Егор Иванов БОЖИЕЮ МИЛОСТИЮ МЫ, НИКОЛАЙ ВТОРЫЙ… РОМАН

Часть I ЛЮБОВЬ И ИНТРИГА

1

Лакей едва успел соскочить с козел и открыть дверцу коляски, как Мария Фёдоровна[1], несмотря на свой сан вдовствующей императрицы и возраст, спрыгнула с подножки и устремилась к уже распахнутым для неё дверям парадного подъезда Аничкова дворца. Она легко взбежала по лестнице в бельэтаж, где был её кабинет, и велела дежурному гофкурьеру позвать управляющего её двором князя Шервашидзе.

Всё её существо ликовало. Выразительные синие глаза государыни сияли. Никто не дал бы этой моложавой и миниатюрной худенькой женщине более сорока пяти лет, хотя ей и было на два десятка годов больше. Рядом со своими взрослыми детьми она смотрелась скорее старшей сестрой, чем матерью. Редкие недоброжелательницы её в петербургских салонах при случавшихся обсуждениях внешних статей членов Романовской Семьи при упоминании «тёти Минни», как называли её родственники и самые близкие друзья, вспоминали русскую пословицу «маленькая собачка – до старости щенок».

В кабинет вошёл рослый и осанистый князь Шервашидзе. Помимо официальных обязанностей обер-гофмейстера, управляющего двором вдовствующей императрицы и генерал-адъютанта царя, красивый и неглупый сверстник Марии Фёдоровны исполнял роль морганатического супруга энергичной старой государыни.

– Жорж! Нам удалось, я одержала победу над Ники[2]! – воскликнула Минни, бросаясь навстречу князю.

– Я нисколько не сомневался в том, что ты – победительница! – крепко обнял её и приподнял над ковром генерал-адъютант. Но ордена на мундире князя больно сдавили декольтированную грудь императрицы, и она, застучав маленькими кулачками по эполетам, отбилась от объятий. – Расскажи-ка подробнее! Неужели Аликс[3] согласилась? – удивлённо пробасил Георгий.

– Я не обсуждала этого вопроса с ней, – резко отозвалась Минни. – Трёхсотлетие Дома Романовых касается всех членов династии, и поэтому решать должен Ники, а не его жена. Ты вовремя разузнал, что празднование именин Аликс начнётся обедней в церкви гвардейских улан, шефом коих она состоит… – немного мягче продолжила она. – И хоть меня пригласили только на парадный завтрак в Александровском дворце, мы с тобой правильно рассчитали, что с Ники будет всего лучше поговорить об этом не за столом, где много ушей, в том числе и Александры. Я улучила момент в церкви, когда он размяк от молитвы, и шепнула ему, что тоже хочу поехать с Семьёй на Романовские дни по Волге и в Москву и что надо взять с собой хотя бы старших великих князей. Представительствовать перед народом должна вся династия, а не только Аликс!.. Впрочем, этого я ему, правда, не сказала, но, надеюсь, он меня понял… – и Мария Фёдоровна вновь улыбнулась с видом победительницы. – Ты знаешь, – продолжала она, – Ники не отвёл глаза и не замолчал, как он это делает, когда не согласен с чем-то и хочет отказать. Он очень мило прошептал мне на ушко: «Об этом мы поговорим позже…» Я его хорошо знаю. Этот ответ означает нашу победу, и мы поедем, поедем по Волге и в Москву вместе с ними. И эта «гессенская муха»[4] Аликс опять будет в торжественных выходах тащиться во второй паре, после меня с Ники, и завидовать моим фамильным бриллиантам. Пока я жива, никогда их ей не отдам, хотя Ники и намекал уже на это!..

– Я тебя поздравляю! Но, Минни, почему ты так рано покинула Царское? Ведь парадный завтрак, наверное, только-только закончился? – простодушно удивился князь.

– Я ушла, когда переходили в гостиную к Аликс пить кофе. За столом Ники не возобновлял разговора, но мог начать его при Аликс или ещё ком-то. Вот я и убежала с бала, как Золушка, а вместо туфельки оставила принцу его сестёр Ольгу и Ксению[5], – весело блеснула синими глазами старая императрица.

– Очень хорошо! – одобрил Жорж. – Ты молодец, что мало-помалу снова забираешь его в свои руки. А то он совсем перестал обращать внимание на своих родственников… Мне говорили, что он не только не удовлетворяет материальные просьбы старших великих князей за счёт ведомства уделов, но стал, как и Аликс, весьма холоден к Элле.

– Как же, как же! – живо откликнулась Мария Фёдоровна. – Ведь эта святоша осмелилась выговаривать Аликс и ему самому о неприличной связи Семьи самодержца со старцем Распутиным[6]. Хотя сама при живом муже изрядно веселилась с его братом Павлом и ушла из мира в свою Марфо-Мариинскую обитель вовсе не оттого, что бедного Сергея разорвало бомбой анархиста Каляева[7], а потому, что красавец Павел женился на этой дуре Пистолькорс.[8]

– Ты знаешь, что я тоже не одобряю всех этих глупых сплетен о Распутине. А потом… Во-первых, Лёля Пистолькорс совсем не дура, а красавица, в которую была влюблена половина гвардейских офицеров, да, кстати, и твой сын Ники тоже, – осмелился возразить супруге старый бонвиван, – а во-вторых, Элла была вольна развлекаться с кем хотела, если её муж терпеть не мог женщин, но обожал молоденьких красивых адъютантов…

– Фи, Жорж, ты становишься несносен! – капризно надула губки маленькая женщина. – Вместо старых сплетен давай лучше вернёмся к тому, как нам воспользоваться добротой и отходчивостью Ники и его теперешним хорошим настроением, чтобы решить самую главную проблему для меня…

– Ты имеешь в виду венчание на царство любимого сына Михаила? – неловко пошутил прямолинейный грузинский князь. Он хорошо знал тайные струны души Марии Фёдоровны, её безумную любовь к младшему сыну и не разделял её, находя великого князя Михаила Александровича довольно пустым и вздорным человеком, в котором сызмалу не было воспитано столь необходимое члену царской фамилии чувство ответственности. Более того, генерал-адъютант царя, хорошо знающий кухню власти в Северной Пальмире, не одобрял широко распространённых в свете слухов о якобы неразвитости и малой образованности Николая, о его слабом интересе к государственным делам и каком-то особом коварстве. Он по-своему любил Государя Императора и жалел его.

Минни почувствовала внутреннее сопротивление Жоржа и обиделась.

– Если ты так грубо говоришь о моём сокровенном желании, которое, кстати, разделяют многие в Семье Романовых, а кое-кто и при Большом Дворе, то я думаю прежде всего о благе империи, о том, что на троне должен находиться не безвольный и застенчивый человек, который не в силах обуздать свою жену и заставить её уважать – как это будет по-русски? – свою свекровь, – вспомнила русское слово датская принцесса Дагмара, прожившая в России четыре десятилетия и всё ещё говорившая с акцентом, – а просвещённый Государь, который мог бы открыть дорогу реформам и сделать страну подобием Англии…

– …или Дании, – со смехом возразил князь Шервашидзе. Он отнюдь не придерживался столь же либеральных взглядов, как его супруга, и находил, что самодержавный строй лично ему и его Минни создавал максимальный комфорт. Поэтому он добавил: – Напрасно некоторые твои родственники и их друзья в высшем свете так стараются ради конституционной монархии британского образца в России. Русские мужики – это не законопослушные англичане, а непристойная Дума – не спокойный английский парламент… Если Ники или Михаил дадут России конституцию, то от наших привилегий и поместий очень скоро ничего не останется. Вспомни, Минни, девятьсот пятый год, когда Ники подписал этот проклятый Манифест![9] Сколько поместий по всей России и на Кавказе сгорело тогда?! А эта болтливая Дума, с трибуны которой льётся столько грязи на династию! Нет, уволь меня от этих конституционных мечтаний!..

– Ну хорошо, Жорж, – деловито прервала его Мария Фёдоровна, – мне нужно решить, как воспользоваться сегодняшней маленькой победой и добиться у Ники отмены всех его грозных распоряжений из-за дурацкой женитьбы Миши на этой дважды разведённой дамочке из Москвы…

– А что? Государь всё ещё гневается на своего брата? Ведь Ники очень отходчив, и прошло столько месяцев после того, как Миша тайно обвенчался в Вене с этой Вульферт, – участливо спросил Шервашидзе. – Мне казалось, что Ники вот-вот разрешит ему вернуться в Россию и вернёт все чины и должности…

– Ники недавно говорил мне, что не может Мише простить, что тот дал ему обещание не жениться на этой низкой особе, но нарушил его буквально за несколько месяцев до празднования юбилея династии и тем самым дал новый повод для насмешек всех Дворов Европы, да и наших врагов в России тоже… Но я думаю, что за неуступчивостью Ники стоят происки Аликс против Мишеньки. Это она настраивает его против Семьи, против брата и меня. Она чувствует, что Михаила в Семье и свете любят больше, чем Ники, и хочет теперь использовать его оплошность с женитьбой на разводке, чтобы навсегда изгнать его из России. Но я не допущу этого!.. – взорвалась вдруг вдовствующая императрица. Черты её красивого лица исказила злость, синие глаза потемнели и словно метали искры. Она мгновенно приобрела тот облик, из-за которого её называли иногда в семье за глаза «Гневная».

– Ради Бога, Минни, не волнуйся! Мы что-нибудь придумаем, чтобы помочь Мишеньке… Ну, хотя бы надо пригласить Ники вместе с Аликс к нам на обед… – ласково стал утешать супругу Шервашидзе, но, заметив, как дёрнулась Мария Фёдоровна при новом упоминании о ненавистной невестке, торопливо добавил: – Александра, конечно, скажется больной и не придёт, а на Ники ты снова сможешь оказать влияние. Ведь он так обожает тебя!

2

Чудным майским утром Николай возвращался домой из Берлина, со свадьбы дочери своего кузена Вильгельма[10] Виктории-Луизы с Эрнстом-Августом Брауншвейгским. Как всегда по дороге домой, к Царскому Селу, впечатления от путешествия уходили на второй план, хотя блеск государственной свадьбы ещё стоял в глазах, а возвращались заботы, оставленные дома. Они особенно нахлынули, когда во время утреннего чая в вагоне генерал-лейтенант Мосолов, сообщая о распорядке предстоящего дня, доложил, что вдовствующая императрица намерена сегодня днём прибыть в Александровский дворец на обед и попрощаться перед своим отъездом тем же вечером в Англию.

– Какой ещё отъезд? – удивился Государь. – Почему я ничего не знаю?

– Ваше Величество, – огорчённо констатировал начальник канцелярии министерства Двора, – вероятно, за отъездом в Париж графа Фредерикса[11] управляющий Двором её величества не счёл возможным сообщить это мне ранее…

– Перестаньте дипломатничать, Александр Александрович! Что за этой неожиданностью скрывается? – спросил Император с благодушной улыбкой. Но он уже догадывался о причине, по которой матушка устраивала ему демонстрацию своего гнева.

– От друзей, близких к «старому» двору, доходят слухи, что её величество Мария Фёдоровна очень ждала Вашего приглашения в поездку на Волгу и в Москву… – запнулся генерал-лейтенант.

– А что ещё? – уловил недоговорённость Николай.

– Говорят также о том, что некоторые из братьев Вашего батюшки уговаривали её величество быть с Вами построже и указать Вам на необходимость в связи с трёхсотлетием династии простить великого князя Михаила Александровича за его женитьбу на Вульферт[12] и хотя бы допустить его с супругой в Россию, – пожал плечами осведомлённый начальник канцелярии.

– Мне… указывать?! – поднял бровь Государь.

– Простите, Ваше Величество, – спокойно отозвался Мосолов. – Я несколько смягчил истинные выражения Ваших родственников.

– Спасибо, Александр Александрович, – непроницаемо улыбнулся Император, но в душе его поднялась целая буря. С детства Отец приучил его скрывать свои эмоции, и ни один самый опытный царедворец не мог ничего прочитать на лице российского самодержца. Но по тому, как Николай уставился взглядом в окно вагона, не видя проносящиеся за стеклом ландшафты, самые близкие ему люди из свиты – Мосолов, Кочубей, Орлов, Дедюлин и Дрентельн – поняли, что он глубоко переживает сообщение.

«Опять Maman вынесла на суд великих князей и их жён, а стало быть, и петербургского света наши узкосемейные дела… – огорчённо думал Николай. – И далась ей эта поездка… Мало ей того, что стремится затмевать мою дорогую Аликс на всех приёмах и больших выходах в Петербурге и выступает на передний план даже в царских ложах на гала-спектаклях. А теперь, чтобы снова быть впереди моей жены, Maman хотела превратить нашу милую и душевную поездку по России, общение с моим народом в парадное представление для газетчиков… Ведь она вынуждала меня сделать ей публичный отказ! Так эксплуатировать мои сыновьи чувства?! А её атака в защиту Миши? Ведь говорил же я ей, что сейчас, когда проходят торжества в честь Царствующего Дома, прощать нарушение самых священных династических принципов – женитьбу на равнородных членах иностранных династий – значит подрывать основы основ самодержавия… Сейчас, в дни радости, снова переживать горе его женитьбы на Мамонтовой-Вульферт?! Сколько раз он сам давал мне слово, что на ней не женится! И я ему безгранично верил! Ведь Maman была совершенно согласна с тем, что я писал ей по этому поводу! Что бедный Миша стал на время как бы невменяемым, думает и мыслит, как эта дрянь ему прикажет, и спорить с ним, вразумлять его – напрасно! Почему же Maman не восприняла моё сообщение о том, что хитрая бестия Вульферт не только читает, но и снимает копии с телеграмм, писем и записок, адресованных Михаилу от семьи, а также показывает все это своим и затем хранит вместе с полученными от него деньгами в Москве, в железном шкафу своего папочки Шереметьевского! Со многими дворами мы в родстве, но не хватало ещё породниться с московским Гостиным! Maman забыла, как жёстко незабвенный Батюшка сказал о женитьбе брата своего, великого князя Михаила Михайловича… Хоть Михаил и влюбился во внучку Пушкина, графиню Меренберг[13], и женился по любви на ней, Батюшка сказал твёрдо: «Этот брак, заключённый наперекор законам нашей страны, требующих моего предварительного согласия, будет рассматриваться в России как недействительный и не имеющий места»… Ведь я-то поступаю точно так, как решал Papa! Зачем же Maman омрачает эти праздничные дни и не только сама хочет воздействовать на меня, но и поощряет к этому дядьёв?! Хотя и это понятно. Ведь у каждого из них по части морганатических браков рыльце в пуху… Взять хотя бы дядю Павла и бывшую прежде замужем за адъютантом дяди Владимира[14] Пистолькорсом «Маму Лёлю»[15]? Ведь все Александровичи горой будут стоять за своего, чтобы нашим скандалом затушить свой! А кузен Кирилл?! Ведь он развёл Ducky с родным братом Аликс, женился на ней вопреки моей царской воле![16] Если я так быстро прощу Мишу, то все они – и в том числе вдова дяди Владимира тётя Михень[17] – будут торжествовать и пускать сплетни о том, что я нарушаю свои принципы! Они хотят меня осрамить перед всей Европой, чтобы я признал и освятил брак своего родного брата с какой-то дочкой присяжного поверенного, предки которого сидели в лавке, а он сам прислуживает выскочке миллионеру Рябушинскому[18]! Не бывать этому! – грозно решил Император. – Пусть Maman едет куда хочет! Я не подам ей и вида, что разгадал всю эту интригу против меня и Аликс. Как жёнушка права, что недолюбливает всех этих радетелей за мои интересы самодержца!..»

Свитские, видя его нежелание поддерживать беседу, разбрелись по своим купе собирать вещи. Царский поезд подходил к станции Александровская.

От чёрных дум Государя отвлекли только его любимые дети. Все пятеро явились в Царский павильон встречать дорогого Папá, затормошили и обцеловали его, благо, что встреча была неофициальная. Расселись по автомобилям и отправились в Александровский дворец.

Окружённый детьми, он быстро прошёл в сиреневую гостиную Аликс. Любимая бросилась ему на шею, он утопал в блаженстве. Наконец все расселись и приготовились слушать его рассказ о свадьбе в Берлине. Но, к своему несчастью, за что он себя потом корил целый день, он предварил свой рассказ о событиях в Берлине сообщением о том, что к ним на обед перед неожиданным отъездом в Англию, к сестре королеве Александре, пожалует Maman.

У бедной Аликс от такого известия сразу же страшно разболелась голова и её перестали интересовать детали свадьбы её родственников и даже встреча в Берлине с английским Georgie[19], королём Англии и её двоюродным братом, которого она очень любила. Она даже не смогла выйти к обеду, на который кроме старой государыни прибыли сёстры Николая Ольга и Ксения со своими супругами – принцем Петром Ольденбургским[20] и великим князем Александром Михайловичем – любимым молодым дядей, сверстником царя.

И снова Николаю пришлось рассказывать своим близким патетические и комические детали свадьбы дочери германского императора, передавать приветы европейских родственников, собравшихся на столь мирную и добрую церемонию в дни, когда по миру поползли зловещие слухи о надвигающейся войне. За столом поговорили и об этих слухах, вспомнив, что прав был Николай, когда не дал втянуть Россию год тому назад в эту вечную драку на Балканах…[21]

После кофе, поданного в библиотеку, всем обществом, разумеется без Александры Фёдоровны, которая не вышла из-за головной боли и к кофе, отправились на станцию провожать Марию Фёдоровну. Экспансивная маленькая датчанка, покидая детей и внуков, даже всплакнула, входя в свой салон-вагон. Но чтобы никто не заметил злого выражения её лица в тот момент, когда она окончательно поняла, что Ники не сдался и никакой милой беседы с его согласием на все пункты её требований так и не будет, «Гневная» закрыла лицо платочком и промокнула им слёзы ярости.

– А почему бабушка плачет? – наивно спросил Цесаревич, но не получил ответа. Такое выражение гнева Марии Фёдоровны было понятно только Николаю.

3

Широкие плицы колёс пассажирского парохода «Межень» равномерно колотили волжскую воду, толкая судно вверх по течению. Далеко позади остался Нижний Новгород с его истинно волжским, то есть безбрежным, купеческим радушием, роскошными подарками волжских судовладельцев всем членам Семьи, дежурным визитом в Дворянское собрание и освящением нового здания Государственного банка. Государь заложил памятник Минину и Пожарскому, который, судя по выставленному тут же макету, представлял собой нечто среднее между московским, уже стоящим на Красной площади, и великоновгородским «Тысячелетию России».

Здесь, в Нижнем Новгороде, после Владимира и Суздаля поездка окончательно приобрела чисто семейный характер. Аликс и дочери осматривали храмы и бывали в благотворительных заведениях. Николай и Алексей общались с духовенством и должностными лицами, принимали депутации волостных старшин и крестьян. Особый восторг отца и сына вызвали по-настоящему бравые, как на картинке, с горящими от любви к царю и Цесаревичу глазами солдаты Екатеринбургского и Тобольского полков, прошедшие церемониальным маршем.

– Papá, а далеко отсюда Екатеринбург и Тобольск? – спросил шёпотом Алексей отца, чтобы свитские не услышали, как он слаб ещё в географии России.

– Екатеринбург – это на Урале, вёрст с тысячу отсюда, – так же шёпотом ответил царь, – а Тобольск – уже в Сибири, ещё вёрст с полтысячи птичьего полёта… Ты вырастешь, и мы с тобой, Бог даст, отправимся в путешествие, как меня мой Papá отправил, когда я кончил курс наук… Начнём с России, чтобы ты увидел её сказочные просторы… Побываем в Екатеринбурге и Тобольске…

Из своих комнат во дворце, стоящем за кремлёвскими стенами на самом верху кручи, любовались видом на Волгу, хотя день был серый и холодный. Когда перешли всей Семьёй на пароход «Межень», то стало видно, как ветер срывает барашки с волн, и слышно его посвистывание в снастях. Поздно вечером, в темноте, озарённой иллюминацией на обоих берегах, отвалили от пристани и «побежали», как говорят на Волге, вверх.

Дети были особенно счастливы. Николай радовался, что Цесаревич, несмотря на боли в ушибленной ноге, из-за которой он почти не мог ходить, мужественно преодолевал недуг и одинаково с отцом исполнял свои царские обязанности. Даже Аликс, у которой за последние годы участились приступы головных болей, чувствовала себя весьма комфортно в тёплой и с тщанием устроенной каюте.

Ясное утро встретило «Межень» и однотипный «Стрежень», идущий в кильватере со свитой на борту, холодом и сильным ветром. Его порывы частенько загоняли путешественников в тёплое нутро парохода, в кают-компанию, непременным украшением которой служил до блеска начищенный, солидно пыхтящий медный самовар.

Обожающие всё истинно русское, царские дети то и дело спускались с палубы «погреться и побаловаться чайком» с разными купеческими сластями. Разборчивая в еде Александра Фёдоровна, сидящая в Царском Селе на какой-то особенно тощей диете, на реке не утерпела и отведала «волжского меню». Кулебяки, расстегаи, ватрушки и другие русские изобретения показались ей особенно вкусными именно здесь, на просторах Волги.

Государь почти не сходил с капитанского мостика. Он только переходил на подветренный борт, когда пароход, следуя изгибам фарватера, должен был круто менять галс.

Состояние эйфории весь день не отпускало Николая. С мостика он особенно ощущал широту великой, русской реки, мягкую прелесть её всхолмлённых берегов, уже одевшихся сочной зеленью. Чистые деревни, пашни, заливные луга с пасущимися стадами и городки, сбегавшие своими горбатыми улицами к Волге, в прозрачном холодном воздухе под ярко-голубым небом были видны до мельчайших деталей, как на полотне старого мастера. Повсюду, на обоих берегах, у самого уреза воды, стояли и бурно приветствовали Государя тысячные толпы людей. Многие пришли заранее, из дальних от Волги сёл и деревень, видимо, ночевали на берегу у костров, боясь пропустить пароход с царём на борту.

Некоторые, завидев «Межень» и фигуру Государя в шинели рядом с кряжистым капитаном судна, входили на отмелях далеко в воду, а то и пускались вплавь к пароходу, чтобы быть хотя бы на несколько саженей ближе.

Горячая любовь и благодарность к своему народу застилала очи Императора. Тем, кто ближе всех подплывал к борту парохода, он особенно добро улыбался и приветствовал их отданием чести. Народ по берегам кричал «ура!», и могучий хор голосов перекатывался вслед движению парохода.

– Это и есть та Великая Россия, которой я присягал на верность и служить которой буду до гробовой доски, – словно выдохнул из души Николай, когда порыв ветра донёс особенно громкое «ура!».

Большинство из десятков тысяч людей на берегах, мимо которых «бежали» «Межень» и «Стрежень», составляли крестьяне. Российский самодержец больше всего из своих подданных любил именно это сословие. Оно давало солдат в его армию, платило подати и в массе своей оставалось, как он хорошо знал и видел теперь воочию, глубоко монархическим. Николай намечал себе многое сделать для крестьянства. Эти мысли стали вновь приходить в его голову при виде зрелища, столь необыкновенного.

Слава Богу, крестьянский труд стал приносить всё больше плодов, думал Государь. Урожай хлебных злаков поднялся с начала его царства ровно в два раза, с двух миллиардов пудов до четырёх миллиардов. Именно для этих гор зерна незабвенный Пётр Аркадьевич Столыпин[22], боль от утраты которого ещё саднила в груди, начал строить элеваторы Государственного банка и субсидировал для того крестьян. А надо строить больше и больше – ведь производство главнейших зерновых культур в России только за четыре года превысило более чем на четверть совокупный сбор зерна Америки, Канады и Аргентины за то же время! – вспоминал Николай Александрович. В минувшем, 1912 году русский экспорт зерна достиг без малого миллиарда пудов… При таком вывозе хлеба его остаток, за вычетом посева, на душу населения составлял в среднем более 18 пудов… Неплохо, ведь голода, который поражал не только отдельные губернии, но целые климатические зоны, давно уже не было… И дело тут, видимо, в том, что крестьяне, вышедшие из общины и получившие землю в собственность, начинают её более культурно обрабатывать.

«Как правильно Я сделал, что вышел из воли Батюшки, издав Указ девятьсот шестого года о раскрепощении общины[23]… Пора было кончать с народническими идеями охраны «мира», которые тянули к нигилизму и социализму. Земля должна быть частной собственностью.

Хлеб – это пока основа хозяйства России, – продолжал размышлять Николай. – На хороших кормах прирастает скот… Именно крестьянское сословие делает Россию главным производителем жизненных припасов в Европе и целом мире! А ведь крестьянская реформа, как её начал незабвенный Пётр Аркадьевич, только начинается. Да и Крестьянский банк, созданный мудрым Papá, оказывает крестьянам неоценимую помощь своими долгосрочными ссудами на льготных условиях. В том числе и для покупки крестьянами земли. Только за последнее время крестьяне приобрели в свою собственность 15 миллионов десятин помещичьей земли, – припоминал Николай Александрович, глядя на неисчислимые толпы селян, собравшиеся на берегах Волги. – Бесплатно и в полную собственность крестьянам передали ещё 9 миллионов десятин земли, а из Моих Собственных земель в Сибири, опять-таки даром, передано до 40 миллионов десятин!.. Нет! Мы не «благотворительствовали» без разбора, прирезая землю крестьянам, а и впредь будем поощрять землёй только энергичные, хозяйственные элементы крестьянского сословия… Прав был Пётр Аркадьевич, когда говорил в Думе, имея в виду лозунги социалистов и их народнических подголосков о бесплатном разделе помещичьих земель: «Им нужны великие потрясения, нам нужна великая Россия»…

Реформы сами по себе, без образования, без воспитания, никуда к доброму нас не подвинут, – пришла на ум Николаю мрачная мысль, – Но с будущего, 1914 года Я ввожу в государстве всеобщее народное просвещение, и вот тогда посчитаем неграмотных! Наверное, к двадцать второму году в России не останется ни одного такового. Постепенно мы перейдём и к тому, чего до сих пор не знает Европа, – к полностью бесплатному просвещению и образованию во всех средних и высших учебных заведениях. Нам бы только двадцать лет мира, и мы покажем, на что способен русский человек, если ему не мешать всякими революциями, бунтами и войнами!..»

К середине дня солнце прибавило тепла во все три стихии – землю, воздух и воду. Уже не ледяной, но веющий прохладой речной ветер освежал разгорячённое думами румяное лицо Императора.

«Как хорошо, что мы поехали по Волге своей Семьёй и Я не поддался этой атаке Maman вместе с дядьями! – неожиданно потекли мысли Николая по другому руслу. – Здесь так хорошо и покойно думается, нет парадной шумихи и скучного церемониала. И милая Аликс так хорошо себя чувствует – без мигреней и невралгических болей… А Алексей и Дочери – как они радуются встречам с людьми, с истинно русским народом, который так редко проникает за стены Наших резиденций…»

На мостик поднялся старший помощник капитана, тот передал ему штурвал и пригласил Его Величество в кают-компанию на обед. Государь поблагодарил старого волгаря. Перед тем как спуститься вниз, он ещё раз просветлённым взором оглядел берега великой реки, усеянные толпами по-праздничному одетых людей. Николай приложил руку к фуражке, отдавая им честь.

4

Ранним воскресным утром конца мая, когда, казалось бы, спокойные обыватели северного города Костромы должны были ещё покоиться в своих пуховых перинах, всё население города и окрестных сёл и деревень устремилось к Волге, к её откосам. Лучшие, наиболее высокие места, в том числе на кремлёвских стенах и вокруг беседки, откуда великий русский драматург Островский любовался могучей рекой, были заняты самыми проворными горожанами, очевидно, ещё с ночи.

День начинался ясным, с приятной прохладой. Юный корнет лейб-гвардии уланского Её Величества Государыни Императрицы Александры Фёдоровны полка граф Пётр Лисовецкий, одушевлённый общим настроением праздника, спешил по Всехсвятской улице от дома губернатора в кремль, к колокольне, слава которой как самого высокого сооружения на берегах Волги никем не оспаривалась. Звеня шпорами, сияя новёхонькой парадной формой, красивый, рослый и румянощёкий гвардеец-улан стремительной походкой взбежал на холм, и не было ни одной дамы или девицы, которая не одарила бы его восхищённым взглядом. Но он не замечал ничего, погружённый в собственные думы о превратности судьбы, которая снова забросила его в город, где он провёл раннее детство. Теперь каждый поворот улицы, каждый дом будили его воспоминания. Особенно ярко вспыхнули они, когда он по прибытии в Кострому на закладку памятника в честь 300-летия Дома Романовых с командой Первой и Второй гвардейских кавалерийских дивизий явился по просьбе своего деда, петербургского сановника, представиться и передать привет нынешнему губернатору Костромы, его старому знакомцу и приятелю Николаю Павловичу Гарину. Неожиданно в его просторном кабинете во время светской беседы об общих петербургских знакомых Пётр увидел в ряду старинных портретов предшественников нынешнего губернатора не только своего деда, Фёдора Фёдоровича Ознобишина, но и отца, графа Мечислава Лисовецкого, в мундире традиционного для их семьи гвардейского уланского полка. Увидев этот любимый, но почти стёршийся в памяти образ отца – он был убит на дуэли в Париже, отстаивая честь какой-то французской дамы, когда Петру не было ещё и двух лет, – корнет был настолько поражён, что потерял дар речи. Перед ним за мгновенье пронеслась вся его ещё короткая жизнь. Как его любимая мамочка после гибели отца удалилась от света в их польское имение Лисовцы, неподалёку от охотничьего дворца Царской Семьи в Спале, и посвятила себя маленькому Петру и благотворительности в школьных и больничных делах. Как каждое лето до поступления в кадетский корпус гостил он у деда в Костроме и как строгий, но добрый губернатор прививал ему любовь к чтению и иностранным языкам…

Гарин, заметив эффект, произведённый портретом, вспомнил весьма романтическую историю родителей молодого корнета, обошедшую в начале 90-х годов прошлого века все салоны Петербурга и Варшавы.

Польский граф Лисовецкий, ротмистр лейб-гвардии уланского полка, увидел на придворном балу в Николаевской зале Зимнего шестнадцатилетнюю дочь генерал-лейтенанта Ознобишина, очаровался ею, протанцевал с ней все танцы подряд, к неудовольствию её отца, и влюбил девушку в себя. Мать у Марии рано умерла, отец, поручивший воспитание дочери боннам и тётушкам, не сумел упросить её подождать выходить замуж. Граф, срочно перейдя в униатство, тайно обвенчался с Марией и увёз её к себе в Петровскую губернию, где у него было обширное имение и фамильный дворец.

Именно оттуда и привезла Мария в Кострому после смерти мужа его портрет, писанный одним из лучших художников Польши Яном Матейкой. Но изображение нелюбимого зятя вызвало у её отца столь сильный приступ ярости, что губернатор приказал убрать портрет в самую дальнюю кладовку, где хранилось поломанное казённое имущество. Покидая Кострому, чтобы занять в Петербурге кресло члена Государственного совета, Ознобишин упрямо «забыл» в пыльной кладовке ненавистный портрет.

Лишь один из его преемников в губернаторском доме восхитился при ревизии старого барахла произведением Матейко и распорядился повесить портрет Лисовецкого в ряду своих предшественников на стене кабинета, хотя польский магнат был всего-навсего нелюбимым родственником…

Испытывая симпатию к юному Лисовецкому, Гарин пригласил его остановиться в губернаторском доме, чуть ли не в его прежней комнате, а не в офицерских казённых квартирах местного гарнизона, где приготовлено было помещение для всей гвардии. Пётр, разумеется, с благодарностью принял приглашение. К тому же губернатор вручил ему пропускные билеты на все торжественные церемонии празднеств в Костроме, чему корнет был также очень рад.

Теперь ранним утром он спешил к колокольне в кремле, чтобы забраться на самый верх и в подзорную трубу, одолженную ему милейшим Николаем Павловичем, любоваться ходом парохода «Межень» к пристани за Ипатьевским монастырём.

Слава самой высокой колокольни на берегах Волги оказалась не вымышленной. С верхней площадки, куда допущены были лишь адъютант губернатора с полевым телефоном, по которому он сообщал другому помощнику своего шефа в градоначальство о всех движениях парохода «Межень», и два-три неизвестных Петру костромича, открывался вид во все стороны на многие десятки вёрст. На западе, в семидесяти верстах от Костромы, в ясном весеннем воздухе были видны блестящие на солнце маковки церквей Ярославля. На юго-востоке, откуда нестерпимо для глаз сияло светило, детали на земле различить было трудно. Только широкая лента реки, поворачивавшая круто налево у села Красного, блистала, словно разлитая ртуть.

Наладив окуляр подзорной трубы, верстах в двадцати вниз по Волге корнет ясно различил два судёнышка, стоящих, видимо, на бочке слева от фарватера. Пётр так и эдак крутил настроечное кольцо у окуляра, силясь разглядеть что-то на палубе первого из них. Но двадцать вёрст давали о себе знать, и была видна только тонкая струйка дыма из пароходной трубы.

Часы внизу на колокольне отбили шесть раз. Последний удар словно донёсся до пароходика, и дым из его трубы повалил чёрными клубами, а за кормой и у бортов засеребрился след. Корнет понял, что судно пришло в движение и «побежало» вверх. Второе последовало за ним. Манёвр сразу же заметил в небольшой телескоп, стоявший перед ним на треноге, адъютант губернатора. Он закрутил ручку магнето полевого телефона и с волнением в голосе передал в штаб, что Его Величество Государь Император и Августейшая Семья изволили продолжить свой путь к Костроме…

Три часа Пётр топтался на узкой площадке колокольни, наблюдая, как пароходы постепенно увеличивались в размерах, как становились более густыми толпы людей, встречавших Царскую Семью на берегах могучей реки, как появилась на капитанском мостике переднего парохода рядом с капитаном вторая фигура в военной форме. Затем к ним присоединились пять фигур в женской одежде и один ребёнок. «Это вышли на мостик Её Величество Государыня Императрица, Его Высочество Наследник Цесаревич и великие княжны…» – глядя в телескоп, прокомментировал адъютант губернатора.

Когда «Межень» около девяти часов утра вышел на траверс колокольни, добродушный адъютант, ехидно косившийся на маленькую подзорную трубу Петра, милостиво разрешил ему поглядеть в его великолепный телескоп.

Внизу на берегах и откосах гремело восторженное «ура!», и сердце корнета забилось в унисон ему, когда он не на другой планете, а буквально на расстоянии вытянутой руки увидел через телескоп всю Царскую Семью.

Чуть впереди капитана, у лееров мостика, стоял Государь в форме своего любимого Эриванского полка. Корнет сделал из этого вывод, что встречать Императора на пристани будет Царская, Первая рота этого полка. Крепкая фигура Николая источала радость от удачного путешествия, а глаза его лучились добротой. Он широко улыбался, обращаясь к толпам людей, заполнивших все прибрежные откосы под белыми церквами Костромы. На шаг позади Супруга стояла Александра Фёдоровна. Сквозь светло-сиреневые ткани элегантно смоделированных воедино лёгкого пальто и длинного платья угадывалась ещё стройная фигура немолодой царицы. Широкие поля шляпы, словно сотканной из белоснежной пены кружев, оставляли лицо в тени, но были видны красивые, породистые его черты. Государыня изредка улыбалась, но, вопреки природе, которая придаёт улыбающемуся человеку более добрый, чем обычно, вид, губы царицы делались узкими и портили её милое лицо какой-то напряжённостью и скованностью. «Она ведь очень застенчивый человек и всегда сильно волнуется на людях…» – вспомнил Пётр фрагмент из рассказов деда о Царском Семействе. «Да, хоть она и не так обаятельна, как Его Величество, но это – наша истинная царица, красивая и величавая!..» – решил Пётр.

Ошуюю[24] Государыни стояли четыре её дочери. Две старшие великие княжны, Ольга[25] и Татьяна[26], были высоки, стройны и очень милы. На Татьяне почему-то корнет довольно долго остановил телескоп и счёл её настоящей красавицей. Его пленили весёлые и лучистые серые глаза, добрая улыбка, с которой она что-то говорила третьей великой княжне, Марии[27], стоявшей одесную[28] к ней. Мария была чуть ниже её ростом, в ней чувствовалась ещё девичья застенчивость. Марию держала за руку младшая великая княжна[29], совсем ещё девочка. Она с детской непосредственностью теребила сестру, пытаясь на что-то обратить её внимание.

Между капитаном и Государем возвышался рослый боцман. Он держал на руках мальчика, одетого в военную форму. Красивый, но бледный лицом мальчик[30] широко открытыми глазами наблюдал за толпами по берегу реки, переводил глаза на отца и мать и улыбался им. «У Цесаревича опять приступ болезни…» – решил про себя корнет, знавший от служащих Царской резиденции в соседней Спале о частых недомоганиях Наследника престола.

«Межень» в пределах Костромы сколь можно приблизился к берегу и медленно шёл против течения к новой Царской пристани, специально построенной для этого случая верстах в трёх выше Ипатьевского монастыря.

Пётр за три часа исстрадался без движения на тесной площадке колокольни. «Пожалуй, я ещё успею на молебен в Троицкий собор», – решил он, ощупывая у себя за карманным клапаном мундира пропускной билет в Ипатьевский монастырь. В минуту сбежал он с высоченной колокольни и устремился из кремля к Торговым рядам, где томительно ждали седоков празднично одетые извозчики. Выбрав из них самого бойкого на вид, корнет целым рублём вместо четвертака прельстил его поспешать к Ипатьевскому монастырю. Серебряный рубль, гвардейская форма и пропускной билет, подписанный губернатором, сделали своё дело. Непреклонные городовые даже помогли его пролётке обогнать по обочине Московской улицы Крестный ход с Фёдоровской иконой Божией Матери, направлявшийся в ту же сторону.

Задолго до начала обедни занял в Троицком соборе своё место, указанное в пропускном билете, юный корнет. Пётр стоял неподалёку от алтаря, с правой стороны, вместе с толпой приглашённых, освободив по центру собора дорогу для шествия Царской Семьи и иерархов Церкви в Крестном ходе к алтарю. Ждать пришлось не менее получаса, прежде чем на улице не послышались хоры церковных песнопений, нестройные голоса молящихся богомольцев, допущенных с Крестным ходом внутрь стен монастыря. С колоколен всех церквей Костромы и Спасо-Никольской слободы за Волгой нёсся серебряный благовест.

Государь и Его Семья первыми показались в дверях собора, прошли по красной ковровой дорожке и встали чуть впереди корнета. Толпа взволновалась, и её движением Петра вдруг притиснуло почти что к самой Императрице, стоявшей совершенно рядом с великой княжной Татьяной. Государыня узнала форму уланского полка, шефом которого она была, и повернулась к корнету.

– Здравствуйте, корнет, – с лёгким английским акцентом сказала она. – Передайте мою благодарность генералу Стаховичу, что он прислал на эту церемонию представителя моего славного полка!.. Но вы, наверное, – полушёпотом продолжила Александра Фёдоровна, – тот самый новичок граф Пётр Лисовецкий, которого мне ещё не представляли? – любезно улыбнулась Государыня юноше и протянула руку для поцелуя. На этот раз улыбка Александры Фёдоровны не показалась Петру холодной. Он с неожиданным для себя жаром, не свойственным большому свету, припал к руке царицы.

Церемониймейстер из небольшой свиты Августейшей Семьи решил, со своей стороны, что в протокол в последнюю минуту были внесены изменения и корнет гвардейского полка Государыни Императрицы законно занимает предписанное ему место. Он ласково и одобрительно посмотрел на юного графа, как смотрят придворные на человека, удостоенного монаршей милости. Уловив, что обстановка складывается в его пользу, Пётр не стал отступать в толпу других приглашённых, а остался, словно паж, рядом со своей Императрицей.

Обедня началась, и все, кроме Петра, погрузились в торжественно-молитвенное настроение. Но юноша никак не мог справиться со своим радостным волнением, хотя выражение его лица от усилий быть серьёзным приобрело уморительно нахмуренный вид. Великая княжна Татьяна, в глазах которой прирождённое веселье, казалось, не избывало даже во время молитвы, поняла состояние своего сверстника. Она по-дружески прикоснулась к его согнутой левой руке, на которой покоилась уланская шапка с четырёхгранной площадкой и пышным белым волосяным султаном над ней. Это лёгкое касание словно ожгло Петра. Он посмотрел на Татьяну, встретил взгляд её глубоких серых глаз и понял, что полюбил на всю жизнь. Великая княжна медленно, словно нехотя, отвела свой взор от вспыхнувшего уже другим волнением лица юноши и перекрестилась, возвращая свою душу от мирской суеты Богу. Но Пётр успел заметить своим сердцем, что делала она это без удовольствия, а только в силу внутренней дисциплины.

Всё остальное богослужение проходило для корнета словно в тумане. Воспитанный своей матушкой и дедом в строгой православной вере, он хорошо знал церковную службу и очень уместно вступал своим баском в прекрасный епархиальный хор, сопровождавший ектеньи настоятеля собора. Искренность его молитвы снискала одобрительный взгляд Императора, большого любителя и знатока церковного пения.

После молебна Пётр естественным образом вместе с Царской Семьёй и свитой проследовал в дом боярина Михаила Фёдоровича Романова, основателя династии. Сейчас здесь были собраны некоторые старинные предметы из обихода юного царя Михаила и его матушки, инокини Марфы. Архидьякон Троицкого собора густым басом рассказывал эпизоды из жизни боярина Михаила Романова в этом доме, о том, как гневалась его матушка на людишек Московского государства, которые «измалодушествовались» и изменили уже нескольким царям, как сердилась и стучала посохом инокиня Марфа на депутацию Земского собора, которая прибыла в Ипатьевский монастырь известить Михаила и его мать об избрании представителя великого московского рода на царство. Как Михаил долго отказывался и депутация принялась уговаривать инокиню Марфу, чтобы благословила она своего сына на Московский престол. Долго отказывалась и Марфа, боясь, что её ненаглядного сыночка изведут московские воры и изменники, как извели они уже семена других высоких боярских родов. Умолили Марфу только тем, что, не воссядь Михаил на Московский престол – и смута и кровавый воровской мятеж снова начнут полыхать на несчастной Руси…

Пётр вполуха внимал архидьякону. Истории Дома Романовых в Ипатьевском монастыре с детства были ему хорошо известны, как и легенды о сокровищах богатейшей монастырской ризницы, хранившейся теперь в этом здании. Поэтому он следил глазами только за Татьяной Николаевной, изредка ловя её встречный лукавый взгляд. Он понял, что обнаружил слишком много чувств, только тогда, когда услышал весёлый смех великих княжон. Поотстав в одной из зал второго этажа, они развлекались, глядя, как похоже насмешница Анастасия передразнивала его походку и манеру держать уланскую шапку. Пётр засмущался и покраснел, чем вызвал новый приступ девичьей смешливости. Несколько понурясь, он догнал основную часть свиты и вскоре смог несколько реабилитировать себя, ответив на какой-то сложный вопрос Государя вместо замешкавшегося архидьякона. За это он был вознаграждён благосклонными улыбками царя и царицы и новой лукавой смешинкой в глазах Татьяны…

Выйдя с одним из свитских на высокое крыльцо терема Романовых, уланский корнет неожиданно попал на фотоснимок, сделанный придворным фотографом для Августейшего Семейства и прессы. Но это был последний миг счастья влюблённого юноши. Сразу после экскурсии по дому бояр Романовых Государь, его Семья и небольшая свита отправились на пароход завтракать. Хотя на прощанье Государыня вновь пожаловала руку для поцелуя, а Государь удостоил корнета рукопожатием, свет ясного Божьего дня померк для Петра. Он окончательно понял, что безнадёжно и безответно любит царскую дочь и, в силу неравнородности, никогда не получит её руку и сердце. Весь свет заслонила ему отныне красавица великая княжна. Он стал считать минуты, когда завтра на церемонии закладки памятника 300-летия Дома Романовых он снова увидит Её…

…Часы на самой высокой колокольне Поволжья отсчитали одну тысячу триста двадцать минут. В чётком полукруге гвардейских офицеров верхом, каждый со штандартом своего полка, корнет граф Лисовецкий чувствовал себя беспокойнее всех. Ему ещё повезло, и его место в шеренге было обращено лицом в сторону, откуда должен был показаться Крестный ход, возглавляемый Государем и его Семьёй. Они должны были пройти пешком от Богоявленского собора к месту закладки памятника высоко над Волгой. По улицам стояли шпалеры войск, за ними толпились обыватели.

Вот от собора прокатилось молодецкое «ура!» и стало приближаться к скверу с памятником Ивану Сусанину. Вот уже стал виден Крестный ход с хоругвями и знамёнами. Вот уже можно было различить лица идущих впереди.

Пётр видел только Татьяну. Сегодня, в тёплый весенний день, она была одета немного легче, чем вчера. По мере того как Крестный ход приближался к месту закладки памятника, сердце корнета стучало всё чаще и чаще. Когда передние ряды Крестного хода во главе с Царской Семьёй подошли к цели и расположились по другую сторону площадки, также полукругом, Петру стало казаться, что его сердце вот-вот выпрыгнет из груди. Оно только чуть успокоилось, когда юноша заметил, что великая княжна и её сёстры довольно часто поглядывают в его сторону. Он несколько раз встретился глазами с Татьяной, и в эти моменты его сердце совсем было готово остановиться.

Все члены Царской Семьи, начиная с её Главы, поочерёдно укладывали каждый свой камень в основание будущего памятника, а сверкающий на солнце парадными ризами и митрой архиерей освящал каждое движение, окропляя камни при помощи масличной ветви святой водой и крестообразно знаменуя их святым елеем. «Благословляется камень сей помазанием святаго елея сего, во Имя Отца, и Сына, и Святаго Духа, аминь!» – торжественно провозглашал святой отец, и хор голосов продолжал стихирой «Благослови, Господи, дом сей…».

Когда Татьяна положила свой камень, Петру показалось, что она метнула быстрый и весёлый взгляд на него. Сердце юноши ёкнуло от тайной надежды. Как он хотел бы именно сейчас совершить какой-нибудь великий подвиг в её честь, только бы она дольше и ласковее смотрела на него.

Но торжество, как казалось ему, в какие-то секунды окончилось, погасли свечи, возжжённые на основании будущего памятника, замолк церковный хор. Войска, возглавляемые конной командой гвардейских полков со штандартами, в которой на правом фланге сдерживал своего строевого коня Пётр, прошли перед Царской Семьёй церемониальным маршем, и всё закончилось. Правда, Пётр снова увидел обращённые на него глаза Татьяны и её белозубую улыбку, но после этого мир надолго померк для него.

Корнет раньше времени оставил пирушку собратьев в офицерском собрании по случаю благополучного окончания для них торжественных церемоний. В надежде увидеть хотя бы проезд колясок с Царской Семьёй он бродил по улицам между губернаторским домом, где Государь принимал в саду волостных старшин и представителей белопашцев, и Богоявленским женским монастырём, куда после закладки памятника отправилась Императрица с Детьми.

Из расписанного Протокола он знал, что нынешний день – последний в костромском этапе путешествия Царской Семьи. В восемь часов вечера предстоял ещё парадный обед на царском пароходе и дальнейший путь на Ярославль. Разумеется, он мог ещё попытаться воспользоваться вчерашней милостью Государыни Императрицы в Троицком соборе и явиться на «Межень», чтобы хотя краешком глаза увидеть царевну. Но гордая польская кровь уберегла от неловкого шага, который мог сделать его посмешищем. А русское безрассудство толкнуло Петра на другой отчаянный поступок.

Собиралась гроза, когда он, снова положив в карман латунную подзорную трубу, взобрался на верхнюю площадку кремлёвской колокольни, чтобы оттуда увидеть отплытие парохода, на борту которого – Она.

Сильнейшая гроза с ливнем и шквалистым ветром заставила его спуститься на пару площадок ниже, где нашлось небольшое укрытие. Весенние грозы скоротечны, и небо быстро очистилось от туч и облаков. Хотя Пётр вымок до нитки и продрог, он был вознаграждён сполна, когда снова взобрался на верхнюю площадку.

Золотое расплавленное пятно солнца садилось в багровое и какое-то слоистое небо над Волгой. Река отсвечивала ярко-красным цветом, который густел по мере того, как солнце опускалось всё ниже к воде. Какое-то недоброе предчувствие стеснило вдруг грудь Петра.

«Прямо с Запада в Кострому течёт не Волга, а река крови», – подумалось ему. Старой морской присказкой «Если небо красно к вечеру – моряку бояться нечего…» отогнал он от себя тоскливую ноту.

Золотая дорожка солнца бежала по багрово-красной Волге прямо к колокольне. Сверху было видно, как тёмная длинная и острая коса отделяет воды Волги от реки Костромы, казавшиеся более светлыми. Там, за Ипатьевским монастырём, у новой пристани сияли электрическими огнями подле тёмного берега «Межень» и «Стрежень».

Беззвучно отвалили два парохода от освещённой электричеством пристани, и только когда разрыв между ними и берегом стал заметен, до колокольни донеслись два печальных прощальных гудка.

Вот солнце почти скрылось за багровым горизонтом. Две медленно плывущие по реке гирлянды огней постепенно стали превращаться в два маленьких огонька. Пётр не чувствовал ни холода, ни сырости. Только когда огоньки совсем исчезли за излучиной широкой реки, юноша спустился на землю и отправился домой. Добрый стакан коньяку стал ему спасением от холода и бессонницы.

5

Двухэтажный особняк Императорского Яхт-клуба на Большой Морской улице вызывал у прохожих, знакомых с этим заведением, особое почтение. Все знали, что далеко не каждый аристократ, будь он хоть владельцем несметных сокровищ, может претендовать на членство в этом клубе. Лишь исключительная личная порядочность, безупречный послужной список генерала или чиновника с верхних четырёх ступеней Табели о рангах давали шанс быть избранным в действительные члены «И.Я – к», как это с гордостью отмечалось затем в нижней строчке визитной карточки. И это было понятно всем – ведь при голосовании за нового члена один чёрный шар уничтожал двадцать белых. Членство в Императорском Яхт-клубе как бы автоматически давало патент на честность и высокородность. Лишь великие князья, в силу своего близкого родства с Императором, могли свободно вступать в Яхт-клуб хоть с колыбели. Никто и никогда – ни тайным голосованием, ни публично – не мог подвергать сомнению их наивысшие человеческие качества, хотя в реальной жизни они и могли славиться как интриганы и сплетники, грубияны и трусливые себялюбцы.

Граф Пётр Лисовецкий с детства был воспитан в уважении к высоким добродетелям и божественной непогрешимости господ, проводивших время за хрустальными стёклами этого маленького дворца на Большой Морской, тем более что его дед, Фёдор Фёдорович Ознобишин, долгие годы слыл завсегдатаем клуба и одним из его старейшин. Иногда, особенно в те дни, когда собственный повар Ознобишиных, начавший службу у барина ещё до освобождения крестьян, впадал в банальный русский загул, сенатор приглашал внука на обед в клуб. Сегодня, по возвращении из Костромы с Романовских торжеств, и настал такой приятный момент в жизни уланского корнета.

Пётр расплатился с лихачом у ступеней парадного подъезда и взбежал к тяжёлой двери с медными ручками, гвоздями и якорями по тиковому дереву. Он не стал дожидаться, пока отставной боцман Императорской яхты «Полярная звезда» увидит его и отворит дверь, а на правах довольно частого гостя уверенно толкнул её от себя. Внутри было прохладно и полутемно, хотя на улице стоял первый тихий и тёплый день начинающегося лета. Старик боцман поднялся со стула и доложил корнету, что «его высокопревосходительство господин сенатор ожидают-с в кают-компании». Так называли здесь, по морскому обычаю, большую столовую залу. Она была отделана красным деревом и надраенной до блеска латунью. По стенам развешаны полотна морских баталий в золочёных рамах, за стеклянными дверцами шкафов, вделанных в стены, поблёскивали секстанты и астролябии, красовались модели фрегатов и других парусников в одну тридцать вторую натуральной величины. Пётр любил обедать здесь и с любопытством разглядывал раритеты.

