Знаменитую актрису Бургтеатра, недавно усопшую, трижды проносят вокруг здания театра. Она сидит в гробу. Кости торчат наружу. Время от времени она отрезает от себя кусок мяса и швыряет в публику. Позади нее, на огромный экран, натянутый поверх фасада Бургтеатра, проецируются любительские фильмы, составленные из эпизодов летнего отдыха: люди нежатся на пляже, предаются всякого рода увеселениям на лоне природы; на многих гуляющих красочные национальные костюмы.
Да, неплохо я тут устроилась. Только, ради Бога, не раскачивайте так мою домовину! Я даю последнее представление, только сегодня, единственный раз, по случаю отмененного спектакля, вместо которого меня таскают вокруг театра. Можете спокойно продолжать это занятие, больше вы ничего не получите, хотя я много чего накопила за несколько десятилетий работы в театре. Скоро всему этому придет конец. Ведь, как правило, смерть — самое главное событие, всё остальное по сравнению с ней ничтожно, как сказал поэт словами, которые дают мне определенные привилегии, но ничего не говорят. Со мной, однако же, случались и более знаменательные события. Я имею в виду мои премьеры в присутствии былых постояльцев вечности — высочайших особ в парадных униформах. Да, эти распорядители с нарукавными повязками владели ключами к вечности и повелевали миллионами. Что ж, главное — порядок! У смерти сегодня нарукавная повязка. По мне так на ней мог бы быть белый плащ, или, если хотите, платье в национальном стиле. О себе могу сказать, что у меня за плечами — как минимум — больница. И вот уж действительно полный покой. Во мне вы имеете кое-что такое, что от вас никуда не денется! Да и не так уж она плоха, смерть. Не так уж плоха, потому что образцом ей служит жизнь. Если бы она подбросила побольше деньжат и выбрала что-нибудь более приличное, например, искусство, вечное искусство, я, пожалуй, согласилась бы умереть без особых уговоров. Моя квинтэссенция сумеет избежать исчезновения: она сохранится. Другие не выживут. А мы — мы уцелеем. Мы. То есть я и моя стихия — лицедейство. Мы попались в эти сети. Но наши лучшие спектакли какое-то время еще будут жить. По окончании телепередачи они всё еще будут стоять у вас перед глазами, и до восьми вечера нам можно позвонить по телефону. До этих пор, будем надеяться, все наши сегодняшние звери, сидящие в человеке, будут укрощены и, быть может, попросят прощения у кого-нибудь другого.
Дорогие зрители, у вас наверняка есть дома видеомагнитофон. Мне он уже ни к чему. Я всегда была стойкой — да оно и заметно. А какою властью я обладала (пока была жива) над вашими чувствами! Просто удивительно. Что меня раздражало: сама эта моя власть терпеть не могла меня как ее обладательницу. Дело в том, что у нее был другой — более могущественный — обладатель, который, однако, со временем наделил полномочиями меня (такое вот везение). Таким образом, я имела власть представителя той власти, которая предпочитала оставаться анонимной, хотя всё время норовила написать свое имя (она писала даже моей рукой). Это имя — «Мы!» Выходит дело, мы все! Как бы любой и каждый — и в то же время не совсем так! Быть может, это была моя тайна. Вид у меня был такой, словно вы изо дня в день подавали меня к столу свеженькой, с пылу, с жару от старания. Усердие домохозяек отражалось на моих пылающих щеках! Вроде бы ничего особенного — и, тем не менее, что-то необычное. Да, на сцене я прочно стояла на ногах. Там я принимала гостей, выполняя серьезнейшие задачи, поставленные передо мной обществом. Между прочим, люди выглядят симпатичными только на телеэкране, о чем давно знают мои дочери. Власть, которую я имела над вами, я всего лишь взяла взаймы, как бы напрокат, а мои толстощекие доченьки раздавали ее направо и налево. Раздавали, невзирая на то, что она им вовсе не принадлежала. Да она и мне-то не принадлежала. Я ведь взяла ее напрокат. И у кого взяла? У вас! Об этом вы ничего не ведали, не так ли? Вы могли бы действительно придумать что-нибудь более приличное, чем отдать эту власть в виде дешевых копий семейных сериалов именно моим дочерям! Теперь они — по мере сил — пережевывают всякие несправедливости, одной удается, другой нет. Скажу вам по секрету: уж лучше бы вы оставили в этой роли меня! Как-никак, страдания и гибель героини в подаче настоящей актрисы — о, это стоит несравненно больше, нежели неумение перевоплощаться (ведь перевоплощение отнюдь не сводится к переодеванию!) или же напускная свобода действий, на поверку не имеющая ничего общего со свободой... Владелица замка есть владелица замка. Этого у нее не отнимешь (даже если она вдруг будет служить в нем экономкой). Счастье, что вы ничего не замечаете и никогда не замечали! Представьте себе волка, который на площади тут, неподалеку, широко разинутой пастью коснулся вашего плеча и брызгал слюной на всех, кто оказался рядом, а потом дикость его была укрощена. Он мог и сам спокойно превратиться в зверя и повесить свои молочные зубы на веревочку, брызгая на всех и вся пеной и слюной, пока снова не наступила тишина и не раздались бурные аплодисменты. Пока все вы в ужасе не повскакали со своих мест. Увы, слишком поздно.
Вы были уже удовлетворены. А мы давно ушли со сцены. Разве кто-нибудь был в состоянии погасить этот огонь благодарных слез, если он даже не прислушивался к их журчанию? Аплодисменты. Горячие, неистовые. По мне — пусть бы они вообще никогда не прекращались! Я знаю, как устроить, чтобы люди приняли мою сторону, а мою сторону они примут хотя бы ради того, чтобы увидеть меня мечущейся по горящему кораблю, который я сама же и подожгла. Я должна всегда, в каждой роли выглядеть так, будто подо мной — от одного лишь моего усердия! — земля горит. Ох уж эти подмостки, означающие весь мир, но, к счастью, не являющиеся оным. Нет. У меня в этой сфере более солидный базис. Сцена — это место, куда мы сдаем наши души, получая взамен маленький номерок. Дабы мы знали, как распорядиться самым сокровенным в нас. Есть у меня открытки с автографами и наклеенными марками. Несколько штук еще осталось. Нынешние писатели никогда не смогут заполнить в тексте пустоты, оставленные нашими пожелтевшими фотографиями. Без нашего огня они ничего не в состоянии сделать! В их топках не хватает угля, а сами они неспособны воспламениться. Они как мумии, к тому же напрасно погрузившиеся в сон. А мы — мы обжигаемся о самих себя, потому что в вас, дорогая публика, нет огня, способного нас зажечь. Но: нас всегда встречали — и до сих пор встречают — возгласами ликования. Всегда хлопали — и по сей день хлопают — в ладоши!
Иногда я спрашиваю себя: коль скоро вокруг столько умерших — кто, собственно, еще остался в живых? И почему вас, живых, так много? Почему именно мне довелось умереть? Впрочем, об этом я, кажется, уже говорила. Ну, ничего страшного. Я терпелива. Рано или поздно даже могила увольняет своих мертвецов, правда, тут не спросишь о выходном пособии. Я сейчас же отправлюсь в профсоюз покойников, ибо нельзя допустить, чтобы смерть и впредь считалась несчастьем. Пусть она оставит нам, если угодно, воспоминания о жизни. Я хочу всё пережить снова и снова — и еще разок. Когда-то я чувствовала свою власть каждой клеточкой собственного тела, я чувствовала ее каждый раз, когда выходила на сцену. Причем: именно потому, что в действительности это была не моя власть, она была мне так приятна. Да, у меня многое было впереди, и много чего я собиралась сделать! Утопать в неге! Просто потому что хочется! Да, нужно хотеть изо всех сил, тогда получится! Видимость — это самое главное! И тогда наш фюрер — если мы сочтем себя его сторонниками — подарит нам (и только нам одним) страсть какой красивый город, а мы будем, смеясь, извлекать выгоду из наших талантов (которые мы ему потом еще и доверим). Кто присвоил наши дивиденды? Власть, к сожалению, безымянна, лишь немногие хотят быть безымянными добровольно, и на чье же имя мы ей напишем? Большинство из вас еще при жизни производят такое впечатление, что вас просто нет на свете. С другой стороны, власть не нуждается в именах, даже если она иногда их получает. Тогда она всего лишь выступает под этими именами, но живет где-то в другом месте. Что ж, она имеет право на отдых. Мы — ее артистические псевдонимы!
К кому мне обращаться? Я не собиралась годами сидеть на ролях кухарок. Меня скорее привлекало амплуа матери. Служанка как госпожа. С ролью служанки я, конечно, справлюсь — как и со всеми остальными ролями, только лучше. Потому что мне эта роль больше по душе. Со мной многие чувствуют себя детьми. Они относятся ко мне с благоговением. Ради Бога, я могла бы играть любые другие роли, всё, что угодно! Где бы я ни гастролировала, у меня была репутация скромной актрисы. Иногда она, эта репутация, меня опережала, под ручку с репутацией актрисы, умеющей не переигрывать: они неслись вперед, ноздря в ноздрю! Обе эти репутации прямо-таки заставляли меня появляться на подмостках, в лучах рампы, и часто играючи дрались между собой как звери. В конечном счете, они мирно ели из одной миски. Так я стала большой и сильной. Поначалу держалась как можно скромнее, а потом вырывалась вперед — всех превзошла. И уже никогда не мельчала.
Вот посмотрите: муж и зять — дикие псы в саду нашей виллы. А эти маленькие девочки у ограды? Да-да, вот эти, с пальчиками-леденцами. Сладко, не правда ли? Как мы привыкли ко всему! Как все это обожали! Шоколадный торт может спасти жизнь! Мой дорогой муж! Он успел попробовать торт! Лежачий больной, окруженный покойниками и объевшийся огромным тортом. Лежал пластом. Его уже не могли коснуться грубые одежды смерти, в которые нарядили фольксштурмовцев. Он уцелел: делайте, что хотите, но без меня! Какое счастье, что от этого истлевшего куска материи не осталось ничего, кроме горстки пепла. Гопля, а вот и я! И — свежий ветер! (Это я его принесла.) Если я порой бываю печальной, то все же в эту горькую последнюю минуту я — сладкая. В крайнем случае — нежно-горькая. Шоколадная сторона жизни миновала, да ведь и мое время прошло. Я приглашаю вас на десерт: кто со мной?
Нет, я не сдамся. Кому-кому, а уж вам-то ни в коем случае не сдамся. Неумолимые торты со взбитыми сливками ожидают на столе, с крестом на вершине (крест из белоснежных взбитых сливок!), он гнется под натиском бури. Однако тон здесь задают люди! Эти торты не поступают в продажу. Поэты восполняют пробелы в жизни. Пожалуйста, я дам вам еще кусочек себя, от себя оторву. В конце концов, я сама себя испекла! Ешьте на здоровье! Ладно, лучше я еще немного подожду. Дождусь появления своего дома с тремя девочками, он, в конце концов, вернется, чтобы я повыцарапала ему все окна. Я всегда так делала. И всегда им хотелось только одного: чтобы они нравились мне, мамочке, все три. Но моим глазам больше хотелось странствовать, да так, чтоб на полную катушку.
Публике позволено лицезреть нас и нам подобных, чтобы она, публика, могла нам уподобиться. Да она просто-напросто обязана нас лицезреть! И когда зрители, ослепленные нашей игрой, отводят прочь свои взоры, мы со всей решительностью вновь разворачиваем в нашу сторону — силой, коли потребуется! — их заплывшие жиром головы, наличием которых они не в последнюю очередь обязаны нам! Настоящих звезд нынче нет. Должна вам сказать, что мои девочки высокомерны. Точь-в-точь как я когда-то. Вроде бы здороваются, улыбаются. Но что они собой представляют? Это всего лишь сочные куски залежавшегося мяса, над которым — с невыносимым постоянством — жужжат, словно мухи, телекамеры. Просроченное мясо, ожидающее своей миссии. Но какая уж там миссия при такой-то лени! И, тем не менее, их почти всюду знают. Всюду, кроме глухой провинции. А кто они, собственно говоря, такие? Хорошо ухоженный садик с отшлифованным булыжником и подрезанными деревьями! Три поколения: прабабушка, бабушка и я... Но на мне, уважаемые дамы и господа, линия не кончается. Следующие за мной приезжают уже как минимум на «мерседесе», со спутниками жизни, которые, словно сменные двигатели, лишают актрису ее изначальных возможностей. И не имеет значения, куда именно будет встроен такой двигатель: результат всегда один и тот же. Так или иначе, у нас роли переходят от одних к другим, кто-то доигрывает роль другого, иногда поверхностно или вовсе не думая о существе дела, причем люди не столько играют, сколько служат мячиками для игры. Разумеется, если ловко использовать возможности телевидения, то со временем приобретешь там величие и силу, но на это, конечно, понадобится много времени, а ведь медлить тут тоже нельзя. Правда, уж если величия добивается одна, у других это получается уже автоматически, после чего все они стареют, не достигая старости.
Девочкам надо все-таки быть немного скромнее! Им надо быть такими, как я. В одном фильме, который ничем не отличается от любого другого, они уже стали скромнее. Только никто этого не замечает. В этом фильме речь идет о том, что любовь — самое прекрасное чувство на свете. Кто же та единственная, как не та героиня, которая обрела любовь? Мои дочери — три лика любви, как бы воплощенные в одном-единственном персонаже; это нравится публике. Тут публика все как следует свернула, сложила и упаковала. И все отмыла добела. Похоже, что одна из троих — что бы она ни играла в тот или иной момент — крестьянская девушка, крепкая телом. Посмотрите, какое совершенство форм, полное личико с сочными губами; когда его отливали, я всем нутром желала, чтобы оно было похоже на меня! Итак, лицо удалось, как того хотелось. Разве что пока еще недостает кое-каких штрихов, парочки безотказных приемов в подходящих местах, но в общем и целом лицо на ней уже хорошо сидит, хотя вставать на ноги ему, конечно, лень. Они, все трое, наслаждаются, когда на них обращают внимание. А тот, кто обнаружит, что они какие-то безликие, невольно спросит себя: но, может быть, лицо там все же есть? В конечном счете, они, хорошенько разогревшись, выдают... доверху наполненную банку тройного варенья. Неплохо, да? Ну, каково мое вареньице?
По существу, я сделала себя сама и полностью отдалась кино, а затем целиком посвятила себя театру — нет, пожалуй, все наоборот. Театр обходился со мной лучше, он всегда принимал во внимание кино. Я демонстрировала свое лицо в свете прожекторов, быть может, слишком часто, да и дочерей наградила моей физиономией. Вообще-то практично, так как людям оно — лицо! — и так слишком хорошо было знакомо. Зачем приучать публику к чему-то новому? Всё равно она хочет только того, что ей и так уже известно. Открытия? Нет, не могу же я ради этого каждый раз сотворять из себя какого-то нового человека. Это было бы просто чрезмерное требование. Куда лучше так, как оно и было: вы своевременно привыкли ко мне, а потом к трем другим (таким же, как я). Главное блюдо, конечно, я. Я уже сама по себе едина в трех лицах, как Бог. А ведь — плюс к тому — у меня есть три главных преемницы, которые — хотят они того или нет — наделены моим лицом. Софиты сюда, софиты! Увидеть дрожащее лицо, прежде чем их неизменно элегантные пышные кринолины затрепещут перед мощью камеры. Эти платья ни с чем не спутаешь, а лица можно спутать разве что с моим лицом (и, к счастью, ни с каким другим). Мои девочки чуть ли не ежедневно проветривают себя на виду у всех, но сыплется из них один лишь смертный прах мой. Вокруг них сплошная пустота. Они всегда были такими, какой я стала только сегодня: облагодетельствованными известным именем. Что ж, ошибкой это не было!
