Анатолий Герасименко Ничейный Фёдор

Фёдор сидит на узкой скамье в решетчатой клетушке. По бокам — приставы. В стороне, за высоким черным столом, с золотой цепью на груди — судья. Жарко, окна раскрыты настежь, но забраны железными прутьями, не выскочишь. Судья читает по бумажке: «Рассмотрев дело Феодора Авдеева сына, уроженца села Малые Торжки, обвиняемого в покраже имущества купца первой гильдии Сикомора Матвея Павлова сына…» Фёдор обводит зал тоскующим взглядом. Вот присяжный поверенный, сидит, бумажкой обмахивается, скучает. Вот заседатели — кто с соседом шепчется, кто каракули на листочке выводит, кто зевает, рот ладонью прикрывши. Вот купец Сикомор, которого так неудачно он обворовал, в первом ряду: сам гордый, фрак блестит, губа оттопырена. Судья-то, говорят, Сикоморов кум. Ну, держись, Фёдор… Он еще успевает заметить Ульяну, заплаканную, в сбившемся платке — и тут слышит: «…суд установил!» Фёдор стискивает колени, вжимает голову в плечи. Судья переводит дух и с новой силой, на весь зал объявляет: «Феодора Авдеева признать в покраже виновным и назначить оному наказание в виде превращения магическим способом в коня сроком на пять лет. Приговор исполнить немедля!»

Оглушительно, точно по самой макушке, стучит молоток. Приставы хватают Фёдора, заламывают руки. Ему всё еще кажется, что это — шутка, что вот-вот рассмеются все кругом и скажут: ладно, прощаем, иди, да больше не балуй! Но лязгает распахнутая дверь, плечистые санитары заносят в клетушку носилки с ремнями. Приставы валят Фёдора, он кряхтит от натуги и месит ногами воздух, санитары набрасывают ремни, и остается лишь извиваться, словно гусенице в паучьем коконе. Голову тоже стягивают ремнем, в рот заталкивают кляп. Фёдор видит потолок, густо беленый, в трещинах. Санитары подхватывают носилки, выносят, как покойника, ногами вперед. Он слышит детский, навзрыд, плач Ульяны, гомон заседателей, но звуки уплывают, уплывает потолок над головой, и Фёдор оказывается в коридоре. Несут. Приставы шагают рядом, перекидываются словами, один достает семечки, лузгает, сплевывает в кулак. Носилки поворачиваются, наклоняются: лестница. Вдруг становится нестерпимо светло, краем глаза заметен кафельный блеск. Запах — острый, больничный, страшный. Носилки кладут на стол. «Готово, ваше благородие! Этого — в китовраса!» Сверху наклоняется судебный волшебник. Лицо скрыто белой врачебной повязкой, видны лишь блескучие маленькие очки и косматые сивые брови. «Кляп уберите». Изо рта выдергивают затычку. Фёдор ревет от ужаса, дергается, но ремни держат цепко. «Ну-ка, не вертись, голубчик», — волшебник хмурится. Грубо нахлобучивают маску, вонючую, тошную. Перед глазами рябит, накатывает темнота. Фёдор кашляет, захлебывается, давится криком…

— А ну хватит! Хорош! Хорош базлать-то!

Фёдор дрогнул всем телом, всхрапнул. Открыл глаза. Сон. Опять.

— Всех перебудил, — недовольно сказал Македон. — Чего шум поднял?

Фёдор встряхнул гривой.

— Приснилось, — сказал он. — Как превратили.

Сквозь узкое окно конюшни слепило полуденное солнце. Из-за него все вокруг было желтым: и усыпанный опилками пол, и ясли, и струганная решетка денника. «Днем задремал, — подумал Фёдор. — Жара проклятая…» Из соседнего, по левый бок, стойла заглядывал выпуклым глазом буланый Македон.

— Эх, паря, — протянул он, — так оно ж всю жизнь теперь сниться будет. Привыкнуть пора.

— Овёс, — послышалось из другого стойла, что было справа. Там стоял пожилой мерин Адмирал. Он всегда произносил только одно это слово, будто и не знал других.