Зимний сезон в Петербурге ещё не закончился, и в залах клуба, через которые проходил гвардейский корнет, было много людей. В разных углах белой с золотом гостиной несколько групп довольно молодых офицеров что-то обсуждали вполголоса, чтобы не мешать друг другу. Через открытую дверь библиотеки видно было, как пара-другая старичков в статских мундирах обсуждала за газетами новости, а двое-трое других в глубоких кожаных креслах у жарко пылающего камина нежились в послеобеденных объятиях Морфея.

По мере приближения к кают-компании Пётр всё яснее стал различать довольно горячую и взволнованную речь человека, который явно не хотел умерять громкость своего голоса. С порога корнет увидел и самого оратора. За центральным столом, накрытым на двенадцать персон и предназначенным для старших членов и завсегдатаев клуба, сидел спиной к дверям круглоголовый, довольно коротко остриженный генерал-адъютант в мундире гвардейской пехоты и громко высказывался на довольно щекотливую тему. Пётр узнал в нём двоюродного дядю Императора, великого князя Николая Михайловича[31], которого в России и за её рубежами знали не только как члена Царской Семьи, но и как дотошного историка. Каждый раз, когда старый сенатор приглашал внука отобедать в Яхт-клубе, Пётр встречал здесь непременно великого князя, и обязательно витийствующего среди благодарных слушателей. Раньше уланский корнет не обращал внимания на темы речей дядюшки Государя Императора. Но теперь его как-то неприятно поразило, что член династии Романовых публично и громогласно, словно на площади, явно негативно высказывается о Царствующем Главе Дома, его Супруге и Матери.

Заинтересованно внимавшими великому князю были не только его соседи по столу для почётных членов – с десяток адмиралов и генерал-адъютантов весьма древнего вида, но и господа сочлены клуба, занявшие все маленькие столики, сгруппированные вокруг центрального стола.

По неписаной традиции испросить разрешение на присутствие в зале у самого высокого по званию начальника Пётр вынужденно приблизился к великому князю, боясь получить нагоняй за то, что он прерывает его речь. Но великий князь, скорее с интеллигентными манерами историка, чем с суровостью генерала от инфантерии и генерал-адъютанта царя, милостиво прервал словоизвержение и ласково кивнул гвардейцу на тот дальний угол, где в одиночестве сидел его дед.

В душе Петра шевельнулось чувство благодарности великому князю и гордости за то, что хоть он и не был формально представлен члену Царствующей Фамилии, но уже известен, видимо, и ему. Он поклонился Николаю Михайловичу и осторожно, стараясь не звенеть шпорами, подошёл к столику сенатора. Тот поднялся и в знак приветствия обнял и нежно поцеловал внука.

Пока дедушка делал пространный заказ на обед бесшумно появившемуся официанту и тот профессионально запоминал список яств и их состояний, а также необходимых вин, изредка вставляя дельные замечания насчёт «охладить» или «запечь», Пётр невольно вслушался в нарочито громкую речь великого князя Николая Михайловича. Хотя сенатор взял столик в дальнем углу, чтобы не делать свой семейный разговор достоянием других ушей, а может быть, не желая, чтобы ему мешали громкие и возбуждённые речи великого князя, ораторские способности которого он давно уже узнал, хорошая дикция историка из Царствующего Дома доносила до его угла каждое слово.

-…А ещё её императорское величество вдовствующая государыня Мария Фёдоровна поведала мне перед своим отъездом в Англию, как пыталась она уговорить своего венценосного сына превратить частную поездку его по Волге и в Москву в торжественный церемониал для всей Августейшей Семьи… – заполнял баритон великого князя все уголки кают-компании. – Ведь народу нужны зрелища, а ложная скромность Александры Фёдоровны не позволила и на этот раз сделать для народа, для дворянства настоящий праздник! Мария Фёдоровна так и сказала мне, что это вина молодой Императрицы, которая не желает дать подданным достойные восхищения церемонии и тем поднять авторитет царской власти. Это она подговорила Николая Александровича соблюсти узкосемейный характер поездки, куда не взяли не только великих князей, но даже самоё вдовствующую императрицу! Как бедняжка теперь страдает в гостях у сестры в Англии[32] от оскорблений, которые ей постоянно наносит невестка! Из-за своих вечных беременностей и недомоганий эта немецкая гордячка прекратила уже как десять лет большие придворные балы в Зимнем дворце, лишив стольких достойнейших дам и девиц истинно придворной жизни… А для некоторых – и возможности найти суженого из своего круга!.. – вещал Николай Михайлович, и лёгкая неприязнь к нему, оскорбляющему его царицу, мать его любимой принцессы, стала подниматься в душе Петра. Он взглянул на деда. Старый сенатор сидел с сердитым лицом. Пётр понял, что и ему не по душе скандальный тон великого князя, которого он, видимо, уже наслушался досыта.

– Давненько мы не виделись, mon cher![33] – первым нарушил молчание сенатор. Он улыбнулся и ласково посмотрел на своего мальчика. Потом пренебрежительно прищурился и кивнул в сторону великого князя: – Уже давно у нашего историка один и тот же разговор про Её Величество молодую Государыню: Карфаген должен быть разрушен! А скажи, Петюша, – вновь улыбнулся он корнету, – удался ли твой парад в Костроме?!

– Я несчастен, grand-peré![34] – помрачнел румянощёкий корнет, и глаза его, дотоле весело блестевшие, словно потухли.

– Что так печально, mon ami?[35] – удивился седовласый и тоже румяный, но совсем по-другому, по-стариковски, сенатор. Он недоброжелательно кивнул в сторону великого князя: – Кто-нибудь из этих… царедворцев… испортил тебе настроение?

– Что вы, что вы, grand-peré! – решил развеять тревогу любимого деда Пётр. – Я сам… влюбился в девушку, на которой никогда не смогу жениться!..

– Это что же, купчиха какая-то или, ещё хуже, мещанка? – грозно спросил сенатор.

– Да нет! Это… – бросился как в омут головой Пётр, – великая княжна Татьяна Николаевна…

– Да-а-а!.. Огорошил ты меня, mon ami… – почесал в седой клинообразной бородке Ознобишин, – это надо ещё обмозговать, что хуже в твоём положении – неравнородность вниз или вверх… Ведь если вниз, а у тебя любовь, и баста, как у твоей матушки, к примеру, хотя он ей и ровня был, Царство ему Небесное… то самое худшее для тебя – это из гвардейского полка отчислят и в кавалерию переведут, – размышлял сенатор, поджимая губы и разводя руками. – А раз она великая княжна, да ещё и дочь Государя Императора, то надеяться можно только на неё, если и она тебя полюбит… То есть брак может быть, но только морганатическим… Поразил ты меня, mon cher, удивил…

– Но, grand-peré… – приготовился оправдываться Пётр, однако приход официанта с первым блюдом заставил его замолчать. Бесшумные движения артельщика и огорчённое молчание сенатора открыли свободную дорогу громкой речи великого князя и его менторскому тону, который молотком стучал по голове Петра, вгоняя в неё, словно гвозди, сплетни из гостиной «Гневной» Марии Фёдоровны.

– Зачем он так?.. Ведь это неприлично, – не скрыл своей обиды корнет и с недоумением посмотрел на деда, – даже непорядочно по отношению к его племяннику – Его Величеству Государю…

– Видишь ли, mon cher, и вдовствующая императрица, и великий князь Николай Михайлович, да и многие из других великих князей и великих княгинь не просто недолюбливают Венценосца и его Супругу – они люто ненавидят Их…

– А за что?! – удивился юный корнет. – Ведь ни царь, ни Царица вроде не делают им ничего плохого!..

– Причин много, mon ami, и главная из них – жажда власти для себя, для своих сыновей – ведь каждый из великих князей по закону о престолонаследии имеет свою очерёдность восшествия на престол, а цепь роковых случайностей в виде смертельной болезни Наследника Цесаревича, революций и террористических актов и других подобных шалостей судьбы может значительно приблизить шансы любого из них… К тому же сплетня и интрига очень ускоряют события!.. Если хочешь, то я тебе после обеда поведаю кое-что о таких делах в большом Романовском Семействе… Кстати, для тебя прояснятся и твои собственные возможности завоевать руку и сердце царской дочери… А пока – приятного аппетита! Кстати, я сегодня заказал точно такой обед, какой должны были подавать в Костроме, на борту парохода «Межень», во время царского приёма… Ты был на нём?.. Ах да, твой чин ведь ещё слишком мал, чтобы получить место за царским столом… Ну, Бог с ним, отведай-ка супа из молодой зелени с пирожком, и давай послушаем, что хочет дядя царя донести через своих клевретов в салоны и для дальнейшего распространения так называемой «общественностью»…

Между тем просвещённый великий князь Николай Михайлович, расправившись с очередным блюдом и оросив рот бокалом красного вина, неутомимо продолжал плести свою бесконечную сплетню.

– Боже мой! До чего мы дожили! Что творится в России! – отнял он салфетку от усов и воздел её к небу приёмом заправского социал-демократического оратора. – Более позорного времени за три столетия Дома Романовых, наверное, и не бывало! Управляет теперь матушкой-Россией не Государь Император, а проходимец Распутин, сибирский конокрад и хлыст! И он публично заявляет, что не царица в нём нуждается, а сам батюшка-царь, Николай Александрович! До чего же мы дожили!.. – И великий князь с интересом обвёл глазами слушателей, желая узнать впечатление, которое он произвёл на них этой тирадой.

Испытанные сотрапезники великого князя привычно сделали вид восторженного удивления смелостью и праведностью дяди царя и свежестью его информации. Каждый из тех, кто в клубе постоянно окружал Николая Михайловича, ловил каждое его слово, лукаво прикидывал теперь, куда он понесёт сплетню из самых высоких сфер империи и где он будет делать вид, что очень близок к царственному источнику, пустившему её в обращение.

Насладившись успехом своих откровений, великий князь продолжал:

– Недавно моя бедная сестра Минни говорила мне, что обсуждала проблему Распутина с Михаилом Владимировичем Родзянкой[36] и Владимиром Николаевичем Коковцовым[37]. И Председателю Государственной думы и нашему премьеру ея величество подтвердила в тревоге за судьбы империи нашей, что несчастная ея невестка не понимает, что губит династию и себя. С немецким упрямством Аликс верит в святость какого-то проходимца, и все мы бессильны что-либо сделать…

– Ах! Ах! – вздохнул кто-то из окружения великого князя, словно подбадривая рассказчика. – Какой кошмар! И никто не может ничем помочь?!

– Нет! Положительно, господа, это нетерпимо!.. – закатил глаза великий князь. – А вы знаете, что, когда лидер Думы продемонстрировал Государю фотографию, на которой Распутин сидел в окружении женщин, и сообщил царю, что этот святоша и проповедник ходил – о ужас!.. – с женщинами в баню, мой бедный племянник только и смог ему ответить: «Так что же здесь особенного? Ведь у простолюдинов это принято!» Он, верно, и сам был бы не прочь сходить в ту же баню, да ещё и с Вырубовой!.. – бросил как бы невзначай комок грязи в Императора фрондирующий дядюшка. Он, конечно, представлял, что эти крамольные и просто грязные слухи, которые он с таким удовольствием распространял в «благороднейшем» собрании Яхт-клуба, кем-нибудь из возмущённых слушателей будут доведены до сведения начальника канцелярии министерства Двора генерала Мосолова. И хитрейший царедворец найдёт момент сообщить о них Императору. Но, зная добрый и деликатный характер своего царствующего тёзки, его какую-то беззащитность от злобных выпадов родственников, Николай Михайлович не боялся лично для себя никаких жестоких последствий. Как мелкий и подленький человек, он к тому же тихо радовался, что доставляет племяннику душевную боль и незаживающую рану от обиды за его нежно и преданно любимую жену.

Официант принёс на отдалённый столик новую перемену. После стерляди паровой это было седло дикой козы, источавшее нежный аромат мяса, шпигованного чесноком, и гарнир из овощей и маринованных плодов.

Сенатор уже давно сидел с печальным выражением лица. У Петра речи великого князя кроме смущения стали вызывать ещё и внутреннюю брезгливость. Не только потому, что он любил девушку, родителей которой столь откровенно и подло старались публично унизить и оскорбить. Гордый и честный характер юноши не принимал того, что это говорилось за спиной человека, которому они все – генералы и офицеры, в том числе и генерал-адъютант, великий князь, – присягали на личную верность. У корнета ещё были свежи в памяти слова присяги Государю, которые он при производстве в офицеры прошлым летом, после военного сбора в Красном Селе, произносил в присутствии самого Государя Императора и полкового священника:

«Именем Бога Всемогущего, пред Святым Его Евангелием клянусь и обещаюсь Его Императорскому Величеству, моему всемилостивейшему Государю и Его Императорского Величества Всероссийского Престола Наследнику, Его Императорскому Высочеству, Государю Цесаревичу и Великому Князю, верно и нелицемерно служить и во всём повиноваться, не щадя живота своего до последней капли крови, и всё к высокому Его Императорского Величества самодержавию, силе и власти принадлежащие права и преимущества, узаконенные и впредь узаконяемые, по крайнему разумению, силе и возможности предостерегать и оборонять, способствуя всему, что Его Императорского Величества верной службе и пользе государства относиться может…»

Горячая волна гнева и презрения поднялась в душе гвардейского корнета. С побелевшими от злости глазами он прошептал сенатору:

– Как он смеет предавать нашего Государя!.. Я вызову его на дуэль!

– Успокойся, Петюша! – ласково положил сенатор свою тёплую добрую руку на худое мальчишеское запястье, вылезшее из обшлага гвардейского мундира. – Лизоблюды великого князя поднимут твою перчатку раньше его и сделают всё, чтобы объявить тебя смешным или сумасшедшим… Но даже если ты убьёшь на дуэли одного великого князя-сплетника, то тебе останется по крайней мере ещё дюжина таких же великих интриганов из этого Дома… А потом учти: в Российской императорской армии не принято вызывать на дуэль особ из Царствующей Фамилии, какими бы негодяями они ни оказывались!.. Ну, скушай, пожалуйста, этого жаркого из пулярки[38] с салатом – это действительно царская еда, – со стариковской хитрецой стал отвлекать сенатор внука от опасных намерений.

Объект вспышки необузданного гнева – великий князь – словно почувствовал что-то опасное в атмосфере кают-компании и, видимо закончив свой простывший обед, поднялся от стола, чтобы откланяться. Он был очень интеллигентным и совершенно невысокомерным. Поэтому он пожал все протянутые ему руки и, бросив удивлённый взгляд в угол, где сидели сенатор и гвардейский корнет, не шевельнувшиеся в столь торжественный момент, отвесил поклон и им. Ознобишин медленно поднялся в ответном полупоклоне. Отменное воспитание и привитая в кадетском корпусе строжайшая дисциплина заставили подняться и встать во фрунт также и корнета лейб-гвардии. Но впервые он делал это без внутреннего почтения к генералу и высокому титулу члена Царской Семьи.

Уход великого князя неожиданно благотворно подействовал на аппетит Петра. Вместе с дедом он отдал должное и спарже цельной с соусом по-голландски, и персикам с мороженым, и желе с земляникой на шампанском… Придя от всего этого в более спокойное состояние духа, он благодарно посмотрел на деда и уловил лукавую улыбку на его лице. «Молодость отходчива… – думал в это время старый сенатор. – Надо всё-таки раскрыть ему глаза на интриги при Дворе!..»

– Подай нам кофе, сыры и сухой шерри в малую библиотеку! – скомандовал Ознобишин артельщику и первым поднялся от стола.

6

Русская вдовствующая императрица Мария вздрогнула, когда в салон неожиданно вошёл её племянник Георг. Вот уже несколько дней гостила тётушка Минни из Петербурга у своей родной сестры, британской королевы-матери Александры в прекрасном шотландском замке Бальмораль, куда на летний месяц июнь приезжает на отдых королевская семья. Но, как всегда, когда она долго не видела своего сына Ники, Мария Фёдоровна испытывала какой-то испуг при встрече с его двоюродным братом Георгом, словно перед ней являлся призрак Николая во плоти.

Старая императрица любила этот загородный дом своей сестры, построенный её свекровью – королевой Викторией, всего каких-нибудь семь десятков лет тому назад в средневековом стиле, но с полным современным комфортом. Естественно, никаких привидений или духов в летней частной резиденции английских родственников за такой короткий промежуток времени завестись не могло, да при конституционной монархии, когда королевы и короли умирают не от кинжала или яда, а в собственной постели от старости и болезней, появление призраков в принципе было исключено…

Но всякий раз при появлении Георга, если выход не был официальным и церемониймейстер не возглашал его имя, сердце Марии Фёдоровны сжималось от какого-то непонятного страха. Двоюродные братья Николай Второй и Георг Пятый, рождённые родными сёстрами, бывшими датскими принцессами, а теперь оставшимися вдовствующими государынями после своих венценосных супругов – Александра Третьего[39] и Эдуарда Седьмого[40], были одного роста и одинакового, пропорционального телосложения. У обоих в рыжевато-русых волосах пробивалась седина. Разрез и форма красивых голубовато-синих глаз, полученных в наследство от бабушки, королевы Дании Луизы-Вильгельмины, были абсолютно одинаковыми. У братьев совпадали даже формы ушей и носов. А единственным различием, которое можно было уловить только после внимательного разглядывания внешности царя и короля, были чуть более остроконечная форма бородки-эспаньолки Георга при более пышных усах Николая да, пожалуй, гладкая и по-английски набриолиненная причёска у английского короля.

Джорджи и Ники были так похожи, что однажды даже сама Мария Фёдоровна перепутала их и обратилась к Георгу как к своему сыну. Чего же ждать тогда от толпы? И вот когда, после венчания Ники и Аликс в церкви Зимнего дворца, их кузен Георг решил пройтись по Невскому пешком до Аничкова дворца, где имел место быть свадебный обед, за ним собралась огромная масса народа, которая молча следовала в некотором отдалении, думая, что это их молодой царь, а некоторые встречные мужики даже вставали на колени… Николай и Георг тогда много смеялись, тем более что за год до этого, в 1893 году, на свадьбе Георга и Марии Текской произошёл аналогичный случай. Один из королевских придворных, приняв русского Цесаревича Николая за своего повелителя, новобрачного Георга герцога Йоркского, стал его спрашивать по каким-то протокольным вопросам…

У двоюродных братьев были даже схожие тембры голоса. А поскольку Николай безупречно говорил по-английски, с небольшой мужественной хрипотцой, предпочитая этот язык в домашнем общении со своими близкими, его появление в Англии в гостях у родственников всегда вызывало некоторое смятение других королевских гостей и прислуги.

В своём собственном доме Император также часто говорил по-английски. Ему и его детям это было очень легко, потому что его супруга, внучка королевы Англии, с раннего детства, после смерти матери, любимой дочери Виктории, росла и воспитывалась при британском дворе, и английский язык был её родным и любимым. Молодая царица, даже спустя два десятилетия жизни в России, говорила по-русски именно с лёгким английским, а не немецким акцентом.

Другим, но скорее чисто внешним отличием, вытекающим из характера власти, которой располагали русский царь и британский король, было то, что российский Император, согласно уставу Российской армии и собственному представлению о том, что он – первый солдат своей страны, служба которого длится до гробовой доски, как он однажды об этом собственноручно написал, даже дома или на отдыхе носил военную форму. Он снимал её только во время заграничных неофициальных родственных вояжей к европейским дядям и тётям, дедушкам и бабушкам.

Король Британии, будучи конституционным монархом в стране, где армия и гвардия перестали играть роль во внутренних делах по крайней мере четыре столетия назад, хотя и носил звание фельдмаршала, но появлялся в военном мундире только во время протокольных церемоний или тронной речи в парламенте.

Задумываясь о том, почему появление Георга в штатской одежде под сводами Бальмораля или других королевских дворцов вызывает у неё сердцебиение, тётя Минни решила, что это от непривычки видеть Ники в цивильном платье, а вовсе не от беспокойства за судьбы самодержавной монархии в России, которое она испытывала, когда гостила у своих сестёр и братьев в Англии или Дании… Старая императрица кожей ощущала здесь острое недоброжелательство к Российской империи, её строю и правительству, её царю и царице, которое подогревалось газетами, депутатами парламента, многими придворными, царило в клубах и пабах. В России здесь хотели видеть только страну казаков с нагайками, метрополию еврейских погромов и крестьянской темноты…

Довольно поверхностная и легкомысленная маленькая датская принцесса, ставшая русской Императрицей, не очень вдавалась в причины русофобских настроений в британском и копирующем его датском общественном мнении, которые видели в гиганте на Востоке Европы сильного конкурента и источник угрозы господству Британии в мире. Тем более что лично к ней отношение и в Англии и в Дании, как к бывшей датской принцессе, было великолепным. Здесь она всегда отдыхала душой и могла расслабиться, чего никогда не делала в Петербурге, опасаясь потерять влияние, которым безраздельно владела как мать Императора, слушающего её советы и выполняющего, как правило, все её просьбы.

Только теперь, в этот приезд к сестре, когда она появилась на Острове задолго до того, как было условлено с Александрой, из-за размолвки с Ники по поводу поездки по Волге, Мария Фёдоровна испытывала некоторое чувство неуверенности и поражения, к которым она не привыкла.

Родной сын, раньше безоглядно обожавший свою любимую Mama, вдруг стал выходить из повиновения и поступать по-своему.

Для Марии Фёдоровны это могло означать только одно: Ники решает не сам, а слушается ненавистную «гессенскую муху».

«Аликс необходимо проучить!» – всё время думала старая императрица, качаясь на борту «Полярной звезды», пока яхта, оставленная сыном в её полном распоряжении, шла по Балтике и пересекала Северное море. «Этой упрямице обязательно следует сделать больно!» – вертелось в голове «Гневной», пока королевский вагон нёс её из Лейта, где ошвартовалась «Полярная звезда», к ближайшей станции неподалёку от Бальмораля. Однако ничего более действенного, чем запуск в петербургское салонное обращение какой-либо новой сплетни о невестке, ей в голову не приходило…

Джорджи вошёл в салон, подсел к чайному столику, где его матушка собственноручно наполняла молоком и чаем тончайшие чашки китайского фарфора, взял печенье. Тётя Минни, как он понял, заканчивала какой-то свой рассказ о семейных делах в Петербурге.

-…И представляешь, Аликс, когда я узнала, что этот грубый сибирский мужик Распутин, этот якобы «святой старец», которых так почитают русские, стал регулярно посещать Ники и Александру и – о ужас! – наставлять их в духовной жизни, я вспомнила пророчество, которое слышала, когда была молодой и носила своего первенца под сердцем… Старушка-ясновидящая сказала мне тогда, я помню её пророчество слово в слово, буквально следующее: «Будет сын твой царить, всё будет на гору взбираться, чтобы богатство и большую честь заиметь. Только на самую гору не взберётся – от руки мужицкой падёт…» – с расширенными от наигранного ужаса глазами говорила тётушка.

– В какое общество вовлекает бедного Ники эта гордячка Аликс!.. Я пыталась с ним на эту тему поговорить, но Ники всякий раз отказывался, и это было явно под влиянием его «гессенской мухи»… А как злословит свет по этому поводу!.. – с печальной улыбкой, однако с примесью смиренного торжества говорила старая императрица. Александра и супруга Георга, королева Мария, внимательно слушали с сочувственными постными улыбками на бледных лицах жительниц туманного Альбиона.

Розовощёкий, в отличие от них, Георг еле заметно улыбнулся в усы.

«Что за глупцы эти русские родственники!.. – с лёгким презрением думал британский «двойник» Николая. – Как только тётя Минни, или тётя Михень, или другие великие княгини и великие князья приезжают в Европу или к нам на Остров, они обязательно начинают ругать свою царицу и своего царя, заведомо зная, что сплетня просочится в газеты… И это при пресловутом самодержавии, когда всё – в воле их царя!.. Попробовали бы они вытворять такое при нашем конституционном строе – их немедленно лишили бы цивильного листа или других привилегий! А Ники, наверное, знает о всех их высказываниях и ничего сделать не может!..»

Король хотел послушать, что скажет тётя Минни дальше, но вошёл дворецкий и доложил, что прибыл его высокопревосходительство премьер-министр лорд Асквит[41].

– Проси его сюда, – распорядился Георг.

Так же хорошо воспитанный, как и его двоюродный брат Николай, король поднялся навстречу благородному седовласому джентльмену с гордо посаженной головой и гладко выбритым холёным лицом. Толстая золотая цепь от Брегета свисала из жилетного кармана лорда, старомодный сюртук был несколько мешковат, зато полосатые брюки сохранили острую стрелку, как будто и не было многочасового пути в тесном вагоне и авто.

Лорд Асквит сначала поцеловал руку королеве-матери, как старшей из присутствующих дам, затем российской императрице и в заключение – супруге Георга, королеве Марии.

Свободное кресло было подле Марии Фёдоровны, и гостя усадили в него. Оказавшись рядом с вдовствующей государыней, немного вялый от преклонного возраста лорд решился сказать ей дежурную фразу, не подозревая, что она больно ранит царицу.

– Поздравляю ваше императорское величество с более чем успешной поездкой вашего венценосного сына и Его Семьи по реке Волге!.. Телеграмму об этом из Петербурга от сэра Джорджа Бьюкенена[42] я как раз привёз на доклад Его Величеству… – с любезной улыбкой вымолвил лорд. Но он так и не понял, почему блестящие глаза моложавой сестры королевы-матери сразу потемнели.

Зато хорошо поняла Александра. Она по своим собственным резонам, и прежде всего из-за банальной дамской зависти к красивой, умной и горячо любимой мужем молодой женщине, так же как и её сестра Минни, терпеть не могла свою русскую тёзку.

– А есть ли и другие, такие же приятные… – выделила она слово «приятные», – новости из России? – резким, отнюдь не мелодичным, как у сестры, голосом словно прокаркала королева-мать.

– О, конечно! – обрадовался за русских премьер-министр Британии. – Сэр Джордж сообщает также, что Его Величество Император России направил своего родственника великого князя Николая Михайловича в Румынию, чтобы вручить фельдмаршальский жезл королю Карлу в память его участия в победах союзных войск в кампаниях против Турции в 1877 и 1878 годах…

Затем, изящно наклонив голову и подобострастно улыбнувшись вдовствующей императрице, осведомился:

– Правда ли, ваше величество, что в Петербурге, как сообщает сэр Джордж со слов великого князя, говорят о том, что ваша старшая внучка, великая княжна Ольга, может выйти замуж за принца Карла, сына наследника румынского престола Фердинанда? И что великий князь Николай Михайлович будет зондировать этот вопрос в Бухаресте?..

«Хитёр, однако, Асквит!.. – с одобрением подумал Георг. – Он почище любого дипломата готов выпотрошить интересную информацию из амбициозной старухи! Что же ответит ему тётушка? Ведь главная цель поездки великого князя Николая Михайловича, видимо, в том, чтобы России сблизиться с Румынией, расширить своё влияние на Балканах, в том числе и за счёт династического брака…»

Глаза Марии Фёдоровны снова недобро блеснули, но теперь никто, даже её сестра, не понял почему. Светским тоном, в котором угадывалось слегка высокомерное покровительство бедной глупой девочке, её внучке, старая императрица ответила лорду новой порцией информации, которую премьер-министр хотел сравнить с тем сообщением, которое получил от посла Великобритании в Петербурге.

– Милорд, я твёрдо знаю, что моя внучка без любви никогда не выйдет замуж… А она и принц Кароль никогда не видели друг друга… Стало быть, пока о любви между ними не может быть и речи!.. Так что слухи о возможной помолвке, вероятно, несколько преувеличены…

«Отрадно, отрадно… – подумал король Георг. – Это значит, что пока у России не появится на Балканах нового союзника и клиента…»

От всего этого бестактного разговора в душе «Гневной» разразилась целая буря, которую она постаралась скрыть, потянувшись за бисквитом.

«Подумать только! – злилась вдовствующая императрица. – Не успела я уехать, как Аликс и Ники, не посоветовавшись со мной, решили выдать милую Ольгу в эту проклятую Румынию, чтобы она вошла в семью румынских Гогенцоллернов!.. Аликс мало того, что её муж дружит с вздорным пруссаком Вильгельмом! Она хочет породниться с нищей румынской ветвью этой династии, которая захватила южные провинции моей родины – Дании, втёрлась на румынский трон, а теперь будет нахлебничать при русском дворе!.. Но почему вдруг мой братец Николай Михайлович стал об этом откровенничать с сэром Джорджем? Он хочет в глазах английского посла поднять своё значение? Очень может быть! А какую выгоду для себя ищет он в этой поездке? Я уверена, что это он сам напросился ехать в Бухарест, хотя терпеть не может Аликс… Да, это точно его новая интрига! Ведь слухи о возможной помолвке Ольги и Кароля наверняка рассорят Аликс и Ники с великим князем Дмитрием, сыном Павла[43], который явно влюблён в Ольгу и сейчас совсем как родной сын моему Ники! А Ольга тоже симпатизирует Мите… Намерение Аликс выдать её замуж в Румынию возбудит, конечно же, негодование не только Дмитрия, но и его отца, которые, разумеется, спят и видят осуществлённой свою мечту породниться с Государем Всея Руси! Насколько я знаю Павла, он уже тайный враг Ники из-за того, что Николай был решительно против его морганатического брака с Карнович-Пистолькорс!.. Теперь же таким тайным врагом станет и его сын Дмитрий… Ведь, наверное, к влюблённости Мити примешивается ещё и дальний расчёт: если с маленьким больным Алексеем что-то случится, то Ольга с Дмитрием могут унаследовать трон!.. Похоже, братец Николай Михайлович попал в точку: Аликс получит усиление ненависти Павла и нового врага – Митю!.. Боже, как я устала от всех этих интриг!..»

Георг с любопытством наблюдал смену настроений на лице тётушки. «Что-то она скрывает от меня!.. – подумал коронованный племянник. – Это может быть нечто очень важное для определения внешнего курса моей страны!.. Думаю, что своей сестре тётя Минни рано или поздно откроется, а Mama конечно же расскажет всё мне!.. O'key![44] Надо оставить их одних…»

Король допил свою чашку чаю, поднялся из кресла и пригласил премьер-министра идти вместе с ним в кабинет.

– Милорд, мы ещё увидимся за обедом! – помахала ручкой королева-мать Асквиту.

7

Переход сенатора Ознобишина и его внука из кают-компании в малую библиотеку занял всего несколько минут. Хотя в клубе текла своя жизнь, она не рождала никакого шума. Старцы и господа зрелого возраста, в мундирах военных и статских, бесшумно двигались по устланным ковровыми дорожками коридорам, негромко переговаривались в гостиных за карточными столиками, слегка похрапывали во сне в большой библиотеке. С Фёдором Фёдоровичем почтительно раскланивались молодые члены клуба. Он любезно отвечал им. Два-три его сверстника остановились, чтобы перекинуться словом, но даже бравый и весёлый адмирал Крылов, известный кораблестроитель, обладавший раскатистым басом, тренированным в морских походах и бурях, говорил в этих стенах, как и Ознобишин, почему-то полушёпотом.

Малая библиотека представляла собой покойное помещение, устланное коврами и нетесно заставленное книжными шкафами. Рядом с четырьмя парами глубоких, с высокими спинками кожаных кресел на маленьких столиках были разложены сигары, фарфоровые табакерки с трубочными табаками разного вкуса и крепости, одна-две свежих пенковых трубки, подсвечники с широким чашеобразным основанием, выполнявшие одновременно роль пепельниц. В дальнем углу комнаты, в камине, выполненном из цельного куска лазурита, тлели угли. Над камином возвышался портрет Государя Николая Александровича в полный рост и в натуральную величину в мундире адмирала Британского флота. Тяжёлые бархатные портьеры по летнему времени были широко раздвинуты, и лучи вечернего солнца, стоявшего где-то над Финляндией, свободно скользили через дворик и проникали за стеклянные дверцы шкафов, где была собрана мудрость мира на полках с энциклопедическими словарями всей Европы.

Согласно традициям клуба, эта комната была предназначена для всякого рода конфиденциальных разговоров. Если в ней уже находилось минимум два человека, то никто другой не смел входить и нарушать tete-a-tete[45]. Тем самым глуховатые старички, которые составляли немалую долю членов Яхт-клуба, могли хоть в голос кричать друг другу в ухо самые сокровенные секреты империи.

«Слава Богу, – подумал Пётр, знакомый с традицией малой библиотеки, – что дедушка не такой старый, как те древние старцы на вате, которых особенно много сегодня в коридорах! Он крепок и энергичен, хотя и освобождён почему-то от постоянного присутствия в Государственном совете по недостаточности здоровья… Уж про эту-то интригу он мне, наверное, никогда не расскажет…»

Наконец они добрались до малой библиотеки. На счастье, она оказалась свободна. Проворный артельщик установил это несколько раньше их. На одном из столиков были поставлены серебряный кофейник и такой же поднос с чашками, бисквитами, бокалами и замысловатой бутылью испанского хереса. Свеча горела, чтобы можно было прикурить сигару, до которых генерал-лейтенант и действительный статский советник Ознобишин был большой охотник.

Фёдор Фёдорович, покряхтывая от боли в суставах, медленно опустил своё крупное тело в кресло. Пётр взял кофейник и наполнил чашки ароматной жидкостью. Зная привычки деда, он плеснул ему в бокал немного хереса, Ознобишин продегустировал его и кивнул удовлетворённо: «Пить можно!» Заведомо зная, что винные подвалы Яхт-клуба считались в Санкт-Петербурге по качеству сразу же за Императорскими, сенатор тем не менее всякий раз проверял доставленное ему вино на вкус.

Ознобишин устроился поудобнее в своём кресле и строго посмотрел на внука.

– Mon cher, я пригласил тебя в этот Кабинет Тайны, – начал он торжественно, – потому что не хочу, чтобы ты погружался в клоаку придворных сплетен… Однако, с другой стороны, поскольку ты выбрал службу в гвардии, то есть близко к трону, да ещё и влюбился в царскую дочь, тебе нужно хорошо представлять себе хитросплетение интриг, чтобы не попасть в подлые сети бессовестных интриганов и заговорщиков… Поэтому я вынужден открыть тебе некоторые дворцовые тайны… Ты должен дать мне слово, что никогда и никому не откроешь их…

– Клянусь честью! – прочувственно сказал корнет, положа правую руку на сердце. Ему было всегда интересно беседовать с дедом, но теперь он особенно хотел узнать то, что хранится за семью печатями о семье его ненаглядной принцессы. А сенатор Ознобишин за свою долгую карьеру при трёх Императорах узнал невольно многое из того, что венценосцам и их семьям хотелось бы понадёжнее укрыть от глаз людских. Фёдор Фёдорович вместе с тем брезговал интригами, а интриганов, которые легко пускали в ход свои опасные знания, люто ненавидел. Но сейчас он решил предостеречь своего мальчика от ложных шагов при Дворе, зная, что взрывчатую польско-русскую смесь рыцарства и честности, надёжности и легкомыслия, добродушия и гонора в характере Петра может использовать какая-либо клика в своих интересах. Старый сенатор хорошо знал, что весь петербургский высший свет состоял именно из клик, которые упорно преследовали свои узкие групповые интересы.

Отпив кофе и прикурив от свечки сигару, Фёдор Фёдорович бросил на Петра пронзительный взгляд и начал свой рассказ:

– Батюшка нынешнего Императора Николая Александровича, Александр Третий, почил неожиданно очень рано – сорока девяти лет. Наследник Цесаревич вступил в управление нашей великой державой в относительно молодом возрасте – lвадцати шести лет. Он был мягким, добрым, отзывчивым юношей, прекрасно воспитанным и образованным – прошёл курс Университета и Академии Генерального штаба… Николай обожал своих родителей, с должным почтением и уважением относился к братьям отца и другим своим родственникам. Его Батюшка своим примером привил сыну нелюбовь к интриганам и наушникам, часто повторяя поговорку: «Доносчику – первый кнут!» Но все высокие нравственные качества нашего Императора мало-помалу становились во вред Ему и Его Семье, – подытожил сенатор и пригубил херес.

– А правда ли, grande-peré, что Императрица командует им, поскольку царь-де слабовольный и глупый? – воспользовался моментом и задал свой вопрос корнет.

– Совершеннейшая клевета, mon ami! – рассердился Ознобишин. – Эта клевета полилась на несчастную Александру Фёдоровну с самых первых дней её появления в России! Ещё когда она двенадцатилетней девочкой приехала на свадьбу своей старшей сестры Эллы – у нас её назвали Елизаветой Фёдоровной – и дяди Николая – великого князя Сергея Александровича… Как говорят, бедняжка Аликс уже тогда влюбилась в Николая, и ему, шестнадцатилетнему, красавица принцесса очень понравилась. Но императрица-мать её сразу невзлюбила. Потом он вновь увидел её в Санкт-Петербурге, когда она гостила у сестры Эллы. Ему было двадцать один, а ей – семнадцать…

– Точь-в-точь почти как Татьяне и мне, – вставил своё слово Пётр.

– Да, – подтвердил Ознобишин, – И молодые люди полюбили друг друга, но царица и царь не позволили тогда Наследнику объявить о помолвке. Они считали, что Аликс, хотя и любимая внучка английской королевы Виктории, недостаточно царственна для будущей Императрицы России… Была и ещё одна причина, – поднял перст указующий сенатор. – Наша вдовствующая государыня, бывшая датская принцесса, вместе со всем своим датским семейством люто ненавидит все германские владетельные дома за то, что Германия отобрала у её отца прибалтийские провинции Шлезвиг и Гольштейн. Эта ненависть и пала на голову принцессы-сироты, потерявшей мать в шестилетнем возрасте, хотя Николай Александрович и полюбил её всем сердцем. Родители, особенно мать, запретили ему и думать о женитьбе на принцессе Гессен-Дармштадтской. Его пытались отговорить, «подставили» ему балерину Кшесинскую, на которой он заведомо не мог жениться, но Николай Александрович не прекращал переписки с принцессой Алисой и продолжал втайне мечтать о ней… Он всё-таки добился своего, – с одобрением поднял бокал сенатор, – и весной 1894 года, когда старший брат Аликс, великий герцог Гессен-Дармштадтский Эрнст, женился на Виктории Мелите, дочери британского принца Альфреда-Эрнста-Альберта, и была в Дармштадте свадьба, её затмила состоявшаяся там же помолвка наследника российского престола с бедной Золушкой – принцессой Алисой, сестрой новобрачного…

– Ах вот, я теперь понимаю, почему наша Государыня так не любит великого князя Кирилла! Ведь это из-за него бывшая свояченица Александры Фёдоровны Виктория бросила своего мужа – брата царицы и вышла замуж за родственника русского царя…

– И притом кровосмесительным браком – за своего двоюродного брата! – воскликнул сенатор. – Но об этом чуть после… А сейчас я тебе продолжу рассказ о злоключениях нашей Золушки в России…

У Петра, который впервые так близко столкнулся с Императрицей лишь в соборе Ипатьевского монастыря, Александра Фёдоровна вызвала симпатию. Она показалась ему открытой и приветливой, хотя в гвардейском уланском полку, шефом коего она состояла и который опекала со всей силой своей души, многие офицеры, особенно высокородные или завсегдатаи петербургских салонов, частенько полунамёком, а то и почти открыто осуждали Государыню за гордыню, за отсутствие императорского шика и блеска, некоторую робость и застенчивость на людях. Кое-что господа офицеры видели сами – застенчивость, казавшуюся гордыней, или простоту жизненных потребностей, принимавшуюся за мелкобуржуазность и недостаток монаршего величия и царственности. Поэтому сплетни и прямая клевета на Её Величество из великосветских салонов падали в Офицерском собрании на подготовленную почву. Раньше все эти разговоры о царице не вызывали интереса у Петра, но теперь, когда он полюбил её дочь, когда она сама так мило обращалась к нему и он благодаря этому мог побыть рядом с Татьяной на несколько мгновений дольше, корнету стало небезразлично, что говорят о Царской Семье. Он навострил уши.

– Царица-мать с самого начала дурно относилась к невесте своего сына, а затем и к его любимой жене. Это она задолго до свадьбы пустила в петербургские салоны отвратительное прозвище будущей невестки – «гессенская муха». Неожиданная болезнь Александра Третьего в Ливадии осенью 1894 года заставила этого человека большой души срочно вызвать принцессу Аликс в Ливадию. Он единственный из Семьи искренне разделял радость своего сына при помолвке с Аликс. Теперь он опасался, что если умрёт до женитьбы Николая, то властная Мария Фёдоровна разрушит этот брак и разобьёт сердце своего сына.

Аликс прибыла в Ливадию в тяжёлые предсмертные дни и разделила все их тяготы со своим будущим супругом. Однако из-за скорой смерти Александра Третьего в октябре влюблённым пришлось подождать. И тут возникли первые противоречия молодого наследника с Семьёй. Поскольку российский Император должен быть женатым человеком, то свадьбу, запланированную на следующую весну, необходимо было ускорить.

На следующий день после смерти Александра Третьего лютеранка принцесса Алиса Виктория Елена Луиза Беатриса, принцесса Гессен-Дармштадтская, крестилась в веру будущего супруга и стала православной великой княгиней Александрой Фёдоровной. Формальные препятствия для брака были устранены. Николай хотел тихо и незаметно обвенчаться в Ливадии, ещё до торжественных похорон отца в Петропавловском соборе. Но великие князья, своенравные братья покойного Императора, потребовали провести брачную церемонию со всей помпой в Петербурге, вскоре после похорон. Во-первых, они хотели подавить волю Николая, навязать ему то, что считали целесообразным они сами, а не новый молодой царь. Кроме того, кое у кого из них была явно и задняя мысль – скомпрометировать поспешной свадьбой в дни общенационального траура своего юного племянника, показать обществу и народу слабость Государя и то, что они, как говорится, из него будут верёвки вить. Они хотели скомпрометировать и молодую Государыню, показать, что она так рвётся замуж за русского царя, что готова нарушить приличия. Во всём этом великие князья, кажется, преуспели… Свадьба была торжественная, в Санкт-Петербурге[46], в самый канун весьма длительного поста.

Ознобишин отпил холодного кофе, долил из кофейника свежего и продолжил:

– Словно по команде, в петербургских салонах со ссылкой на самое близкое окружение молодого Государя стали говорить о его жене, что «она вошла к нам за гробом» и это накликает несчастья на Россию, что юный Государь слаб волей и тому подобные мерзости…

– Но, grande-peré, какой резон был великим князьям и её величеству, вдовствующей императрице так давить на Николая Александровича и компрометировать его и его Супругу? – удивился гвардейский корнет.

– Мой дорогой, – неожиданно по-русски назвал внука сенатор, – для этих людей власть очень много значит. Каждый из них имел свои виды на этот предмет. Мать Императора хотела сразу поставить себя в новой семье так, чтобы она решала всё… Помимо этого, она сильно ревновала сына к невестке… С другой стороны, как мне кажется, было ещё одно яблоко раздора в Царской Семье. Это – великий князь Михаил Александрович, младший брат Николая Александровича и любимчик, как говорят, Марии Фёдоровны… По-моему, вдовствующая императрица очень хотела и хочет, чтобы корона Российской империи досталась именно Михаилу или чтобы именно он стал официальным наследником престола. Если в нашей террористической России что-то случится с правящим Императором, как с его дедом – Александром Вторым, то шапка Мономаха перейдёт к нему. Меня убеждает в этой мысли о Михаиле вот что, – поделился своими размышлениями сенатор. – Во-первых, Михаил был официально объявлен престолонаследником одновременно с актом о брачной церемонии Николая Александровича и Александры Фёдоровны. Когда же Михаил опрометчиво женился на разведённой Вульферт – ты, конечно, помнишь эту недавнюю историю, – Царь разгневался на него не за этот морганатический брак – подумаешь, одним скандалом меньше или больше в такой огромной семье, как Романовы! Вовсе нет. Михаил ускорил свой брак, когда узнал, что нынешний наследник, Цесаревич Алексей, свалился в тяжёлом приступе смертельной болезни… Как мне рассказывал один из моих старых друзей при дворе, – вдруг перешёл на полушёпот Фёдор Фёдорович, – особую ярость Николая Александровича вызвал тот факт, что Михаил, несмотря на требование Государя отказаться от своих формальных прав на престолонаследие в случае смерти Алексея, категорически не захотел этого сделать и Мария Фёдоровна его тайно в этом решении поддержала…

– Вот почему Николай Александрович так строго наказал его за венчанье с этой красоткой… – протянул понимающе Пётр. – То-то у нас в Офицерском собрании все, кто хорошо знал доброту Царя, удивились его небывалой строгости…

– Воистину так, – согласился сенатор. – Теперь о дядях Николая Александровича, великих князьях Владимире, Алексии, Сергии и Павле. Из них самый грубый и крикливый был Владимир Александрович. Он особенно хотел подмять под себя Государя и управлять им, а когда это у него не получилось и Николай стал проявлять свою волю, то Владимир первый стал распускать слухи о слабоволии Императора. К тому же он возненавидел племянника по двум причинам. Первая – Николай Александрович жестоко наказал его сына, Кирилла, за то, что тот женился на своей двоюродной сестре Виктории, разбив своим легкомысленным поведением брак родного брата Императрицы, великого герцога Гессенского Эрнста. Но более, чем высылка Кирилла из России, великого князя Владимира и его супругу Марию Павловну возмутило требование Государя, чтобы их сын Кирилл, также имевший свою очередь на занятие российского престола в силу Акта, подписанного ещё Павлом Первым[47], отказался от своих прав на престолонаследие…

– Ну и что? – изумился Пётр. – Ведь эти-то его права и так были гипотетическими! Отказался бы – и дело с концом!

– Милый, – по-русски сказал сенатор, –да кто же способен отказаться от власти? И потом, не такая уж далёкая очерёдность у великого князя Кирилла. Особенно теперь, после того как в России прогремела революция и самодержавная империя превратилась по сути в думскую, то есть без пяти минут конституционную монархию… Если что-то случается с Государем и Цесаревичем Алексеем, то следующий претендент на престол – великий князь Михаил, брат царя. За ним сразу следует, согласно Акту о престолонаследии, линия Владимировичей[48], то есть великие князья Кирилл, Борис и Андрей… Причём у каждого из них есть свой повод ненавидеть своего царствующего двоюродного брата: Кирилл – женат на бывшей жене родного брата царицы, Андрей – любовник брошенной пассии царя Матильды Кшесинской, Борис – неудачный жених дочери Николая, великой княжны Ольги, мать и отец которой не захотели иметь зятем распутного и безалаберного близкого родственника их дочери… Ты же знаешь, что в Петербурге первым по влиянию считается двор вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, а вторым – по злобности, энергии и количеству сплетен, источаемых из него, – двор вдовы Владимира, великой княгини Марии Павловны, или Старшей, как называют её в свете.

Мария Павловна обозлена на Аликс не только из-за рождения ею сына – наследника трона, но и оттого, что, когда Александра Фёдоровна только-только стала молодой Государыней и выезжала в свет – чаще всего именно к Марии Павловне и Владимиру Александровичу, «Старшая» попыталась управлять и ею, и – через Аликс – Николаем Александровичем. Как только гордая и независимая Александра это поняла, она стала давать такую отповедь непрошеной советчице, что их добрые отношения немедленно разрушились, и Мария Павловна стала одним из главных источников клеветы против молодой Государыни, объединившись по-дамски в этом неблагородном деле с вдовствующей императрицей…

– Да, дедушка, – также перешёл в обращении к деду на русский язык Пётр, – теперь мне стали понятны некоторые выпады против Императрицы, которые делают храбрые уланы и другие господа из гвардейской кавалерии на балах, пытаясь заручиться благосклонностью высоких особ. Но ведь эти интриги ослабляют монархию и дают пищу революционерам и социалистам! Вдруг народ снова возбудится, как в девятьсот пятом году, о котором ты мне рассказывал, и опять начнёт жечь наши имения и бунтовать?!.

– Видишь ли, mon cher, – снова перешёл на французский язык сенатор, – глупый человеческий эгоизм и зависть многих членов обширного Семейства Романовых к его Главе действительно ввергли нас уже во многие несчастья, в том числе и вызвали к жизни пресловутый Манифест Государя от 17 октября. Самодержец вынужден был тогда поделиться своей властью с Думой из-за истерики другого своего дяди – Николая Николаевича Младшего[49]. Государь хотел в октябре сделать Николая Николаевича диктатором и подавить беспорядки. Он принимал грубость своего дяди за решительность, а злобность – за организаторские способности… Но кавалерист-матерщинник принял сторону хитрого интригана, тогдашнего премьера Витте[50], который для сохранения своей власти заигрывал с революцией. Вместо того чтобы принять полномочия и разогнать бунтовщиков военной силой, Николай Николаевич вытащил револьвер и заявил министру Двора перед тем, как войти к Государю, что он застрелится из этого револьвера, если самодержец не подпишет Манифеста, дарующего свободы населению… Сейчас снова многие из Романовых своими интригами подталкивают нас к революции. Они думают, что им легко удастся расправиться с Государыней Императрицей Александрой Фёдоровной, а затем – отодвинуть от власти и самого Николая Александровича… Воистину великие князья раскуривают свои сигары, сидя на пороховой бочке…

Фёдор Фёдорович вспомнил тут, что он давно хотел курить, но его сигара, которую он положил так давно на желобок пепельницы, оказалась наполовину сгоревшей. Сенатору пришлось раскуривать новую.

8

Михаил Владимирович Родзянко – «самый толстый и большой человек в России», как он сам себя называл, давно хотел побывать в летней царской резиденции – маленьком дворце Коттедж, построенном Императором Николаем Первым для его жены Александры Фёдоровны. Там регулярно бывали с докладами его приятели-министры Сазонов[51], Сухомлинов[52], Тимашёв и другие правительственные деятели, но Председателю Государственной думы случай всё не представлялся. Михаилу Владимировичу вовсе не хотелось лишний раз кланяться Императору, которого он давно недолюбливал, сохраняя всё же пиетет монархиста. Любитель истории и ценитель прекрасного, Родзянко слышал, что в Коттедже хранятся многие сокровища искусства, как и в других дворцах Петергофа. Однако парк Александрия, где стоял на высоком береговом выступе небольшой Нижний дворец, скорее вилла средних размеров – летнее местопребывание Семьи Императора, а недалеко от него Коттедж и Фермерский дворец, был закрыт для публики, и просто так в него не пускали. Зато Председатель Думы часто бывал в гостях запросто совсем рядом – в Знаменке, в имении великого князя Михаила Николаевича.

Сам Михаил Николаевич был прост, мил и в политику не вторгался. Но его супруга, великая княгиня Милица Николаевна, очень даже настырно пеклась в России об интересах своего отца, короля Черногории Негоша[53]. В Знаменке подолгу гостил, а практически и жил родной брат Михаила Николаевича – Николай Николаевич Младший – со своей женой Анастасией, родной сестрой Милицы, также дамой в высшей степени активной на светском и политическом поприщах. Великий князь Николай Николаевич, командующий войсками гвардии и Петербургского военного округа, не нравился Родзянке своей грубостью, вздорностью и невоздержанностью. Но князь пытался давить на своего племянника-Императора в нужную для Председателя Думы сторону, был полезен Михаилу Владимировичу как источник негативной информации о Царской Семье.

Будучи рядом со Знаменкой, Родзянко обязательно заехал бы сначала «на огонёк» к сёстрам-черногоркам, но теперь цель его приезда в Петергоф была необыкновенно значительна. Поэтому Председатель Думы не хотел расплёскивать своё боевое настроение перед важным разговором с Государем.

Государева яхта «Александрия» взяла на борт Родзянку у Николаевского моста и по штилевому заливу доставила к пристани Петергофа. До назначенной в шесть часов аудиенции, которую долго выпрашивал у царя Председатель Государственной думы, оставалось ещё много времени. Несмотря на переезд по гладкому морю и прекрасную летнюю погоду, в душе Родзянки бушевала буря. Он так хотел донести до самодержца мысль о пагубности пребывания подле Большого Двора столь опасного человека, как Распутин, и так боялся, что Государь снова не захочет понять его, а их отношения, и так не блестящие из-за вечного фрондирования Думы, будут испорчены непоправимо, что решил немного успокоиться и идти до Коттеджа пешком по Нижнему парку.

