд профсоюза состоялся. Я на нем не присутствовал, хотя и был делегатом, — партячейка запретила, боясь моего разоблачения. Председателем выбрали Куропяткина, секретарем — Ходникевича. Жизнь оживилась, легальная и подпольная.
Я работал, готовил вместе с товарищами забастовку шахтеров, но меня неотступно мучила мысль о жене: как она, что с ней? И вот однажды мне сказали:
— Не волнуйся. О твоей жене позаботились. Все, что надо, о тебе передали. Помогли. Похоронив сына, она выехала в другое место и там снова учительствует.
У меня на душе стало немного легче.
…В течение всего девятнадцатого года из города в город, с рудника на рудник перекидывались экономические забастовки. По городам Сибири прокатилась волна рабочих восстаний — в Омске и Канске, в Бодайбо и Енисейске. Просачивались слухи о развертывающейся партизанской войне с колчаковцами, о целых партизанских армиях Кравченко и Щетинкина, Громова и Мамонтова. Недалеко от нас действовали отряды Зверева и Смолина. Рабочие и крестьяне Сибири все выше поднимали знамя борьбы против Колчака, за возвращение родной советской власти.
Однажды меня вызвали на конспиративную квартиру. Там ждали взбудораженная Софья Феофановна и еще кто-то из подпольщиков.
— Петрусь, — едва сдерживая волнение, сказала Попова. — На станции Гришево загнали в тупик четыре вагона из «поезда смерти» — наши в буксы песок насыпали. Охраны мало. Надо попробовать…
При отступлении из Поволжья белогвардейско-эсеровские власти расстреляли многих заключенных коммунистов, а остальных погрузили в эшелоны и отправили в сибирские тюрьмы. Дорогой в поездах вспыхнула эпидемия тифа. Когда составы добрались до Сибири, ни один город не разрешал разгружать их у себя. Началось бесконечное странствование эшелонов, прозванных «поездами смерти», по Сибирской магистрали — с запада на восток и обратно с востока на запад. Заключенные умирали десятками и сотнями, в вагонах царила ужасающая скученность, грязь, отсутствовала элементарная медицинская помощь. А ведь среди заключенных были, кроме всего прочего, и раненые в боях, искалеченные пытками.
Наша партийная организация прощупывала все проходящие «поезда смерти», искала, нет ли где податливой охраны. Наконец нам повезло.
При четырех гришевских вагонах охраны вообще было мало. Частично солдат удалось распропагандировать — тех, что досыта нагляделись, как расправляется колчаковщина с неугодными ей людьми, не только с коммунистами, но и просто с обывателями.
Группа вооруженных подпольщиков безлунной майской ночью подобралась к тупику. На часах стоял «наш» солдат, с ним заранее условились. Негромкий свист — и мы у цели. Дверь караульной теплушки приоткрыта. Несколько человек с часовым поднялись туда. Тихий стон, возня — и все кончено. Конвоиры, оставшиеся верными Колчаку, успокоены навеки.
Откатываем двери теплушек с заключенными — в нос ударяет смрад.
— Товарищи, выходите, вы свободны.
Тишина… не верят!
Мы поднялись в вагоны и были потрясены тем, что увидели. На нарах, на полу вповалку, в изодранной одежде лежали не люди — настоящие скелеты, обтянутые кожей. Никогда ранее мне не приходилось встречать до такой степени изможденных, обессиленных людей. У многих гноились штыковые и пулевые раны.
Через два часа вагоны опустели. Всех, кто мало-мальски мог держаться на ногах, отправили с проводниками в партизанские отряды к Звереву и Смолину. Остальных разобрали по домам и спрятали шахтеры. Наша организация стала собирать для освобожденных деньги и одежду. Но самое главное было — достать документы. Тут показала себя Митава: ведая делами начальника уезда Волохова, она печатала всевозможные справки, которые передавались бывшим узникам «поезда смерти». Кроме того, Огурцовы и еще несколько большевиков в окрестных волостных правлениях сумели получить с полсотни паспортных бланков.
Заключенные большевики были спасены.
А 2 июня по решению партийного подполья профсоюз объявил забастовку. Шахтеры предъявили ряд экономических требований.
Власти всполошились. Из Иркутска прибыли конная милиция и казаки. К Черемхову подтянули десяток чехословацких эшелонов. Начались аресты. Одновременно приехали губернский фабричный инспектор, главный управляющий копями и меньшевик — председатель губпрофсовета. Эти господа примчались, чтобы попытаться «мирно» уладить конфликт.
Но военные власти уже не надеялись на услуги «примирителей» и приняли свои меры — прежде всего закрыли союз горнорабочих. Одновременно они сделали вид, что готовы вести переговоры. Мы составили комиссию и послали ее к администрации копей и чешским властям. Ей дали письменный наказ — требования рабочих. «Дискуссия» началась в доме шахтовладельца Щелкунова и длилась два дня. Власти не шли на уступки.
На третий день, прямо на улице, меня остановил конный патруль — два чеха и два казака.
— Вы Чертов? — спросил казак, которого я ни разу в глаза не видал.
Уже эта деталь мне не понравилась: пахло провокацией.
— Да.
— Ваш паспорт.
Мне ничего не оставалось, как подать его верховому.
— Идите вперед.
Я пожал плечами и зашагал. Двое конных поехали по сторонам, двое сзади. Смотрю, следуем прямехонько в контрразведку. У крыльца двое моих конвоиров, опять на основе «паритета» чех и казак, спешились и ввели меня в канцелярию. Там сидели чешские и русские офицеры. Когда я вошел, они разговаривали с каким-то рабочим, но сразу же прекратили беседу. Рабочий повернулся и торопливо выскользнул из комнаты. Это был шахтер Комаровских копей Петров. Захолонуло сердце — у нас ходили слухи, что он предатель.
— Ну, здравствуй, Чертов! — улыбаясь, сказал один из русских.
Все весело захохотали.
— Прошлый визит к нам сошел тебе благополучно, черемховский «му-жи-чок», — раздельно отчеканил офицер. — Теперь нам известно, кто ты — Мызгин, большевик, бывший каторжанин, член боевой дружины. Но об этом разговор после. Может, у тебя есть еще один паспорт? И оружие? Обыскать!
Обыскали. Ничего больше не нашли. Я уже ждал, что сейчас меня, раба божьего, прямым маршрутом отправят в тюрьму, но ошибся. Зазвонил телефон, чех на хорошем русском языке с кем-то переговорил и приказал:
— Отведите его в дом Петра Карповича Щелкунова.
Русский офицер снова засмеялся:
— Значит, встретитесь со Стрельченко и Трифоновым.
Вот как! Значит, и их…
Чешские власти и русская администрация копей сначала попытались заставить нас прекратить забастовку. Пришлось принять участие в длинной и хитрой комедии. Здесь были и длинные речи, и издевательства, и уговоры, и дискуссия о сравнительном положении русских и западноевропейских шахтеров, в которой модельщик Трифонов на обе лопатки положил своего противника — чехословацкого инженера в мундире полковника.
На нас пытались даже воздействовать роскошным обедом с вином. Есть мы ели — здорово проголодались, а пить отказались.