— Вот видал я одного, из ваших, — не обращая на Адмирала внимания, продолжал Македон, — тот семерик отмотал, а все, бывало, снилось превращенье-то ему. Ну, ты сенца пожуй — и дальше кемарь…

Но Фёдор уже не слушал. Он вспомнил. Сегодня последний день! Пять лет он ходил китоврасом, пять лет жевал сено и возил на себе Сикомора. С виду обычный, каурой масти конь, во лбу — пятно. Но как раз сегодня истекает срок заклинания, и к вечеру Фёдор снова станет человеком. Вольным человеком. Как же он забыл… Жара сморила, не иначе.

Хлопнула дверь, вошел, крепко, враскачку ступая, конюх Аввакум. Он тоже был желтым от солнца — а может, так лишь казалось, ведь китоврасы неважно различают цвета. Зато силы им не занимать. Ну, на то они кони, хоть и волшебные.

— Выходи, — велел Аввакум, подняв тяжелую щеколду на воротцах денника. — Барин покататься хочет. Напоследок.

— Ишь, неймется ему, — недовольно проворчал Фёдор. — Оставил бы в последний-то день…

Аввакум, разумеется, лошадиного ржания не понял, а потому ничего не ответил и стал надевать на Фёдора уздечку. Закончив, похлопал по крупу и повел на двор. День выдался погожий, яркий, и Фёдор зафыркал, моргая от солнца. Во дворе уже ожидал Сикомор, ходил, заложив руки за спину. Как обычно, вырядился щеголем, на аглицкий манер: серая крылатая визитка, клетчатые штаны с кожаным задом, сапоги модные, выше колена. На указательном пальце золотом посверкивало кольцо — его купец не снимал никогда. Несмотря на солнце, был он застегнут на все пуговки, и щеки переваливались через стоячий крахмальный воротник. Тут же вился у хозяйских ног рыжий, облепленный репьями Полкан, повизгивал, напрашиваясь на ласку. Фёдор Полкана не любил, пёс имел привычку хватать лошадей за бабки, а лягнуть его не представлялось возможным: Полкан, как любой подлец, был верток. Повернувшись всем телом, Сикомор принялся глядеть, как седлают Фёдора. Дождался, подошел, поставил ногу в стремя и, выдохнув горлом, поднялся в седло. Поначалу, сразу после превращения, Фёдор боялся возить дородного купца: хоть и был конем, по старой памяти мнил себя человеком, только на карачки вставшим. Если пострижешь волосы накоротко, первое время то и дело тянется рука поправить вихор, словно голова помнит, как была лохматой — так и новоявленный китоврас себя ощущает в старом, людском теле. Но сила оказалась у Фёдора и впрямь лошадиная, почти не чувствовал хозяина на спине во время прогулок. Эх, вот бы эта силища осталась, когда придет пора назад в человечка оборачиваться! Да только говорят, что, наоборот, после превращения очнешься слабым, как младенец, и долго еще слаб будешь.

Открыли ворота; Полкан сипло гавкнул, прощаясь. Сикомор тронул Фёдора пятками, и тот покорно затопал на улицу. Поехали шагом, не торопясь. Вокруг был тихий городишко, невысокие дома с чинными, привядшими от жары палисадниками. Звонарь на далекой колокольне отбивал полдень, акации с шелестом роняли стручки в пыль, стайка воробьев, истошно чирикая, делила хлебную корку. Тут Фёдор опять встряхнулся: «Нынче, нынче превращение!» Под шкурой забегали мурашки. Мотнул гривой, проржал коротко. Скорей бы вечер! Фёдор от нетерпения стал приплясывать на ходу и украдкой хватать зубами штакетины проплывавших мимо заборов. Сикомор, против обыкновения, его за это не ругал и поводья не дергал, а только покачивался задумчиво в седле да кряхтел, обдумывая что-то свое. Фёдор в который раз порадовался, что достался такому спокойному хозяину. Боялся ведь поначалу, что определят в страшную угольную шахту, где лошади таскают вагонетки в кромешной темноте. Когда оказался в тюремной конюшне, всё бился, ржал, норовил проломить копытами стены и сбежать на волю… А оказалось — Сикомор тогда специально просил судью окитоврасить Фёдора. Хотел к себе взять. И вышло, если подумать, совсем даже неплохо. Все пять лет жил Фёдор в конской шкуре получше многих людей. И то сказать: трехразовое питание, теплое стойло. Полный пансион. Но — нынче превращенье!