В шитом золотом тяжёлом камергерском мундире Родзянке было жарко под палящим июльским солнцем. Он уже пожалел, что отпустил придворную карету, и стремился скорее под сень вековых дерев Нижнего парка. Но всё же он задержался у фонтана «Самсон, раздирающий пасть льва», который притягивал к себе и не оставлял равнодушным. Михаил Владимирович знал, конечно, что эта великолепная скульптура была посвящена победе Петра Первого под Полтавой, что Самсон олицетворяет победителя – Петра, усмирившего могучего льва – шведа Карла XII. Но сегодняшнее настроение Председателя Думы навеяло ему совершенно другой образ.

В роли Самсона он вдруг представил себя, а на месте льва – Государыню Императрицу Александру Фёдоровну. Актуальность аллегории была в том, что требовалось разжать вечно сжатые недовольные губы царицы и насильно вложить в рот спасительное горькое лекарство от её Друга – Распутина. «Как бы мадам при этом не откусила мне голову», – невесело подумал Родзянко, зная о нелюбви царицы к себе и всей Государственной думе.

Спасительная тень Марлинской аллеи была уже близка, да и воздух рядом с главным каскадом фонтанов не казался таким душным и жарким. Родзянко свернул под сень аллеи. До Коттеджа оставалось версты две, часы в кармане жилета пробили пять часов. Можно было не торопиться.

Нервное возбуждение, владевшее Председателем Думы, постепенно спадало, но решимость высказать Государю самые неприятные вещи относительно Распутина оставалась. Она зрела давно, несмотря на то, что Михаил Владимирович, как умный человек, хорошо понимал суть той грандиозной пропагандистской кампании, которую верхушка российского общества вела против царской четы. И вовсе не Александра Фёдоровна была мишенью кампании интриг, слухов, клеветы и инсинуаций. Целью была власть, самодержавный порядок, который упорно отстаивал Государь, даже подписавшись в Манифесте 17 октября под некоторыми конституционными уступками. Но Николая Александровича любил простой народ, за него горой стояла армия. Офицерство ещё не было подвержено болезни интеллигентского скептицизма. Поэтому жаждущие власти под лозунгом общественных перемен депутаты Думы, в том числе и помещики-дворяне, терявшие год от года своё влияние в стране из-за крестьянской политики Царя, понимали, что Государя можно скомпрометировать в глазах всей России и мира, только усилив натиск на Государыню Императрицу.

По слухам из Царской Семьи, от великих князей и великих княгинь, именно Государыня настраивала Императора на твёрдую позицию в вопросах власти. Может быть, это было и не так, а Государь отстаивал Самодержавие потому, что так был воспитан своим Батюшкой, Александром Третьим, но, не лишив Николая Александровича духовной поддержки Императрицы, не расколов единство этой Семьи, невозможно было добиться успеха – замены Государя его братом Михаилом, или следующим престолонаследником – великим князем Кириллом, или даже дядей царя, великим князем Николаем Николаевичем. Они всё заигрывали с «общественностью», и каждый из них давал понять, что будет послушным конституционным монархом.

Родзянко считал себя убеждённым монархистом, но громкие фразы о «прогрессе», длительная и искусная кампания против Александры Фёдоровны и, следовательно, против Николая Александровича сделали своё дело. Хотя сомнения в правильности курса Думы на подрыв и компрометацию Самодержавия иногда и закрадывались в душу её Председателя, Родзянко уже не мог избавиться от господствовавшего среди депутатов и «общественности» настроения. Помогая им расшатывать власть Государя Императора, Михаил Владимирович весьма гордился своим монархизмом. Это помогало ему преодолевать разлад с совестью, когда сомнения начинали обуревать его. Но сегодня никакие сомнения не посетили его. Твёрдым шагом, словно на параде, приближался Председатель Государственной думы к парку Александрии, чтобы наконец поставить точки над «i» в беседе с Императором.

Марлинская аллея закончилась. Родзянко по поперечной парковой дорожке спустился налево, к Финскому заливу, и взял направо, вдоль берега. На высоком береговом выступе показался живописный Нижний дворец.

Высокая ограда отделяла парк Александрия от остальных парков Петергофа. Экскурсантам и прогуливающимся вход сюда был запрещён. Пристав дворцовой стражи, дежуривший у калитки, узнал Председателя Государственной думы и любезно пропустил внутрь, отдав честь.

В этом уголке большого Петергофа жизнь как будто замерла. Если в Нижнем и Верхнем парках было полно гуляющих, няньки и бонны важно шествовали с детьми петергофских дачников или занимали скамейки в тенёчке, то здесь царило безлюдье. Даже охрана, которую терпеть не могли царь и царица, пряталась в густых кустах.

Среди деревьев показался Коттедж. Галереи и балконы дворца были романтично увиты плющом. Мраморные террасы, статуи в саду вокруг него прекрасно дополняли неоготическую архитектуру особняка, словно перенесённого с туманного Альбиона на берег Финского залива. Первое впечатление энглизированности жизни в этом доме дополняли характерные звуки ударов теннисной ракетки по мячу, доносившиеся от корта, скрытого за высокими кустами и деревьями. Оттуда же звучал звонкий девичий смех, восклицания по-английски мальчика и обрывки английской речи.

«Ах да! – вспомнил Родзянко. – Ведь сказал как-то великий князь Пётр Николаевич, что в Царском Семействе между собой говорят по-английски, пишут письма – по-английски и даже чопорность и пуританизм мыслей Александры Фёдоровны имеют происхождение от её бабки, королевы Виктории!»

На мраморном крыльце с фонтаном Председателя Государственной думы встречал дежурный флигель-адъютант капитан первого ранга Дмитрий фон Ден. Толстый и высокий Родзянко легко поднялся на крыльцо, обменялся рукопожатием с фон Деном. Флигель-адъютант провёл его в Малую приёмную на первом этаже. Михаил Владимирович с любопытством огляделся.

Стены комнаты были отделаны благородным резным орехом, на резных консолях с рокайльными завитушками на разной высоте стояли дюжины две редких фарфоровых статуэток из Мейсена XVIII века. В углу довольно маленькой комнаты покоился бронзовый бюст супруги Николая Первого Александры Фёдоровны, для которой российский Император и построил этот дворец.

«Вот улыбка истории: то, что первый Николай Романов построил для Александры Фёдоровны, принцессы Прусской, теперь Николай Второй отдал Александре Фёдоровне, принцессе Гессен-Дармштадтской, тоже немке. Сильна немецкая кровь в России!» – подумал Родзянко и вспомнил, как генерал Ермолов на вопрос Императора Александра Второго, какой награды он хочет, простодушно ответил: «Государь, назначьте меня немцем!»

Фон Ден, сопроводивший Родзянку в Малую приёмную, любезно предложил газеты и журналы. Он сообщил, что сейчас Государь принимает доклад Сазонова и к шести часам, назначенным для аудиенции Председателю Государственной Думы, министр иностранных дел, наверное, уже покинет кабинет Его Величества. Родзянко уселся на удобный диван. Читать ему не захотелось. Он принялся разглядывать старинный фарфор. «Неужели в этой домашней обстановке мне придётся говорить с русским царём по-английски?!» – сверкнула вдруг озорная мысль. Но тут же Михаил Владимирович отогнал её. Он хорошо знал, что Государь любит и знает свой родной язык, всегда пытается в официальных бумагах заменить иностранные слова на подходящие русские и требует того же от всех высокопоставленных чиновников, многие из которых иногда не знают в достаточной степени своего родного языка, а предпочитают по старинке французский.

Ровно в шесть часов дверь отворилась, и мягкий грудной голос Николая Александровича произнёс:

– Михаил Владимирович, здравствуйте!

Государь, а это был он, любезно протянул Родзянке руку. Его рукопожатие было крепким и энергичным, как у всякого сильного и волевого человека. При приветствии он доброжелательно, но твёрдо посмотрел в глаза гостя, а вовсе не отвёл их, как приписывала ему великокняжеская молва. «Однако! – подумал Родзянко. – Он и в домашней обстановке не производит впечатления слабого или неуверенного человека, как о том говорили в Знаменке и во дворце великого князя Владимира Александровича!»

– Вы намереваетесь сообщить о позиции Думы по отношению к военно-морской программе министра Григоровича[54]? – задал первый вопрос Николай Александрович и, не дожидаясь ответа на него, предложил: – Пойдёмте ко мне, в Морской кабинет… Там нам будет удобно говорить…

9

Большие напольные часы с башенками по углам пробили десять раз, но на улице было ещё совершенно светло. Приближались белые петербургские ночи, которые не давали заснуть не только юным, но и питерцам всех поколений. Даже самые старые члены Яхт-клуба, словно мотыльки на фонарь, слетались к ярко освещённому электричеством подъезду на Морской улице и к огромным хрустальным окнам. Под светлым, почти дневным небом электричество выделялось издалека среди тускло-серых громад домов.

В обоих этажах особняка клубные помещения, начиная от кают-компании и до курительного салона, постепенно заполнялись строго одетыми господами, военными в гвардейских или генеральских мундирах. Ровный гул сдержанных голосов, наполнявших Яхт-клуб, напоминал рабочее жужжание пчёлок в улье.

Ничто не мешало сенатору и уланскому корнету продолжить свою беседу в малой библиотеке. Почтенный член Государственного совета Ознобишин спокойно просвещал своего внука.

На миг заглянул артельщик. По одной только поднятой брови Ознобишина, без особого заказа, он принёс кофейник свежего ароматного напитка, серебряное блюдо с произведениями клубного кондитера на крахмальной салфетке, до которых и сенатор, и гвардейский корнет были большими охотниками, разлил кофе по чашкам. Фёдор Фёдорович подождал, пока он бесшумно, словно испарившись, исчезнет из зала, и, наклонившись к Петру, шёпотом принялся излагать ему самую страшную тайну Российской империи, известную только очень ограниченному кругу лиц при дворе:

– Ты помнишь, наверное, mon cher, в прошлом году Государь с Семьёй после торжеств на Бородинском поле отправились сначала в Беловеж, а затем и в Спалу?.. –спросил сенатор внука.

– Конечно помню, ведь вы тогда гостили у нас в Лисовицах… – удивлённо ответил корнет.

– Ваши соседи, польские магнаты, устраивали тогда охоты для Императора и приглашали меня, как тестя их любимого графа Лисовецкого-сениора… – продолжал Ознобишин.

– Но вы, grande-peré, что-то очень мало дичи настреляли тогда, – улыбнулся Пётр.

Сенатор не обратил внимания на иронию внука.

– Не по моему возрасту было носиться верхом за собаками по лесным тропинкам… Я катался в покойном шарабане вместе с любимым камердинером Его Величества Радцигом… Третьего дня старик умер, Царствие ему Небесное, да упокоит Господь душу его… – перекрестился Фёдор Фёдорович, без тоста, как на поминках, поднял свой бокал, осушил его, помолчал минуту, а затем ещё более таинственно продолжал: – Однажды, улучив минуту, я спросил Радцига, почему Государь так не весел, хотя он обожает охоту? А Государыня выходит в столовую с заплаканными глазами… Старик камердинер замахал на меня руками, а потом взял страшную клятву, что я никому не скажу о смертельной болезни Наследника… – перевёл дух Ознобишин.

Пётр воспользовался паузой и простодушно спросил:

– Зачем же тогда вы, grande-peré, нарушаете теперь эту клятву?..

У молодого графа Лисовецкого было обострённое понимание дворянской и офицерской чести, поэтому он давал своему деду возможность не продолжать разговора, нарушающего однажды данную клятву. Но тут же пожалел, что бросил упрёк деду, настолько расстроенным и обеспокоенным выглядел сенатор.

– Затем, чтобы ты знал, какая болезнь бродит в крови Царских Детей! – вполголоса, но резко ответил старик, уязвлённый упрёком Петра. – Если ты когда-нибудь сможешь добиться исполнения твоей мечты и сочетаться хотя бы морганатическим браком со своей возлюбленной великой княжной, то не вздумай иметь с нею детей…

При этих словах бравый корнет пунцово покраснел и, чтобы скрыть смущение – ему претили разговоры такого рода о его чистой любви, – залпом, словно водку, выпил чашку кофе.

Старик опять понизил голос до шёпота, оглянулся, чтобы проверить, нет ли лишних ушей в библиотеке, и продолжал, не обращая внимания на реакцию внука:

– Как мне рассказывал царский камердинер – а от него не скрывают никакие разговоры в Семье, в том числе и с докторами, – бабушка нашей Государыни, английская королева Виктория, передала через свою дочь – а эта болезнь передаётся только через женское колено в семье – Александре Фёдоровне и, видимо, дальше, юным Романовым, как и другим своим правнукам через внучек, страшный недуг – гемофилию… Этой болезнью страдают в роду только мужчины, хотя гнездится она, – снова понизил голос Ознобишин, – в крови у женщин… От всякого, самого незначительного ушиба у мужского потомства может произойти внутреннее кровоизлияние, сопровождающееся мучительным воспалительным процессом, который легко может довести малютку до смерти… Или при малейшем порезе, или ранке, или сковырнутой болячке, при лечении зубов – кровь начинает истекать и абсолютно не свёртывается…

Пётр понял серьёзность того, что сообщает ему дедушка, и весь обратился в слух. Сенатор продолжал:

– Первым из английских королевских гемофиликов был дядя нашей молодой Императрицы, принц Леопольд. Он умер от незначительного ушиба головы в возрасте тридцати одного года… Испанское королевское семейство также получило от бабушки Виктории это «наследство»… Испанские Бурбоны по этой причине одевают своих принцев теперь только в одежды, подбитые ватой, и почти не позволяют им двигаться. Даже деревья в королевских парках Испании, где играют дети короля, обмотаны ватой и стоят с высоко срезанными сучьями, чтобы никто не мог даже случайно зацепиться об них… А вот наши Государь и Государыня, как говорил покойный Радциг, ни в чём не ограничивают своего сына… Ему, оказывается, не разрешают только кататься на велосипеде, от чего он сильно страдает, поскольку Алексей – обычный живой и подвижный мальчишка, я сам видел… Как ты был когда-то, – улыбнулся в усы сенатор. – А в остальном Цесаревича воспитывают как обычное дитя…

– Значит, и здесь проклятая англичанка нам нагадила, – попытался пошутить расхожей простонародной фразой корнет.

Сенатор резко осадил его:

– Не кощунствуй!.. Господь тебя накажет, если так будешь говорить! Может быть, великая княжна Татьяна тоже носит это несчастье в своей крови…

До корнета только теперь дошла вся серьёзность положения Наследника Цесаревича.

– Несчастные отец и мать!.. – сочувственно покачал он головой, представив себе все страшные муки Государыни и Николая Александровича.

А дедушка продолжал полушёпотом свой рассказ:

– Как говорил старик Радциг, тогда в сентябре в Беловеже Алексей Николаевич, оказывается, во время катания на лодке случайно ударил уключиной в бедро… Появились опухоль и гематома – сгусток крови под кожей, – пояснил сенатор Петру. – Но он полежал несколько дней, и опухоль вроде бы прошла… Когда Царская Семья переехала в Спалу, он провёл ещё несколько дней в постели… Затем Государыня взяла его на прогулку в своём экипаже, но лесная дорога по корням деревьев так растрясла мальчика, что у него началось катастрофическое развитие болезни.

Представляешь, Радциг без слёз не мог говорить о том, как малыш кричал от боли, не спал ночами, звал отца и мать. Если Николай Александровичи виду не подавал посторонним о том, что творилось у него на душе, – а он в этом большой мастак, говорю тебе по собственному опыту, – только темнел лицом и почти не улыбался, то Государыня Императрица так ни разу и не вышла к обществу… И я понимаю её материнские чувства… Тут уж не до протокола, хотя Николай Александрович очень старался тогда сблизиться со сливками польской шляхты…

Сенатор немного помолчал, отпил кофе, как-то безучастно откусил от своего любимого пирожного, пожевал и с трудом проглотил. Видимо, картина страданий царевича Алексея так живо встала перед его глазами, что он потерял аппетит. Может быть, он представил себе, что Петру посчастливится жениться на Татьяне и у них родится сын…

– Я видел Радцига ещё раз почти перед самым отъездом Августейшей Семьи из Спалы… – продолжил он затем свой рассказ. – Но тогда уже и царь улыбался, и Александра Фёдоровна показалась гостям, правда, сильно постаревшая, с сединой в волосах и чёрными кругами под глазами… А до этого… Царский камердинер поведал мне, что совсем недавно Цесаревич говорил о смерти, а его родители и сёстры неимоверно страдали, ожидая самого худшего. Из Петербурга примчались профессора Фёдоров[55] и Раухфус[56], педиатр Острогорский, но кровотечение не останавливалось… Алексею не помогали ни болеутоляющие, ни кровоостанавливающие средства… У мальчика образовалась огромная гематома в паху, в бедре, кровь заполнила весь низ живота… Боль приходила к нему приступами, каждые четверть часа. Он стонал, плакал, а временами и кричал. Я тоже слышал через стену дома эти ужасные крики дитяти, страдающего от жуткой боли, – передёрнуло от страшных воспоминаний Ознобишина. Он замолчал, вспоминая пережитое.

– Но почему же, grande-peré, вы сказали, что царь улыбался? – удивился Пётр.

– Потому что случилось чудо, о котором ты тоже должен знать, поскольку оно кое-что объясняет в нашей сегодняшней жизни… – встрепенулся сенатор после того, как несколько секунд сидел молча, уставившись в окно. – Радциг тогда поведал мне, что врачи перестали верить в выздоровление мальчика. И тогда подруга Императрицы, фрейлина Вырубова, – ты слышал, наверное, о ней, поскольку в свете ходит много разных сплетен, – посоветовала послать в село Покровское телеграммму Распутину и просить его помолиться об Алексее… Радциг сказал, что и раньше к Старцу обращались за помощью, и тогда помогало… Но теперь сила приступа была столь ужасна, что все потеряли надежды…

– Веришь ли, mon ami, – оживился сенатор, как будто маленький царевич уже был его родственником и он сам ему помогал выздороветь, – Распутин тотчас ответил телеграммой, что беспокоиться не надо, Алексей скоро выздоровеет… В тот же вечер боли стали утихать, температура – падать, и ребёнок даже смог заснуть! Профессора, приговорившие Цесаревича к смерти и даже так составившие для министра Двора барона Фредерикса медицинский бюллетень о болезни Наследника престола, что его можно было понять как сообщение о его кончине, не могли поверить своим глазам! Профессор медицины Фёдоров, который знал о телеграмме Распутина, никак не мог понять, почему молитва сибирского Старца так помогает, и не в первый раз, как не может помочь вся современная медицинская наука! А как радовались отец и мать этому новому чудодействию! После этого становится понятно, почему Государыня Императрица общается с этим мужиком, для чего его принимают во дворце…

– Но разве никто, кроме Царской Семьи, не знает, что Распутин – святой целитель, ибо только праведному Божьему человеку под силу творить такие чудеса? – наивно спросил корнет.

– Знать-то знают… – протянул Ознобишин. – Великая княгиня Милица Николаевна, супруга великого князя Петра Николаевича, для того и продвигала Распутина ещё в 1905 году в Царскую Семью, чтобы этот мужик вёл во дворце свои святые разговоры, лечил Маленького, как лечил сына Милицы Романа, а великая княгиня через Странника оказывала бы своё влияние на Государыню…

– Ну и что же, – задал новый вопрос корнет, – оказала?..

– У «черногорок» из влияния на царицу и царя ничего не вышло. Наша Государыня не так проста, чтобы служить куклой в черногорских руках. Вот и пошла у них дружба с Александрой Фёдоровной врозь… Да так остро расстались они, что теперь стали злейшими врагами и пускают о Государыне самые дикие сплетни…

Пётр наморщил лоб и задумался. Ему постепенно становилось ясно, что придворная жизнь, помимо блеска и удовольствий, скрывает в себе много тайных закоулков, капканов и липкой паутины слухов, причудливо переплетающей самые разные персонажи…

Что-то показалось ему непонятным, и он задал деду вопрос:

– Grande-peré, я не очень силён в церковной иерархии… Что такое Старец?.. Это что, очень старый монах?

Ознобишин в душе расстроился. «Вот что значит внук-полуполяк, хотя и православный… Наверное, дочка окружала Петра всякими французскими боннами да гувернёрами, а русских нянюшек, которые всё знают и с детства передают ребёнку народный опыт, у бедняги не было…» – подумал он, а вслух ответил:

– Нет, дело совсем не в возрасте или монашеском постриге… Если тебя этот сан заинтересовал в связи с Распутиным, то он совсем не стар ещё и в монахи не пострижен… Дело в том, что в религиозной жизни православного люда Старцы и Странники до сих пор играют большую роль… Этот сан им дают не священники, а сам народ. Так называют богомольцев и аскетов, которые кочуют из монастыря в монастырь, из церкви в церковь… Они ищут духовной правды, укрепляются в вере сами, молятся за себя и других людей… Старцы глубоко изучают церковные книги и предания о Святых, постятся, ведут душеспасительные беседы… Многие люди, и не только из простонародья, считают, что Старцы и Странники ближе к Богу, потому что они ведут праведную жизнь… И Сам Господь Бог даёт им указания… Их часто избирают духовниками, как и священников, им открывают душу, просят совета и благословения, заступничества перед Богом… Самые святые из них могут творить чудеса… Это типично русская форма духовной жизни, и не только среди простых людей… Старец – это посредник между богобоязненным человеком и Господом Вседержителем…

– Спасибо, grand-peré, – задумчиво поблагодарил Пётр, –. я понимаю теперь, что царь и царица нашли в Старце Григории Распутине…

10

Игра в теннис закончилась для ОТМА – Ольги, Татьяны, Марии, Анастасии, их младшенького и любимого братца Алексея, а также для Дмитрия, который был для них как родной брат, обычной юношеской вознёй, которую затеяли младшие дети. Старшие полезли их разнимать, и всё перемешалось. Кто-то повалился от хохота, его или её стали поднимать, но не тут-то было, кого-то подтолкнули, и образовалась куча мала. В детских играх это в порядке вещей. И самые маленькие всегда оказываются внизу. Когда все со смехом поднялись, никто ни на что не жаловался. Только Ольга и Дмитрий раскраснелись и запыхались немного более других. Сёстры сделали вид, что не замечают этого.

Алексей тоже поначалу ничего не чувствовал. Но то обстоятельство, что он много махал рукой с ракеткой во время тенниса и затем оказался в самом низу кучи малы, где кто-то сильно прижал его, вызвало у него лёгкую боль под мышкой.

Все пошли умыться и поменять платье перед обедом. В своей комнате Алексей тоже хотел переодеть рубаху, но из-за боли не мог этого сделать самостоятельно. Матрос Деревенько, приставленный к царевичу; чтобы оберегать его от падений, не позволять ему делать резких движений и вообще заслонять от опасностей, подстерегавших резвого ребёнка, помог ему переодеться.

Боль в локте и руке всё усиливалась. Мальчик побледнел, чёрные круги легли у него под глазами. На лицо его наползла печать ужаса: он вспомнил мучительный, почти доведший его до смерти приступ болезни год тому назад в Спале. От испуга ему сделалось ещё больнее. Он заплакал и лёг в отчаянии на кровать, но новый приступ боли заставил его вскрикнуть. Сквозь слёзы он попросил матроса отнести его к маме. Рослый и крепкий Деревенько легко подхватил худенькое тельце и быстро понёс его на второй этаж, в спальню Государыни.

Александра Фёдоровна уже давно была нездорова. Переживания из-за болезни Алексея в Спале и страх потерять его обострили её собственные недомогания. За год она постарела на десять лет, поседела и не могла так следить за собой, как делала это раньше. Ещё до приступа гемофилии у Алексея в минувшем году в Спале Аликс оставалась стройной белокурой красавицей. Но угроза жизни Маленького, как называли Алексея в Семье, изменила и её внешность. Теперь это была дебелая матрона, почти без румянца на лице, с печально опущенными уголками губ. Она немного расцветала лишь тогда, когда вместе со своими детьми смеялась проделкам и обезьянничанью Анастасии или оставалась одна с любимым Ники.

Государь, казалось, не замечал ухудшения её состояния. Он очень ей сочувствовал и всячески старался расшевелить, был подчёркнуто заботлив и внимателен. После обычного летнего отдыха в финских шхерах на яхте «Штандарт» состояние Александры Фёдоровны вроде бы стало улучшаться. Милые дети и муж, любимая подруга Аня[57], добрые и славные морские офицеры на корабле и приветливые финские крестьяне на островах, где Семья совершала прогулки, – всё это целительно действовало на Государыню…

Когда Деревенько внёс плачущего от боли Алексея в её комнату, в душе Александры Фёдоровны словно что-то оборвалось. Она чуть не зарыдала сама, но усилием воли взяла себя в руки и не показала ребёнку слабости, от которой ему сделалось бы только хуже. Алексея положили на её постель, и Аликс присела рядом, стала гладить больную руку. Маленький чуть-чуть успокоился, но всё ещё повторял:

– Мама, помоги мне! Помоги!..

Александра Фёдоровна звоночком позвала камер-фрау:

– Позвоните на дачу Боткину[58]. Просите Евгения Сергеевича прийти тотчас…

Воспоминание о том, что в Спале Алексею не могли помочь ни Боткин, ни профессор Фёдоров, ни петербургские знаменитости, повергло её в холодный пот.

– И ещё… – распорядилась Государыня, – соедините меня по телефону с фрейлиной Вырубовой…

Через минуту аппарат в углу на столике робко зазвонил. Александра Фёдоровна рывком устремилась к нему, подняла телефонную трубку и спросила:

– Аня?..

Услышав ответ, она улыбнулась со вздохом облегчения и коротко сообщила:

– У Маленького начался приступ его болезни… Разыщи, пожалуйста, нашего Друга и попроси его завтра приехать к нам помолиться о здравии Алексея!

11

Лестница, по которой поднимались Николай Александрович и Родзянко, была темновата. Её освещал только висячий электрический фонарь средневековой формы и естественный свет, лившийся через стеклянную крышу. Поэтому перспектива средневекового замка, изображённая на одной из стен в полутьме, казалась реальным продолжением Коттеджа.

Государь шёл впереди, показывая дорогу гостю. Он выглядел весьма свежим, загорелым и обветренным. Царь с лёгкостью нёс по лестнице своё крепко сбитое тело. Председатель Думы, ленивый на пешие прогулки и физические упражнения, позавидовал царю. Сам он уже на втором марше лестницы стал немного задыхаться.

«Он ведь целый месяц отдыхал на яхте «Штандарт» в финских шхерах, – с завистью подумал Родзянко, – то есть часами грёб на байдарке, плавал и играл в теннис. Вот и выглядит как огурчик!.. А я тут в душных залах Таврического дворца вынужден был все эти дни отбиваться от депутатов, их запросов по поводу Распутина, призывать их сохранять спокойствие и не перебарщивать в нападках на Императрицу и монархию!.. А вот теперь иду как на заклание и не знаю, что выйдет из всей этой затеи – открыть глаза монарху на зловредность Распутина и потакание ему со стороны Александры Фёдоровны… И даже не могу по-настоящему насладиться интерьерами этого прелестного Коттеджа…»

Минуту спустя взору Родзянки предстал Морской кабинет. Это была небольшая уютная комната с видом на залив. Сводчатые стены и потолок были покрыты росписью, изображающей средневековую драпировку из лёгкой кремовой шелковистой ткани.

Мебель из ореха располагала к покою и удобству. Письменный стол и кресло перед ним стояли лицом к средневековым стрельчатым окнам и спиной к камину из серо-зелёного мрамора.

Государь предложил Родзянке расположиться на просторном диване, что для обширных размеров Михаила Владимировича было весьма удобно, а сам уселся в кресло подле стола. В большом порядке на этом столе покоились морской хронометр в деревянном ящике, две подзорные трубы – одна на латунной подставке в виде небольшого телескопа, другая – складная, а также подсвечник с двумя свечами и рефлектором и большой латунный морской мегафон.

«А ведь Ники, пожалуй, действительно любит море и флот…» – подумал Родзянко, в мыслях назвав царя его семейным уменьшительным именем. Дело было вовсе не в фамильярности Председателя Государственной думы, а в том, что Михаил Владимирович был женат на Анне Николаевне, урождённой графине Сумароковой, и через неё имел родство с Феликсом Феликсовичем, князем Юсуповым-старшим, графом Сумароковым-Эльстоном. В те дни высший свет Петербурга упивался сенсацией: великий князь Александр Михайлович и его жена Ксения – сестра российского самодержца дали согласие на помолвку их дочери Ирины, любимой внучки вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, с единственным наследником громаднейшего состояния в России и тройной аристократической фамилии – князем Феликсом Феликсовичем Юсуповым-младшим, графом Сумароковым-Эльстоном. Юсупов-младший[59] приходился племянником Родзянке. Таким образом, через племянника Михаил Владимирович мог породниться с Царской Семьёй, став дядей племяннице царя. Такая близкая перспектива взволновала всю родню Юсуповых. Юсуповы, Родзянки, Сумароковы уже видели себя внутри самого закрытого клуба России, называемого Домом Романовых. Спесь и честолюбие в предвкушении романтического события – свадьбы Феликса и Ирины – раздувались как на дрожжах…

Слева от Государя на письменном столе лежала аккуратная стопка кожаных папок разного цвета. Среди них Родзянко узнал и свою, тёмно-зелёного сафьяна. Николай Александрович ловко вынул её из стопки и обратил лучистые голубые глаза на Михаила Владимировича.

– Я прочитал ваш доклад и очень одобряю высказанные в нём мысли о покупке готовых броненосцев в Англии, дабы сэкономить бюджетные средства по военно-морскому флоту, – любезно начал Император, – но вы просили аудиенцию для обсуждения доклада, или у вас есть и какие-либо другие вопросы?

– Ваше Величество, разумеется, я хотел обсудить позицию Думы по военно-морскому строительству, но, не скрою, есть ещё один вопрос, терзающий меня… – изрёк Родзянко и даже вспотел от тяжёлых предчувствий.

– Хорошо, – согласился Государь, – давайте сначала обсудим морскую тему, тем более что и стены здесь нам должны помогать, – улыбнулся он своей обаятельной улыбкой.

Родзянко прокашлялся, словно дьякон перед молитвой, и начал доклад своим густым басом:

– В моём докладе, Ваше Величество, я писал о том, что в комиссии по военным и морским делам Думы стало известно о готовности на британских заводах Виккерса и Армстронга шести сверхдредноутов. Все шесть готовы отдать нам за сто двадцать миллионов. Таким образом, цена за каждый из них на десять миллионов ниже той, которую исчисляют на аналогичные сверхдредноуты в России. Эти корабли все очень хороши и уже готовы или почти готовы. Постройка подобных в России заняла бы годы. Но Морское министерство почему-то не хочет их покупать…

– Я хотел уточнить, Михаил Владимирович, – прервал его Государь, – зачем нам покупать корабли для Балтийского моря, когда нам надо усилить флот на Чёрном? Мы же не можем перетащить их туда!

– Если немцы будут тревожить нас в Чёрном море, то мы сможем потревожить их морской силой с Севера. А в дипломатических сношениях по такому случаю всегда можно напомнить Берлину, кто сильнее его в Балтийском море, – нашёлся Родзянко.

– Да, Михаил Владимирович, я поддерживаю ваши мысли и в таком духе написал резолюцию на ваш доклад. Но почему этот вопрос возник вновь? – удивился Государь.

– Потому, Ваше Величество, что Морское министерство тянет время и не спешит выполнить Ваше повеление, – убеждённо сказал Родзянко, – хотя на самый крупный из этих кораблей, по слухам, будет претендовать Турция, а Германия предпринимает усилия, чтобы два из них были изъяты из продажи. Но ещё не всё упущено. Если мы купим эти дредноуты, то будем сильнее Германии и строительство нашего флота пойдёт без форсировки. Мы сможем улучшить старые корабли и к 1915 году будем обладать мощной эскадрой на Балтике.

Николай Александрович выглядел явно заинтересованным в этой покупке и с благосклонностью смотрел на Родзянку. Председатель Думы после короткой паузы продолжал:

– Только не разрешайте обсуждать этот вопрос Морскому министерству, Ваше Величество, а прикажите прямо купить их, потому что министерство будет против…

– Отчего же? – удивился Император.

– Да оттого, Ваше Величество, что от этой покупки к рукам ничего не прилипнет.

– Что вы хотите этим сказать? – едва заметно улыбнулся Николай в усы.

– Ваше Величество, не мне Вам объяснять. Вы лучше меня знаете… – Родзянко явно намекал на одну неблаговидную историю из большого Романовского Семейства. Дядя царя[60], ныне покойный великий князь Алексей Александрович, был горький пьяница и распутник. Покрывая своим именем ведение дела морской обороны России, он развратил морское ведомство так основательно, что все виды уголовных преступлений в обращении с казёнными деньгами были тут налицо, и притом в колоссальных цифрах. От постройки броненосцев в лапах строителей, министров, морских и всяких других чиновников оставалось около половины ассигнованных миллионов. Подряды сдавались тому, кто больше взятку давал, и разлагающему влиянию подверглись мало-помалу даже иностранные заводы – Виккерс в Англии и Никольс в Америке. Весь Петербург знал, что сам великий князь не воровал, но миллионы прилипали к рукам его возлюбленной, артистки Михайловского театра Балетта, и морским разбойникам в мундирах, бравшим на абордаж морской бюджет.

Николай Александрович, видимо, располагал более точными данными, чем салонные сплетни. Он посерьёзнел и обобщил:

– Да, это за ними водилось, я помню… Ну, а как же Дума это одобрит? Ведь она распущена на каникулы и покупку придётся провести по 87-й статье…[61] С Думой же могут выйти неприятности…

– Ваше Величество, я ручаюсь, что, как только Дума соберётся, она будет Вам аплодировать по этому вопросу, – заверил Государя Родзянко.

Николай открыл зелёную папку с докладом Родзянки и начертал золотым пером, обмакнув его в чернильницу старинной формы, резолюцию в дополнение к той, которая уже свидетельствовала, что Государь доклад читал и обдумывал его.

– Вот, Михаил Владимирович, я повелеваю здесь собрать особое совещание из министров и высших чинов морского ведомства для обсуждения покупки. А вы передайте морскому министру Григоровичу мою и вашу точку зрения… – показал он уголок листа со своей резолюцией Родзянке.

Затем Государь достал из ящика стола портсигар с папиросами, собственноручно набитыми им турецким табаком, взял одну сам и предложил Родзянке:

– Курите!

– Спасибо! – машинально поблагодарил Михаил Владимирович и понял, что наступает самая ответственная минута. – Ваше Величество, доклад мой выйдет за пределы обыкновенных моих докладов. Если последует на то Ваше высочайшее разрешение, я имею в виду подробно и документально доложить Вам о готовящейся разрухе, чреватой самыми гибельными последствиями…

Николай Александрович вопросительно взглянул на Председателя Думы.

– Я имею в виду, – продолжал Родзянко, – Старца Распутина и недопустимое его присутствие при Дворе Вашего Величества. Всеподданнейше прошу Вас, Государь, выслушать меня до конца; если Вы слушать меня не хотите, в таком случае я говорить не буду.

Император немного нахмурился. Лучистый блеск его глаз, свидетельствовавший о расположении к гостю, погас. Он затянулся папиросой и, не глядя на Родзянко, тихо сказал:

– Говорите…

Толстяк приглушил свой голос и печально, словно на похоронах, начал свою речь:

– Ваше Величество, присутствие при Дворе в интимной его обстановке человека, столь опороченного, развратного и грязного, представляет из себя небывалое явление в истории царствований на Руси. Влияние, которое он оказывает на церковные и государственные дела, внушает немалую тревогу решительно во всех слоях русского общества. В защиту этого проходимца выставляется весь государственный аппарат, начиная с министров и кончая низшими чинами охранной полиции… Распутин – оружие в руках врагов России, которые через него подкапываются под Церковь и Монархию. Никакая революционная пропаганда не могла бы сделать того, что делает присутствие Распутина. Всех пугает близость его к Царской Семье. Это волнует умы…

Николай ещё больше нахмурил брови. «И этот человек, называющий себя самым большим монархистом в Думе, занялся споспешеством революционерам в их разрушительной пропаганде. Грязные слухи, клевета, интриги… и никаких подлинных фактов!.. Моё государство стоит на почве Закона. Но как беззаконно требуют они поступить в отношении Нашего Друга. Ведь никаких фактов, кроме раздутых слухов, у них нет! Но послушаем, что он ещё нам «откроет»?!»

– Отчего же такие нападки на Распутина? – перебил Николай Родзянку. – Отчего его считают вредным?

– Ваше Величество, всем известно из газет и из рассказов служителей Церкви, что благодаря Распутину в Синоде произошёл раскол и что под его влиянием перемещаются иерархи…

– Кто именно? – спросил Государь.

– История Гермогена всех глубоко оскорбила как незаслуженное унижение иерарха[62]. У Гермогена есть множество приверженцев. Я получил прошение ходатайствовать за него перед Вашим Величеством, подписанное десятью тысячами верующих. Люди просят вернуть его из ссылки в Жировицкий монастырь…

– Епископа Гермогена я не считаю плохим человеком, но я не могу не подвергнуть его наказанию, когда он открыто отказывался подчиниться высочайшему повелению! Но я всё-таки пойду вам навстречу и вскоре его возвращу… – посулил Николай Александрович.

– Ваше Величество, по каноническим правилам иерарха судит только собрание иерархов. Преосвященный Гермоген был осуждён по единоличному обвинению обер-прокурора Святейшего Синода, по его докладу, – это нарушение канонических правил…

– К сожалению, Михаил Владимирович, – сквозь сжатые скулы с трудом произнёс Государь, – епископы теперь стремятся в салоны и вместо молитвы учиняют там сплетни… Они должны идти с проповедью Бога в народ, а не предаваться мирской суете, как это делал Гермоген!..

Председатель Думы видел по множеству признаков, что Государю не по душе весь этот разговор, что он внутренне сопротивляется словам Родзянки и, поскольку отсутствуют конкретные доказательства, воспринимает всё как простые наветы на Распутина. Он решил усилить свой нажим на Императора.

– История Илиодора[63] тоже произвела тяжёлое впечатление. После расследования, назначенного Вашим Величеством, суд над ним был год тому назад прекращён. Теперь он без всякого суда заключён во Флорищеву Пустынь, и это – после его открытого выступления против Распутина. Подобным же образом пострадали: Феофан[64], который был лишён звания духовника Императрицы и перемещён из Петербурга в заштатный Симферополь, и Антоний Тобольский, первым указавший Синоду на Распутина как на члена секты хлыстов и потребовавший суда над ним. Феофана переместили в Тверь. Все, кто поднимает голос против Распутина, преследуются Синодом. Терпимо ли это, Ваше Величество? И могут ли православные люди молчать, видя развал православия? Можно понять всеобщее негодование, когда глаза всех раскрылись и все узнали, что Распутин – хлыст.

Император так же пристально смотрел за окно, не поворачивая головы на гостя. Спокойно взял ещё папиросу, закурил. Так же не поворачивая головы, спросил:

– Какие у вас доказательства, что Распутин – хлыст?

Родзянко на минуту задумался. Потом вспомнил:

– Люди видели, что он ходил с женщинами в баню, а ведь это из особенностей их учения.

– Так что же тут такого? – бросил наконец царь взгляд на Родзянку. – У простолюдинов это принято.

– Нет, Ваше Величество, не принято… – не нашёл ничего другого, чтобы ответить, Михаил Владимирович и смутился. Но быстро взял себя в руки и продолжал: – Ведь есть письма его жертв, которые сперва попали в его ловушку, а затем раскаялись в своём грехе. Например, письмо одного сибирского священника, адресованное некоторым членам Думы…

Родзянко умолчал, что это письмо было прислано злейшему врагу Государя с мандатом члена Думы Александру Ивановичу Гучкову[65]. Председатель Думы знал, что и царь, и царица на дух не переваривали этого демагога и авантюриста, который особенно злобно относился к Государю. Михаил Владимирович помнил одну из историй, с которых начиналась обоюдная неприязнь Государя и Гучкова. В марте 1910 года Александр Иванович Гучков, имевший славу великого трибуна, был избран Председателем Государственной думы. Николай считал, что вся деятельность Гучкова после революции 1905 года ведёт к тому, чтобы обходным путём урезать царскую власть. На первом же приёме Председателя Государственной думы, в присутствии некоторых депутатов, и сановников, Государь отступил от своей обычной приветливой манеры, крайне холодно встретил Гучкова, открыто высказал ему своё недоверие в резкой форме.

Самолюбивый, заносчивый и властолюбивый Гучков не простил такого отношения к себе. Он стал злейшим врагом Николая, соединив личную и политическую ненависть. Гучков оказался ещё более опасным потому, что по своему положению лидера партии октябристов, на словах умеренной и строго монархической, втайне наносил серьёзные раны самодержавному принципу правления в России и всячески подрывал репутацию Государя.

Если Николаю Александровичу сказать, что письмо с упрёками в адрес Распутина было прислано Гучкову, то Император легко мог догадаться, что оно было попросту инспирировано. И был бы прав, поскольку так оно и было. Придя к такому решению, Родзянко только изложил, что было в этом якобы документе. А были в нём одни лишь призывы к начальству осудить Распутина за развратную его жизнь, за то, что он якобы распространяет слухи о своём выдающемся значении в Петербурге и при Дворе.

Затем Родзянко решил не ссылаться больше на липовые документы, поскольку понял, что они не производят впечатления на Государя, а темпераментно заявил об ужасном мнении общества, которое произошло от запрещения цензуры писать о Распутине.

– Ведь он не подходит под категорию лиц, о которых нельзя писать: он не высокопоставленное лицо, не принадлежит к Царской Фамилии, – убеждал Николая Александровича Председатель Думы, – мы видим, что часто критикуют министров, Председателей Думы и Государственного совета, – для этого запрещения нет, – а о Распутине запрещено писать что бы то ни было! Это невольно вызывает мысль, что он близок к Царской Семье, – бубнил Родзянко.

Царь как будто бы и не слышал увещеваний Председателя Думы. Он продолжал безучастно смотреть в окно. Потом снова на мгновенье повернулся к Родзянке. Видимо, его беспокоила, как истинно религиозного человека, одна мысль.

– Но отчего вы думаете, что он хлыст? – снова вернулся Государь к старому вопросу.

Родзянко воспрянул душой и вынул из-за пазухи тощую и засаленную брошюру.

– Ваше Величество, прочтите брошюру Новосёлова: он специально занимался этим вопросом. Там есть указание на то, что Распутина судили за хлыстовство, но дело почему-то было прекращено. Кроме того, известно, что радения приверженцев Распутина происходили на квартире его друга Сазонова, где Распутин жил…

Чувствуя, что настроение Царя может измениться, а тенденциозная и лживая брошюра наёмного писаки Новосёлова, которая была давно запрещена цензурой, только испортит дело, Родзянко решил бросить свой главный козырь. Он знал о великой любви к сыну Николая Александровича и захотел тронуть именно эту струну в характере самодержца.

Он заговорщицки наклонился к Николаю Александровичу и вполголоса сказал ему:

– Речь идёт не только о троне и престиже Царской Семьи: ведь может быть и серьёзная опасность для Наследника…

– Как? – вздрогнул Государь, который не ожидал такого поворота в аргументах Родзянки.

– Ваше Величество, при Наследнике нет серьёзного ответственного лица, при нём деревенский парень матрос Деревенько – он, может быть, очень хороший человек, но это простой крестьянин. Невежественные люди вообще склонны к мистицизму. Что, если с Наследником случится что-нибудь? Это всех волнует… Обаятельный ребёнок, которого все так любят… – не преминул польстить Государю опытный царедворец.

Император, как счёл Родзянко, был сильно взволнован. Он взял уже третью папиросу и закурил её. Но на самом деле речи Председателя Думы не очень задели его. Он давно уже читал все эти аргументы в докладах тайной полиции, слышал как сплетни, передаваемые Императрице Аней или Лили Ден. Всё это многократно проверялось, но ни одного достоверного факта найдено не было. Всё ограничивалось областью слухов, как и теперь у Родзянки.

Он размышлял о том, искренен ли в своих монархических убеждениях Председатель Государственной думы и как проверить эту искренность.

Повернувшись от окна к Михаилу Владимировичу, он проникновенно посмотрел наконец в глаза собеседника и спросил его:

– Читали ли вы доклад покойного Столыпина?

Родзянко встрепенулся, он воспринял вопрос Государя как хороший знак.

– Нет, я слышал о нём, но не читал.

– Я ему отказал после проверки фактов, – сказал Император.

– Жаль, – быстро отреагировал толстяк, – всего этого не было бы, Ваше Величество. Вы меня видите крайне взволнованным, мне тяжело было говорить Вам жестокую истину. Я молчать не мог, не мог скрывать опасности положения и возможности страшных последствий. Я верю, что Господь поставил меня посредником между царём и представителями народа, собранными по Его державной воле, и мой долг русского и верноподданного сказать вам, Государь: враги хотят расшатать трон и Церковь и замарать дорогое для нас имя царя. Я всегда помню слова присяги: «О всяком же вреде и убытке Его Величеству своевременно извещать и предотвращать тщатися». Умоляю Вас во имя всего святого для Вас, для России, для счастья Вашего Наследника, – прогоните от себя грязного проходимца, рассейте мрачные опасения верных трону людей…

– Его теперь здесь нет, – быстро сказал Государь.

– Позвольте мне всем говорить, что он больше не вернётся во дворец? – нахально-просительно вымолвил Родзянко.

Государь подумал, помолчал, а затем сказал спокойно:

– Нет, я не могу вам этого обещать.

– Верите ли Вы, Государь, что возбудившие запрос о Распутине в Думе были движимы самыми верноподданническими чувствами преданности к престолу, что их побудили к тому те же чувства, которые заставили и меня Вам докладывать? – с озабоченностью вымолвил Родзянко.

– В вашем докладе я чувствовал искренность и верю Думе, потому что верю вам, – без аффектации сказал Государь. Затем он открыл ящик стола, достал оттуда какую-то папку и протянул её Председателю Думы: – Это доклад Столыпина. Он секретный, и я прошу вас никому его не показывать и не говорить о нём. Я хотел бы, чтобы вы проверили содержащиеся в нём факты и доложили об этом мне конфиденциально. Затем мы с вами решим, что делать дальше…

«Посмотрим, выдержит ли Родзянко испытание и куда записать его после этого – в друзья или во враги?» – подумал Николай. Решив проверить искренность Родзянки, Государь не упомянул о том, что вскоре после первого доклада поступил ещё один документ Петра Аркадьевича, в котором он, проверив факты, опровергал ранее изложенное, назвав его клеветническим вымыслом. Поэтому Николай и не волновался, отдавая доклад Столыпина, поскольку он был уже тщательно проверен и опровергнут.

– Спасибо, Ваше Величество, – умильно пророкотал Председатель Государственной думы, – обещаю, что сохраню всё в секрете…

Государь проводил гостя до мраморной веранды Коттеджа, у которой Родзянку ждала придворная карета, пожелал ему счастливого пути. Громоздкий человек забрался внутрь, устроился на подушках и перекрестился. Кучер щёлкнул бичом, лошади взяли с места.

«Какая удача, что царь отдал мне доклад Столыпина! – подумал Родзянко. – Сейчас приеду в Думу, сразу вызову несколько переписчиков на всю ночь, чтобы сделали для меня десяток копий этого документа, а потом позову Гучкова, члена Государственного совета Карпова, двух-трёх самых доверенных депутатов Думы и расскажу им слово в слово разговор с Императором… Ну, а потом мы решим, что делать дальше!..»

Благороднейшему представителю дворянского сословия, Председателю Государственной думы, столь рьяно борющемуся за государственную мораль, чистоту помыслов и деяний приближённых ко Двору, как-то не вспомнилось, что он только что обещал Императору не распространяться об их разговоре и никому не показывать секретный доклад Столыпина о Распутине до проверки и обсуждения её результатов с Императором. Хотя он и говорил Государю со слезами в голосе о присяге, которую принял, всё это были только слова. Весь разговор о морали, страшных грехах и прегрешениях нужен был только для того, чтобы бросить новую тень на Императрицу, на Царскую Семью. Председатель Государственной Думы, верующий православный дворянин, давно был готов предать своего Государя ради популярности у «общественности» и власти.

12

С раннего утра Николай находился во взвинченном состоянии. Собственно, его нервы разыгрались ещё вчера вечером, когда он узнан, что у Алексея после игры в теннис и возни на площадке разболелся сначала локоть, затем вся рука, а потом, судя по приступам болей, началось нечто, похожее на прошлогодний приступ в Спале. Ребёнок сильно страдал, не мог заснуть ночью, и, когда в восемь с четвертью утра матрос Деревенько принёс плачущего Алексея в спальню и положил его на кровать между ним и Аликс, у Государя оборвалось сердце, как тогда в Спале, когда он зарыдал на глазах воспитателя Цесаревича Жильяра[66]. Сейчас у него тоже набухли влагой глаза, но он сдержал себя, чтобы ещё больше не расстраивать Аликс. А она, такая слабая здоровьем, снова почернела от горя и заботы, но мужественно взяла себя в руки и осталась с сыном в постели, прижав его к себе в надежде облегчить его боли.

Вчера лейб-хирург Боткин ничем не мог облегчить состояние Алексея. Вся надежда была на то, что Ане удастся разыскать Григория Ефимовича и вызвать его в Александрию. Но дежурный флигель-адъютант Митя Ден, которому Император поручил каждый час докладывать, когда будет найден Божий человек, ничего нового до середины дня сообщить не мог.

В назначенное время приехал обер-прокурор Святейшего Синода Саблер[67]. Его доклад Государь обычно выслушивал с интересом и подробно обсуждал. Но сегодня утром доклад отнюдь не успокаивал, как всегда, но вызвал дополнительное раздражение. Глава управления Русской православной церковью привёз самые неутешительные новости. Бывший иеромонах Илиодор, а теперь в миру – расстрига Сергей Труфанов, возненавидев Григория Ефимовича, из фанатичного приверженца Церкви ударился в крайнюю революционную пропаганду.

Обер-прокурор Синода открыл глаза царю на интригу, которую ведёт против Государя, его Супруги, против их Друга этот отщепенец, а самое главное, на тех церковных иерархов, которые фактически покровительствуют Труфанову и стоят за его спиной. Саблер привёл убедительные новые доказательства тому, что епископ Феофан, бывший духовник дяди царя, великого князя Николая Николаевича, передаёт порочащие Семью Государя слухи епископу Гермогену, а тот через Труфанова возводит хулу на Императрицу и, стало быть, на Его Величество.

Обер-прокурор Синода тоже был поражён, что всегда выдержанный и скрывающий свои истинные чувства Государь Император нервно отреагировал на донесение прокурора Судебной палаты Поповского, положенное ему на стол вместе с докладом. У Николая Александровича не только потемнело лицо, но и задёргалась щека – так неприятно поразило его то, что следственная власть установила наконец о бывшем популярном религиозном деятеле. Это был форменный скандал, свидетельствовавший о том, что Русская православная церковь ввергнута интригами нечестивых иерархов в глубокий кризис, отражавшийся на вере народа. Почти абсолютная память Императора так и держала перед глазами текст справки, вынутой напоследок Саблером из папки:

«Сергей Михайлович Труфанов в первой половине 1913 года проживает в хуторе Большом Мариинской станицы 1-го Донского округа, во 1-х, с целью произвести соблазн и поколебать веру среди посещавших его лиц, неоднократно позволял себе в их присутствии: а) возлагать хулу на славимого в Единосущной Троице Бога и на Пречистую Владычицу нашу Богородицу и Присно Деву Марию, говоря, что Иисус Христос не Сын Божий, а обыкновенный человек, родившийся от плотской связи плотника из Назарета Иосифа с Марией, умерший впоследствии на кресте и не воскресший, что Духа Святого не существует, что Матерь Божия простая женщина, имевшая, кроме Иисуса Христа, и других детей, и б) поносил Православную церковь, её догматы, установления и обряды, утверждая, что православная вера – колдовство, священники – колдуны, дурачащие людей, что таинств нет, а они выдуманы мракобесами, что в Православной церкви случилась мерзость и запустение и что в ней нет Христа, Святейший же правительствующий Синод называл «Свинодом»; во 2-х, с целью возбудить между теми же своими посетителями неуважение к ныне царствующему Государю Императору, Государыне Императрице и Наследнику Цесаревичу, позволял себе в присутствии свидетелей произносить следующие оскорбительные для высочайших особ выражения: «На престоле у нас лежит кобель: Государь Император – мужичишка, пьяница, табачник, дурак, а Императрица – распутная женщина, Наследник родился от Гришки Распутина; государством правит не Государь, а Саблер и Гришка Распутин», т.е. обвиняется в преступлениях, предусмотренных 3.П.1 ч.73, 3 п. I ч. и 74 ст. и 1 ч. 103 ст. Уголовного уложения.