Щелкунов засмеялся:
— Ну, Мызгин, — Иван Михайлович, кажется? — не пьет, это понятно — хороший тенор, потерять опасается. А вот Трифонов меня удивляет. О, я знаю, выпивал не хуже, чем модели делал. Что же касается Стрельченко, то меня даже жена его просила, чтобы получку ей выдавать…
— Не ты меня, Петр Карпыч, поил, не тебе об этом говорить, — отрезал Трифонов. — Пью только промеж своих…
Вся эта волынка кончилась тем, что администрация пошла на смехотворные, явно неприемлемые для рабочих уступки.
— Это все? — спросил я. Трифонов и Стрельченко еще раньше, окончательно разозлившись, ушли. — Значит, теперь разрешите провести собрания по копям и объявить ваши милости?
— Зря ехидничаете, — ответили мне. — Разрешаем. Но имейте в виду: пока дело о забастовке шло гражданским порядком; если же наше терпение иссякнет, оно перейдет к военным властям…
Чех вывел меня из дома. С куцей бумажонкой — уступками — я отправился на Рассушинские копи, чувствуя себя мышью, с которой играет кот. Может, скрыться? Нельзя, эти сволочи могут заявить, что мы согласились с решением администрации и призвали выходить на работу. Расскажу все шахтерам, потом выпустим листовку.
На копи я пришел ко второму гудку. По дороге у рабочих узнал, что настроение у стачечников бодрое, но что ночью, пока мы заседали, пригнали много пленных, заставляют их кайлить уголь.
Тревожным гудком собрали шахтеров. Пока народ сходился, я успел многим сообщить о переговорах. Рабочие соорудили импровизированную трибуну из старых тачек, и я взобрался на нее.
— Товарищи! Я пришел рассказать… — но рассказать я ничего не успел: два дюжих колчаковца стащили меня вниз.
— В чем дело? — возмутился я. — Комиссия разрешила это собрание. Спросите дежурных телефонистов!
— Помалкивай! — гаркнул один. — У нас распоряжение тебя арестовать. Эй, казаки, ремень! — Ясно, что все было заранее подготовлено. Мне крепким ремешком скрутили руки за спиной. — Этак будет поспокойнее.
Но в толпе рабочих кто-то крикнул:
— Шахтеры! Что ж мы смотрим! Он за нас старался!
И рабочие бросились на казаков. Но тут в рудничный двор влетели конные чехи. Грохнули два залпа вверх, и конники лошадьми стали давить людей.
…Я снова очутился в колчаковской контрразведке.
Допрашивать меня не стали. Из соседней комнаты вышел какой-то офицер и прочел мне бумажку, из которой явствовало, что я обвиняюсь в подстрекательстве к забастовке.
— Распишитесь.
— Завязанными руками?
— Для этого мы развяжем.
— Не трудитесь. Все равно эту филькину грамоту подписывать не стану.
Конный и пеший конвой повел меня из контрразведки сначала по Большой улице к собору, потом в его двор, где казаки, как на войне, разбили целый бивак. Это войско охраняло небольшой домик с крохотным оконцем, перекрещенным изнутри и снаружи решетками. Дверь с крепкими запорами и маленьким волчком. Туда-то меня и впихнули, развязав руки. В каталажке уже сидели Стрельченко и Трифонов.
— Как вы сюда попали?
Трифонов засмеялся:
— Видно, так же, как и ты.
— Вы же свободно ушли!
— Какое!.. Во дворе сразу скрутили.
Значит, нас упрятали в эту дыру, чтобы не дать возможности снестись с волей. Отсюда не убежишь!
Так прошло трое суток. На допрос не вызывали.
На четвертое утро распахнулась дверь:
— Выходите!
Нас окружило плотное кольцо конвоя, у всех оружие наготове. Вывели на улицу.
— Разойдись!.. Отступи!.. — то и дело хрипло орали конвоиры.
Так нас доставили в штаб полковника Богатнау, коменданта Черемховского угольного бассейна. Поднялись на второй этаж. Коридор и большая приемная были заполнены шахтерами.
— Рабочие! — громко обратился я к ним.
— Будете говорить — всех перестреляем! — энергично предупредил начальник охраны.
— За что же?! — крикнул кто-то из горняков.
Двое конвоиров сразу бабахнули в потолок, только штукатурка посыпалась.
— В следующий раз стреляем в народ! Понятно?..
Стало тихо.
Нас провели в длинную комнату. В дальнем углу, за столом, покрытым зеленым сукном, сидел рыжеватый мужчина лет сорока в погонах полковника. Это и был палач шахтеров Черемхова Богатнау. Справа от него сидел уездный начальник Волохов и два офицера колчаковской милиции, по левую руку — чехи.
— Пригласите представителей копей, — негромко произнес Богатнау.
Когда комната наполнилась рабочими, он продолжал:
— Мы собрали сюда всех вас, представителей рабочих, чтобы показать вам подстрекателей этой позорной забастовки. Вместо того чтобы проявить свою благодарность нашим доблестным войскам и союзникам, освободившим вас от засилья большевиков, вы мешаете русской армии. Я и чешское командование в последний раз предлагаем, чтобы вы немедленно приступили к работе. Павел Герасимович, зачитайте приказ командующего.
Волохов вытащил из папки лист бумаги и встал:
— Коменданту Черемховского бассейна полковнику Богатнау. Истекло три дня после опубликования вашего приказа, но забастовка не ликвидирована. Приказываю всем забастовщикам немедленно встать на работу. Неповинующихся этому приказу арестовать и предать военно-полевому суду, каждого десятого расстрелять, остальных сослать на каторгу. Со своей стороны, обещаю пойти навстречу справедливым и возможным требованиям рабочих. Одновременно мною высылается комиссия для выяснения причин забастовки. Командующий округом генерал-лейтенант Артемьев.
— Слышали? — обратился к присутствующим Богатнау. — Понятно?
— Понятно, — довольно дружно ответили представители копей.
— Итак, завтра в двенадцать часов дня все как один вы выйдете на работу. Объявите это рабочим и приступайте к работе сами.
— А как же с нашими нуждами? — спросил кто-то. — Генерал Артемьев обещает удовлетворить. Может, в приказе об этом еще что есть?
— Это все, — раздраженно сказал Волохов. — Сначала надо приступить к работе, добывать уголь, который так необходим русской армии. А потом с вами станут разговаривать об улучшении вашего положения.
— Пото-ом?!
— Вы срываете армии выполнение ее задач!
— Когда эта задача будет выполнена, у вас, рабочие, будет все! — с легким акцентом вдруг вмешался чешский полковник, тот самый, с которым в доме Щелкунова спорил Трифонов.
Я не выдержал и крикнул:
— Товарищи рабочие! У нас не будет ничего… — конвоиры набросились на меня, но я еще успел договорить: — Если прекратим борьбу!.. — Мне зажали рот.
— Ну, хватит, — прорычал Богатнау. — Ступайте. И имейте в виду: эта большевистская сволочь будет заложниками. Если не начнете работать до указанного часа, мы их расстреляем и наведем порядок по приказу генерала Артемьева.
Мне удалось вытолкнуть изо рта кляп и крикнуть:
— Не работайте! Борьба только начинается! Их гибель неизбежна! Мы — это капля. Не жалейте нас!
Меня свалили на пол и заткнули рот так, что я едва дышал.
Рабочие разошлись. Нам связали руки, потом привязали друг к другу и в таком виде доставили обратно в каталажку.
— Что теперь будет? — проговорил Стрельченко.