Каждый носит в себе дату конца, потому что жизнь — это скоростной спуск с горки. Всё время вниз. Мало кому дано подняться наверх. Ничто не сохраняет свой вид. Я имею в виду фигуру. К счастью, у меня ее никогда не было. Да, я всегда хотела иметь только одно: имя. И оно у меня было. У дочерей теперь тоже есть имя (правда, не свое собственное). Мое кредо — дарить счастье, а не будить гнев! И вот я уношу свое имя с собой, так сказать, словно узелок с едой в дорогу, а девочкам тоже кое-что останется — голодными не будут. Из их папочки лишь мне удалось сделать что-что более приличное, чем просто родителя. Ему я придала определенную форму. И его братца я сразу же привлекла в нашу актерскую компанию, хотя он был гораздо старше. У обоих были вопиющие недостатки. Они мне часто говорили: «Чего только не умеет эта женщина!» Кузнец получил свое железо лично из моих рук. Парням взбрело в голову что-то уж слишком модное — выковать из этого металла дубовые листья и мечи, ничего из этой затеи не вышло, я велела им для начала овладеть золотым голосом, ножом и вилкой, скромно, классически, элегантно, этого было вполне достаточно. Да это и сегодня в моде. Время тут не властно! Да, железо я выдала за золото. Всё это мы сумели прицепить к штирийской шляпе, и голос тоже. Теперь мы — все трое — на том свете.
Власть всегда уполномочивает сама себя, а мне дали полномочия вы, дамы и господа. Чистая дурость с вашей стороны! Теперь вы здесь стоите и хотите высосать из меня последние капли. Тем временем смычки уже носятся над вашими головами, а народные мелодии ждут не дождутся, когда они смогут обрушиться на вас. Потом в киоске Дома австрийского радио и телевидения вы сможете снова и снова покупать кассету с нашими записями — ну да, с записями ваших любимых звезд. И будете эту кассету проигрывать до потери сознания. Всё время одну и ту же кассету. Вы — и только Вы! — имеете право выбрать одну из пяти совершенно одинаковых кассет, а мы на этих кассетах то и дело меняем свои лица как перчатки. Легко и просто. Вот только смотреть жутковато. Правда, у некоторых актеров получается всё наоборот. Но как бы то ни было, уж если кого-то хвалят, всегда оказывается, что хвалят не кого-нибудь, а вас. То есть нас. Мы не из тех, кого бранят. Да, всё это задушевные песенки, и вы можете их купить! Сегодня так уже больше не поют. Они просто тают во рту, эти песенки, как и мы сами. Терпение, дамы и господа, терпение. Взгляните в телевизор, я там и по сей день частенько прогуливаюсь, и какая у меня крепкая стать! У меня всё как прежде! Я человек старой закалки, здорового крестьянского корня. Мои торжественные похороны, надо надеяться, скоро кончатся, и я, наконец-то, снова останусь наедине с собой.
О, сколько вас здесь собралось! Вот как я завладела вашими душами! Да вы и раньше жадно охотились за мной, как прожорливые собаки, и проглатывали всё, что я вам кидала. Мне это по-прежнему удается! Всегда! Ваши головы всё равно, что курзал, вы всё время хотите ублажить себя покоем. Что вы, собственно, получили от меня? Это же просто кусок мяса, разве что в виде бархатной подушечки. Так сказать, мясо, превратившееся в ткань. Вот почему его так трудно выбросить и почему понадобятся годы, чтобы оно истлело. Это не пришло бы вам в голову, не так ли? Или вы хотели чего-то подобного? Так вот, скоро оно воскреснет в телевизоре, хотя до этого совсем не к месту там расположилось. Чтобы вы не заметили моей полноты, вгрызаясь в меня! Чтобы мой фарш не вылез из ваших глоток, такая уж я прилипчивая! С каждым разом вы становитесь всё глупее и глупее от того идеализма, которым вы окутали всякие поэтические нежности, но, в конечном счете то, что предназначалось поэтам, досталось мне. Да при таком везении я могла добиться чего-то более глубокого, более ценного! Жир всё еще каплет у меня с подбородка. А вы — вы всегда получали меня, расплачиваясь за слово. Но это не мое, а ваше заблуждение! У меня была возможность найти лучшее применение своим идеалам, там, где этот волшебник с голубыми глазами и всем известными красивыми руками так спокойно возлежал на толпе, как не может лежать на ней ни один луч прожектора. Нет ничего удивительного в том, что я, наделенная властью над людьми, не умеющими распоряжаться даже самими собою, стремилась к еще большей власти, ибо власть моя держалась на песочных человечках — таких, как вы.
Вот потому-то я всегда была такой сдержанной в своей игре. Меня надо было приподнять и посмотреть, что спрятано внутри, так естественно я играла. Вы ничего не нашли, следовательно, вы сами меня и приподняли. И держите уже так долго. Я играла, будто бы мне негде было спрятаться и, тем не менее, всё заполняла собой так, что если надо, могла бы спокойно спрятаться за собственной спиной. На свете нет двух одинаковых людей. Я тоже ни на кого не похожа. А вот вы, например, ну вылитая я. Блеск! Ладно, могу сыграть кого-нибудь, кто уж совсем ни на кого не похож. Мастерство есть мастерство. Я играю, словно я любая и никакая. За моей спиной — весь народ. Он нужен мне для оваций. Молодежь меня сегодня совершенно не знает. Только старики, давние свидетели великих свершений, сметая салями с бутербродов, изнывают от тоски по мне всякий раз, когда мое имя упоминается в газетах или в телепередачах. Ведь сегодня нет ничего великого, кроме горнолыжника, достигающего цели, или автогонщика, которого настигает несчастный случай. Но достичь величия удалось только мне. А они ждут, что кто-то другой ринется навстречу грозам.
Актеров относят сегодня к так называемым второстепенным профессиям. Позор эпохе! Позор временам, коль они не наши! К счастью, настоящее становится прошлым, и тогда оно уж точно не наше. Тем не менее, не у каждого есть прошлое. Раньше я с удовольствием играла женщин из народа, дабы публика видела, что мне тоже кое-что довелось пережить. На самом же деле всё это было страшно интересно! Я могла бы еще так много сыграть. Как жаль! То, что я играла, играли и многие другие: они нахватали у меня приемов — да так от них и не освободились. Только моей сути они не уловили, а я — как и любая другая. Я тоже народ. Я и есть сам народ. Сам народ, потому что я такая многосторонняя. И я знала, чего хотела: оставаться женщиной из народа, но не для всех! Для одних — из народа, для других — совсем иного рода. Раньше они трепетали перед величием, всегда стоявшим за моей спиной, в любую минуту доступным мне. Отсюда мое обращение к толпе как таковой. Одиночка никого не может поддержать, когда понадобится. Поэтому я всегда искала общества великих мира сего, чтобы выступить на первый план! У всех на виду, как зазывала в огромном торговом зале.
Занижала цену всему, что приходилось играть. Но лишь в том случае, когда мне не оставалось ничего другого. Всё было сверкающим, великим, выдающимся, даже если я принижала величие. Я намеренно приуменьшала масштаб, чтобы все предстало перед вами великим. Чтобы и вы казались себе великими.
Дорогие мои жители Вены! Я одна из вас! Никому не следует ставить себя передо мной. Иначе он обнаружит, что исчез. Одиночке незачем уметь считать до трех, лучше ему этим вообще не заниматься. Да, если бы те песни снова к нам вернулись! В те времена они звучали лучше, чем сегодня. Нет уж больше тех сладостных колокольных звонов. Народ был тогда един, и какой народ! Подстать мне. Какая песня! Я вовсе не выхожу за рамки моего почтения к народу, но где-то же должен быть путь, чтобы я могла покинуть толпу и вернуться назад. К народу становишься тем ближе, чем реже перед ним показываешься. Я знаю, это звучит странно. Но тогда люди верят: ты выглядишь как они, хотя они давно уже не знают, как ты выглядишь. Вот бы мне так. Быть человеком из народа. Как вы. Сейчас человека из толпы раздевают. Заставляют сдать в гардероб даже телеса. А что у него нынче под телесами? А там у него — я! Это я поднимаюсь под гром оваций! Такая же, как все, и больше, чем все вместе взятые. Итак, появляюсь я. Жаль, что это уже мой последний выход. Я слышу колокольчик: мой черед поделиться с вами собою. Это значит, что я внезапно оказываюсь среди вас.
Я бы с удовольствием куда-нибудь спряталась, чтобы спастись от вашей страстной погони за мной, дамы и господа. Я была напыщенной Гретель, но вы этого не замечали, вы сами слишком старались напыжиться, чтобы и вы что-нибудь собой представляли. К сожалению, форму начинаешь замечать лишь тогда, когда закачиваешь в нее воздух, а воздух вырабатывается лишь путем дыхания. Чем меньше дышат одни, тем больше должны дышать другие. Под нами, ужасными Гретхен, трясется земля. Земля очищена от мусора, чтобы мы всегда могли представать в нашем собственном светлом образе. Каких усилий нам это стоит! Вы, мои дорогие зрители, должны сами научиться делать хорошую мину при моей циничной игре. Эту ошибку вы потом возьмете с собой на тот свет! Я могу делать всё, что хочу. Никто не знает, чего я хочу, но все хотят того же самого. Я имею в виду публику. Она рядом со мной — и одновременно на расстоянии от меня, она никогда не освободится от пут, которыми я ее связала. Она спутана по рукам и ногам, чтобы не могла наброситься на меня.
В моих жестах люди узнавали себя. Для этого достаточно быть зеркалом! Просто зеркалом. Ничем не отличаться от любого и каждого. В этом тайна моей интонации. Вы думаете, я могла бы достичь такого фантастического успеха, если бы не была такой, как вы, то есть если бы я не была такой же простой, как и вы? Как большинство из вас, все сразу? Целой кучей? На балконе снова кто-то стоит, возвышаясь над толпой, сапоги опять надраены до блеска. Он добьется того, чтобы всякий, кто громкими криками приветствует его из толпы, распознал во всём, что он скажет и сделает, свою собственную волю, ну да, собственную волю зрителя. Именно этого зритель всегда хотел — чтобы его признали достойным повиноваться. Он только не знал о том, что он этого хотел. А с моей помощью он об этом узнал. Даже когда играешь сдержанно, делай это мощно и властно, как и всё остальное.
Вот сейчас я разойдусь и подыграю каждому из вас! А сверху еще немного подмажу глазурью. Власть теперь направила свои стопы к крестьянскому двору, чтобы посмотреть, как она смотрится в самой что ни на есть благодушной сельской местности. Смеющиеся люди в шезлонгах. Мягкосердечные коллеги рядом, овчарки, дамы в национальных одеждах, и всё это на пленке «техниколор». И так же несложно стоять перед вами в виде разодетой в народном духе куклы, пряча под юбками торчащие хвосты. Волки любят прятаться в нашем хороводе, будучи наградой, которую каждый участвующий хранит в себе. Наша игра — это его вознаграждение. Каждый может превратиться в волка и потом снова испить водицы из родного колодца.
Толпа разрывает нас на части. Вечно хочет знать, какие мы тогда, когда не играем. Есть такие актеры, которые во время оно играли так хорошо, что люди слишком поздно заметили, что это была вовсе не игра. Или люди почувствовали облегчение оттого, что пришел, наконец, тот, кто перестал с ними играть? Что он играл с ними всерьез? Их тут же лишили их массовости и превратили в некую партию, то есть снова бросили в общий котел. Это лишь тогда становится важным, когда приходит пора умирать. Но в том-то и состояла цель. Они умирали в одиночку, но умирали в толпе.
Может ли толпа прийти к вождю, не разорвав его предварительно в клочья, чтобы добраться до той роскошной жратвы, которую он ей обещал? Перевозчик отдает за людей свою жизнь и получает ее назад в качестве вознаграждения за пересечение реки. А потом он берет за это их жизнь. И каждый получит по продовольственному пакету. Но потом взамен жратвы вы получили мой выход, ну вот, пожалуйста, как раз в этом самом месте. Моя роль: я укротила их, чтобы они не стали раздирать своего паромщика, а позволили разодрать себя ради него. Хлеба для всех? Не выйдет. Зрелищ для меня? Это — пожалуйста.
И вот народ становится властью, но поскольку власть познать нельзя, он и себя самого не знает. Есть актеры рациональные и такие, которые не ведают, что творят. Потом они станут утверждать, что творили в бессознательном сознании. Я показываю народу, что такое женщина из народа. Как женщина из народа дает своей игрой понять, что она — женщина из народа, чтобы народ снова и снова мог с готовностью подчиняться. Для этого он, в конце концов, и нужен. Такою, как я, должна быть просто-напросто любая женщина! Но, получив власть надо мной в театре и на экране, вы начинали верить, что, наконец, владеете и собою. Вот наибольшее из заблуждений! Перевозчику удалось устранить его надолго. Он всех их собрал тогда, когда они сидели на хрупких ветках в его парке транспортных средств и чирикали, чтобы обратить на себя внимание. Внимание-то он на них обратил, этого никто не станет отрицать. И вот они замаршировали перед ним, покачивая своими бычьими боками! Я, скотница Герти, тут как тут со своей буренкой Гертой, чтобы было с кем вместе встретить смерть и ради этого облачиться в простонародное платье. Да, эффект был еще тот, им не пришлось жаловаться.
Никто не был забыт. Они уцепились за одежду предводителя, за его черный «хорх», чтобы он хотя бы разок вылез из машины и шагнул в своих сапогах им навстречу. Чтобы хоть раз показать себя во всей красе на лоне природы, в его подлинной стихии, ибо казалось, что господство дано ему самой природой. Потом он, конечно, шагнул в народ. Быть может, этого ему не стоило делать. Ему следовало оставаться самой природой, тогда бы они (может быть, навечно) с отрадой прильнули к нему. Ведь у каждого народа двери в принципе всегда приоткрыты. Люди боятся что-нибудь прозевать! Прозевать собственную смерть! Со свежими новостями — в народ! Вперед, на разноцветные газетные страницы!
Нашему зрителю теперь можно напиться до отвала, поскольку он созрел и в 270-й раз извлек из истории уроки. Пока он наливался соком и созревал, на нем потоптались вволю. Он знает раз и навсегда, что надо сказать, когда он видит нас. Зритель. Говорит без умолку, хмельной от самого себя. Народ в качестве своего собственного актера. Каждый — исполнитель своей собственной главной роли! Во мне он больше не нуждается. Однажды зритель возомнил, что сам может стать всемогущим, но мы его прочно взяли в свои руки. Между тем народ снова принадлежит себе и знает, что ему положено. Человек для человека — царство одиночества! Не знаю, нравится мне это или нет. Раньше было лучше.
Одно препятствие как раз убирают с дороги и устанавливают другое, более высокое, потому что власть нуждается в дистанции, а не в контроле, чтобы можно было следить за восхождением ее дикого племени. Нет, природа власти вовсе не в том, что она разрастается, а в том, что к ней все присоединяются, потому что все хотят одного и того же. Много вас еще осталось? Пожалуйста, покажитесь! Я вижу, многие из вас еще востребованы, но это не надолго. Спасибо, не хватало еще, чтобы моей дорогой публики поубавилось, она же меня почитает все больше и больше! Хорошо, что сегодня я ухожу со сцены. Мне нужна дистанция, чтобы не слиться со всеми. Но все должны всегда верить, что я одна из них. Власть в наших руках! Слава Богу, этому тоже можно научиться у актеров.
