Глава 1 В которой Лев Толстой становится символом борьбы с режимом и главным идеологом оппозиции

Новый век

24 февраля 1901 года газета «Церковные ведомости», официальный печатный орган РПЦ, публикует текст «Определения Святейшего Синода о графе Льве Толстом», в котором говорится об «отпадении» от церкви самого известного писателя России.

Петербургское общество негодует. «Телеграфу, кажется, приходится в первый раз еще со времени своего существования передавать такое известие, – иронизирует приятель Толстого, журналист и писатель Владимир Короленко. – "Отлучение[1] от церкви", передаваемое по телеграфной проволоке, – парадокс, изготовленный историей к началу XX века». Православная церковь больше ста лет ни с кем так не поступала, при том что ХIX век в России вовсе не был таким уж тихим и благочестивым временем. А тут вдруг решилась.

На следующий день, 25 февраля, текст из «Церковных ведомостей» перепечатывают все газеты, и о своем отлучении узнает Лев Толстой. Он в Москве, в своей усадьбе в Хамовниках. Граф, по словам его жены Софьи Андреевны, подавлен, вся семья в растерянности: чего теперь ждать?

К этому моменту 72-летний Толстой уже много лет живет даже не вне закона, а выше закона. Его книги запрещены, за их печать и распространение людей ссылают и сажают. Изгнан из России Владимир Чертков – любимый ученик, издатель и верный помощник писателя. Однако самого Толстого пока никто не трогал.

Русская православная церковь не отделена от государства, а значит, отпадение от веры – это уголовное преступление. За это могут и должны наказывать по законам светским: например, тюремным заключением. В последние двадцать лет то и дело появлялись слухи, что Толстого собираются отправить в Суздальский монастырь, действующую тюрьму для религиозных преступников, в которой сидят, например, иерархи старообрядческой церкви. Станет ли «Определение» Синода началом настоящих репрессий против писателя – неизвестно.

Прежде считалось, что Толстому покровительствует сам император Александр III, с детства любивший читать его произведения. Но император умер еще семь лет назад, в 1894 году. Зато жив его бывший учитель, многолетний идеолог империи Константин Петрович Победоносцев, ровесник Толстого (даже на год старше) и его заклятый враг. Новому императору Николаю II Победоносцев годится в дедушки – и имеет на него влияние, поскольку был и его учителем.

Многие при дворе считают, что отлучение – это личная месть Победоносцева. «Прочитал сейчас указ Синода о Толстом. Что за глупость. Что за удовлетворение личного мщения. Ведь ясно, что это дело рук Победоносцева и что это он мстит Толстому…» – пишет юрисконсульт кабинета императора Лебедев.

Граф Толстой, узнав о постановлении Синода, отправляется в Москву. В городе беспорядки. Они не связаны с отлучением: студенческие волнения в Москве и Петербурге начались еще в 1899 году, когда ректор Петербургского университета приказал исключать самых политически активных студентов (отчисленных студентов потом призывали в армию). Второй год подряд в двух столицах то и дело вспыхивает университетская война. Толстой доезжает до Лубянки и натыкается на потасовку студентов с полицией. Новость об отлучении уже облетела город, писателя сразу узнают, и молодежь устраивает ему овацию.

Но аплодисментами дело не ограничивается. «Вот дьявол в образе человека», – кричат Толстому на Лубянской площади. «Настроение толпы было столь двойственно, что если некоторые и выражали свою симпатию Толстому, то другие не скрывали своей вражды и ненависти. Толстой поспешил сесть на извозчика и уехал» – так описывает этот день московский жандарм Александр Спиридович. «Если бы толпа была иначе составлена, очень может быть, что меня бы избили», – вспоминает Толстой.

Дома графа ждут письма от незнакомцев. Открыв несколько наугад, он понимает: это начало травли. «Теперь ты предан анафеме и пойдешь после смерти в вечное мучение и издохнешь как собака… старый черт, проклят будь!» «Если правительство не уберет тебя, мы сами заставим тебя замолчать». «Чтобы уничтожить прохвоста тебя, у меня найдутся средства…» «Признаки такого же озлобления после постановления Синода я замечаю и при встречах с некоторыми людьми», – пишет Толстой.

Наряду с проклятьями приходят и слова поддержки, но к ним Толстой привык и в дневнике не цитирует.

Министерство внутренних дел запрещает любые публикации на тему отлучения Толстого – и наступает тишина, порождающая массу слухов. Владимир Чертков в Англии буквально сходит с ума, прослышав, что Толстой якобы арестован, – и забрасывает его телеграммами. Софья Андреевна пишет письмо петербургскому митрополиту Антонию – именно его подпись стоит первой под «Определением». Толстой продолжает читать все приходящие ему письма – а еще внимательно следит за последними новостями о студенческих беспорядках.

Победоносцев называет все разговоры об отлучении «тучей озлобления», поднятой ненавистной ему интеллигенцией. Крайне недоволен происходящим вокруг Толстого Николай II – царь не любит скандалов. Он вызывает старого Победоносцева и раздраженно спрашивает, почему никто не обсудил с ним решение об отлучении Толстого. Обер-прокурор Синода (фактически «министр церкви») Победоносцев улыбается: как же, приходил, докладывал, показывал проект «Определения». Просто император прослушал.

Победоносцев, воспитавший двух императоров, не самого высокого мнения о Николае II. Он нередко вспоминает, что в юности государь усердно ковырял в носу, когда ему пытались рассказать, как функционирует государство.

Старый пророк

К моменту отлучения от церкви положение Льва Толстого в России удивительно. Ему 72 года, он один из самых известных людей в стране – и последние двадцать лет враждует с властью.

«Оппозиционная деятельность» писателя начинается с духовного переворота в 1880 году. «Православие отца кончилось неожиданно, – вспоминает сын Толстого Илья. – Был пост. В то время для отца и желающих поститься готовился постный обед, для маленьких же детей и гувернанток и учителей подавалось мясное. Лакей только что обнес блюда, поставил блюдо с оставшимися на нем мясными котлетами на маленький стол и пошел вниз за чем-то еще. Вдруг отец обращается ко мне (я всегда сидел с ним рядом) и, показывая на блюдо, говорит:

– Илюша, подай-ка мне эти котлеты. Нет, не забыл, я больше не буду поститься, и, пожалуйста, для меня постного больше не заказывай.

К ужасу всех, он ел и похваливал. Видя такое отношение отца, скоро и мы охладели к постам, и наше молитвенное настроение сменилось полным религиозным безразличием».

Эти съеденные в пост котлеты по влиянию на мировую культуру можно сравнить разве что с табличками, которые Мартин Лютер в 1517 году якобы прибил к дверям Виттенбергской церкви. С отрицания поста Лев Толстой начал собственную реформацию христианства.

Толстой, еще в 1870-м начавший изучать древнегреческий, меньше чем за два года, в 1880–1881 годах пишет собственную версию Нового Завета: «Соединение и перевод четырех Евангелий». По сути это психологический роман о юноше Иисусе, который, конечно, не сын Бога, – просто Мария родила его не от своего мужа Иосифа, а «неизвестно от кого». Это не секрет для самого героя, но причина глубокой внутренней драмы. Все разговоры Иисуса с дьяволом – это внутренние диалоги, спор героя с самим собой. Толстой исключает из текста все чудеса, поскольку не верит в них, а заканчивает свое Евангелие смертью Иисуса на кресте – ни о каком воскрешении речи нет. Христос для Толстого – обычный человек, но при этом учитель, философ, моральный ориентир. Главный завет Христа, по версии Толстого, состоит в любви к людям, умении прощать и отказе от насилия, а вовсе не в церковных обрядах.

Толстой отрицает церковь как таковую и все ее ритуалы, поскольку считает, что они лишь разъединяют многочисленных христиан всего мира. Себя он видит создателем универсального христианства, освобожденного от примесей. Любопытно, что в своем Евангелии слово «фарисеи» Толстой меняет на «православные».

Толстой прекрасно понимает, что «Соединение и перевод четырех Евангелий» не может быть опубликовано в России – эту книгу печатают в Швейцарии. В России она выйдет в 1906 году, да и то не полностью. После перевода Евангелий Толстой пишет «Исповедь», позже статью «В чем моя вера?» и другие религиозные труды. Духовный переворот полностью меняет его жизнь и приводит к разладу с женой: Софья Андреевна не принимает новую религию Толстого, перестает быть его творческим напарником. С этого момента «духовным партнером» писателя и главным пропагандистом его идей становится Владимир Чертков. Взаимная ревность и ненависть между Чертковым и Софьей Толстой начинается в 1880-е – и будет продолжаться всю жизнь.

Меняется отношение Толстого и к творчеству, положению и успеху. Авторские права на все произведения, напечатанные до 1881 года, он передает семье, а все, что написано после, объявляет общим достоянием, за которое ему не нужно платить гонораров. Произведения, созданные до «переворота», в том числе «Войну и мир» и «Анну Каренину», он считает менее значимыми. Много лет спустя в ответ на восхищение гостя Ясной Поляны его романами Толстой скажет: «Это всё равно что к Эдисону кто-нибудь пришёл и сказал бы: "Я очень уважаю вас за то, что вы хорошо танцуете мазурку"». Только свои религиозные труды граф считает достойными внимания.

И именно религиозные труды делают его подпольным писателем – печатать Толстого в России больше нельзя. Тем не менее его учение распространяется. Все чаще призывники отказываются от службы в армии, объясняя, что они последователи Толстого и насилие противоречит их религиозным убеждениям. Число толстовцев растет год от года, несмотря на то что они вне закона.

Неотвратимая казнь

1 марта 1881 года в Петербурге группа молодых людей из организации «Народная воля» убивает императора Александра II. Бомбу в царя бросает 25-летний поляк Игнатий Гриневицкий. Но руководит терактом 27-летняя дочь бывшего губернатора Петербурга Софья Перовская – это она машет белым платком, подавая сигнал убийце.