После вручения копии обвинительного акта по означенному делу Труфанов скрылся, и где в настоящее время находится, сведений не имеется…»

Факт был отвратительный и грязный. Но ещё больше расстроило Государя сообщение Саблера о том, что арестовать нечестивца не удалось, так как он был заблаговременно предупреждён кем-то, вероятнее всего – епископом Гермогеном, а в заговоре по спасению клеветника-расстриги от наказания принимал участие известный «буревестник революции» Максим Горький. По данным Департамента полиции, добавил горечи обер-прокурор Синода, грязный монах-расстрига уже переправлен с помощью епископа Гермогена и писателя Горького за пределы России, скорее всего – в Норвегию…

Особенно неприятно было Государю, что в своё время, когда Илиодор под покровительством епископа Гермогена хулиганил и унижал государственную власть в своём монастыре в Царицыне, царь отказался выслушать губернатора Стремоухова, который требовал принять меры против зарвавшегося интригана. «Зачем я тогда сказал Стремоухову, что простил Илиодора!.. Вот к чему привела теперь моя мягкость…» – ругал себя Николай Александрович. Уж сколько раз он давал себе слово быть суровее с богохульниками, революционерами, особенно социалистами-террористами. Но всякий раз, когда надо было принимать жестокое, но справедливое решение, лечить болезнь кардинально, что-то останавливало его карающую руку. Он очень гордился тем, что за всё время своего царствования не подписал ни одного смертного приговора, и верил в то, что Бог видит это и простит ему другие грехи, ибо грех лишения человека жизни – один из самых смертных грехов…

Николай не находил себе места вплоть до пятичасового чая, когда Аня протелефонировала из Петербурга радостную весть: Друг найден и в семь часов будет доставлен в Александрию. Государь сам послал своего шофёра Кегреса по адресу, указанному Подругой, а затем поднялся в спальню, чтобы сообщить об этом Аликс и Алексею.

Он снова услышал здесь стоны и плач Маленького, увидел страдальческое лицо своей любимой жены. С тёмными кругами под глазами, бледным от мигрени лицом, она старалась так обнять сына, чтобы передать ему тепло своего тела, укрыть от боли и всех напастей. У Государя стала подниматься какая-то тяжесть в груди, застучало в висках.

Николай горячими сухими губами поцеловал мальчика и Аликс, приласкал их и вышел отдать распоряжение матросу Деревенько, чтобы тот, по скором приезде Старца Григория Ефимовича, отнёс Алексея в его комнату.

Остававшиеся до приезда Распутина полтора часа Государь мерил быстрыми шагами дорожки вокруг Коттеджа. Он не видел прекрасных статуй, фонтанов и розариев Александрии, не чувствовал аромата парка и моря, не слышал щебетанья птиц. Его слух ловил только грохот редких авто, проносившихся по шоссе.

Наконец он уловил издалека звуки знакомого клаксона, которым шофёр Кегрес требовал открыть ворота парка. Затем – шорох шин по гравию аллеи останавливающегося мотора, и из-за куртины у мраморной террасы появляются две такие дорогие и долгожданные фигуры.

Первой идёт Аня – рослая и немного пышноватая для своих лет блондинка. Она по-летнему в белом. Широкополая шляпа слегка затеняет её красивое лицо. Большие голубые глаза горят восторгом – она сумела выполнить поручение своей любимой Императрицы и снова увидела обожаемого монарха.

За ней следует с достойной, но не чрезмерной робостью мужик среднего роста, худощавый, черноволосый, на продолговатом лице которого выделяются будто горящие неземным светом голубые глаза. Белая шёлковая рубаха, вышитая красными узорами, подчёркивает цвет и сияние его глаз. Серые суконные брюки заправлены в высокие лаковые сапоги.

Уже издалека он вместо приветствия осеняет Императора крестом. Приблизившись, Государь мило здоровается с фрейлиной, а с мужиком – обнимается и целуется, словно на Пасху.

– Наш Друг хочет помолиться у кроватки Алексея, – торопит Николая Вырубова.

Государь простецки берёт Распутина под руку и ведёт его кратчайшей дорогой, прямо по газону, в Нижний дворец. Флигель-адъютант Митя Ден предупредительно распахивает перед ними дверь. Перед тем как вступить под сень дома, Григорий Ефимович истово крестится, словно перед храмом. У Императора вырывается вздох облегчения.

13

Громко топоча сапогами по железной лестнице, Старец Григорий поднимался на второй этаж, в комнату Алексея. Александра Фёдоровна из-за своего нездоровья и викторианских привычек терпеть не может громких и резких звуков в ближайшем своём окружении. Но звук знакомых шагов человека, который должен был принести её сыну избавление от болей, нисколько не раздражал её, а звучал барабаном надежды.

Она поднялась с кресла, в котором ждала прихода Распутина, но он только слегка кивнул ей и сразу направился к кровати мальчика. Аня Вырубова поняла, что она здесь лишняя, и тихонечко прикрыла дверь.

Алексей, как только увидел Друга, перестал постанывать от боли, которая никак не отпускала его, и потянулся всем своим существом к Григорию Ефимовичу. Глубоко посаженные и близко сидящие глаза Старца, которые на людей, его не любящих, производили отталкивающее впечатление, а всех остальных поражали силой взгляда, и раньше действовали на Цесаревича как магнит. Они притягивали к себе, вливали в него какую-то добрую энергию, которую Старец щедро передавал тем, кто в него верил и любил.

В Алексея вдруг стала входить сила, которая тёплым потоком наполняла всё его тело и гасила боль. Мальчика, который только что не мог найти себе места от пронзительной и ломающей боли, начало охватывать приятное оцепенение. Внимательно и добро глядя на Цесаревича, Распутин тихонько провёл рукой по его груди, больному предплечью и голове. Потом он опустился у кровати на колени, положил руки на голову ребёнку и стал глуховатым голосом бормотать молитву. Словно сквозь туман видел Алексей его глаза, они светились голубым светом. Закончив молитву, Старец поднялся с колен, но встал в ногах у мальчика и стал делать руками широкие пассы в его сторону. Рукава его рубахи обвевали маленькое тельце Алексея, словно крылья белого лебедя.

Алексей хотел сказать, что боль уходит, что он не спал ночь и теперь хочет заснуть, но язык ему не повиновался, и он стал засыпать. Лицо ребёнка просветлело, и вместе с ним светлело лицо матери, наблюдавшей за целителем. У Аликс разглаживались морщины и распрямлялись плечи, сгорбленные от страданий за сына. Из несчастной старухи, которой она была ещё час тому назад, Императрица вновь превращалась в красивую женщину средних лет. Её даже не портила причёска из полуседых волос.

Более суток Государыня находилась в ужасном напряжении. Когда вчера вечером Деревенько сообщил о болях в руке Наследника, а затем об усилении этих болей, Аликс безумно испугалась и вспомнила приступ гемофилии, поразивший Алексея давешний год в Спале. Он явно был тогда при смерти, и доктора отказались уже от дальнейших усилий. Весь этот ужас снова нахлынул на неё, и только слабая надежда на Григория Ефимовича оставалась теплиться в её груди.

Теперь, когда она снова увидела чудо, сотворённое Григорием, мысли её от земного обратились к Богу. Александра Фёдоровна повернулась к иконам с теплящимися лампадами, которыми была увешана восточная стена комнаты, встала перед ними на колени, поклонилась им и стала мелко-мелко креститься, молча вознося молитвы.

Распутин ещё раз провёл ладонями над мальчиком от головы до ног, словно стряхнул болезнь со своих рук за край кровати, где было широко открыто окно, и удовлетворённо вздохнул. Почему-то он весь вспотел, его запавшие к мясистому носу щёки, казалось, впали ещё глубже, свет в глазах погас.

Он подошёл к царице, погладил её по поникшему в молитве плечу.

– Молись, молись, Голубка! – глухо сказал он. – Бог видит твои страдания и послал меня облегчить их!..

– Спасибо, Григорий Ефимович! – склонила перед мужиком свою голову гордая Аликс, – Господь дал нам вас в помощь и утешение!

Легко, словно сбросив непосильный груз, поднялась она с колен и подошла к сыну. Мальчик спал с безмятежным выражением лица. Боли, видимо, совсем отпустили его, и он навёрстывал бессонную ночь. Аликс едва уловимым касанием поцеловала ребёнка и с окончательно просветлевшим лицом обратилась к Старцу.

– Григорий Ефимович, не откушаете ли с нами чаю? – совершенно по-русски пригласила она.

Распутин довольно погладил свою бороду, глубоко посаженные глаза его излучили искру радости.

– Было мрачно – теперь Солнышко вышло! Как рад! Теперь можно и душу чайком да беседой с Батюшкой царём да Матушкой царицей погреть! – в пояс поклонился Старец Александре Фёдоровне.

Под дверью, на площадке лестницы, сидела вся в ожиданиях Аня Вырубова. Она рывком поднялась со своего места.

– Бог помог! – кратко сказал Григорий Ефимович и перекрестился. Не пропустив вперёд ни Государыню, ни фрейлину, Распутин стал спускаться первым.

– Вот сюда пожалуйте, Отец Григорий! – показала на дверь в зелёную гостиную Императрица. У неё на щеках появился румянец, глаза заблистали, в счастливой улыбке полуоткрылись губы. В ней не было ни капли надменности или гордыни, которые ей вечно приписывали недоброжелатели. Это была милая и радушная хозяйка уютного дома, которая пригласила своих друзей на чашку вечернего чая.

Император уже ждал их в гостиной. По виду жены он понял, что и на этот раз Григорий Ефимович сотворил чудо.

– Садитесь, добрый наш Друг! – показал Николай на кресло у стола Распутину.

– Благодарствуйте! – важно и без подобострастия ответил Старец. Здесь, во дворце царя, в присутствии Государя всея Руси и его Супруги, он держался так, словно в деревенской избе у приятеля.

Усевшись и расправив складки своей рубахи, Распутин заинтересовался серебряным Потсдамским кубком, водружённым в центре стола.

– Что же это за диво? Ведь не церковный сосуд есть? – простодушно изумился он.

Николай с доброй и открытой улыбкой рассказал ему, что этот кубок – память о рыцарском турнире, который почти сто лет тому назад был проведён дворянами в германском городе Потсдаме в честь Супруги его Прадеда, Государя Николая Первого, и его Прабабки Александры Фёдоровны.

– Вишь ты, стало быть, и Прадед с Прабабкой, и Вы, Папа и Мама, полными тёзками оказалися! То, наверное, Господь на счастие послал! – выразил своё отношение Распутин. – А эти картинки, стало быть, гербы тех царей германских, которые пред светлыми очами нашей Государыни бились? – указал он тыльной стороной ладони на геральдические щиты немецких дворян, украшавших серебряный кубок.

– Воистину так, Григорий Ефимович, – с доброй улыбкой согласился Николай.

Принесли чай, к нему – бисквиты, печенье, сухари, сладкий хлеб, жёлтое вологодское масло. На столе появилась также большая ваза с конфектами, сделанными придворными кондитерами. Государыня решила сама разливать чай по чашкам. Аня сходила в столовую и принесла две вазочки варенья – чёрносмородинового и малинового.

Когда всё было готово для трапезы, Григорий Ефимович сложил молитвенно ладони, возвёл очи горе и его губы беззвучно задвигались, повторяя:

«Отче наш, Иже еси на Небесех! Да святится Имя Твоё, да приидет Царствие Твоё, да будет воля Твоя и на земли яко на небесех. Хлеб наш насущный даждь нам днесь; и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должником нашим; и не введи нас во искушение, но избави нас от лукаваго».

По примеру Распутина все сидящие за столом шептали про себя молитву и полушёпотом завершили её дружным: «Слава Отцу и Сыну и Святому Духу, и ныне и присно и во веки веков. Аминь».

По окончании молитвы длинными, сухими и костлявыми пальцами Старец взял сразу два куска сладкого хлеба, зацепил ножом масла, накрыл кусок хлеба с маслом другим и добавил в середину бутерброда ложку малинового варенья. Затем он ловко откусил от этого сооружения и с громким прихлёбыванием опустошил сразу половину чашки.

Николай Александрович повторил манёвр Друга, по-простецки, как будто никогда и не был царём, налил горячего чая на блюдце и спокойно выпил его, а потом причмокнул. Аликс сделала большие глаза и гневно надулась – она изумилась, что у её Супруга вдруг ни с того ни с сего проявляются простонародные замашки. Казалось, она хотела спросить Ники: «И где ты только этому научился?!» Глаза Николая засмеялись ей в ответ.

Всю эту немую сцену заметил, оторвавшись от чашки, Григорий Ефимович.

Он с хитрецой посмотрел на Аню и, обращаясь как будто бы только к ней, тоном деревенского проповедника начал короткую речь:

– Какое счастье – воспитание души аристократов… Очень есть сторона благочестивая: то нельзя и другого невозможно, и всё с благонамерением…

Аликс сразу поняла, что камешек летит в её огород, и слегка устыдилась. Ники внимал откровению мужика, с восторгом глядя ему в рот. Аня скромно хихикнула, прикрыв рот платочком.

Ободрённый вниманием слушателей, Григорий продолжал:

– Большая половина сего воспитания приводит в истуканство, отнимает простоту явления. А почему? Потому, во-первых, не велят с простым человеком разговаривать. А что такое простой человек? Потому что он не умеет заграничные фразы говорить, а говорит просто и сам с природой живёт, и она его кормит и его дух воспитывает в мудрость. А почему так аристократ лжёт и себя обманывает: неохота – смеётся, он всё врёт.

Глаза Распутина зажглись фиолетовым светом, и всем стало ясно, что Старец терпеть не может аристократию. Это было понятно. С тех пор как духовник великого князя Николая Николаевича Феофан ввёл его к великому князю в дом и сразу две великих княгини, Анастасия и Милица Николаевны, очаровались Старцем, а потом возненавидели его за то, что он, представленный ими Императрице, не захотел стать орудием их влияния и проявил независимость, именно аристократия, по сигналу из Знаменки, принялась травить и унижать его, клеветать, завидовать и злобствовать, проявляя самые антихристианские чувства.

Добрый к Распутину и открыто любующийся этим мудрым и хитрым мужиком, не признающим политесов, Николай Александрович посерьёзнел и приготовился выслушать всё, что скажет Григорий Ефимович. Уловив эту готовность, Старец продолжал:

– После этого аристократ делается мучителем. Почему мучителем? Потому что не так себя вёл, как Бог велел. Невидимо себя обманывал и тайно в душе врал. Вот потому и называется: чем важнее – тем глупее. Почему глупее? А потому, что в простоте проявляется премудрость. А гордость и надменность разум теряют. Я бы рад не гордиться, да у меня дедушка был возле министра. Таким-то родом я рождён, что они за границей жили. Ах, несчастный аристократ! Что они жили, и тебе так надо! Поэтому имения проживают, в потерю разума вдаются: не сам хочет, а потому что бабушка там живала. Поэтому-то вот хоть едет в моторе, а непокоя и обмана выше мотора.

Доктор философии, знаток богословских текстов разных религий, Императрица сердцем внимала мыслям Святого Отца, а разумом отмечала, в какую убедительную форму с точки зрения церковной науки риторики облекает этот малограмотный крестьянин, не умеющий толком ни читать, ни писать, свои откровения. «Как одарён Богом этот русский мужик!» – думала Александра Фёдоровна. Почему-то она вспомнила под речи Распутина двух лощёных русских аристократов – великого князя Дмитрия Павловича и его закадычного друга Феликса Юсупова-младшего. Из них двоих Феликс всегда казался ей исчадием зла, неврастеником, эгоистом, наркоманом и устроителем подлых шуточек над подчинёнными и зависимыми людьми, которые не могут дать ему сдачи.

Избалованный, изнеженный и испорченный юнец, сын её бывшей подруги Зины Юсуповой настолько дурно влиял на воспитанника их семьи Дмитрия, что она даже вынуждена была предупредить молодого великого князя против дружбы с бессовестным и подлым, несмотря на весь свой аристократизм, Феликсом. Но Дмитрий не внял её предостережениям. Она узнала стороной, что оба насмехались над её заботой о морали Дмитрия, её беспокойством о его времяпровождении в компании таких же беспутных юнцов, как и Феликс. Ещё больше она возмутилась, когда московские и петербургские недоброжелатели Юсуповых донесли до неё подозрения в том, что её родная сестра Элла, вдова великого князя и глава Марфо-Мариинской обители, вступила с молодым распутником Юсуповым отнюдь не в сестринские или семейно-дружественные отношения. Их видели вместе в Москве и Архангельском. А вот теперь они вместе едут в одном вагоне по святым местам и направляются прямо из Петербурга в Соловецкий монастырь!

«Этой сорокадевятилетней вдовушке мало было того, что она спала с братом своего мужа Павлом, обольщала кучеров и дворецкого, а теперь взялась за юнца, который годится ей в сыновья! И эта сестрица-святоша ещё смеет меня упрекать за дружбу со Святым старцем!.. Сплетничать об этом со всеми, начиная с моей злобной свекрови и кончая мамашей своего нежного Феликса!.. Прав наш Друг, когда он недолюбливает высший свет…»

Все эти мысли в мгновенье пронеслись в голове царицы, так что следующий пассаж Григория Ефимовича упал на подготовленную почву:

– Всё-таки сатана умеет аристократов ловить. Да, есть из них, только трудно найти, как говорится – днём с огнём, которые являют себя в простоте, не запрещают своим детям почаще сходить на кухню, чтобы поучиться простоте у потного лица кухарки. У этих людей по воспитанию и по познанию простоты разум – святыня. Святой разум всё чувствует, и эти люди – полководцы всего мира… – закончил Распутин своё обличение аристократии ложкой мёда для души Николая Александровича.

«Как Старец прав, говоря о воспитании простоты… – подумал Государь. – Ведь это он прямо взял о наших детях – Алексее и дочерях… Воистину простота соседствует у них с уважением Духа и питает благонравие. Ай да тёмный мужик! Как всегда, попал в точку!»

На дворе смеркалось. В гостиной зажглись сразу две люстры. Острыми глазами Распутин оглядел своих слушателей. Усталые от переживаний вчерашнего и сегодняшнего дня, Государь, Государыня и Вырубова чуть поникли и не могли уже всей душой воспринимать сложную и непривычную для них речь Старца. Григорий поднялся от стола первый, перекрестился на восточный угол комнаты, потом в пояс поклонился Николаю и Александре, чуть менее глубоко – Вырубовой.

– Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! – вполголоса завершил он свой вечер в Царской Семье. Все вышли проводить его к мотору. В прихожей он дружески похристосовался с Государем и Государыней, а Аню обещал довезти до её домика в Царском Селе. Но Александра Фёдоровна попросила фрейлину остаться, и тогда Отец Григорий похристосовался на прощанье и с Аней.

Мотор укатил, оставив облачко сизого газолинового дыма. Умиротворённый Николай отправился в свой любимый кабинет наклеивать в альбом только что доставленные придворным фотолаборантом карточки. Подруги поднялись в салон Аликс посидеть, помолчать и повздыхать. Рядом в детской спокойно и безмятежно спал Алексей. Боли, по-видимому, совсем оставили его.

14

Всю весну и лето нынешнего, одна тысяча девятьсот тринадцатого года в Петербурге и Москве иногда открыто, а большей частью полуконспиративно, на квартирах и в особняках лидеров октябристов, кадетов и других «прогрессивных» деятелей России, собирались политические и экономические сливки общества и обсуждали самые животрепещущие вопросы. Их выводы всегда были только негативны. Хотя именно в эти послереволюционные годы в страну на волне реформ Столыпина пришёл хоть какой-то покой, и империя бурно развивалась, богатела, множился и укреплялся средний класс, верхушка российского общества, представлявшая разные партийные направления, на этих совещаниях сначала объединялась на почве пессимистического тезиса, что «всё очень плохо». Затем в речах ораторов на первый план выходили два извечных русских вопроса: «Кто виноват?» и «Что делать?».

Мало кому известный эмигрант-публицист Ульянов даже написал нудное сочинение, в котором смешал эти две темы.[68] Но, естественно, серьёзные люди не интересовались завиральными идеями каких-то большевиков, хотя по первому вопросу весь спектр деятелей – от красных и розовых социал-демократов и эсеров до жёлтых, синих, белых, чёрных кадетов, октябристов, аграриев и прочих – полностью сходился: «во всём виновато самодержавие». При этом определение «виновности» начинало терять свою народническую аморфность и всё более приобретало направленность против молодой Государыни. Самые ретивые из оппозиции приуготовлялись начать метать камни и в самого Императора.

Исстари уж так повелось, что оппозиционеры-москвичи считались философами, а петербуржцы слыли прагматиками.

В головке IV Думы всё перемешалось: такие славные «филозофы»-москвичи, как Николай Виссарионович Некрасов, Александр Иванович Коновалов, не говоря уж об Александре Ивановиче Гучкове, который потерял место в IV Думе, но приобрёл его в Петербургской городской, стали практиками революции, а настоящие петербуржцы вроде Родзянки и Милюкова[69] больше вздыхали и конструировали воздушные замки и мосты для плавного и безболезненного перехода от самодержавной монархии Николая Второго к конституционной, с регентом вроде слабовольного брата царя Михаила Александровича.

Именно поэтому ответы на вопрос «Что делать?» были так различны. Эсеры и социал-демократы были готовы на социально-террористическую революцию с обильным кровопусканием ради народной Республики. На полярной стороне стояли мечтатели о более добром и покладистом самодержце, чем Николай Романов, или об установлении конституционной монархии на манер британской.

Вообще-то российские парламентарии и околодумские круги поголовно были заражены англоманией. Но их мечтания о плодах английской демократии, могущих в одночасье взрасти и созреть на российской земле, были так же далеки от реалий этой самой почвы, как зелёные лужайки Гайд-парка от вечной мерзлоты Чукотки. Страсти кипели и накалялись.

После того как Михаил Владимирович Родзянко побывал в Коттедже у Государя, он счёл возможным в тот же вечер нарушить слово, данное Николаю Александровичу, держать в секрете содержание их беседы и, особенно, конфиденциальный доклад Столыпина, переданный Председателю Думы для проверки. Не для того он ходил к Государю, чтобы не заработать аплодисментов «прогрессивной» части общественности. Для начала он пригласил к себе в Таврический дворец самых близких ему депутатов-фрондёров и Гучкова. Здесь и живописал им с подробностями о состоявшемся в Коттедже разговоре. При этом громогласный трибун постарался приукрасить собственную позицию, изрядно приврав и сместив акценты так, чтобы выставить себя заведомым победителем в споре с Государем о Распутине. Одновременно Михаил Владимирович пригласил с полдюжины штатных переписчиков Думы, которые за ночь скопировали в нескольких экземплярах секретный доклад.

Александр Иванович Гучков, разумеется, получил от своего друга Михаила Владимировича текст доклада Столыпина в своё полное распоряжение. Из слов Председателя Думы он сделал к тому же вывод о тех деталях обсуждения, которые были особенно болезненны для Императора. Надо было что-то делать, чтобы эффективно использовать всю эту информацию.

Гучков решил, и Родзянко его предложение одобрил, созвать в Москве совместное совещание москвичей и петербуржцев для выработки единой позиции и стратегического плана на дальнейшее.

Учитывая слежку Департамента полиции за всеми видными оппозиционерами, Александр Иванович решил действовать осторожно. Он вызвал по телефону первопрестольную столицу, заказал соединить себя с Пал Палычем Рябушинским, признанным главой московских купцов и промышленников, и стал ждать, пока телефонная барышня не разыщет его старого друга и конкурента. Ввиду позднего часа Пал Палыча быстро отыскали дома.

Ведомым только ему и Рябушинскому условным языком Гучков изложил ситуацию, складывающуюся после встречи Родзянки с царём. Пал Палыч понял его с полуслова и пригласил Александра Ивановича вместе с его петербургскими коллегами прибыть в Москву, чтобы отобедать вместе в честь праздника Преображения Господня 6 августа.

Повод для встречи был хорош. Никаких подозрений он не должен был вызвать ни у Государя, ни у Отдельного корпуса жандармов, тем более что начальник этого корпуса и товарищ министра внутренних дел генерал Джунковский был своим человеком и для московских врагов Государя, вроде Гучкова, и для скрытых покамест его недоброжелателей, какими были великий князь Николай Николаевич и родная сестра царицы великая княгиня Елизавета Фёдоровна. Да и вообще этот угодливый жандармский генерал никогда не посмел бы причинить малейшие неприятности сразу такому большому числу влиятельнейших москвичей и петербуржцев, даже если все филёры Московского охранного отделения завалили бы его своими рапортичками о государственной измене деятелей общественного «прогресса».

…Во вторник, шестого числа, одна из новых архитектурных жемчужин Москвы – особняк на Малой Никитской Степана Павловича Рябушинского, родного брата могущественнейшего Пал Палыча, особенно ярко сиял электрическим светом. Именно сюда, в нарядный дом своего брата, богатейший человек первопрестольной столицы позвал своих гостей.

Учитывая, что это было скорее деловое совещание, чем праздничный обед, собрались без дам. В Москве, с её патриархальной жизнью купцов и старосветских помещиков, мужчины чувствовали себя ещё владыками и не всегда допускал жён в свою товарищескую среду. Особенно если дело было в том, чтобы попить и погулять за щедрым московским столом.

Многие из новоявленных петербуржцев, сбиравшихся сегодня на Малую Никитскую, до избрания в Думу были истинными москвичами. Среди них Александр Иванович Гучков был записан в московских книгах не только как купеческий сын, но сам купец первой гильдии. Он происходил из старообрядческой семьи. В его московском доме сохранился нетленным старинный уклад жизни – вплоть до традиционного запаха деревянного масла и слуг, одетых в рубахи и сарафаны. Но он нарушил одну из первых заповедей старообрядца и был женат гражданским браком на некоей мадам Зилотти.

Теперь, направляясь в пятидесятисильном «рено» к Рябушинским, облачённый в строгий фрак, с цилиндром на крупной породистой голове, обрамлённой хорошо подстриженной короткой седоватой бородкой, он мечтал о том, чтобы пообедать по-московски, и надеялся, что Пал Палыч, большой знаток русской кухни, угостит их так, что затмит знаменитые «вторничные обеды» в Купеческом клубе или на масленицу в трактире Тестова.

Рослый швейцар, с бритым лицом, в цилиндре и ливрее с позументами, стоял у отворённой двери массивного, прихотливо асимметричного крыльца. Старообрядцу Гучкову не нравился архитектурный стиль модерн, но особняк Степана, в котором он бывал не единожды, не производил на него отталкивающего впечатления, как иные здания в Москве и Петербурге, построенные в этом стиле. Видимо, талант Шехтеля создал даже в нелюбимом стиле модерн вполне приемлемое жилище. Вылезая из мотора, Александр Иванович отметил про себя эту мысль и неожиданно в лучах вечернего солнца углядел на доме деталь, которую не замечал раньше.

На светлом глазурованном кирпиче, которым была облицована стена, Гучкову вдруг бросился в глаза широкий фриз с изображением ирисов, охватывающий здание поверху и подчёркивающий квадраты больших окон на глади стен.

«Чтобы не отстать от времени, надо заказать что-нибудь Шехтелю… Только чтобы он не очень изламывался…» – мелькнула хозяйственная мысль у Александра Ивановича. Но тут же, при входе в дом, его внимание переключилось на гостей.

В небольшой прихожей, отделанной деревом и большим витражом по верху стены, отделяющей её от вестибюля, прихорашивался у зеркала, оставив свой цилиндр на вешалке, щуплый лысеющий князь Львов. Он расчёсывал свою небольшую клинообразную бородку и приглаживал завитки волос на затылке. Увидев в зеркале отражение Гучкова, князь восторженно всплеснул руками и бросился к Александру Ивановичу лобызаться по-московски. Затем вдвоём, не толкаясь в широкой двери, они прошли в главный холл.

Здесь, на фоне светлой, из полированного песчаника главной лестницы, парапет которой изощрёнными и изысканными волнами как бы струился со второго этажа на первый, стояли в чёрных фраках, как грачи на песке, почти все гости. Не хватало, как заметил Гучков, только московского городского головы Челнокова.

На левом фланге, у распахнутых дверей буфетной комнаты, Пал Палыч Рябушинский, человечек маленького роста, с поднятым высоко непропорционально большим для его фигуры задом, ощеривая два передних, как у зайца, зуба и двигая большими оттопыренными ушами, давал последние наставления пожилому седовласому артельщику в белоснежной рубахе тончайшего голландского полотна и таких же шароварах. На его ногах были мягкие полусапожки, в которых хорошо было бесшумно скользить по паркетам.

Рядом с Пал Палычем, оборотясь к нему спиной, вёл беседу с петербургским гостем, депутатом Думы Василием Алексеевичем Маклаковым, его брат Степан Палыч Рябушинский. Фрак на Маклакове был какой-то старый и помятый, и весь он, от заросшей волосами головы, явно давно не стриженной, до кривых ног в слишком узких, как панталоны, брюках, производил несвежее и неопрятное впечатление. Павел Николаевич Милюков, на плоском лице которого поблёскивали над топорщащимися седыми усами два стёклышка пенсне, с вниманием прислушивался к их разговору.

Молодой и говорливый депутат Керенский[70], представлявший в Думе «трудовиков», а на самом деле бывший эсером, с грубыми и резкими чертами лица, короткой причёской бобриком, во фраке и белой манишке выглядел значительно импозантнее, чем в цивильных одеждах на паркете Таврического дворца. Он, оживлённо жестикулируя одной рукой, другой держал за пуговицу Михаила Ивановича Терещенко, стройного и высокого красавца, чёрные как смоль волосы которого были набриолинены до блеска.

Маленький, лысенький и бородатенький учитель реальных училищ Иван Иванович Скворцов-Степанов, про которого все в Москве знали, что он представляет самых левых социал-демократов – «большевиков», что-то бурно доказывал такому же маленькому, лысому, но с бритым по-английски лицом человеку, стоявшему спиной к Гучкову. По прекрасно сидевшему на нём фраку энглизированного образца Александр Иванович узнал своего полного тёзку Александра Ивановича Коновалова – деятеля Думы, московского миллионщика и большого поклонника туманного Альбиона во всех его проявлениях – от политики до лошадей и продукции фирмы «Роллс-Ройс».

«Наверное, большевичок опять упрашивает Александра Ивановича подать милостыню эмигранту Ульянову, – весело подумал Гучков. – Пожалуй, и мне надо подкинуть ему деньжат: хоть и далеко от России, но эта бомба замедленного действия против самодержавия тикает и тикает… Пожалуй, дам-ка и я большевикам тысчонок двадцать. Авось хорошие проценты набегут… Только теперь передавать надо не через «буревестника революции» Максима, а то ведь ополовинить может!»

Гучков остановился на середине холла, не зная, к какой группе ему примкнуть. Тут в дверях прихожей появился хромоножка Челноков. Из его длинной и неопрятной бороды сверкала улыбка, глаза блистали от радости видеть лучших людей Москвы и Петербурга.

Всё общество дружно оборотилось к вновь прибывшим и обступило их, обнимаясь и целуясь.

– Ну вот! Все в сборе! – радостно провозгласил фальцетом Пал Палыч и пригласил широким жестом гостей в буфетную, где были накрыты столы с закуской и водками.

За каждым из двух столов стояло по два половых-ярославца, в таких же белоснежных и наглаженных одеяниях, как у артельщика. Но половые носили, в отличие от артельщика, белые поварские колпаки, чтобы волосы не попадали в пищу. Их шёлковые кушаки были не красного, как у артельщика, а зелёного цвета.

«Пал Палыч явно заказал весь обед, включая половых, у Тестова, – сделал вывод Александр Иванович, бросив беглый взгляд на закуски. – Что ж, моё первое желание исполнилось!..» – с удовлетворением подумал он, войдя с друзьями в сравнительно небольшое помещение буфетной.

На ближнем к двери столе, покрытом белоснежной, отстиранной до блеска скатертью с вензелями хозяина дома, стояли подносы с блюдами, тарелками, тарелочками закусок. Центр стола занимала знаменитая кулебяка от Тестова, которая заказывалась не позже чем за сутки. Строилась она в двенадцать ярусов, где каждый слой имел свою начинку: и мясо, и рыба разная, и свежие грибы, и раковые шейки, и цыплята, и дичь разных сортов, и налимья печёнка, и слой костяных мозгов, приготовленных в чёрном масле… Вокруг кулебяки были буквально навалены груды малюсеньких пирожков из растворчатого, пресного и слоёного теста с разными начинками – налимьими печёнками и рисом, капустой, грибами, курицей, рыбой, мозгами, мясом и дичью.

По бокам этого буйства из румяного теста, на салфетках, лежали горки горячих калачей, источавших из себя тепло и аромат. Естественно, рядом с калачами с каждой стороны стола стояло по большой серебряной чаше – одна с серой зернистой, а другая с блестящей чёрной ачуевской паюсной икрой.

Двое ярославцев-молодцов уже накладывали на тарелочки серебряными ложками оба вида икры, добавляли туда кусок жёлтого коровьего масла и протягивали гостям. Гучков с удовольствием взял тарелочку и помедлил мгновенье, за которое взгляд его упал на нежнейшую переславскую селёдку залом, которую в Петербурге ему доводилось редко видеть. Он протянул ярославцу свою тарелку назад, и тот, угадав желание гостя, уложил к двум горкам икры ещё и ряпушку[71].

Александр Иванович глазами хотел бы съесть сразу и тончайшие, нарезанные бумажной толщины ломтики провесной ветчины, и белоснежные окорочка молочных поросят с хреном со сметаной, и розовой сочной сёмги, и янтаристого балыка с Дона, пахнущего степным ветерком, и нежнейшей белорыбицы с огурцом, но общество, получив каждый по тарелке с закуской, потянулось к другому столу, чтобы не тратить время в ожидании первой рюмки, которую уже давно предвкушали многие.

На другом столе, где за порядком, то есть постоянной наполненностью рюмок и бокалов гостей, следили два других розовощёких ярославца, в центре на плоском серебряном подносе стояли уже приготовленные для первого глотка хрустальные рюмки с золотыми вензелями хозяина дома. Вокруг них, небольшими батареями, были расставлены смирновская водка на льду, английская горькая, беловежская зубровка, шустовская рябиновка и портвейн Леве № 50. Рядом с бутылкой пикона, завёрнутые в салфетки, покоились бутылки эля. Посреди стола в огромной серебряной ладье из льда высовывались закупоренные бутылки шампанского. В другой ладье, парной первой, тоже во льду, были укрыты шампанки особо прочного стекла с кислыми щами. Увидя эти шампанки, некоторые из гостей удовлетворённо зацокали языками: пить можно было сколько хочешь, раз кислые щи имелись в наличии для освежения самых загулявших голов.

В хрустальных графинах с серебряными крышками сверкали под электрической лампой квасы и фруктовые воды – вишнёвая, малиновая, чёрносмородиновая. Ярославцы бдительно следили за господами, готовые предугадать любое желание.

Насладившись всем этим великолепием, гости дружно окружили братьев Рябушинских и стали чокаться с ними и друг с другом. Затем на мгновенье воцарилась тишина и раздался блаженный выдох. Застучали вилки о тарелки. Только Скворцов-Степанов, которому один глоток показался мал, взял ещё рюмку и проглотил содержимое, слегка крякнув по-купечески. «Раз двойная фамилия, значит, и порция должна быть двойная…» – весело подумал Гучков. Он заметил, как один из наблюдательных половых плеснул ледяной смирновки в высокий бокал для шампанского и предложил его учителю-большевику. Тот вслед за второй рюмкой опрокинул в рот и большой бокал, а затем с видимым удовлетворением принялся за горячий калач с паюсной икрой.

Зубровка очень хорошо пошла под горячую ещё ветчину с зелёной московской горчицей, от которой интеллигентного Керенского, не привыкшего к простой купеческой пище, так ожгло, что он минуты три стоял раскрыв рот и выпучив глаза, из которых градом катились крупные слёзы. Слава Богу, ярославец вовремя заметил его беззвучный крик о помощи и поднёс большой стакан черносмородиновой воды…

Опытный артельщик вовремя предложил «осадить» водки элем и поднёс каждому серебряную стопочку этого благородного напитка. После него своего часа дождались и грибы маринованные, рыжики солёные ярославские из запечатанных бутылок белого стекла, и горячий жюльен из белых грибов в сметане с румяной корочкой из сыра, и поросёнок молочный с хреном, и телятина «банкетная» белая из Троицы, где отпаивали телят цельным молоком. Каждая перемена требовала сопровождения то шустовской, то ледяной смирновки, разбавленной пиконом[72], то портвейна…

Деловой разговор, за этим кусочничаньем стоя, никак не клеился, но гости и хозяева становились всё румянее и веселее. Один только Керенский, не привыкший к купеческим возлияниям, вдруг загрустил. Первым это заметил артельщик. Он хлопнул пробкой шампанки с кислыми щами, пенистая влага хлынула в бокалы. Один из них судорожно схватил Александр Фёдорович и в один глоток осушил.

Гучков и Пал Палыч Рябушинский переглянулись и… последовали его примеру.

В углу буфетной у окна возвышалась коробка лифта, на котором из кухни подавали горячие блюда. Нетвёрдыми шагами Пал Палыч подошёл к лифту и в переговорную трубу из латуни, как на капитанском мостике корабля, отдал какую-то команду. С трудом оторвавшись от твёрдой опоры, он шатнулся затем к столу с напитками. Опытный половой перехватил его на полпути и предложил бокал кислых щей. Рябушинский выпил, потребовал ещё, а затем значительно увереннее – щи явно произвели своё освежающее действие – подошёл к двери в столовую и распахнул её.

– Милости прошу, господа! – пригласил он всех за стол. В его голосе уже не было замедленных и гнусавых нот нетрезвого человека.

«Каков молодец!» – мысленно восхитился Гучков. Он начал уже опасаться за действенность совещания, которое грозило превратиться в банальную купеческую пьянку. Сунув тарелку с закуской куда-то в сторону, где её моментально подхватили услужливые руки полового, Александр Иванович последовал за хозяином и с удовольствием плюхнулся на первый попавшийся стул.

Гости расселись как попало и только успели оглядеться на новом месте, как вереница половых внесла полные тарелки первого блюда.

«Я так и думал! – обрадовался Гучков, когда перед ним поставили ботвинью[73] с осетриной, белорыбицей и сухим тёртым балыком. – Наша, московская традиция соблюдена – летом должна быть обязательно ботвинья со льдом!»

Вслед за половыми к столу приблизился артельщик. Он торжественно водрузил на него высоченный байдаковский пирог, то есть кулебяку другого вида, но с тем же числом этажей начинки – двенадцатью. Стоя пред гостями, словно артист на сцене, он перебросил на левое плечо салфетку, подвинул к себе кулебяку, вынул из-за кушака длинную вилку и тонкий нож и взмахнул руками, как белый лебедь – крыльями.

Через несколько секунд беззвучных взмахов белых крыльев-рукавов рубахи кулебяка оказалась разделённой на две дюжины ровнёхоньких кусков, каждый из которых начинался на узком конце кусочком от цельной налимьей печёнки и оканчивался толстым зарумяненным тестом по краю пирога.

– Какая-то роза гигантская, а не расстегай! – восхитился киевлянин Терещенко. Хоть он и был недавно назначен чиновником по особым поручениям дирекции Императорских театров, но в Москве бывал очень редко и не достигал ещё, видимо, таких центров кулинарной культуры, как Купеческий клуб или ресторан Тестова, откуда и прибыла на подмогу к Рябушинским команда поваров и половых.

Ярославцы слаженно, как в оркестре по сигналу дирижёра-артельщика, разложили кулебяку на пирожковые тарелочки и мгновенно поставили их каждому гостю под левую руку. Артельщик на минуту исчез и вернулся с огромным блюдом крошечных свежайших пирожков на все случаи желаний каждого гостя. Ботвинью похлебали молча, похрустывая пирожками и кулебякой. Когда тарелки опустели и первый голод был удовлетворён, слово взял Александр Иванович Коновалов.

15

За столом все затихли из уважения к первейшему московскому миллионщику, ставшему ещё и влиятельнейшим членом Государственной думы. Коновалов редко выходил на передний план в «общественной» жизни, как любил это делать Гучков. Он всегда действовал из тени и был хорошо известен в узких руководящих кругах оппозиции царю своей светлой головой и щедростью выдач наличными деньгами разным революционным партиям – от эсеров до большевиков. Широкая публика знала его лишь как московского богача, который вдруг позволил избрать себя в Думу и неведомо зачем просиживает штаны на депутатских скамьях Таврического дворца.

Только его главный конкурент за любовь и влияние в Москве Александр Иванович Гучков хорошо представлял себе те цели, которые поставил себе Коновалов, идя в Думу. Он, так же как и Гучков, стремился к власти в Петербурге и во всей империи. Но не так громогласно и скандально, как это делал Гучков, а тихо и незаметно подкапываясь под самодержавие, чтобы преобразовать его в конституционную монархию британского типа. Если Гучкову было безразлично, кто сядет на трон вместо Николая Романова, лично которого он люто ненавидел и был готов на любые шаги ради его свержения, то Коновалов под свою разрушительную работу подводил «прогрессивную» идею о том, что России нужна только конституционная монархия и что Российская империя должна повторять собой архитектуру великой Британской империи.

Александр Иванович Коновалов, несмотря на точно такое же старообрядческое происхождение, как и у Гучкова, был ярым англоманом. Он держал управление на своих фабриках по английскому образцу и выписывал текстильные машины только из Манчестера, мастеров посылал учиться в Ланкашир. У себя дома, вместо старообрядческого, он завёл чисто английский образ жизни с овсяной кашей, жареным яйцом с беконом и чаем по утрам, пятичасовым чаем с обязательным наливанием по-английски чая в молоко, а не наоборот, с умеренным потреблением виски с содовой вместо смирновской и шустовской без ограничений, как все остальные московские купцы и фабриканты. Одежду, обувь и бельё он заказывал только в Лондоне, у Харродс, ездил не на чистокровных рысаках, а на «роллс-ройсах».

И вот теперь он пробился в российский парламент и собирался из него сделать законнорождённое дитя матери парламентов – Вестминстерского[74].

Несмотря на столь странный для московского старообрядчества образ жизни и мыслей, Коновалов пользовался в первопрестольной необыкновенным авторитетом. И теперь все навострили уши.

– Правительство обнаглело до последней степени, – резко начал Коновалов, и Гучков удивился, сколько ненависти обнаружилось в голосе Александра Ивановича, – потому что не видит отпора и уверено, что страна заснула мёртвым сном. Но стоит только проявиться двум-трём эксцессам революционного характера, и правительство немедленно проявит свою обычную безумную трусость и обычную растерянность…

«Ай да Александр Иванович! – завистливо подумал Гучков. – Тихоня-тихоня, а как твёрдо приказывает социал-демократу Скворцову-Степанову и эсеру Керенскому начинать забастовки и другие революционные действия! И это в месяцы, когда в России действительно происходит подъём промышленности и торговли, растут и улучшаются финансы… Он готов презреть интересы всего торгово-промышленного сословия, лишь бы поскорее отрезать лично для себя кусочек власти от английского пудинга, который называется конституционной монархией… Со своей позиции в Думе он, пожалуй, скакнёт в премьеры правительства, независимого от монарха… Мне, гласному Петербургской городской думы, такой взлёт и не светит! Мне надо, пожалуй, активизироваться!..»

– Александр Иванович прав! – рявкнул вслух Гучков. – Нужно наконец пробудить рабочее сословие, поскольку крестьяне после реформ Столыпина на бунт не пойдут! Забастовки, забастовки, забастовки – вот что должны возбуждать господа социал-демократы, а мы дадим их партии субсидии!..

Коновалов недовольно посмотрел на Гучкова, хотя тот вроде бы и оказывал ему поддержку. Скворцов-Степанов, услышав о субсидиях социал-демократам на разжигание забастовок, просветлел лицом. Он уже успел заручиться у Коновалова обещанием выплатить для Ульянова двадцать тысяч наличными, а теперь радость его ещё больше увеличилась, когда он наконец понял, зачем его пригласили в это высокое общество.

После реплики Гучкова в дверях вновь появились половые. Они несли вторую чисто московскую перемену – жареного молочного поросёнка с кашей. Большие тарелки величиной с блюдо, на каждой из которых лежало по нескольку кусков розового поросёнка, специально смоченного перед жареньем на сковороде водкой, «чтобы хрумтело», и с горкой рассыпчатой жареной гречневой кашей, были поставлены перед гостями, а рюмки наполняли кто чем хотел. Коновалов, разумеется, указал на английский эль.

Пока Гучков выбирал из водок, предложенных артельщиком, Коновалов тихонечко, не напрягая голоса, сказал, вроде бы ни к кому не обращаясь:

– Чтобы не действовать разобщённо, как прежде, когда мы не смогли до конца воспользоваться плодами девятьсот пятого года, нам следует создать Информационный комитет…

Его услышали все. Лицо Коновалова было по-английски спокойно, но злые буравчики глаз, которыми он обвёл гостей и хозяев, показали, что он пришёл сюда не обедать, а делать политику. И того же он ожидает от присутствующих.

Гучков внутренне сопротивлялся установлению первенства Коноваловым. Внешне вполне корректно, словно развивая мысль Александра Ивановича, петербургский гласный сначала поддержал идею Коновалова с Информационным комитетом, согласившись принять в нём участие, а затем высказал давно наболевшую мысль:

– Все вожжи должны быть в наших руках. Нельзя допускать того, чтобы стихия улицы, толпы получила власть, отодвинув нас, первых людей общества… Ежели мы сами не сорганизуемся, не объединим верхушки наших партий дружескими узами, то вызванная нами стихия не только может свалить негодное правительство и самодержавие в целом, но и разорвать нас в клочья… Вспомните, как крестьяне жгли дворянские имения и как нашему добру досталось тогда… сколько мы потеряли, а приобрели только пустую бумажку – Манифест 17 октября!..

Коновалов снова сверкнул глазами, на этот раз в сторону Гучкова. Ему показалось, что Гучков помянул девятьсот пятый год в другом контексте, чем он сам, далеко не случайно.

«Хорош гусь! – подумал Коновалов. – Сам создал и возглавил «Союз 17 октября», был на одной стороне с Государем, пока тот не осадил его, а теперь называет Манифест, который всё-таки дал некоторые основы парламентаризма, пустой бумажкой! Хотел бы я посмотреть, как без Манифеста он осмелился бы даже на этот обед прийти и против царя высказываться… А потом, разве он не понимает, что если Николай отдал Думе все решения по бюджету страны, то есть давать или не давать деньги, самое главное в жизни, сколько и на какие статьи, то он отдал нам и главную власть – власть денег… Не-ет! Александр Иваныч явно решил со мной побороться за лидерство!.. Ну что ж! Посмотрим, чья возьмёт!» – со спортивным азартом решил Коновалов.

Гучков тем временем решил перевести тему разговора на более конкретный предмет, чем воспоминания о революции девятьсот пятого года.

– Господа! К сожалению, Михаил Владимирович Родзянко не смог приехать и передаёт москвичам сердечный привет! – сделал он движение рюмкой водки и оглядел присутствующих.

Дико заросший бородой и широкоплечий Челноков благодарственно от имени москвичей приподнял свой зад над стулом и сделал полупоклон. Его глазки при этом хитро блеснули, и Гучков понял, что городской голова первопрестольной правильно оценил отсутствие Председателя Думы на обеде, куда были приглашены все главные оппозиционеры Государю Императору. «Родзянко не хочет лишний раз демонстрировать своё истинное отношение к Царской Семье!» – вот что скрывалось за блеском глаз Челнокова.

– Он просил меня передать содержание своего разговора с Николаем Александровичем по поводу Распутина, – торжественно продолжил Гучков. Общество, которое уже успело насладиться румяным поросёнком, приостановило работу челюстей и навострило уши.

Всё, что рассказывал Родзянко Гучкову в ночь после визита в Александрию, прочно врезалось в память Александра Ивановича вместе с текстом секретного доклада Столыпина царю, который он получил тогда же от Председателя Думы. Ни Родзянко, ни он, Гучков, и не думали проверять те «факты», которые были собраны в докладе Столыпина. Всё это было представлено собравшимся в таком чудовищно искажённом виде, в каком это было нужно «общественности». Со смаком, с фанатическим блеском в глазах излагал Гучков эту историю и видел, что злые семена падают на хорошо унавоженную почву. За столом сидели люди, убеждать которых было не надо. Поэтому Гучков в заключение решил предложить им некий план дискредитации монарха, основанный на любви Государя и Государыни к Распутину и зародившийся у него после беседы с Родзянкой.

– Господа! Исходя из того, что Императору весьма неприятны все разговоры о Распутине и он не желает, чтобы лезли в его частные дела, мы должны усилить наш натиск на самодержавие именно в этом направлении, – с пылом принялся развивать свои мысли Александр Иванович. – Только как следует ударив Распутиным по царице, мы сможем поколебать трон Николая и посадить на его место более покладистого Романова. Но самое печальное, – продолжил Гучков, – что наш народ заснул: ни в крестьянстве, ни в рабочем сословии, ни в торгово-промышленных кругах не наблюдается никаких предпосылок к бунту – и всё это потому, что народ мало знает о Распутине, поскольку, во-первых, мало кто из народных кругов читает наши газеты «Голос Москвы», «Биржевые ведомости», «Утро России» и «Петербургский курьер», где изо дня в день мы ведём кампанию против этого Старца и его связей с «молодым» Двором… во-вторых, многие в церковных кругах и в публике считают не без оснований, что слухи, публикуемые в газетах против Распутина, – выдумки расстриги Илиодора и его покровителей, епископов Феофана и Гермогена…

По секрету скажу вам, друзья, что они в общем-то правы. Так, недавно владыко Тобольский бросил в печку доклад одного из своих священников, который тот писал три месяца и собрал в нём все слухи из родного села Распутина Покровское. Епископ Антоний сказал при этом автору доклада, что всё это – сущее враньё. Стало быть, мы не добились ещё того, чтобы слова «Распутин» и «разврат» стали синонимами…

Гучков на секунду задумался, ковырнул вилкой в поросёнке, но есть не стал, а продолжил свою речь:

– Конечно, вы все знаете, что не только в высшем свете Петербурга, но и вообще в столичных обществах царят бесстыдные распутство и эротика. Читающая публика заглатывает моментально всё, что хоть чуть-чуть сдобрено эротикой. Порнография, картинки художника Бердслея и всякие жиголо пользуются громаднейшим успехом… содомский грех в высшем свете Петербурга считается чуть ли не доблестью… – хмыкнул в бороду Гучков. – Поэтому я и предлагаю усилить нажим именно по этой линии на царицу и Гришку, – твёрдо, даже резко предложил Александр Иванович. – Мы уже добились большой победы и через Максима Горького сумели переправить в Норвегию расстригу Илиодора. Ему приказано писать книгу про Распутина и Александру Фёдоровну, куда он должен вставить все свои эротические фантазии. Пусть он больше пишет о половой распущенности «старца» и самой царицы… да хоть бы и о половом психозе! Истеричные дамочки в Петербурге будут только радоваться этим сплетням… Я вам скажу, сам «буревестник революции» недавно пустил слух о том, что отцом Цесаревича был не кто иной, как Гришка Распутин! Представляете, и все ему поверили, хотя известно, что Распутина подставила Царской Семье черногорка Милица в ноябре девятьсот пятого года, когда Наследнику Цесаревичу было уж год с лишком! А теперь Горький готов помочь расстриге и книгу написать, и устроить её за границей. Ну, а мы тут уж расстараемся и так поддадим жару, что Николашке с его немкой тошно станет! – продолжал распалять себя и слушателей Гучков.