Я всегда играла сдержанно, чтобы выглядеть человечней самого человека, но это не накладывало никакого отпечатка на мое сценическое поведение. Я всегда казалась отчужденной. Партнеры всячески жестикулировали, и люди думали, что делается это ради них. Именно. Как будто бы нам больше нечего делать! Теперь скажите мне: почему власть предержащие, ничуть не менее уверенные в своих приемах, чем хороший актер, постоянно чего-то боятся? Я ведь не боюсь потерять ваше обожание. Как видите, я отважна. Меня ничто не останавливает. Тут был мой директор! Он опирался в своих методах руководства на абсолютную дружбу. Так он сказал двум приятелям в национальных костюмах, у нарисованной горы; неплохо, но я видела тут декорации и получше, во всяком случае, подороже. Весь Вацман, все Альпы из картона! Огромных денег стоит, скажу я вам! А настоящие Альпы там, в Берхтесгадене, были бесплатными. Я опиралась в своих методах на нежную женственность, которая так и брызжет из меня при каждом движении. Это как та дама, которая ведет по городу — кого? — своего гида! Мне это удалось; другим — нет.
Одним только умом на сцене ничего не добьешься. Самонадеянной может быть только абсолютная бездарность, если это чудо, то только чудо однообразия. Публика должна тотчас же узнавать актера. Смерть меня никогда больше не пугала с той поры... с той поры, как я научилась брать что-то от этой бесхозной бродячей власти. Да, власть над вами была моим золотым псом.
Он всегда лежал рядом, у моих ног! Вы думаете, эта власть над вами — всего лишь искусная подделка? Вы думаете, у меня можно отнять ее лишь потому, что я сейчас чуток покойница? Нет, вы не можете быть такими глупыми! Что-то похожее на меня всегда было — и всегда будет — здесь, в Вене, в Нижней Австрии и в восточной части Бургенланда, да и во всей Германии. Я всегда умела держаться и держать себя в руках.
Ну вот, теперь вы можете с наслаждением спустить своего зверя с цепи, я ему определенно ничего не сделаю. Зверей я люблю. Однако лучше всего я обращалась с самой собой. Органам власти, название которых люди не отваживаются даже прошептать, не надо было меня долго упрашивать, чтобы я соблюдала приличия! В том-то и заключалось мое искусство — в полном согласии с собой. В этом я всегда оставалась неподражаемой! Надеваю простое крестьянское платье — и сливаюсь с собой. Надеваю шляпу с лебединым пером — и сливаюсь с собой. Сую ноги в туфли — и опять-таки — совершенно сливаюсь с собой. Играю в одном из фильмов, но не сливаюсь с собой и испытываю страшные мучения: всё ли я верно сыграла? Но я знаю, что и на этот раз могу слиться с собой. Мне не надо бежать от себя, потому что в споре с моим «я» я полностью сливаюсь с собой. Без этого не будешь первоклассным актером. Впрочем, актером самого низкого уровня без этого тоже не будешь, вот только... ему не поверят! Но чего всё это стоит! Сколько нужно вынести мучений! Борьба за выразительность! Отсутствие оной — это же ужасно! Всюду всхлипывающие свидетельницы моей игры! Вы представляете себе, какой сложной надо быть, чтобы стать служанкой народа? Чтобы снова быть совсем простой?
Стать обожаемой — это не весело, поверьте мне. Я уже не нуждаюсь в обожании, я уже утопаю в нем. У меня есть специальные прокладки для внутриутробного употребления! Тем не менее, спасибо. Хотя в качестве прокладки между нами не годится даже листок бумаги, на котором можно было бы что-нибудь нацарапать. Хотя бы пару слов. Это же такая мелочь! Эта бумага слишком тонкая. Металл беззащитно трется о тело. И все же металл входит в тело легче, чем бумага. Она существует для того, чтобы заворачивать в нее плоть! Люди — вот моя оберточная бумага. Но заворачиваю их всегда я. Они больше послушны моему лицу, моей одежде и моей игре, чем самим себе. Поэтому я и поныне не могу отказаться от игры. Даже под землей! Там ведь лежит еще больше людей, чем тут, наверху, стояло передо мной на коленях.
Знаменитая спортсменка намазывала веки глицерином, чтобы уронить слезу во время исполнения гимна. Мне это удается запросто, без химических раздражителей. Всё-всё, что есть во мне, даже то, что к вам не имеет никакого отношения, может тотчас же перенести вас в рай. С этой задачей справляется мое перекошенное лицо, то самое, которое вы всегда баловали аплодисментами. Вы всё видите на моем лице, а у него двойное дно. Там я прячу всех вас (на случай, если вы мне вдруг понадобитесь). Я давно переросла себя, и все же меня всегда переводили в следующий класс, который на самом-то деле всякий раз оказывался не следующим, а все тем же самым классом. Всегда свеженькая, как огурчик. Эй, официант! Эй, носильщик! Эй, фрау Польди!
Я уже здесь! Поднимаюсь, светясь своим вечно свежим, ухоженным лицом, иду вам навстречу. Лишь благодаря мне толпа на площадке для игры во власть испытывает подъем! Значение отдельного индивидуума должно быть, конечно же, немедленно сведено на нет. Чтобы по меньшей мере звезда что-нибудь для вас значила! Таких, как я, сегодня больше нет! Теперь я отдыхаю. Я всегда отдыхала, неустанно спрашивая себя: как изобразить то-то и то-то? Как я это сделаю? Как изображу? Каких персонажей я могла бы сыграть? Этих или вот этих? Какие персонажи могут унести меня отсюда? А, какая разница! Все равно они меня не догонят. О, я знаю все эти поэтические образы. Они медлительны. Отжили свое. Я предпочла бы быть всеми вами, причем в одном лице! К чему нам поэзия? Это та же бумажная пеленка с пластиковой прокладкой, которая ничего не пропускает. Мы же непременно хотим влезть, все равно куда, все равно зачем.
Литераторам надо сначала понаблюдать за поведением людей. И только после этого пускай себе о них пишут. Вот возьму и начну сейчас же писать о себе! Мы и без того всегда впереди, с нашей тонко скрываемой игрой. Нас множество! Нам несть числа — таким, как вы! С некоторых пор мы даже не в состоянии сдерживать людской поток! Человеческую грязь мы тоже больше не можем сдерживать. О, мы готовы начать играть, еще не зная, что мы, собственно, собираемся сыграть! Но вернемся к поэзии: иногда она оказывается достаточно практичной. Как-никак, она позволяет мне утверждать, что я была вовсе не настоящей. Да, что я всякий раз была кем-то совершенно другим. Шла от образа к изображению. Или наоборот? И при этом вроде бы всегда оставалась самою собой, хотя в действительности никогда самой собою не была. Спасибо вам, поэты и драматурги! Вы подарили мне возможность более чем девяностолетнего пребывания в рабочем строю, в котором мне, правда, пришлось ужасно напрягаться! Что сделано, то сделано!
О, сколько я трудилась! Но результат стоил того! Я с легкостью создала бы еще столько же образов. Это дисциплина! Теперь, после такой работы над собой, стоит мне только что-нибудь увидеть — и я сразу же знаю, как это делалось. Потому что я всегда могу всё сделать сама. К тому же сцену я уже покинула. Не беспокойтесь, я, конечно же, останусь здесь навсегда. С вами. В моем роскошном костюме, в моем милом гробу я остаюсь с удовольствием. Несите же меня, черт побери! И не надо бесконечно таскать меня по кругу! Трех-четырех раз вполне достаточно. Больше в этом доме ничего нет. Спасибо.
Две большие фигуры, похожие на чучела, целиком связанные из шерсти и набитые тряпьем, одна — Белоснежка, другая — Охотник с ружьем и в шляпе, ведут друг с другом спокойный разговор, их слегка искаженные голоса доносятся словно из-за кулис.
Белоснежка. Иду себе кривыми лесными тропинками уже целую вечность, и кого же я так ищу и никак не могу найти? Гномов! Говорят, они похожи на нас своей любовью к уюту, а по облику — нет. Вы же, сударь, выглядите как человек, внешне похожий на меня, но скорее неприятный. Может быть, из-за ответственности, которая лежит на вас. Много времени уходит на то, чтобы прореживать чащи житейские и править правильное. Я скорее ведаю всем легким и воздушным. Я долго пользовалась успехом благодаря своей внешности, а потом в азарте, в поисках еще большего успеха, угодила в ловушку, подстроенную мачехой; та напала на меня с неожиданной стороны и вскоре отравила фруктами. Она вырыла яму другому, а сама в нее не попала. С тех пор я стала искательницей правды. В частности, ищу правду в вопросах языка. Похоже, что всё это невероятно интересно для толпы, ибо моя история насчитывает уже несколько сотен лет. Понятия не имею, что может быть в ней таким забавным или захватывающим.
Это все равно, как если бы я должна была непрерывно подниматься и падать, повинуясь женской руке. Хорошо еще, что это хоть не кончается смертью. Конец жизни обычно предстает в облике мужчины, а потом оказывается, что Танатос этот никакой и не мужчина вовсе. Смерть подстерегает нас, появляется, когда ее совсем не ждут, и как раз тогда, когда мы, как в моем случае, находимся на вершине успеха, не дает нам возможности им воспользоваться и убирает нас с поля, не пытаясь утешить.
Охотник. Может быть, вы заблудились? Могу я дать вам совет? Перестаньте считать себя своим собственным прибежищем. Иначе вы не найдете ту самую правду, которая вас давно уже ищет. Я много раз встречал ее в этом лесу то в облике совершенно беспомощной особы, то в виде тайных могил, где схоронены и люди, и звери. К могилам зверей я отношения не имею, потому что всегда забираю свою добычу с собой: мне жалко оставлять ее в земле. Поскольку вы не подкрепляете правду никакими находками и, будучи чьей-то добычей, не имеете опыта по части добывания, искомая правда, естественно, убегает от вас при первой же возможности. В вашу версию собственных перипетий я, милая девушка, просто не верю. Вы говорите, что ищете правду, но как вы могли с ней разминуться? Как вы могли разминуться с этой бедняжкой-правдой? Ведь объездных дорог тут днем с огнем не сыщешь. Поставьте себя на ее место: ей ведь должно было показаться, что ее ослепили фары автобуса, когда на ее пути вдруг возникла такая женщина, как вы, одетая — уж в этом-то я разбираюсь — в совершенно неподходящее для леса платье. Итак, эта женщина интересуется одним или несколькими лицами, которые носят такие шляпы, каких другие люди, по-моему, никогда бы на себя не напялили. Ну и видок, скажу я вам! Уж лучше возьмите за образец мою шляпу — вот какую следует носить вам и тем, кого вы ищете! Видите этот роскошный плавник морского петуха наверху? Класс, не правда ли? Никогда не носите ничего островерхого, умоляю вас! И потом — можно быть карликом и благодаря этаким штучкам казаться великаном! Высокие каблуки, специальные вкладыши, вздыбленные железобетонные прически! Нет ничего странного в том, что правда не хочет отождествлять себя с таким вот существом. Почему правда должна появляться одновременно в семи лицах там, где ей не позволят спокойно пройти мимо даже в одиночку? И это притом, что всему этому можно было бы положить конец и снова рассказывать сказки! Она потому и сделалась такой пугливой, что ее каждый норовит ухватить.
Вот и вы стоите у нее на пути. Я вам кое-что скажу: ваша красота не слишком-то ценится у нас, в кругу людей, закаленных жизнью среди дикой природы. Раз в неделю на замерзшем озере происходит тренировка по парному фигурному катанию. Красота и правда тоже принимают в этом участие и могут ближе познакомиться. Хотите к ним присоединиться, милая девушка? Быть может, от правды вы получите даже больше удовольствия, чем от красоты? Это было бы для вас приятным и новым впечатлением! Красоту можно глотать как переживание, но потом она и правда, уцепившись друг за друга, чтобы не шлепнуться на лед, быстро оказываются позади. Но если хорошенько подумать, то семь гномиков пошли бы правде на пользу, эта малютка стала бы в семь раз больше и хоть раз могла бы показаться правдивой. Своим колпаком она могла бы тогда проткнуть глаз какому-нибудь мошеннику. Ужас какой! Правда — в виде вешалки, ощетинившейся колпаками. И потом красота, которая не захочет напялить на себя ни одну из этих шляп. Зачем ей делать из себя посмешище? Она себе не враг. Правда как заблуждение бытия. Впрочем, вы, милая девушка, заблуждаетесь, если думаете, что видите меня. Я невидим. А если бы я был видимым, меня бы не было, так что вы всё равно не смогли бы меня увидеть. Таким образом, не имеет значения, узнаете ли вы меня или нет. Вероятно, вы ошиблись, приняв меня за одну из ваших правд, только потому, что вы меня не видели! Ну, к вашим правдам я в любом случае не отношусь! Сперва посмотрите, пожалуйста, внимательнее на мою шляпу и только после этого — при всей моей невидимости — заводите со мной ваш глупый разговор. Я смерть — и баста. Смерть как истина в последней инстанции. Если посмотреть на вещи так, то вы, пожалуй, правильно сделали, что отправились меня искать! Мне это по душе: смерть как высшая истина, которая именно поэтому ничего не хочет о себе знать. Но тут что-то не так. Смерть как слабое место у слепого зверя, тупостью которого позволяет себе увлечься человек, чтобы, наконец, ничего больше о себе не знать. Несмотря на это, он должен умереть, даже если он уже без сознания. Смерть как слепота перед вашей наготой. Но будьте осторожны! Не всё, чего вы не видите, уже и есть смерть, как я уже говорил. Что касается меня, то вы никогда не можете быть во мне уверены. Охотник — и в самом деле не слишком оригинальное облачение. Я содрогаюсь от ужаса при виде вашей пустой (да к тому же слепой) веры. Вы можете не раскрывать мне ни одной из ваших тайн, но я уже знаю, что не смогу вас удержать. Поверьте мне, если бы можно было увидеть смерть, разве стал бы кто-нибудь возиться с ней, скажем, во время ужина, приготовленного из непогребенных зверюшек, которых и без того пришлось бы принести в жертву? Ну, вот видите! Разве можно утверждать, что я поэтому хотел иметь что-то общее с правдой? Нет, в самом деле нет. Правде все на свете безразлично, кроме нее самой. Но сейчас нет лучшего исполнителя на эту роль, кроме меня. Так надо ли мне продолжать играть эту роль, когда я даже не знаю, играю ли я ее вообще? Мне давно уже не хочется, но — приходится. Одну — самую последнюю — правду я оставил себе как образец, все остальные правды не ускользнули от меня и моего ружья. В этом я был основателен. Последняя правда — совсем маленькая. Тем не менее, я всё время смотрю на нее, чтобы понять, кто я такой. Росточком она приблизительно такая, как ваши гномы! Я пробивал себе дорогу как самоучка, энергией и старанием. И вот теперь, полный уверенности в себе, скольжу по жизни, как по льду замерзшего озера.