Смерть императора шокирует петербургскую элиту. На тот момент многие уверены, что Россия находится в двух шагах от принятия конституции. Еще за два месяца до убийства, в январе 1881 года, министр внутренних дел Михаил Лорис-Меликов пишет и приносит императору «всеподданнейший доклад» с изложением плана политических реформ. Через несколько десятилетий историки его назовут «конституция Лорис-Меликова». Проект предусматривает реформу Госсовета, фактически превращение его в подобие парламента, Александр II его одобряет, а утром 1 марта – за час до смерти – сообщает Лорис-Меликову, что через четыре дня документ будет принят Советом министров. Сын императора, будущий Александр III, конечно, знает об этих планах, так как участвует во всех обсуждениях.

Внезапная смерть царя все меняет. Все в растерянности, и, кажется, только Победоносцев точно знает, что делать. Он срочно пишет письмо новому императору, своему бывшему ученику. «Час страшный и время не терпит. Или теперь спасать Россию и Себя, или никогда. Если будут Вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, надобно уступать так называемому общественному мнению, – о, ради Бога, не верьте, Ваше Величество, не слушайте. Не оставляйте графа Лорис-Меликова. Я не верю ему. Он фокусник и может ещё играть в двойную игру. Если Вы отдадите Себя в руки ему, он приведёт Вас и Россию к погибели. Он умел только проводить либеральные проекты и вёл игру внутренней интриги. Но в смысле государственном он сам не знает, чего хочет… И он – не патриот русский». В последней фразе Победоносцев, конечно, намекает на то, что Лорис-Меликов – армянин.

На совещании 8 марта Победоносцев произносит еще более страстную речь против либеральных реформ – его противники ошеломлены напором. Вскоре после этого Лорис-Меликова увольняют. «Слава Богу, этот преступный шаг к Конституции не был сделан, и весь этот фантастический проект был отвергнут в Совете министров весьма незначительным большинством», – с удовлетворением пишет Александр III.

Лев Толстой поражен убийством императора. Он в Ясной Поляне, почти в тысяче километров от Петербурга. Новость о теракте в столице доходит туда только 3 марта. Толстой ничего не знает о том, какие интриги плетутся при дворе, но предвидит казнь цареубийц. Она кажется ему преступлением против сути христианства. И он пишет два письма: одно – Александру III, а второе – Победоносцеву, с просьбой передать первое. Пишет он их мучительно, почти целую неделю, и отправляет только 15 марта. В это время его терзают ночные кошмары: ему снится, что это он, а не Александр III казнит террористов.

В письме Толстой хочет объяснить императору, что казнь не только противоречит принципам христианства, но и не является эффективным способом борьбы с терроризмом: «Не простите, казните преступников, вы сделаете то, что из числа сотен вы вырвете 3-х, 4-х, и зло родит зло, и на место 3-х, 4-х вырастут 30, 40».

Победоносцев, конечно, царю этого письма не показывает. Такой соперник для него слишком опасен. Учитель Александра III знает то, чего не знает сам Толстой, – новый император очень любит писателя, вырос на его произведениях, зачитывался «Севастопольскими рассказами» в детстве, обожает «Войну и мир».

Победоносцев пишет императору сам: «Уже распространяется между русскими людьми страх, что могут представить Вашему Величеству извращенные мысли и убедить Вас к помилованию преступников. Может ли это случиться? Нет, нет, и тысячу раз нет… Я русский человек, живу посреди русских и знаю, что чувствует народ и чего требует. В эту минуту все жаждут возмездия»[2].

Александр III успокаивает Победоносцева: «Будьте покойны, с подобными предложениями ко мне не посмеют прийти никто и что все шестеро будут повешены, за это я ручаюсь».

Однако император ошибается. Друг Толстого Федор Страхов, который и привез письмо писателя Победоносцеву, предпринимает еще одну попытку выполнить просьбу Толстого – передает копию письма младшему брату царя, 23-летнему великому князю Сергею. И тот, в свою очередь, приносит письмо императору.

Удивительно, что через два десятилетия история повторится, но уже с другим концом. Сам великий князь Сергей будет убит террористами ровно так же, как и его отец Александр II. Жена Сергея, Елизавета, последует совету Толстого: она пойдет в камеру к убийце и будет просить помиловать его.

Однако в 1881-м ходатайства Толстого и младшего брата императора оказываются бесполезными. Александр III отвечает, что, если бы покушение было на него самого, он мог бы помиловать, но убийц отца не имеет права простить. 3 апреля пятерых убийц Александра II вешают.

Шестой осужденной, Гесе Гельфман, предоставляют отсрочку, поскольку она беременна. Она становится мировой знаменитостью – письма Александру III с просьбой пощадить Гесю пишут со всего мира, в ее поддержку выступает, например, Виктор Гюго[3]. Но вскоре после родов она все равно умирает, не получив достаточной медицинской помощи.

«Победоносцев ужасен. Дай Бог, чтобы он не отвечал мне и чтобы мне не было искушения выразить ему мой ужас и отвращение перед ним», – пишет Толстой в апреле 1881 года, не зная, что цареубийцы уже казнены. А Победоносцев действительно медлит и три месяца тянет с ответом Толстому.

Зато 30 апреля он пишет свою «антиконституцию», манифест о незыблемости самодержавия. Так могла бы называться половина всех законов, когда-либо принятых в России: «О призыве всех верных подданных к служению верою и правдою Его Императорскому Величеству и Государству, к искоренению гнусной крамолы, к утверждению веры и нравственности, доброму воспитанию детей, к истреблению неправды и хищения, к водворению порядка и правды в действии учреждений России».

Суть документа проста: больше никаких либеральных реформ, никакой конституции, никакого парламента, никакой представительной власти.

В своем отчете императору Победоносцев признает, что «в среде здешнего чиновничества манифест встречен унынием и каким-то раздражением», зато «все здравые и простые люди несказанно радуются». Впрочем, это фирменный стиль Победоносцева – он всегда уверяет, что точно знает мнение народа и говорит от имени истинно русских людей. На самом деле его манифест становится предметом шуток – он входит в фольклор благодаря фразе «…а на Нас возложить Священный долг Самодержавного Правления». За это его зовут «ананасным».

Настоящий Каренин

Начинается эпоха Победоносцева, которая продлится больше двух десятилетий.

В те годы дальние, глухие,

В сердцах царили сон и мгла:

Победоносцев над Россией

Простер совиные крыла,

И не было ни дня, ни ночи

А только – тень огромных крыл;

Он дивным кругом очертил

Россию, заглянув ей в очи

Стеклянным взором колдуна.

Это через тридцать лет напишет про Победоносцева Александр Блок.

Только в июне 1881 года Победоносцев отвечает на мартовское письмо Толстого: «Прочитав письмо Ваше, я увидел, что Ваша вера одна, а моя и церковная другая, и что наш Христос – не Ваш Христос. – Своего я знаю мужем силы и истины, исцеляющим расслабленных, а в Вашем показались мне черты расслабленного, который сам требует исцеления. Вот почему я по своей вере и не мог исполнить Ваше поручение».

Победоносцев и Толстой ни разу в жизни не встречались. Но у «министра церкви» есть основания ненавидеть писателя. В этот момент, в 1881 году, петербургская общественность все еще зачитывается последним романом Толстого «Анна Каренина» (он был опубликован всего три года назад). Читатели пытаются найти прототипов. В Константине Левине ясно угадывается сам писатель. Кто же Каренин? Высокопоставленный чиновник (влиятельный, но без титула), чья жена неверна и эта измена общеизвестна. «Победоносцев!» – так думают все. Тем более жена Победоносцева Екатерина младше мужа на 21 год, и, говорят, у нее роман на стороне. Больше того, после выхода книги она начинает подражать Карениной в манере одеваться. Впрочем, возможно, все параллели между Победоносцевым и Карениным – это светская сплетня, по крайней мере, сам Толстой этого не подтверждал.

Великая ложь

К концу правления Александра II почти ни у кого в Петербурге не было ни малейших сомнений в том, что движение к конституционной монархии неизбежно, что перемены уже необратимы. Но индивидуальное усилие Победоносцева смогло все развернуть. Наиболее полно идеология Победоносцева выражена в его статье «Великая ложь нашего времени», написанной в 1884 году. Это он о демократии.

«Одно из самых лживых политических начал есть начало народовластия… идея, что всякая власть исходит от народа и имеет основание в воле народной. Отсюда истекает теория парламентаризма, которая до сих пор вводит в заблуждение массу так называемой интеллигенции – и проникла, к несчастию, в русские безумные головы».

Победоносцев вовсе не считает, что у России особый путь и демократическое развитие не подходит именно ей. Он убежден, что демократия во всем мире уже обнаружила свою несостоятельность: «Больно и горько думать, что в земле Русской были и есть люди, мечтающие о водворении этой лжи у нас; что профессора наши еще проповедуют своим юным слушателям о представительном правлении, как об идеале государственного учреждения; что наши газеты и журналы твердят о нем в передовых статьях и фельетонах, под знаменем правового порядка; твердят, не давая себе труда вглядеться ближе, без предубеждения, в действие парламентской машины. Но уже и там, где она издавна действует, ослабевает вера в нее; еще славит ее либеральная интеллигенция, но народ стонет под гнетом этой машины и распознает скрытую в ней ложь. Едва ли дождемся мы, но дети наши и внуки несомненно дождутся свержения этого идола[4], которому современный разум продолжает еще в самообольщении поклоняться».

Петербургское дворянство смеется над Победоносцевым, его презрительно обзывают «поповичем». Эта неприязнь взаимна: Победоносцев считает, что главная проблема страны заключается в образовании: самая неблагонадежная и нелояльная часть населения – это интеллигенция, то есть студенты, профессора и даже чиновники. Система знаний, которые они получают, не способствует развитию верности императору. Другое дело – церковно-приходские школы. Образование должно ограничиваться грамотой и Законом Божьим, считает Победоносцев. И создание сети подобных церковно-приходских школ становится делом его жизни.