Но не всем была по душе его столь бурная ненависть к царю и царице. Бесстрастный по-английски Коновалов только поднял вопросительно бровь, слушая излияния тёзки. Молодой и лощёный красавец Терещенко тоже оставался невозмутим, считая ниже своего достоинства реагировать на столь пылкие высказывания политика, который по своему положению должен обладать холодной головой.

Простодушный, в отличие от своего старшего брата Павла, Степан Рябушинский, которого за глаза называли Стёпкой и в грош не ставили, слушал откровения Гучкова с открытым ртом. Но неожиданно он прервал Александра Ивановича наивным вопросом:

– А вдруг Государь поймёт опасность дружбы с Гришкой, удалит его от себя и прикажет заточить в монастырь? Что тогда? Вся драка кончится?

Гучкову такой оборот событий, видимо, не приходил в голову. Он поджал губы и вопросительно оглядел собравшихся.

На помощь коллеге срочно пришёл Маклаков. Василий Алексеевич был также известен своей беззаветной храбростью в думских сражениях с правительством. Особую пикантность его громогласной оппозиции придавало то, что он был родным братом недавно назначенного министра внутренних дел и шефа жандармов Николая Алексеевича Маклакова, который по должности обязан был бороться с оппозицией, тем более такой, которая вынашивала революционные планы. Естественно, Василий Алексеевич черпал из общения с родным братом кое-какую деликатную информацию, которая в думских кругах ценилась особенно высоко и придавала авторитет депутату Маклакову.

– Нам нечего беспокоиться, господа, что Николай отошлёт Распутина в монастырь и тем самым закроет весь ход нашей… – Он хотел сказать слово «интриги», но столь циничное откровение даже ему показалось неприличным, и он, пожевав губами, подобрал подходящее: – …борьбы.

Оглядев сотрапезников, Маклаков решил, что его поняли правильно, и продолжал:

– Во-первых, у Государя очень упорный, я бы сказал даже – упрямый характер, и он абсолютно не терпит никакого давления на себя… И ни с чьей стороны – великих князей, министров, Думы, Синода или кого-либо ещё. Даже его мать, вдовствующая императрица, с некоторых пор утратила своё влияние на него…

– А Александра Фёдоровна и Распутин? – опять спросил Степан Палыч.

– Мы с вами должны реально представлять себе положение вещей, – довольно резко ответил Маклаков. – Так вот, в действительности – ни Александра Фёдоровна, ни Гришка никакого серьёзного влияния на Государя не оказывают! Все решения он принимает только сам и фаталистически убеждён, что только он ответствен за Россию перед Вседержителем. Но распространять в массы надо такое мнение, что Николай безволен, пассивен, им крутят и супруга, и этот Старец! Во-вторых, наш Государь, что бы о нём ни говорили, воспитан на рыцарских понятиях о чести… И если он считает Гришку Распутина своим Другом и искренним представителем простого народа при Дворе, который послан ему, как он неоднократно заявлял в узком кругу, самим Богом, то он, разумеется, никогда не предаст его… – утвердил свою мысль Маклаков лёгким ударом кулака по столу.

Всем были очень интересны откровения человека, столь близкого к источнику подлинной информации о Дворе, каким был министр Маклаков, и высказывания его брата слушали весьма внимательно. Василия Алексеевича это внимание очень ободрило.

– В-третьих, и Государь и Государыня считают свою дружбу со Старцем сугубо личным делом и очень не любят, когда посторонние вторгаются в их семейную жизнь… – продолжил Маклаков. – Николай Александрович даже сказал однажды брату, когда тот намекнул ему на возмущение общества Распутиным, что он и царица могут принимать у себя кого хотят. Больше того, он подошёл, я считаю, и к пониманию нашей политики, сказав однажды: «Сегодня требуют выезда Распутина, завтра не понравится кто-либо другой, и потребуют, чтобы и он уехал… А затем до кого дойдёт очередь?» Я считаю, мы должны опередить Государя и всячески развивать тот тезис, что если он самодержец, то не должен иметь личной жизни и не имеет права на каких-то друзей, неугодных обществу!

– А вот в Англии… – захотел что-то хорошее сказать о конституционной монархии Коновалов, но осёкся, вспомнив, вероятно, то, как твёрдо стоят гордые бритты на страже своего дома и семьи, никому не позволяя вторгаться в свою крепость.

– Господа, – снова решительно вмешался в разговор Гучков. – У нас есть могущественные союзники, и мы должны использовать их так, чтобы они не догадывались, что и зачем мы делаем… Я имею в виду вдовствующую императрицу Марию Фёдоровну, которая ведёт свою интригу против молодой Государыни. Недавно она горячо поддержала в его начинаниях против Александры Фёдоровны Михаила Владимировича Родзянко и очень резко высказывалась против своей невестки премьеру Коковцову. Каждый такой случай надо брать на вооружение и всячески раздувать как на страницах прессы, так и в частных разговорах…

Александр Иванович с видом победителя оглядел общество и продолжал:

– Мы должны подогревать противоречия Николая Александровича с Императрицей, возбуждать ревность к власти и использовать каждый шаг Владимировичей против царской четы в наших общих целях…

– Александр Иванович, ты забыл другого дядю Государя, великого князя Николая Николаевича. У него тоже есть претензии к племяннику… – пробасил неожиданно городской голова Челноков, который был очень близок с великим князем и считался его человеком в первопрестольной.

– Никого я в этой колоде великих князей и великих княгинь не забыл, – огрызнулся Гучков. – Там какую карту ни вытащишь, всё будет хороша в прикупе, – неожиданным для старообрядца карточным жаргоном брякнул Александр Иванович.

С большим интересом, но не проронив ни слова, следили за ходом беседы Александр Фёдорович Керенский и Иван Иванович Скворцов-Степанов. Под разговоры о том, как поставить политическую кухню в России, они с удовольствием потребляли плоды кухни трактира Тестова. После поросёнка подали пулярдку по-суворовски, великолепие и сложность приготовления которой опровергали сказки про якобы аскетические привычки в еде великого русского полководца. Вслед за пулярдкой гладко пошла царица всех рыб стерлядка отварная на шампанском из серебряных кастрюлечек, обложенная раковыми шейками, котлетки а-ля жардиньер из белой как снег телятины, гусь с антоновскими яблоками, белые грибы в сметане. Затем для желающих – а пожелали все – была подана уха из петуха да на семи рыбных этажах, начиная от ершей и кончая белорыбицей.

За горячей и наперчённой донельзя ухой, подействовавшей на изрядно выпивших водки господ как волшебное освежающее средство вроде выдержанных кислых щей, прозвучал финальный застольный аккорд – половые внесли знаменитую гурьевскую кашу, которая затмевала любой европейский десерт. Дискуссия в этот момент была в самом разгаре, но гости уважительно замолчали, почтив произведение из сливок, миндальных и грецких орехов, изюма, ваниля, разнообразных круп и бог знает ещё чего могучим аппетитом, словно в начале обеда.

Подчистив с тарелок ложками гурьевскую кашу, гости поняли, что в столовой им делать больше нечего. Пал Палыч снова предводительствовал в переходе в соседнюю со столовой библиотеку. На круглом столе там уже пыхтел самовар со стаканами, серебряные кофейники источали восточные ароматы. Не забыты были коньяки, ликёры и наливки, к которым очень были склонны некоторые московские жители.

Господа благодушествовали на глубоких кожаных диванах и в креслах. Их щёки лоснились, глаза сыто блестели, языки развязались ещё больше. Большинство половых покинуло по сигналу артельщика библиотеку. Остался лишь один проворный ярославец, который внимательно наблюдал за порядком на столе, доставляя чайники с заваркой, поправляя в вазах фрукты и пирожки, поднося всё новые сладости, в том числе особенно любимые братьями Рябушинскими конфекты фабрики Янни.

Пал Палыч сидел на высоком кожаном стуле у стола, гордо выпятив грудь и оглядывая гостей. Он был доволен: обед удался и важное совещание состоялось.

Половой Васька тоже был очень доволен. Он постоянно морщил лоб, чтобы не забыть высказывания господ и подробно записать их в рапортичку. Васька служил не только в трактире Тестова, но также получал регулярное жалованье у полковника Мартынова, начальника Московского охранного отделения.

16

Низкое осеннее небо повисло над Невой и Дворцовой набережной, положило унылые серые тона на воду, гранит, в котором она текла, дубовые торцы мостовой и стены домов. Оно обдавало твердь холодными струями дождя и заставляло редких прохожих раскрыть чёрные зонты. Летний сад и Mapсово поле являли собой огромную серую лужу.

Даже прекрасный Мраморный дворец, фасад которого из полированного благородного камня обычно притягивал взор своей нарядностью, покрытый влагой, производил впечатление промозглой сырости.

Несмотря на такую непогоду, когда хороший хозяин и собаку не выпустит, к главному входу дворца то и дело подкатывали моторы с великокняжескими вензелями на дверцах и высаживали членов многочисленной Семьи Романовых. Высокие и среднего роста, худощавые и полноватые, пожилые и молодые великие князья собирались на семейное заседание.

По парадной лестнице, богато и со вкусом украшенной мраморными колоннами и мрамором с бронзой на стенах, гости неторопливо, исполненные собственного достоинства, поднимались в дивный по пропорциям и декору Мраморный зал.

Хозяин Мраморного дворца, великий князь Константин Константинович[75], дядя Императора, уже четыре года, после смерти великого князя Владимира Александровича, как оставался старшим в Семье. По этой причине он был обязан созывать семейные советы, председательствовать на них, а затем представлять на утверждение Государя принятые протоколы.

Собственно, самым старшим физически в Семье Романовых оставался внук Николая Первого, великий князь Николай Константинович. Но он, обвинённый ещё в юности своим отцом в краже бриллиантов у своей матери, был объявлен слабоумным и выслан из Семьи и Петербурга в Туркестан, где явно подтвердил диагноз, женившись на дочери простого исправника и не делая никаких попыток вымаливать прощение у царя. Поэтому право старшинства и перешло к его брату Константину.

Великий князь, известный в обществе как небесталанный поэт, издающий сборники своих стихотворений под псевдонимом «К.Р.», что расшифровывалось как Константин Романов, очень любил популярность, а также деньги. О его скаредности много говорилось в гвардейской среде, где этот порок считался признаком дурного тона. Но великим князьям недостатки характера прощались по неписаным законам формирования мнений в свете и обществе. То, что выглядело пороком даже у очень высокопоставленных военных и чиновников, считалось вполне благопристойным у особ царской крови.

Так, когда великий князь Константин Константинович принял Преображенский полк после своего двоюродного брата великого князя Сергея Александровича, он с большим неудовольствием узнал, что его предшественник отдавал своё жалованье командира полка, что-то около 5 тысяч рублей в год, для нужд школы солдатских детей, состоявшей при полку, для престарелых вдов преображенских солдат, имевших приют в полку, и для улучшения пищи команды слабосильных солдат – после болезни, несчастных случаев и тому подобного. Жадный на деньги Константин Константинович тут же заявил заведовавшему хозяйством полка, что брат его был человек бездетный, поэтому мог давать такое назначение своему жалованью, а он содержит большую семью и делать этого не может.

Один из обиженных когда-то двуличным великим князем офицеров полка, близкий к «сферам», подсчитал после этого в Офицерском собрании в очень тесной компании доходы великого князя. Оказалось, что Константин Константинович получал как генерал-адъютант 24 тысячи в год, как начальник военно-учебных заведений – ещё 50 тысяч, 40 тысяч – как член Государственного совета, 30 тысяч – как президент Академии художеств и 25 тысяч – как член Комитета министров. Кроме того, по цивильному листу государство выплачивало ему 280 тысяч рублей в год, а сколько сотен тысяч или миллионов он получал от личной собственности – не ведал никто. Сопоставив доходы своего нового командира полка с его жалованьем, которое тот решил приобщить к своим сотням тысяч, отобрав у вдов и детей, гвардеец подал рапорт о переводе его из Преображенского в полк конной гвардии, где традиции были такими же, а командиры – не столь мелочными. Скандал замяли, характер великого князя от такой ерунды нисколько не изменился.

…Под высокими сводами Мраморного зала гулко отдавались голоса великих князей. В центре помещения стоял длинный стол, накрытый зелёным сукном. Несмотря на свои большие размеры, он казался совсем маленьким в высоченном и просторном зале. Совещание ещё не началось, и малыми группами члены Семьи толпились у стола. Они пытались выяснить друг у друга, что за предмет обсуждения ожидал их сегодня. Но никто, кроме председателя, видимо, не знал этого. Поэтому взоры многих с немым вопросом обращались к высокой и представительной фигуре хозяина дома. А он словно и не замечал их, изредка поглаживая свою седеющую бороду.

Минута в минуту прибыл министр финансов Коковцов, и великие князья поняли, что речь пойдёт о каких-то денежных выдачах. У многих в предвкушении новых льгот и премий радостно заблестели глаза. Многодетный Александр Михайлович даже подумал, что наконец-то Государь поддался на постоянное давление своей матери, вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, и отменил указ своего батюшки Александра Третьего, разделявший всю Царскую Семью на людей двух сортов.

Видя разрастание Императорской Фамилии и боясь за престиж великокняжеского сана, отец нынешнего Императора принял меру, которую считал необходимой, но встреченную членами семьи с глухим ропотом.

Александр Третий изменил «Учреждение об Императорской фамилии» таким образом, что только дети и внуки Императора получали титул великих князей и соответствующие денежные выдачи из Департамента уделов, составлявшие ежегодно 280 тысяч рублей. Правнуки получали титул князей Императорской крови и при совершеннолетии имущество в один миллион рублей, которое затем переходило в наследство по первородству. Звание высочества у них оставалось. Остальные же потомки были лишь светлостями и имуществом не наделялись вовсе.

При жизни крутого Александра открытых протестов не возникало. Но как только на трон заступил Николай, которого родственники считали слабовольным, напрямую и через Марию Фёдоровну началось постоянное давление на молодого царя в пользу того, чтобы всё вернулось на круги своя. Николай терпеть не мог принуждения и уговоров сделать то, что считал неправильным. Он не отвечал ни на намёки дядьёв, ни на просьбы матери. Ненавидя свою невестку, вдовствующая императрица постоянно давала понять великим князьям, не оставлявшим желаний улучшить положение своих потомков, что только злая Аликс препятствует исправлению старой «несправедливости». Этим она не только не гасила, но ещё более разжигала семейные страсти. Но старая императрица оставалась «хорошей», а молодую все проклинали.

Считалось, с подачи Марии Фёдоровны и её клевретов, что именно Аликс плохо действовала на доброго Ники и запрещала ему идти навстречу родне в этом вопросе. Как всегда, во всём оказывалась виноватой она…

С пятиминутным опозданием явился самый младший член Совета, воспитанник и любимец Государя шалопай Дмитрий. Строго взглянув на племянника, Константин Константинович пригласил своих родных садиться.

Перед тем как сесть на председательское место во главе стола, великий князь удовлетворённо расправил на две стороны свою холёную бороду и через пенсне, откинув голову назад, оглядел собравшихся.

Справа от председательствующего должны были сидеть по протоколу Александровичи, то есть сыновья Александра Третьего и братья Александра Второго. Но единственный оставшийся в живых великий князь Павел, брат Александра Третьего и дядя Государя Николая Александровича, ещё не был прощён царём[76] из-за его морганатического брака с Ольгой Валерьяновной Пистолькорс, недавно получившей от какого-то из мелких германских герцогов титул графини Гогенфельзен, обретался вместе с супругой в заграницах и не присутствовал. Родной брат царя, великий князь Михаил, который также мог бы занять место рядом с председателем, по той же самой причине, что и дядя Павел – из-за морганатического брака с Шереметьевской-Мамонтовой-Вульферт, также был под наказанием и не допускался в Россию.

Великий князь Кирилл Владимирович, внук Императора Александра Второго, занимавший формально третью очередь в престолонаследии после двоюродного брата Михаила и нахально не отказавшийся от неё, как и он, хотя морганатический брак препятствовал занятию престола, также отсутствовал, поскольку не был полностью прощён из-за женитьбы на Виктории Мелите.

В наличии были только три внука Александра Второго – великие князья Борис и Андрей Владимировичи и Дмитрий Павлович. Все трое восседали с умным видом по правую руку председателя Совета.

По левую руку сидел брат Константина Константиновича Дмитрий, такой же длинношеий и высокорослый. За ним, в порядке старшинства, разместились тоже длинные, тощие, с маленькими головками сыновья младших сыновей Императора Николая Первого – Николая Николаевича Старшего и Михаила Николаевича. Это были великие князья Николай Николаевич Младший, которому стукнуло уже 57 лет от роду, его брат Пётр Николаевич, на десять лет моложе Николаши, как ласково в семье называли великого князя Николая Николаевича.

В кресле рядом с Петром Николаевичем уютно устроился самый «просвещённый» великий князь – историк Николай Михайлович. Далее должен был бы сидеть великий князь Михаил Михайлович, но его, из-за морганатического брака с внучкой поэта Александра Сергеевича Пушкина английской графиней Торби, лишил звания и всех привилегий в России ещё Александр Третий. Поэтому следующее место занимал Георгий Михайлович.

Двое младших Михайловичей – молодой дядя царя, женатый на его родной сестре Ксении, Александр Михайлович, которого в семье называли по-простецки Сандро, и его брат Сергей – замыкали левое крыло стола.

В противоположном торце стола заняли кресла министр финансов и Председатель Совета министров Владимир Николаевич Коковцов и его статс-секретарь Голубев, в обязанности которого входило вести протокол.

По правую руку Коковцова сел министр Императорского Двора барон Владимир Борисович Фредерикс, статный седой красавец, который даже на стуле держался прямо, словно в седле. По левую руку от министра финансов занял место начальник удельного ведомства князь Кочубей. Фредерикс и Кочубей вошли в зал в тот момент, когда великие князья рассаживались по местам и прибытие министра Двора и главы ведомства уделов осталось почти незамеченным. Когда же все расселись и огляделись, то великим князьям стало ясно, что речь наверняка пойдёт о каких-то выдачах из средств министерства Двора и его удельного ведомства. Члены Совета великих князей не ошиблись.

Константин Константинович, басовито прокашлявшись, кратко проинформировал Совет о единственном пункте повестки дня:

– Государь Император поручил нашему Совету обсудить обращённую к нему просьбу принца Александра Петровича Ольденбургского о денежной помощи его супруге Евгении Максимилиановне в форме займа из удельного ведомства в связи с тем, что её единственная недвижимая собственность, в которую она вложила почти всё своё состояние, – кондитерская фабрика «Рамонь» – находится на пороге банкротства, – соболезнующим тоном, словно на похоронах, объявил великий князь и добавил: – А сейчас Владимир Николаевич Коковцов подробно расскажет суть этого дела… Прошу!.. – сделал он знак министру финансов.

Более получаса старательный и услужливый Владимир Николаевич, перекладывая листок за листком в своей папке, нудно излагал финансовое положение фабрики, вложения в основной капитал и ценообразование, давление конкурентов и динамику роста цен на сырьё. Аудитория, не привыкшая к серьёзным темам и удержанию в памяти показателей экономики, уже на пятой минуте доклада министра финансов начала осоловевать и терять всяческий интерес к вопросу. Только Михайловичи, более склонные к коммерции, держались и более или менее внимательно слушали слова Коковцова.

Но и они начали после десяти минут монотонной, изобиловавшей специальными терминами речи Владимира Николаевича откровенно зевать и беспокойно глазеть по сторонам. Кое-кто из старших слегка подрёмывал в удобных креслах.

Коковцов закончил и замолчал. Вторую половину его доклада слушали так невнимательно, что не поняли ничего из высокомудрого и весьма дипломатичного заключения министра.

После нескольких тягостных минут молчания первым спохватился председатель Совета.

– В чём же именно дело? – словно только что проснувшись, вопросил он Коковцова.

Министр оторвался от своих бумаг и несколько озадаченно посмотрел на Константина Константиновича. Августейший поэт ответил ему таким же недоумевающим взглядом.

– Ваше высочество, я только что изложил это высокому собранию… – недоумённо развёл руками Коковцов.

– Владимир Николаевич, – растягивая упрашивающе слова, обратился председатель с вторичной просьбой, – резюмируйте, пожалуйста, вкратце: что именно требуется от членов Царской Семьи, дабы помочь Евгении Максимилиановне?.. И какова позиция министерства финансов?..

Коковцов платком вытер свой высокий лоб и в нескольких словах повторил суть своего доклада, прибавив:

– Министерство финансов полагает, что по закону подобный кредит выдан быть не может…

Последняя фраза Коковцова явно повысила настроение членов Совета, поскольку большинство их, как обычно, очень не любило раздавать деньги из удельного ведомства, считая их как бы своими. Взор председателя обратился по этой причине к князю Кочубею. Князь, который изображал полную готовность к ответу, сидя на краешке кресла, был весь внимание.

– Виктор Сергеевич, – обратился к нему К.Р., – не соблаговолите ли сообщить нам, что вы думаете по сему предмету?..

– Ваши высочества, – встал со своего места князь Кочубей, – я уже доложил Государю Императору по существу просьбы его высочества принца Ольденбургского, что Главное управление уделов не хотело бы устанавливать прецедент на будущее, покрывая долги хотя и члена Императорской династии, но не имеющего великокняжеского титула…

– Браво, – резко высказался злобный и высокомерный Николай Николаевич, – я держусь того же мнения.

– Кто из членов Совета желает высказаться? – обратился Константин Константинович к родственникам.

Желающих, как и мнений, было несколько. Сладкоежка Дмитрий аргументировал свой отказ поддержать Евгению Максимилиановну тем, что карамели её фабрики дрянные, а мармелады – просто кислятина.

Михайловичи высказались в том смысле, что помочь Евгении Максимилиановне должен был прежде всего её супруг, и лишь когда на это не хватит у него средств, тогда можно прибегнуть к помощи Императорской фамилии. С врождённым умением считать в чужих карманах, убеждённый холостяк Николай Михайлович заявил, что у Александра Петровича есть большие капиталы в Ольденбурге, из которых он пусть и помогает супруге. А на эти капиталы можно приобрести не одну такую фабричонку, как «Рамонь».

После короткого, но злого обсуждения, в котором сквозило недоброжелательство ко второсортному члену семьи, великие князья сошлись на отказной резолюции, которую тут же сформулировал Коковцов. Статс-секретарь так толково и таким каллиграфическим почерком вёл протокол, что августейшие члены Совета, ознакомившись с ним, тут же пожелали поставить свои подписи под документом. В самом конце листа присоединили свои росчерки Фредерикс, Кочубей и Коковцов.

После столь великих умственных усилий необходимо было освежиться. Хозяин Мраморного дворца всё предусмотрел заранее. Распахнулись двери, и череда официантов внесла серебряные подносы, уставленные высокими бокалами шампанского. Ближе всех на их пути оказался великий князь Николай Николаевич. Он поставил первого официанта рядом с собой и, мучимый постоянной жаждой, принялся опрокидывать в свой большой и красный рот один бокал за другим. Так как число официантов почти соответствовало количеству гостей, родственники и министры последовали примеру Николаши.

Увядшее было настроение стало медленно подниматься.

17

Николай проснулся в отменном расположении духа. То ли мягкая и тёплая январская погода, почти до оттепели, то ли удачные доклады министров на этой неделе – всё располагало к душевному покою. Любимая жёнушка мирно посапывала на своей половине кровати – видимо, она опять долго не могла заснуть, и на ночном столике подле неё лежала раскрытая посредине книга религиозно-философского содержания. Только такие книги благотворно действовали на Аликс перед сном, но вся их святость не мешала ей будить его среди ночи своими горячими ласками и доводить их тела до почти полного изнеможения.

Ники вспомнил такое сладостное пробуждение сегодняшней ночью и потянулся до хруста в суставах. «Поистине Аликс – необыкновенная женщина, с которой не могут сравниться никакие балетные и дамы полусвета, украшавшие гусарские пирушки… – подумал он и почему-то вспомнил Матильду. – Эх, но эта маленькая Кшесинская[77] была такая доступная и так старалась в постели показать всякие фуэте, а перед этим – импровизировать танец живота из «Бахчисарайского фонтана», что всё это стало приобретать какой-то показной, неискренний характер… А потом её вечные глазки в сторону дяди Сергея и других молодых великих князей… Она была, конечно, штучка, как и полагается балетной… Штучкой и осталась… А как ловко она действует через Сергея, отбирая самые выигрышные партии в балетах у своих соперниц… Слава Богу, Аликс знает, что у меня с ней всё давно закончилось, и верит мне, а то эти проклятые светские сплетницы при каждой победе маленькой Матильды над директором Императорских театров Теляковским обязательно начинают распускать слухи, что это именно я приказываю Теляковскому угождать во всём Кшесинской, поскольку по-прежнему с ней сплю… Вот и дуры!..»

Николай тихонечко, чтобы не разбудить Аликс, спустил ноги, нащупал шлёпанцы и осторожно, стараясь не шуметь, отправился в ванную. Камердинер Терентий Чемодуров[78], как всегда, был уже наготове с горячей водой, правленой бритвой и крахмальным полотенцем. Игривые воспоминания Николая отступили, и потихоньку стали наплывать заботы сегодняшнего дня.

«Слава Богу, сегодня должен быть не самый тяжёлый день. С утра можно покататься на лыжах, затем «Old gentleman»[79] Фредерикс привезёт свой доклад по министерству Двора. Потом опять будет свободное время поработать с детьми на расчистке катка, засыпанного вчерашней метелью… Обед надо перенести на час раньше, а после него – сразу в Петербург, в Эрмитажный театр, где сегодня наконец-то после долгих разговоров и приготовлений будут давать драму Кости «Царь Иудейский»… Подумать только!.. Великий князь, а, говорят, пишет хорошие стихи, и вот даже драму сочинил!.. Посмотрим, посмотрим!..»

Хорошее настроение Николая не проходило, хотя иногда бывало и так, что неожиданно всплывали неприятные заботы и превращали исходно хорошее настроение дня в уксусное. Но сегодня всё должно было удаваться.

Государь позволил Чемодурову после бритья расчесать усы и попрыскать на лицо французским одеколоном. Потом погрузил своё крепкое сильное тело с немного коротковатыми для развитого торса ногами в прохладную ванну, пополоскался в ней немного, вылез, отфыркиваясь и оглаживая усы и шевелюру, дал закутать себя в большую махровую подогретую простыню и растереть спину и ноги.

Парадный мундир Измайловского полка, в рамках чьих «Досугов» должна была проходить сегодняшняя премьера «Царя Иудейского», был уже приготовлен. Николай его любовно погладил, но оставил до вечера. Чемодуров знал, что с утра для прогулок надо было подавать более удобную форму, например лейб-гвардии казаков, что было им и исполнено.

Государь с помощью камердинера быстро облачился в свой любимый военный наряд и отправился завтракать. Аликс, как обычно, нежилась ещё под одеялом, и ей понесли её скромный завтрак, которым она удовлетворялась уже много лет, блюдя фигуру, – пару сухих бисквитов и кофе.

Дети уже давно встали и занимались своими уроками. Заслышав движение в столовой, они дружно оторвались от книжек и тетрадей, гурьбой бросились получать утренний поцелуй мамочки, а затем чинно и благовоспитанно вошли в столовую.

Papa просматривал газеты и аппетитно хрустел булочками, намазанными жёлтым чухонским маслом. Проказница Анастасия придумывала, какую каверзу учинить, чтобы обратить на брата и сестёр внимание Papa, но Николай сам отбросил газеты и заключил в объятия сразу всю толпу из пяти пищащих и лижущихся юных созданий.

– Кто пойдёт со мной сегодня перед обедом расчищать каток? – объявил Государь поиск добровольцев.

Вызвались все.

– Когда кончу занятия, то позову вас, дети!.. – обещал отец и шутливо скомандовал: – А теперь на уроки – бегом марш!

После первого завтрака он расхотел идти на лыжах, поскольку думалось ему лучше всего при пешей ходьбе, а лыжи – это всё-таки спорт и физической нагрузки в них значительно больше. Ему требовалось кое-что обдумать, и поэтому он решил просто пройтись по парку, чтобы ничто его не отвлекало. Он не боялся физической работы, любил пилить дрова и расчищать дорожки от снега зимой, любил верховую езду, плавание и греблю на байдарке, но для того, чтобы покойно думать о важных проблемах империи, о людях, которых следовало проверить в каком-то деле, прежде чем поручать серьёзные посты, для этого больше всего подходила ритмичная и быстрая пешая ходьба – независимо от времени года или места нахождения в данный конкретный момент – в Царском ли Селе или Петергофе, в Ливадии или на отдыхе в Дании, Англии, Гессене…

Сегодня вопрос вставал не очень сложный, но важный: он уже несколько недель тому назад решил, что министр финансов и председатель Кабинета министров Коковцов слишком слаб и не может противодействовать думским говорунам. Более того, многие из близких и верных людей докладывали, что он ведёт какие-то опасные разговоры с Гучковым и другими лидерами думской оппозиции, подыгрывает им в стремлении заляпать грязью Григория Ефимовича и ничего не делает, чтобы прекратить клеветническую возню против Друга Царской Семьи.

Может быть, его стоило бы ещё немного подержать во главе правительства и финансов, но он почему-то упорно сопротивляется введению решительных мер против всенародного пьянства, ссылаясь на будущие потери бюджета. Что за этим стоит? Действительно ли нежелание поддержать своего Императора в важном начинании из-за сохранения больших поступлений в казну или желание в угоду «общественности» сохранить болячку, в которой можно по-прежнему обвинять власть?.. Раз он становится тормозом добрых перемен в государстве, убирать его из правительства явно пора, но отталкивать и делать врагом вроде этого старого паука графа Витте отнюдь не следовало…

С такими мыслями Николай и вышел в Александровский парк. Мягкий чистый воздух охватил его и наполнил лёгкие, снежок хрустел под сапогами, чернеющие на белом фоне снегов стволы дерев напоминали хорошо проявленный фотографический снимок… Дышалось и думалось легко.

Он пошёл привычным маршрутом по Крестовой аллее к югу, в сторону Китайского театра. Мысли о Коковцове и бюджете вновь охватили его. Хорошая память Николая вытаскивала из своих закромов цифры, которые доставляли ему радость и гордость за империю и себя, неукоснительно ведущего курс на развитие благосостояния России. Он вспомнил, что менее чем за двадцать лет от начала его царствования, несмотря на неудачную японскую войну и сумасшедшую революцию, разожжённую частично на японские и иные иностранные деньги, бюджет казны увеличился почти в три раза – с одного миллиарда двухсот миллионов до трёх с половиной миллиардов золотых рублей. И – что составляло предмет его особенной гордости – бюджет рос без введения новых налогов или увеличения старых. Год за годом сумма поступлений превышала сметные исчисления, и государство всё время располагало свободной наличностью.

Несчастье японской войны заставило реформировать армию и флот. Пропорционально к росту населения армия увеличилась до одного миллиона трёхсот тысяч человек, хорошо обмундированных, обученных, накормленных и снабжённых всеми припасами не хуже других европейских армий. А к 1917 году она должна была абсолютно превзойти все другие европейские армии, причём без напряжения государственной казны и милитаризации страны.

Императорский флот, так жестоко пострадавший в японскую войну, стал наконец возрождаться к новой жизни. С удовлетворением вспоминал сейчас Государь о том, что в этом есть его громадная личная заслуга, поскольку ему пришлось дважды с большим трудом преодолевать сопротивление Государственной думы, не желавшей давать деньги на развитие флота. И, несмотря на всякие там разговоры и заманчивые предложения со стороны, весь флот строился на русских верфях – в Петербурге и Николаеве.

Он прошёл до центра Крестовой аллеи и повернул на запад, к Арсеналу. Четыре краснокирпичные башни с зубцами ярким пятном выделялись на белом снегу.

Мысли также приняли другой поворот. После армии, где крестьянская молодёжь как-никак, а приобщалась к грамотности и дисциплине, стало хорошо думаться о хозяйственной самостоятельности миллионов крестьянских семей, об их тяге к настоящему прогрессу в виде беспримерно быстрого развития кооперации. Сначала – от мелких ссудосберегательных товариществ и потребительских обществ, для открытия которых было достаточно разрешения местных властей, затем – к крупным потребительским обществам и кооперативам, отдельные из которых держали обороты по нескольку миллионов рублей. А кредитные кооперативы вообще имели теперь, как докладывал Коковцов, 9 миллионов членов! Московский народный банк, открытый почти два года назад, дал новый толчок к развитию, поскольку его акционерами на 85 процентов стали кредитные кооперативы…

«До чего же упрямо эти думцы не желают видеть прогресса России и всё тянут к новым смутам! – с возмущением подумал Николай. – Ведь даже иностранцы, не испытывающие особых симпатий к моей стране, признают её достижения!..» И он вспомнил, что недавно Василий Васильевич Щеглов, хранитель его личной библиотеки, принёс и положил на столик, где в порядке, известном только Государю и хранителю, лежали книги для первоочерёдного чтения, только что изданный в Англии труд известного писателя Мориса Бэринга «Основы России». Бэринг провёл много лет в стране, хорошо узнал её, и Николаю, который буквально «проглотил» за один день его книжку, приятно было найти в ней подтверждение собственным идеям. Сейчас, на прогулке в парке, Государь не без удовольствия вспоминал мысли Бэринга о России.

«Не было, пожалуй, ещё никогда такого периода, когда Россия более процветала бы материально, чем в настоящий момент, или когда огромное большинство народа имело, казалось бы, меньше оснований для недовольства… Да, чего же большего ещё может желать русский народ?» – вспоминал Николай и уже не без лёгкого раздражения отметил совпадение мнений английского писателя и Департамента полиции по поводу недовольных и оппозиционеров.

«Да, – подумал Государь, – этот англичанин хорошо подметил, что недовольство распространено главным образом в высших классах и интеллигенции, тогда как широкие массы, крестьянство в лучшем положении, чем когда-либо. И Курлов представил мне доклад, в котором говорит, что рабочее сословие в основном спокойно и довольно своим положением, но его мутят агитаторы, толкая на забастовки. Подумать только, если верить докладу министра внутренних дел, то московские фабриканты и заводчики снабжают деньгами эсеров и социал-демократов, чтобы те организовывали рабочие стачки против самих себя! Ни в какие ворота не лезет! Каждому забастовщику дают по три рубля денег! А сколько же всего выдач, если в каждой забастовке набирается по десять – двадцать тысяч человек? Конечно, рабочие с лёгкостью тратят эти деньги на водку!..»

«Вообще, пора прекращать пьянство на Руси! – решительно подумал Николай, обходя Арсенал и поворачивая к югу, к башне Шапель. – Слишком большая часть доходов поступает в казну от винной монополии… Всё-таки тёмен ещё мой народ: чем больше деревня богатеет, чем больше свободных средств появляется в кармане у мужика, тем больше деревня потребляет водки. Только за два прошлых года продажа водки, в том числе и самых дрянных сортов – пенных водок, то есть грубейшего самогона, выросла на 17 процентов. Понятно, конечно, что газеты так много обличений посвящают народному пьянству и хулиганству на этой почве. Конечно, злопыхателям очень удобно объявить казённую винную лавку источником зла, бюджет – «пьяным», вопить, что казна спаивает народ… Но ведь они в чём-то и правы! А трезвенническое движение среди народа, которому государство не помогает, – это прямой укор Мне, самодержцу. Я не могу больше терпеть этого порока, который разъедает лучшие силы моего народа, калечит его и лишает будущего!.. Особенно надо оградить от алкоголизма крестьянство, ибо на нём держится империя и всё её хозяйство, покоятся моральные устои…» – размышлял Николай, ритмично меряя шагами аллеи Александровского парка.

«Господи, – вернулся он снова к проблеме, которая озаботила его утром, – почему же Коковцов не верит в возможность борьбы с пьянством и формирования бюджета без «пьяных». Где найти преданных и верных слуг, которые думают также, как я, и стыдятся народного пьянства, и болеют душой за трезвость народа? Всем вроде бы был хорош Владимир Николаевич, да вот обуял его грех непротивления пьянству, и слишком часто стал встречаться с этим толстяком Родзянкой, который с лёгкостью необыкновенной нарушил слово, данное мне при нашем разговоре о Старце, и не только не проверил лживые факты, но стал ещё злее распространять их… А ведь как выспренне говорил о своём монархизме! Кому же верить, кому же верить? – размышлял Николай, машинально отбрасывая ледяные комочки с дорожки носком сапога. – Наверное, министром финансов всё же надо взять Барка[80] и в рескрипте на его имя обязательно подчеркнуть, что нельзя ставить благосостояние казны в зависимость от разорения духовных сил моих верноподданных… Я предложу ему отказаться от винной монополии и разработать такие невиданные по широте реформы против алкоголизма, которых не видела ещё ни одна страна. Господи! Благослови меня и дай силы довести до конца борьбу с этим смертным для России грехом!..» – перекрестился Николай в задумчивости.

От принятого решения на душе стало легче, и снова чередой потекли мысли о новом премьере. Государь перебирал одно имя за другим, но во всяком был какой-то изъян или ощущалась какая-то неуверенность в его твёрдом желании последовательно исполнять волю монарха. Николай сожалел, что разрушительная пропаганда против Распутина в высших сферах уже оттолкнула от трона многих, кого можно было бы испытать медными трубами власти. Но никто из молодых сановников не приходил ему на ум, а старых он и так знал слишком хорошо. Единственный, чьё имя всё явственнее поднималось из глубин памяти, был Иван Логгинович Горемыкин. Однажды – и это были трудные для России годы – он уже руководил правительством и показал тогда царю полнейшую верность.

«Надо бы ещё подумать, но пока это единственная надёжная кандидатура… – решил Николай. И тут же пришло и другое решение – как не обидеть Коковцова, сообщая ему об отставке: – Возведу-ка я его в графское достоинство да дам службу в Государственном совете!.. Вот и успокоится Владимир Николаевич, и грех ему будет творить тогда пакости преемнику и мне…»

От столь полезно проведённой прогулки стало совсем легко на душе. Усталости в тренированных ногах как не было, так и не появилось, но, посмотрев на карманные часы, Николай своей быстрой походкой, за которой не мог угнаться ни один из его молодых адъютантов, направился к Александровскому дворцу. Приближалось время завтрака.

«Сегодня обещал приехать дядя Павел… – вспомнил Государь, – наверное, опять будет просить о том, чтобы ему разрешили ввести его графиню Гогенфельзен к родственникам – великим князьям и к нашему Двору… Maman уже давно готова его простить и принять вместе с морганатической супругой, но Аликс пока наотрез отказывается. А это значит, что «Маму Лёлю» не примут ни в одном великосветском салоне Петербурга. Вот и суетится дядюшка… Но «Мама Лёля» – прелесть! и умница… Она и так десять лет ждала возвращения в Петербург, хотя, конечно, легкомысленная Пистолькорсиха выходила замуж вовсе не за туповатого дядюшку, а за его титул». На губах Императора мелькнула улыбка от приятных воспоминаний о даче Пистолькорсов в Красном Селе, где, в бытность наследником и гусарским ротмистром, Ники проводил весёлые вечера в обществе гвардейских офицеров.

«Надо будет исподволь подготовить Аликс к амнистии дяди Павла и Ольги Валерьяновны…» – решил Николай, подходя к своему дому.

18

Как Николай и предполагал, дядя Павел приезжал к завтраку специально для того, чтобы упросить Императора простить наконец его морганатическую супругу и открыть ей путь в Семью Романовых и, следовательно, в высший свет.

Аликс чувствовала себя плохо и к столу не вышла. Но были и другие, кроме великого князя, гости. Поэтому Павел Александрович смог только после завтрака, в библиотеке, накоротке поговорить с Ники о своём плане введения Ольги Валерьяновны в Семью и некоторых других деталях. Он почувствовал, что Государь не очень расположен говорить сейчас на эту тему, и передал ему записку с изложением всего плана, довольно смелого и новаторского. Император бегло проглядел две странички, понял, что большая часть радикальных предложений навеяна в нём самой Ольгой Валерьяновной, под каблуком которой дядя Павел явно находился, и положил документ в отдельную папку.

– Я подумаю и решу, – с любезной улыбкой сообщил Николай великому князю.

Павел Александрович хорошо знал, что за вежливым и мягким обращением Ники могло скрываться самое неожиданное и жёсткое решение, был почти разочарован тем, что не вырвал немедленно из рук племянника хоть какое-то послабление, но уже ничего нельзя было поделать.

Николай с сегодняшнего утра был готов пойти навстречу просьбе дяди Павла, но он не хотел делать этого единолично, а думал посоветоваться с Аликс, зная, что Императрица очень тонко чувствовала отношение людей и терпеть не могла неискренности и лицемерия.

Теперь, сидя в своём салон-вагоне и попивая чай на пути к Царскосельскому вокзалу, он снова вспоминал разговор с дядей Павлом и последовавший за ним доклад министра Императорского Двора барона Фредерикса. В числе прочих вопросов «Старый джентльмен», как они с Аликс называли своего любимого министра и друга, в преданности и благородстве которого никогда не сомневались, положил на Государев стол протокол собрания великих князей у Кости[81] в Мраморном дворце с резолюцией по поводу просьбы Александра Петровича и Евгении Максимилиановны Ольденбургских оказать помощь для спасения от банкротства кондитерской фабрики «Рамонь». Кроме того, великие князья присовокупили на словах, что хотели бы не посылать на утверждение Императора письменные протоколы своих совещаний, а приходить к нему и устно излагать принятые решения.

– Как? – спросил Николай Фредерикса. – Они хотят спорить со мной?! Не согласны с моими резолюциями?

– О, Ваше Величество, великие князья отнюдь не ставят так остро вопрос, они… хм… хм… просто хотят воспринимать то, что Вам, Ваше Величество, будет благоугодно сообщить им… – попытался спасти лицо великих князей старый царедворец, но Государь раскусил его манёвр.

– Милый Владимир Борисович, – ласково погладил он по старой, морщинистой руке Фредерикса, – не выгораживайте моих родственников, а то они совсем от рук отобьются… Ведь они всё чаще и чаще начинают перечить Мне, подавать свои протесты! Только вы, милый Владимир Борисович, способны деликатно разъяснить им, что я не уступлю и прежний порядок будет сохранён! – сказал Николай твёрдым тоном. – Что же касается просьбы Елены Максимилиановны, то полагаю возможным удовлетворить её на всю сумму долга… – вымолвил Государь и начертал соответствующую резолюцию в верхнем углу документа.

Пышные усы барона, державшиеся абсолютно горизонтально, несколько съёжились, и кончики их, завитые вверх, опустились книзу.

Николай заметил эту перемену в облике министра Двора, добродушно улыбнулся в собственные, значительно менее пышные усы и ещё раз ласково положил свою ладонь на рукав придворного мундира Фредерикса.

– Милый барон, – сказал он старику, – попытайтесь дать понять членам Моей Семьи, которым это ещё не ясно, что хозяином земли Русской, а особенно это касается уделов, являюсь Я. И как Бог вразумит Меня, такое решение Я и приму.

Очень довольный собой и прожитым днём, катил Государь в Петербург по самому бархатному железнодорожному пути в мире, чтобы от Царскосельского вокзала быть доставленным в Эрмитажный театр. Он был один. Его отнюдь не тяготило, что обожаемая супруга, хотя и любила театр так же, как и он, по нездоровью последние годы почти не бывала с ним ни в опере, ни в балете, ни в драме. Последний раз она высидела только один акт почти год тому назад на гала-представлении оперы Глинки «Жизнь за царя» в Мариинке в дни юбилея 300-летия Дома Романовых…

Но Николай так любил театр, что до сих пор не пропускал ни музыкальных премьер, ни гастролей в Петербурге сколько-нибудь значительных европейских трупп. Хорошо начатый день должен был и закончиться радостно – пьесой поэта К.Р. «Царь Иудейский», о которой уже столько говорили в Семье, а теперь поставили в Эрмитажном театре.

Выйдя из вагона и сев в авто, Государь приказал Кегресу доставить его не к боковому подъезду на Дворцовой площади, которым обычно пользовался, бывая в Эрмитажном театре, а к парадной лестнице Нового Эрмитажа, по которой избранное придворное общество допускалось на спектакли и концерты в маленький старинный зал, построенный Кваренги для прапрабабки Екатерины.

Великосветская публика почтительнейше расступилась в вестибюле, увидев Государя. Мужчины склонились в поклонах, дамы присели в реверансах. По лестнице вниз со второго этажа бежал, путаясь в портупее придворной шпаги, Владимир Аркадьевич Теляковский, директор Императорских театров. Он слишком поздно узнал, что Государь прибудет к другому подъезду, и ему, словно мальчишке, нужно было из фойе промчаться по лоджиям Рафаэля, полудюжине залов Нового Эрмитажа, преодолеть зеркальные паркеты и скользкий мрамор вестибюлей.

Теляковский подоспел вовремя. Николай только что сбросил на руки придворному лакею свою полковничью шинель и остался в парадной форме измайловца: тёмно-зелёном мундире в талию, из-под правого эполета которого налево, под золотую перевязь, проходила широкая голубая лента ордена Андрея Первозванного, особенно подчёркивавшая шитый золотом красный воротник мундира, украшенный петлицами из гвардейского оранжевого басона. Тёмно-синие шаровары с красными выпушками, лакированные парадные сапоги и шашка на портупее из золотого галуна дополняли картину – он был строен и красив, словно только что сошёл с парадного портрета, где художник старался сильно ему польстить.

Теляковский остановился, недоскользив двух шагов до Государя, низко поклонившись ему. Николай не стал соблюдать традицию, которая установилась в Мариинском и Александрийском театрах, когда он, только войдя в вестибюль, выкуривал с директором театра или Теляковским по папиросе. Здесь он просто пожал руку директору Императорских театров и спокойно, словно на государственном выходе в Николаевской зале Зимнего, отправился к фойе Эрмитажного театра, расположенного в противоположном углу здания, на мостике над Зимней канавкой. Всё общество, бывшее в вестибюле, разбившись на пары, двинулось за ним.

По беломраморной лестнице, затянутой мягким ковром, чинно и без суеты поднимался поток придворных, приглашённых на спектакль. Поскольку это был не государственный приём или выход, а всего лишь премьера пьесы, написанной великим князем и поставленной дирекцией Императорских театров в рамках так называемых полковых «Измайловских досугов», то есть по сути дела всего лишь культурного кружка офицеров одного из гвардейских полков, – гости были одеты как для простого бала.

Дамы парадировали в «придворных» платьях, то есть с большим декольте и шлейфом. На левой стороне корсажа был прикреплён соответственно рангу дамы или отличительный знак фрейлин – шифр, то есть осыпанный бриллиантами вензель императрицы, или «портрет», также осыпанный по краю бриллиантами. Это было более высокое отличие, дававшее придворное звание «портретной» дамы.

Господа военные были в белых, ярко-красных и тёмно-зелёных мундирах, в касках с золотыми и серебряными орлами, в киверах с кутасами[82], султанами и кистями. Статские щеголяли в придворных мундирах с короткими панталонами и белыми шёлковыми чулками.

Тысячи электрических свечей лили яркий свет на процессию, медленно движущуюся к фойе Эрмитажного театра. Огни отражались в зеркалах и полированном мраморе, рассыпались мириадами голубых искр в бриллиантовых ожерельях, диадемах, колье и серьгах. Послы и посланники со своими жёнами, также приглашённые на придворный спектакль, не уставали поражаться великолепию и богатству русского двора.

В стороны от галерей и залов, по которым лежал путь к Эрмитажному театру, отходили таинственные полутёмные залы и переходы, составлявшие лабиринт, полный таких художественных сокровищ, каких никогда не собиралось ещё в одном месте.

Николай вошёл в двусветное фойе над Зимней канавкой.

Здесь уже толпились самые нетерпеливые зрители, прибывшие задолго до назначенного времени. Их интересовала не только драма – они стремились к светскому общению, которое было особенно элегантным в этих царских стенах. Кроме того, не обязательно было оставаться в фойе под ярким светом люстр. Многих привлекала возможность удалиться в анфиладу полуосвещённых таинственных зал, где со стен смотрели и в полутьме казались живыми герои Леонардо, Тициана, Джорджоне…

При появлении Государя двери в театральный зал отворились, и придворные стали занимать предписанные каждому места в круто поднимающемся амфитеатре. Внизу в середине на ровном полу остались пустыми ряда четыре кресел для Семьи Государя и статс-дам. Постепенно и они оказались почти заполненными гофмейстеринами старого и молодого дворов. В самом центре первого ряда были оставлены три особых кресла – для Императора, вдовствующей императрицы и молодой Государыни Александры Фёдоровны. Но кресло Аликс, ввиду её отсутствия, так и простояло всё представление пустым, вызвав в амфитеатре кое-где критический шёпот, выражающий недовольство царицей, манкирующей своими монаршиими обязанностями.

Николай Александрович остался на несколько минут в фойе, чтобы выкурить традиционную перед первым актом папиросу. К нему по-простецки, как это было принято на всех театральных представлениях, где бывал Государь, подошёл его дядя – долговязый, с маленькой головкой на узких плечах великий князь Николай Николаевич. Будучи ростом значительно выше большинства своих августейших родственников, он привык горбиться, разговаривая с ними.

Не дожидаясь угощения Государем, он достал из портсигара собственную папиросу и прикурил её от свечи, ловко поданной предупредительным камер-лакеем.

– Здравствуй, Николаша, – любезно ответил на приветствие дядюшки Николай Александрович и выразил восторг по поводу того, что они наконец смогут лично лицезреть постановку пьесы своего родственника, о которой уже так много говорилось в обществе.

Неожиданно появился Теляковский и подал сначала царю, а затем и великому князю по красочно напечатанной программке спектакля. Николай быстро пробежал её глазами и снова выразил приятное удивление тем, что три члена семьи Константиновичей исполняли роли в пьесе главы клана. Это был сам великий князь Константин Константинович – он играл Иосифа Аримафейского, его сын Константин, исполнявший роль префекта когорты, и другой сын – Игорь, которому досталась роль Руфа.

Бестактный и грубый Николаша, хотя и видел добродушно-театральное настроение своего царственного племянника, не преминул вторгнуться в него с банальной прозой жизни.

– Ники, а утвердил ли ты наш протокол совещания у Кости, где мы высказывались против материальной помощи Ольденбургским из средств наших уделов? – наклонил голову с высоты своего роста великий князь.

Государь, по своему обыкновению, не пожелал прямо ответить на резко поставленный вопрос. Свет очарования в его глазах погас, он отвёл их в сторону и безразлично сказал:

– Я положил свою резолюцию на ваш протокол… Можешь узнать у Фредерикса…

– Но всё-таки, Ники, – продолжал допытываться нахальный Николай Николаевич, – великие князья хотят знать твою позицию и надеются, что она совпадает с нашей…

Государь посмотрел совсем в сторону, в окно, где за покрытой льдом Невой тускло светились огни Петропавловской крепости. Он решил поставить наконец Николашу на место.

– Я повелел министру Двора оплатить долги Евгении Максимилиановны из доходов Моих уделов… – подчеркнул он слова «Моих уделов» и пошёл в театральный зал, давая понять Николаю Николаевичу, что хозяин в государстве он и вопрос дальнейшему обсуждению не подлежит.