Белоснежка. Ах, жизнь хочет привести нас в восхищение и показать себя с разных сторон, вы не согласны? Но вообще-то она прекрасна. Даже второстепенные вещи не должны казаться нам слишком мелкими. Если я не найду то мелкое, которое я ищу, я могу обратиться к тому великому, которое вы, по вашим словам, воплощаете. Что может быть величественнее, чем смерть, которая не приносит нам сколько-нибудь существенную пользу, но приносит немалый вред? Даже если она окажется такой соблазнительно сладкой, как спелое-спелое яблоко, с блестящей зеленой кожурой. Внутри-то сидит — и делает свое дело — червь. Смерть словно бы заползла в сейф, в котором она может спокойно себе жрать, а тем самым открывается и одновременно снова закрывается нечто глубинное: само бытие! Ну, приобретением это не стало! Моя кишечная струна расстроена гнилыми фруктами. Как основной тон моего бытия. Струна-то натянута до упора, только тон не тот. Жалкая судьба, мучительный запор. Опять же: альпинизм как большая общественная миссия, только, к сожалению, рядом нет почти ни одной настоящей горы. Тут в лучшем случае горы средней высоты, предгорье, которое надо было преодолеть, не поранившись. Я подаю заявление о возмещении ущерба и еще заявление о поиске пропавшего лица, потому что я так долго была без сознания, что мачеха истолковала мое состояние как бессилие и смерть. Но она ошиблась. К тому же: как раз бессильный больше всего нуждается в силе и власти. Быть может, она потому и хотела свести меня в могилу, что должна была считаться с фактом: я встаю и сразу же становлюсь жаждущей власти, то есть делаю спорным ее право на обладание всякими вещами, которые она с такой охотой нагромождает вокруг себя. Всё это мишура! Тут в самом деле приходит глупая гусыня, совсем не такая элегантная, как я, несколько старше, что не дает ей покоя ни во сне, ни наяву, и на полном серьезе хочет лишить меня моей натуры! Она думает, красота перейдет к ней, потому что в мертвом теле красоте скучно. Дело в том, что красота хочет всегда пребывать в этом мире, лучше всего в иллюстрированных журналах, страницы которых от постоянного перелистывания опадают быстрее осенней листвы. Матушка не может смириться с воздействием моей красоты на слабых и беспомощных и пытается вышибить из моих рук орудия моей силы не чем иным, как яблоком. Румяное яблоко против румяных щечек! Представить себе такое! Природа против природы. Битва титанов.
При этом все могло бы быть гораздо проще. Стоит только встать передо мной, и моей силы как не бывало, потому что увидеть меня больше было бы невозможно! Только гному удалось бы углядеть, потому что он меньше меня. После всех неприятностей я не ищу никого, кроме гномов, это не пустяк, должна вам сказать. И ради гномов я с радостью лягу в гроб, чтобы и они смогли познать свое эго. Сердиться на мачеху, которая уже своими расспросами о таинственной незнакомке проводит разделение на ранги, кто может быть красавицей, а кто нет. Она может. Я — нет. Из-за слишком большой красоты и зависти. Лишь гномы могут, потому что они ее еще не видели. И она меня от них предостерегает!
Охотник. У меня вы их, во всяком случае, не найдете, ваших гномиков. Я — офицер-порученец по делам открытым, а не по осложнениям, которые при этом могут возникнуть. Я замечаю, конечно, если что-то вторгается в мой открытый мир, какой-нибудь торчащий угол, или ряд существ в образе животных — я вас уверяю, второй ряд интересует меня уже не так сильно, как мое ружьишко, которое все еще громыхает, пыхтит и капает, — нет, наоборот, собственно, я хотел сохранить в себе открытость, как сохраняют пластиковые коробки с остатками еды после вечеринок. Поэтому я и стал охотником. Поэтому меня не интересует лилипутская истина, которую вы ищете именно здесь, в лесу. Я — колосс неправды. Уничтожаю все, что содержится в моей обширной программе уничтожения. Но я прошел курс обучения у правды и могу в случае необходимости ее изобразить. Так что мы, то есть вы и я, верим, что я и есть правда, да притом последняя, которая еще имеется в продаже. Я уже давно придерживаюсь этого державного принципа. Условия моей жизни таковы: укрыться и сидеть в засаде, прикинуться перед животными лесной просекой, взять на мушку пару великанов наподобие меня. Раз — и уноси готовенькое существо. Смотри сюда, вот готовое блюдо, а судьи нам бояться нечего. Единственный, кто не боится судьи — это смерть. Я везде и всюду в пути, вполне законно, даже если я порой перешагну предел скорости как смертельный поток, шагну разок своими короткими ножками.
Белоснежка. Тогда скажите мне: почему я еще жива и не превратилась в ничто, как изначально было задумано моей мачехой? Например, вернуть меня к истокам, скинув на меня яблоко? Я думаю, потому что у меня не было другой возможности существовать спокойно, для самой себя. Моя мачеха всегда жаждала устраивать спектакли для других, пользуясь своей красотой, которой она долгое время блистала, как будто бы красот у нее, по меньшей мере, две. Я была у нее бельмом на глазу, который хотел видеть только себя. Зеркало было не «Почему». Оно было «Что». Оно было «Чего Еще Желаете». Поскольку я тоже начала блистать, я стала занимать много места, да еще впереди. В чину красоты Белоснежка всегда была первая, мачеха — вечно вторая. Зеркало открывалось как шкаф, широко распахивало свои дверцы и изумлялось тому, что представало перед ним. Всегда я первая! Сияла так, что никто не замечал старых газет на полу. На них, поблекших от времени, — такие, как я. Нельзя одновременно быть здесь и не быть. Ну, вам, быть может, это удается, а мне нет. Для зеркала и мачехи это оборачивалось целым ворохом вопросов, раскрытым каталогом-опросником с цветными репродукциями, и везде — я, это было для нее, пожалуй, не слишком приятно, скажу я вам! Итак, каталог, предлагающий ответ и его стоимость. А вопросы все вырывались как рычание, разрывали сковывающие их рамки и разбегались в разные стороны. Вот как. Вопросы этой женщины, которую я никогда не должна была называть мамой, звучали надменно, не считаясь со мной, с моей данностью, улетая в пустоту. Она могла бы, по меньшей мере, расстелить эту мою данность как ковер и хорошо попользоваться мной. В замке довольно холодно, чтоб вы знали. Но от меня не должно было остаться ни следа. Ни единого следа! Собственно говоря, мысли она могла бы заменить своим нежным голоском. Хорошенькое хобби, предполагающее лишь чуточку изумления. Но какой тщеславной женщине, до такой степени убежденной в том, что зеркало, даже если она его все время спрашивает, ей вовсе не нужно, потому что она и без того знает, что она самая красивая, — какой тщеславной женщине нужно проникать в скрытые миры?
То-то и оно. Она задает своему зеркалу вопросы, на которые невозможно ответить, фарширует неистощимостью ответ, в котором она всегда была уверена заранее, не задумываясь. Пирог с такой начинкой не может удаться. Если бы я могла сразу ей это сказать. Что ей взбрело в голову? Отравить меня яблоком. Есть более приятные способы умерщвления, скажу я вам, но отнюдь не более оригинальные. Моя смерть этим вовсе не отличалась. Разве это способ просто прикончить человека? Конечно, я, как видите, мертва не совсем. Что мне вам рассказывать, вы ведь специалист! Итак, вернемся к исходному положению. Начинаем. Уходите прочь! Гнома сюда!
Охотник (целясь в нее). Гному можно, а мне нельзя? Не важно, что. В лесу есть место для всех, но первоначально он предполагался только для меня и моих трофеев. Мне было бы приятно познакомиться с такими крошечными домиками, если бы у меня было немного больше времени. Но мне лично времени не отпущено, вот я и отбираю домик у тех, кто им располагает. Я говорю, когда время вышло, и забираю себе остаток, который мог бы достаться вам. Но он потом быстро бы истратился. Знаете, смерть питается чужим временем, и поэтому она всегда голодна. Собственного времени человеку тоже никогда не хватает. Прогулка с чужим временем продолжается не слишком долго. Люди кончают абсолютным очеловечиванием. Я подразумеваю под этим именно то, что вы утверждали о своей мачехе. У меня такое впечатление, что в этой женщине, пытавшейся испортить мои дела, вам более всего мешает то, что она явно верит в знание ответов на абсолютно все вопросы и в возможность с помощью разума стать хозяйкой этого разума. Мне бы тоже действовало на нервы, если бы у меня была такая мачеха, ибо все это так же бессмысленно, как супермаркет, который вечером запирают на замок, хотя он и ночью остается супермаркетом.
Белоснежка (закрыв глаза руками). В самом деле! Я вас умоляю! Что вы все время держите в руках? Карманный фонарик? Поймите, у меня еще сильно болят глаза, потому что я видела смерть в хорошо вам известном специальном исполнении, как лучистый светлый туннель. Я все еще ослеплена им. Разве вы не видите, что мне приходится плотно сжимать веки? Отойдите же чуть в сторону! Быть может, вы уже несколько часов заслоняете собой одного, а то и сразу нескольких маленьких человечков, с которыми у меня назначено свидание. Или, быть может, вы собираетесь дать мне точный адрес и теперь намеренно оттягиваете мгновение нашего расставания? Уж не ниспосланы ли вы мне судьбой? Я знаю только: за семью горами. Люди бывают так небрежны, диктуя что-то по телефону человеку на другом конце провода. Их не волнует, поняли их или нет. Кроме того, горизонтальное положение я бы предпочла вертикальному. Я устала от ядовитости. Моя злоба должна забыться сном.
Народ должен как-то уменьшить размах своих деяний и достичь цели. По меньшей мере, ему не надо бунтовать, если есть серьезные вопросы. Всякая непостижимость должна восседать на удобренной почве пояснения, пока всходящие на этой грядке цветы не упрутся ей в зад. И тогда ей придется подняться и всем нам расталдычить, чтобы мы, наконец, могли понять, что происходит. Вот венец моих желаний. Когда ты красив, можно одеваться скромно. Если у тебя есть свобода действий, надо сразу же дать представление о предметах. Даже если не имеешь никакого понятия, насколько эти предметы велики. Гномы ведь махонькие. Но на мою скромность смотрят с презрением. Я слышала, у них в голове нет ничего другого, кроме как обладать самой красивой женщиной в мире, только затем, чтобы создать себе уют и пожить без забот, желательно на альпийском лугу, где они могли вприпрыжку бежать ко мне, обнажив причиндалы, и запрыгивать на меня, все скопом. Если бы вы знали, как часто я это слышала! Это выдумала моя мачеха, много лет пытаясь запугать меня до смерти! Она утверждала, что гномы, получив то, чего они хотели, будут платить черной неблагодарностью, как и все остальные живые существа. Что это за непонятный луч, который вы все время направляете мне в лицо? Длинный и узкий? И как его выключить?
Охотник. Карманным фонариком я бы это не назвал. Эта вещь предназначена скорее для того, чтобы отправлять на тот свет. Тут из лесного мрака выплывают существа, которые думают, что они порождают живую духовную жизнь, но все это для меня ничто! Для меня это не препона! Разум на дороге длиной с автогоночную трассу борется с псом веры, у которого всегда есть свобода действий, вой, ор, клокот, хрип, рычанье, — жаль, что я не могу это вам продемонстрировать, но я не держу у себя охотничью собаку, она мне не нужна. Стало быть, с обоих летят клочья, торговый дом «Духовная жизнь» открыт, вы получите там тесемки для тапочек и балахон для молитвы, равно как и кусок земли размером пятьдесят сантиметров на пятьдесят, это основа для необоснованной правды, теперь она принадлежит вам — даже если вам, может быть, захочется дать ей совсем новое обоснование, а мое окажется совсем ненужным, хотя она, как говорят, — последний имеющийся в наличии экземпляр. Ну, и кто же победитель в борьбе товара против основы, веры против разума? ЗВЕРЬ. Получивший наивысшее доказательство своего мнимого уровня, пока не появится еще более весомое. Еще теплится крохотный огонек бытия, во тьме воскресного вечера еще появляется в конце каждой недели женщина-призрак в ночной сорочке, простите, что я не могу лучше описать вашу одежду, но это неважно, ночь пронизывает все, и сейчас я подарю ее вам. (Убивает Белоснежку из ружья. Обращаясь к трупу.) Не были ли вы одной из этих женщин, которые дают миру только киношные образы, потому что они хотят выглядеть как один из них? Которые боятся жизни? Смерти бояться вовсе не имело смысла, ее приход я вам гарантировал. Вы были всего лишь девочкой, бегавшей босыми ножками по траве, которая для этого была слишком холодна. В саване покойника по лесу не побегаешь. В вашем случае это было все же практичнее, вам необязательно сразу снимать одежду. Мне все равно, я, как уже говорилось, в женщинах и в капризах их моды ничего не понимаю. Во всяком случае, это трофей, который я оставляю. Я только отнял у нее время, его должно было хватить, это и было в ней самое опасное. Еще пять минут, и я бы позволил, быть может, себя уговорить и стать меньше, чем я есть. Теперь она, само собой разумеется, совершенно беспомощна, ибо ничто не страшится красоты больше, чем время. Не надо засыпать ее землей. Это было бы слишком легким покровом. (Берет ружье на плечо и уходит.)
Позади него появляются семеро гномов и окружают Белоснежку.
Семеро гномов. Это на нее похоже. Она умирает, добрая душа. Могла бы найти нас вовремя, если бы не держала туристскую карту вверх ногами. То, что красота принимала за долины, в действительности были горы. Только доброта может двигать горы, иногда и вера, красота же наверняка делать это не в состоянии. Она может промахнуться на несколько миль, даже если этих гор будет семь. Горы были там, где они стояли всегда, лишь красота была, к сожалению, не там, где надо. Впрочем, какая разница? Так или иначе, нам остается работа. Мы всегда должны быть энтузиастами и убирать мусор за остальными. Иногда мы думаем, что сами бы охотно отправились на тот свет, чтобы другие хоть разочек взглянули на таких веселых типов, как мы, и поняли, что смерть вовсе не такая веселая штука, как они, очевидно, это себе представляли. (Кладут Белоснежку в стеклянный гроб и уносят его.)
О чем они там говорят? Все это звук пустой. Бодрячки-здоровячки, они переступают своими подкованными башмаками через порог моей черепушки, и когда я, в ожидании удара, ищу, где бы мне спрятаться, снова находят меня среди всей этой пустоты и решительно хватают за руку. Держат так, что мне и пальцем не пошевелить. Слышны их начальственные крики. Я давно уже смирился! Меня и сегодня ведут за руку мужчина и женщина, несокрушимые оптимисты, они спят и видят собственный коттедж, который все еще мечтают построить. Несмотря на все усилия, они до сих пор довели дело только до половины. Остальное должны доделать мы, пропащие, каждый берет пару кирпичей, чашку цементного раствора и платит в кассу. Самообслуживание.
Это его завтрак. Итак, прошу, марш наверх в мою маленькую комнатушку, где воспоминание о моих прежних первопроходческих успехах топчется на полустанке, сносив ноги до задницы. Но если поезда не ходят, какой уж тут полустанок? Скажите, когда отправление? С рельсов сходить поезду нет нужды, он ведь должен ходить по расписанию. Нет такой жизни, которая бы катила всегда по прямой. Без нас, живущих, никто не вправе решать, ходить ли здесь тринадцатому номеру быстро, но нерегулярно, не как часы. Между тем маршрут окончательно решили изменить, и автобус диковинным извилистым путем идет вниз до Альзерштрассе. Я давно уже вышел в тираж, ничего не хочу, не хочу даже столкнуться с Ничто, потому что последнее мне могли подарить уже много лет назад, если бы я только пожелал этого всерьез. Здорово они придумали — показать мне Ничто. Ну, хотите ли вы этого сейчас или нет? У нас самообслуживание. В следующем году мы вас больше не станем спрашивать, будете довольствоваться тем, что у нас останется на складе.