Высокий покровитель

Несмотря на вражду с «министром церкви», «Определение» Синода и запрет на публикацию произведений, самого Толстого по-прежнему не трогают. Такая ситуация невероятно злит писателя: все вокруг него под ударом, а он как будто в вакууме. В 1890 году Толстой разговаривает с религиозным философом Константином Леонтьевым, своим убежденным противником. «Жаль, Лев Николаевич, что у меня мало фанатизма, – сердится Леонтьев. – А надо бы написать в Петербург, где у меня есть связи, чтобы вас сослали в Томск и чтобы не позволили ни графине, ни дочерям вашим даже и посещать вас, и чтобы денег вам высылали мало. А то вы положительно вредны». «Голубчик, Константин Николаевич! – отвечает писатель. – Напишите, ради бога, чтоб меня сослали. Это моя мечта. Я делаю все возможное, чтобы компрометировать себя в глазах правительства, и все сходит мне с рук. Прошу вас, напишите».

От репрессий Толстого оберегает Александр III, который, с одной стороны, ценит его творчество, а с другой – резонно полагает, что мученичество лишь поспособствует распространению толстовства. Но популярность писателя продолжает расти – в том числе благодаря его общественной деятельности. В 1891 году в Центральной России и Поволжье начинается голод. Толстой едет в Рязанскую губернию, открывает там сеть бесплатных столовых, собирает огромные средства в помощь голодающим. Во время одной из поездок он узнает, что на железнодорожной станции местный священник выступает перед голодающими крестьянами и уговаривает их не брать ничего у Толстого, потому что он антихрист. Поначалу крестьяне действительно отказываются: «Иди, иди, матушка, со своим хлебом, не надо нам антихристова подаяния», – вспоминает дочь Толстого Татьяна слова голодающих. Но затем все же принимают помощь.

Бессмысленные мечтания

В 1894 году покровитель Толстого Александр III умирает, не дожив до 50. Его преемнику Николаю II 26 лет, он не интересуется ни политикой, ни престарелым Толстым, ни его ровесником Победоносцевым, который раздражает и пугает молодого императора. Впрочем, главный тезис Победоносцева Николаю близок, он тоже уверен, что власть царя – от Бога, а всякая конституция – от дьявола.

Правление Николая II начинается со скандала. В начале 1895 года он принимает делегации от разных губерний. Во время встречи представители Тверской губернии в своем поздравлении говорят о необходимости увеличить роль общества в управлении государством. В своей ответной речи император называет их просьбу неожиданно резко: «бессмысленными мечтаниями».

Выражение «бессмысленные мечтания» немедленно становится крылатым. В высшем обществе обсуждают, как и почему молодой царь позволил себе такую неаккуратную формулировку. Известная петербургская светская дама генеральша Богданович записывает в дневнике популярный в столице юмористический стишок:

И нахмурив очи строгие,

Чтоб скорее зло пресечь,

Корифеям демагогии

Царь сказал такую речь:

«За благие пожелания

я вас всех благодарю.

Но бессмысленны мечтания

власть урезать мне, царю!

Вы о вольностях все грезите,

Как Дантон или Марат,

И с суконным рылом лезете

Sans façons, в зеркальный ряд.

Или вы воображаете

(в самом деле – как умно),

Что собою представляете

Вы парламента зерно.

Далеко зерну до колоса,

Не пришла еще пора.

Дам пока вам право голоса

Лишь для возгласа "ура!"».

Столичная молодежь относится к словам императора без улыбки. Сын пермского губернатора, недавний выпускник Петербургского университета, а теперь популярный публицист Петр Струве пишет «Открытое письмо к Николаю II». Письмо распространяется в виде листовок и, конечно, без подписи автора. «До сих пор Вы были никому неизвестны, со вчерашнего дня Вы стали определенной величиной, относительно которой нет больше места "бессмысленным мечтаниям". Вас обманули, Вас запугали представители той именно придворной бюрократической стены, с самодержавием которой никогда не примирится ни один русский человек».

25-летний Петр Струве пишет 26-летнему Николаю о том, что интеллигенция наивно полагала, что царь и бюрократия – разные силы, а услышав про «бессмысленные мечтания», поняла, что это одно и то же: «Если самодержавие на словах и на деле отожествляет себя со всемогуществом бюрократии, если оно возможно только при совершенной безгласности общества… – дело его проиграно, – оно само себе роет могилу и, рано или поздно, – падет под напором живых общественных сил… Ваша речь в одних вызвала чувство обиды и удрученности…; у других – она обострит решимость бороться с ненавистным строем всякими средствами. Вы первый начали борьбу, и борьба не заставит себя ждать».

Не меньше Струве словами императора возмущен граф Толстой, хоть и не обещает императору немедленной революции. Он пишет статью «Бессмысленные мечтания» – пожалуй, наиболее полное изложение своей политической позиции; статью очень резкую и оскорбительную для молодого императора:

«Необдуманный, дерзкий, мальчишеский поступок молодого царя стал совершившимся фактом; общество, все русское общество проглотило оскорбление, и оскорбивший получил право думать (если он и не думает, то чувствует), что общество этого самого и стоит, что так и надо с ним обращаться, и теперь он может попробовать еще высшую меру дерзости и оскорбления и унижения общества».

Осуждая «нахальство молодого барчука», Толстой переходит к выводу, что монархия как таковая опасна для России:

«Ни один разумный человек не сядет в экипаж, если не знает, что кучер умеет править, и в поезд железной дороги, если машинист не умеет ездить, а только сын кучера или машиниста, который когда-то, по мнению некоторых, умел ездить; и тем менее не поедет в море на пароходе с капитаном, права которого на управление кораблем состоят только в том, что он – внучатный племянник человека, который когда-то управлял кораблем. Ни один разумный человек не вверит себя и свою семью в руки таких кучеров, машинистов, капитанов, а все мы живем в государстве, которое управляется, и неограниченно, такими сыновьями и внучатными племянниками не только не хороших правителей, но на деле показавших свою неспособность к управлению людей».

От монархии Толстой переходит к критике чиновничества:

«В последнее время люди эти до такой степени у нас в России пали в нравственном и умственном значении, что если они прямо не воруют, как воровали те, которых обличили и прогнали, – они даже не умеют притвориться, что преследуют какие-нибудь общие государственные интересы, они только стараются как можно дольше получать свои жалованья, квартирные, разъездные. Так что управляет государством не самодержавная власть – какое-то особенное, священное лицо, мудрое, неподкупное, почитаемое народом, – а управляет в действительности стая жадных, пронырливых, безнравственных чиновников, пристроившихся к молодому, ничего не понимающему и не могущему понимать молодому мальчику, которому наговорили, что он может прекрасно управлять сам один».

В завершение статьи Толстой прямо называет Победоносцева, который, по его мнению, является символом режима, «одуряет и развращает» народ. Это новый вызов государству; Толстой будто бы нарочно старается уязвить власть – и добиться наказания.

В 1897 году в России проходит перепись населения, и несколько тысяч человек называют себя толстовцами. Учение объявлено вредной сектой. Борьбу с ней возглавляет сам всесильный «министр церкви» Победоносцев.

Великое переселение

В первые годы правления Николая II Толстой начинает еще одну мощнейшую общественную кампанию – в защиту духоборов. Это христианская секта, очень близкая ему идейно: они отвергают обрядовую часть православия и любое насилие. В 1895 году духоборы, живущие недалеко от Тбилиси (тогда – Тифлис), протестуя против принудительного призыва в армию, собирают в кучу все имеющееся в местной общине оружие и сжигают. После этого репрессии против духоборов только усиливаются: их сажают в тюрьмы, отдают в дисциплинарные батальоны, ссылают.

Толстой и Чертков вступаются за духоборов, и вскоре о них начинает писать вся мировая пресса. И тогда у Толстого возникает идея вывезти духоборов туда, где их не будут преследовать. Рассматриваются разные варианты: Китай, Кипр, Гавайи.

Он начинает сбор денег и ради этого даже пересматривает собственное решение отказаться от гонораров. Специально побыстрее дописывает «Воскресение», чтобы все деньги от публикации романа отдать на помощь духоборам.

Правозащитная деятельность самого Толстого остается безнаказанной, но Черткову грозит ссылка в Сибирь. Благодаря связям удается сменить приговор на высылку за границу, и в 1897 году Чертков отправляется в Англию. Публицист, свободно владеющий английским, становится рупором Толстого в западном мире. И именно в Лондоне Чертков находит способ помочь духоборам. Новоявленный политэмигрант приходит к другому выходцу из России – князю Петру Кропоткину; тот живет в эмиграции уже больше 20 лет, с 1876 года. Знаменитый ученый-географ, открывший такое явление, как ледниковый период, и одновременно классик мирового анархизма берется помочь духоборам. Кропоткин не раз ездил в научные экспедиции в Канаду (и пришел к выводу, что эта территория геологически родственна Сибири). Туда он и предлагает переправить духоборов.

Историческое переселение начинается в 1898 году. Больше восьми тысяч человек в Батумском порту садятся на зафрахтованные Толстым корабли и отправляются в Квебек и Галифакс. К 1900 году колоссальная операция по спасению духоборов от репрессий заканчивается. Толстой демонстрирует, что он в состоянии жить в государстве и быть практически независимым от него.

Кстати, в романе «Воскресение» Толстой наносит еще один удар по Победоносцеву. Это уже не отдаленное сходство, как в случае с Карениным, – здесь есть персонаж, в котором Победоносцев угадывается безошибочно. Это абсолютное зло, «министр церкви» Топоров.

«Топоров… относился к поддерживаемой им религии так, как относится куровод к падали, которою он кормит своих кур: падаль очень неприятна, но куры любят и едят ее, и потому их надо кормить падалью».

Цензура, конечно, всю девятую главу, где содержится этот фрагмент, к печати не допускает. Но все заинтересованные лица, включая Победоносцева, читают полную версию.