— Бери влево, Федька. К реке.

Вот за что китоврасов ценят — так это за понятливость. И людская речь, и конское ржание им ведомы одинаково, поэтому хозяину китовраса по-хорошему и уздечка-то не нужна. Фёдор повернул к реке, перешел на рысь. Здесь дышалось легче, речной воздух разогнал кровь, да и Сикомор повеселел, стал напевать что-то под нос, похлопывая Фёдора по шее в такт. Вскоре они выехали на берег. Здесь приходилось ступать осторожно: галька под копытами, голыши, того и гляди, ногу подвернешь.

— Стой!

Купец, пыхтя, слез с Фёдора, который тут же почуял в ногах приятную легкость — вроде и не тяжело всадника носить, а без него все же лучше.

— Что ж, вот и расставаться нам сегодня, Федька.

Фёдор громко фыркнул, волнуясь. «Скорей бы…»

— Сослужи-ка, брат, службу напоследок, — попросил Сикомор и отошел, выискивая что-то под ногами. Вернулся, держа пару одинаковых голышей размером со свеклу. Поставил перед копытами Фёдора — один камень на другой, пирамидкой. Блеснуло золотом на персте кольцо с гравированными буковками. Купец достал из кармана кусок сахару, положил на верхний камень. Отступил на шаг и спросил негромко:

— Выдать Катеньку за Фрола Кузьмича? У него бакалейный магазин, дом трехэтажный. Немолод, правда, батюшка Кузьмич, да зато умен. Выдать, а, Федя?

Фёдор запрядал ушами. В народе верили, что китоврасы — скотина вещая. Волшебники этой веры не разделяли, да и вообще к народным приметам относились с насмешливым презрением. Известное дело: волшебники, мудрецы, в университетах по книжкам учатся. Но всякий мужик знает, что в новый дом следует первым запускать кота, в лесу кукушка накукует, сколько лет жить осталось, а китоврасы, кони-люди — судьбу предсказывают. Сикомор же, хоть с виду и старался походить на аглицкого щеголя, внутри оставался простым русским мужиком.

— Выдать Катьку-то за Фрола?

Фёдор наклонил голову и аккуратно смел плюшевыми губами сахар. Захрупал. Камни остались лежать один на другом. Сикомор крякнул, цыкнул зубом.

— Вона как, — протянул он. — Ну, стало быть, выдам… А может, за Петра Варфоломеича? Он ведь земский гласный, в собрании заседает. Изрядный зять будет, хоть и не шибко зажиточный. Да и Катька по нём вздыхает…

Он порылся в кармане, снова положил кусочек сахару на голыши. Фёдор склонился, вытянув шею, хотел так же, как в первый раз, бережно взять сахар, но промахнулся на вершок, ткнул храпом верхний камень, и тот скатился вниз. Сикомор вздохнул.

— Ну, так тому и быть. За Фрола так за Фрола. Стерпится — слюбится. А теперь вот чего скажи…

Он поднял упавший голыш, утвердил на втором.

— Война с турками будет в том году? Уж больно тревожные статьи в «Голосе» печатают.

Снова появился сахар. Фёдор изловчился как мог, самыми краешками губ втянул сладкий кусочек, но в этот миг на круп ему сел слепень и уязвил жалом. Фёдор дернулся, махнул хвостом. Слепень изничтожился, но от неловкого конского движения верхний голыш опять упал наземь. Сикомор перевел дух.