Великий князь вспыхнул, как будто получил пощёчину, пожевал губами, словно посылая проклятие вслед племяннику, но на волю не вырвалось ни одного звука. С глазами, круглыми и белёсыми от ярости, дядя царя последовал за ним в театральный зал и занял своё постоянное место в первом ряду амфитеатра рядом с супругой Анастасией Николаевной. По левую руку от них, как обычно, поместились его брат Пётр Николаевич с другой черногоркой, его супругой Милицей Николаевной. Хитрые жёны братьев сразу поняли, что Государь снова чем-то сильно рассердил их дорогого Николашу, но продолжали мило улыбаться, лорнируя[83] во все стороны знакомых дам и мысленно оценивая стоимость бриллиантов, сапфиров, рубинов и изумрудов на каждой. Черногорки очень любили драгоценные камни. Особенно они завидовали государственным драгоценностям, которые носили вдовствующая императрица и их бывшая подруга – Александра Фёдоровна. Но только в сладких грёзах они могли мечтать о таких же камнях, которые были на представительницах богатейших семейств русской знати – Юсуповых, Шереметьевых, Шуваловых, Орловых, Белосельских-Белозёрских…

Государь, войдя в зал, сделал общий поклон и жестом просил гостей не вставать. В ответ по амфитеатру прошелестел дамский вздох, как бы отметивший красоту и обаяние монарха. Даже записные противницы его, как, например, гофмейстерина двора Марии Фёдоровны фон Флотова, не могли сопротивляться его очарованию.

В зале публика тихо переговаривалась, ожидая начала действия. Теляковский подошёл к царю, склонился перед ним и доложил, что вдовствующая императрица уже выехала из Аничкова дворца и вот-вот будет. Директор ожидал распоряжения начинать или обождать.

– Дождёмся её величества, – коротко подтвердил Николай и затеял разговор с Зиной Юсуповой, сидевшей на правах статс-дамы молодой Императрицы сразу за её пустующим креслом. Темой их беседы стало удаление из Императорских театров танцовщика Нижинского, который посмел слишком обнажиться в новой постановке балета «Тщетная предосторожность». Зина защищала Нижинского, а Николай подначивал её, в шутку утверждая, что вид почти голого мужского тела больше напоминает общественную баню, чем сцену божественного балета.

В лёгких разговорах пролетело несколько минут, гул в зале становился громче, как вдруг раздался тройной стук жезла церемониймейстера о пол, растворились двери наверху амфитеатра между прекрасных мраморных колонн, и появилась вдовствующая императрица Мария Фёдоровна. Она, конечно, воспользовалась случаем и нарочно опоздала, чтобы вновь продемонстрировать своё величие самым эффектным образом. И она этого достигла.

Все две сотни высших придворных чинов и дам поднялись со своих мест и замерли, обратив глаза на старую императрицу – дамы в реверансе, господа – в низком поклоне.

Стройная и моложавая, выглядящая лет на двадцать моложе своих шестидесяти шести лет, старая государыня легко спускалась через шесть рядов амфитеатра по центральному проходу, сверкая своими любимыми бриллиантами сияющей, брызжущей искрами диадемы, тройным ожерельем из крупных бриллиантов, браслетами, пряжкой-аграфом[84] и даже усыпанными бриллиантами атласными туфельками – никто не посмел поднять головы. Только Ники, встав со своего кресла, спокойно ожидал, когда Maman подойдёт и займёт своё место.

«Гневная» неодобрительно посмотрела на пустое кресло Александры Фёдоровны по другую сторону от царского, скорчила почти неуловимую сожалеюще-торжествующую гримаску и, повернувшись спиной к сцене, сделала общий поклон залу.

Раздался лёгкий шум вновь занимаемых мест, и Теляковский, поймав взгляд Государя, дал знак капельмейстеру. Заиграла торжественная увертюра, написанная, как и вся музыка к спектаклю, знаменитым русским композитором Александром Глазуновым. Медленно пополз в стороны занавес, и перед зрителями восстали из библейской истории живописные городские врата Иерусалима в день торжественного входа в него Иисуса Христа.

Чарующая музыка, дивные стихи, великолепная игра актёров создавали замечательный ансамбль. Даже статисты – нижние чины Измайловского полка – вели себя на сцене столь естественно, что пресыщенная великосветская публика, привыкшая во время действия в Мариинке и Александринке чуть ли не в полный голос обсуждать новости, молчала так потрясённо, что слышно было даже движение камер-лакеев в дальних за фойе залах, накрывающих столы для чая в антракте. Только эти звуки немного нарушали иллюзию реальности происходящего на сцене.

Николай Александрович, со своей глубокой внутренней религиозностью и даже мистицизмом, буквально пил происходящее действо. Сочные и энергичные диалоги, сотворённые почти греческим гекзаметром, находили божественный отклик в его душе, а многие из них прямо ложились в память.

Всё было настолько естественно и органично, что Государь даже не узнал под гримом ни Константина Константиновича, ни его сыновей Костю и Игоря.

Видя такой интерес и внимание Императора к действию, даже самые отъявленные богохульники и материалисты из немногочисленных зрителей не осмеливались пошевельнуться.

Первое действие закончилось, и гром аплодисментов был наградой автору и артистам. Открылись двери в фойе, означая начало антракта, и публика отправилась размяться в залы, прилегающие к мостику над Зимней канавкой.

По раз и навсегда заведённому порядку для фойе при Императорских ложах в театрах, и здесь были уже накрыты столы с прохладительными напитками, вазами с фруктами, придворными конфектами и бисквитами, блюдами с сандвичами. Там же возвышались бутылки красного бордоского вина, бутылки краковской мадеры, бутылки шипучей зельтерской воды и кувшины с питьём. На чайных столах, также покрытых белыми скатертями, стояло по нескольку тарелок со сладким хлебом, печеньем, сухарями. Камер-лакеи уже держали серебряные подносы с чашками с чаем.

По настроению Государя было видно, что он в антракте ни с кем не хотел разговаривать, чтобы не расплескать банальной беседой то возвышенное настроение, которое дал ему спектакль.

Ники лишь подошёл к центральному столу, про который все знали, что он – царский. Выпил рюмку мадеры, налитой ему из особой бутылки, оторвал несколько ягод крупного крымского винограда и задумчиво погладил свои усы. Государь, как всегда, держался очень прямо, ни на что не опирался и не облокачивался. В таком же молчании Николай выпил ещё рюмку мадеры, промокнул губы и усы салфеткой и нашёл глазами Теляковского, находившегося поблизости. Директор Императорских театров ловко скользнул к нему.

– Владимир Аркадьевич, – любезно обратился к Теляковскому Государь, – когда актёры и декорации будут готовы, можно начинать второй акт…

Теляковский доложил, что всё уже готово.

С таким же отрешённым видом, как он выходил из зала, Николай направился обратно к своему креслу. Вдовствующая императрица, оживлённо сплетничавшая о чём-то с Зиной Юсуповой в уголке фойе, заметив движение Ники, срочно прервалась и направилась ему вслед. Любезно пропуская друг друга и особенно дам, придворные заспешили на свои места.

Снова зазвучала ангельская музыка, распахнулся занавес, и перед зрителями предстал дворец Понтия Пилата.

Между первым и вторым действиями на сцене прошло четыре дня, и в драме Спасителя нашего наступил Страстной четверг. Казалось, что один этот день вместил в себя события многих, многих суток – так спрессован он был, наполненный величественным и прекрасным, трагизмом, скорбью и любовью, никогда не преходящими для мира.

На сцене с одухотворённым реализмом прошли Тайная вечеря и предательство Иуды, заговор фарисеев, молитва Иисуса Христа в Гефсиманском саду и его арест.

Николай был так тронут драмой и её воплощением, что не вышел в фойе на время следующего антракта, а остался в задумчивости сидеть в своём кресле. Но Мария Фёдоровна, слегка пожав плечами от такого поведения сына, удалилась из зала, чтобы съесть своего любимого мороженого и выкурить папироску.

Третий акт, из двух картин – «У Иосифа» и «У Пилата», – и четвёртый – «В саду Иосифа» почему-то не вызвал такого духовного напряжения у Государя, как первые два. Возможно, пришла лёгкая усталость от усиленной работы души и мозга, возможно – сказался длинный рабочий день.

Но память Николая накрепко впитала в себя реплику, которую саддукей[85] бросил фарисеям, участникам заговора против Христа:

И эта же толпа, за Ним сегодня

Бежавшая как за своим Царём,

Боготворившая Его, поверит

Посмевшим осудить её Мессию

И будет казни требовать Его…

Как дивную молитву внял Государь и слова Иоанны, жены Иродова домоправителя:

Дай мне не быть малодушной,

Дай мне смиренной душой

Быть неизменно послушной

Воле Твоей пресвятой.

Дай мне в часы испытанья

Мужества, силы в борьбе!

Дай мне в минуту страданья

Верной остаться Тебе!

«Потрясающе! – думал Николай. – Я запомню эти строки на всю жизнь! Какой молодец Костя, что сочинил такую великолепную пьесу… Её обязательно следует включить в репертуар Александрийского театра…»

После третьего действия он всё-таки вышел в фойе, но не был расположен к светским разговорам. Закурив папиросу и предложив такую же из своего портсигара Теляковскому, Государь, хотя и имел подробную программку, расспросил директора Императорских театров о постановщике пьесы Арбатове, об исполнительницах женских ролей, приглашённых из Императорских театров, театра Суворина и из театрального училища. Он одобрил со знанием дела танцы, которые поставил Фокин, и похвалил собственный хор князя Иоанна Константиновича, который вёл хоровые партии спектакля… С особым интересом он узнал, что сюжет «Царя Иудейского» подсказал Константину Константиновичу не кто иной, как Пётр Ильич Чайковский.

Благосклонно и долго, к зависти других придворных, поговорив с Теляковским, Николай Александрович спросил директора театров, заказан ли сегодня для гостей и артистов ужин. Владимир Аркадьевич, в который раз подивившись заботливости Императора об артистах и художниках театра, с удовольствием ответил утвердительно.

Постановка спектакля душевно затронула не только Государя. Бурные аплодисменты по её окончании перешли в овацию хоть и малочисленного, но избалованного театральной жизнью столицы зала. Особенно бушевали аплодисменты, когда на сцену стал выходить сам К.Р. и его сыновья. Они были счастливы успехом, но пот лил с них градом от усталости и напряжения.

Николай не удовлетворился только аплодисментами. Он взошёл на сцену, крепко обнял долговязого Константина Константиновича и расцеловал его.

В особенном восторге были придворные дамы. Теперь на много недель у них появилась добродетельная тема для салонных бесед…

Николай Александрович не захотел растрачивать суетными разговорами за ужином те глубокие религиозные чувства, которые поднял в его душе замечательный спектакль. Он попрощался с Maman, ещё раз поблагодарил рукопожатием Теляковского и без всякой свиты отправился к выходу, где оставил свою шинель.

Государь не спешил. Он спокойно шёл по дивным, блистающим мрамором залам музея, где среди Веласкезов, Тицианов, Веронезов были накрыты белыми скатертями, серебром, хрусталём и цветами круглые столы. Кое-где гости уже рассаживались на белые с золотом ампирные стулья.

Пахло цветами. Над тонкими чашками струйками поднимался пар вкусного бульона. Рядом румянились пирожки.

Голые плечи, бриллианты дам, мундиры, эполеты, орденские ленты и звёзды придворных мешались с красными ливреями камер-лакеев, разносивших напитки.

Среди малахитовых и ляпис-лазуревых ваз ровной походкой удалялся от своих слуг всех рангов Государь Император.

Ему на язык почему-то привязалось пятистишие саддукея из пьесы, которое он вполголоса повторял себе в усы, словно маршируя под него:

И эта же толпа, за Ним сегодня

Бежавшая как за своим Царём,

Боготворившая Его, поверит

Посмевшим осудить её Мессию

И будет казни требовать Его!

19

– Корнета графа Петра Лисовецкого – к адъютанту полка! – громко прокричал дежурный по манежу, где Пётр вёл занятия с новобранцами своего эскадрона. Одним махом Пётр спрыгнул с коня, бросил поводья своему вестовому Чайковскому и легко взбежал на второй этаж главного здания казарм, где в штабе полка, рядом с денежным ящиком, был стол адъютанта.

Отрапортовав штаб-ротмистру как полагается, Пётр продолжал держаться по стойке «смирно».

– Вольно, корнет!.. – махнул рукой штаб-ротмистр, но садиться не пригласил. Пётр понял, что либо будут распекать за какое-то упущение по службе, либо пошлют куда-нибудь с пакетом или приказанием. Вышло, слава Богу, второе. – Получена телефонограмма от начальника гвардейского корпуса генерал-лейтенанта Владимира Михайловича Безобразова: «Корнету графу Лисовецкому прибыть к четырём часам в таб гвардейского корпуса, Дворцовая площадь, 4», – сообщил адъютант полка.

Пётр остался стоять в недоумении, поскольку штаб-ротмистр Сашок Стахович, сын бывшего командира их полка, зачитав приказ, и дальше повёл себя слишком официально, хотя в Офицерском собрании они сидели рядом за обеденным столом и были друзьями. Сашок тоже казался очень удивлённым. Немного расслабившись, он потёр себе переносицу и уже другим, добрым и задушевным тоном сказал:

– Пьер, ты чего-нибудь натворил? Сознайся!.. Или, может быть, кого-нибудь не того на дуэль вызвал? Ведь кровь-то у тебя горячая!..

– Сашок, клянусь, что ничего такого за собой не знаю, – удивился Пётр. – Вот те крест! – Он истово перекрестился.

– Ну, Бог даст, ничего страшного не будет… – посочувствовал Стахович, щёлкнул крышкой брегета и добавил: – Ого, уже третий час… Возьми штабной мотор, а то не успеешь к сроку. Я распоряжусь… Если всё обойдётся – с тебя дюжина шампанского…

…Тяжёлая, но хорошо смазанная дубовая дверь главного подъезда штаба легко отворилась, и корнет очутился в высоком вестибюле, где сильно пахло паркетной мастикой. Старик швейцар в форме Преображенского полка принял шинель уланского корнета и, проявив осведомлённость, показал ему на лестницу в бельэтаж, сказав:

– Ваше благородие ждут-с в первом кабинете направо-с…

Пётр, не перестававший удивляться всю дорогу до Петербурга, от надежд на лучшее перешёл к пессимистичному взгляду на вызов сюда, в святилище самых главных богов гвардии.

За высокой дверью морёного дуба сидел у стола адъютант командующего корпусом в полковничьих погонах Семёновского полка. Посмотрев на напольные часы в углу комнаты, он отложил газету, которую просматривал до прихода Петра, встал со своего места и протянул корнету руку для приветствия. Пётр, который было встал во фрунт, удивился радушию незнакомого ему высокого чина и с мальчишеским смущением пожал руку полковнику.

– Мы ведь в гвардии все свои!.. – объяснил свой демократизм полковник, но Петру почудился в его тоне какой-то особый интерес к своей персоне.

Полковник без стука отворил дверь в глубине кабинета, более похожую на шкаф, вошёл внутрь и сказал кому-то:

– Корнет граф Лисовецкий прибыл, ваше высокопревосходительство…

– Пгоси! – раздался низкий грассирующий голос.

С любезным поклоном полковник пропустил Петра внутрь кабинета.

Размеры помещения были внушительны, а обстановка составляла стандартный набор предметов – предел мечтаний высшего слоя российской военной и гражданской бюрократии. В дальнем от входа углу, за массивным дубовым столом с резьбой, еле виднелся невысокого роста генерал-лейтенант, весь заросший волосами, с какими-то шишками на лице, раздутый синеватый нос которого свидетельствовал о десятилетиях его поклонения Бахусу.

Перед столом, в дубовом с кожей кресле, сидел прямой начальник Петра, генерал-майор свиты Его Величества командир лейб-гвардии уланского Её Величества Государыни Императрицы Александры Фёдоровны полка князь Сергей Константинович Белосельский-Белозёрский.

Оба генерала вытянули шеи, чтобы из своего далека разглядеть красавца корнета, остановившегося в дверях.

Между ними и юношей был длинный-предлинный дубовый стол с массивными кожаными стульями вдоль него. Панели из морёного дуба, которыми были покрыты стены, за исключением одной, на которой висели несколько карт Европейской России, поглощали много света, падавшего от бра и двух медных люстр с лампочками Эдисона в виде свечей.

– Корнет, идите сюда, к нам! – позвал Белосельский-Белозёрский. По его тону Пётр заключил, что грозы с громом не будет, и, чеканя шаг, как на параде, приблизился к начальству. Он приготовился отрапортовать командиру корпуса о своём прибытии, но тот опередил его, махнул рукой и велел «рапорт отставить!».

Затем кряжистый Безобразов встал, обогнул свой стол и оказался лицом к лицу с юношей. В руках у него была коробочка. Генерал-лейтенант её открыл, достал какой-то знак и прицепил его к лацкану мундира Петра. Корнету было неудобно скосить глаза, чтобы разглядеть знак, и он вытаращил их на командира корпуса.

– Поздравляю! – пробасил Безобразов и пожал руку Петру. – А теперь отметим это дело и расскажешь, как тебе посчастливилось получить столь редкое отличие – Императорский знак в честь 300-летия Дома Романовых… Немногие члены Государственного совета получили такой, а в гвардии ниже полковника – никто…

Генерал-лейтенант хлопнул в ладоши. Казалось, прямо из стены возник лакей с подносом, на котором стояли шесть бокалов шампанского. Безобразов взял два себе, лакей два поставил перед князем и два – на краешек стола у того места, где стоял третий, пустой стул.

– За Государя и Дом Романовых! – провозгласил тост командир, и офицеры стоя приложились к бокалам. – А теперь рассказывай, почему Государыня Императрица Александра Фёдоровна повелела вставить твоё имя в списки представленных к этому знаку! – пробасил Безобразов.

– Ваше высокопревосходительство, ума не приложу, как это получилось… – искренне удивился Пётр. – И видел-то я Её вблизи только один раз… – Он снова пожал плечами.

Князь Белосельский-Белозёрский нахмурил вдруг лоб от умственного усилия, а потом, как старый царедворец, пришёл к выводу:

– Это не тогда ли, во время твоей командировки в Кострому со штандартом полка на закладку памятника в честь 300-летия Дома Романовых было? И ты, когда приехал, передал мне благодарность Государыни, что представителя Её полка включили в свиту во время пребывания Их Величеств в Ипатьевском монастыре?..

– А-а! – протянул вспомнивший этот радостный эпизод Пётр. – Тогда толпа в соборе притиснула меня почти на шлейф Государыни, и она очень благосклонно посмотрела на меня… И потом спросила, не тот ли я новенький корнет, который Ей в полку ещё не представлялся…

– Ну вот, видишь, наш улан почти что в случай попал! – хохотнул басом Безобразов. – Смотри не промахнись! Кстати, тебе ещё одно приятное известие: матушка князя Сергея Константиновича, – осклабился, изображая любезность Белосельскому-Белозёрскому, генерал-лейтенант, – княгиня Надежда Дмитриевна, видела на каком-то балу, как хорошо ты танцуешь. Будучи фрейлиной государыни императрицы Марии Фёдоровны, она рекомендовала тебя записать в реестр церемониальной части, откуда офицерам гвардейских полков присылаются личные приглашения на придворные балы… Так что завтра утром ты получишь приглашение на бал у вдовствующей императрицы в Аничковом дворце, который имеет быть место послезавтра. Князь расскажет тебе сейчас о порядке службы на балах… А сейчас поднимем бокалы за государыню императрицу, – выдержал секундную паузу генерал-лейтенант и, к разочарованию Петра, добавил: – Марию Фёдоровну!

Офицеры снова встали, со звоном чокнулись бокалами и единым духом их опустошили.

Безобразов сел, откинулся в кресле и, полуприкрыв глаза, видимо, стал вспоминать балы Александра Второго, при котором он начинал службу. Князь тоже откинулся в своём кресле и начальственным тоном принялся давать указания:

– Бал, господин корнет, это для гвардейца не забава, а трудная служба… От нашего полка надлежит прислать десять танцоров, и гордитесь, что вы попали в их число… Но не думайте там веселиться… Помните, что вы состоите в наряде и должны исполнять служебные обязанности… Танцуйте с дамами и занимайте их по мере возможности… Как новичку, скажу вам, что в день бала не рекомендуется пить ничего крепче кваса, не курить и не душиться слишком сильными духами – не всем они могут быть приятны… Строго запрещается держаться группой в одном месте, словно в губернском Дворянском собрании… Помните, что главный манёвр – рассыпаться и охватывать с флангов противни… виноват, дамское общество. И ещё один, теперь сугубо отеческий совет: больше одного танца с девицами на выданье не танцуйте, а не то в глазах света вы сразу станете кандидатом в женихи… Особенно если девица богата и дурнушка…

После этих слов Безобразов словно проснулся, открыл глаза и уставился на Петра.

– В назидание могу вам рассказать историю, которая случилась с моим товарищем кавалергардом, не буду называть его имя, во времена благословенной памяти Императора Александра Второго. На своё несчастье, мой сослуживец, тогда такой же молодой, как вы, корнет, попал на замечание из-за княжны Долгоруковой[86]. Впоследствии она стала морганатической супругой Императора… Так вот, княжна была очень хороша собой, и мой приятель, сам того не заметив, увлёкся ею и провёл около неё целый вечер. На следующий день он стоял в этом кабинете примерно на том же месте, что и вы. Ему было сказано: тебя представили княжне Долгоруковой… Ты мог и, скажем, должен был пригласить её на вальс… Но афишироваться целый вечер? Это просто невежественно!.. Разве ты не знаешь, каково её положение при дворе?.. Ты позоришь полк… Ступай и намотай себе это на ус… К счастью, Офицерское собрание после этого случая не отказало ему в чести носить гвардейский мундир… А ведь могло быть и хуже…

У Петра упало сердце. «Неужели они уже знают, что я влюблён в великую княжну Татьяну Николаевну, и хотят меня предупредить таким способом, чтобы я не наделал глупостей на балу?! Да откуда же им знать об этом, ведь я никому, кроме дедушки Ознобишина, не рассказывал об этом, а он меня никогда не выдаст! Наверное, старички свою молодость вспомнили…» – решил корнет и поблагодарил господ генералов за приглашение на бал и за подробную инструкцию о поведении гвардейца в Императорском дворце.

Его командир обратился с каким-то служебным вопросом к Безобразову, отчего корнет заключил, что с ним разговор окончен. Он щёлкнул каблуками, привлекая к себе внимание, и гаркнул:

– Разрешите идти?

Оба генерала поднялись, чтобы пожать на прощанье ему руку. Корнет немало подивился такой вежливости старых служак, но потом вспомнил поучения деда, который говорил, что в свете всегда делаются очень внимательными и любезными по отношению к тем, на кого была обращена монаршья благосклонность. Идя к двери, Пётр потрогал рукой холодный металл знака, который он так и не успел разглядеть, и понял, что неожиданное отличие, назначенное ему каким-то образом самой Императрицей, вероятно, и вызвало этот приступ заботы о нём двух старых придворных генералов.

Следующий день и утро перед балом прошли у Петра словно в тумане. Он машинально выполнял все служебные обязанности, машинально двигался, ел, пил, тренировал свою лошадь в манеже до тех пор, пока луч света не прорезал на минуту этого тумана: адъютант полка вручил ему плотный конверт с вензелем вдовствующей императрицы и красочно исполненным приглашением. На свободное место посреди яркой картинки в русском стиле красной тушью было вписано его имя. При передаче Сашок, намекая на их вчерашний разговор, бросил Петру:

– С тебя дюжину шампанского в Офицерском собрании…

– Две дюжины! – ответил Пётр и вызвал артельщика, чтобы тотчас отдать соответствующее распоряжение. Но, памятуя советы генералов, даже вечером накануне бала он не притронулся к любимому напитку гвардии, вызвав подначки приятелей. Друзья долго к нему приставали, требуя обмыть новенький памятный знак, но Пётр проявил недюжинную твёрдость и отказал всем домогавшимся чокнуться с ним. Его позиция в конце концов была уважена.

Утром генерал повторил инструкции команде, собиравшейся на бал, но Пётр словно оглох. В его голове молотом стучало: «Что будет? Что будет?» Ведь он никак не сможет скрыть от светских кумушек своё истинное отношение к Татьяне Николаевне. Не повредят ли ей в общественном мнении даже самые рыцарские чувства юного корнета?

В лёгких санках лихача примчался он в Аничков дворец за час до назначенного времени. По дороге он боялся, что приедет слишком рано и надо будет ожидать под дверью.

Но дворец сиял всеми огнями, которые только в нём могли зажечь, небольшая толпа стояла у ворот на Невском, несмотря на лёгкий морозец, пощипывавший уши, и глазела на прибывающие кареты и моторы. Бывалый лихач остановил санки на мгновенье у главного подъезда, высадил Петра и тут же освободил место двигавшемуся за ним мотору с княжескими вензелями на дверцах.

У корнета отлегло от сердца, что он не будет единственным гостем в пустой бальной зале.

Лакей в вестибюле, одетый в камзол с позументами и золотыми государственными орлами по красному полю, белые панталоны и чулки, чёрные лакированные башмаки, критически осмотрел корнета, видимо не зная новичка в лицо. Затем он убедился, что к изнанке уланской шинели булавкой приколота визитная карточка с именем владельца, и полушёпотом сказал ему, в каком углу вестибюля он сможет получить свою шинель и головной убор после бала.

Неширокая мраморная лестница с довольно узким красным ковром вела в бельэтаж, где перед гостями вдруг открывался большой Белый зал с хрустальными люстрами и зеркальным паркетом. На хорах музыканты придворной капеллы тихонечко пробовали свои инструменты, настраивая их после уличного холода. В зале и гостиных, по анфиладе которых Пётр прошёл, осматривая место будущего «сражения», пахло особыми придворными духами и живыми цветами, целый вагон которых был, вероятно, специально для этого бала доставлен из Ниццы и размещён в салонах и гостиных.

Памятуя о приказе «группами не собираться!», корнет отошёл к окну, выходящему на Невский, и с биением сердца стал ждать в одиночестве, когда же покажется кортеж царских моторов. Часы пробили девять, но до начала бала оставалось ещё очень много времени. Ведь Николай Александрович с Государыней и двумя старшими Дочерьми только в этот момент выехал из Царского Села в Аничков дворец. Неопытный корнет всего этого не знал, и лишний час ожиданий показался ему вечностью.

20

Битый час корнет граф Лисовецкий слонялся по салонам и гостиным Аничкова дворца в ожидании начала бала. У одного из бывалых гвардейцев он узнал, что, поскольку бал даётся вдовствующей императрицей в честь её двух старших внучек, великих княжон Ольги и Татьяны, которым уже пора начинать выходить в свет, появления старой государыни, а возможно, и царя с царицей не ожидается. Но если высочайший выход состоится, тогда дирижёр бала, молодой барон Мейендорф, начальник конной гвардии и любимец вдовствующей императрицы ещё по руководству балами при жизни её супруга Императора Александра Третьего, будет составлять после первого контрданса танцующие пары.

Кавалергард посоветовал румяному корнету, который, видимо, в первый раз попал на придворный бал, уже сейчас пригласить даму на самую центральную часть праздника – мазурку, чтобы вообще не остаться на бобах. Ведь дам могло и не хватить на всех танцующих. Воспользовавшись любезной разговорчивостью товарища по оружию, Пётр узнал у него и некоторые важные для себя детали. Во-первых, по этикету не полагалось приглашать на танец великих княгинь. Если августейшие особы женского пола сами останавливали свой выбор на каком-то госте, то её официальный «кавалер», то есть гофмейстер малого двора, передавал приглашение великой княгини её избраннику.

Корнет спросил его относительно приглашения великой княжны, но лихой кавалергард ответил, что, поскольку Царские Дочери только начинают выходить в свет, протокольных прецедентов ещё не установлено. При этом гвардеец с таким любопытством посмотрел на Петра, что тот поспешил перевести разговор на другую тему и спросил, откуда же будет выходить вдовствующая императрица и августейшие особы.

Кавалергард, который по случайности оказался одним из двух помощников дирижёра бала барона Мейендорфа, с удовольствием принялся разъяснять новичку и географию залов, и место высочайшего выхода, и кто где будет стоять во время полонеза, контрданса и мазурки, откуда надо заходить в танце и прочие детали. Лекция по бальной тактике и стратегии была для корнета чрезвычайно поучительной. Он немедленно сделал для себя выводы.

Внизу, у подъезда, музыканты вдруг грянули Императорский марш, и публика хлынула к дверям на лестницу, чтобы лицезреть Царское Семейство. Царь, очевидно, решил почтить своим присутствием этот бал. Но никому ничего увидеть не удалось, поскольку Государь, Его Супруга и две Дочери быстро прошли в старенький лифт и поднялись в свои бывшие комнаты, чтобы там приготовиться к балу.

Пётр так и не стал приглашать никого из дам на танцы, хотя видел, что некоторые из них, легко перемещаясь по салонам и гостиным, на мгновенье задерживались с господами офицерами и что-то записывали в маленькие блокнотики. Корнет понял, что так составлялась очерёдность кавалеров на разные танцы. Он почти никого не знал ещё в петербургском высшем свете, кроме нескольких офицеров конной гвардии – завсегдатаев ресторана Кюба, куда сам захаживал, когда дед одаривал его деньгами. Что касается дам и девиц, то они все, при его влюблённости в Татьяну Николаевну, были в данный момент ему неинтересны и казались на одно лицо.

Поэтому Пётр поспешил в конец Белого зала, к дверям, откуда, как сказал кавалергард, начнётся выход Императорской Семьи. Едва он успел занять место в небольшой толпе придворных старичков и старушек, желавших первыми склониться перед Августейшей Семьёй, как на хорах оркестр заиграл полонез из «Евгения Онегина», двери отворились и торжественный выход начался.

Первой, как и полагалось по протоколу, в паре с дуайеном дипломатического корпуса австро-венгерским послом графом Сапари выступала вдовствующая государыня императрица Мария Фёдоровна. Пётр впервые в жизни оказался так близко к «Гневной», как её называл дедушка Ознобишин, и постарался внимательно рассмотреть государыню до того, как ему пришлось вместе со всеми согнуться в глубоком поклоне.

Мария Фёдоровна оказалась маленькой и худенькой дамой, удивительно моложаво выглядящей для своих лет. Может быть, такой эффект производила её энергичная, отнюдь не старческая походка, гордая осанка – то ли от привычки властвовать, то ли произведение массажиста и костоправа, регулярно трудившихся над её спиной и шеей. Молодые синие, совсем не выцветшие, как у многих других старух, глаза живо блестели, и в них светился радостный интерес к жизни, словно у девушки, только вступающей в свет. Её белое атласное платье было так же глубоко декольтировано, как и у остальных дам на этом балу, но наблюдательный юноша заметил, что грудь, плечи и спина вдовствующей императрицы были закрыты какой-то прозрачной тканью, которая создавала эффект гладкой матовой, как будто чистой, без веснушек и морщинок, молодой нежной кожи. Над её маленькой головкой, пропорциональной стройному телу с высокой грудью, пышная, устремлённая ввысь причёска являла собой чудное произведение придворного куафёра.

Густые волосы старой императрицы уверенно держали на себе тяжёлую диадему из крупных сверкающих бриллиантов в несколько рядов, между которыми чуть покачивались крупные каплеобразные бриллиантовые подвески. Шея Марии Фёдоровны была буквально укутана в несколько рядов бриллиантовым ожерельем из крупных камней.

Это украшение, вероятно, имело своей целью также и сокрытие морщин, которые выдают истинный возраст женщины независимо от того, насколько моложаво она выглядит.

Голубая Андреевская лента очень гармонировала с синими глазами старой императрицы.

Когда Пётр вместе с остальными господами склонился в поклоне, он увидел расшитые бриллиантами атласные, как и платье, бальные туфельки государыни, пропорции которых явно свидетельствовали о стройности ног довольно пожилой дамы.

Следующим шёл в паре с супругой австрийского посла графиней Сапари Государь Император, у которого Пётр, ещё склонённый в поклоне, увидел только лакированные ботинки с тупыми бальными шпорами без колёсиков.

Перед тем как снова склониться, теперь уже перед Государыней Александрой Фёдоровной, которая шла в паре с каким-то важным послом, уланский корнет успел восторженно взглянуть на свою царицу.

Глаза их вдруг встретились. Александра Фёдоровна, выражение лица которой до этого было довольно сухим и гордым, каким оно всегда оставалось у неё на официальных мероприятиях, видимо, узнала и вспомнила Петра. Ей было приятно видеть это молодое розовощёкое существо, с обожанием глядящее на неё из толпы ненавистной ей светской черни, где подобострастие заменило уважение и любовь, а любопытство служило только для сбора информации, питающей сплетни.

На мгновенье молодая Государыня сбросила маску гордой отчуждённости и по-матерински улыбнулась гвардейскому корнету. Это странное происшествие не осталось незамеченным окружающими. В сторону улана сразу же повернулось несколько голов.

От того, что Пётр не разглядывал Императрицу, а воспринял её сразу, как что-то доброе и нестрашное, у него в памяти остался только нежный лилово-розовый цвет её платья и причёска из густых, рано поседевших волос с более скромной, чем у Марии Фёдоровны, диадемой.

Вслед за Государыней Императрицей, как объяснял ему час тому назад кавалергард, должна была следовать великая княгиня Мария Павловна, которую здесь называли по-простецки «Старшей» и, видимо, любили. Во всяком случае, объяснял кавалергард, начиная с неё, глубоко кланяться необязательно, а можно ограничиваться только склонением головы. Поэтому Пётр сумел хорошо разглядеть и эту даму, весьма влиятельную в Царском Семействе.

Великая княгиня Мария Павловна, вдова дяди царя, великого князя Владимира Александровича, оказалась круглолицей, пухленькой молодящейся немочкой, рыжеватой и белокожей. Толстый слой пудры и румян на лице скрывал её возраст и следы бурно и весело проведённых в России десятилетий. Она улыбалась во все стороны своим добрым знакомым, которых здесь, видимо, было очень много. Её улыбка, несмотря на тонкие губы, была красива и белозуба. Мария Павловна явно пользовалась большой популярностью.

Пётр вспомнил рассказ своего деда о «Старшей» в один из вечеров в Яхт-клубе. Фёдор Фёдорович поведал тогда внуку, что великая княгиня Мария Павловна является одной из самых искусных и лицемерных интриганок в обширном Семействе Дома Романовых. В пятом году она и её супруг мечтали так проложить курс русской революции к конституционной монархии, чтобы чужими руками сбросить с престола Николая Александровича, естественным путём не допустить на трон годовалого тогда Наследника Алексея, лишить возможности коронования на царство любимчика вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, брата Николая Второго, великого князя Михаила. Вместо всех этих первоочередных с точки зрения закона о престолонаследии Романовых они жаждали посадить на престол одного из своих сыновей – Кирилла или Бориса.

Но Николай Александрович сумел тогда, хотя и с большим трудом и уступками в Манифесте 17 октября, удержать вожжи в своих руках. Пережив одну революцию, «Старшая» не оставила надежд на следующий бунт черни или гвардейский переворот, которые она и старалась исподтишка возбудить всеми силами.

«Российский бунт уже однажды приблизил на шаг моего дорогого Кирилла к престолу, – мечтала при всех общественных беспорядках «Старшая». – Так почему бы и теперь не сократить дистанцию и не занять сыночку это уютное кресло?!»

Ради сыновей и себя она была готова заводить и покупать сколько угодно друзей и союзников, работать, улыбаться и очаровывать хоть двадцать четыре часа в сутки. Особую ставку германская принцесса в звании русской великой княгини, как и многие её предшественницы во дворцах российских Императоров, делала на офицеров гвардии. Именно поэтому на долю рослого и пригожего корнета улан тоже досталась ослепительная улыбка.

«Старшая» шла в паре с японским послом Мотоно. За этой парой начали своё шествие, тоже опираясь на руки иностранных послов, сёстры царя Ксения и Ольга, супруги которых, великий князь Александр Михайлович и герцог Пётр Александрович Ольденбургский, гордо вели жён этих послов.

Петру казалось, что не будет конца процессии, полонез всё звучал и звучал. Под его звуки мимо молодого графа проследовали великие княгини черногорки Анастасия и Милица, их августейшие мужья Николай Николаевич и Пётр Николаевич, Сергей и Георгий Михайловичи со своими супругами Елизаветой Фёдоровной и Марией Георгиевной, дочерью короля Греции…

Кого-то из участников этой процессии Пётр знал как военачальников, например командира Санкт-Петербургского военного округа и начальника гвардии великого князя Николая Николаевича или увлекающегося авиацией великого князя Александра Михайловича, мужа Ксении, сестры царя. Некоторых, особенно высочайших особ женского пола, он узнавал по журнальным портретам, а иных мог только предполагать, исходя из тех занятий словесностью в казармах, где не только офицеры, но и унтеры должны были чётко излагать солдатам, кто есть кто в Царствующем Доме Романовых.

В самом конце торжественного выхода, когда Пётр уже отчаялся увидеть предмет своих воздыханий, вдруг раздался сначала девичий смех, а затем, под руку с министром Двора бароном Фредериксом, показалась в дверях великая княжна Ольга Николаевна. Вслед за ней, тоже под руку с каким-то старцем в расшитом придворном мундире, вышла в Белый зал и Татьяна Николаевна. То ли для великих княжон не хватило достойных послов, то ли по протоколу девицам из Августейшей Фамилии не полагалось вступать на паркет бала без надёжного сопровождения доморощенных хранителей придворного целомудрия, но Ольга и Татьяна были единственными, кто появился с двумя дуэньями мужского пола в генерал-адъютантских аксельбантах.

Сначала Ольга, а затем и Татьяна заметили рослого уланского корнета, на голову возвышавшегося над группой гостей, толпившихся по обе стороны торжественного выхода. Ольга даже обернулась к Татьяне, поравнявшись с Петром и одарив его лукавой улыбкой. Старшая сестра хотела, наверное, что-то сказать младшей, но, увидев, как покраснели вдруг и Пётр и Татьяна, решила промолчать.

«Ольга красива, – отметил про себя Пётр, – но Татьяна чуть выше её ростом, стройнее…»

И действительно, вторая Дочь царя, пропорционально сложённая, с тонкой талией, сияющими серыми глазами под копной тёмно-русых волос, украшенных, согласно бальному этикету для девиц, отнюдь не драгоценностями, но живыми цветами, вплетёнными, как и у Ольги, в элегантную причёску, была потрясающе хороша. Сердце у храброго корнета ушло куда-то в пятки, хотя сначала оно хотело выпрыгнуть из груди только потому, что Пётр понял: его помнили, его узнали…

21

«Зачем я послушала Павла и уехала из Парижа? Зачем я здесь уже несколько недель унижаюсь, сижу, как в заточении, в этом пустом дворце без двора, на который имею право? Зачем, наконец, я ходила к этому страшному Старцу Григорию, который, как говорили, имеет столько влияния на Государыню, но ничего так и не смог сделать для моего триумфального возвращения к главному Двору, а через него – и в этот капризный и трусливый петербургский свет. Ведь если упрямец Николай, помешанный на чистоте принципов самодержавия и равнородности браков своих родственников, не кивнёт одобряюще этой старой развалине Фредериксу, меня не пустит на порог ни одна великая княгиня, ни одна из самых выживших из ума и давно отставленных старух фрейлин!..» – горько думала стройная и обаятельная красавица с зелёными глазами, причёской в виде широкого нимба из белокурых волос, покрытых маленьким тюрбаном зелёного муара с огромной изумрудной заколкой.

Это была когда-то самая обворожительная из всех полковых дам гвардейских полков, знаменитая «Мама Лёля», бывшая жена полковника Пистолькорса, адъютанта родного брата царя Александра Третьего, его высочества великого князя Владимира Александровича. Она, не имевшая титулованной голубой крови в своей родословной, исключительно силой обаяния и гибкого ума сумела создать на своей даче в Красном Селе, центре летних манёвров гвардии и Петербургского военного округа, и в доме на Большой Морской улице такой выдающийся по составу гостей салон, который не снился и многим великим княгиням.

Необычайная тяга и страсть к светской жизни, глубокое изучение особенностей психологии своих самых высоких гостей и элегантное угождение их вкусам и пожеланиям сделали эту незаурядную женщину центром компании, где стремились провести свой свободный вечер и гвардейские офицеры из лучших семей Петербурга, и молодые великие князья, и даже сам Наследник Цесаревич Николай Александрович…

Не всякой своей даже уважаемой родственнице из царствующих домов Европы так мило и так часто писал письма и записки Наследник престола, тогда ещё юный гусарский ротмистр, а теперь Государь Император Всея Руси!.. И первой из «неравнородных» жён ворвалась она, как злой вихрь, в Семью Романовых накануне пятого года, разведясь со своим полковником Пистолькорсом и вскружив голову сорокалетнему вдовцу, великому князю Павлу Александровичу…

Как было вознаграждено её честолюбие и энергия, когда «Мама Лёля» сумела увлечь «дорогого Павла» красотой, необыкновенным обаянием и преданностью… и, конечно, тем, что всегда остаётся в отношениях мужчины и женщины интимной тайной. В общем, Ольга Валерьяновна не просто взяла в свои крепкие ручки мягкого и влюбчивого великого князя, но и сумела оторвать его от высокороднейшей, красивейшей и умнейшей женщины Москвы – жены его брата Сергея Елизаветы, так страдавшей от любви грубого и резкого с женщинами мужа к его молоденьким и пухленьким адъютантам.

Пусть был скандал, когда они с Павлом, невенчанными, но уже прижившими ребёночка, уехали из России, и адъютанты мужа, ещё не лишённого тогда своим венценосным племянником всех великокняжеских прав потому, что формально они не были ещё мужем и женой, а только любовниками, до которых никому не было дела в преддверии бунта девятьсот пятого года, рыскали по всей Европе в поисках русского православного священника и нашли наконец такого… Пусть их венчание в маленькой греческой церквушке в Вероне подняло такую волну скандала в Доме Романовых, что Николай лишил своего дядю, великого князя, в наказание за ослушание и нарушение брачных канонов династии, и генерал-адъютантского звания, и всех должностей, и даже учредил опеку над его малолетними детьми – Марией и Дмитрием…

Но сколько можно злиться и не прощать столь романтической любви?! Ведь говорила же ей перед отъездом из России добрая подруга и наперсница великая княгиня Мария Павловна Старшая, что Ники долго сердиться не в состоянии, что через год-два Павлу всё будет возвращено и Лёля займёт достойное место… Но прошло уже десять лет скитаний из Парижа в Канн, из Канна – в Вену или Берлин и снова в Париж, но никакого улучшения в положении нет и пока не предвидится… Подумаешь, парижский и лондонский свет их принял и полюбил! Они ведь любят всех «бояр рюсс», которые поят их шампанским и устраивают развлечения… Что из того, что после гибели Сергея от бомбы террориста Ники вернул Павлу генерал-адъютантский мундир и разрешил ненадолго приехать в Россию на похороны брата… Но самый дивный, самый гордый и самый замкнутый, самый капризный и высокомерный свет в мире – петербургский – остаётся закрыт и глух к страданиям самой достойной и светской из всех женщин – супруги, хотя и морганатической, но дяди Императора!.. Наверное, это всё происки злючки Аликс, которая простить не может, что в юности её муженёк писал тёплые письма «Маме Лёле» и, как все гусары, был немножко влюблён в неё… Ах, если б не такая большая разница в возрасте между ними, она влюбила бы тогда в себя Наследника Цесаревича, и посмотрела бы Европа, как Романовы выкрутились бы из этого положения!.. Алиса спасибо должна была ей сказать, что она сама не занялась им или не подложила какую-нибудь такую красотку, с которой бы он забыл эту простушку и назойливую интриганку Кшесинскую!..

«Но что делать теперь? Ведь я сижу здесь, в этом старом дворце Павла, как в позолоченной клетке, где повсюду к тому же развешаны ещё портреты его покойной первой супруги, греческой королевны! И никак не могу посетить даже свою старую подругу и покровительницу «Старшую», не говоря уже об Аничковом или Александровском дворце… Хотя старая императрица и намекнула мне через Павла, что она-то готова меня принять и забыть всё, но вот Ники и Аликс!..

Господи! Опять надо идти к этому Старцу Григорию с поклоном и просьбой ещё раз замолвить словечко перед царицей за меня, грешную… Опять слушать его слова, на которых, конечно, есть печать Божия, но это-то и тревожит душу… Особенно когда он своими сине-серыми глазами, словно ледяными иглами, пронзает тебя насквозь! Но он придаёт своей молитвой за меня и Павла хоть какую-то надежду, что карантин вокруг нас будет закончен и я займу подобающее мне место, ну хотя бы в Аничковом дворце… Тогда и Мария Павловна откроет мне свои объятья, а что до остальных великих князей и княгинь, а особенно их молодёжи, то они так запляшут под мою дудку на моих приёмах, что весь свет петербургский трястись будет от зависти!..

Но как же мне воздействовать на мою сестру и племянницу, которые ввели меня к Старцу, чтобы и они упрашивали его?.. Ведь и Люба и Муня уже много лет принадлежат к числу самых близких к Отцу Григорию людей!..

Жаль, что Павел так бурно отреагировал на мои встречи со Старцем и отказался сам идти к нему… Ведь тогда Григорий Ефимович ещё бы активнее воздействовал на Аликс и умолил бы её забыть прошлое… Хоть и говорила я ему, сколько высокопоставленных людей посещают Старца и просят его помолиться за них… Сам хитрейший граф Витте хоть и не может уже легко передвигаться, а посылает свою ненаглядную Матильду к Старцу за регулярным благословением!.. Но Павел упрям!.. Что толку в десяти пунктах, которые я ему продиктовала о том, как меня можно самым достойнейшим образом ввести в Семейство Романовых! Он не способен стукнуть кулаком по столу упрямого Ники и только ездит в Царское Село пить чай со своим племянником… Как он не понимает, что, приезжая в Александровский дворец один, он предаёт меня!»

Энергичная и гибкая, Ольга Валерьяновна мерила шагами пустые салоны и гостиные своего дворца, то и дело возвращаясь в будуар к столику, на котором безмолвствовал телефонный аппарат. Весь персонал спрятался во внутренние помещения, боясь попасться на глаза хозяйке, которая вот уже несколько дней была в мрачном настроении. В высоких и заставленных разностильной мебелью комнатах, где букеты цветов, преподнесённых жене великим князем Павлом, издавали волны ароматов, сорокавосьмилетняя, уже молодящаяся, но ещё очень красивая женщина бурно переживала, что все эти охапки и корзины цветов, цветущие деревца и кустарники из Крыма и Ниццы присланы из цветочных магазинов не поклонниками или милыми гостями, а заказаны мужем, и только мужем. Но его любовь не могла уменьшить её жуткую тягу к общению в высшем свете с подобными себе, хотя она очень хорошо знала всё лицемерие и склонность к интригам этого «лучшего» общества. Вечно праздничная атмосфера света была ей необходима для полного счастья, как чистая вода ручья для форели, где резвится она с подобными себе…

…Когда Ольга Валерьяновна остановилась на минуту у высокого зеркального окна, за которым колючий ветер вьюжно закручивал снежинки над замёрзшей Невой, телефон вдруг издал длинный гудок.

Это была племянница, Муня Головина, дочь камергера царского Двора, одна из самых близких и доверенных сомолитвенниц Григория Ефимовича.

– Тётя Лёля, Отец Григорий просил вам передать, что сегодня вечером он едет к Ане Вырубовой в Царское и встретит там Её Величество… Он надеется умолить Государыню Императрицу принять вас с милостью… Утром, после молитвы, он будет дома и расскажет о том, какой результат дал Бог…

– Я приеду ровно в девять! – твёрдо сказала Ольга Валерьяновна.

…Необычно рано для истинно светской дамы – в семь с половиной утра, когда на улице царила полная тьма, которую не могли разогнать редкие фонари, графиня Гогенфельзен была уже на ногах. Не заходя в спальню мужа, «Мама Лёля» оделась в самое скромное своё чёрное платье, выпила чашку кофе и принялась создавать у себя в душе молитвенное состояние. Старец очень не любил, когда к нему приходили с сугубо мирскими настроениями, и грубо гнал от себя таких людей, очень тонко воспринимая, как правило, что посетителям от него нужно – душевного утешения и благости Божьей или исключительно суетных благ мирских.

Ещё с вечера Ольга Валерьяновна вызвала к восьми утра своего доверенного кучера, велела надеть ему утром вместо обычной ливреи армяк и на самой неприметной карете из обширного великокняжеского каретника подать выезд к боковому подъезду дворца. Закутавшись в самую простенькую из своих шуб, опустив на лицо густую вуаль, графиня Гогенфельзен, с противным тяжёлым чувством ожидания неприятности, отправилась к дому 64 на Гороховой улице, во флигеле которого квартировал Распутин.

Сообразительный кучер завернул с улицы прямо под высокую арку ворот и подал карету к закрытой тяжёлой двери подъезда флигеля. Один из филёров, формально приставленных Департаментом полиции для охраны Распутина, а точнее – наблюдавших и писавших ежедневную рапортичку о всех встречах и поездках Григория Ефимовича, проходившего у них в документах «наружки» под кличкой Тёмный, услышал карету и открыл дверь.

Неизвестная ему дама под вуалью вошла и неуверенно стала подниматься по лестнице.

– Мадам, если вы к Отцу Григорию, то – следующий этаж, направо!.. – крикнул ей филёр, надеясь, что она поднимет вуаль и уточнит, куда ей идти. Но дама ускорила шаги и действительно повернула в квартиру Старца.

«Мама Лёля», хотя и боялась, что её узнают, успела только отметить для себя, что полицейский говорил с ней о Распутине очень доброжелательно. Это её поразило, поскольку в обществе говорили, что все так ненавидят Старца, что только и делают, как плюют ему вслед. Пришлось теперь поверить Муне, что филёры, да и все, кто сталкивается с Отцом Григорием, начинают его любить и верить в него. Племянница даже говорила, что сыщики на праздники получают выпивку и закуску от Григория Ефимовича, а когда он коротает вечера или дни у себя дома, а не в гостях, то охотно играют с ним в домино. С удовольствием они сопровождают Распутина и в город, охраняя от любопытных и ненавистников, которых теперь что-то стало прибавляться, а полицейское начальство словно осатанело и приказывает филёрам писать всякие глупости против Распутина, от чего они решительно отказываются…

Дверь в квартиру Распутина оказалась открытой. Зазвенел колокольчик, словно в магазине, графиня очутилась в передней, где на вешалке уже были с десяток пальто и форменных шинелей.

Через дверь столовой доносился голос Григория Ефимовича. Он что-то проповедовал. Закончив фразу, вышел в прихожую.

Ольга Валерьяновна успела сбросить свою шубу и поднять вуаль. Распутин обнял её и трижды расцеловал, как делал это со всеми своими посетителями, не обращая внимания на пол или звание.

Вид Старца был грустен и ласков, но прямо в глаза Ольге Валерьяновне он избегал смотреть, из чего «Мама Лёля» сделала вывод о неудаче его ходатайствования за неё перед Аликс.

– Иди в кабинет! – приказал Старец графине и указал на дверь по другую сторону коридора от столовой. – Бог испытанием не унизит! А я сейчас приду…

Ольга Валерьяновна вошла в комнату и увидела, что она обставлена вполне приличной кожаной мебелью и увешана иконами. Перед Фёдоровской иконой Божьей Матери, про которую Лёля знала, что она подарена Распутину самой Императрицей, горела неугасимая лампада. Запах горящего деревянного масла мешался с запахом кожи от мебели и создавал весьма специфическую атмосферу.

Старец, видимо, посвятил несколько минут заботе о своей внешности. Ольгу Валерьяновну это не удивило, потому что от племянницы она знала, что у Отца Григория возникла к графине духовная симпатия.

Длинные, но не густые пряди тёмных волос Старца были свежерасчёсаны и смазаны маслом. Довольно редкую бороду и усы он тоже с утра привёл в порядок. От него пахло дорогим мылом.

Голубая шёлковая рубаха, подвязанная широким чёрным кушаком, усиливала синеву его серо-синих глаз. Свободные шаровары и лёгкие полусапожки дополняли типично мужицкий облик.

– Чаво стоишь – садися… – сверкнул он на «Маму Лёлю» холодновато-подозрительным взглядом и уселся сам в кресло.

Графиня про себя отметила, что почему-то, как и в те первые встречи с ним, устроенные сестрой и племянницей, его грубость и невежливость вовсе не возмущают и не затрагивают её, как было бы, если бы они исходили от любого другого человека.