Не молиться

Толстой раздражает и власть, и церковь. Но никто не решается на резкие шаги – и так продолжается до тех пор, пока он не начинает тяжело болеть. В 1899 году в газетах появляются рассуждения о том, что писатель может скоро умереть. Высшие чины Святейшего Синода совещаются: как поступать с Толстым, когда он умрет? Один из церковных иерархов, архиепископ Харьковский, даже пишет проект постановления об отлучении Толстого от церкви. В 1900 году митрополит Киевский рассылает секретное письмо, запрещающее всем священникам страны поминать Толстого. Но писатель выздоравливает. Зато скоропостижно умирает сам киевский митрополит.

Петербургский митрополит Антоний, несмотря на свою репутацию либерала, решает вопрос с Толстым закрыть. Раз уж принято тайное решение об отлучении Толстого – надо сделать его публичным. Он собирается просто обнародовать секретный циркуляр, но сперва решает утвердить его у государственного куратора церкви – Победоносцева. Тот переписывает текст и ужесточает его. Именно этот, отредактированный Победоносцевым, текст и попадает в «Церковные ведомости»[5]. Он подписан семью иерархами: Антонием и еще шестью митрополитами. Подписи «церковного министра» там нет.

По пунктам перечисляются все претензии к Толстому: проповедует свержение всех догматов православной Церкви, отрицает божественность Христа, непорочное зачатие, воскрешение, загробную жизнь, Страшный суд и все таинства Церкви. Следовательно, Толстой «сознательно и намеренно отторг себя сам от всякого общения с Церковью», поэтому церковь не считает его своим членом, пока он не раскается. Заканчивается документ короткой молитвой за Толстого, с просьбой к Богу вразумить его.

Убийца в окне

8 марта 1901 года, всего через две недели после «отлучения» Толстого, обер-прокурор Синода Победоносцев сидит у окна в кабинете своего казенного особняка. Окна выходят на Литейный. Победоносцев, как обычно, работает допоздна, и его нетрудно заметить с улицы. Поздним вечером к окну подходит 25-летний Николай Лаговской, мелкий провинциальный чиновник, статистик из Самарской земской управы. Он достает револьвер и шесть раз стреляет в Победоносцева.

Первые пять пуль попадают в потолок, шестой выстрел дает осечку – Лаговской промахивается. Начинается шум, выбегают дворники, террорист пытается бежать, но его хватают.

Столичная полиция встает на уши, тем более что за неделю до этого убит министр народного просвещения Николай Боголепов. Это первое громкое покушение за двадцать лет; со смерти Боголепова и покушения на Победоносцева в России начинается эпидемия политических убийств.

По всей стране устраивают молебны за здравие Победоносцева. Не везде, однако, они проходят гладко: в Рязани, например, местные студенты устраивают скандал в момент службы «за здравие инквизитора». 74-летний Победоносцев – наверное, самый ненавистный чиновник в России, самый главный враг всех оппозиционеров: и студентов-революционеров, и петербургской интеллигенции. Лаговской на допросе говорит, что хотел «истребить его, как главного виновника всяких стеснений, мешающих прогрессу и свободе», а главной виной Победоносцева считает «распространение в народе суеверия и невежества посредством церковно-приходских школ».

Лаговского приговаривают к шести годам каторги, он не доживет до освобождения, умрет в Сибири. Победоносцев переживет его, на него будут еще несколько раз покушаться.

Казанская битва

Через неделю после отлучения Толстого, 4 марта 1901 года, на площади около Казанского собора толпятся люди. Здесь не только студенты, но и столичные знаменитости, например два молодых писателя-социалиста. Они – полная противоположность друг другу. Один – молодой человек из хорошей семьи, сын пермского губернатора Петр Струве, второй – юноша из низов, Алексей Пешков, подписывающий свои произведения псевдонимом Максим Горький. Струве профессионально занимается политикой в стране, где нет политики. Это он писал анонимное «Открытое письмо Николаю II» шесть лет назад. А за год до этого он с единомышленниками, среди которых Владимир Ульянов, создал первую в стране социалистическую газету «Искра». Горький еще не читал «Искру», еще не знаком ни со Струве, ни с другими ее основателями. Зато он уже написал несколько рассказов, принесших ему огромную популярность среди молодежи. Но пока не переехал в столицу – живет в Нижнем Новгороде. Струве 31 год, Горькому – 32, он ровесник царя Николая II.

Митинг у Казанского собора – это, наверное, первая массовая политическая манифестация в истории России. Отличие от всех предыдущих студенческих волнений принципиальное: это не студенты борются за свои права, а представители самых разных сословий выходят, чтобы заступиться за студентов. Собравшиеся требуют отменить «временные правила», позволяющие любого политически активного студента отчислить и призвать в армию.

«Мы на площади; шумно оживленная, нервно возбужденная толпа – и ни одного полицейского, – вспоминал позже студент математического факультета Разумник Иванов, которому в этот момент 22 года. – Полиция, пешая и конная, вместе с отрядами казаков, до поры до времени запрятана во дворах прилегающих с площади домов. Ждем сигнала. Ударила полуденная пушка – и началось… В середине площади, в густой толпе молодежи, развернулся красный флаг – и в ту же минуту распахнулись ворота домов на Казанской улице и Екатерининском канале, отряды казаков врезались в толпу, работая наотмашь нагайками. Вопли боли и ярости, кровь, стоны раненых; крики негодования зрителей, которых пешая и конная полиция, разгоняя, избивала на тротуарах».

В избиваемой толпе не только молодежь, но и столичная элита. Горький вспоминает, что многие офицеры отказываются подчиняться градоначальнику Клейгельсу, который командует разгоном, некоторые даже вступают в бой с казаками.

«Одного из этих офицеров я видел в момент, когда он прорвался сквозь цепь жандармов. Он весь был облит кровью, а лицо у него было буквально изувечено нагайками, – вспоминает Горький в письме другу Антону Чехову. – Другой кричит: "Они не имеют права бить нас, мы публика!" Во все время свалки офицерство вытаскивало женщин из-под лошадей, вырывало арестованных из рук полиции и вообще держалось прекрасно».

Струве приходит в исступление, вспоминает подруга его жены, участница митинга Ариадна Тыркова: «Это черт знает что такое! Как они смели? Как они смеют меня – меня! – по ногам колотить нагайкой!» – кричит он, завидев знакомых. Мы все были возбуждены, но, слушая его нелепый, нескладный, несколько раз повторенный выкрик – меня! Меня! – я чуть не рассмеялась».

Негодование Струве и других свидетелей понятно: в начале ХХ века российские полицейские еще не бьют людей – даже арестованных, а дворян тем более. Это запрещено законом: телесные наказания применимы только к одному сословию, крестьянам, составляющим, впрочем, 80 % населения.

Главным героем митинга у Казанского собора становится князь Леонид Вяземский, бывший астраханский губернатор и член Государственного совета. Когда начинается избиение, он подбегает к столичному градоначальнику Клейгельсу и кричит на него, что это превышение полномочий и нужно немедленно прекратить зверство. Тот не реагирует.

Студент Иванов вспоминает, что митингующие разгромлены, избиты, оттеснены к ступеням Казанского собора, куда они и вваливаются всей толпой, поддерживая раненых; их складывают на мраморные скамьи около гробницы Кутузова. «В соборе заканчивалось воскресное богослужение, прерванное нашим появлением, шумом и криками, – вспоминает Иванов. – Из алтаря появился командированный священником дьякон:

– Звери вы или люди? Врываетесь, безбожники, во храм, где идет божественное служение, фуражек не снимаете, бесчинствуете… Устыдитесь!

– Отец дьякон, не мы бесчинствуем, а полиция, – взгляните на окровавленных и раненых; нас загнали в собор, мы не доброю волей сюда вошли…»

После чего в собор входит полицейский полковник и заявляет, что у митингующих есть полчаса на то, чтобы разойтись и тем доказать, что они люди законопослушные. «Не для того мы шли на демонстрацию, чтобы доказать свою гражданскую благонамеренность!» – вспоминает Иванов. За полчаса из собора уводят раненых, а остальных (500–600 мужчин и около сотни женщин) арестовывают.

Горький пишет Чехову, что, по официальным данным, убито четыре человека, избито 62 мужчины и 34 женщины, полицейских, жандармов и казаков ранено 54. «Я вовеки не забуду этой битвы! Дрались – дико, зверски, как та, так и другая сторона. Женщин хватали за волосы и хлестали нагайками, одной моей знакомой курсистке набили спину, как подушку, досиня, другой проломили голову, еще одной выбили глаз. Но хотя рыло и в крови, а еще неизвестно, чья взяла», – вспоминает писатель.

Струве арестован и сослан в Тверь, Горький избежал ареста. Князь Вяземский отправлен в свое имение. Многие участники митинга попадают в тюрьму, но, по воспоминаниям Ариадны Тырковой, столичная молодежь не очень боится заключения: «Мы твердо знали, что в русских тюрьмах не пытают. Никто и мысли не допускал, что в наш просвещенный век в Петербурге заключенных могут подвергать средневековым мучениям. В тюрьму вошли без страха. Ну, подрались немного с казаками на площади, показали правительству, что умеем протестовать против насилия. Посидим в кутузке, велика беда»[6].

Два царя

Толстой, находящийся в Москве, поражен произошедшим. Спустя несколько дней после разгона митинга он пишет письмо «Царю и его помощникам» – самый важный свой публицистический текст со времен «Бессмысленных мечтаний», в котором излагает предложение политических реформ, состоящее из трех пунктов.

Во-первых, «уравнять крестьян во всех их правах с другими гражданами» (в частности, «уничтожить бессмысленное позорное телесное наказание»). Во-вторых, реформировать правоохранительные органы, поскольку нынешнее всевластие полиции поощряет «доносы, шпионство, грубое насилие», «не применять развращающую людей, противную христианскому духу русского народа и не признанную до этого в нашем законодательстве смертную казнь, составляющую величайшее, запрещенное богом и совестью человека преступление». «В-третьих – уничтожить все преграды к образованию, воспитанию и преподаванию».

Это письмо Толстой сначала отправляет в Лондон Черткову, посоветоваться. Тот вносит стилистические правки и советует требовать еще и свободы слова и печати. Толстой принимает все рекомендации, но про свободу слова писать отказывается. По его словам, он нарочно не упомянул о ней – простому народу это требование будет непонятно, большинство населения под ним не подпишется.