— Не будет, значит, — удовлетворенно сказал он. — Вот и славно. Хватит воевать-то, повоевали. Еще вопрос имею…

Фёдор скосил глаз: Сикоморов карман бугрился от сахарных запасов. Купец напоследок решил, видимо, испросить ответов впрок. Китоврасам при гадании всегда предлагались два поставленных один на другой камня. Если конь ронял верхний камень, это считалось за отрицательный ответ, если же оставлял в сохранности — ответ был положительным. Сахар клали как дань вещему животному, ну и просто для привлечения конского внимания. Никто не знал, почему гадали именно таким способом, но Фёдор никогда не возражал против дармового сахарку. Да и никто из китоврасов не возражал, ясное дело. Вообще, думал Фёдор, грызя очередное подношение, вообще, скорей всего, брешут люди про вещих-то китоврасов. Были бы мы вещими — волшебники бы день-деньской гадания устраивали, для министров, для государя. Скажем, захочет государь на турок войной идти, тут же китовраса ему кличут. Ставят камушки и вопрошают: воевать нам, али погодить? Тот камень носом — брык! И не бывать войне… А может, оно так и есть, думал Фёдор, дотягиваясь до сахара. Может, это только мы не знаем, а на самом деле Русью одни китоврасы правят, и государь с министрами — так, для виду. Чтобы турки дурного болтать не начали.

Тут сахар у Сикомора весь вышел, и вопросы кончились. Купец, покряхтывая, залез в седло, перекрестился и велел:

— Домой, Федька. Пора.

Такое гадание — как и любое прочее — считалось грехом. Оттого гадал Сикомор нечасто, к вещему коню обращался только с вопросами жизненной важности, а после — долго отмаливал грех в церкви. Бывало, что по результатам предсказания ему не выходило профита, а только убыток. Взять хотя бы казус, когда Фёдор, обрушив камень, не велел везти голландское кружево поездом. Наняли корабль, повезли товар морем, и все кружево потонуло вместе с кораблем в разыгравшемся шторме. Были и иные происшествия. Сикомор, однако, в таких случаях лишь вздыхал, крестился и твердил: «На то Божья воля! Воздал Господь Матфею-грешнику!» Фёдору же, как — пусть и временно — бессловесной скотине, всё прощалось. Тем более что кружева-то были застрахованы…

Домой отправились по кружной дороге, небыстрым шагом. Сикомор молчал, раздумывая над полученными ответами, Фёдора окончательно разморило от душной, звенящей полуденной жары. Он погрузился в тревожную дрему: ни сон, ни явь, а что-то среднее. Умные лошадиные ноги сами несли вперед, в голове же мутилась бессвязная дребедень, из которой порой вырывалось: «Нынче превращение!» Тогда он всхрапывал, просыпаясь, тряс ушами, но духота брала свое, и сонная одурь вновь овладевала им. За рекой надсадно мычали коровы, где-то в вышине позванивали крошечные ласточки. Дорога стелилась под копыта бесконечной песчаной лентой, но вдруг песок сменился травой, и запахло по-особому, знакомо — домом запахло. «В усадьбу воротились», — понял Фёдор. И точно, перед ним были ворота усадьбы. Почуяв хозяина, залаял приветственно Полкан. Сикомор крикнул людей, подождал, пока откроют и, въехав на двор, спрыгнул с китовраса наземь. Подошел Аввакум, принялся расседлывать. Купец, так же, как утром, молча наблюдал за ним, и, когда Фёдора повели на конюшню, Сикомор не ушел, против обыкновения, переодеваться в дом, а последовал за конюхом. Аввакум закрыл денник на засов и, неся подмышкой седло, враскачку вышел вон. Сикомор потянулся над отгородкой, потрепал Фёдора по гриве, сказал:

— Тебе теперь все дороги будут открыты, брат. С чистого листа жить начинаешь. Гляди, не озоруй!

— Еще чего, — ответил Фёдор, но, как обычно, вместо человеческих слов вышло: иго-го! Сикомор в ответ невесело хмыкнул.

— Ну как я без тебя, а? Хоть нового китовраса заводи, ей-ей.

— Проживешь как-нибудь, — сказал Фёдор ржанием. Сикомор покачал головой, вздохнул и вдруг прижался к конской голове лбом.