Тогда, как и сегодня, я ничего не требовал для себя, стало быть, теперь, хоть и слишком поздно, меня приносят в дар. Хотя нет, нет: Лонели придется все-таки раскошелиться! Это будет ей, конечно, чертовски трудно. Столько денег всего лишь за мое мясо, это ведь не продукт длительного хранения, да и Лонели тоже не вечная. Пожалуйста, пожалуйста. Это понятно, что мне, чужаку, не может быть разрешено время от времени бесцеремонно выставлять себя напоказ публике и с треском, словно двустворчатую дверь, открывать и закрывать ширинку, пока одна из створок не треснет меня по башке. С некоторых пор мне ничего не запрещают и никуда не зовут. В конце концов, я не какой-нибудь турист. Я совершаю профессиональные туры. Часто и с удовольствием езжу на велосипеде. Но моя жена Лонели никогда не разрешает мне отклоняться от ее маршрута. Ну, тогда я отклоняюсь от самого себя. Но теперь я слишком долго не встречал самого себя. Почему мне снова и снова попадается по пути так много других? И, конечно же, не дома с царящей там неизвестностью.
Звонок в настоящее время тоже на амбулаторном лечении. До тех пор, пока он снова не заработает и я снова смогу с силой давить на него. Ведь могут же автомобили сигналить. Остальные, похоже, хотят положиться на меня, как эта до известной степени пожилая пара, под заботливым присмотром которой мы, идиоты, находимся. Построить дом не так просто, но сын уже ждет этого. К тому времени, пока сын жив, а родители окажутся на том свете, дом должен быть готов. Посмотрите спокойно на эту картинку и скажите мне, чего не хватает мужчине, на ней изображенном, спросил врач. Вы думаете, галстука? Спасибо, но этого хода мысли я совершенно не могу понять. Так сказал мне врач и протянул мне снимок с моим приговором, переданным по фототелеграфу. Чего не хватает этому дому? Другой половины, сказал я. Спасибо, но этого хода мысли я совершенно не могу понять, говорит мне Никто. Я стою теперь на верной дороге к Дементиссиме. Я теперь прямой дорогой движусь к вершине Умопомрачения, чтобы, по меньшей мере, гора была справная, хотел сказать: чтобы я с ней мог справиться. Мои пальцы прочно вцепились в камень, ноги еще скользят. В начале восхождения, где останавливаются автобусы, если только нужно кого-то подобрать, я бы мог, пожалуй, в последний раз встретиться с самим собой. Если бы я предчувствовал, что это значит — потеряться, я бы желал лучше не знать себя или тотчас же покончить с собой. И никогда бы не искал и не надеялся. Например, в огромной человеческой толпе перед универмагом, у перил моста над ручьем. Под моими ногами шуршали бы фантики. Но слишком поздно, я уже прозевал себя. С тех пор я хожу гулять, пока не упаду, пока не будет сил двигаться дальше, какое мне дело до бездны, если я, наконец, в нее провалюсь? Ведь она мне назад ничего не отдаст. Лони, где ты, ну где же ты? Уходишь от меня, погоди, пока починят звонок, тогда я снова буду долго жать на кнопку. Потому что я хочу принести тебе себя на этом пути, не превращаясь ни в улицу, ни в почтальона.
Жаль. Еще не пускают. Но свет в кинозале уже погас. Вопрос о том, где наши места, излишен, моя любимая страна, моя Лонели, ведь если ты здесь, то должны же быть здесь и места. Неужели я пришел не вовремя? Почему же тогда так темно? Я называю тебя страной, потому что ты захватила меня целиком. Почему мы должны каждый раз встречаться все более и более необычно? Как мне избавиться от духовного голода? Здесь моя воля непреклонна и ждет как пес у телефонной будки, где он в последний раз видел своего хозяина. Хотя давно уже не знает, какого хозяина. Сущее хочет существовать, оно, конечно, не хочет, чтобы мы занимали все целиком. Можете ли вы принести мне его когда-нибудь, по меньшей мере, чтобы взглянуть? Я думаю, оно стоит там, на улице в походных штанах и сгибается, словно под ударами бури, хотя никакой бури нет. Оно нужно мне здесь, где я стою и откуда, к сожалению, скоро должен уйти. Позади ведь опять торчит, конечно, чья-то сильная воля. Кому я снова должен ее вернуть?
Согласен, этот дом должен быть достроен. Этому владельцу пансиона, который запутался в истории со стройматериалами, надо иметь собственный дом. Поэтому мы и живем пока у него, мы, нежно мерцающие огоньки жизни, получающие необходимый кислород из щели под и над дверьми и окнами, подогнанными небезупречно, что не является их виной. Воля держит экзамен, потому что она такая сильная, что могла бы поднять вес, намного превышающий ее собственный, но где ее дорога? Она могла бы поднять бетонные фермы, но она не знала, где они затерялись или куда их нести. Вот она сама и растерялась и тихо положила их в сторонку, тяжелые, готовые к бою фермы с арматурой, которая выпирала везде словно ребра. Слишком плохо кормят, жалкий домишко и жалкая ипотека.
Дом и поныне все еще остается стройплощадкой, неизвестно кем брошенной. Она выглядит так, словно с нее бежали сломя голову. От этого факта нам никуда не уйти. Иначе мы провалимся в ничем не огражденную дыру — о которой не могут вспомнить даже наши старожилы, живущие здесь уже несколько лет, — прямо в подвал трехметровой глубины. Мы, узкоколейные воины-гоплиты, снова тащим туда свой маленький легион после утренней прогулки, на которой нам запрещено разговаривать. Нашим родственникам придется платить за здание-храм вместе с лихо водруженным на фронтон кокетливым париком, ведь у нас отобрали наше оружие. Щиты, пики, фуражки и домашние тапочки будьте добры сдать у входа на лестницу. Не пользоваться лестницей, которая теперь по спецзаказу сделана в виде насеста! Только животным позволено так много, что они переставляют одну лапу за другой, пока не попадут на экран, а именно в телевизионную передачу «Мир природы», и сожрут нас, более слабых, чему они у природы-то и научились. Этот ход мыслей у нас, у дебилов, больше не работает, так что надо крепко держаться руками, когда хочешь подняться по лестнице.
Подобно тому, как день не может не закончиться заходом солнца, так и я гасну каждый день как источник света, который забыли покормить. Сейчас он тихо бормочет уже в течение получаса, а потом уходит безмолвно в бескрайнюю даль. Между прочим, воля — единственное, что непременно жаждет оказаться побежденным, чтобы набраться еще больше сил. Победитель берет все и не получает ничего. Он, владеющий волей, хотел бы, по меньшей мере, быть равным среди равных, самым главным женихом среди женихов. Ах, Лонели, что ты делаешь, рукодельница моя? Прядешь свою пряжу, вершительница судеб, а ночью снова распускаешь.
И, в конце концов, покупаешь готовое покрывало из тысячи индийских гагачьих пушинок, своей последней эмблемы власти, потому что можешь получить его по сходной цене? Как ты живешь, где ты?
Типаж победителя, каковым я являюсь, уже завершил бы, я думаю, свой путь, перешагивая пальцами через океан на географической карте, — это мое хобби. Ни одно морское божество не унесет меня с собой, ни одна добрая душа не преподнесет мне в качестве утешительной премии «Аннушку из Тарау», мою любимую песню, чтобы я мог привязать ее к сломанной мачте и слушать снова и снова.
Этот дом — все что угодно, только не образец чистоты. Он как новое лицо, с которого губкой тщательно удален всякий отпечаток мысли, нет даже целой половины лица. Ни один журнал никогда не напечатал бы его фотографии, а между тем ручей цветной печати, бормоча, клокочет без устали над каменными сердцами, которые находит прекрасными лишь молодежь. Время вступить на путь интеллекта я бы мог сейчас выкроить, только вот через какие врата вошел бы я после этого странствия на четвереньках, чтобы не полететь к тебе, Лонели? На мое счастье, там, возле тебя, стоит привратник и утверждает — я вошел в них, едва возжелал войти.
Равная среди разных, как уже сказано, моя воля воспевает вечернюю зарю. По утрам она теперь петь не рискует и остается лежать в постели. Да, иногда она функционирует, иногда нет. Быть может, при ком-нибудь другом она работала бы лучше, точнее? Fry Willy? Вольная воля, свободный Вилли? От владельца коттеджа она, во всяком случае, убегает прочь. Для того все покойники на одно лицо, конечно, они могут выглядеть, как хотят, потому что не приносят ему ни гроша. За нас, живых трупов, наши родственники платят ему немало. Следовательно, помирать нам никогда нельзя. Видите, так добывают бессмертие, вам когда-нибудь это приходило в голову? Одни навеки вечные — прах, лишенный погребения, другие укрыты в своих старательно вырытых и снова засыпанных отдельных ямах на двоих, иногда впритирку с родителями, братьями и сестрами, а то и с дядюшками и тетушками, заваленные сверх меры цветами, чтобы оттуда, снизу, невозможно было точно рассмотреть, во что их нарядили после смерти: они лишь прикрыты сверху, и кроткий ангел безумия взлетает прямо оттуда в вечность. Вот такой домик и должен быть моей могилой, таким, каким он сейчас выглядит?
Все-таки, по крайней мере, на улицу и в луга ходишь все еще под надзором, который точно соответствует строительному чертежу и дальновидности начальника стройки; это промежуточная форма между стеной и развалиной. Мы тоже побежденные, к которым никто не испытывает сочувствия. Поэтому моя любимая страна (о, где ты?) всегда хорошо обходилась со мной. Кажется, они догадывались, в какой замок меня надо запрятать: так как я с давних пор собирался приобрести приличный участок земли, для которого я изображал бы из себя что-то подходящее. Догадывались, что я еще при жизни могу оплатить свою могилу, в которой черви наводят порядок в снеди глубокой заморозки и лихо угомоняют нас, нахальную толпу, какой мы для них притворяемся в многометровых гробах супермаркетов; кажется, только для этого я еще и живу. В моей могиле есть окна, но рамы еще не покрашены. Ничего страшного, успеется. У моей могилы есть лестница, о ступеньки которой я опираюсь, но мне лучше было бы от этого отказаться, потому что она была не на том месте, на котором мне нужно.
Мое ангельское падение должно быть не твоим позором, моя милая родина, а скорее моим. Было бы ужасно, если бы покойников можно было видеть, уж я бы не стал украшением для них. О, родина, где ты? Поэтому я хотел бы непременно оставаться внутри тебя, быть ребенком, который не хочет появиться на свет, чтобы его колыбельку не могли выставить на этот холод. Доктор вынес мне отрадный приговор. Где те, кто хотел однажды взять меня с собой в горы? Я имею в виду моих легкомысленных, но дорогих персонажей, которые в случае необходимости шли бы немного медленней, даже умерили бы мой шаг, если бы он повел меня прочь от них. По меньшей мере, я мог бы ожидать от моей родины разрешения остаться, и это минимум. Все эти проворные персонажи, которые лгали с упором на их историю (хотя они сами были упором!), чтобы на них не взвалили еще больше, после того как история, наконец, закончилась, рожденные на свет, которые когда-то были нами так любимы и, тем не менее, причинили нам огромную боль, — теперь они больше не делают больно ни тебе, родина, ни мне. Не бойся, ты снова станешь сильной, родина, моя навсегда побледневшая душа не станет тебе в этом помехой. Кто пишет в ней свои строки? Лони, ты, о жестокая и притягательная?
Вон там уже стоит господин президент, а там — господин бундесканцлер. Они не дают никаких гарантий. Сильнее всегда становились другие, пока однажды я не стал другим. Я считал местных жителей чиновниками, сам был долгое время одним из них, так долго, сколько мне позволяли начальники и их сторожевые псы. Потом меня отстранили в несколько этапов, самым корректным образом, так, как я сейчас отстранился даже от себя. С тех пор я путешествую там и сям и спрашиваю у своих вздохов, что мне делать. Вздыхай, говорят они. Но где же мой ключ к себе? Все равно где, я хожу тихо, так что меня никто не слышит, я так привык. Вокруг меня шумит долина, представляющая собой мой маленький, запертый на ключ чердак, где уже стало совсем темно. Я знаю, не глядя: заснеженный ландшафт, близость солнца, бури и неба. Но все это по ту сторону стены, хранящей внутри несчастье, созданное искусными подмастерьями. Им осталось только сделать вторую половину, это будет их экзамен на мастерство. По сути говоря, человек, а не дом, — мой хозяин. И шляпа моя — мой господин.
Только не эта шляпа, то есть, я имею в виду, что головной убор — мой господин, да только не шляпа, а скорее, бейсболка с большим козырьком, и, будьте добры, черного цвета, если можно. Она прикрывает, конечно, только его, своего хозяина, хотя кое-кому живется ведь еще хуже. Ботинки снимать получается уже не так быстро, как прежде. Дальность их действия, соответствующая далям моего сознания, уже не простирается вдаль. Сознание мое всегда работает, обслуживание непрерывно, часы не следуют друг за другом, и каждый час все время становится короче. Там, где прежде были золотые звенья, державшиеся друг за друга, зияют провалы. Кроткая сила дороги влечет меня до тех пор, пока я не впадаю в бессонницу.
Знаю только одно: я не могу обойтись без этих странствий, хотя дорога кажется мне глухой к шуму моих шагов. Дорога находит меня все реже, даже если я докричусь до небесной канцелярии и зазвоню, пока ангелы не обрадуются мне, потому что никто не пожелал иметь с ними дела; ангелы должны подносить дорогу ко мне, когда у них будет время. Стою рядом со своими ботинками. Не ведаю больше, где буду жить, если когда-нибудь возвращусь домой, потому что моя квартира тогда, вероятней всего, сама уйдет. Она нашла себе дом для меня, еще недостроенный. Моя квартира подобрала бы для себя гораздо более красивую квартиру, в этом я уверен.
Странно. И на этом месте я должен теперь строить? Понятия не имею, куда я попал. В конце концов, я не могу себя привязать, но могу уйти прочь! Меня сюда послали, привезли сюда на легковой машине коммерсанта, владельца мелочной лавки. Прибываешь сюда, измученный долгой дорогой, а полицейский тут как тут со своими расспросами, где, мол, усталые путники собираются остановиться на ночлег. Я не отвечаю, радоваться нечему, я ведь здесь все равно чужой. Я вообще отношусь с пренебрежением к моим скитальческим достижениям. Я ведь только недавно отправился в дорогу. Взвешиваю, не связано ли это с риском, ибо, едва я устроюсь поудобнее, как что-то всегда взлетает вверх, зависает в воздухе, норовя подарить весь мир, будто конфетти для озорников, как будто бы меня всегда осыпали ими. Мир должен быть моей особенной приправой, но меня можно съесть и без нее. Я ловко увертываюсь от полицейского. Он бросается за мной вслед. Я бегу дальше, сам не знаю куда, но это ничего не значит. Дорога, в конце концов, принадлежит всем.