Толстой отправляет письмо в Петербург. Его, естественно, нигде не публикуют, и прислушиваться к его требованиям никто не собирается. Однако столичная интеллигенция, конечно, письмо читает – оно распространяется подпольно, как и остальные запрещенные произведения графа, опубликованные Чертковым за границей.

Алексей Суворин, издатель провластной газеты «Новое время», прочитав письмо Толстого, пишет в дневнике: «Два царя у нас: Николай Второй и Лев Толстой. Кто из них сильнее? Николай II ничего не может сделать с Толстым, не может поколебать его трон, тогда как Толстой несомненно колеблет трон Николая и его династии. Его проклинают, Синод имеет против него свое определение. Толстой отвечает, ответ расходится в рукописях и заграничных газетах. Попробуй кто тронуть Толстого. Весь мир закричит, и наша администрация поджимает хвост. Герцен громил из Лондона. Толстой громит в Лондоне из Ясной Поляны и Москвы, громит в России при помощи литографий, которые продаются по 20 коп. Новое время настает, и оно себя покажет. …Хоть умереть с этим убеждением, что произвол подточен и совсем не надо бури, чтоб он повалился. Обыкновенный ветер его повалит».

Из-за отлучения Толстой снова входит в моду. Московский жандарм Спиридович с недоумением вспоминает, что до этого проблем из-за Толстого у московской полиции никогда не было: «Не разрекламируй в то время Толстого Святейший Синод, Толстой, как учитель жизни, продолжал бы оставаться спокойно в стороне и в тени» – так полагает жандармский офицер, работа которого – бороться с толстовцами.

Война и мир искусства

Утром 15 марта 1901 года 28-летний Сергей Дягилев открывает газету и из рубрики «Правительственные новости» узнает о собственном увольнении из дирекции императорских театров «без прошения и пенсии по третьему пункту». Это самая страшная формулировка, которую может себе представить российский чиновник, позорное изгнание с волчьим билетом. Дягилев не верит своим глазам, ведь он считал, что на его стороне сам император и масса других влиятельных людей. А теперь все разрушено одним росчерком пера его упрямого начальника.

До этого утра Дягилев числился главным редактором сразу двух модных столичных журналов. Один из них – эстетский «Мир искусства» – он придумал сам и издавал на деньги миллиардера Саввы Мамонтова и других спонсоров. Второй – государственное, официозное издание «Ежегодник императорских театров». Известность в столице Дягилев получил, конечно, благодаря первому.

Еще в 1898 году 26-летний выпускник юрфака Дягилев вместе с другом-однокурсником Александром Бенуа нашел деньги на выпуск журнала о современном искусстве. Два молодых юриста планировали бросить вызов традиционному российскому культурному сообществу. Творчество передвижников, живых классиков конца XIX века, казалось им скучным и устаревшим. Дягилев и Бенуа совершенно не интересовались ни политикой, ни социальной проблематикой. Они хотели нового, модного и провокационного искусства – как на Западе – и собирались делать журнал именно об этом. В мае 1898 года Дягилев и его спонсор Мамонтов вместе дают программное интервью. «Журнал должен совершить в нашем артистическом мире переворот почти такой же, как и в публике, кормившейся до сих пор остатками надоевших уже Европе течений», – нагло говорит будущий редактор.

В редакцию «Мира искусства» входят также двоюродный брат и любовник Дягилева 26-летний Дима Философов и 35-летний художник Леон Бакст. Одновременно Дягилев организует выставки прогрессивных художников: Бенуа, Бакста, Михаила Врубеля, Константина Сомова.

И выставки, и первый же номер журнала старшее поколение деятелей культуры считает оскорбительными. Правда, обижаются не все, главный художник страны, Илья Репин, наоборот, относится к молодежи с симпатией и даже обещает присылать статьи в «Мир искусства». Но, например, классик-пейзажист Василий Поленов просто вне себя. От имени разгневанных стариков выступает Владимир Стасов, самый влиятельный художественный критик страны, близкий друг и Льва Толстого, и покойного Федора Достоевского. Он негодует, что молодое поколение столь несознательно и бессмысленно (никакого социально-политического содержания в их работах действительно нет). «Оргия беспутства и безумия», «декадентские нелепости и безобразия» – так Стасов описывает все, что делает «Мир искусства», а Дягилева называет «декадентским старостой».

Возмущение стариков увеличивает интерес к Дягилеву и его команде, но отпугивает спонсоров. Деньги заканчиваются. Помощь приходит откуда не ждали. Валентин Серов, художник, казалось бы, не дягилевского круга, решает спасти молодых провокаторов и их журнал. В свои 35 Серов – самый востребованный портретист страны и самый популярный при дворе художник. Весной 1900 года он пишет портрет Николая II и во время работы рассказывает императору о проблемах Дягилева. «Я в финансах ничего не понимаю», – наивно замечает Серов. «И я тоже», – поддакивает император. И распоряжается выделить «Миру искусства» пятнадцать тысяч рублей[7].

Поддержка царя неожиданно превращает Дягилева из скандалиста-маргинала в признанного новатора. Почуяв, что «Мир искусства» набирает вес, чиновники от культуры становятся внимательнее к Дягилеву и уже осенью его назначают на важный пост: чиновником по особым поручениям при дирекции императорских театров. В его обязанности входит выпускать ежегодный журнал, и он превращает официозный альманах в роскошный художественный буклет.

Карьера Дягилева складывается блестяще. Он придумывает себе новые неожиданные проекты, решает сам в качестве режиссера поставить балет – «Сильвию» Лео Делиба. Директор императорских театров Сергей Волконский дает добро, но все же очень боится, что на него накинется «культурная общественность», поэтому в пресс-релизе пишет, что постановщиком нового балета будет он сам, а о Дягилеве не упоминает.

Амбициозный Дягилев уступать не собирается. Считая, что пользуется покровительством самого императора, он сообщает начальству, что, если его не назначат официально, он и балетом заниматься не будет, и новый ежегодник редактировать откажется. Философов, Бакст и Бенуа поддерживают Дягилева и обещают уйти вместе с ним. Молодежь уверена в собственной неуязвимости, ведь один из великих князей, симпатизирующих Дягилеву, постоянно ходатайствует о нем лично императору, да и Николай II якобы говорит, что «Дягилеву незачем уходить». Однако Волконский и его сторонники оказываются настойчивее, чем переменчивый император, и в итоге о собственном увольнении Дягилев узнает из газеты.

«Церковь на троих»

В Чистый четверг 29 марта 1901 года ровно в полночь супруги Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский, известные петербургские журналисты и литераторы, запирают двери своей квартиры и начинают двигать мебель. Они молча все выносят из гостиной, оставив там только стол и стулья. Стол накрывают новой белой скатертью, ставят на него три трехсвечника, кладут длинный тонкий нож, соль, хлеб, цветы и виноград. Заранее куплены церковная чаша, свечи, красный атлас, золотая тесьма – все это лежит наготове в соседней комнате.

Закончив приготовления, Мережковский умывается, надевает чистое белье, а Гиппиус вместо платья облачается в новую белую сорочку. Они расходятся по своим комнатам и ложатся спать. Но в двадцать минут второго к ним приходит гость. Это Дима Философов.

Мережковский, Гиппиус и Философов собираются вокруг стола. «Спросим себя в последний раз, может быть, лучше не надо?» – говорит Мережковский. После этого они втроем надевают кресты и начинают странный ритуал: целуют друг другу руки, зажигают свечи, читают молитву, режут хлеб и опускают его в чашу с вином. Пьют вино по очереди. Этим обрядом они создают новую церковь – «церковь на троих». Сами они называют ее «Церковью Третьего завета».

Молодые провинциалы Мережковский и Гиппиус переехали в столицу еще в 1889 году и довольно быстро прославились своей публицистикой. Они – представители нового поколения интеллигенции, которое демонстративно не интересуется политикой. В этом их бунт против старшего поколения.

«Старики», чья молодость и зрелость пришлась на реформы Александра II, то есть 1860-е и 1870-е годы, читают и пишут бесконечные тексты о политике, обсуждают правительство, цензуру, печать и, конечно, делят всех на «рукопожатных» и «нерукопожатных». Так, столичная либеральная интеллигенция этого поколения знает, что можно ходить в гости, скажем, к поэту Плещееву, который хоть и беден, но прогрессивен. А вот к поэту Майкову приходить неприлично, потому что он государственник и мракобес. Появляться у поэта Полонского и вовсе за гранью допустимого, ведь он работает цензором.

На этом фоне поколение 90-х держится крайне аполитично. Многие приехали в столицу из провинции и не собираются сразу распределяться по лагерям. Зинаида Гиппиус пишет, что журналист должен выбрать, в какой мешок залезть: на одном мешке написано «либералы», а на втором – «консерваторы». Но сама Гиппиус демонстративно плюет на все «мешки» и условности. Они с Мережковским нарочно ходят и к Плещееву, и к Майкову, и даже к Полонскому, чтобы продемонстрировать окружающим отсутствие политических предрассудков.

Однажды в очередных «нерукопожатных» гостях Гиппиус замечает, что ее внимательно изучает какой-то незнакомый старик. Только после его ухода она спрашивает у хозяина, кто был тот странный человек. Оказывается, что это сам Победоносцев.

Увлечения Гиппиус и ее мужа сильно контрастируют с тем, чем принято заниматься в столичном обществе. Их прельщают мистические и сексуальные эксперименты. Мережковский называет это «философией пола» – и, когда заводит романы на стороне, объясняет жене, что таким образом изучает свои религиозные чувства («Плотское влечение он оправдывает мыслями о святости пола и о святой плоти», – вспоминает Гиппиус). У Гиппиус и Мережковского крайне свободные отношения. Она часто влюбляется (причем не только в мужчин) и свои влюбленности тоже воспринимает как часть религии.

Гиппиус – секс-символ нового поколения петербуржцев. Она ходит в мужском костюме, любит эпатировать общество высказываниями вроде «люблю себя, как Бога».