— Эх, Федька, Федька, — прошептал он. — Привык я к тебе, к дураку… Ну всё, бывай, брат. Бывай.

Отстранившись, он быстрым шагом вышел из конюшни. Фёдор тряхнул гривой и стал щипать из яслей сено. «Скорей бы», — думал он. В ближнем стойле заворочались.

— Ишь, разобрало его, — заметил Македон. Фёдор не ответил — был занят, жевал.

— Слышь, паря, — снова начал Македон, — а ты чего на воле делать будешь? Опять за лихое дело возьмешься? Я б на твоем месте домишки выставлял. Карманы в одиночку щипать — мазы нет. А вот домишко богатый обработать по-тихому — самое то. Я-то знаю, я видел…

У Македона была непростая судьба: в малолетстве увели конокрады, затем долго ходил под каким-то разбойником, потом разбойника застрелили, а Македона реквизировали в пользу полицейского участка. Таскать бы ему до конца дней повозку с решетками на окнах, да приметил на улице Сикомор крепкого буланого жеребца — и выкупил. Такой уж был Македон из себя видный, да с норовом.

— Не, дядя Македон, — махнул хвостом Фёдор, — хватит с меня. Завязал.

— Завяза-ал! — ржанул Македон. — Ну, оно конечно. Ты ж у нас итак не пропадешь. Ремеслам обучен. Как откинешься — пойдешь на завод гроши заколачивать… Ага?

— Может, и пойду, — мрачно сказал Фёдор.

— Подымешься, мастером станешь, — издевался Македон, — забуреешь, дом купишь с огородом. Лошадь заведешь. Во! А может, и меня у Сикомора перекупишь? Хо-о-о-о!

— Чего зубы скалишь? — всхрапнул Фёдор. — Отзынь, дядя Македон.

— Овёс, — вздохнув, гулко сказал Адмирал в своем деннике.

— Цыц! — велел ему Македон. — Говорить мешаешь… А ты, паря, подумай. Я ж дело советую.

— Ты-то дело знаешь, — огрызнулся Фёдор. — Тебе сколь годков? Семнадцатый минул? Стало быть, ума палата. Почитай, старик. Скоро на живодерню свезут…

— Да ты чё буровишь-то! — возмутился Македон. — Ты на кого, падаль, кашляешь! Да я тебя…

Он принялся с треском лягаться, одновременно силясь просунуть морду сквозь решетку между денниками — хотел укусить Фёдора.

— Еще тебя переживу, гнида! — визжал он. — Еще на могилку пастись к тебе приду! Китоврас позорный!

— Овёс, — слышался невозмутимый голос Адмирала.

— А ну тихо! — это пришел Аввакум. Шаркая пегими сапогами, двинулся вдоль конюшни. Остановился у денника Македона, не спеша размотал висевший на плече кнут и оглушительно щелкнул. Македон шарахнулся в угол.

— От я вам! — безадресно погрозил кнутовищем Аввакум и, харкнув под ноги, удалился. Какое-то время было тихо. Потом Адмирал несмело спросил:

— Овёс?..

— Овёс, брат, овёс, — хмуро ответил Македон. — Нам с тобой один этот овёс и жрать до самой смерти. Не то что некоторым.

Все замолчали. В конюшне было жарко, пахло люцерновым сеном, с улицы почирикивали воробьи. Македон с хлопаньем тряс гривой, переживал обиду. «Некрасиво как-то вышло, — подумал Фёдор. — Последний день видимся, а я нагрубил. Да и он хорош. А, пёс с ними со всеми…» Он снова незаметно впал в сонное оцепенение и увидел себя в прошлом, еще человеком. Вот он идет по ярмарке, ведет под руку Ульяну. Наяву китоврасы различают меньше цветов, чем люди, но сны видят яркие, человеческие. Фёдору снится: на Ульяне сапожки лаковые, красные, сарафан расшит пурпурными цветами, в косе малиновый бант. Фёдор шепчет: пойдем, Улька, за шатры целоваться. А потом чего? спрашивает девчонка весело. А потом видно будет, таинственно отвечает Фёдор. Ульяна смеется: если что, замуж позовешь? А то как же, скалится Фёдор, замуж-то я всех девок беру, кого целовал… Ульяна смеется пуще. Да кому ты нужен, Федя — идти за тебя. На что горазд, кроме разговоров? Ничего же не можешь. Ни кола, ни двора, ни ремесла, из богатства — одни глаза васильковые. А ну! прикрикивает Фёдор на глупую девку, разворачивает к себе рывком и, пригнув голову, почти насильно целует. Ульяна все хихикает, губы её — твердые и шершавые, точно у деревянной куклы. Он тянет руки, хочет взять её за бока, чтоб убедиться — перед ним не кукла, а живая девушка, но внезапно оказывается, что рук у него нет, а есть передние ноги…