— Расстреляют, конечно, — ответил я. — Жаль только, если шахтеры начнут работать, — забастовка провалится, а нас они этим не спасут.
Товарищи молчали.
— Может, наши что-нибудь придумают. — Я сказал это, чтобы утешить друзей: сделать что-либо за такой короткий срок невозможно. — Давайте немного отдохнем. Может, что-нибудь придет в голову.
Мы улеглись на полу. Время бежало неудержимо вперед, близясь к развязке. За стеной слышался шум. Чья-то физиономия заглянула в волчок, потом другая… И вдруг в душе поднялся бурный протест: неужели покорно умереть? Нет, ни за что! Погибать, так в схватке!
— Товарищи, — горячо зашептал я так, чтобы не слышали часовые, — давайте умрем в борьбе. У меня есть план. Когда камеру станут открывать, я встану за дверной косяк, ты, Стрельченко, за второй, Трифонов останется возле стены. Сразу хватайтесь за винтовки. — Я показал, как можно легко обезоружить нападающих приемом джиу-джитсу. — Будем пробиваться на волю.
Товарищи не согласились.
— Ты знаешь эти приемы, а мы нет. Нас наверняка уложат. А может быть, расстрел еще не решен, просто запугивают. Или наши сумеют нас отсюда вырвать.
— Ну, подумайте, — сказал я. — А я живым не дамся. Повезет — убегу, нет — хоть одного задушу своими руками. — Потом попросил: — Подсадите меня к окну, посмотрю во двор, много ли их там.
Стрельченко встал лицом к стене, сцепил сзади руки. Я встал ногой на эту «ступеньку», другой — сразу на спину. Только схватился руками за решетку, как сразу треснуло несколько выстрелов, пули врезались в потолок, посыпалась земля. Я разом спрыгнул.
— Вот гады! Следят за окном.
Стрельченко брякнулся на пол, я подошел к двери. Она распахнулась и в камере появился фельдфебель.
— Кто лазил? Зачем? — заорал он. Потом подскочил к Стрельченко и пнул его сапогом. — Убит, что ли?
Тот приподнялся:
— Нет, просто упал.
А меня притягивала широко открытая дверь — нельзя ли шмыгнуть туда? Но ее заслонили несколько охранников с винтовками. Фельдфебель взял винтовку у одного из них и несколько раз ударил по прутьям решетки — не пилили ли.
— Будете держать себя беспокойно и лазить к окнам — убьем. — И вышел. Загремел засов.
— Вот видишь, — укоризненно покачал головой Стрельченко. — Этак раньше времени пулю схватишь.
— Разве пуля бывает вовремя? Так хоть неожиданно, легче.
Вскоре во дворе послышался шум, словно кому-то отдавали рапорт. Затем открылась дверь. Вошли фельдфебель и Волохов.
Фельдфебель указал на Стрельченко:
— Вот он, господин капитан, лазил к окну.
— Ну хорошо, хорошо, — каким-то заплетающимся языком проговорил Волохов. — Ступай. Оставь нас одних. — Фельдфебель удалился.
Волохов стоял молча, слегка покачиваясь.
Я заговорил первый:
— Так, Павел Герасимович… Значит, вам комендант поручил блюсти нас? Правильно! Кто же охранит лучше, как не бывший каторжанин? Эх, предатель, предатель!.. Перекинулся к буржуям, к Колчаку. Опять царя хотите нам на шею?.. Народ всю эту сволочь сметет, и тебя вместе с ними. Ваши дни сочтены. Да вы это и сами знаете. — Меня охватила дикая злоба. — И уйди отсюда, мерзавец. А то задавлю, гада, перед смертью!
Волохов продолжал покачиваться.
— Я тебя знаю, да, з-знаю, — тяжело ворочая языком, произнес он. — Но ты меня, ты меня не поймешь. Нет, не пой-мешь… — И вдруг четко и ясно сказал: — Мы проиграли. — Он зашмыгал носом, пробурчал еще что-то непонятное и ретировался.
Стало темно. Включили электрическую крохотную лампочку под самым потолком, в мелкой сетке. Тусклый, какой-то серый свет отвратительно действовал на настроение. Стрельченко и Трифонову тяжелее, чем мне, — у них большие семьи.
Я снова повторил:
— Не будем опускать голову, товарищи. Суждено умереть — умрем, как положено большевикам.
— Я левый эсер, — грустно пошутил Стрельченко.
— Ну, выйдем, сразу вступишь в нашу партию. Какой ты эсер? Вон Волохов — тот эсер!
Снова во дворе зашумели — дело шло к полуночи. Мы переглянулись. Я встал у дверного косяка:
— Будем защищаться.
В волчке мелькнул чей-то глаз. У меня сжались кулаки. Дверь медленно открылась, но никто не входил. Неужто станут стрелять прямо оттуда?! Трусы! Еще миг — и я бросился бы в дверь.
Но в это время в прямоугольнике двери показался еще более пьяный Волохов — он еле держался на ногах, а за ним какой-то штатский такого же, как он, сложения и роста.
— Мерзавец! — окончательно взбесился я. — Что ты все сюда ходишь? Новую пытку придумал, чтобы мы каждую минуту ждали, что на расстрел поведут? Гад! Не знаешь, как лучше выслужиться?
Оба, и Волохов, и его спутник, молчали, курили, смотрели в пол. Дверь была закрыта. Потом она раскрылась настежь, и фельдфебель громко произнес:
— Господин капитан, вас ждут!
Волохов, сильно качаясь и едва попав в дверь, вышел за фельдфебелем. Штатский на секунду задержался, потом как-то странно бросил окурок в угол, словно приглашая: «Покурите!» — и удалился. Дверь снова захлопнулась.
Трифонов, покосившись на волчок, нагнулся к полу.
— Покурить захотелось? — спросил я.
Но Трифонов приглушенно зашептал:
— Подожди, тут большая записка.
Меня словно ток пронизал.
— Становись мне на спину, — предложил я, — наверху светлее… Из волчка не увидят. Стрельченко пусть пока спокойно ходит. Прочтешь, потом нам перескажешь.
Так и сделали. Записку после прочтения Трифонов проглотил.
В записке было сказано:
«Петрусь, расстрел поручен Волохову. Хотят проверить его верность Колчаку. Я сегодня напою его до полусмерти. Пароли мы знаем. Охрана вся в руках Волохова. Он имеет право увести вас в контрразведку один. Если удастся — будете спасены, нет — погибнем вместе».
— Это Митава, — Стрельченко от волнения дрожал всем телом. — Это она. Отчаянно смелая!
Товарищи воспрянули духом. Но я плохо понял записку: кто придет за нами? Волохов? Тогда зачем его спаивать до полусмерти? Не Волохов? Кто же? Но чему быть, того не миновать, как говаривал в трудный час незабвенный Миша Гузаков.
Мерные шаги часового за стеной.
Вдруг снова во дворе шум и движение многих людей. Что такое? Может, контрразведка изменила свои планы и это за нами?! Охватил озноб… Чей-то глаз в волчке. Шум удаляется… А, это смена караула!..
Невероятное напряжение нервов. Уж скорей бы какой-нибудь конец! И сам одергиваю себя: «Ты не имеешь права так думать! Разве тебе все равно, какой конец?!»