В ходе своих экспериментов Гиппиус вступает в секту хлыстов – подпольное мистическое христианское течение, преследуемое церковью. Собрания хлыстов проходят по ночам (иногда в банях), во время богослужений верующие занимаются самобичеванием, кружатся в танце и входят в состояние транса, подобно дервишам. По слухам, хлысты отвергают брак и практикуют групповой секс, за что и подвергаются гонениям. Все это только разжигает любопытство Гиппиус, она даже входит в «думу» – руководящий орган столичной хлыстовской общины.

В 1899 году Дмитрий Мережковский придумывает, что они с женой должны создать свою собственную «внутреннюю» церковь – потому что обычная не соответствует их представлениям о Боге. Так появляется замысел «Церкви Третьего завета» или «Плоти и Крови», которая могла бы удовлетворить людей их круга, ответить на их вопросы. К этому обсуждению Гиппиус и Мережковский привлекают всех своих друзей: в первую очередь таких же самоуверенных экспериментаторов, как и они сами, издателей журнала «Мир искусства» – Сергея Дягилева и его друзей.

Из всей компании мистическими поисками Мережковских всерьез увлекается только Дима Философов. Сначала они просто собираются и разговаривают «про пол» – то есть про секс, возводя его в мистическую философию. «И всё тут смешалось, стало смешным и ужасным, и нельзя уж было понять, где грех», – вспоминает Гиппиус. Трудно разобраться, кто в этой троице как к кому относится. Гиппиус, очевидно, влечет к Философову (в дневниках она это отрицает), гомосексуала Философова – скорее к Мережковскому. «У меня нет любви к вам, лично к вам, и даже нет желания любви», – говорит Философов Зинаиде. «И мысленно: "Напрасно ты в меня влюблена"», – добавляет она.

Завершая ритуал, под утро трое целуют друг друга крестообразно: в лоб, в уста и глаза. Троебратство создано. Светает. Философов уходит, и Гиппиус говорит мужу: «Почти сделан первый шаг на пути, возврата с которого нет, остановка на котором – гибель».

Хипстеры XX века

8 октября 1901 года к Победоносцеву приходит группа молодых людей. Молодыми они, конечно, кажутся Победоносцеву – им всем за 30, они ровесники царя. Сами визитеры считают себя известными журналистами, но в присутствии серого кардинала Российской империи теряются. Самому старшему из них уже 45 лет, это Василий Розанов, философ и публицист. Самому младшему – Философову – 29. Но говорит в основном 35-летний Дмитрий Мережковский.

Цель их визита состоит в том, чтобы добиться разрешения на публичные дебаты между столичной интеллектуальной элитой и духовенством. Цель на первый взгляд наивная: в стране действует церковная цензура, обсуждение религиозных вопросов под запретом, ни одна книга Толстого о религии не опубликована легально. И вдруг молодые люди приходят к главному душителю свобод, чтобы просить о снятии установленного им же запрета. Главного идеолога цензуры они просят ввести точечную свободу слова и свободу собраний. И Победоносцев их не прогоняет.

Эти молодые люди видят Победоносцева совсем не так, как старшее поколение российской интеллигенции. Для них это вовсе не средневековый инквизитор, который полгода назад отлучил от церкви Толстого. Да и к старику Толстому эта модная молодежь особенного пиетета не испытывает. Мережковский как раз публикует в «Мире искусства» у Дягилева статью «Л. Толстой и Достоевский», в которой противопоставляет земное начало, «человеческую правду» Толстого духовному началу, «Божеской правде» Достоевского. Самому автору, конечно, намного ближе Достоевский.

Победоносцев ничего не знает про эту компанию. Он вряд ли читал статьи Мережковского, точно не слышал про их с женой сексуально-мистические эксперименты. Скорее всего, Победоносцев не знает и о романах из цикла «Христос и Антихрист» Мережковского, в которых автор подходит к тому, что Христос – это и есть Антихрист.

Старый «министр церкви» неожиданно добр. Он отправляет молодежь к митрополиту Антонию – пусть тот и решает. Вся компания едет в Александро-Невскую лавру: после согласия Победоносцева уговорить либерального митрополита оказывается совсем не сложно. Публичные дискуссии о религии разрешены.

Идея принадлежит Зинаиде Гиппиус. В сентябре 1901 года, через несколько месяцев после создания «церкви на троих», Зинаида и Дмитрий гуляют в лесу около своей летней дачи под Лугой, обсуждают скорое возвращение в столицу. «Что ты думаешь делать эту зиму? Продолжать эти наши беседы?» – спрашивает она. Мережковский кивает.

Под «беседами» Гиппиус имеет в виду еженедельные собрания столичной богемы в их квартире на Литейном, 24, в доме Мурузи. К Мережковским приходят известные молодые журналисты и литераторы. А каждую среду вся компания, включая Мережковских, сидит у Дягилева, в редакции журнала «Мир искусства», которая располагается прямо в его огромной квартире. Квартиры Дягилева и Мережковских – это два главных адреса актуального Петербурга, там собираются самые интересные люди, ведутся самые интересные разговоры об искусстве, литературе, религии – обо всём, кроме политики.

Сергей Дягилев и его друзья интересуются искусством, Дмитрий Мережковский – религией и философией, но они бунтуют вместе – не против властей, а против старшего поколения, против скучного социального пафоса, против старомодной публицистики. В центре их внимания – они сами.

Но Гиппиус сложившийся формат домашних посиделок разонравился. «Разве ты не видишь, – говорит она мужу, – что все эти беседы ни к чему нас не ведут? Говорим о том же, с теми же людьми, у которых у каждого своя жизнь, и никакого общения у нас не происходит. То есть внутреннего, настоящего общения. Не думаешь ли ты, что нам лучше начать какое-нибудь реальное дело в сторону, но пошире, чтоб были… ну, чиновники, деньги, дамы, чтобы разные люди сошлись, которые никогда не сходились и не сходятся».

За железный занавес

«Мир духовенства был для нас новый, неведомый мир, – вспоминает Зинаида Гиппиус. – Мы смеялись: ведь Невский у Николаевского [Московского] вокзала разделен железным занавесом. Что там, за ним, на пути к Лавре? Не знаем: terra Incognita».

Единственный человек в их богемной компании, кто знаком не понаслышке с духовенством, это Василий Розанов – тоже известный журналист и критик, хоть и человек немного не их круга. Он не любит большие сборища и никогда не говорит на публике. Зато в более камерной обстановке даже с незнакомым собеседником немедленно начинает общаться близко и тесно, подчеркнуто интимно. Розанов почти всегда юродствует, иронизирует, провоцирует и троллит собеседника и читателя. Он не считает зазорным писать гадости о знакомых и, что особенно экстравагантно для того времени, писать очень откровенные и нелицеприятные вещи о себе самом. Розанов не стесняется внутренних противоречий в своих рассуждениях, часто отстаивает противоположные точки зрения. «Нравственность? Даже не знал никогда, как это слово пишется».

Отчасти одиозность Розанова объясняется его личной драмой. Он был женат на Аполлинарии Сусловой, бывшей любовнице его кумира, Федора Достоевского. Суслова сильно его старше и обладает деспотичным характером. Все семь лет совместной жизни она терроризировала и била Розанова, а потом бросила, не дав официального развода. Со своей новой женой и матерью его пятерых детей Розанов вынужден жить гражданским браком.

Розанов – не светский персонаж, живет довольно бедно, даже став известным журналистом, все равно вынужден подрабатывать чиновником в контрольном ведомстве – а в промежутках писать свои бесконечные статьи во все журналы подряд, даже в «нерукопожатные» («Детишкам на молочишко» – так, извиняясь, говорит Розанов о своем журналистском творчестве).

Для Мережковских Розанов ценен тем, что к нему в гости заходят не только богемные литераторы, но и священники. Именно у него дома, по словам Гиппиус, «понемногу наметилась дорожка за плотный занавес».

Мережковские рекламируют свою затею как «сближение интеллигенции с церковью». От самого Розанова все приготовления держат в строжайшем секрете, чтобы не проболтался. У него же они знакомятся с Василием Скворцовым, помощником Победоносцева и главным редактором церковного журнала «Миссионерское обозрение». Скворцов готовит «министра церкви» к визиту журналистов и уговаривает не отказывать им с порога. При помощи новых звездных знакомых сам Скворцов хочет попасть в высшее общество и превратить свое «Миссионерское обозрение» в настоящий «журнал».

Итак, разрешение получено. Первое заседание происходит 29 ноября 1901 года в малом зале Географического общества. В самом помещении стоит огромная статуя, подаренная обществу после недавней экспедиции. Но, чтобы она не смущала участников, ее заматывают тканью. Зинаида Гиппиус по очертаниям предполагает, что это статуя Будды – и именно так называет ее во всех своих воспоминаниях. Но она ошибается. Любопытный Александр Бенуа решает проверить, кто же немой свидетель дебатов, – и обнаруживает, что это «вовсе не Будда, а страшный монгольский шайтан, с рогами, клыками, весь мохнатый и огромного роста».

Председателем собраний назначают надежного человека, ректора духовной академии епископа Сергия (Страгородского). Спустя 42 года, во время Великой Отечественной войны, он станет «сталинским» патриархом Московским и всея Руси. Но в 1901 году епископу всего 34, он представитель того же поколения, что и Мережковский с Гиппиус, хотя фактически представляет вождя из прошлого века, Константина Победоносцева.

Участвуют почти все крупнейшие иерархи тогдашней РПЦ. Собрания производят интеллектуальную революцию: впервые культурная элита страны получает возможность дискутировать с представителями власти, хоть и не государственной, но церковной. Формально собрания не считаются публичными мероприятиями, то есть не требуют надзора полиции: участвовать в них могут обладатели членского билета. Но на самом деле учредители, то есть Мережковские и компания, раздают членские билеты всем желающим.

Представители либерального мейнстрима относятся к собраниям с некоторым осуждением, вспоминает Гиппиус, поскольку все, что связано с религией, кажется им отсталым и реакционным. Молодые эстеты и идеалисты из «Мира искусства» со своим отказом от политики их раздражают.