Фёдор очнулся и обнаружил, что во сне вцепился зубами в решетку яслей. Вот ведь напасть, снова привиделась ярмарка проклятая. Как раз в тот день он и пошел шарить по карманам: хотел покрасоваться перед дурой-Ульянкой нежданными большими деньгами. Гляди, мол, каков я добытчик. Покрасовался, чего уж.

— Овёс, — пробубнил Адмирал сквозь дрёму.

В конюшенное окно лился дневной свет, побледневший, утративший знойную силу. Фёдор выпустил изо рта обмусоленную решетку, встряхнулся и твердо решил не спать, чтобы не пропустить момент обратного превращения. Он не спал изо всех сил, мерно бил копытом, считал мух под потолком. Глаза слипались, голова кружилась и болела. Все сильней болела. Фёдор хотел почесать макушку о стену, но шея почему-то отказалась сгибаться, будто в ней срослись все кости. «Захворал, — с ужасом подумал Фёдор. — Такой день, и захворал. А ну как помру?!» Заломило ноги, да так, что подкосились. Он упал, сильно ударился грудью о засыпанный сеном пол. Спину пробило судорогой вдоль хребта. Фёдор скосил глаза и увидел, как укорачиваются ноги, режутся из копыт пальцы, еще по-звериному мохнатые, еще с огромными черными роговыми ногтями, но — пальцы. «Превращаюсь, — сообразил он, — батюшки, худо-то как. Вот отчего тогда волшебник усыплял». Морду корежило, длинные конские челюсти с хрустом сжимались, плющились, череп трещал, съеживаясь до человеческого размера. Фёдор не вытерпел, завопил — крик рванулся из человеческого уже горла: «Па-и! Па-и-те!» Никак не вспоминалось забытое слово. Заржали рядом лошади. Кто-то, шлепая босиком, вбежал в конюшню. Послышались голоса. «Спа-ите», — провыл Фёдор. Все кругом заиграло яркими, забытыми красками, глаза полезли из орбит, съезжая к носу: возвращалось людское зрение. Подбежал телесно-розовый, в синих штанах и алой рубахе, Аввакум. Шатнулся, увидев существо на полу денника, начал креститься, не довел руку, глядя с ужасом. «Спасите», — сумел, наконец, выговорить Фёдор и сомлел.

Очнулся он на закате.

Разлепив веки, со стоном задышал. Приподнял голову, оглядел себя — длинные, худые руки, босые ноги в запекшейся грязи. Потрогал лицо, нащупал нос картошкой, дернул за нечесаные вихры. Пересилив муторное головокружение, сел. На нем были драные портки с бечевкой вместо пояса и драный же зипун — судя по запаху, тот самый, в котором Аввакум обычно чистил конюшню. Над головой шелестел пальчатыми листьями клён с беленым комлем. Фёдор узнал этот клён: дерево росло на задах Сикоморовой усадьбы, за забором, где начиналась полоска ничейной земли. Должно быть, его вынесли сюда, бесчувственного, да так и оставили лежать в теньке. Земля была ничейной, и Фёдор теперь тоже был ничейным. Возвращаться в усадьбу не стоило, Сикомору он больше был не нужен. В самом деле, ни под седлом ходить, ни на камнях гадать теперь не судьба. Стало быть, надо искать занятие по силам.