«Он как-то притягивает к себе, покоряет блеском своих глаз или какими-то душевными флюидами!» – подумала Ольга Валерьяновна.

Она подняла свои большие зелёные глаза с немым вопросом навстречу взгляду Старца, и тот потупил взор.

– Я и Аня два часа вчерась уговаривали Маму, – графиня ещё не привыкла к его лексикону, но поняла, что речь идёт о молодой царице, – чтобы она сказала Папе помиловать тебя… Я сказал, что ты – хорошая… – отрывисто сообщал Распутин. – Но Мама тебе пока не верит… Слишком много врагов окружает Ея, и слишком много горя причиняют они Ей… Она спросила, не дурачишь ли ты меня? Поверил ли я тебе? Аннушка тоже заступилась за тебя… Говорила, что ты много страдала и грехи свои замаливаешь постом и молитвой… Правильно я говорю? – Старец пронзительным взглядом заставил графиню вздрогнуть и импульсивно припасть в поцелуе к его руке с длинными пальцами.

Другой рукой он погладил её по голове, как маленькую девочку, и от этого ласкового движения ей, почти пятидесятилетней, сделалось так тепло на душе, как не бывало уже много, много лет.

– Бог правду видит! Он в обиду не даст! Терпи – и спасёшься! – утвердил свои обычные слова Старец, но и даже банальный смысл этих слов родил в душе графини великую надежду. Её душа от общения с Григорием Ефимовичем так открылась, что она готова была дать через Старца обет Богу о том, что больше никогда и никому не причинит зла, не возведёт напраслину. Ей показалось, что Распутин понял все её мысли.

Он поднялся во весь свой рост, а она осталась стоять на коленях подле его кресла и подняла лицо горе.

– Молись об этом, голубка. – Распутин, благословляя, снова положил ей руку на голову. – Бог милостив. Если ты будешь верить в любовь к человецам и нести страдание своё, яко Христос, с терпением и верой, то пошлёт Он тебе благость и утешение… А теперь – ступай с Богом и сделай вклад в богоугодное заведение! – взял её за руку и помог подняться с коленей Старец.

Ольга Валерьяновна была потрясена. Как мог он проникнуть в её мысли? – вопрошала она себя. Она боялась расплакаться. Но ещё больше она страшилась потерять свою независимость и отдать Старцу свою душу. Она поняла теперь, почему с таким пылом и любовью говорит о Распутине её несчастная племянница, почему так почитает его Аня Вырубова и, наконец, какую духовную поддержку нашла в этом простом русском мужике, исходившем вдоль и поперёк всё православное пространство, напитавшем себя благовестом всех знаменитых монастырей и храмов и взвалившем на свои плечи тяжёлые вериги старчества, столь одинокая среди пышного бала власти Александра Фёдоровна.

– Бог сам подаст тебе знак, когда земная царица призовёт тебя к себе для совместной молитвы!.. Етот момент уже близок! – напутствовал графиню Отец Григорий, – Я сийчас только слабый человек…

Графиня вернулась в свой опостылевший пустотой дворец, в прихожей которого не лежало ни одной визитной карточки гостя на подносе, а книга, где расписываются знакомые и друзья по праздникам, сияла девственной чистотой, и, еле сдерживая слёзы, поднялась в свою спальню. Там она бросилась, не раздеваясь, на постель и рыдала, рыдала, рыдала.

Слёзы облегчили ей душу и придали решимости скорей бежать из Петербурга куда глаза глядят.

Через три дня «Норд-экспресс» уносил графиню Гогенфельзен и великого князя Павла Александровича Романова в Париж, до весны, которая стала для «Мамы Лёли» порой надежд.

22

Бал в Аничковом дворце был назначен вдовствующей императрицей для старших внучек как бы в компенсацию за их полузатворническую жизнь в Царском Селе. Мария Фёдоровна, выдав буквально несколько дней назад свою любимую внучку Ирину, дочь Ксении и великого князя Александра Михайловича, за молодого князя Феликса Юсупова, исполнила сразу несколько своих далеко идущих планов. Во-первых, властная старая императрица с удовольствием насолила «гессенской мухе». Она хорошо знала, что Аликс терпеть не может распутного, капризного и авантюристичного молодого человека, считая его эгоистичным и подловатым неврастеником.

«Гневной» было приятно, когда её люди из окружения молодой Государыни донесли, что Аликс была взбешена выбором Сандро жениха для дочери и влюблённостью Ирины в этого аристократического проходимца. Вдовствующая императрица была почти того же мнения о Феликсе, но считала, что тот, войдя в Царскую Семью, остепенится и будет продвинут ею на какой-нибудь высокий государственный пост в качестве противовеса людям Ники и Аликс.

К тому же старый князь Феликс Феликсович Юсупов, граф Сумароков-Эльстон, был когда-то адъютантом мужа Эллы, великого князя Сергея Александровича. Теперь он оставался человеком Эллы при петербургском Дворе. А Мария Фёдоровна неплохо была осведомлена и о том, что отношения между сёстрами – Аликс и Эллой – начинали резко портиться. Элла очень завидовала Аликс, буквально вешалась на Николая, но он, до сих пор по-мальчишески влюблённый в свою жену, никак не хотел замечать ни частых приездов свояченицы в Царское Село, ни её влюблённых глаз.

Вступление в Семью Романовых молодого Феликса, нежно дружившего с Эллой, явно подогреет градус неприязни между всеми Юсуповыми и Александрой Фёдоровной.

Свадьба вбивала также клин в отношения между когда-то лучшими подругами – молодой Императрицей и Зиной Юсуповой, матерью Феликса-младшего. За спиной Александры Фёдоровны лицемерно воинствующая стареющая праведница Зина сделалась в свете ярой противницей Распутина, подхватывая и распространяя всякую клевету на Александру Фёдоровну. Так что интрига «Гневной» против невестки становилась очень разветвлённой и многоходовой.

Во-первых, решался очень важный материальный вопрос. Феликс остался, после гибели на дуэли его старшего брата, единственным наследником несметного состояния, вероятно самого большого в России. Ничто не свидетельствовало, что его отец, старый князь Феликс, мог успеть в ближайшие годы промотать это состояние, хотя и отличался вздорным нравом, унаследованным и его сыном. А материальное положение самой Ирины, поскольку она хоть и была внучкой Императора, но, согласно положению, являлась не великой княжной, а всего лишь «княжной Императорской крови», было не блестяще. Государственных выдач по цивильному листу ей уже не полагалось, а Ксения и Сандро не могли ей выделить достаточно большого приданого.

А что касается вздорности характера Феликса, считала вдовствующая императрица, то стерпится – слюбится. Это мало беспокоило её, потому как она сама всю жизнь страдала от крутого характера собственного супруга и только после его смерти почувствовала наконец вкус к настоящей жизни.

Теперь Мария Фёдоровна решила взяться за старших внучек и вывести их в свет, чтобы постепенно оторвать от Аликс и выдать замуж по своему разумению. Она просила также свою дочь Ольгу почаще приглашать племянниц к себе в Петербург и Павловск, чтобы «дикарки из Царского Села» постепенно могли выходить из-под влияния Аликс. Сегодняшний бал призван был стать началом этой долгой и коварной работы властной бабушки…

Великие княжны Ольга и Татьяна, разумеется, не представляли себе никаких подобных сложных расчётов и интриг придворной жизни. Maman и Papa воспитывали их действительно вдали от парадности и суеты большого света, может быть – даже слишком прививая ценности большой и дружной буржуазной семьи. Девочки обязаны были трудиться целый день, либо занимаясь рукоделием, либо изучая языки и другие полезные для современной дамы предметы, либо музицируя. Ольга и Татьяна обожали Чайковского и других русских композиторов. Когда в гости к маме приходила Аня Вырубова – а это бывало почти каждый день – или когда они вместе отдыхали в финских шхерах на яхте «Штандарт», то попеременно, в четыре руки с Аней, играли особенно любимые 5-ю и 6-ю симфонии Чайковского. Они были очень устойчивы к лести, искренне любили своих служащих и знали, как и Papa, по именам и отчествам не только их, но и всех офицеров «Штандарта», Конвоя и полков, шефами которых числились, а также служащих Александровского дворца…

Mama всегда учила их, что надо быть хорошими и воспитанными девочками, а для этого – первыми здороваться с теми, кто старше тебя, независимо от того, какое положение они занимают, улыбаться всем людям, хотя, может быть, и не любишь кого-то, быть хотя и экономными, но добрыми и не жалеть ни денег, ни сил для нуждающихся, никогда не капризничать и помогать друг другу.

Они и стали очень хорошими. Но, как всякие дети, они были ещё ужасно смешливы. И, увидев теперь на балу так близко растерянное лицо уланского корнета, который поразил их в Костроме своим рыцарски-мальчишеским ухаживанием за Татьяной, сёстры не переставали хихикать и делать друг другу какие-то знаки, идя в самом конце процессии, состоящей из царственных особ и дипломатов вперемешку.

Два старца, на попечение которых были отданы Ольга и Татьяна, барон Фредерикс, министр Двора, и барон Мейендорф-старший, занимавший весьма экзотическую должность при царскосельском дворе – «начальника великих княжон», привычно следовали ритму полонеза, изысканно ведя Ольгу и Татьяну, как это делали уже по пятьдесят лет на придворных балах трёх царствований. Но сегодня они никак не могли понять, что именно так возбудило их подопечных, когда великие княжны вошли в Белый зал. Нет, девочки не выходили из рамок приличий, но почему-то всё время пересмеивались, закатывали глаза и делали друг другу какие-то непонятные знаки.

Длинная колонна проплыла по середине зала среди толпы приглашённых, среди которой были самые сливки высшего общества Петербурга. Полонез окончился, дирижёр бала барон Мейендорф-младший подлетел к хозяйке – вдовствующей императрице и что-то сказал ей. Та царственно кивнула головой.

Пётр от знатока-кавалергарда знал, что сейчас дирижёр бала и его помощник должны приступить для открытия первого контрданса к формированию двух каре – в каждом от ста до двухсот танцующих. Корнет не спускал глаз с Татьяны, раздумывая, броситься ли к ней с приглашением на контрданс или дождаться того, как распорядится судьба.

Он видел, как Татьяна что-то шепнула на ушко Ольге, потом они обе стали в чём-то убеждать барона Мейендорфа-старшего. Тот властным жестом подозвал дирижёра бала и сделал ему какое-то распоряжение, глядя в сторону Петра. Корнет от волнения словно прирос к своему месту.

Барон Мейендорф-младший приблизился к Петру и, спросив его на всякий случай, он ли корнет граф Лисовецкий, сказал, не тая удивления в голосе:

– Идите скорее к великой княжне Татьяне Николаевне! Она спрашивает, свободны ли вы ещё как «кавалер для танцев»?

– Конечно свободен! – выпалил Пётр и не забыл поблагодарить барона за высокую честь.

Сам не помня как, он ловко прошёл через толпу и очутился перед Татьяной. Благовоспитанная княжна присела перед ним в книксене, а он не знал, можно ли ей поцеловать руку. Но поскольку она не подала её ладонью вниз, как подают для поцелуя, вопрос был исчерпан.

Пётр лихо щёлкнул каблуками со звонкими бальными шпорами, тряхнул кудрявой белокурой головой и нахально заявил:

– Ваше высочество! Могу ли я пригласить вас на все танцы подряд?

Корнет сразу забыл все поучения старших начальников, и ему стало море по колено.

Татьяна зарделась и умоляюще посмотрела на Петра.

– Только не обращайтесь ко мне со словами «ваше высочество», – наклонила она голову, а затем, рассмеявшись, добавила: – А то я дам вам отставку как моему «кавалеру бала»…

К Ольге Николаевне в этот момент приближался великий князь Дмитрий Павлович. Он бросил любопытный взгляд на корнета, подал руку Ольге и хотел увести её в другое каре. Старшая сестра, повинуясь своему кавалеру, всё-таки успела обернуться к корнету и дать ему со смешком рекомендацию:

– Соглашайтесь, граф! В отставке, наверное, будет скучно…

Наконец два каре были готовы. Первый контрданс состоял из шести фигур, которые пары исполняли одновременно по командам на французском языке, даваемым дирижёром бала и его помощником. Зазвучала музыка, ритмичный танец начался, и Пётр с радостью отметил, что его партнёрша движется, пожалуй, лучше всех в их ряду. Татьяна тоже заулыбалась, поскольку никак не ожидала от этого крупного юноши столько изящества и лёгкости в движениях.

Неподалёку от них танцевал Государь Император. Он с таким же обожанием, как Пётр на Татьяну, смотрел на Александру Фёдоровну. Царица, неприступная и холодная в полонезе, танцуя напротив своего Ники, совершенно преобразилась. Не осталось и следа от её холодности.

Государь был в любимом им мундире лейб-гвардии гусарского полка, эскадроном которого он командовал в юности, и танцевал как истинный гусар – лихо и искромётно. Государыня двигалась удивительно пластично в такт музыке, и только очень большие недоброжелатели не хотели признать, что первая пара в первом каре – гармонична и артистична. Но беспристрастный наблюдатель, а таких в зале были считанные единицы, понимал, что высокая любовь, соединяющая Николая Александровича и Александру Фёдоровну, создаёт в их танце высокий сплав искусства и души.

Напротив Татьяны и Петра танцевали Ольга и Дмитрий. Пётр, хотя и был весь поглощён своей партнёршей, впитывая радость от каждого её движения или прикосновения к нему, от каждого лукавого взгляда, иногда вдруг туманившегося иронией, всё-таки заметил, что великий князь Дмитрий Павлович был печален не по времени и месту, а Ольга смотрела на него то влюблённо, то вопросительно, то недоумевающе. Она, видимо, не понимала, что с ним творится, а девичья гордость не позволяла прямо спросить об этом у человека, в которого до сих пор была влюблена, хотя их помолвка по каким-то непонятным причинам стала недействительной.

Контрданс закончился, дирижёр бала объявил мазурку. Государь и Государыня, хозяйка бала – вдовствующая императрица – решили, что теперь надо отойти в сторону и отдать весь зал для веселья молодёжи, для которой и был назначен бал.

Дирижёр бала во время контрданса внимательно присматривался к танцующим для того, чтобы определить, кого же ставить в первую пару на мазурку. Когда начались приготовления к этому искромётному танцу, барон Мейендорф-младший без колебаний подошёл к Татьяне и Петру и предложил им идти первыми. Лучшего выбора он сделать не мог.

Великая княжна Татьяна была исключительно музыкальна, её движения отличались особенной изысканностью и врождённой ритмикой.

Что же касалось молодого графа Лисовецкого, то половина его крови, словно специально для мазурки, была польской. Пётр родился и вырос в Мазовии – центральной части Царства Польского, жители которой, мазуры, или мазовшане, отличались высоким ростом, крепким телосложением, всегда брили бороду и отпускали шляхетские усы.

Ещё в детстве, бывая в гостях и на балах у магнатов или так называемой «загонковой шляхты», то есть мелкопоместных дворян, Пётр в совершенстве овладел национальным танцем мазовшан – мазуркой, всеми её светскими и деревенскими па, которые танцевались на сельских ярмарках и иногда напоминали скорее акробатические этюды, чем салонный танец.

Когда грянула мазурка и Пётр легко подхватил свою даму, сначала лихо закружив её, а затем вихрем, но выделывая только такие па, которые легко схватывала и повторяла его партнёрша, пронёсся с ней по залу, вызвав всеобщий восторг и неожиданную для светской молодёжи бурную реакцию одобрения, в дверях, ведущих из Голубой гостиной, куда удалились было бабушка, родители и великая княгиня Мария Павловна, появились любопытные и несколько удивлённые происходящим царственные лица. К удивлению старых и опытных царедворцев, также вернувшихся в Белый зал наблюдать необычное зрелище и расступившихся, чтобы открыть для царствующих особ сектор обзора, никто из венценосных родственников Татьяны, даже весьма строгая Аликс, не были шокированы.

Татьяну и Петра на «бис» заставили повторить их прекрасную мазурку. Пётр превзошёл себя, а Татьяна танцевала так, словно целый месяц репетировала с ним этот танец.

После повторного и сольного исполнения мазурки Его Величество лихо погладил свои усы и с доброй завистью произнёс:

– Как хорошо умеет веселиться молодёжь!

Старшие после этого снова скрылись в Голубой гостиной, а молодые гости весело стали продолжать танцы.

Пётр понял, что высочайшее одобрение спасло и его, и, главное, Татьяну Николаевну от осуждения шипящими недоброжелателями всех возрастов, завистливые глаза которых он машинально отмечал в толпе зрителей. Ему показалось, что сузившимися от злости глазами смотрел на него и великий князь Дмитрий Павлович. Но зато старшая сестра – Ольга – явно от души веселилась и хлопала от восторга в ладоши.

Пока молодёжная часть бала разгоралась весельем, вдовствующая императрица уединилась в своей любимой Голубой гостиной с сыном, невесткой и свояченицей «Старшей».

Им подали чай и бисквиты.

– Ольга у вас совсем заневестилась, – обратилась Мария Фёдоровна к Государю, как бы не обращая внимания на присутствие Аликс. – Пора ей искать подходящую пару!..

– Ах, Ники, – перебила её молодая Императрица, – у меня страшно разболелась голова!.. Я надеюсь, её величество… – Аликс даже не посмотрела в сторону Марии Фёдоровны, – извинит меня, если я покину бал…

– Конечно, милая Аликс, конечно! – решительным тоном произнесла «Гневная», и в её голосе слышались нотки: «Скатертью дорога».

Александра Фёдоровна поднялась вместе с Ники, который решил пойти проводить супругу до мотора. Молодая Императрица проявила минимум необходимой вежливости – она сделала лёгкий книксен свекрови, по дороге к своей гардеробной заглянула в Белый зал, где приветливо помахала рукой дочерям и их кавалерам, и исчезла во внутренних помещениях вместе с Государем.

В Голубую гостиную, которая в Аничковом дворце была внутренним помещением на таком же особом режиме, как в Зимнем дворце комнаты и залы «за кавалергардами», то есть за незримой границей, охраняемой кавалергардами и куда далеко не всем придворным был разрешён доступ, заглянула новая близкая родственница Семейства Романовых – Зина Юсупова. Увидев в салоне только «Гневную» и тётю Михень, Зина склонилась в глубоком реверансе и услышала радостный призыв великой княгини Марии Павловны:

– Ах, как рада вас видеть, дорогая! Не посидите ли с нами, старухами?..

– Зачем вы так, ваше высочество! – обиделась Зина за такое самобичевание «Старшей». – Ведь столь совершенная красота, как у вас и у её величества… – сделала Зина ещё один реверанс в сторону вдовствующей императрицы, – есть божественное произведение, матушки-природы и с годами только хорошеет…

– Зина, дорогая! Присядь с нами хоть на минуточку… – поддержала «Старшую» Мария Фёдоровна.

– Ах, почту за великую честь! – снова защебетала княгиня Юсупова и присела на лёгкий позолоченный стул подле стола с чайным подносом. Мария Павловна собственноручно налила ей чашку чаю. Передавая её, «Старшая» как бы невзначай спросила:

– Скажите, милая Зина, я слышала, что Ники и Аликс ничего не подарили Феликсу на его свадьбу с Ириной?!

Княгиня Юсупова, чувствуя себя особенно польщённой тем, что две самые влиятельные дамы Дома Романовых, куда тщеславная красавица княгиня давно стремилась, считая, что будет самым большим украшением женской части этой династии, была особенно тронута тем, что теперь и она получила право публично по-родственному называть царя и царицу уменьшительными семейными именами.

– Ах, что вы, что вы! – внешне безразлично, но с известной долей ехидства ответила она. – Во-первых, Аликс пожаловала вместе с Ники в церковь Аничкова дворца и простояла там весь обряд венчания, что было, конечно, большим подарком для молодых…

«Старшая» при этих словах понимающе улыбнулась, а «Гневная» позволила себе смешливо фыркнуть, приветствуя иронию княгини Юсуповой. Зинаида Николаевна, словно не заметив крайне благожелательной для себя реакции старых дам, продолжила свой ехидный ответ тёте Михень:

– Что касается подарка Ники, то Государь подослал друга Феликса Димитрия, и Митя от имени царя, как будущего родственника, поинтересовался, какой подарок жених Ирины выбрал бы для себя… По секрету он сказал Феликсу, что речь может идти о самом высоком придворном или правительственном назначении… Но мой мальчик не честолюбив, – продолжала мило щебетать Зина. – Он так любит искусство, так любит искусство!.. И он выбрал… – Она закатила глаза, потом поправилась: – Он попросил передать Императору, что все его желания будут исполнены, если ему будет предоставлена привилегия присутствовать на всех представлениях в Императорских театрах в Собственной Его Величества ложе. Ах, Дмитрий потом рассказывал, что Николай Александрович от души рассмеялся, когда услышал это желание, и тут же собственноручно начертал рескрипт об этом Теляковскому… – скромно закончила Зина.

Мария Павловна внутренне возмутилась решением Государя и позавидовала молодым Юсуповым. «Подумать только! – злилась «Старшая». – А мальчик оказался не так глуп! Он получил в свадебный подарок такую привилегию, которой не имеет ни один из самых старших и достойнейших великих князей! Ведь мы имеем право без приглашения приходить только в антрактах в фойе Императорской ложи… А теперь этот молодой наглец Феликс со своей Ириной, которая в Царской Семье числится вторым сортом, будет там разваливаться в креслах и изображать из себя почти что Императора! Видно, эта «гессенсская муха» насоветовала такую гадость этому недалёкому Ники, потому что сама давно в театры не ходит и ей безразлично, какие молодые шалопаи сидят в царских креслах! Не-ет! Так не может дальше продолжаться!..»

На словах же она елейным голоском только сказала княгине Юсуповой:

– Ещё раз поздравляю вас, Зиночка!

– Михень, ты не знаешь, как поживает бедная Лёля Пистолькорс? – спросила вдруг Мария Фёдоровна «Старшую», отлично зная, что великий князь Павел Александрович недавно прибыл из-за границы вместе со своей морганатической женой, полупрощённый и обнадёженный Государем в возвращении каких-то привилегий ему и его жене.

– О! Бедная Лёля так переживает, что остаётся парией в петербургском свете! – притворно застонала Мария Павловна. – Ведь без решения Государя о полном или частичном прощении её не имеют права принять ни в одном великокняжеском дворце… Ей не посмеет ответить на приглашение и прибыть к ней ни один член нашей большой и дружной семьи, – развела руками великая княгиня, включив в круг, обведённый ею, и княгиню Юсупову, к немалой её радости.

– А знаете ли вы… – перешла тётя Михень на громкий шёпот, но тут в Голубую гостиную заглянул Государь, и Мария Павловна словно поперхнулась. Очевидно, что её высказывание отнюдь не предназначалось для ушей Николая Александровича.

Государь, в свою очередь, очень хорошо понял, что старые дамы упоённо занимаются сплетнями. Ненавидя сплетников и интриганов, он круто развернулся и пошёл для начала в буфетную поболтать с гвардейскими офицерами, а потом в Белый зал – полюбоваться на дочерей и потанцевать с ними.

Уланский корнет всё ещё танцевал с Татьяной. Теперь это был вальс, и юноша уверенно и лихо вёл свою партнёршу. Татьяна, казалось, не замечала ничего вокруг.

«Хм-хм! – крякнул в усы Государь. – Не довольно ли для нашего храбреца?! Ещё вскружит голову моей Тате! Пора детей остановить!»

Вальс заканчивался. Николай Александрович рассчитал, куда последний тур приведёт Татьяну и Петра, и занял там позицию. Когда пара остановилась и раскрасневшаяся Татьяна принялась оживлённо болтать со своим кавалером, рыжеватый полковник в красном чекмене лейб-казаков появился перед рослым корнетом улан. Вежливо наклонив голову, он обратился к уланскому корнету:

– Граф, не позволите ли сделать следующий танец с вашей дамой?

Услышав голос Государя, Пётр остолбенел, а Татьяна густо покраснела.

– Ваше Величество! – выдохнул Пётр и нашёлся что сказать: – Ваша дочь так замечательно танцует, что я буду Вам завидовать!..

Николай рассмеялся. Ему было так весело на этом балу, как давно уже не бывало. Он хорошо понимал дочерей, был рад и корнету, который показался ему воплощением его собственной гвардейской молодости. Поэтому он опять вежливо наклонил голову с аккуратным пробором и сказал любезно:

– Благодарю вас, корнет!..

…Электрические свечи по распоряжению Марии Фёдоровны стали гасить в половине четвёртого утра. Старая императрица и сама успела не только посплетничать, но и натанцеваться почти как в молодости. Государь и дочери совсем не устали. Разумеется, Петру дали ещё потанцевать и с Татьяной и с Ольгой. На прощанье Татьяна сказала своему кавалеру, что этот бал, благодаря ему, она не забудет никогда.

23

Четыре великие княжны – Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия, жившие настолько дружно и столь сплочённые в своём царственном «заточении», что часто ставили под письмами, подарками и фотографиями придуманную ими коллективную подпись «ОТМА», ужасно любили пошушукаться в своей по-спартански обставленной гостиной в третьем этаже Александровского дворца. Частые недомогания Mama, болезнь младшего брата и патриархально-помещичий стиль, который так любили родители и который приносил так мало настоящих событий для девичьего обсуждения, – всё это наконец-то, кажется, стало меняться к лучшему.

Новый, 1914-й ещё только начался, а события, достойные бурного комментирования двумя «старшими», а затем – обезьянничанья двумя «младшими», повалили как из рога изобилия.

Разумеется, первым величайшим предметом для подробного обсуждения ОТМА была свадьба их старой подруги и двоюродной сестры Ирины, дочери тёти Ксении и дяди Сандро, с Феликсом Юсуповым у бабушки в Аничковом дворце. В течение нескольких дней и ночей до и после свадьбы сёстры только и делали, что вспоминали, как выглядели и что говорили жених и его мамочка Зинаида Николаевна, во что были одеты Феликс и Ирина в день свадьбы, как Феликс отделал своё будущее гнёздышко в знаменитом Юсуповском дворце на Мойке, что было сказано Papa, Mama и Anmama до свадьбы, в день венчания в Аничковой церкви и после него, как сломался старенький лифт в Аничковом дворце, когда их семья прибыла для участия в церемонии, и пришлось несколько минут ждать, прежде чем мастера не опустят лифт вниз, а затем подниматься всей семьёй на третий этаж пешком в дворцовую церковь…

Самыми главными были, конечно, разговоры про любовь: что сказал и как посмотрел Он, что ответила и как посмотрела Она, сколько длился их поцелуй у аналоя и прилично ли это…

Диалог, естественно, вели две старшие сестры, пользовавшиеся непререкаемым авторитетом у младших, которым было позволено только вставлять глупые детские вопросы и получать на них довольно уклончивые ответы, которые, впрочем, давали понять «младшим», что «старшие» владеют предметом только теоретически.

Вторым по значению событием, буквально потрясшим замкнутый мирок сестёр, был бал в честь них, устроенный бабушкой в Аничковом дворце. И дело было вовсе не в том, что это был по-настоящему первый бал Ольги и Татьяны, которых бабушка решила выводить в свет, – более скромные балы, так сказать, «детские», поскольку начинались после завтрака в 12 часов, а заканчивались до обеда в 7, были уже привычны.

Но этот бал! Когда из Царского уехали в 9 вечера, а вернулись в четыре с половиной утра! Когда специально во дворец, словно на Большой бал в Зимнем, были приглашены офицеры из гвардейских полков! Когда можно было веселиться до упаду и никто не смел делать указания, словно детям… Ах! Это восхитительное чувство первого взрослого бала! И даже несколько бокалов шампанского, на которое суровые родители не обратили никакого внимания и не сделали страшные глаза!

А главное – неожиданная встреча Татьяны с тем самым корнетом, который чуть-чуть поразил её воображение своим рыцарским поведением во время пребывания в Костроме. ОТМА тогда много обсуждали на пароходе, в поезде, в Москве и по возвращении в Царское «корнета Петю», как окрестили они его в своём кругу по аналогии с молодыми офицерами яхты «Штандарт», с которыми в летние каникулы в финских шхерах или в Ливадии возникали быстротечные симпатии. Но на сей раз, решили сёстры, сердце Татьяны было настолько глубоко затронуто, что она очень сердилась, почему Пётр не осмеливается писать ей, хотя она и намекнула ему после мазурки на то, что очень любит получать письма от добрых друзей.

– Он должен был бы на следующий день прислать мне хотя бы записку с благодарностью за то, что я избрала его своим «кавалером» и танцевала с ним весь вечер… – печалилась великая княжна и задавала сёстрам риторический вопрос: – Неужели все ляхи, даже носящие графские титулы, так плохо воспитаны?..

Сёстры поддакивали, но самая младшая – Анастасия – не хотела верить в плохие качества столь замечательного кавалера Татьяны, о котором Марии и ей «старшая пара» начала рассказывать уже с самого раннего утра после бала, практически только открыв глаза после сна. Всю неделю Анастасия доказывала, что милый «корнет Петя» не может так поступить и ему помешало прислать письмецо какое-то чрезвычайное событие.

«Отроковица Настя», как шаловливо она себя называла, радовалась больше всех сестёр, когда её предсказание подтвердилось и фельдъегерь вручил Татьяне голубенький конверт с графской короной в углу. Всё ещё сердясь на «коварного изменщика», как окрестила Петра Анастасия, и собрав вокруг себя всех сестёр, Татьяна вскрыла конверт и стала сначала строгим голосом, а затем всё теплее и теплее читать послание.

Оказалось, что оно написано левой рукой, в чём «корнет Петя» приносил извинения, как и за задержку с письмом. Он объяснял и то и другое тем, что сильно порезал руку, оттачивая свой палаш после рубки лозы в манеже.

Но истинная причина осталась тайной не только для великих княжон, но и всяческого гвардейского начальства. Гордый и вспыльчивый по характеру полуполяк-полурусский Пётр, покидая бал в Аничковом дворце, встретился в гардеробной с одногодком-гусаром, который, видимо, страшно завидовал успеху улана, впервые попавшего на придворный бал и сразу избранного красавицей великой княжной «кавалером». Поручик лейб-гвардии гусарского полка позволил себе, при виде счастливого выражения лица графа Лисовецкого, злобно пробурчать своему спутнику – поручику того же полка что-то неодобрительное о царице, которая мало уделяет внимания воспитанию дочерей и не присматривает за ними на балах, позволяя танцевать бог знает с кем. Кровь Петра вскипела, и он швырнул свою перчатку в лицо развязному гусару. После этого он подал свою визитную карточку поручику и сказал, что наутро его секундант будет ждать секунданта гусара в ресторане Дюссо, на углу Большой Морской и Кирпичного переулка.

Секунданты пришли к согласию о времени, месте и оружии дуэли. Гусар, оказывается, был одним из известных фехтовальщиков Петербурга, и его секунданты предложили драться на саблях. Пётр в детстве, проходившем среди великопольских панов, также изучил основы этого искусства, и его друзья по полку, зная об этом, не стали возражать.

Дрались на следующий день в большой зале заколоченного на зиму летнего дворца в Красном Селе одного из титулованных приятелей гусара. Пётр так яростно атаковал щуплого гусарского поручика, что буквально через несколько секунд сумел ловким приёмом выбить у него из рук саблю. Но он не воспользовался возможностью пустить немного крови у противника, чтобы победа была засчитана ему, и позволил ему снова взять в руку оружие. Поединок продолжался.

Реакция и сила Петра превосходили боевые качества молодого, но известного уже в Петербурге дуэлянта-гусара. Улан сумел нанести сильный колющий удар в бедро соперника. Тот упал, и кровь струйкой потекла на пол.

Но когда Пётр наклонился и протянул левую руку противнику, чтобы помочь тому подняться, думая, что честь дорогих ему имён он уже отстоял, пустив обидчику кровь, тот предательской слабеющей рукой попытался нанести удар уланскому корнету. Сабля скользнула по предплечью Петра и произвела глубокий порез, но, слава Богу, не затронула ни кость, ни сухожилия.

Теряя сознание от страха и потери крови, злобный гусар всё-таки нашёл в себе силы прошептать:

– Я прикончу тебя когда-нибудь, проклятый лях!

Секунданты той и другой стороны, и до этого симпатизировавшие Петру, сочли поведение гусара вообще некорректным. Присутствовавший на всякий случай врач успешно перевязал обоих дуэлянтов. Петру было запрещено двигать рукой вплоть до полного выздоровления.

Перед расставанием обе стороны дали клятву держать язык за зубами во избежание отчисления из гвардии за участие в дуэли. Единственным болтуном мог бы оказаться гусарский корнет, но, поскольку он был побеждён каким-то неизвестным провинциалом, была гарантия, что сам он не будет распространяться о своём позоре…

Так получилось, что Петру пришлось срочно учиться писать левой рукой, да ещё так, чтобы возлюбленная могла разобрать его почерк.

Письмо, которое читала сёстрам Татьяна, хотя и было написано по обычным светским канонам, но содержало в себе отсвет не просто мальчишеской влюблённости в «принцессу грёз», но настоящего чувства, романтической музыкой отозвавшегося в сердцах девиц. Даже непоседливая Анастасия слушала его, замерев в задумчивости. Татьяна была счастлива. Нельзя сказать, что она тоже была влюблена в «корнета Петю» с первого взгляда. Из всех сестёр она была, пожалуй, наиболее рационалистична, уверена в своей неотразимой красоте и холодно царила среди своих многочисленных поклонников – молодых офицеров яхты «Штандарт» и гвардейцев, приближённых к Семье в Царском Селе, Ливадии и Петергофе. У неё был сильный характер. Как и все сёстры, она горячо любила мать и отца, но была врождённым организатором и лидером и фактическим проводником влияния Александры Фёдоровны на дочерей и Алексея. За её деловые качества сёстры звали её «губернатором» и неукоснительно подчинялись её авторитету. В том числе и самая старшая сестра – Ольга.

Мужественная, хотя и юная внешность Петра, его рыцарское поведение в Костроме и на балу и проявленная благородная сдержанность по отношению к ней, вызванная пониманием общественной дистанции между ними и нежеланием причинить ей вред во мнении света, вызвали в душе Татьяны тёплое чувство, которое она не захотела скрыть от сестёр.

– Mama и Papa обещали осенью официально начинать вывозить Ольгу и меня в свет… – сообщила Татьяна сёстрам. – Я тогда буду на каждом балу выбирать его своим «кавалером»…

– Ах! Как он танцует мазурку! Я не видела такого исполнения даже в балете Мариинки! – мечтательно прокомментировала Ольга танец Петра на балу у бабушки. – Тань, а ты с ним плясала, как Анна Павлова, нисколько не хуже… – добавила она.

– Всё зависит от кавалера!.. – задумчиво произнесла пухленькая Мария, томно закатив свои огромные синие глаза, которые домашние называли «Машкины блюдца». Она первая была готова заочно влюбиться в красивого и храброго корнета, особенно когда узнала из рассказа сестёр, что он высок, строен, светловолос и у него красивые ровные зубы. Для девиц, особенно для Машки, это были самые важные критерии качеств молодого человека.

У Ольги, веселившейся вместе с сёстрами по поводу письма «корнета Пети», вдруг испортилось настроение. Веселье сразу погасло.

– Оль! Ты всё ещё влюблена в Димитрия? – глядя сестре прямо в глаза, сочувственно спросила Татьяна. – И ты до сих пор сожалеешь, что помолвку с ним расторгли?

– Нисколько! – гордо тряхнула головой Ольга, но глаза её сделались ещё печальнее. – Mama была права, когда сделала ему резкий выговор за его дружбу с этим гадким Феликсом, а он в ответ, вместо того чтобы исправиться, взял да переехал из нашего дома чуть ли не к своему дружку…

– Да, да! – вмешалась в разговор младшая, Анастасия. – Он нам совсем не нужен… Знаете, я слышала, как тётя Аня рассказывала Mama, что Дмитрий, оказывается, был очень влюблён в нашу сестричку Ирину, на которой женился Феликс, и они чуть ли не бросали жребий, кому она должна достаться, и жребий выпал Юсупову.

Сёстры удивлённо воззрились на младшую. Настя, довольная эффектом, произведённым её осведомлённостью, гордо раскланивалась на все стороны.

– Ах вот почему у Димы было такое плохое настроение на балу в Аничковом через неделю после свадьбы Ирины!.. – вдруг дошло до Ольги, и у неё на глаза навернулись слёзы.

Настя и Машка тут же бросились обнимать и целовать старшую сестру, тормошить её, отвлекая от горьких мыслей.

Чтобы рассеять печаль Ольги – всем было ясно, что Дмитрий всё ещё ей небезразличен, – Татьяна перевела разговор на скорый приезд румынской наследной четы с сыном в гости в Петербург.

Девочки знали, что ещё прошлой осенью, сразу после того, как без огласки была расторгнута помолвка Ольги с Дмитрием, потому что Императрице донесли о распутном образе жизни, который стал вести под влиянием испорченного и неврастеничного Феликса Юсупова юный великий князь, бывший дотоле словно сыном для Николая Александровича и его Супруги, у министра иностранных дел Сазонова возникла идея устройства династического брака между старшей дочерью царя и сыном наследника престола Румынского королевства Каролем. Хотя Ольга и слышать ещё ничего не хотела о помолвке с другим, Государь по совету Сазонова всё-таки отправил под благовидным предлогом в Румынию своего интеллигентного дядю Николая Михайловича с заданием осторожно прозондировать почву в этом направлении. Николай Михайлович, хотя и крайне недолюбливал своего племянника, с заданием справился блестяще. Румыны, как оказалось, были бы счастливы видеть сына наследника королевского престола и, возможно, в скором времени – тоже наследника, поскольку его дедушка, король Карл, был уже очень стар, – женатым на великой княжне из Дома Романовых, дочери Императора могущественной и богатой России.

– Не пойду я ни за какого Кароля, – насупившись, ответила сёстрам Ольга, – Papa и Mama обещали не неволить меня и будут следовать только моему собственному выбору, если я буду кем-то увлечена… Но я не вижу кем! – гордо вскинула голову Ольга. – Мне никто не нравится из претендентов в Европе… А потом, я не желаю уезжать из России и расставаться с вами, мои дорогие!..

– Может быть, ты напрасно не вышла за старшего из Владимировичей – Бориса? – осторожно спросила Мария. Несмотря на свои неполных пятнадцать лет, она прекрасно помнила все матримониальные переплетения в большой Романовской Семье и всех возможных равнородных претендентов на руку и сердце её старших сестёр.

– Фу! – отреагировала быстрее всех Анастасия. – Он противный, и лысый, и старше Олечки на двадцать лет… Не хотела бы я получить такого мужа! Бррр! – передёрнуло Анастасию от отвращения, и затем она так точно передразнила походку и слащавые манеры великого князя, сыночка Марии Павловны Старшей, что девчонки, а с ними и старшая, Ольга, весело рассмеялись.

– Я забыла – сколько лет Каролю? – спросила вдруг Татьяна.

– Двадцать… – без запинки ответила Мария.

– Для меня он старик! – важно резюмировала двенадцатилетняя Анастасия и добавила: – Оля, если он тебе понравится, то соглашайся!.. А жить будете у нас в Царском или в Ливадии…

Две недели не прекращались шушуканья в гостиной великих княжон и в их спальнях. «Младшая пара» отыскала в иллюстрированных журналах множество фотографий, на которых маленький, словно букашка, принц Кароль был запечатлён вместе со своими родителями и дедушкой королём Карлом. Были пущены в ход все увеличительные стёкла, какие могли быть найдены в Александровском дворце или позаимствованы у тёти Оли в Петербурге, где сёстры проводили почти каждое воскресенье. Но всё было напрасно. Увидеть в полный рост румынского принца не было возможности. Пришлось ждать 15 марта, когда на Царский перрон станции Александровская прибыл Императорский литерный поезд, посланный на границу с Румынией, чтобы забрать там и доставить в Царское Село семью наследного принца Фердинанда с сыном и небольшой свитой.

Но девочек на торжественную встречу на станции не взяли. Сообщая об этом решении, Александра Фёдоровна сказала дочерям, чтобы они не огорчались: она решила пригласить румынских гостей пожить первую неделю неофициального визита в Александровском дворце, чтобы получше познакомиться… Естественно, что завтракать и обедать все эти дни они будут вместе, а потом могут ходить гулять, кататься на коньках и вообще веселиться. Мудрая Александра Фёдоровна хотела и сама посмотреть поближе на возможного претендента на руку её дочери и только после этого, если он понравится Ольге, принять решение о её помолвке. Она видела в этом необходимость после неудачи с любимым Дмитрием, принёсшим столь горькое разочарование и оставившим неприятный осадок в душе Государыни и вызвавшим сомнения Николая Александровича, впрочем, как всегда искусно скрывшего их за внешней бесстрастностью и спокойствием. Но, по некоторым репликам Супруга, Александра Фёдоровна поняла, что поведение Дмитрия Павловича его возмущает и огорчает.

В два часа пополудни 15 марта синие лакированные вагоны Императорского поезда плавно подошли к Царскому дебаркадеру станции Александровская. Первым из салон-вагона на красный ковёр, расстеленный для встречи высокого гостя, ступил наследник румынского престола принц Фердинанд Гогенцоллерн. Его дядя Карл Первый был избран на румынский трон сорок восемь лет тому назад из обедневшей боковой – швабской – ветви рода Гогенцоллернов, владевшей только одним поместьем в Германии – Зигмаринген. Старый король, чертами лица, высоким ростом и статью напоминавший великого князя Николая Николаевича, был умён, дальновиден и без любви, но с политическим почтением относился к своему племяннику Вильгельму Второму, королю Пруссии и императору Германской империи.

Карл Первый Гогенцоллерн-Зигмаринген устал править почти полвека своими темпераментными подданными. Старинные боярские семьи хотя и признали «заезжего монарха», но искали поводов его уязвить, что легко было сделать, поскольку Карл был отнюдь не богат. В отместку старик король, суровый и чопорный, в знак своего презрения подавал во время аудиенции боярам не руку, а один палец, и только любимому генералу Авереску в знак особого уважения – два.

Простолюдины в королевстве тоже не отличались любовью к своему королю. Однажды республиканская партия победила во время бунта в городе Плоешти, где провозгласила «Республику». Но храбрые республиканцы отметили свою первую революционную победу столь грандиозной попойкой, что провинциальной полиции, без помощи регулярной армии, удалось к вечеру рассеять толпы мертвецки пьяных повстанцев.

Вся монархическая Европа с интересом ждала, когда Карл Первый осуществит своё намерение отречься от престола и короновать племянника Фердинанда, почти три десятилетия ходившего в звании кронпринца. Об этом намерении старый король кое-кому шепнул, и это сразу стало общим достоянием. Ждали этого и в Петербурге, у Певческого моста, где помещалось министерство иностранных дел. Именно глава дипломатического ведомства России Сазонов придумал сватовство сына Фердинанда Кароля к Ольге. Он рассчитывал этим браком отколоть Румынию от Германии и привязать к России…

Рослый Фердинанд, которого высокая барашковая папаха делала ещё выше, шагнул из вагона к Николаю Александровичу, обнял его и по-родственному облобызал, мешая другим выйти. Когда он отодвинулся, вслед за ним легко выпорхнула красивая моложавая дама, которую Ники также расцеловал в обе щёки и назвал Мисси.

Это была Мария Саксен-Кобург-Готская, дочь родной сестры его отца Марии, вышедшей замуж в Англию за герцога Эдинбургского.

Третьим на платформе появился их стройный старший сын, румынский принц Кароль.

Хор трубачей гусарского полка, выстроенного для почётного караула, грянул гимн Румынии. Нандо, как Фердинанда называл Государь, и Николай в сопровождении великих князей, приглашённых на встречу, обошли строй почётного караула, откозыряли ему и на нескольких моторах отправились в Александровский дворец, где назначены были апартаменты для гостей и их свиты.

Александра Фёдоровна и дети встречали гостей в парадной ротонде дворца. Было очень мило и по-родственному. «Младшая пара» неотрывно наблюдала за Каролем, и он ей понравился. Сам принц не знал, на кого ему следует смотреть – разговоры в его семье шли об Ольге, а ему больше понравилась Татьяна.

И радушным хозяевам, и их гостям было очень приятно, что целую неделю они проведут под одной крышей и смогут вволю наговориться. Ведь обе семьи были так одиноки в своих дворцовых заточениях.

24

Парки Царского Села ещё были покрыты сугробами снега, а водоёмы – сине-серым весенним льдом, когда вечером Дня Благовещенья два Императорских поезда с интервалом в час отошли от дебаркадера Царского павильона станции Александровская. Первым, как всегда, шёл поезд с чинами свиты и багажом. Вторым отправилась в Крым Царская Семья, самые приближённые к ней обитатели Александровского дворца и небольшой обслуживающий персонал.

Государь и Императрица располагались в своём вагоне, имея по большому купе, между которыми находилась ванная комната. В отделении Государя мебель была красного дерева, крытая тёмно-зелёным сафьяном, а у Императрицы мягкая мебель и стены были обиты её любимым светлым кретоном. В следующих двух вагонах помещались Наследник Цесаревич с воспитателем швейцарцем Жильяром и дядькой матросом Деревенько, великие княжны, обер-гофмейстерина Нарышкина, две фрейлины – княжна Орбелиани и Бюцова, гофлектриса Шнейдер.

Далее, в вагонах с более тесными купе, следовали самые необходимые свитские: вместо больного министра Двора графа Фредерикса – обер-гофмаршал граф Бенкендорф, дворцовый комендант Воейков, обер-шталмейстер Гринвальд, флаг-капитан Его Величества адмирал Нилов, командир сводного полка охраны Комаров и командир Конвоя граф Граббе, флигель-адъютанты Дрентельн, граф Шереметьев, лейб-медик Боткин, лейб-хирург Деревенко. Комендантом поезда был начальник дворцовой полиции Герарди.

Перед царским вагоном находился вагон с гостиной и столовой, а в трёх других, ещё ближе к паровозу, – буфет, кухня и прислуга.

Двое суток почти безостановочно мощный паровоз тянул синие лакированные вагоны с золотыми двуглавыми орлами через всю Россию – с севера на юг. Под Орлом царский поезд попал ещё в мартовскую метель, а за Харьковом деревья и кустарники оказались в цвету и стало так тепло, что пришлось в вагонах открыть окна.

Менялись ландшафты и климат, а жизнь в поезде шла по накатанной колее. В девять утра свитские собирались в столовой к утреннему кофе, приходил Его Величество. Государыня и дети пили кофе у себя в вагонах. Завтрак подавался как во дворце – в половине первого, дневной чай – в четыре часа и обед – в половине восьмого.

После обеда Государь частенько оставался в гостиной и играл с Ниловым, Граббе и Дрентельном несколько партий в домино. Остальные расходились по своим купе или собирались вместе у кого-нибудь, чтобы посудачить и посплетничать о знакомых. Поскольку Её Величество большей частью не выходила из своего отделения, завтракала и обедала там из-за нездоровья и строгой диеты, на которую сама себя обрекла, возомнив, что доктора ничего в её болезнях не понимают, «ближние бояре» частенько острили над лейб-медиком Боткиным по поводу его диагноза болезни сердца Императрицы, не совпадавшим, по мнению «своих», с Её цветущим видом.

Такой прелестный вид Александры Фёдоровны удивил особ свиты, когда их пригласили на вечерний чай в 10 вечера, который разливала сама Государыня.

Большое оживление в нудную вагонную жизнь вносили Наследник Цесаревич и великие княжны. Они были со всеми, в том числе и со слугами, очень милы и естественны в обращении, на редких остановках обязательно выбегали из поезда размяться и пошалить на свободе. Воейков был недавно назначен дворцовым комендантом и впервые видел великих княжон вблизи, в домашней обстановке. Привыкший к высокомерным и надменным, а часто просто невоспитанным отпрыскам самых громких фамилий России, в том числе и великокняжеских, он был поражён их скромностью, простотой и уважительным отношением Царских Детей ко всем людям без исключения.

Под лучами заходящего солнца синие вагоны прикатили на военную пристань Севастополя, где их ждали почётный караул от 50-го пехотного полка, всё морское, военное и гражданское начальство, а также ровный строй воспитанников учебных заведений.

Двое конвойцев отворили дверь царского вагона, откинули трап на красный ковёр, у которого опытный машинист плавно остановил царский вагон, и Николай Александрович, в белом морском кителе и морской фуражке, ступил на крымскую землю. В этот торжественный момент эскадра произвела салют в честь монарха. Задребезжали стёкла в вагонах, матросы, выстроенные на кораблях, стройно грянули «ура!». Эхо от дружного приветствия ещё долго бродило в Мекензиевых горах, когда высшие чины крепости, флота и города представлялись Государю.

«Штандарт» стоял на якорях напротив Царской пристани.

Самая большая океанская и самая совершеннейшая для начала XX века яхта, так же как и боевые корабли эскадры, была украшена флагами расцвечивания, которые в темнеющем небе весело полоскались под свежим ветром с юга.

Любимая Императорская яхта была вся в огнях. Несмотря на быстро опускающуюся темноту, ещё был виден её красивый силуэт: идеальная седловатость и изгиб палубы, называемые моряками «линией судна», красивые по уклону три высоких, словно у парусника, мачты и две трубы, в отличие от чёрного лакированного корпуса, окрашенные в палевый цвет.

На носу «Штандарта» двуглавый орёл, резанный из дерева, с короной на каждой главе, охватывал форштевень. На его широкой груди рельефом выделялся вензель: «Николай II». Другой орёл – имперский морской – был распластан во всю величину наклонной части кормы – подзора. Он держал в клювах и лапах четыре карты русских морей: Балтийского, Чёрного, Белого и Каспийского. Под этим орлом славянской вязью было выведено:

«ШТАНДАРТЪ»

Деревянные украшения были покрыты шеллаком[87] и сусальным золотом. С большой любовью эту позолоту нанесли монашки Новодевичьего монастыря в Санкт-Петербурге, которые славились особыми секретами мастерства. Их позолота не поддавалась просоленным штормовым волнам морей и океанов, которые бороздил «Штандарт».

Церемония на пристани закончилась, на гребном катере Император подошёл к правому кормовому трапу, считавшемуся исключительно царским, и легко взбежал по нему на верхнюю палубу из белоснежного американского тиса. Палуба блестела как паркет и была гордостью не только команды «Штандарта», но и всего русского флота.

Держа руку под козырёк, командир яхты капитан первого ранга Зеленецкий у трапа отдал Императору рапорт. Государь, отдав ему честь и поблагодарив за службу, протянул затем ему руку для мужского рукопожатия и с удовлетворением в голосе сказал: «Такая радость снова быть у себя дома на воде!..»

Николай очень любил «Штандарт», ценил и соблюдал все морские обычаи, установленные на русском флоте его пращуром Петром Великим.

Вся Семья Государя – от маленького Алексея до великих княжон и самой Александры Фёдоровны – тоже обожала эту яхту и считала дни, проведённые на её борту, самыми счастливыми в своей жизни. Ибо вся Семья была вместе, дети могли часто общаться здесь с отцом и мамочкой, которая на яхте словно расцветала.

Как только Государыня ступала на палубу «Штандарта», она преображалась – становилась приветливой, общительной и весёлой. Казалось, она сбрасывала с себя тяжесть и давление, которые накладывали на её душу казённый Петербург и неискренние царедворцы. Целыми днями Аликс сидела где-нибудь на палубе в подветренном уголке, занималась рукоделием, поскольку по своему воспитанию ни минуты не могла оставаться без дела, подолгу беседовала на разные темы с кем-нибудь из старших офицеров корабля, наблюдала за младшими детьми.

И Алексей и ОТМА чувствовали себя на борту «Штандарта», как и родители, лучше, чем дома, в Александровском дворце. Жизнь здесь текла ещё более по-семейному, почти не было никаких протокольных мероприятий, если не считать общие обеды в большой царской столовой, куда приглашались и гости, прибывавшие с визитами, и офицеры яхты по очереди.