Плохой монах

Мережковский с единомышленниками – не единственные молодые просители, которые приходят к Победоносцеву. Еще летом 1898 года в кабинете «министра церкви» появляется отчаявшийся священник из Полтавы, который очень хочет поступить в Петербургскую Духовную академию – ту самую, которую возглавляет будущий патриарх епископ Сергий. У священника на руках неудовлетворительный аттестат, который ему выдали после окончания семинарии. С таким документом можно работать в глубинке, но не более того.

Проситель понимает, что без личного разрешения Победоносцева путь к дальнейшему образованию ему заказан. Он долго ждет «министра церкви» в пустом кабинете.

«Что вам угодно? – внезапно раздался сзади меня голос, – вспоминает священник. – Я оглянулся и увидел "великого инквизитора", подкравшегося ко мне через потайную дверь, замаскированную занавескою. Он был среднего роста, тощий, слегка сгорбленный и одет в черный сюртук.

– Кто ваш отец? Вы женаты? Есть у вас дети? – Вопросы сыпались на меня, причем голос его звучал резко и сухо. Я ответил, что у меня двое детей.

– А, – воскликнул он, – мне это не нравится; какой из вас будет монах, когда у вас дети? Плохой монах, я ничего не могу для вас сделать, – сказал он и быстро отошел от меня».

Молодой священник шокирован резкостью Победоносцева, но начинает кричать ему вслед: «Вы должны меня выслушать, это для меня вопрос жизни. Единственное, что мне теперь остается – это затеряться в науке, чтобы научиться помогать народу. Я не могу примириться с отказом».

В голосе просителя звучит такое отчаяние, что Победоносцев почему-то останавливается. Меняет гнев на милость и начинает подробно расспрашивать его:

– Напомните, как вас зовут?

– Георгий Гапон.

Победоносцев, конечно, уже слышал о Гапоне и навел справки перед его приходом. Гапон – пламенный толстовец, и именно в этом причина всех его проблем. И Победоносцев знает это.

Непригодный аттестат полтавской семинарии был у Гапона вовсе не потому, что он плохо учился, наоборот, он был лучшим учеником, просто слишком дерзким. Еще когда Гапону было 15 лет, один из его преподавателей в полтавском духовном училище, видный толстовец и даже друг графа, Иван Трегубов, дал ему почитать религиозные труды Толстого. Эти книги оказали мощное воздействие на юношу. «В первый раз мне стало ясно, что суть религии не во внешних формах, а в духе, не в обрядностях, а в любви к ближнему», – вспоминает Гапон. Он так увлеченно погрузился в толстовство, что передумал становиться священником. Когда его предупредили, что вот-вот лишат стипендии, он сам демонстративно от нее отказался и стал зарабатывать на жизнь частными уроками.

После окончания семинарии Гапон собрался жениться, и будущая жена убедила его, что можно быть священником и не изменяя своим принципам. «Доктор, – говорила она, – лечит тело, а священник укрепляет душу… в последнем люди нуждаются гораздо больше, чем в первом». В итоге Гапон соединил в себе и то и другое, став священником-толстовцем. Почти пять лет он служил в сельской кладбищенской церкви в Полтавской губернии и стал популярен настолько, что к нему приходила паства из соседних приходов. Но в 1898 году его жена умерла, и Гапон решил начать новую жизнь. Он оставил маленьких детей родителям и поехал в Петербург, к самому Победоносцеву, просить, чтобы его, в виде исключения, приняли в академию.

Все соприкосновения с церковным истеблишментом Гапона ужасают. В Троице-Сергиевой лавре, куда он заезжает по дороге в Петербург, он наталкивается на свиту московского митрополита, состоящую из «жирных монахов», которые обмениваются шутками во время церковной службы. «Их лицемерие в доме проповедника правды св. Сергия наполняло меня негодованием, и я ушел, не дождавшись конца всенощной и не преклонив колени перед мощами, так как считал богохульством сделать это на глазах этих фарисеев», – вспоминает Гапон.

В Петербурге, прежде чем попасть к Победоносцеву, Гапон идет к его заместителю Саблеру. «Мы знаем о вашем плохом поведении в семинарии, – такими словами встречает Гапона заместитель Победоносцева, – мы знаем, какие идеи вы в то время имели. Но епископ написал мне, что вы совершенно изменились с тех пор, как стали священником, и оставили все ваши глупые понятия. Да, да, мы вас примем, и мы надеемся, что вы будете думать только о том, как бы сделаться верным слугой церкви, и будете работать исключительно для нее». Гапон кивает. Он решает скрыть от церковных чиновников свои истинные взгляды. И его принимают в столичную академию.

Однако уже через год Гапон полностью разочаровывается в учебе. Его мечта никак не реализуется: он ходит на встречи священников с рабочими столичных окраин и видит, что проповеди, как правило, ограничиваются рассказами о Страшном суде. Он выдвигает свои идеи, но церковное начальство против. У него начинается депрессия, а еще врачи подозревают туберкулез, и Гапон едет лечиться в Крым. Но селится не в глуши, а в монастыре около Ялты, одного из самых роскошных городов империи. На тот момент Ялта – это центр российской светской жизни; в Ливадийском дворце находится летняя резиденция императора, и весь двор на лето приезжает отдыхать сюда. «Рядом с роскошными домами, в которых царили богатство и величие, в городе были тысячи несчастных существ – голодных, холодных и бесприютных. И действительно, город поражает человека впечатлительного контрастом между роскошными дворцами центра и ужасными лачугами предместий» – так пишет Гапон. При этом сам он интересуется дворцами не меньше, чем лачугами, завязывая знакомства и с бедняками, и с отдыхающей богемой. Ближе всего он сходится с Василием Верещагиным, на тот момент самым известным в мире русским художником.

Верещагин в зените своей славы, и, в отличие от большинства своих коллег, он очень политизирован. Столетие спустя он наверняка стал бы фоторепортером – основной специализацией Верещагина были путешествия в горячие точки. Он ездит по местам боевых действий и запечатлевает увиденное на холстах. Его антивоенные картины выставляются по всему миру. При этом на родине его обвиняют в отсутствии патриотизма и сочувствии к врагу.

Когда Верещагину было 32 и он открыл свою первую выставку в Петербурге, будущий император Александр III сказал о нем так: «Его тенденциозность противна национальному самолюбию, и можно по ней заключить одно: или Верещагин скотина, или совершенно помешанный человек». Летом 1899-го Верещагину уже 57, и он относится к Гапону по-отечески.

«Я ясно вижу, что и вы пережили какую-то драму, и хочу вам сказать, что я об этом думаю. Сбросьте рясу! – убеждает художник священника во время одной из совместных прогулок. – Не надо ее! В свете так много работы, требующей затраты всей нашей энергии». К совету звезды Гапон не прислушивается, рясу не сбрасывает и, отдохнув, в октябре 1899 года возвращается в Петербург. Верещагин отправляется путешествовать: сначала на Филиппины, потом в США и на Кубу, через четыре года – в Японию.

Приготовление к переходу

В августе 1901 года, через полгода после отлучения, Толстой начинает серьезно болеть. Семья вновь боится, что зимы он уже не переживет. Его решено отправить в Крым – в надежде, что тамошний климат поможет писателю поправиться.

Графиня Панина, поклонница творчества Толстого, сдает ему свою дачу в Гаспре, которая с одной стороны граничит с крымским поместьем самых богатых людей в России, князей Юсуповых, а с другой – с Ай-Тодором, имением друга детства императора, великого князя Александра (родственники зовут его Сандро). Чуть поодаль – Ливадия, летняя резиденция императора. Отлученный от церкви изгой едет с семьей отдыхать на самый элитарный курорт империи.

Толстой едет на поезде. По дороге, когда поезд останавливается в Харькове, на вокзале ему устраивают овацию. Вообще, аплодисменты в честь Толстого – традиция этого года. На «отлучение» Толстого от церкви столичная публика реагирует тем, что его поклонники собираются в картинной галерее перед его портретом работы Ильи Репина – и устраивают шумную овацию. Сразу после этого портрет снимают, а выставку закрывают.

О переезде Толстого в Крым пишет короткую заметку «Петербургская газета» – министр внутренних дел Дмитрий Сипягин запрещает розничную продажу этого номера. Издатель Алексей Суворин пишет в дневнике, что министр обиделся на Толстого за то, что тот упомянул его в «Письме царю и его помощникам». «Сипягин зол на характеристику, сделанную Толстым, и преследует газеты, которые смеют говорить о нем. Глупый министр», – пишет в личном дневнике Суворин, крайне лояльный к власти издатель популярнейшей газеты «Новое время».

Молодому писателю Максиму Горькому не так везет, как графу Толстому. Еще в апреле его судят за статью о «Казанской битве» – и приговаривают к ссылке в уездный город Нижегородской губернии (то есть недалеко от родного дома, но подальше от больших скоплений народа). Горький пишет апелляцию с просьбой разрешить ему отбыть ссылку в Крыму, поскольку у него туберкулез. И ему разрешают, но с оговоркой, что нельзя жить в Ялте, на виду у столичной элиты. Именно в Ялте в это время живет Антон Чехов, а в Гаспре селится Толстой. Горький выбирает себе домик под Алупкой, по соседству с Толстым и неподалеку от летних резиденций великих князей.

В Крыму здоровье Толстого продолжает ухудшаться. Ему ставят диагноз «малярия» – смертельно опасное на тот момент заболевание. Толстому уже 73 года. Он уверен, что вот-вот умрет, и называет свое состояние «приготовлением к переходу»: не встает, страдает от лихорадки. Проститься с великим писателем съезжаются все, кто только осмеливается.

12 сентября к Толстому приезжает Антон Чехов. Потом по-соседски заезжает и великий князь Николай Михайлович, двоюродный дядя царя, которому, как и Чехову, всего 42 года. У него, историка и писателя, репутация самого просвещенного члена царской семьи. Толстой все время недоумевает, чего от него хочет царский родственник. Потом, когда Толстому становится лучше, Чехов привозит с собой Максима Горького. Толстого навещает еще один классик, 48-летний Владимир Короленко, главный российский репортер.