Мир — это не собственность, приобретенная мной, я даже не хочу, чтобы мне его дарили. Но пойти этим путем я еще могу. Я ощущаю мир и не ощущаю ничего, если он, словно сделанный из бумаги, упадет на меня. Гораздо больше меня интересует — взойду ли я сегодня засветло на вершину Кольбетера, поскольку сейчас, в десять часов утра, я все еще не знаю, где он сегодня находится, этот дурацкий пригорок. Спуск я освою потом, когда до этого дойдет дело. Другие горы стоят спокойно и остаются такими, какие они есть. Когда смотришь из этого окна, Кольбетер находится тут, когда смотришь из другого — там, на той стороне. Как будто бы гора сама умеет путешествовать, будто жалеет силы странника. При этом я непременно хочу, чтобы солнце увидело меня сегодня загорелым. Гопля, неужели я забыл свои шлепанцы? Тут так сыро, что из моей штанины уже течет вода, хочет убежать поскорее. Перешагиваю лужу. Возможность стать объектом восхождения отобрал у этой горы один человек, который хотел, чтобы гора, наконец, твердо воспротивилась нашим желаниям. Гора — это не приятность, это — необходимость. Только бы никто не совершил восхождение на эту гору, которой даже я, вечный скиталец, не овладел ни разу. Я поставил ее макет здесь в комнате, чтобы изучить ее. Но вчера вечером я был наверху, на той горе, которая тоже хотела оставаться в стороне; кто-то из моего стада тоже был там, на холодной высоте, а, может, это был кто-то другой или вообще никто. Все дело, конечно, в погоде. Солнце не греет. Цветы увядают. Жизнь клонится к закату. Погоде не остается ничего другого, вечером ее всегда обгоняют, как смерть всегда обгоняет любое умирание.
Мои колеса тоже стремятся обгонять, и жена хочет меня сейчас запереть, чтобы она могла в тиши подслушивать, но меня больше не видеть, а встречаться лишь в назначенные часы, когда в ее распоряжении находятся и обе половины нашего дома. Лони ведь для этой цели и нашла дом, лишь наполовину достроенный, из другой половины я выхожу в любое время, когда захочу. Надо надеяться. Зато моя лучшая половина может лишь изредка выходить ко мне за город, где строительные участки дешевле. В городе за этот дом вряд ли дали бы половину цены. Все не так просто, как я думал. Быть может, моя супруга намерена подарить мне другую часть дома, потому что я там не мог бы жить, так как ее просто еще нет. Может, на этот раз с ее стороны будет какой-то человек, который ее купит? Хотелось бы. Платит-то она хорошо. Большое спасибо. Ибо какая польза ей или мне в том, если я даже не смогу отыскать свою тюрьму? Я нахожу всегда только промежуток между прутьями, против которых я бы ничего не имел. Тогда бы я пришелся по мерке своей душечке, которая прежде иногда присаживалась ко мне, чтобы поразвлечь меня тумаками. Ха-ха!
Сажусь перед собой на корточки и чищу свои ботинки. Воздух здесь настолько разрежен, что в него не вмещается ни одно слово. Слишком глупо, снова я заперт как в темнице! Не бейте меня, прошу вас, говорю я каменным ступенькам перед каменной стеной моей жены Лонели. Отверткой, спрятанной у меня на всякий случай под сорочкой, я ловко открываю замки, тихо течет пот под мышками, в следующий миг я теряю терпение и начинаю яростно сражаться с ними, пока они, наконец, не выпускают меня на свободу. Как вырвать этот замок из двери? Еще поцарапаю его, и Лони будет ругаться. Так все кончится в другом доме, чем в том, из которого мы съехали. Нам не привыкать, нам, кто пришелся не ко двору и потому после пробного испытания был водворен восвояси. Гопля, ничего страшного! Не все, что существует, остается. Не все, что рушится, уже потому привлекательно для человека, что бывает нужно. Мне надо поторопиться.
Позади меня гибнет ландшафт от исследовательской работы моих друзей-скитальцев, хотя он кажется стойким и одновременно пригодным для спорта и транспорта, наподобие пленки, сквозь которую можно видеть все, но которая ничего не дает моему заинтересованному взгляду. В этом отношении мое возвращение — подарок, который я преподношу горе. Я ошеломляю ее. Что значит здесь самая высшая точка? Надо быть настороже, чтобы на этих ужасных приятелей-скитальцев, которые прорвались сюда чуть свет, чтобы оказаться первыми, я не свалился снова, как прежде, когда тоже был выспавшимся и бодрым. Они берут силой, так дело не пойдет. Немецкие мужчины на Пиц Палю, на Маттерхорне, на северном склоне Айгера, эй! О-го-го! Общественное мнение встречает их с ликованием, если они добрались до самой вершины, да еще и спустились вниз. Да, они могут даже сами быть общественным мнением, чтобы увидеть, что это такое — боготворить других. Быть как все и, тем не менее, что-то уметь. Как все и, тем не менее, быть признанными!
Все вместе могут очень мало, если учесть, как их много. Я снова слышу их топоры, лай их собак и как их кожаные пальто пытаются покусать друг друга. Понятия не имею, отчего они снова хотят обосноваться на этих скалах; говорят, потому, что они пришли сюда раньше других, да к тому же в состоянии полного бодрствования, ведь в горах ложатся спать очень рано и встают с первыми сусликами. Когда эти выдающиеся мужи затем присели, они были уже без маскировки, среди них, в то время как мы стояли на мосту близ лесного ручья, снова показался этот волевой Вилли, который нам уже знаком. Любезно приветствовал всех. Очевидно, эти пышущие здоровьем люди взяли его с собой как своего рода подушечку для сидения, чтобы позже иметь возможность на досуге превратить ее в подушку для отдыха приезжих или подложить под колени, когда они снова молятся себе вместо того, чтобы молиться Богу, но это относится только к приезжим, которые никакие не скитальцы. Для скитальцев важен план творения Б: Бог находится там, на вершине, и конец. Волю они считали подхалимничающим другом, который приучен желать только их и самого себя. Воля и первый покоритель вершин просто не подходят друг к другу.
Так. Тут появился он, наш волевой Вилли, рассказал анекдот об американском президенте, выпростал свою остроконечную потную башку с прилизанными волосами, и первое, что он увидел, были шерстяные кальсоны под скрипучей кожей штанов. Он сказал, что должен быть, наконец, вознесен над завесой волеизъявления, чтобы он больше не мог скрывать своих намерений. Что, вы хотите меня снова отправить в тихое местечко, это было бы вам на руку! Но на этот раз я его не приму. Я приму вместо этого шумный, пускай и недостроенный дом, вокруг которого валяется гора кирпичей. И, однако, там я не был таким потерянным, каким был тогда, в моей прекрасной квартире, один из проигравших.
Когда я еще мог скитаться, во время ходьбы я легко и радостно размахивал своими мыслями, словно руками. Сегодня это уже невозможно. Так же близко, как я, находятся лишь спящие и покойники, затвердевшие, словно старая коврижка. Скоро я тоже усну и просплю дольше, чем намеревался. Чистить окна — дело нужное.
Если бы у них, по меньшей мере, были подходящие рамы! Самое время, чтобы их, наконец, было видно, эти окна. Они тоже всегда хотят что-нибудь инсценировать. Наиболее счастливы они бывают, когда думают, что их вообще не существует, потому что они вымыты так чисто. Чистить что-нибудь так долго, чтобы это самое нечто стало как бы невидимым. Такое давно уже приходило мне на ум!
Не старайтесь, кто вы бы ни были, его невозможно искусить, можно только подкупить! Дух оттачивается десятилетиями, только затем, чтобы в конце его больше не замечали. Конечно, через него потом можно хорошо видеть насквозь, разве не так? Здесь он спит на самом дне, ну не прелесть ли он, мой маленький, обитающий в подвале дух? Ах, если бы только он еще принадлежал мне! К кому он пристал? Представьте себе, у окна становится некто, кого он вовсе не видел, и хочет пожелать что-нибудь такое, о чем он не знает, что это. Но тем самым он испаряется, потому что тот, кто должен назвать себя или стать у чужого окна как мрачный отпечаток, по-видимому, неготовой формы, к нам никак не относится. Наших мы всех знаем. Только тот, кого мы знали еще раньше и кто еще помнит самого себя, так что мы не должны ему это говорить, исполняет главное условие, чтобы приобрести здесь землю. Тогда земля специально для него вскапывается, чтобы он мог на ней поместиться. А вот наш брат может только позволить похоронить себя.
Эта земля славно подготовлена. Прожарилась что надо. Так ее возделывали. Любая возделка годится, естественно, для множества поколений, кто же захочет снова и снова начинать все сначала? А они предпочитают делать заново. Теперь я иду вверх по Альмштрассе и провожу основательную борозду вплоть до Железных ворот. Жизнь здешних обитателей когда-то замыкалась ими, сегодня они открыты для всех. При моей жизни была еще фабрика, когда строились эти ворота. И когда водопад еще спускался плотной стеной, так что не было видно мелькающих за ним фигур, которых там вовсе не было. Теперь каникулы проводят на природе. В те времена они должны были бы запирать и меня. Потому что со мной невозможно построить государство. Тогда государство построило себя из других, ведь должно же оно быть когда-нибудь завершенным, так это я понимаю сегодня, рассматривая недостроенный дом для картонных сограждан, в котором я ныне живу.
Это государство было позже гораздо более деятельным, нежели я в какую-либо пору. Ничего странного, что они не захотели допустить меня к своему плану господства. Я должен был стать слугой и вести себя так, как будто отдал концы. Это не очень-то дальновидно, ведь мертвые не шевелятся, они лишь еще больше пачкают пальцы о землю. Но кто-то же должен делать работу, в то время как государство занимается своими бесконечными расчетами: золото взамен трофеев, и кто должен умереть и кто не должен. И от кого вообще должно что-то остаться и кто превратится в пепел; к сожалению, ничего лучшего не будет. Когда они увидят, как красиво выглядит разбрасывание пепла, все захотят делать точно так же. Не захотят больше оставаться вместе. Вот что говорят мне сегодня мои глаза.
Если государство хочет сохранить себя, должно подохнуть такое количество людей, сколько государству нужно иметь в своей миске, чтобы стать великим и сильным. Иначе ему не останется ничего другого, кроме как пожирать своих соседей, а им это, быть может, не понравится. Ничего странного, что оно ворует своих граждан, даже если их ему потом будет недоставать в час самого яркого солнца, в полдень, когда их всех, наконец, можно увидеть одновременно. Но у нас совсем нет места. Вы должны представить это себе как колыбель, в которой спит ребенок, нет, я имел в виду весы, на которых ребенок орет, оттого что не прибавил в весе. Если одни взбираются на гору, то другие, естественно, спускаются вниз к ручью.
Все загажено их конвертиками с лотерейными билетами, которые они надрывали с дрожью в руках, в надежде, что на этот раз в них окажется воля к власти, их главный выигрыш после тысячелетней игры и стояния в очереди в киоск за последней попыткой. Если бы они смогли купить этот выигрыш, тогда каждый должен был бы возжелать желание любого другого, тогда прощай, они скопом стали бы штурмовать все имеющиеся транспортные средства и даже целые города! Вершины обрушились бы под уловками людей, которые чувствовали бы себя имеющими право, только право на что? Быть наверху для них сегодня уже достаточно. А тогда не было достаточно. Ни один больше не хотел бы быть внизу. Кто отстает, того мы накажем! А мне достаточно сегодня и этого, о какой еще карьере мне мечтать?
У меня есть выбор — взглянуть на все с высоты широкого обзора и смотреть на эти полные упования лица, которые сами бы с удовольствием оказались наверху. Они хотят, чтобы им указали поезд, на который они должны сесть. Но ездить всегда буду я. Не так ли? Устроившись за колесом, которое сам же и должен крутить, но это тяжело. Годяи этакие! То, что они создали ценой насильственного угона людей, они опровергли своим делом, требовавшим все больше людей для нелегкой карьеры. Их растратили по дороге. Лучше бы я сразу подарил им себя, но у меня не было выбора, так как меня тогда просто похитили из страны, говорящей на моем языке «где ты». Что я с собой поделаю, когда больше не принадлежу себе? Покупать они не захотели, оставалось только одно: подарить. В пустоту и неопределенность, но я был однажды призван исполнить их дело. При этом странным образом они ограничили меня в возможностях. Скульптурка, ластик или то, что нельзя обозначить приличными словами: то, что должны делать и звери или что можно сделать с ними, не хочу говорить более определенно.
Зверь, привязанный за ногу, это был я. Большую часть времени я должен был что-то носить и заодно что-то делать. Остаток времени я должен был служить приманкой, понятия не имею, для кого, но, по меньшей мере, при этом можно было отдохнуть. Они хотели кого-то поймать за моей спиной, но за моей спиной никого не было. Надо проявлять старание или не проявлять! Быть хорошей породы или быть преподнесенным в подарок, или вовсе не быть. Быть отвратительным: тоже не хорошо. Кто же заметит все это, если изменить ничего нельзя. Вместе с тем мне надо было тащить на своих плечах приличный груз. Сейчас я иду, исполнившись оптимизма. Где мои носки, чтобы я мог хотя бы поберечь свои ноги? Любимая жена пожертвовала мне эти ботинки, но она, к сожалению, забыла пометить на них мою цель моим любимым копировальным карандашом, который я нежно облизываю при каждой возможности. Это самое прочное, что у меня есть, чтобы не быть стертым с северной, принадлежащей только мне самому стороны жизни. Моя жена снова и снова с тех пор, как я ее знаю, маленькими нервными штрихами корректировала эту цель, но поскольку ботинки были у меня на ногах, моя цель, к сожалению, всегда шагала вместе со мной и поэтому была абсолютно недостижимой. Должна была идти и идти. Жена все это, конечно, видела и возвращала меня на прежнее место, и поделом. Я должен был искать другие цели, и тогда я мог бы, само собой разумеется, идти дальше. Это ведь то, чего ты хочешь, не так ли? Я имею в виду не просто следующие, а очень дальние цели. Но они почти граничили бы с дерзостью.
Спорить с этими мужчинами было опасно. Бросят тебе вишневую косточку за ворот рубашки, после того, как выплюнули ее изо рта, и думай, что это значит. Обрести добротную и полезную человечность под цвет страны, грязноватой и сухой, возвращаясь неизменно как равный, только не таскать с собой чужое лицо, хватит и рюкзака! Когда страна выплевывает человека, то она должна жевать и жевать его, пока не завладеет им окончательно. С кривой ухмылкой она сидит перед блюдом, этой корзиной для мячика общественной игры, когда же корзина пуста, ее нахлобучат тебе на голову. Тогда дерьмо потечет по ушам. Но я не отважился никуда заходить, все что угодно, только не это, потому что это стоит мне карманных денег, которых я никогда не получал обратно.
Почему же я должен уйти? Вы врач, вы должны повернуться ко мне лицом, а вы отвернулись от меня вместе с моими рентгеновскими снимками! К тому же, надо на них посмотреть, какие фьорды в моем мозгу, так сказать, судоходны. Скажите, и Бог тоже должен умереть? Как вам удалось сделать так, чтобы он снова стал смертным, господин доктор? Я и сам удивляюсь, хотя я ничего подобного не говорил, так далеко я бы лично никогда не зашел. Я всегда был тем, кто всегда вытирал горизонт губкой, нет, я был тем, кто изобрел новый синтетический материал для губки, чтобы придать ей особую способность впитывать и особую прочность. После конца эпохи героев она тоже нуждалась в этом, иначе нам в конце пришлось бы выпить целое море. С помощью моей новой губки, которой потом вполне хватает для автомобиля, для половика и для серванта, мы справились с этим одним махом. Остается, к сожалению, тоненькая пленочка, правда на ней ничего не видно, одна лишь жирная слизь.