Бесконечно тянутся секунды. И в то же время летят. Скоро рассвет — любимое время палачей.
— Брось маятником ходить, — тихо попросил Стрельченко.
Вдруг в волчок голос:
— Спите?
— Ждем, пока подушки принесете, — громко сказал я охраннику.
И снова зловещая тишина. Проклятая тишина перед рассветом! Мне вспоминалась вся моя жизнь, не очень долгая, но такая беспокойная — борьба, борьба и борьба во имя пролетарской революции. Что ж, если и придется сегодня умереть, — я прожил жизнь честно. Мне не в чем себя упрекнуть. А все-таки хочется пожить еще! Хочется своими руками начать складывать фундамент, а может, и стены большого дома, имя которому — социализм…
Скоро заря… Медленно и сильно стучит в груди сердце… И вот приближаются шаги.
— Идут, — говорю я товарищам, становлюсь за дверной косяк и добавляю: — Если штыки будут впереди людей — стану драться.
— И я, — откликается Трифонов. Он встает у другого косяка.
— И я, — тихо повторяет Стрельченко и шагает ко мне.
Дверь широко распахнулась. Быстро вошел фельдфебель, за ним — Волохов. Волохов ли? Я стараюсь вглядеться, но офицер прячет лицо в тени козырька и негромко и глухо говорит:
— Займись караулом. Они пойдут со мной до утра.
Фельдфебель исчез.
— Вот вам мои условия: идите вперед, не вздумайте бежать, — пристрелю на месте. — Волохов произнес это так громко, что наверняка слышал весь конвой, вынул из деревянной кобуры маузер. — Идите.
Трифонов двинулся к двери, за ним я, после меня Стрельченко.
— Не спешить, идите медленнее, иначе буду стрелять!
Вышли со двора. Медленно дошагали до Каменской улицы. Серовато-бесцветный предутренний туман постепенно светлел. Свернули за угол. Я оглянулся. Караула нет ни сзади, ни с боков. Волохов вел нас один. И тихий голос:
— Стойте. Вы не узнали меня?
Огарков! Уралец Огарков, боевик, что после каторги отошел от партии, женился, а потом стал беспросветно пить, несколько раз покушался на самоубийство, а последнее время сделался собутыльником Волохова! Значит, не совсем пропала совесть в человеке!
— Огарков, ты?!
— Я.
— Ну, спасибо тебе…
— Что мне! Митаве и Поповой скажите спасибо. А я грехи замаливаю. Скрывайтесь скорее! Попадетесь — убьют на месте. А мне к Волохову, сбросить его мундир и оружие, пока не проснулся… Счастливой дороги! — И он скрылся в предутренней мгле.
Мы были так потрясены всей этой ночью, что у нас даже не хватило сил как следует распрощаться. Да и времени было в обрез. Только стиснули друг другу руки, заглянули в глаза, нет, не в глаза — в души… И разлетелись в разные стороны.
Это был мой последний арест.
С большим трудом мне удалось добраться до Иркутска. Там я разыскал Ивана и Лизу Огурцовых, перебравшихся сюда из Черемхова. Иркутский комитет РКП(б) в это время фактически оставался единственным из партийных комитетов Восточной Сибири, который вел регулярную деятельность, остальные были разгромлены. Ваня с разрешения комитета привел меня на одну из конспиративных квартир, где я встретился с руководителем Иркутского комитета партии товарищем Мироновым. Я жадно расспрашивал, каково положение на фронте, далеко ли Красная Армия — ведь в Черемхове мы вынуждены были довольствоваться лишь сведениями, которые публиковали белогвардейские газеты, да противоречивыми слухами.
— Вот как раз сумею удовлетворить твой интерес, — засмеялся Миронов. — Вчера прибыл с запада один товарищ, работник Томского бюро профсоюзов. Кстати, в связи с его приездом у меня к тебе будет дело. Томич привез довольно подробные сведения о том, что делается на фронте…
Шел август 1919 года. Героические красные войска под командованием М. В. Фрунзе, М. Н. Тухачевского, В. И. Шорина, громя отборные белые дивизии Гайды и Каппеля, продвигались вперед. Ожесточенно сопротивлялись белогвардейские части, которыми командовал лично прибывший в район боев адмирал Колчак. В горах и лесах Урала завязывались яростные встречные бои. Но ничто не могло остановить наступательного порыва красноармейцев, воодушевленных призывом ленинской партии: «К зиме Урал должен быть советским!»
На помощь Красной Армии пришли восставшие рабочие Сима и Миньяра, Аши и Усть-Катава. По всему Уралу партизаны нападали на белогвардейцев, подрывали эшелоны, наносили врагу серьезные удары.
Еще 2 июля после упорного боя кавбригада под командованием оренбургского казака-большевика Каширина освободила мою родину — Симский завод. Сразу же после вступления красноармейцев в Сим симские рабочие на митинге приняли резолюцию:
«Мы, рабочие Симского завода, освобожденные после двенадцатимесячного рабства… шлем свое пролетарское спасибо борцам за коммунизм, бойцам Красной Армии за их самоотверженную героическую борьбу и клянемся стать в первых рядах сражающегося пролетариата, чтобы окончательно раздавить врагов рабоче-крестьянской власти, чтобы освободить красный Урал, освободить Сибирь и идти на помощь рабочим и крестьянам, где бы они ни боролись. Все в Красную Армию!»
И восемьсот рабочих Симского завода вступили добровольцами в Красную Армию, делом подкрепив свой призыв.
13 июля 26-я дивизия Г. Х. Эйхе и 27-я А. В. Павлова одновременно с севера и юга ворвались в Златоуст — город сталеваров. Враг был сброшен с Уральского хребта. Перед советскими войсками открылась дорога на равнину Западной Сибири…
Взятие красными войсками Перми окончательно сорвало планы интервентов и белогвардейцев — соединить армии Колчака с иностранными войсками, находившимися на Севере. Англичанам теперь ничего не оставалось, как вывезти экспедиционный корпус из Архангельска.
14 июля красное знамя взвилось над Екатеринбургом.
В это время Южная группа Красной Армии громила уральско-оренбургское белое казачество. 5 июля 25-я дивизия Василия Ивановича Чапаева, прорвав кольцо вражеской осады вокруг Уральска, вступила в город.
В конце июля разгорелись последние бои за Урал.
24 июля Красная Армия вступила в Челябинск. 4 августа был взят Троицк — главная база колчаковской южной армии. Фронт белых оказался разрезанным на две части. Разбитые колчаковцы поспешно отступали на юго-восток и в глубь Сибири.
Колчаковское правительство объявило ряд мобилизаций в армию. Брали всех, кто в глазах контрреволюционных заправил мог быть опорой белого режима: казаков, городскую буржуазию и интеллигенцию, кулаков, запасных унтер-офицеров. Наконец мобилизация была распространена на крестьян. Но широкие массы сибирского крестьянства на своей шкуре убедились, что несет им Колчак. Большинство подлежащих призыву бежало из сел в леса. Тысячи бедняков и середняков переходили фронт. С новой силой вспыхнули крестьянские восстания. Не рвалась в бой и буржуазия — она предпочитала загребать жар чужими руками и вообще начинала разочаровываться в «верховном правителе».
После разгрома колчаковских армий на Урале стали все больше обостряться отношения между омским правительством и белочехами. Эсеры и меньшевики, тоже предчувствуя скорый крах колчаковщины, стали в позу «оппозиционеров».
