— Что тут немецкого?
В немецком духе разве эти завыванья?
В немецком теле эти самоистязанья?
Иль это рук горе вздыманье
И чувств кадильное благоуханье?
То замирать в молитвенном экстазе,
То падать ниц в немецком духе разве?
А эти звоны, эти переливы
И к небесам фальшивые порывы?..
— Что тут немецкого?
Нет, вы в преддверьи лишь, я уверять готов…
Ведь в этих звуках Рим, — католицизм без слов!
Между целомудрием и чувственностью нет никакого неизбежного противоречия; всякий добрый брак, всякая настоящая, идущая от сердца любовная связь выступают за рамки этого противоречия. Но и в том случае, когда это противоречие действительно существует, ему, к счастью, ещё долгое время не приходится быть противоречием трагическим. Это можно отнести, по крайней мере, на счёт всех лучше удавшихся, гармонично устроенных смертных, которые далеки от того, чтобы без обиняков причислять своё шаткое равновесие между ангелом и petite bête[9] к аргументам против существования, — наиболее тонкие и просветлённые натуры, подобно Гёте, подобно Хафизу, усматривали в этом даже дополнительную привлекательность… Подобные противоречия как раз и являются соблазном к существованию… С другой стороны, слишком очевидно: если уж несчастных зверей Цирцеи довести до того, что они будут поклоняться целомудрию, что будут видеть и чтить в нём лишь свою противоположность — о, с каким трагическим хрюканьем и рвением! можно вообразить, — ту именно мучительную и совершенно излишнюю противоположность, которую Рихард Вагнер, бесспорно, намеревался в конце своей жизни переложить на музыку и инсценировать. Зачем же? уместно будет спросить.
При этом, конечно, нельзя обойти и другого вопроса: какое, собственно, было ему дело то той мужского пола (ах, столь немужественной) «деревенщины», до того бедолаги и бурсака природы Парсифаля, которого он под конец столь ухищрёнными средствами делает католиком — как? был ли этот «Парсифаль» вообще задуман всерьёз? Поскольку с тем, что над ним смеялись, я едва ли могу поспорить, и Готтфрид Келлер тоже… Право, можно было бы желать, чтобы вагнеровский «Парсифаль» был задуман в шутку, словно завершающий аккорд и сатирическая драма, посредством которой трагик Вагнер самым подобающим ему образом желает проститься с нами, а также и с собой, но прежде всего с трагедией, — а именно, с помощью эксцесса возвышенной и забавнейшей пародии на само трагическое, на всю ужасающую земную серьёзность и земную юдоль прежних времён, на преодолённую наконец глупейшую форму противоестества аскетического идеала. Ведь «Парсифаль» — это оперетточный сюжет par excellence… Есть ли «Парсифаль» Вагнера тайный смех его превосходства над самим собой, триумф его последней высочайшей художнической свободы, художнической иносторонности — Вагнер, умеющий смеяться над собой?.. Этого, как сказано, можно было бы желать: ибо чем оказался бы «Парсифаль», задуманный всерьёз? Действительно ли нужно видеть в нём (как выразились в мой адрес) «выродка взбесившейся ненависти к познанию, духу и чувственности»? Некое проклятие чувствам и духу одним махом, не переводя дыхания и ненависти? Отступничество и поворот к христианско-болезненным и обскурантистским идеалам? И под конец даже самоотрицание, самозачёркивание художника, который до той поры всею силою своей воли ратовал за противоположное, за высочайшее одухотворение и очувствление своего искусства? И не только своего искусства, но и своей жизни. Вспомним, сколь вдохновенно шёл в своё время Вагнер по стопам философа Фейербаха. Слова Фейербаха о «здоровой чувственности» звучали тогда, в тридцатых и сороковых годах, для Вагнера, как и для многих немцев — они называли себя молодыми немцами — словами освобождения. Отучился ли он под конец от этого? По крайней мере, впечатление таково, что он под конец был готов разучиться… Возобладала ли в нём ненависть к жизни, как у Флобера?.. Ибо «Парсифаль» — это творение коварства, мстительности, тайного отравительства по отношению к предпосылкам жизни, дурное творение. — Проповедь целомудрия остаётся подстрекательством к противоестественности{19}: я презираю всякого, кто не воспринимает «Парсифаль» как покушение на чувственность.