«Вот я и снова человек вольный, — подумал он. — Куда ж податься теперь?»

Родители давно уж в могиле, сгорели вместе с домом. После них, правда, остался надел. Да какой надел, одно название: почитай, всё прибрал к рукам оборотистый барин, а Фёдору досталась непаханая делянка у болотца. Без денег, в одиночку её не поднять. Пять лет назад Фёдор нанялся бы к кому-нибудь из окрестных помещиков жать хлеб, косить сено или рубить дрова. Он так и жил в ту пору — не думая о том, что станет завтра, стараясь быстрей отделаться от докучливых трудов, спуская каждый вечер все заработанные за день гроши на девок и кабацкие радости. Но тогда он был крепким, видным парнем, да и одеваться старался не в обноски. В теперешнем виде никакой помещик его и близко не подпустит к хозяйству, а то и собак натравит — в драных портках, грязный да тощий Фёдор из себя вылитый бродяга, а бродяг господа не жалуют. Можно прибиться к какой-нибудь строительной артели или попытать счастья на вокзале, там всегда нужны люди на разгрузку угля, и берут кого угодно. Но подлое колдовство иссушило мускулы Фёдора, не оставив им и доли конской выносливости. Сейчас он еле мог встать, опираясь на ствол клена. Что и проделал — кряхтя, с трудом распрямляя затекшую спину, спотыкаясь о собственные ноги. Касаясь дерева, запачкал в известке руку. Хотел обтереть ладонь об Аввакумов зипун, но, утратив опору, едва не упал, проковылял к забору и повис на нем, вцепившись в штакетины. Нет, уголь ему разгружать не светит. Выходит, остается милостыню просить на церковных ступеньках — рядом с такими же оборванными, калечными нищими. Те примут, они кого хочешь принимают. Небось и прозвище дадут — «китоврас», или чего похуже… Фёдор вспомнил Ульяну, как она пришла на суд, как плакала, когда его уносили, бьющегося, на носилках. Нет, не посмотрит на него теперь Ульяна. Гулял с ней тогда лихой да пригожий, а нынче он — хуже загнанной клячи.

Вдали на колокольне часы пробили семь раз. Фёдор привычно встрепенулся: как раз в эту пору Сикомор любил проехаться в коляске, а то и верхом. Сейчас придет Аввакум, отворит денник, выведет во двор… Фёдор опомнился. Никто не придет, не будет никакой поездки. Вольная жизнь теперь, так её и растак. Из усадьбы послышалось конское ржание: Фёдор узнал голос Македона. Приникнув лбом к доскам забора, он жалобно заржал под нос — не в ответ, а просто, для себя. Забор вкусно пах сырым деревом. Фёдор изогнул ставшую непривычно короткой шею, оскалился и куснул штакетник. Нахлынуло родное, он что есть мочи сжал зубы, чувствуя на языке кислятину от старой краски. «Ничейный, — думал он, — ненужный». Над ухом зудели комары, но не было хвоста, чтоб их отогнать привычно, а руками — хоть обмашись, всех не разгонишь.

План созрел внезапно. Вспомнилось кольцо Сикомора, заветное, неснимаемое, и днем, и ночью золотым червяком обвивавшее перст хозяина. Фёдор собрал не бог весть какие силы и, держась за штакетник, побрел вдоль забора, туда, где, он помнил, была калитка с простой веревочной петлею вместо замка. В сумерках подул ветер, зашелестела кленовая листва, то ли остерегая Фёдора от будущего поступка, то ли, напротив, одобряя и даже помогая — шуршащий лиственный говор скрадывал шаги. Фёдор обогнул курятники, перешагнул низкую загородку бахчи и, давя арбузные плети, пробрался к дровяному сараю. Двор он знал хорошо: уж сколько раз, словно бы невольно отвязавшись, пускался ночью блуждать по огороду и лакомился молодыми огурцами! С домом обстояло хуже, внутри купеческих хором китоврасу делать нечего. Пришлось действовать наугад. В дровянике пахло смолой и пылью, он едва не расчихался, но, уткнувшись носом в сгиб локтя, подавил чих и стал пробираться меж наваленных поленьев к маленькой дверце в глубине сарая. Выбрался на двор, едва не упал, оступившись. Притаился, выжидая — не залает ли Полкан? Полкан и впрямь тявкнул, но глухо, сквозь сон, и замолк, провалился обратно в дрему. Фёдор перевел дух. В десятке шагов от него, окруженная кустами жасмина, громоздилась веранда Сикоморова особняка. Фёдор, пригнувшись, шмыгнул к веранде и залег под оглушительно благоухавшим кустом. До рассвета оставалось совсем немного.