— Отсюда наши задачи, — закончил рассказ Миронов. — Надо поднимать народ, готовить его к восстанию против Колчака. Товарищ из Томска привез текст воззвания нашей партии. Это воззвание уже распространяется в Западной Сибири. Мы нашли в одной из типографий своих людей, листовка печатается. Вот она.
Я взял из рук Миронова еще пахнущий краской листок бумаги. Бегло его прочитал.
«…Мы здесь в Сибири должны встать в ряды боевой Красной Армии. Прошло время слов. Необходимо действовать, подготовляясь к всеобщему восстанию против всем нам ненавистного военно-буржуазного режима Колчака. Необходимо раз, навсегда смести с лица земли черносотенных разбойников и народных кровопийцев — Колчака, Дутова, Хорвата, Семенова и прочую белогвардейскую сволочь! Будьте наготове! Будьте настороже, чтобы в любой час присоединиться к восставшему за свою свободу, за возвращение советской власти революционному народу! Доставайте оружие! Соединяйтесь в боевые группы по копям, мастерским, селам, в ратные полки. Призывайте всех трудящихся под Красное знамя! Делайте все, чтобы тормозить и разрушать деятельность белогвардейцев. Коммунистическая партия объединяет все силы рабоче-крестьянской революции на территории Сибири и работает над подготовкой всеобщего восстания.
Товарищи! Все, как один, по сигналу на бой, последний, решительный бой!»
— Тебе поручение комитета: развезти это воззвание по большим станциям до самого Красноярска. Получишь явки, пароли. На местах передашь листовки нашим людям. Они распространят их дальше.
Уж как достали иркутские подпольщики великолепное удостоверение за подписью самого колчаковского министра внутренних дел Виктора Пепеляева — не ведаю, но только ехать с ним я мог свободно чуть ли не до линии фронта.
Первым городом, где я оставил листовки, было Черемхово. Видел я здесь лишь Софью Феофановну, которая, встретив меня, укоризненно покачала головой:
— Неужели нельзя было прислать сюда кого-нибудь другого? Ведь тебя тут каждая собака в лицо знает! Ах, какая опрометчивость!..
— Ничего, Софья Феофановна, — улыбнулся я, — бог не выдаст — свинья не съест! Я ведь ненадолго…
От Поповой я узнал, как закончилась стачка горнорабочих.
Настроение забастовщиков накалилось до того, что вот-вот стачка грозила вылиться в восстание. Власти и их меньшевистско-эсеровские прихлебатели испугались — ведь неподалеку от Черемхова действовали солидные партизанские отряды Зверева и Смолина. Если бы восстание разразилось, партизаны наверняка пришли бы на помощь рабочим. А это, вне зависимости от исхода восстания, надолго вывело бы из строя позарез необходимый колчаковцам и белочехам угольный бассейн. Поэтому управляющий Иркутской губернией Яковлев вынужден был пойти на уступки рабочим: почти все их требования, в том числе и о восстановлении профсоюзов, были удовлетворены.
…Два месяца пропутешествовал я по всей Восточно-Сибирской магистрали от Иркутска до Клюквенной. Тулун и Зима, Нижнеудинск и Тайшет, Иланская и Канск — всюду подпольщики с радостью принимали из моих рук листки, пышущие жаром большевистского правдивого и сурового слова.
Так сеялись семена восстания…
Лишь на обратном пути я позволил себе заехать в Залари, где учительствовала моя жена. Она жила в селе, в трех верстах от станции, в маленькой комнате при школе. Не стану описывать нашу встречу. Я провел в Заларях несколько счастливых и, насколько возможно, безмятежных дней.
Сообщив в Иркутск о выполнении задания, я получил разрешение остаться на работе в Черемховском районе. Теперь мне удавалось наездами бывать в Заларях. Здесь я установил связи с партизанами.
Приближался декабрь. Наступил последний акт кровавого колчаковского господства. 14 ноября доблестная 27-я дивизия 5-й Красной Армии Михаила Николаевича Тухачевского вступила в столицу «Колчакии» — город Омск. Незадолго перед его падением «верховный правитель» в отчаянии говорил своим генералам: «Омск немыслимо сдать! С потерею Омска — все потеряно…»
Теперь остатки наголову разгромленной и полностью дезорганизованной колчаковской армии в панике бежали на восток. Весь путь от Омска до Иркутска был забит эшелонами с эвакуированными белогвардейскими учреждениями, чиновничеством, до смерти напуганной буржуазией. В середине этого скопища железнодорожных составов тащились поезда Колчака. Опередив колчаковцев, от Новониколаевска удирали польские, чешские и румынские легионеры. Это было какое-то беспорядочное месиво.
Победы Красной Армии на фронте и успешные боевые действия партизан в тылу вызвали полное разложение в стане белых. Во многих городах гарнизоны поднимали восстания и переходили на сторону советских войск. 14 декабря 27-я Омская дивизия освободила Новониколаевск[5].
Последним центром колчаковщины стал Иркутск, куда бежало из Омска белогвардейское правительство.
К этому времени интервенты решили окончательно отказаться от поддержки Колчака — эта карта оказалась битой. Теперь единственной заботой союзников была эвакуация застрявших в Сибири чехословацких эшелонов.
13 ноября чешское командование опубликовало в Иркутске свой меморандум, в котором оно отгораживалось от колчаковцев и творимых ими зверств. Меморандум знаменовал собою разрыв чехословацкого легиона с колчаковским командованием. Чехи заняли позицию нейтралитета. Такая позиция чехословацкого корпуса — внушительной военной силы, к тому же полностью контролировавшей железную дорогу, создавала благоприятные условия для выступления революционных масс.
Чтобы беспрепятственно вывезти свои войска к Тихому океану, чехословацкое командование отдало приказ не пропускать по железной дороге другие составы. И отступавшие белогвардейцы вынуждены были двигаться по старому Сибирскому тракту гужевым транспортом.
Песенка Колчака была спета.
В этих условиях подняли голову меньшевики и особенно эсеры. Они стали готовить в Иркутске переворот, стремясь выплыть на поверхность политической жизни на гребне народного восстания. Эсеры лелеяли мечту о создании «демократического» государства в Сибири, противопоставленного созданной волею российского пролетариата и крестьянства республике Советов.
Положение подпольных большевистских организаций в Восточной Сибири было очень сложным. Восстание, во главе которого формально встанут эсеры, могло рассчитывать на благожелательный нейтралитет, а то и на поддержку белочехов, понимавших, что эсеры единственно возможная антисоветская сила. Большевистское же восстание могло вызвать враждебное чешское выступление. С этим необходимо было считаться. Поэтому партия указала своим комитетам: накапливать вооруженные силы, не препятствовать эсеровским выступлениям против Колчака, быть готовыми брать власть в свои руки и восстанавливать Советы…
Такой линии и придерживался Иркутский комитет партии в отношениях с возникшим в Иркутске эсеро-меньшевистским Политцентром. Комитет прервал переговоры с Политцентром о совместном выступлении и, образовав свой военный штаб, формировал рабоче-крестьянские дружины, стягивал в район Иркутска партизанские отряды. До поры до времени Иркутский комитет РКП(б) не мешал Политцентру делать вид, что именно он, Политцентр, — решающая сила назревавшего восстания.