Мы, пациенты этого заведения, были людьми слишком недалекими, это хорошее извинение. Перед уборкой я своими стонами недвусмысленно спрашивал: где? Но никто не ответил, безмолвствовал весь персонал, который Лони держит в такой же узде, как и мою судьбу. Почему я вообще должен начинать день с уборки? Скажите, пожалуйста, где сейчас будут убирать и что будут выносить? Страна, в которой самонадеянность принимает цвет грязи, чтобы человек с самого начала был в это посвящен. Узнаю эту страну, хотя я вряд ли знаю что-нибудь больше, спасибо, что вы это покрасили в такую чудную краску, так что все выглядит одинаково, линолеум на кухне как земля, гора как стол с пластмассовой доской мышиного цвета.
Как, вы хотите купить сторожевой замок, чтобы отгородиться от всего? Но такого специального размера, до которого уменьшилась страна, в продаже сейчас не имеется, заказывайте, пожалуйста, у производителя!
Мне надо подумать. Не знаю. Скажите это мне, когда у меня заработает мысль! Скажите мне, сколько вам надо таких замков. Тогда мне станет ясно, чем руководствоваться. Где, что и сколько. Секунду, я только быстренько отвяжу землю от солнца, тогда путешествие станет более удобным, тогда не забредешь по ошибке на солнце и не сожжешь себе подметки.
Я создал все это, и созданное мной я порой находил вполне сносным. Но потом: дверь. Кто запер мою дверь, так что мне теперь приходится искать отвертку? И куда я снова ее подевал? Открыть эту дверь для меня так же трудно, как выпить море. На экране все выглядит легко, но в действительности это такая мука, тут может помочь только какая-нибудь хитрость или компьютер. Скажу вам, почему, кому же я еще должен говорить и почему вы сегодня в белом халате? Чтобы выделяться на фоне карты странствий судьбы вашего района или лечь на нее сверху? Это потому тяжело, что мы все пребываем на земле и когда мы отвязываем землю от солнца, сначала гаснет свет, а потом исчезает и горизонт, и нет больше никого, кому бы еще хотелось путешествовать, ибо неизвестно — куда. Это вызовет мятеж, а кому уж там захочется вставать спозаранку, что совершенно необходимо для скитальца?
Действительность была дорогой, по которой я должен был странствовать, хотелось мне или не хотелось, дорога — это единственное направление, которое было задано. Представьте себе, человечество выпьют одним махом, вместо того чтобы позволить ему спокойно спиться. С австрийской деликатностью надо бы спросить, стоит ли вообще продолжать поездку, есть ли сейчас сообщение и был ли уже конечный пункт. И не изъяли ли шоферские права. Но это было не вопросом деликатности, а вопросом организации. Куда вы направляетесь, дорогой скиталец, что вам нужно: солнце, горизонт, или море, или какое-то небольшое местечко — мы не имеем права упоминать сейчас название, потому что оно слишком часто называлось. Тем не менее, вы должны мне его назвать, если хотите, чтобы я купил для вас открытку, от которой вы потом сто раз будете отворачивать голову. Попробуйте написать книгу, и вы увидите, что не знаете, о чем писать! Даже кассовый чек из супермаркета, и тот для вас — задача не из легких.
Итак, ваша точка зрения — человек? Но ведь существует множество точек зрения. Путешествуя, избежать людей невозможно, а вот влезть в них нельзя. И все они хотят исчезнуть. В крайнем случае, обходишь их стороной, если усталость вынуждает их остаться дома, но они опять возникают на пути, и усталыми больше не кажутся; похоже, они гонятся за тобой, эти люди. Не знаю, к сожалению, их имен, быть может, это больше уже не люди. Они медленно виляют хвостами, топчутся на горном лугу, нетерпеливы, как мысль, ищущая места назначения и вместо этого получающая обещание, что еще существует маленькая точка на географической карте для «Холидей-он-айс», ансамбля донских казаков или этой блестящей танцевальной группы из Ирландии. Теперь надо решиться. Что за великолепное искусство, тут и стихи писать больше не стоит, я думаю, это искусство существовало всегда.
Однако у человека крадут его дорогу, а потом смотрят, как он блуждает вокруг. Говоря об умерщвлении, я имею в виду, что мир уничтожается человеком, а не наоборот. То есть людей не уничтожают, а они непременно должны и дальше уничтожать сорняки, чтобы самим быстрее распространяться. Дорогие покойнички, с них как с гуся вода, ибо они не уничтожены, а лишь, как бы это сказать, устранены каким-то другим способом. Они не могут закончить свой путь, потому что ноги больше не работают и нет больше мира, в который они могли бы пойти. А в остальном у них все есть. Добрый день, мужчина в утепленных брюках, и вы, мужчина с рюкзаком, в шлеме и с дубинкой для укрощения лавин, а заодно еще и с электронным измерителем глубины. Очень рад вас видеть. Здесь так редко кого-нибудь встречаешь на пути, поболтаем немного? Что вы сказали? «Мужик, ну и дерьмо же ты?» Это вы про себя бормочете или про меня сказали? И вы этому не противитесь, не препятствуете этому, такой вот гадости? Смотрите, сейчас ваше лицо катится на меня будто светящийся шар, потому что вы сказали такое. Это оторвалось от вас. Надо сохранить свое лицо, пока оно с грохотом не ударилось обо все кегли, которые вот-вот упадут, ну, наконец-то, они стали падать, теперь уже легче, вы не находите? Что вы ищете? То, что вам не принадлежит? Мою жизнь? Вы ее нашли, и если у меня остался хоть проблеск ума, тогда бы и я, быть может, тоже что-то получил от нее, прежде чем она исчезнет? «Мужик, ну и дерьмо же ты?» Это, значит, предмет вашего вчерашнего обращения, и вы полагаете, что я был вашим сегодняшним собеседником? Вы искали меня ради того, чтобы мне это сказать?
Представить себе, что раньше я мог бы одним движением мысли поставить вас на ноги, но сегодня моя мысль сама вальяжно развалилась на полу, так как у нее разболелись ноги. Милейший, вы словно какая-то жидкость, разлитая в толпе, потому что вы просто вездесущи, как вода, нельзя ли мне хоть на секунду окунуть в нее ноги? Вы не верите, потому что вы слишком горячи, слишком живы, слишком элегантны для моих ног скитальца? Вы думаете, мне надо убраться прочь, чтобы вы и ваша мохнатая куртка лучше смотрелись? Пойти туда, где меня нет? Там я был бы более счастлив? По-видимому, потому, что вы потом оказались бы где-нибудь в другом месте? Ну, спасибо. Вы хотите от меня избавиться, чтобы защитить свое состояние, а мне благодарить вас за вспомоществование? И это получится лишь в том случае, если я исчезну? Как же вы тогда хотите меня защитить, если меня не будет? Как же вы собираетесь выстоять, если я ни на чем не настаиваю?
Не тот ли я человек, который понятия не имеет, куда ему двинуться и который вообще ни в чем не ориентируется, которого нельзя прикрепить к самому себе, потому что он все время убегает прочь? Зачем я вам такой нужен? Вы же считаете меня дрянью? Вы хотите, ради вашей собственной безопасности, завладеть этими маленькими домиками под зимним солнцем, веселящимися без конца и оттого такими толстощекими? И я теперь тоже должен отправиться туда, чтобы у вас все было под контролем, как ваше тело под контролем ваших безразмерных штанов, которым оно в это великое мгновение должно придать окончательную форму? Могу ли я помочь вам советом? Вам надо несколько поторопиться, так как в настоящее время форма еще и не проклевывается. Как? Я должен, в конце концов, залезть в этот очаровательный домик, вмонтированный вашими родителями в этот сладкий майский пейзаж, и выплатить его в рассрочку, хотя он готов лишь наполовину и вряд ли пригоден для жилья? Правда ли, что вы уже запихнули туда три дюжины других людей, которые, по словам вашей матушки, по воскресеньям могут смываться и наедаться вволю? И поэтому вы должны у нас, прибывающих и идущих, пациентов, умалишенных, легкоступых скитальцев, для команды вашего игрушечного крестьянского двора сначала непременно отобрать животных, страну, землю, потому что вы якобы можете существовать, лишь сохраняя власть над половиной дома, половиной сада, половиной лестницы, половиной стола, даже если бы мы все давно уже погибли? Вопрос на вопросе. И ответ за ответом.
Мне как-то пришло в голову, как было бы практично, если бы сущее можно было просто завязать узлом и, еще тепленькое как ливерный паштет, завернуть в тесто наподобие булочки, как будто бы и вовсе не было этого в себе сущего, которое когда-нибудь накажет того или другого: «Я — твой Господь Бог». Но подумайте-ка хорошенько: хотеть ведь еще не значит иметь. Дом тает на глазах, а долги все растут и растут, пухнут, тянутся, словно нарисованные облака. Этот дом когда-нибудь засияет своей крышей, словно набухшее на крахмале венское печенье. И если бы моя тетушка покатила на велике, она стала бы автобусом. Когда-нибудь вы должны меня поймать! Вы, гарант безопасности! Что вы сказали? Грязные чашки давно уже стоят у вас в шкафу, помыть их должен кто-то другой? Только меня вы еще не поймали? Ну, наконец-то, вы хотите пометить мои зубы в поврежденных местах красной краской, чтобы я знал, где мне надо чистить? Либо же вы снова сказали: «Мужик, ну и дерьмо же ты?» Это последний камнепад, который на меня обрушивается, смотрите внимательно, куда вы ступаете, теперь все они, эти камни, лежат здесь вокруг. И вообще. Скитаясь, нельзя ходить, не то еще споткнешься, и разговаривать нельзя, не то еще не хватит воздуха, если захочется выкурить сигарету.
Спасибо, со мной все в порядке. Обычно я редко смеюсь. Мой день начинается с радости ожидания завтрака, но с сегодняшнего дня это не мой путь. Я пойду другим путем. Этот путь, я думаю, предназначен специально для меня, хотя мне не сказали, почему. Отчего сегодня надо идти куда-нибудь в другое место, чем вчера? Ведь я мог хотя бы помочь себе; между прочим, я кое-что изобрел, чтобы и приводные ремни могли двигаться вместе со мной. Это уж была моя страсть: идти и не чувствовать никакой помехи. Они меня уничтожат, если эти приводные ремни не будут двигаться без посторонней помощи или, по крайней мере, не смогут стоять! Стоять было бы не так хорошо. То, что они могли довести меня до смерти, меня, конечно, сильно подстегивало. Правда становится правдой, или она совершается, но кто сдирает с нее кожу (чтобы другие не узнали ее, неприкрытую, и тотчас купили себе новую!) и подает мне ее в моей жестяной хлебнице, это мое нежестяное, нет, мое нехлебное искусство? Все равно кто. Это был приказ. Итак: пойдем дальше!
Поехать в Семперит, фирму, которая будет существовать вечно, разумеется, в Трайскирхене, этим именем все сказано. В Трайскирхене все идет само по себе, чтобы только уйти оттуда. И вечно поют автомобильные шины, беспрерывно, да, и они тоже. Там никнет головой резинка, вместо того, чтобы быть натянутой на головку сильную и умную. Одинокий скиталец, где цветет твоя чудная роза и где скитаются твои друзья, пока не сгинут насовсем? Где тот край, в котором лицо твое исчезнет даже с открыток, о где же ты, край родимый мой? Прикажет он — послушна воля, свободная и невозмутимая, как и он сам, а может, отпущенная на свободу из ящика с кубиками, где вынуждены сидеть многие, объединенные одной целью.
Ну вот, снимочек и готов, но добряк Вилли говорит, будь его воля, он снимал бы только себя, и рвет его в клочья. Он не согласен с покоем, который воцарился бы потом, потому что все сумели бы совладать с собой, и у Вилли не осталось бы больше чем обладать. В стране таких большинство, и они растут и мужают. Одним ударом стопы смелый белый великан Вилли стирает в пыль снимок и отдает новый, к сожалению, снова невероятно противоречивый приказ.
Как это понимать: «Мужик, ну и дерьмо же ты!»? Где приказ, и что я теперь должен делать? Искромсать ножницами это кромешное переживание? Зарыть в гальку? Утром пустить по ветру в последний раз? На каждом белом листочке написать «твое сердце — это мое сердце»? Лонели. Все. Внимание. Ну, хорошо. Я иду. Не успел я шагнуть, как ноги мои задрожали, они рады тронуться в путь, рад и я, нет, я исследую себя и вижу: себя самого я не хочу. Дорогой Вилли, в моем случае вы ошиблись, когда по вашей воле я свалился. Нельзя же, наверное, волевым усилием превратить себя в Вилли. Или надо по своей воле ощутить себя добавкой к собственной персоне и, возможно, сначала съесть ее, может быть, позднее перестанешь испытывать тягу к потоку приличных, образованных людей, в котором давно с нетерпением ожидаемые родственники, все до последнего, только выбиваются из сил и милые покойники мучают человека своими леденцовыми пальчиками. Так как они в последний момент снова и снова возвращаются, к ним уже протягивают руки. До них было уже так близко, почему же они не цепляются сильнее за все те сладкие штучки, которые проглотили? Они не хотят рассказать человеку, как там все устроено внизу, хотя скоро ведь это можно будет увидеть самому.
А там внизу, наверное, птичка — ждет, что кто-то будет ее растить да лелеять. Кто же не возьмется с охотой воспитывать молодую «звезду»? Пока она не станет чисто и ясно произносить слова, пока не заговорит моими устами? Ну, разве это не удовольствие? Мне думается, птичка не там внизу, она легко взмывает высоко в небо над рекой. У любого другого человека, как и у меня, есть, быть может, отмеренное нечто, больше в этот дом и не влезет, будем надеяться и дальше, что он скоро будет готов. Деньги за него будут снимать с моего счета на протяжении всей жизни, и после смерти еще больше. Для каждого человека жизнь — это путешествие, для меня она, естественно, конечная станция. Получеловек в доме, достроенном наполовину, в доме на одну семью, и нет в нем места для народца, что топчется перед снегоочистителем, изображая блестящий лемех с отвалом и широко растопыривая ноги, как при крутом спуске. Кто еще сегодня расставляет ноги перед обрывом? Сноубордисты не должны этого делать, у них ведь только одна-единственная доска, к которой они пригвождены.
Вместо этого я впиваюсь глазами в пол: может быть, найду что-нибудь, что может меня укрыть. Лони, защити меня. Она не замечает всех этих жутких потуг. «Твое сердце — это мое сердце». Что говорит совесть? О чем думает, к примеру, это бытие? О земельном участке, которое оно себе припасло? Я не хочу ничего другого, кроме Лонели, моей жены, и пусть так остается вечно. Она, конечно, очень милый человек, и требует максимума от себя самой, и она вытребует для себя все, чтобы максимально укрепить свою власть в доме. Этого никому не устранить одним махом, так велико ее стремление. Оно лежит на поверхности мебели, словно пыль, на которой я ей пишу. Не надо вырезать ничего на древесной коре, нет в том нужды.
Она отрицает, что стремилась к этой власти, но сама же ежедневно расшатывает ее своим неуклюжим командованием. Она хозяйка моих возможностей. Но едва она соберет их все вместе и задумается, что она на них может купить, как приходят другие и начинают мной распоряжаться. Они сбросили мою жену с трона, потому что она помышляла только о материальных ценностях. Сегодня она может купить себе на те или иные деньги точно такую же фарфоровую собачку, которую видела в магазине, а завтра это будет бронзовая люстра размером с горного орла. Этого не должно быть, да и какая с этого польза? Но если вы ее у меня отнимете, мне никогда больше не вернуть живости моей веселой натуры.