Купец первой гильдии Матвей Палыч Сикомор вставал, по аглицкому обычаю, рано. Выпив кофею с пузатым калачом, он умывался, одевался и ехал в одну из пяти своих лавок, где проводил складскую ревизию, шпынял приказчиков, дотошно проверял гроссбухи, а то и лично вставал за весы, обслуживая покупателей с неизменной сахарной улыбкой — и так до обеда. Роздых он позволял себе лишь в воскресное утро. Но нынче был аккурат понедельник, а потому Матвей Палыч в шесть пробудился, пол-седьмого окончил утреннюю трапезу, к семи завершил туалет, дав лакею Прошке обрызгать себя брокаровским одеколоном «Персидская сирень», и в семь с четвертью вышел на веранду. В конюшне приученный к распорядку Аввакум уже запрягал Македона. Купцу первой гильдии Матвей Палычу Сикомору оставалось сойти с крыльца и направить стопы в новый, исполненный праведных трудов день.

С крыльца сойти ему не дали.

Из-под жасминовых кустов выросла оборванная, вонючая фигура, шатнулась к Сикомору и крепко схватила за руку — верней, за перстень на пальце. В последний раз Матвей Палыч снимал перстень лет десять назад, и с тех пор значительно прибавил в весе, так что украшение сидело, как влитое, и никакого грабежа не вышло. Оборванец, невзирая на фиаско, продолжал дергать Сикомора за палец. Купец, вначале отпрянувший назад, оправился от испуга, как следует дал оборванцу в зубы, а потом, пользуясь его замешательством, схватил за шиворот и крепко встряхнул. Тут он разглядел, наконец, рожу грабителя.

— Ты! — только и вымолвил Сикомор.

— Я! — улыбаясь до ушей, подтвердил Фёдор. Купец выпустил ворот его грязнющего зипуна, но Фёдор, против ожидания, не пустился в бега, а остался на месте.

— Отдавай, батюшка Матвей Палыч, кольцо золотое! — весело завопил он, радуясь, что речь вернулась к нему как раз в нужный момент. — Не то худо сделаю!

Полкан в своей конуре взревел и бешено забился, пытаясь выбраться наружу через узкий лаз. Послышались удивленные возгласы дворовых людей. Сикомор мигом все понял.

— А ну, сюда! — перекрикивая Фёдора, завопил он. — Выручайте, православные! Разбой, грабят! Снова вор окаянный вернулся!!

Полкан рвался с цепи, раздирающе лаял. Кто-то бежал к ним, громко топоча и отдуваясь — кажется, Аввакум. В конюшне ржали взбудораженные Македон с Адмиралом. «Овёс, — вспомнил Фёдор. — Скоро уж…» Он снова заулыбался.

— Руку-то пусти, шут гороховый, — негромко сказал Сикомор.

— Не, — покачал головой Фёдор. — Не поверят же.

— И то верно, — согласился купец. — Держи тогда.

Оглядев Фёдора с головы до ног, он усмехнулся, проговорив:

— Ишь… Китоврас.

— Ага, — согласился Фёдор. — Теперь надолго превратят.

Подбежал Аввакум, скрутил Фёдора, опрокинул мордой в землю и стал вязать руки вожжами. Лаял Полкан, кричали подбежавшие люди, Сикомор громко, по-театральному охал, выставлял напоказ руку с перстнем, а Фёдор улыбался, сплевывал пыль и думал: «Скорей бы…»

Загрузка...