Так поступили и мы в Черемхове — формально переворот готовили представители иркутского Политцентра.
Вооружили рабочих. Были созданы отряды по селам. Распропагандированный гарнизон полностью поддерживал восстание. Кроме того, велась подготовка среди воинских частей по линии железной дороги.
Трудно, ох, трудно было организаторам восстания сдерживать нетерпение людей — одновременно приходилось сдерживать и свое собственное нетерпение!..
И вот час пробил.
…В тот день, 20 декабря, я был дома, в Заларях. Вечером у школы остановились сани. Кто-то нетерпеливо застучал в окно.
— Кто?
— Открой, товарищ Мызгин. — Приезжий назвал пароль.
Я отворил дверь, и в сени ввалился человек в овчинной шубе, покрытой инеем.
— Собирайся скорей. Велено прибыть на совет.
Посыльный примчал меня прямо в коммерческое училище — в то самое здание, где мы в экстазе пели, узнав о падении самодержавия. Думали ли тогда мы, что еще реки крови прольются, пока рабочий класс и трудовое крестьянство России обретут власть и свободу!..
В училище собрались руководители восстания.
— Пришла телеграмма Политцентра, — доложил товарищ Кичанов, — немедленно выступать. Иркутяне тоже готовы к восстанию.
Решено было начать в три часа ночи.
Я попал в группу Кичанова — нашей задачей был захват почты и телеграфа. Мы знали, что они охраняются усиленным нарядом колчаковской милиции.
Молча выступили отряды. Ни огонька цигарки. Суровые, напряженные лица…
Наша группа из шести человек заняла исходное положение. Напряженно ждем сигнала…
И все-таки сигнал — гудок Щелкуновского завода — прозвучал неожиданно.
— Вперед!..
Мы стремительно ворвались в здание телеграфа. Часть охраны сложила оружие без сопротивления, ошеломленная и испуганная. Но другая часть заперлась в аппаратной.
— Сдавайтесь! — предложил им Кичанов. — Мы сохраним вам жизнь.
— Бандитам-большевикам не сдадимся! — ответили из аппаратной.
— Напрасно сопротивляетесь. В городе восстание. Все уже в наших руках. Уполномоченный Политцентра приказывает вам освободить телеграф. Во избежание кровопролития еще раз предлагаю сдаться.
Ответа не последовало.
— Выбить дверь! — приказал Кичанов.
Четыре приклада враз ударили в тонкие доски. Дверь разлетелась в щепы…
И тут из аппаратной грянул выстрел… второй…
Мы дали залп. Со стоном рухнуло наземь тяжелое тело. Испуганные крики:
— Сдаемся!.. Сдаемся!..
Четыре человека стояли бледные, подняв руки. Оружие их валялось на полу. Тут же, лицом вниз, лежал убитый — начальник колчаковской милиции.
Он да еще начальник контрразведки оказались единственными жертвами почти бескровного переворота в Черемхове.
Повстанцы захватили и предателя Волохова, управляющего уездом. Я видел его на следующий день — необычно трезвого, но совершенно раздавленного, отвратительного. Через несколько месяцев Волохов был расстрелян за свои преступления перед революцией.
Зато какой сердечной, дружеской была встреча с Машей Митавой!
Вся власть в городе перешла в руки образованного повстанцами Ревкома. Во главе его встал Ю. Кичанов.
Поздно вечером следующего дня Ревком собрался на заседание, чтобы решить, как держаться дальше. Положение оказалось серьезнее, чем мы ожидали. Связь с Иркутском была прервана — видимо, иркутский Политцентр почему-то еще не выступил. Это грозило серьезными осложнениями. Мы послали делегата к чешскому командованию, прося разрешения установить связь с Иркутском по железнодорожной телеграфной линии. Оказалось, что по железнодорожному телеграфу связь есть только в сторону Нижнеудинска. Но чехи обещали, как только будет возможным, связать Ревком с Политцентром.
Чехи предупредили нашего посланца, что к Нижнеудинску по тракту подходят крупные силы отступающих колчаковских войск. На своем пути они наводят ужас на население массовыми расстрелами, грабежами, насилиями.
Перед нами встала угроза оказаться меж двух огней — фронтовые части и карательные отряды из Иркутска могли нас раздавить.
Что делать?
Я предложил оставить город и уйти на соединение с партизанами Зверева.
— А кто знает, где он сейчас, Зверев? — возразили мне.
— Это я беру на себя. У меня есть с ним связь.
Решились ждать до утра. Если связь с Иркутском не наладится — отступать к Звереву.
Утро принесло нам радость: по восстановленной линии Политцентр передал, что стягивает к городу все силы окрестных боевых отрядов, и приказал черемховцам прибыть вооруженными в Иннокентьевскую.
Оставив в Черемхове запасную дружину, наш отряд отбыл к Иркутску. Мы приехали на Иннокентьевскую днем 24 декабря. Оказалось, что утром восстание в Иркутске началось. Первыми выступили солдаты расположенного в Глазовском предместье 53-го полка и местной Иркутской бригады. Их поддержали железнодорожники. Но провокационный слух о подходе семеновцев помешал присоединению остальных частей гарнизона. Повстанцы вынуждены были очистить город и отойти за реку Ушаковку, в Знаменское рабочее предместье. В ночь на 28 декабря поднялись находившиеся под большевистским влиянием инструкторская школа и отряд особого назначения, состоявший из пленных красноармейцев.
Кстати сказать, этот «особый отряд» был сформирован управляющим Иркутской губернией эсером Яковлевым, который считал его своей личной «гвардией». Яковлев настолько был уверен в преданности отряда особого назначения, что пытался спекулировать им. Довольно трезвый политикан, Яковлев понял, что песенка Колчака спета и стал нащупывать пути спасения. Пригласив на тайные переговоры товарища Ширямова, он предложил большевикам «обмен»: особый отряд в решительный момент освободит из тюрьмы политзаключенных, а за это после переворота Яковлеву и его сотрудникам будет гарантирована свобода.
Колчаковский губернатор и не предполагал, что Иркутский большевистский комитет давно установил связь с «особым отрядом» и выработал вместе с солдатами свой собственный план освобождения политической тюрьмы…
В первые же дни восстания отряд особого назначения явился главным ядром повстанцев.
Но силы восставших все же были настолько незначительны, что только растерянность колчаковского правительства и командования позволили повстанцам держаться до подхода подкрепления.
Меня вызвали в большевистский штаб.
— Товарищ Мызгин, — приказал мне руководитель штаба, — поедешь с поручиком Осьмушиным в Залари. У тебя там, говорят, связи? — это звучало полуутверждением, полувопросом.
Я подтвердил.
— Встретьтесь со Смолиным и с Каландарашвили, он должен вот-вот туда подойти. Передайте наш приказ: быстро идти на поддержку Иркутска.
Нам выправили документы чинов колчаковской контрразведки, и мы верхами выехали по Сибирскому тракту. Ни у кого не вызвав подозрений, почти без остановок мы ехали день, ночь и еще день. Прискакали в Залари и остановились на квартире Колобковых — один из сыновей их, Вася, был связистом Смолина. Парень огорчил нас: Смолин будет в Заларях лишь через сутки, ночью.
Тридцать часов не выходили мы из дому, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза. Наконец Вася, которого целый день не было дома, вошел в избу, отряхнул с валенок снег.