Толстой старше Чехова на 32 года, а Горького – и вовсе на 40. Он считает их лучшими молодыми писателями России, относится к ним тепло и покровительственно. «Рад, что и Горький, и Чехов мне приятны, особенно первый», – записывает Толстой после их визита 29 ноября.

Насчет «перехода» Толстой ошибается: болезнь отступает. Три великих русских писателя проводят зиму 1901–1902 года вместе. Горький в этот момент пишет «На дне», пьесу, которая принесет ему мировую славу. Чехов уже придумал свою последнюю пьесу «Вишневый сад» и начинает работу над ней (она продлится три года). Толстой медленно дописывает «Хаджи-Мурата».

Два писателя, две актрисы

Чехов и Горький оба больны туберкулезом, поэтому уже несколько лет подряд они стараются проводить в Крыму как можно больше времени. Здесь же Чехов переживает театральные провалы своих пьес: «Чайка», поставленная в Петербурге в 1896 году, была освистана публикой – драматург уехал в Крым и даже думать не хотел о новой постановке.

Впрочем, два года спустя приятель Чехова режиссер Владимир Немирович уговаривает его согласиться на постановку пьесы в Москве. Писатель хорошо знает новый театр, который затевают Немирович и его партнер Константин Алексеев (выступающий на сцене под псевдонимом Станиславский), и соглашается. К тому же Чехову очень нравится 30-летняя артистка Ольга Книппер, которая должна играть главную роль в новой постановке. «Я бы женился на ней, если бы жил в Москве», – как бы шутит Чехов.

Постановка «Чайки» в Художественном театре становится триумфом, а Ольга Книппер – главной звездой театральной Москвы. В 1900 году театр специально приезжает на гастроли в Крым, чтобы показать спектакль не выезжающему отсюда Чехову. Писатель очень доволен «Чайкой», они с Горьким ходят и на остальные спектакли. После постановки «Гедды Габлер» Ибсена Чехов и Горький идут за кулисы, чтобы познакомиться с исполнительницей главной роли Марией Андреевой.

«Черт знает! Черт знает, как вы великолепно играете», – очень смущается при виде актрисы молодой, но уже очень модный писатель Горький и со всей силы трясет ее руку. «А я смотрю на него с глубоким волнением, ужасно обрадованная, что ему понравилось, и странно мне, что он чертыхается, странен его костюм, высокие сапоги, разлетайка, длинные прямые волосы, странно, что у него грубые черты лица, рыжеватые усы. Не таким я его себе представляла, – вспоминает Андреева. – И вдруг из-за длинных ресниц глянули голубые глаза, губы сложились в обаятельную детскую улыбку, показалось мне его лицо красивее красивого, и радостно екнуло сердце. Нет! Он именно такой, как надо, чтобы он был, – слава богу!»

После этого знакомства они начинают чаще встречаться. В следующий раз Горький приходит к Андреевой со своим другом, 27-летним оперным певцом Федором Шаляпиным – они собирают деньги на духоборов, чтобы помочь Толстому отправить преследуемую секту в Канаду.

Чехов, в свою очередь, все чаще встречается с Ольгой Книппер. В 1901 году они женятся – и проводят медовый месяц в туберкулезном санатории в Башкирии. Впрочем, вскоре супруги разъезжаются: он большую часть времени проводит в Ялте, она – в Москве, работая в театре.

Толстой к молодежи относится тепло, снисходительно, но критически. Про «Чайку», например, говорит: «Нагорожено чего-то, а для чего оно, неизвестно. А Европа кричит "превосходно". Чехов самый талантливый из всех, но "Чайка" очень плоха». Когда Горький читает ему первые сцены из пьесы «На дне», тот слушает внимательно, а потом спрашивает: «Зачем вы пишете это?»

Чехов и Горький буквально трепещут перед Толстым. Чехов всегда подолгу и очень тщательно подбирает одежду, когда едет к своему кумиру. «Вы только подумайте, – говорит он Горькому, – ведь это он написал: "Анна чувствовала, что ее глаза светятся в темноте"».

Атеист Горький почти обожествляет Толстого: «Он похож на бога, не на Саваофа или олимпийца, а на этакого русского бога, который "сидит на кленовом престоле под золотой липой. И хотя не очень величествен, но, может быть, хитрей всех других богов. Я, не верующий в Бога, смотрю на него почему-то очень осторожно, немножко боязливо, смотрю и думаю: "Этот человек – богоподобен!"»

Горькому кажется, что по воле Толстого могут расступаться волны в море. А еще он вспоминает, как однажды Толстой едет по дороге в Гаспру и обнаруживает, что дорога перекрыта: прямо посреди нее стоят трое великих князей, дяди императора: Сандро, Георгий и Петр. Толстой «уставился на Романовых строгим, требующим взглядом», рассказывает Горький, Романовы отворачиваются, но конь одного из них, помявшись на месте, отходит немного в сторону, пропуская Толстого. «Узнали, дураки, – говорит граф. – Лошадь поняла, что надо уступить дорогу Толстому».

«Левочка умирает»

В январе 1902 года, после долгой прогулки в холодный ветреный день, Толстой простужается. У него начинается воспаление легких. Толстой торопится писать, но здоровье не позволяет.

26 января Софья Андреевна пишет в дневнике: «Мой Левочка умирает». 27 января газеты пишут об «опасной, кажется, безнадежной болезни» Толстого. Находящийся в Петербурге Суворин отмечает в дневнике, что все кругом говорят только о здоровье Толстого. Он отправляет телеграмму Чехову: как здоровье Льва Николаевича? Тот отвечает: «Воспаление легких, положение опасное, но есть надежда». И только после этого знакомый объясняет Суворину, что ему случайно повезло получить весточку из Крыма: вся корреспонденция с упоминанием Толстого изымается, о нем, по приказу МВД, нельзя писать не только в газетах, но и в письмах и телеграммах.

Кроме того, вспоминает Суворин, выпущено несколько приказов на случай смерти Толстого: некрологи и статьи о его творчестве печатать можно, но упоминать его отлучение от церкви запрещено. Также министерство требует, «чтобы во всех известиях и статьях о гр. Толстом была соблюдаема необходимая объективность и осторожность». Родственники в панике. Рукописи и письма на случай обыска после смерти Толстого собраны в чемодан и переданы на хранение Горькому. Начинаются переговоры о приобретении земли в Крыму для погребения Толстого без ведома властей.

У умирающего Толстого свой замысел – написать «политическое завещание», письмо императору Николаю II. Он вспоминает про навещавшего его великого князя Николая Михайловича и отправляет ему телеграмму с вопросом: готов ли выступить посредником между Толстым и Николаем II? Князь сразу соглашается. Буквально из последних сил Толстой заканчивает письмо императору. Это уже не политическое послание, скорее поучение старца молодому человеку, послание из прошлого века нынешнему.

«Любезный брат! – пишет граф. – Такое обращение я счел наиболее уместным потому, что обращаюсь к вам в этом письме не столько как к царю, сколько как к человеку – брату. Кроме того еще и потому, что пишу вам как бы с того света, находясь в ожидании близкой смерти… Вас, вероятно, приводит в заблуждение о любви народа к самодержавию и его представителю – царю, то, что везде при встречах вас в Москве и других городах толпы народа с криками "ура" бегут за вами. Не верьте тому, чтобы это было выражением преданности вам, – это толпа любопытных, которая побежит точно так же за всяким непривычным зрелищем. Часто же эти люди, которых вы принимаете за выразителей народной любви к вам, суть не что иное, как полицией собранная и подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный вам народ, как это, например, было с вашим дедом в Харькове, когда собор был полон народа, но весь народ состоял из переодетых городовых. Если бы вы могли, так же как я, походить во время царского проезда по линии крестьян, расставленных позади войск, вдоль всей железной дороги, и послушать, что говорят эти крестьяне: старосты, сотские, десятские, сгоняемые с соседних деревень и на холоду и в слякоти без вознаграждения с своим хлебом по нескольку дней дожидающиеся проезда, вы бы услыхали от самых настоящих представителей народа, простых крестьян, сплошь по всей линии речи, совершенно несогласные с любовью к самодержавию и его представителю».

Впрочем, ясно, что быть услышанным у Толстого нет никакой возможности – воспитанный Победоносцевым император свято верит в самодержавие.

«Самодержавие есть форма правления отжившая, – пишет Толстой, – могущая соответствовать требованиям народа где-нибудь в центральной Африке, отделенной от всего мира, но не требованиям русского народа, который все более и более просвещается общим всему миру просвещением. И потому поддерживать эту форму правления и связанное с нею православие можно только, как это и делается теперь, посредством всякого насилия: усиленной охраны, административных ссылок, казней, религиозных гонений, запрещения книг, газет, извращения воспитания и вообще всякого рода дурных и жестоких дел».

Дальше он переходит к теме ликвидации частной собственности на землю. «В наше время земельная собственность есть столь же вопиющая и очевидная несправедливость, какою было крепостное право 50 лет тому назад. Думаю, что уничтожение ее поставит русский народ на высокую степень независимости, благоденствия и довольства. Думаю тоже, что эта мера, несомненно, уничтожит все то социалистическое и революционное раздражение».

31 января 1902 года Суворин узнает, что министр внутренних дел запретил выставлять портреты Толстого. «Совсем не надо 50 лет, чтоб Толстой дождался памятника, а Сипягин позорного клейма на свой идиотский лоб, – возмущается в своем дневнике Суворин. – Неужели этот господин с кем-нибудь советуется и ему поддакивают в его глупых распоряжениях?»

Следом идут другие указания: как быть с вероятными похоронами Толстого. Процессии и шествия запретить, поместить гроб в грузовой вагон, затянутый черным сукном и перевезти в Ясную Поляну.

Но Толстой вновь выздоравливает. Смерть отступает – но никакого ответа от царя Толстой так никогда и не получит.


Загрузка...