Однажды это чуть не свершилось. Надо было видеть, как пылали мои щеки, корчи моих немых губ, любой вздох громко оповестил бы, что другого больше не будет, только потому, что она и его не стала бы слушать. Миллионы таких, как я, были здесь уже объявлены великими грешниками и понесли наказание. Почему я стал исключением? Меня бы вовсе не заметили среди множества других! Я бы, вероятно, это заметил, дяденьку и тетеньку, племянницу и бесплеменницу, но все это уже было бы. Они могли бы достигнуть гораздо большего, чем просто много! Субъект становится самосознанием, это они все-таки доказали навсегда. Совершенно верно. Но не каждый.
В дыхании духов отдаются звуки тех, кто не взял меня с собой в дорогу или на строительство: «мы там, мы там, где нет тебя», иначе ведь и меня бы не было. В счастье.
И к счастью, куда все и движется. То есть никуда больше, кроме как прочь от вас. Глядя сверху с горы, сажусь в местную электричку, внизу топорщатся мои кожаные штаны, мой член делает свою привычную работу, возбуждающую плоть и кровь. Если я дышу, то только в свои ладони, согревая их о самого себя, ведь рядом нет никого другого.
Приказывать тяжелее, чем повиноваться, так говорят себе непроизвольно, когда этот длинный тяжелый поезд проезжает мимо, движимый ничем иным, как дыханием воды, из него же сверху и выходит, куда-то же надо деваться дыханию, даже последнему. Так оно туда и уходит. Дыханию приказано, если угодно, испариться. Увы, в холодном зимнем воздухе оно еще ненадолго остается, чтобы можно было хотя бы посмотреть ему вслед, но вокруг пусто, нет ни души, оно должно идти дальше, как и я! Вот и прекрасно. Исполнитель повинуется. Он может, правда, распоряжаться собой, пускай и меньше, чем повелитель. Поезд мчится и мчится, а я иду. Но куда?
Шагая по дороге, себя не переступишь, да и все равно Лонели этого бы не потерпела. Хорошо ступать шаг за шагом, может быть, не так уж это и весело, но тем не менее. Зато воля — что шажок птички на лугу, все стремится выйти из собственных пределов. Грустные звери толпятся, чуют уже, что им ничего не бросят, идущий может лишь броситься на колени перед самим собой. Он, правда, слишком желанный трофей, чтобы погнаться за собой. Воля вольна в своем желании обрести себя в воле, которая командует и, конечно, не хочет расставаться со своими командами, ведь она никогда не получит назад ни одной. Тут только стенка шкафа, украшенная фотографиями чужого отпуска. Люди в мундирах.
Девушки в купальных костюмах. От этого властолюбца нечего ждать пощады, лучше я пойду, чтобы не натворить глупостей. Чтобы он, спаси Боже, не взглянул на меня.
Я иду на фабрику по производству резины, где подопру свою измученную голову рукой. Но не беспокойтесь, господин главнокомандующий: все мои скитания, все мои желания не есть ведь некое воление, есть вовсе никакое воление. У вас нет оснований беспокоиться! Что такое воля, наш вольный Вилли в любой момент может понять сам из себя. Не от меня, от его послушного слуги, — нет, на этот раз нет, потому что я не останусь дома, чтобы последовать за быстротечностью вашей жизни, я, собственно, с удовольствием скитаюсь. Меня зовут как птичку, которая недавно вымерла, меня кличут скитальцем, и я охотно уступлю место тому, кто сумеет это делать так же хорошо, как и я.
Чтобы чего-то захотеть, я должен был, к сожалению, перешагнуть ступеньку, сделать один этот шаг, что за глупость! Сейчас я даже не знаю, где мой дом, а если я не найду дом, то значит не найду и лестницу. Но шаг я всегда нахожу. «Мужик, ну и дерьмо же ты!» — что это такое? Что означает эта легкая как пух нейлоновая куртка, что означают эти альпинистские ботинки со специальной подошвой, этот рюкзак с двадцатью пятью боковыми кармашками? Ничего они не означают. Поезд отходит. Картина, наконец, улеглась. И вообще, даже в воле служить я обнаруживаю притаившуюся волю господствовать. Этого не истребить. И даже в жертвенной воле обнаруживаю я волю не быть жертвой. Вижу это и в себе. Лишь моего дома я больше не нахожу. Это в самом деле бред. Не могу больше не замечать того, что я больше ничего не вижу. Выхожу на свежий воздух, но теперь куда?
Весь воздух улетучился, а я его так долго искал. Туда, где меня нет, я тоже уже не в состоянии прийти, хотя знаю это место. Надо побывать там еще раз. Я даже не знаю, где то место, где меня нет. Если бы я сейчас был там, я бы это тотчас знал. Только не могу вспомнить. Так моя цель переместилась неизвестно куда. Лонели, помоги мне! Я уже тысячу раз безуспешно перерывал свою немного незаслуженную жизнь. В странствиях я, правда, был пионером, все время открывал новые маршруты, но в эту дорогу никак не могу собраться. Отправлюсь один, Лонели. Не всегда же только отдавать приказы, лучше незаметно скрыться в тумане, чтобы не быть на месте, когда поступит приказ. Это намного лучше, я же тебе битый час объясняю, Лонели, ну, сядь спокойно, отвлекшись от своих бесконечных приказов, рядом с твоим желанным, нарисуй план, эскиз, походную карту, помозгуй! Ты увидишь, что когда оба, приказ и желаемое, придут в полное соответствие друг с другом, я давно уже это пройду и буду где-нибудь в другом месте. Ты бы отделалась от меня. Я имею в виду, в твоих глазах должно быть написано, что ты этого хочешь.
Ну вот, другой пример: некий бургомистр открывает новую улицу в одной из близлежащих деревень, а потом просто прет себе дальше с перерезанной ленточкой в руках. Идет и идет, но лента-то не слишком длинная. Кое-кто уже начинает вздыхать, где же конец, а главное, когда он будет, чтобы мы снова могли вернуться домой? Неужели ему в итоге нужна была только лента, а не вся эта новая красивая улица? Ладно, улицу он спокойно может оставить в деревне. Но лента-то, если так порассуждать, принадлежит не ему, но так уж и быть, пускай берет ее с собой. Слуги хотят, чтобы оставался еще кто-нибудь, кто продолжал бы им служить, но у путника не остается никого, кто бы шагал вместо некого, он ведь не хочет ничего другого, кроме как уйти от всего прочь, не двигаясь с места. У господина всегда есть право на уход, слуга же должен приложить к тому особое старание, пока его душа избавится от мундира святой простоты, погасит свечи и поплывет себе в волшебный край. Должны ли теперь немецкие господа отбросить свое чванство или нет? Как вам угодно? Если бы они его отбросили, они могли пройти со мной вместе небольшой кусочек маршрута, прошу, ты хочешь пойти вместе со мной? — о, как это было бы прекрасно, страна, в которой розы нудные цветут. Какая несправедливость по отношению к их милым головкам!
Эти тексты предназначены для театра, но не для постановки. Действующие лица и так уж слишком выставляют себя напоказ. Названия трех картин: «Лесная царица», «Смерть и девушка», «Скиталец» заимствованы из песен Шуберта, гётевский лесной царь, правда, сменил свой пол. В первой части он превращается в знаменитую, естественно, уже усопшую актрису, которую, согласно старинному обычаю, трижды проносят вокруг здания Бургтеатра. Она произносит, так сказать, эпилог к моей пьесе «Бургтеатр» (1985), главным персонажем которой она является именно потому, что ее нельзя убить, и поэтому она просто продолжает говорить дальше. Странное в монологе этой старой женщины становится все более знакомым, повседневным, все опять совершенно конкретно. Война была концом непредвиденного, давая возможность, даже требуя соучастия (от солдат, попутчиков, индустрии пропаганды, представительницей которой была старая актриса). Ужас — конкретный исход всего странного, нерешенного. Если уж называть Вторую мировую войну «странной», как сгоряча замечает Хайдеггер насчет своих современников, то надо бы добавить к этому, что для многих все перемалывающая повседневность и это странное превращает в обыденное. Актриса познала власть, она могла, собственно говоря, играть вместе с другими, играть перед другими, она была в состоянии при посредстве своей публики использовать эту власть снова и снова без всяких последствий, даже тогда, когда не было никакой войны. И даже новая война (быть может, она давно уже началась? Да, я вижу, она уже началась) как такой же нереальный процесс (ибо почти никто до сих пор не был привлечен к ответственности за войну и не понес наказания) была бы сегодня нормальной для многих, она была бы, вероятно, даже «современной» и точно так же была бы воспринята с одобрением, не велика разница. Мышление становится все более неосознанным. Странное, поскольку никто больше об этом не спрашивает, становится современным. Все всегда впереди! Действующие лица этих текстов уверены в самих себе. Уверена даже жертва, скиталец, как раз потому, что он давно самого себя потерял. Он это, однако, все же знает. Как бы в насмешку, отдельные части текстов носят названия песен Шуберта, самого — не считая позднего Шумана — ни в чем не уверенного композитора, который, по собственному признанию, никогда не имел в виду себя, но которого задним числом искажают, пытаясь лишь вжиться в его поэзию, а не со-размышлять вместе с ним.
Средняя часть «Девушка и смерть» — своего рода интермедия, диалог Охотника и Белоснежки. Речь идет об истине, добре и красоте, к которым в искусстве охотно апеллируют многие, чтобы тотчас сослаться на призвание, если бы кто-нибудь стал уличать их в чем-то другом. Боевые действия прекращаются, мирная жизнь протекает как план операции, запечатленный у Белоснежки на лице в виде черных борозд, словно для космически-косметической операции, для лифтинга, который должен удалить все морщинки. Только она, к сожалению, держит его перевернутым навыворот, этот план, но поскольку он запечатлен на ее лице, она сама все равно никогда не сможет его увидеть. Правда, не удается толком разглядеть, кто же она такая — эта Девушка, Охотник убивает ее, прежде чем она смогла повстречать милых гномов, которыми очень интересуется, поскольку они интересуются ею.
«Скиталец», как это было в «Спортивной пьесе» (1998), является финальным монологом, текстом, который произносит мой отец. В первой части говорила преступница, которая, собственно, никогда не хотела быть таковой (но потом все же вынуждена была быть причислена к ним!), в последней же части говорит жертва, которая тоже не хотела быть ею. Времена, когда все захотят быть жертвами, еще настанут. Они придут на смену тем временам, когда жертвой быть никому не хотелось. Во всяком случае, речь идет о том, чтобы спрятать свои пожитки в безопасное место. Следовательно, я тоже опустошаю свое фамильное наследие и не приношу себе никаких даров. Как я горжусь жертвой другого! Не стоило бы мне это делать, но боли за его существование мне бы не хватало (однако я испытываю потребность в боли за его судьбу). Жертв вообще так много, но у меня есть одна только для меня лично); жертвы исчезли или изгнаны за пределы мира, они упражняются в искусстве скрываться, чтобы их не нашли и не отобрали у них последнего, их имен и их числа (говорят, точное число-де неизвестно!) А бывшие подручные? Нетерпеливо движутся они к тому дню, когда, наконец, вместе со своими мыслями окажутся «самыми опаснейшими», что будет «стерто прежде всего», как писал Хайдеггер в одном из писем 1950-го года к Ханне Арендт, применительно к себе и к советской ситуации. Большинство имен и цифр можно привести часто лишь много лет спустя, но все-таки существуют памятники, на них еще есть надписи, мы договорились, что не только история определяет, кто стоит по одну и кто по другую сторону. Нужно только перевернуть лист, и он уже перевернулся! В прошлом преступник, а теперь уже жертва, и наоборот! Мгновение определяет больше, чем годы преследования. Мораль — это даже не довесок. Когда я говорю о жертвах, я непроизвольно привношу бывшее в то, что существует. «Я — другой» (Имре Кертес). С собой расстаются, необходимо расставаться с тем, что полюбилось, а потому может получиться нечто иное, чем то, что было и с кем это случилось. Вслед за тем, когда они снова могут появляться свободно, камуфляж жертв постепенно рассеивается, однако почва начинает уходить из-под их ног, они должны чаще всего вытаскивать себя сами, и за это их еще долго поминают в книгах и газетах, фиксируют словно экспонаты в ролях жертв, и эти роли всегда открыты для заимствования — пожалуйста, угощайтесь судьбами! Так они без конца демонстрируют наблюдателям свои лица (камуфлирование между тем прекратилось, или можно сказать, они этого даже не удостоились?); у Беккета они появляются из мусорного бака, в который их швырнули будто пепел, или с вершин так и не завершенных, но зато повсюду обсуждаемых памятников жертвам трагических событий, или из музеев, в которых им внезапно стали придавать огромное значение, как, например, в моем случае: при свете, выйдя из наполовину готового домика, я сама себе вместе с отцом придаю огромное значение и показываю вам это единственное, мне вряд ли знакомое лицо, потому что я с ним случайно познакомилась. Старый, душевнобольной человек, который не умеет ничего другого, кроме как скитаться, странствовать (как почтовая голубка, выпущенная мной, — это тоже из Шуберта!), до тех пор, пока не свалится с ног. На его пути срабатывают фотоэлементы на границе времен, чтобы он мог пройти их насквозь, он что-то бормочет, но большинство остается непонятным, если не знать моих личных навязчивых идей и истории моего отца. Кому до них дело? Я говорю и говорю. Ему ведь все равно не вернуться домой, что бы я ни делала. Смотрите, я думаю, и именно в ситуации этой бессмыслицы, этой непостижимости, на этой грани между войной и универсальным миром исчезает различие между преступниками и жертвами, которое и без того давно исчезло. Мы ведь это знали! Оно исчезает не в последнюю очередь и в личности тех, кто, так сказать, в последующем соответствовал роли жертв, до сих пор не особенно-то почитаемых, но между тем значительно выросших в цене (не так давно Биньямин Вилкомирский, но также и другие), и поэтому больше не остается места, где можно было бы спасти хоть что-то. Или, быть может, все как раз наоборот: мир как единственная карета скорой помощи, которая постоянно спешит, оснащенная стараниями бесчисленных филантропов, которые, однако, как потом выяснится, не умеют управлять автомобилем. Ибо все давно уже вовлечены в эту войну, ведущуюся некой силой, у которой нет никакой цели, цель которой — лишение могущества самой себя. Она хочет только этого и больше ничего. Итак, тот, кто хочет что-то спасти, пусть даже и мораль, спасает лишь самого себя. Для этого скитальца, который больше никого не хочет спасать, даже себя, потому что он знает, что не в состоянии это сделать, заготовлена половина односемейного коттеджа, владельцы которого хотят поправить свои финансовые дела за его счет и за счет прочих сумасшедших, помещенных в нем. Дорога скитальца остается невидимой на поверхности земли, разум давно покинул планету, сопротивление бесполезно. Назойливость той или иной современности, которая нивелировала все, превратив любое состояние, в довершение всего, в тотальность: в ее условиях стало неважно, должен ли был этот скиталец, как преследуемый по расовым мотивам, работать на своих гонителей в качестве естествоиспытателя с буна-каучуком и другими синтетическими материалами, или он к этому моменту уже был на том свете, что в отношении него, собственно говоря, не было бы неожиданностью. Какая разница? Ничего страшного. Та, что написала все это, не застит вам путь и не служит путеводной звездой.