— Пошли, — коротко пригласил он.
Вася привел нас к маленькому, только чудом не развалившемуся домику. Вслед за своим провожатым мы переступили порожек. Перед нами стоял среднего роста человек в солдатской одежде.
Мы молча оглядели друг друга.
— Как бы сделать, чтоб никто не помешал разговору? — произнес Осьмушкин.
— Выйдите, — коротко кивнул человек Васе и хозяйке.
Те без звука подчинились.
— Вы Смолин?
— Смолин. А вы кто?
Мы назвали пароль и рассказали, в чем дело.
— Оружия, захваченного нами в Батарейной, хватит на целую армию. Не знаете ли вы, когда здесь будет Каландарашвили?
Оживившийся Смолин рассказал, что прошлой ночью к нему в отряд пришел разведчик Каландарашвили.
— Каландарашвили с основными силами на днях прошел Тагну и завтра к ночи будет в Заларях. Мои партизаны должны повести его на Ангару для переговоров с отрядом Зверева.
Пришлось нам ждать еще день…
В десятом часу вечера вновь появился Вася. Мы отправились на конспиративную квартиру Каландарашвили. Мне очень интересно было познакомиться с одним из самых легендарных сибирских партизан. Дорогой наш связной рассказал, что Каландарашвили прибыл в Залари только с охраной, а весь его отряд прошел мимо села Диканька в бурятский улус. Там будет дневка.
Вот и дом, где остановился партизанский командир.
Навстречу нам вскочил красивый кавказец с большой бородой. Его горячие карие глаза приветливо смотрели на нас.
— Здравствуйте, товарищи, здравствуйте! Садитесь, гостями будете! — оживленно заговорил он. — Ну, зачем Каландарашвили нужен? Вот, Смолин сказал, — указал он на сидевшего тут же и по-приятельски кивнувшего нам Смолина.
Мы опять повторили свой рассказ. При слове «оружие на Батарейной» у Каландарашвили загорелись глаза, и он забегал по комнатке:
— Ай, как хорошо! Теперь армию целую вооружим! Мне всегда удача! — и он, схватив за плечи, затряс Смолина. — Ну, товарищи, тогда и отдых отменю. Сегодня же выступаю. Поезжайте домой, скажите: пусть послезавтра встречают Каландарашвили за тюрьмой на Якутском тракте. Счастливой дороги!
Мы тут же выехали в обратный путь и в полтора суток, измучив себя и загнав коней, прискакали в Иркутск.
Каландарашвили с присоединившейся к нему частью смолинцев первым прибыл на поддержку восставшего города. Начались решительные бои, которые шли восемь дней. 5 января город был занят восставшими войсками.
Правительство Колчака прекратило свое существование.
Официально власть взял в свои руки Политцентр. Ему тотчас же оказали поддержку чехи.
Еще 27 декабря на станции Нижнеудинск чехословаки задержали поезд Колчака и эшелон с русским золотым запасом, распустили охрану верховного правителя и приставили к нему свой конвой. Когда следовавший на восток поезд с золотом, к которому был прицеплен вагон Колчака, прибыл в Черемхово, по требованию нашего Ревкома в состав охраны адмирала включили черемховских дружинников. Дальше вагон бывшего верховного правителя, над которым развевались флаги Англии, США, Франции, Японии и Чехословакии, двинулся под двойной охраной.
15 января Колчак прибыл в Иркутск, был передан представителям Политцентра и заключен в тюрьму вместе со своей гражданской женой княжной Темиревой.
Этим актом чехи хотели повысить акции Политцентра в его переговорах с представителями Сибревкома.
Но рабочие и крестьяне Сибири не хотели признавать Политцентр. Они считали единственно возможной властью в Сибири, как и во всей России, советскую власть. Наравне со штабом Политцентра существовал штаб рабоче-крестьянских дружин, преобразованный из военного штаба Иркутского комитета РКП(б). И не просто существовал, а активно действовал, увеличивая военные силы за счет новых формирований и подходивших к городу партизанских отрядов. В то же время силы «народно-революционной армии» Политцентра уменьшались, его авторитет падал. Солдаты были недовольны тем, что на месте остался старый колчаковский комсостав, принимавший участие в карательных экспедициях.
Партийная организация Иркутска легализовалась, начала выходить газета «Сибирская правда». Главной линией работы была агитация за созыв Совета рабочих и солдатских депутатов. Рабочие и гарнизон единодушно требовали этого. Политцентр вынужден был согласиться. Созыв Иркутского Совета был назначен на 25 января 1920 года.
Но в это время стали поступать первые сведения о подходе к Иркутску группы войск генерала Каппеля. Она состояла из отпетых белогвардейских головорезов, смертельно боявшихся попасть в руки большевиков и очертя голову прорывавшихся на восток, сея на своем пути такой ужас, какого многострадальная Сибирь не знала за все время колчаковщины.
В такой обстановке Иркутский комитет РКП(б) и организация левых эсеров предъявили Политцентру ультиматум: передать власть Ревкому. Об этом решении были поставлены в известность и чехи. Чехи уже успели понять, что Политцентр бессилен и необходимо иметь дело с реальной властью, которая могла бы гарантировать им беспрепятственное продвижение на восток. Поэтому чехам ничего не оставалось, как скрепя сердце идти на соглашение с большевиками.
И иркутский Политцентр сложил полномочия, передав всю полноту власти Ревкому во главе со старым большевиком А. А. Ширямовым. Это произошло 21 января.
Первым шагом Ревкома было постановление о формировании регулярной Восточно-Сибирской Красной Армии. Ее командующим был назначен один из славных партизан — Зверев.
Соглашение с чехами было подтверждено особым актом. Чехи обязались держать нейтралитет.
25 января собрался Совет. Подавляющее большинство мест в нем принадлежало коммунистам.
А через несколько дней в составе группы войск Ревкома под командованием товарища Нестерова я ехал к станции Зима. Нам было приказано стать заслоном и, если не удастся остановить каппелевцев, то хорошенько прощупать их силы.
Отряд наш двигался двумя эшелонами. Я был во втором. У нас что-то случилось с паровозом, и мы застряли на станции Тыреть. Первый эшелон обогнал нас на несколько часов.
Через некоторое время мы связались со станцией Зима. И тут узнали тревожную весть.
Белочехи пропустили наш передний эшелон, и бойцы вместе с зиминскими железнодорожниками и черемховскими дружинниками заняли позиции. Подошли каппелевцы, отряд вступил с ними в бой. Бой развертывался благоприятно для красных, но в тот момент, когда определился их успех, в тыл левому крылу ударили чехи. Группа была сбита с позиций, разгромлена, разоружена и интернирована белочехами. Ворвавшиеся в Зиму каппелевцы учинили дикую резню.
Это гнусное предательство вызвало в городе такое возмущение, что понадобились колоссальные усилия Ревкома и комитета партии, чтобы не допустить немедленного нападения на чехов.
По приказу Ревкома наш эшелон двинулся обратно к Иркутску. В Черемхове мы увидели, как грузятся в составы многочисленные отряды шахтеров — Иркутский ревком готовил отпор каппелевцам.
Наш паровоз уже дал гудок, когда в теплушку вскочил человек — это был представитель Ревкома товарищ Кудрявцев.
— Где Мызгин?
— Я. В чем дело?
— Давай сюда! — и он спрыгнул на землю.
Я за ним.
— Ревком приказал нам с тобой вести переговоры с чехами. А потом при подходе каппелевцев уедем на дрезине.
После того как все составы ушли на Иркутск, мы отправились в штабной вагон чехов. Нам удалось достигнуть с их командованием взаимной договоренности: они предъявят каппелевцам требование обойти Черемхово, не заходя ни в город, ни на станцию, ни на шахты, а мы гарантируем чехам свободный проход через байкальские тоннели. Чехи дали обязательство передать их потом в целости и сохранности войскам Ревкома.
Кудрявцев передал мне еще два задания Ревкома: поехать в Залари и через связных предупредить Смолина, чтобы зря не рисковал — ведь после ухода Каландарашвили в смолинском отряде осталось мало бойцов. Пусть щиплет в тайге отбившиеся от основных белогвардейских сил группы.
— А потом оставайся в Заларях, пережди проход белого фронта и добирайся к Красной Армии. Обрисуй положение в Иркутске, проси, чтобы быстрее наседали на каппелевцев.
Снова я поселился с женой в школе. В ту же ночь мне удалось увидеться со Смолиным. Оказалось, что его отряд значительно пополнился и снова стал представлять порядочную силу.
— А не двинуть ли мне тоже к Иркутску? — спросил меня партизан. — Воевать вместе со всеми.
— Пожалуй, это самое верное, — отвечал я. — Иркутяне будут рады всякой подмоге, а твоей особенно.
И Смолин решил на следующий день выступать на Иркутск.
Вернувшись домой, я разыскал всякое старье и переоделся, чтобы быть похожим на школьного сторожа. Школа стояла на тракте, и это было очень удобно для наблюдения.
Дня через два, когда я расчищал дорожку к школе, у церкви показалась пара заиндевевших лошадей, запряженных в большую кошеву, обитую тюменской циновкой. В кошеве сидел человек, а второй стоял одной ногой на полозе и осматривался, словно что-то разыскивал. Я снова принялся старательно разметать снег, рассчитывая, что путешественники меня о чем-нибудь спросят. Но этого не произошло. Не обращая на меня внимания, они проехали к мосту и скрылись за поворотом к татарским кладбищам.
— Наверно, разведка каппелевцев, — сказал я жене, войдя в дом, и пошел в класс, окно которого выходило на тракт. Некоторое время дорога была пуста. Но вот на ней показалось двое верховых. Каждый вел в поводу еще одного коня, к их седлам были приторочены пулеметы. Вскоре проехало еще четверо таких же «спаренных» всадников.
А потом на село надвинулся скрип тысяч саней.
За час большое село оказалось заполненным огромным каппелевским отрядом. Над улицами повис крик, плач, рев коров, блеянье овец, кудахтанье кур, визг свиней… Это «спасители России» грабили и без того уж разоренных крестьян.
Повсюду валялись разбитые, поломанные вещи, шныряли каппелевцы, закутанные в одеяла, по обочинам дороги лежали замученные лошади, а взамен их белые отбирали у жителей свежих. Белогвардейцы забивали избы тифозными больными, а ехавшие в арьергарде лазареты забирали их с собой. Каппелевцы везли с собою и своих мертвецов, словно кладь, затянутых веревками.
Прямо на улицах солдаты раздевали жителей, забирая каждую мало-мальски теплую вещь. Сотни мужиков были мобилизованы в качестве подводчиков.
Каппелевская вакханалия продолжалась в Заларях шесть дней. Потом белые ушли в сторону Иркутска.
Ушли навстречу своей неизбежной гибели — им предстояли ожесточенные бои на подступах к Иркутску, напрасные надежды на помощь атамана Семенова, страшный переход по льду Байкала в непереносимый человеком мороз — и смерть, смерть, смерть… Адмирал Колчак и премьер-министр Пепеляев, которых каппелевцы хотели спасти, уже были расстреляны.
По уходе каппелевцев я, не теряя ни часа, собрался и вышел из села в сторону Зимы. Скорее, скорее навстречу Красной Армии! Я шел быстро, почти бежал. Но я знал, что мне встретится арьергардное охранение каппелевцев. Поэтому я повесил себе на грудь замусоленную дощечку с надписью: «Глухонемой из Зимы». Эта дощечка отлично гармонировала с моими лохмотьями.
Возле Тырети мне попалось четверо верховых с пулеметами. Они не обратили на меня внимания. Через версту снова встреча: два всадника налегке. Один подъехал, прочел надпись. Знаками стал у меня спрашивать, не видел ли я конников с вьюками. Я заулыбался, стараясь сделать самое идиотское лицо, и стал махать руками, показывая, сколько конных ехало и как качались вьюки. Беляки захохотали и рысцой уехали.
Больше до самой Зимы я никого не встретил.
Знакомый каторжанин Иван Евлахин, к которому я пришел, выглядел именинником:
— Наши… наши пришли, Иван! Вот радость-то какая!..
В Зиме пока появилась только конная разведка красных и броневик, но к ночи пришли главные силы. Железнодорожники не спали. Все население от мала до велика с факелами вышло на улицы поселка, на станцию встречать родных бойцов, прошедших тысячи километров и принесших освобождение сибирскому трудовому народу.
Я отправился в штаб. Часовой остановил меня и отправил подчаска за командиром.
Вышедшему из здания щеголеватому подтянутому военному я объяснил, кто я, откуда взялся.
— У меня письмо из Иркутска к командованию Пятой Красной Армии.
— Проходи, товарищ.
Мы вошли в комнату, где сидело четыре командира, видимо, рангом повыше. Я распорол свои лохмотья, достал и подал главному — немолодому, с проседью, человеку, письмо. Он быстро прочитал его и сказал:
— Хорошо. Мы это решим. Благодарю.
— Не знаю, что написано в письме, товарищ командир, — сказал я, — но мне наказали на словах сообщить вам, что город станут защищать до последней капли крови, а каппелевцев в красный Иркутск не пустят. Желательно было бы, чтобы вы и мы зажали остатки колчаковцев в кольцо и кончали их здесь, под Иркутском.
— Постараемся, — командир встал и крепко пожал мне руку. — А завтра к девяти ноль-ноль прошу на парад. Вот пропуск.
Всю ночь подходили красные войска — пехота, артиллерия. Всюду горели костры, у которых грелись усталые бойцы. И всю ночь не спала станция Зима.
А утром большую площадь заполнили люди — каждый хотел увидеть собственными глазами первый в его жизни торжественный парад победоносной Рабоче-Крестьянской Красной Армии…
Навсегда врезался в мою память этот морозный день 7 февраля 1920 года. Не очень стройные, по разному одетые шеренги красных бойцов…
Мне выпала великая честь — меня поставили в строй рядом со знаменосцем, и под победным красным стягом, который держал он в мозолистых руках, я промаршировал, держа равнение, мимо командиров, принимавших парад.
Революция победила, рабоче-крестьянская власть укрепилась на бескрайних просторах России. Избавление от векового угнетения не принесли трудящимся, как это поется в нашем партийном гимне, «ни бог, ни царь и не герой» — это избавление добыл собственными руками сам народ, рабочий класс, Коммунистическая партия, ведомые Лениным.
И я счастлив, что с юных лет иду в этом непобедимом строю.
Станица Динская, 1957—1958 гг.