Дети знали молодых офицеров по именам, а «старых морских волков» – по отчествам. По мере того как Алексей и сёстры подрастали, безудержная беготня по свободной гладкой палубе, где самой быстрой всегда бывала Анастасия, уступала место катанию на роликовых коньках, а затем, когда девочки стали совсем большими, – весёлым танцам. В «кавалерах» недостатка не было: из шестнадцати офицеров яхты более половины были молодыми мичманами и лейтенантами, которых великие княжны так и звали – «мичман Вася» или «лейтенант Коля».

Разумеется, подвижные игры и танцы на палубе были возможны лишь во время стоянок «Штандарта» на якорях или во время штиля на море. Хотя килевая и боковая качка в носовой части яхты была спокойная и приятная, но при крейсерской скорости хода 16 узлов и волнении более двух баллов следовало соблюдать не только детям, но и взрослым элементарные меры безопасности.

Семья Государя успела разместиться по своим каютам за то время, что Его Величеству на Царской пристани представлялись чины флота, крепости и Таврической губернии. Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия только что закончили в своих каютах раскладывать мелочи, учебники, тетрадки и ноты, доставленные в свитском поезде. Ещё два года тому назад ОТМА жили на нижней палубе по двое – «старшая пара» и «младшая пара» – в небольших каютах. Теперь они наслаждались тем, что у каждой из них была своя, и притом – на Царской палубе.

Девочки были так дружны и настолько привыкли друг к другу, что долго не могли оставаться врозь. Когда Papa принимал рапорт командира «Штандарта», они уже снова были вместе – в гостиной Их Величеств, где в центре стоял круглый диван, а чуть в стороне от него – пианино. Татьяна, самая музыкально одарённая из сестёр, сидела на банкетке подле давно освоенного ими инструмента и правой рукой пробегала по клавишам, проверяя настройку. Сорвиголова Анастасия кувыркалась по круглому дивану, словно по арене цирка. Ольга и Маша хохотали над трюками Насти.

Александра Фёдоровна была занята более серьёзным делом, чем простое приведение в привычный жилой вид кабинета и следующей за ним спальни царицы. На «Штандарте» спальные каюты Николая Александровича и Государыни были рядом, но раздельными. Если в помещениях Императора, как правило, царила простота и господствовали тёмные тона мебели и обивки, то Александра Фёдоровна любила светлые, по преимуществу светло-сиреневые тона мягкой мебели, сделанной из светлого дерева.

Внучка королевы Виктории, чей портрет обязательно должен был присутствовать в кабинете Государыни, где бы она ни находилась – в Царском Селе, Петергофе, Зимнем дворце, Ливадии или на борту «Штандарта», за два десятилетия после крещения в православие настолько погрузилась в эту церковь, что не мыслила своей спальни без обилия икон.

Хотя предстоящее пребывание на яхте и обещало быть весьма коротким – всего три-четыре дня, Государыня в дополнение к иконам Божьей Матери с Младенцем и Святого Серафима Саровского, изначально укреплённым над изголовьем её кровати, раскладывала на резном деревянном ограждении батарей парового отопления несколько икон и образков, которые взяла с собой из Александровского дворца. Неугасимая лампада была уже возжжена среди ликов святых и угодников, образов и картин на сюжеты из библейской истории.

Через раскрытые двери спальни и кабинета из гостиной вместо гамм стала доноситься мазурка.

«Татьяна отчего-то полюбила мазурку…» – подумала Государыня и вспомнила красочные рассказы «старшей пары» о бале в Аничковом дворце, с которого она сама уехала ещё до мазурки. Но Ники всегда так лукаво улыбался, глядя на Татьяну при этих воспоминаниях, а Ольга столь прозрачно намекала на неожиданную перемену фронта симпатий – от Иваново-Вознесенского уланского полка, шефом которого была Татьяна, к гвардейским уланам Её Величества, что Александре Фёдоровне стало ясно: красавец корнет из Костромы не оставил равнодушным девичье сердце. Пока это не пугало Императрицу. Она твёрдо знала, что Татьяне ещё далеко до брачной поры и дочь никогда не выйдет из её воли, чтобы допустить мезальянс. А если отношение к уланскому «корнету Пете» не перерастёт рамки юношеского флирта или простой человеческой симпатии, то рыцарское поклонение этого мальчика её дочери отнюдь не нарушит покой Царской Семьи…

Музыка вызвала у Аликс и другие воспоминания – о её собственном рыцаре, Ники, любовь которого к ней не только не угасла за два десятилетия их брака, но разгорелась ещё больше. Так же как и её любовь, превратившаяся после свадьбы в обожание доброго, умного и мужественного человека, которого она полюбила ещё девочкой и которого Небеса послали ей в Супруги…

Аликс случайно взглянула в зеркало, укреплённое на стене над туалетным столом, и ужаснулась. На неё смотрела пожилая, исстрадавшаяся от страшной болезни сына, усталая и седая женщина. Тут же рядом, среди дюжины портретов близких людей, словно нарочно, оказалось и её собственное фото восемнадцатилетней давности, когда они с Ники на «Штандарте», только что принятом от датской верфи «Бурмейстер ог Вайн», совершали пробное плавание из Копенгагена в Англию, оттуда – во Францию, а затем – в Германию. Нахальный братец Вильгельм Второй настолько влюбился тогда в красавец «Штандарт», что всё время намекал доброму Ники, как он хотел бы получить его в подарок или обменять на его собственную яхту «Гогенцоллерн». Слава Богу, что Ники уже тогда неодобрительно относился к этому своему чересчур энергичному родственничку, а то по доброте душевной мог бы и совершить такую глупость – отдать яхту братцу Вилли…

Неожиданно подле царской гостиной прозвучали трели какой-то певчей птицы. Услышав этот свист, Государыня разрумянилась, словно девушка, её глаза заблистали, и она, подобрав юбки и забыв о своих болезнях, бросилась из каюты.

Такие трели мог выводить только её обожаемый Ники. С молодых лет, будучи помолвленным с Алисой, он призывал её к себе этим мелодичным свистом. А её, хотя это было крайне неприлично – свистеть в помещении, почему-то при этих звуках охватывало радостное волнение.

И теперь, словно двадцать лет назад, она промчалась из спальни по серо-голубому бархатному ковру, покрывавшему тисовые доски палубы, в гостиную, оттуда – в Его кабинет и попала сразу в его крепкие объятия.

– Вот мы и снова в нашем милом доме на воде! – сказал он ей вполголоса на ухо. – А через три дня будем в нашем новом дворце в Ливадии.

В открытую дверь из гостиной заглянула уморительно скорченная рожица Анастасии.

– Будем ли мы сегодня обедать? – притворно захныкала она.

– Да, мои дорогие!.. – утвердил Император. – Не знаю, как вы, а я – страсть как голоден!

– Дети, марш переодеваться!.. – скомандовала Александра Фёдоровна, и младшие вприпрыжку, а старшие чинно и гордо, как и подобает великим княжнам, отправились по своим каютам. Счастливая жизнь на борту началась.

25

Два дня в Севастополе Аликс ужасно скучала, несмотря на то что находилась на прочной и тёплой палубе «Штандарта», которая, казалось, всегда придавала ей силы. Где-то в чреве корабля уютно и почти неслышно гудела машина, исправно подавая свет, тепло, холодную и горячую воду. Созданный вкусом Государыни интерьер помещений Царской палубы и кают детей ласкал взгляд и успокаивал душу.

Перемена обстановки и климата благотворно действовала на расстроенное здоровье Императрицы. Особенно Александру Фёдоровну радовало то, что Алексей почти совсем поправился после своих малых и больших приступов и теперь, на борту яхты, вёл себя совершенно так, как должен вести здоровый и весёлый мальчик. Он играл с юнгами, интересовался устройством корабля и его машин и подружился со многими матросами-специалистами, задавая им толковые вопросы.

Но всё равно скука наползала на Императрицу, словно туман с моря, когда делается холодно и промозгло. Укорять Ники в отсутствии внимания она не могла, поскольку он целых два дня делал в Севастополе свои царские дела: принимал смотры молодых солдат в крепости и молодых матросов на эскадре, осматривал новый эскадренный миноносец «Беспокойный», ещё не сданный заводом. На другой день вместе с Ольгой и Татьяной он отправился на Северную сторону, на закладку большого дока Его имени, побывал на боевых кораблях флота.

Александра Фёдоровна много времени проводила с детьми, а вечера – с мужем. Днём в своём кабинете она быстро и набело писала письма своим английским и немецким родственникам. Писать Элле ей не хотелось. Хотя сестра и старалась часто наведываться в Царское Село и частенько приезжала пить чай или обедать в Александровский дворец, Аликс старалась не выходить в эти дни к столу. Её оскорбляло и унижало то, что родная старшая сестра, единственный человек, кроме Ники, на которого она могла бы опереться в России, приняла сторону её врагов, клеветников, оговаривающих чистый и светлый образ Григория, спасающего своими молитвами и каким-то особым воздействием Её Маленького.

«А ведь Элле было хорошо известно то, что составляло государственную тайну, – Алексей болен гемофилией, болезнью нашей любимой бабушки королевы Виктории, – подумала вдруг Императрица. – Элла должна была знать, что ни один медик не способен был вылечить эту болезнь, и если Святой старец оказывает помощь её племяннику, то и Елизавета обязана высоко чтить его. А она? Вместо помощи и поддержки Элла усердно посещает дворы её врагов – «Гневной», тёти Минни, черногорок Анастасии и Милицы, салоны Ирины Шереметьевой, тётки Феликса Юсупова Елизаветы Феликсовны Лазаревой, поддакивает там сплетням обо мне, своей сестре, а потом несёт эти сплетни дальше, в московские салоны, где всегда осуждали царя и царицу…

Понятно теперь, почему бедняжка Мария, дочь Павла, которая выросла без отца и матери и которую воспитывала Элла[88], так дурно поступила, бросив своего мужа, сына шведского короля герцога Зюдерманландского, и маленького сына!.. Ведь говорили же, когда она венчалась с бедным принцем Вильгельмом Шведским в Царском Селе, что «младшая» нисколько не любит своего мужа, а вышла замуж только затем, чтобы бежать из московского «монастыря» Эллы… А ведь милые и гордые шведы так тепло её приняли в своей стране!.. Можно понять и простить многое, но бросить свою крошку в чужой стране?! Кто же мне докладывал, что, приехав в Швецию, она словно сорвалась с цепи?.. Ах да! Это было во время нашего визита в Стокгольм в десятом году… Тогда мне жаловалась кронпринцесса Маргарита, что эта вздорная девчонка заражена необычайным самомнением, хотя у неё, как говорится по-русски, – Аликс вспомнила подходящую к случаю пословицу из словаря Даля, который очень любила листать, – «ни кожи, ни рожи», а один только острый язык… Да-а! И ещё говорили: Мария ведёт себя так, словно желает, чтобы весь офицерский корпус и придворные этой прелестной, но суровой страны оказались у её ног!.. Интересно, что сейчас в Петербурге сплетничают обо всей этой скандальной истории?.. Не повредит ли она нашим хорошим отношениям со Швецией? Ведь Вилли так хочет перетащить нейтральную Швецию в лагерь Центральных держав[89] и натравить её на Россию!.. Наверное, «Старшая» помогла ей бежать из Швеции от мужа и подержала её в Петербурге, как поддерживает всех, кто творит зло Ники и мне!..»


В Лазареву субботу – канун Вербного воскресенья – царская яхта всё ещё стояла на якорях в центре Севастопольской бухты под лазоревым южным небом. На море был штиль, сияло солнце.

Ранним утром Николай Александрович побывал на Северной стороне с дочерьми, но вернулся к завтраку, на который были приглашены все высшие командиры флота. Ещё до начала этой протокольной трапезы Государь и Наследник, по своему ежедневному обыкновению, сняли пробу пищи, которую приготовили для команды.

Корабельный кок вынес на верхнюю палубу к грот-мачте поднос, на котором стояли мельхиоровая миска с наваристым флотским борщом, матросский графинчик с водкой и серебряная чарочка, лежали две деревянные ложки. Император, одетый в белый морской китель, и его сын, в матросской форме, зачерпнули по первой ложке вкусного горячего варева и с удовольствием его проглотили. ОТМА, стоявшие чуть поодаль от основной группы офицеров, окруживших Papa и брата, от зависти сглотнули слюну. Девочки, так же как и вся их семья, любили простую, народную пищу, и теперь они мысленно представили себе букет и вкус чудесного густого борща с кусками варёного мяса в нём.

Николай Александрович с удовольствием опрокинул в рот чарочку водки, съел ещё одну полную ложку борща, вытер усы и кивнул коку в знак того, что остался доволен снятой пробой. Алексей, подражая отцу, кивнул так же, как он. А Анастасия, только для сестёр, уморительно передразнила обоих. Девицы тихонечко прыснули, стараясь не обратить на себя внимания.

После парадного завтрака Государь никуда больше не поехал. Он с удовольствием гулял по верхней палубе, любуясь боевыми кораблями, белыми уличками Северной стороны, карабкающимися в гору, солидными зданиями на Южной стороне, грозным бастионом, запирающим вход в бухту.

Дети достали из своих шкафов роликовые коньки и уже вчера опробовали их на гладкой, словно отполированной верхней палубе. Сегодня они уже весело гонялись друг за другом из конца в конец стодвадцатиметровой палубы. Глядя на их ловкие движения, Николай почему-то подумал: «Вот ведь как велика и широка моя страна!.. Четыре дня назад дети так же лихо скользили на коньках по замёрзшему пруду в Александровском парке, а теперь в лёгких белых платьях порхают, словно бабочки, под благословенным солнцем юга…»

Аликс, по своему обыкновению, посидела с вышиванием пару часов в плетёном кресле на корме под тентом. Она наслаждалась покоем, здоровым румянцем на щеках Алексея, когда он время от времени подкатывал на роликах к ней, чтобы получить нежный материнский поцелуй.

Ближе к вечеру с северо-запада подул прохладный бриз. Государыня спустилась в свою гостиную и села за пианино. Как только она взяла первые аккорды, грусть снова навалилась на неё, и она ясно поняла наконец, отчего мается её душа. Ей не хватало Ани Вырубовой!..

…Несколько недель тому назад обер-гофмейстерина Елисавета Андреевна Нарышкина, называемая в Семье попросту – мадам Зизи, выразила недовольство Императрице тем, что в петербургском свете стали вдруг говорить о слишком близких отношениях между Государем Императором и лучшей Подругой Государыни, фрейлиной Анной Вырубовой. Аликс сначала не обратила на этот разговор внимания, но потом, в какой-то неожиданный для себя момент, вдруг словно прозрев, увидела, как преданно и влюблённо смотрела Аня своими большими голубыми глазами на Ники. В сердце стареющей женщины ударил укол ревности.

«Не пригрела ли я на своей груди змею, которая готова согрешить с моим мужем?» – пришла в голову Императрице ужасная мысль. Она уже другими глазами, чем прежде, стала смотреть на Подругу. То, что она увидела, вызвало ещё больший приступ ревности: перед ней была типичная русская красавица. Высокая, немного полноватая, русоголовая, с пышной причёской, прекрасным цветом лица и ямочками на щеках, когда она улыбалась. А улыбалась она постоянно, но по-разному. Когда она улыбалась Аликс, то улыбка её выражала без слов море преданности и любви, а глаза были искренними и ясными. Когда же взгляд Ани был обращён на Государя, она улыбалась влюблённо и восторженно, словно сказочному принцу, а глаза её делались смиренными и томными. Нежно, словно Богородица, Аня улыбалась Цесаревичу, а великим княжнам – по-дружески, как равным.

Аликс вдруг вспомнила, что её фрейлина почти постоянно улыбается, что Аня обладает уникальной способностью подшучивать над собой в любом обществе и тем самым создавать весёлое настроение у людей, никак не унижая себя, что удаётся только очень умным людям. А ведь на первый взгляд она казалась такой простенькой великосветской дурочкой.

Государыня вспомнила и то, что Аня, ещё будучи ребёнком, часто бывала с отцом в имении великого князя Сергея и Эллы – Ильинском, и именно там она впервые увидела эту красивую и музыкальную девочку. Тогда она с таким же обожанием, как теперь на неё, смотрела на сестру Елизавету. Элла, впрочем, всегда отличалась любовью к детям, очевидно потому, что Господь не дал ей своих… Сестра-то и рекомендовала Аликс отца Ани, статс-секретаря и главноуправляющего Его Императорского Величества Канцелярией Александра Сергеевича Танеева, как честного и надёжного человека, в вице-председатели благотворительной Трудовой помощи, основанной Императрицей в России. Танеев вполне оправдал ожидания Аликс и блестяще справлялся со своими государственными и благотворительными обязанностями.

В дополнение к родовитости – он был прапраправнуком знаменитого фельдмаршала Кутузова, победителя Наполеона, а его отец и дед исполняли при дворах Александра. Первого, Николая Первого, Александра Второго и Александра Третьего точно такие же обязанности государственного секретаря, как теперь он, – Александр Сергеевич Танеев был ещё и замечательным музыкантом – он занимал видное место среди русских композиторов конца прошлого и начала нынешнего века. А Аликс обожала музыку, и ей нравилось, как Танеев при знакомстве с кем-то всегда представлялся: «Свободный художник!»

Обоюдная любовь к музыке и сблизила Императрицу с Танеевыми. Особенно она расположилась к ним, когда узнала, что в этой старинной и поместной русской семье был такой же простой и скромный стиль жизни, как и в её собственной. Девочек здесь с ранних лет учили музыке, отец возил их на все концерты и в оперу, даже на репетиции, во время которых заставлял следить по партитуре исполнение музыки и арий.

От Эллы Аликс узнала, что Аня росла богобоязненной девочкой и однажды, когда получила после брюшного тифа осложнения на лёгкие, почки и мозг, у неё отнялись язык и слух, только священник Отец Иоанн Кронштадтский[90] чудесным образом спас её от смерти. Александр Сергеевич не мог без слёз вспоминать этот случай. Он поведал Императрице по её просьбе, что Аня, уже будучи почти при смерти, увидела во сне Отца Иоанна, который сказал ей, что скоро ей станет лучше. Девочка как-то сумела объяснить свою просьбу сиделке – позвать Отца Иоанна Кронштадтского к ней. Танеев тотчас послал ему телеграмму, и Святой Отец явился в дом, где лежала больная. В её комнате он отслужил молебен, возложил епитрахиль ей на голову, а затем взял стакан воды, благословил его и облил девочку, к ужасу докторов. Сиделки кинулись её обтирать, Аня сразу заснула, а наутро жар спал, вернулся слух и она стала выздоравливать.

Аликс и до этого случая верила в силу молитв Отца Иоанна, считала его святым целителем не только душ, но и тяжких болезней. А после этого случая её существо, склонное к божественному и мистике, совершенно растворилось в православии.

В девятьсот четвёртом году Государыня дала Анне Танеевой шифр «городской фрейлины». Это означало, что Аня могла дежурить только на балах и торжественных выходах Императрицы.

Тем же летом Аня вновь тяжко заболела сердцем и однажды увидела во сне, что к ней приедет Государыня и она от этого выздоровеет. Так и получилось. Нежданно-негаданно царица вдруг приехала к дому Танеевых в Петергофе на маленьком шарабане, которым сама правила.

Весёлая и ласковая, поднялась она в комнату, где лежала больная. В белом платье и большой белой шляпе, она показалась Ане доброй феей или ангелом-хранителем. Как бы то ни было, но у девушки, как и после посещения её Отцом Иоанном Кронштадтским, началось бурное выздоровление.

После этого случая любовь и преданность царице превратились у Ани в её обожание и обожествление.

Именно в те годы, вспоминала Александра Фёдоровна, она почувствовала особенное отчуждение от неё Двора, великих княгинь, свекрови… Ей не хотели прощать того, что она не ведёт рассеянной светской жизни, как вели бы её напыщенные и самоуверенные великие княгини, будь они на её месте. Её начали презирать за то, что она любит свою маленькую Семью, уделяет много внимания дочерям, а после рождения Наследника не бросила его на руки бонн и кормилиц, но каждый день купала его сама и целыми днями, вместо болтовни в салонах, нянчила его на руках. Конечно, сначала даже самые близкие родственники не знали, что Алексей страдает тяжким наследственным недугом – кровоизлияниями. Никто не знал, а кто знал – не хотел понимать, что Государыня бесконечно страдала от сознания того, что была невольной виновницей болезни сына и Наследника престола…

В злобном и ничего не прощающем свете про неё стали распускать слухи, что она днём сидит дома и потому не принимает жаждущих побывать у неё и представиться светских дам, что собственноручно штопает ради экономии носки мужу и чулки детям.

Только Аня после своего выздоровления буквально молилась на неё. Аликс приблизила девушку к себе, они стали вместе музицировать. Оказалось, что у фрейлины – высокое сопрано, а у Государыни – грудное контральто, что позволяло им петь дуэты. Тогда обе стали брать уроки пения у профессора Санкт-Петербургской консерватории.

Музыка и набожность, нелюбовь к изменчивому и злому свету очень сблизили Императрицу и её фрейлину. Они стали видеться и вместе проводить время практически каждый день. Это вызвало новую волну зависти и злобы придворных. Императрице через её гофмейстера графа Гендрикова без конца сыпались лицемерные советы дать Танеевой какую-нибудь высокую придворную должность, чтобы «легализовать» пребывание скромной «городской» фрейлины при царском Дворе. Но всякий раз Александра Фёдоровна с гордостью отвечала: «У неё есть официальное положение при дворе – Танеева моя Подруга!»

Вспомнила сейчас, на борту «Штандарта», Александра Фёдоровна и историю, как пыталась она выдать Аню за лейтенанта флота Александра Вырубова и какая неприятность для Подруги из этого вышла. Аня просила тогда черногорку, великую княгиню Милицу Николаевну, которая в тот момент больше всех в Петербурге покровительствовала Старцу Григорию, узнать у него, что думает провидец о её замужестве за Вырубовым.

Ни Аня, ни Аликс не поверили Милице, когда та сообщила мнение Отца Григория: «Выйти-то за Вырубова Анна может, но брак её будет несчастен и недолог…»

Никто не поверил тогда Святому страннику, даже сама Милица. Но так оно и вышло. После венчанья оказалось, что молодой муж болен тяжёлой формой психоза и, как доверительно поплакалась Аня своей Августейшей Подруге, не способен любить женщину. Около года промучилась Вырубова с мужем, пока его не отправили в швейцарскую санаторию, где немного подлечили. По возвращении Александра Васильевича в Петербург состоялся развод, но Аня сохранила фамилию мужа…

Аликс тогда тоже очень мучилась и переживала за Подругу, поскольку именно ей первой пришла в голову кандидатура жениха для Ани…

И вот теперь – новое мученье. Горький яд ревности жёг её сердце, и она даже по-другому стала смотреть на своего Ники: а как он реагирует на экзальтированные взгляды Анны на него, на восторженную и томную улыбку, с которой Подруга всегда пребывала в присутствии Государя.

Аликс стало подозрительно и то, что Анна, неплохо играющая в теннис, буквально цепенела, когда на корт выходил Ники и приглашал всех сразиться с ним.

«Что это? – думала Государыня, сидя в кресле на корме яхты. – Платоническая девичья любовь и застенчивость или хорошо разыгрываемый призыв самки, которая подаёт сигналы самцу? Как жаль, что на этот раз я не взяла её с собой в царский поезд и на «Штандарт»!.. Ведь можно было бы понаблюдать, как поведут себя Ники и она, оказавшись в тесном пространстве поезда или в романтической обстановке на яхте!.. Ну, ничего… – решила Императрица, – Анна уже завтра должна быть в Ливадии… И вот тогда-то я и посмотрю, что за всем этим кроется! Во всяком случае я уверена, что до сих пор мой Ники мне не изменял!»

26

В полдень Вербного воскресенья «Штандарт» снялся с якорей и двинулся в море. Корабли эскадры и крепость салютовали своему монарху, медленно двигавшемуся мимо них на командирском мостике Императорской яхты. Крейсера «Алмаз» и «Кагул», четыре больших миноносца назначены были сопровождать царя и Его Семью до Ялты. Ходу туда было от силы четыре часа.

…Море штилевало, когда красавец «Штандарт» под голубым бездонным небом Крыма ошвартовался у ялтинского мола. Тротуары Набережной уже давно были заполнены по-летнему нарядной курортной публикой и ялтинскими обывателями. Улицы украшены флагами и цветами. На молу, в том месте, где должен быть опущен Царский трап, – широченный красный ковёр. На его фоне пёстрыми пятнами выделялись мундиры местного начальства во главе с генералом Думбадзе, яркие платья дам. Чуть в стороне выстроился почётный караул. В начале мола высоких гостей ожидали экипажи.

«Штандарт» замер у мола, и тотчас зазвонили колокола ялтинских церквей. Вот на Набережной услышали отдалённые раскаты «ура!», и Императорский штандарт лениво пополз вниз с мачты, что означало: Государь покинул борт своей яхты.

Вот «ура!» стало накатываться волной от центра Ялты к дальней части Набережной. Толпы зрителей, собравшиеся также и здесь, увидели, как впереди первой лакированной коляски, в которой сидели Государь, Императрица и Наследник, ехал, по традиции, верхом чрезвычайно гордый собой и своим местом в процессий старый татарин, одетый в расшитую золотыми галунами куртку и в маленькой татарской плоской шапочке из чёрного барашка.

Во втором экипаже – четырёхместной плетёной коляске – следовали великие княжны. Публика бурно приветствовала Царскую Семью, ясное солнце делало ещё более ярким многоцветье дамских платьев, мундиров, которые соперничали своими красками с цветущими черешнями и персиковыми деревьями, глициниями, магнолиями и розами…

Вырубовой на молу Александра Фёдоровна не увидела, хотя и ожидала, что Подруга обязательно будет её встречать. Это почему-то обеспокоило царицу. Но праздничная встреча народом, изумительная погода, знакомые улочки любимой Ялты – всё стало постепенно поднимать её настроение. И когда коляска с просторной, но заполненной людьми Набережной стала подниматься в гору и попала в лабиринт кривых улиц, маленьких домиков, почти скрытых буйным цветением зарослей всех крымских растений, в душе Аликс стало рождаться ликование. Оно усилилось, когда сильные лошади вынесли в гору их коляску и повернули на прямое шоссе, ведущее через виноградники к её замечательному, уютному и прекрасному дому.

На дворе перед сияющим на солнце белокаменным дворцом Царскую Семью встретила хлебом-солью шеренга старых служащих Ливадии. Николай Александрович легко выпрыгнул из коляски, едва обер-шталмейстер открыл дверцу, подошёл к седобородому старшине своих верных слуг, держащему на фарфоровом блюде пышный каравай с солонкой на нём, отломил кусочек, чуть коснулся им соли и аппетитно захрустел корочкой. Потом он обнял и поцеловал старика, поблагодарил всех за встречу и повёл Аликс к распахнутым дверям, за которыми манила к себе прохладная тень.

– Слава Богу, мы снова в милой Ливадии!.. – услышала Александра Фёдоровна растроганный голос мужа.

Лёгкий бриз колыхал занавеси на окнах, море синело далеко внизу, аромат всех цветников, окружавших дворец, словно зримыми волнами накатывался с дуновением ветра в просторную спальню и будуар Императрицы. Разбирая и расставляя, как раньше в своей каюте, иконки и образа на столике подле кровати, на полочке дивана в будуаре, Аликс часто делала глубокие вдохи насыщенного цветами воздуха Крыма. Она надышалась до того, что у неё закружилась голова.

Императрица в изнеможении прилегла на кушетку. Раздался осторожный стук в дверь.

– Войдите! – сказала Александра Фёдоровна.

Подруга распахнула дверь и в несколько мгновений оказалась подле кушетки. Она встала на колени подле Аликс, схватила её руку и стала её целовать. Потом, оторвавшись от руки Императрицы, она подняла голову. В глазах её стояли слёзы, и она жалобно застонала:

– Ах, как я была без вас одинока! Как давно я не видела вас, моя повелительница! Как я скучала без вашего милого дружеского участия во мне!..

Александра Фёдоровна давно привыкла к экзальтированному изъявлению чувств Подруги, и хотя посетивший её на «Штандарте» приступ ревности не забылся, она не могла и не хотела так сразу менять своё отношение к Ане. Поэтому она приняла бурное приветствие Вырубовой за чистую монету и ответила своим всегдашним ласковым и почти искренним тоном. Но неглупая Подруга моментально уловила что-то чуть-чуть прохладное в голосе Императрицы и усилила свой натиск.

– О! Скажите мне, скажите что-нибудь ласковое, моя госпожа! Мне так не хватало вашей дружбы в эти тяжёлые дни, что я провела без вас в холодном Петербурге!..

Аликс притянула её голову с румяными и толстыми щеками к себе и поцеловала поверх носа и бровей, ощутив на губах солёные слёзы.

Государыня боролась с собой. Добрая к своим друзьям, она чувствовала жалость к несчастной молодой женщине, посвятившей свою молодость и жизнь Царской Семье. Аликс никогда не бросала своих друзей в беде. Если они заболевали, как заболела её фрейлина княжна Орбельяни, она мужественно, терпеливо и самоотверженно ухаживала за ней. Творя добро, она ещё больше любила тех, кого опекала. Но к чувству близости, связавшему Александру с Аней, сейчас примешались горечь и сомнения ревности.

Поэтому Государыня не захотела дольше оставаться с Подругой, разбирать вместе, как когда-то, иконки и образа, обсуждать духовное или мирское, музицировать. Аликс сослалась на большую усталость от переезда и отослала Аню, сказав, что после обеда, вечерком, ждёт её в своём кабинете, чтобы посудачить о петербургских новостях. Явно не ожидавшая столь прохладного приёма, Вырубова отправилась повидаться с великими княжнами и зарядиться от них весёлым настроением.

Анна была просто подавлена – никогда ещё Аликс не встречала её так холодно.

«В чём причина столь странного настроения Государыни? – размышляла фрейлина. – Вероятно, кто-то в Петербурге затеял интригу, чтобы отдалить меня от Царской Семьи… Это только зависть и злоба моих недоброжелателей?.. Или ещё более коварный план? Ведь недаром в последние месяцы так оживились все враги Старца… Меня примучивают к нему, а из нас обоих делают вообще каких-то монстров… Наверное, всё идёт от Марии Павловны Старшей… Она может действовать через своих людей в Царском Селе и настраивать Государыню против меня. Слишком многие хотели бы занять моё место рядом с Аликс и Ники, не отдавая им свою верность и жизнь, как это делаю я! Надеюсь, Господь пошлёт провидцу Отцу Григорию узнать, кто за всем этим стоит?! Может быть, и ОТМА что-то знают?.. Они ведь очень наблюдательны…»

Обед был накрыт хотя и в парадной белой столовой, но совсем по-домашнему, в камине уютно потрескивало дубовое бревно. Вечером стало прохладно, огонь в камине был очень кстати. Семья и немногие, самые ближайшие гости, свита собрались во внутреннем дворике, где, как всегда, ждали выхода Их Величеств. Когда царь и царица появились, все пошли к столикам с закуской. Николай Александрович выпивал обычно рюмку своей любимой сливовицы, закусывая каким-нибудь типично русским яством, вроде солёных рыжиков из бутылки.

К удивлению многих, Александра Фёдоровна тоже пригубила какого-то вина из коллекции Массандры.

Аннушка терпеть не могла алкоголя и табачного дыма. Она полностью разделяла викторианские взгляды на сей счёт Аликс и теперь также отметила что-то необычное в поведении царицы, но отнесла это на счёт её любви к Крыму, Ливадии и ожиданию отдыха всей Семьёй. Аня так и не разобралась в причинах холодка, с которым была встречена Александрой, и поэтому решила усилить свой натиск на Николая Александровича.

Фрейлина подошла к Государю, присела перед ним в глубоком реверансе, потом обратила к нему свои восторженные голубые глаза с мечтательной поволокой, что-то негромко сказала. Никто не обратил внимания на эту сцену, все привыкли к повышенной эмоциональности Ани в отношении монарха, но Аликс метнула в сторону Подруги взгляд, похожий на колючую голубую молнию. Потом, с любезной улыбкой хозяйки дома, пригласила гостей садиться за обеденный стол.

Хозяин и хозяйка поместились на разных концах стола. Аликс с недобрым чувством отметила, что Аня хотела сесть поближе к Ники, но ей это не удалось, её оттеснили Воейков и другие высшие чины свиты, которые сегодня пришли на обед. Но фрейлина почти не притронулась к еде, а всё время то преданно, то с тоской смотрела на Ники. Но он практически не обращал на неё, к радости Государыни, почти никакого внимания.

«Так тебе и надо, Корова, – злорадно думала Аликс, называя Подругу кличкой, придуманной ею для конспирации от прислуги в разговорах с Ники о самых близких знакомых и родственниках, – пока ты экзамена не выдерживаешь… Ты должна была бы смотреть так на меня, а не на моего мужа… Подумать только, ничего не ест! Взяла с меня пример! Но у меня хоть фигура остаётся и ноги мои Ники безумно нравятся! А у неё – толстый живот и тонкие ноги!.. Наверное, поэтому она избегает ходить вместе со всеми дамами в купальню и никогда не купается в открытой воде!.. Надо будет сегодня ночью рассказать Ники о её недостатках… Чтобы у него и мысли не возникло о её якобы «русской красоте»… Но посмотрим, как она будет вертеться передо мной после обеда!..» Ревность бушевала в Императрице. Она смогла заставить себя съесть только несколько ложек супа – всё остальное её внимание было поглощено тем, как бы незаметно наблюдать за каждым движением Вырубовой.

По установленному порядку царский обед длился ровно пятьдесят минут. Государыня поднялась от стола первой, поблагодарила гостей, извинилась и пошла к себе наверх. Хозяин и гости перешли в расположенную рядом гостиную со старинной итальянской мебелью – пить кофе и немного посудачить.

Ане очень хотелось остаться рядом с Ники, но она не решилась нарушить приглашение Императрицы. Семеня в узкой длинной юбке, Подруга направилась через длинную галерею на второй этаж, в будуар Александры Фёдоровны.

Государыня уже прилегла на свою любимую кушетку и успела взять себя в руки, чтобы у фрейлины не возникло никаких подозрений. Она была мила, расспрашивала Анну о последних столичных сплетнях. Узнав, что Мария Павловна Младшая отправилась на несколько дней в Стокгольм, чтобы официально в Коронном суде получить подтверждение своего развода с герцогом Зюдерманландским, и что «весь Петербург» ей сочувствует, Императрица с горечью высказала сожаление в непорядочности многих отпрысков великих князей и тех, кто их окружает и потакает их слабостям.

Потом Аликс пожалела «бедную Аню» и попросилась к ней в гости, осмотреть её помещения в Свитском корпусе, чтобы затем, может быть, отдать какие-то распоряжения об улучшении её комнат. Это было необычно, но Вырубова, разумеется, согласилась.

Подруги прошли верхним коридором к боковой лестнице, спустились на площадку между свитским корпусом и дворцом.

Учитывая больные ноги Анны и её дружбу с Государыней, комендант Ливадии предоставил фрейлине квартиру на первом этаже.

Аликс вошла в небольшую прихожую, откуда попала в просторную гостиную. Всё ей очень понравилось. Почувствовав колебания Ани подле двери, ведущей в спальню, Государыня обязательно решила сунуть свой нос и туда. Вырубова открыла эту дверь, и Аликс остановилась на пороге, поражённая. Она получила новое мощное подкрепление своих подозрений: почти во всех углах и на всех стенах комнаты было великое множество больших и малых фотографических карточек… её Ники.

Это были и увеличенные снимки фотографий, сделанных «Кодаком» самой Аней, портреты Государя, фотографические и гравированные, которые можно приобрести в книжных магазинах, и даже хорошая копия с живописного портрета художника Серова.

Лицо Александры Фёдоровны вспыхнуло. Только теперь Аня поняла, какую глупость она сделала и почему Аликс вела себя так необычно. Враги её и Аликс посеяли семена ревности в сердце Императрицы.

Не говоря больше ни слова, Государыня резко повернулась, и её остроносые туфельки через несколько секунд застучали по каменным плитам дорожки. Аня сначала хотела её догнать, объяснить, но потом гордо тряхнула головой, так что рассыпалась причёска из длинных русых волос, упала на кровать и горько заплакала.

В своей спальне, уткнувшись в подушку, так же безутешно рыдала Александра Фёдоровна.

27

Наутро после прибытия в Ливадию началась размеренная и устоявшаяся крымская жизнь Царской Семьи. Император с утра выходил на пешую прогулку, спускался к морю или быстрым шагом, за которым редко кому, кроме флигель-адъютанта Дрентельна, удавалось угнаться, достигал середины Горизонтальной тропы примерно в трёх верстах от дома и возвращался назад. После завтрака или после обеда он обязательно работал.

Он и в Ливадии продолжал пунктуально выполнять свои государственные обязанности, внимательно читая доклады министров и шефов различных ведомств, быстро схватывая суть дела, испещряя страницы своими замечаниями. Иногда министры прибывали с личными докладами, и тогда он подробно обсуждал с каждым все нюансы проблем, находя порой неожиданные решения. После занятий с бумагами он играл в лаун-теннис или кегли с детьми, офицерами Конвоя или «Штандарта», другими гостями, которым разрешено было запросто посещать Ливадию.

Иногда он шёл вместе с Алексеем в Ореанду и, если море не очень волновалось, катался с сыном в гребной двойке.

Небольшая неловкость утром первого дня, казалось, прошла совершенно незамеченной Семьёй: лучшая Подруга Аликс, которую накануне вечером видели весёлой и совершенно здоровой за царским столом, без объяснения причин не явилась к завтраку. Перед обедом, когда хозяева и немногочисленные гости молча возносили молитву Создателю, отсутствие Вырубовой привлекло внимание прежде всего прислуги. Затем великие княжны стали коситься на чистый прибор и пустой стул поблизости от хозяйки дома, а затем обращать недоумевающие взгляды на Mama.

Общий разговор о достоинствах Крыма весной, жарких погодах здесь, на Южном берегу, и холодах и сырости в это время в Петербурге ничем не прерывался. Только Александра Фёдоровна что-то шепнула графу Гендрикову, когда он подошёл к Государыне по её знаку.

Обед продолжался чередой повседневных простых блюд и негромким тоном застольных разговоров, изредка прерывавшихся весёлым смехом детей.

Гендриков через несколько минут вернулся и так же деликатно, как и получал задание, доложил вполголоса Императрице, наклонив напомаженную и надушенную голову к её причёске, что «госпожа фрейлина сказались больной, у неё повысилась температура и она просит прислать к ней доктора Боткина».

Милое и по-домашнему доброе лицо Аликс перекосила злая гримаса, но она мгновенно овладела собой и так же вполголоса сказала графу:

– Василий Александрович, будьте любезны, передайте Анне Александровне, что лейб-медикус Евгений Сергеевич заболел, лежит в своей каюте на «Штандарте». Если Анна Александровна пожелает, то я попрошу детского доктора Деревенко нанести ей визит. Но если Анна Александровна в состоянии поехать на моторе в Ялту, к стоянке «Штандарта», то, разумеется, доктор Боткин не откажется ей помочь, поскольку он сам не в тяжёлом, слава Богу, состоянии…

Обер-церемониймейстер Императрицы снова вышел. Только после этих необычных переговоров в столовой Николай Александрович с немым вопросом посмотрел на супругу. Не говоря ни слова, она сделала рукой знак, из разработанной ими в юности системы секретно, чтобы никто другой не понял, оповещать друг друга, означавший: «Не стоит твоего внимания…»

Наблюдательные слуги и некоторые царедворцы, которых судьба привела на этот обед, заметили смену настроений Императрицы в связи с отсутствием Подруги. Они сразу сделали логический вывод о некоей, краткой или длительной, будет видно дальше, опале любимой фрейлины.

Государыне всё это было крайне неприятно. Во-первых, Аня не имела права обижаться и устраивать такую публичную демонстрацию. Это она, Императрица, была страдающей стороной… На её мужа покушалась лучшая подруга, постоянно демонстрируя Ему свою экзальтированную влюблённость и обожествляя Его… «Корова» уже переступила грань приличий, отделяющую пылкие чувства верноподданной к своему платонически обожаемому монарху… Множеством фотокарточек Николая в своей спальне она ясно показала, что у неё на сердце лежит блуд, а не истинная и духовная дружба с Аликс. «А я-то так упивалась простыми и искренними на первый взгляд отношениями с Подругой… Оказывается, для Анны всё это было лишь маскировкой влюблённости в Ники!..» – горько думала царица.

Страдания Аликс были жестоки. Она удалилась в свой будуар, благо Ники после обеда вновь принялся за доклады, доставленные сегодня утром фельдъегерем из Петербурга, и в изнеможении прилегла на кушетку.

Прибежали дочери. Они тоже отметили что-то необычное в поведении Mama и, как нарочно, принялись расспрашивать Александру Фёдоровну о том, почему не видно Ани, чем она заболела и выздоровеет ли до Пасхи за оставшиеся шесть дней…

Аликс очень хотелось плакать. Она крепилась, чтобы ничего не рассказать дочерям. Пришёл Алексей поцеловать Mama перед сном и пожелать ей покойной ночи. ОТМА ушли вместе с ним, укладывать его спать. Они очень любили этот процесс, который позволял им тискать и целовать братика, а потом рассказывать ему на ночь какую-нибудь добрую сказку. «Когда я буду царём, – пробормотал им однажды Алексей, засыпая, – все люди, а особенно дети, будут в моей стране счастливые…»

…И снова начался солнечный, тихий и тёплый день. Алексей и «младшая пара» упросили за завтраком Papa поехать в моторе кататься в Ялту и заодно навестить больного доктора Боткина. Авто давно и прочно вошли в жизнь русского монарха и Его Семьи. Они были для него не только любимыми игрушками, но он горячо поддерживал тех из своих военных, кто видел большое будущее в моторах на войне. Он считал, что авто нужны не только для штабных или транспортировки раненых, но на грузовых моторах можно перевозить лёгкую артиллерию и доставлять боеприпасы…

Государь всегда спорил об этом со своим дядюшкой, великим князем Николаем Николаевичем, который накрепко стоял за лошадей, кавалерию и гужевой транспорт. Несмотря на крайне отсталые взгляды великого князя, он почему-то пользовался известным авторитетом у генералитета и высших офицеров, особенно в гвардии, где культ хорошего коня и острой сабли оставался непререкаемым.

Всячески поддерживали любовь Николая Александровича к моторам только двое родственников. За это он особенно их ценил. Это были великий князь Александр Михайлович, или попросту Сандро, и великий князь Дмитрий Павлович, которого он любил почти как сына и лишь недавно охладел к нему, когда узнал, что Дмитрий замечен в содомском грехе с великим князем Николаем Михайловичем.

Сандро не только разделял страсть Ники к авто, но и успел заразить его любовью к аэропланам. Государь знал всех авиаторов в России. Бывая в Севастополе, обязательно посещал школу пилотов в Каче, открытую стараниями Сандро, и с интересом наблюдал за полётами аппаратов тяжелее воздуха. Когда инженером Сикорским на русском заводе был построен первый в мире четырёхмоторный огромный аэроплан, в чреве которого оборудовали настоящий салон с мягкими креслами, Император совершил на нём полёт и повелел создать флот таких воздушных судов…

Рыжеватый полковник в кавалерийской форме на российском троне видел значительно дальше своих генералов и министров. И в своём быту он стал предпочитать быстроходный мотор живой лошади.

Когда в Ливадии архитектор Краснов возводил новый беломраморный ансамбль дворца, Государь поручил инженеру Гущину построить гараж вместо старого каретного сарая. Для лошадей и колясок, разумеется, в Ливадии тоже хватало места. Но помещение для 25 царских моторов, которое возвёл инженер удельного ведомства, получилось настолько хорошим, что пресса, в том числе и иностранная, дружно назвала его лучшим гаражом в Европе.

Выезжая на прогулку, Государь всегда с удовольствием смотрел на это массивное приземистое здание с широким центральным пролётом, из трёх ворот которого выкатывались сверкающие начищенной медью лакированные длинные экипажи, с которыми не смели тягаться самые резвые скакуны. Царь переносил свою любовь к моторам и на своего шофёра Кегреса, который уверенно и лихо водил тяжёлый «делоне-бельвиль» с фантастической скоростью в 80, а то и 90 вёрст в час.

Во всей Семье только Аликс не любила моторы и предпочитала передвигаться в покойном ландо или коляске. Но дети – Алексей и девочки полностью разделяли страсть Papa к грохочущим цилиндрами и извергающим облака газолинового дыма волшебным машинам. Тем более и в России появились фабрики, где стали выпускать десятками, а затем и сотнями эти чудо-новинки XX века…

Жить в Ливадии и не прокатиться на моторе с Papa в Ялту, на «Штандарт», за какой-нибудь забытой в каюте книжкой или акварелью было совершенно невозможно. А тут ещё такой замечательный повод: надо навестить больного Евгения Сергеевича Боткина и передать командиру яхты разрешение Императрицы посещать детям лейб-медика больного отца, когда только им заблагорассудится. Ведь Татьяну и Глеба специально привезли в Ялту на время пребывания их отца в Ливадии, но он неожиданно заболел и не смог даже повидаться с ними.

Теперь на двух моторах – в первом Государь с Алексеем, во втором – четыре великие княжны – отправились на ялтинский мол, к стоянке Императорской яхты. Перед отъездом «губернаторша» Татьяна просила сообщить на «Штандарт», чтобы туда, в каюту к доктору Боткину, кто-нибудь из офицеров доставил детей Евгения Сергеевича, живших в гостинице «Марино».

Мичман Бутаков уже привёл в светлую каюту, где на диване лежал доктор Боткин, его детей, и они, облизав своего папулю, чинно уселись рядышком в одном кресле, когда за дверьми послышались быстрые лёгкие шаги, голоса, детский смех, затем стук в дверь.

Появились сразу четыре великие княжны. Они приветливо поздоровались со своим замечательным другом Евгением Сергеевичем и его детьми, которых часто встречали в Царском Селе. Глеб и Татьяна Боткины сначала очень смущались, но когда Татьяна Николаевна сообщила лейб-медику о распоряжении Императрицы относительно ежедневных свиданий его с детьми, восторгу всех не было предела. Немного поболтав с малышами Боткина и расспросив их о путешествии в Ялту из Царского Села, «старшая пара» отправилась зачем-то в свои каюты. Мария, Анастасия, Глеб и Татьяна принялись играть в крестики-нолики, любимую забаву «младшей пары». Мария и Анастасия знали от долгих упражнений какой-то секрет игры и всё время выигрывали. Самолюбивый Глеб начинал уже злиться, когда вдруг проник в их способ и стал навёрстывать упущенные очки. Первой поняла, что их секрет раскрыт, Анастасия. Она тут же предупредила сестру:

– Берегись, Мари, он хорошо играет…

Когда крестики-нолики надоели, девочки стали упрашивать Глеба нарисовать людей со звериными головами. Им было известно, что сын Боткина так замечательно это умеет делать, что иногда возникало даже портретное сходство с какими-то родственниками Романовых. Тогда «младшая пара» сама хваталась за карандаши и срисовывала у него этих героев.

На сей раз Глеб нарисовал долговязую фигуру в военном мундире, приделав к ней маленькую лошадиную головку.

– Мари! Посмотри, ведь это вылитый дедушка Николаша!.. – засмеялась Настя и попросила у Глеба карандаш и листок бумаги, чтобы скопировать на память необыкновенный портрет.

Мари в это время решила узнать, когда закончится обед в кают-компании, на который офицеры «Штандарта» пригласили Государя с Наследником и своего командира Зеленецкого. Такова была традиция на флоте, когда офицерское сообщество выражало своё удовлетворение начальством, давая ему обед. Хотя обед этот был и прост – всего три блюда: флотские щи из кислой капусты, бараний бок с кашей и жареные пельмени – и его готовил вольнонаёмный кок, а не придворный повар, Николай Александрович очень любил эти трапезы в кают-компании и всегда принимал приглашение.

Мари ушла и пропала.

Анастасия срисовала произведение Глеба, свернув бумажку трубочкой, засунула её в карман своей красной, в серую горошину юбки, попрощалась и исчезла за тяжёлой портьерой, отделявшей каюту от крошечной прихожей. Но дверь каюты не хлопнула, а из-под портьеры вдруг высунулись острые мысы белых туфель.

Татьяна и Глеб захлопали в ладоши, засмеялись и загалдели в сторону портьеры:

– Мы вас видим, Анастасия Николаевна, мы вас видим!..

Смеющееся лицо Насти высунулось из-за тяжёлого бархата, и великая княжна со смехом убежала.

…Приближалась Пасха, а с нею новые приятные хлопоты – приготовление и осмотр подарков, писание поздравительных открыток и телеграмм, обсуждение нарядов. Аликс почти не выходила к общим завтракам и обедам. Ей подавали на балконе, откуда открывался великолепный вид на море. Здесь же она пила чай и занималась рукоделием, накладывая последние штрихи на свои вышивки и акварели, которые трудолюбиво готовила для благотворительного базара в Ялте.

Императрица больше не кипела ревностью, тем более что Вырубова всё ещё сказывалась больной и не появлялась на семейных трапезах в большой столовой зале. Острая обида у Государыни уже прошла. От пожара в её сердце остались только угли, которые пока тихо тлели.

«Сколько времени ещё будут продолжаться капризы Анны? Появится ли Подруга хотя бы в Светлое Христово Воскресение? Если да, то как подойдёт она христосоваться к Ники и ко мне?.. Со смирением и кротостью, как подобает христианке, или с вызовом и любострастием, свойственным всем греховодницам?..» – размышляла Александра Фёдоровна. Хотя кротость и смирение, приобретённые ею в православии, подвигали её к прощению Ани и Императрица знала, что в конце концов так оно и будет, Аликс очень сожалела, что что-то очень искреннее и душевное навсегда ушло из их отношений.

28

Пасха пришла в Ливадию с холодным восточным ветром. В Великую Субботу дворец затих: между завтраком и обедом все разбежались по своим комнатам готовить пасхальные подарки.

Как правило, это были яйца – фарфоровые, серебряные, золотые, с эмалью или сканью, резные из кости, кипариса или созданные из других материалов, произведения яйцевидной формы самого различного назначения: подставки, вазочки, держалки для карандашей и всё такое прочее, что могла создать неистощимая фантазия художников, стеклодувов, ювелиров…

Когда часы по всему дворцу стали отзванивать семь ударов, к большой столовой потянулись со всех сторон члены Семьи. Оставалось несколько часов самого строгого поста. Соответственно с этим стол был накрыт для говения. Но те же низкие хрустальные вазы с цветами стояли по его середине.

Камердинер Чемодуров нёс за Государем большой поднос, уставленный коробками и коробочками. В центре стоял на попа кремового цвета сафьяновый сундучок высотой почти в целый фут. Когда Николай Александрович вошёл в столовую, все свои оказались в сборе. Чемодуров поставил поднос с подарками под правую руку Императора и ушёл. Но неожиданно снова распахнулась дверь, и появилась Подруга.

Длительное воздержание от царских завтраков и обедов благотворно сказалось на её фигуре, но не на одежде. Аня сильно похудела, искусно созданные портнихой для сокрытия полноты складки и фалды её просторного платья теперь явно были лишними. Лицо её было тёмно и заплакано, но, поскольку Страстная неделя ещё не кончилась, можно было считать, что так оно и должно было быть. Через пудру и румяна просвечивала нездоровая бледность.

Дети встретили её появление радостно. Аликс глазами указала ей на свободное место подле себя, Ники, как всегда, приветствовал фрейлину улыбкой и спокойным взглядом своих синих глаз. Аликс не увидела в этом взгляде ничего скрытного или опасного для себя. «Слава Богу! – перекрестилась царица, как будто творя молитву перед принятием пищи. – Влюблённость Анны в Ники – односторонняя, и Он не разделяет её истеричных чувств!..»

Беспорядочно, как всегда, начался обмен пасхальными яйцами и подарками. Когда открывалась очередная коробочка или футлярчик, раздавался возглас восхищения или радости. С левой стороны каждого росла горка подарков, а с правой стороны – таяла. Никто не был обделён, в том числе и Подруга. Но хозяин дома пока не трогал сафьянового сундучка, хотя ясно было, что он предназначался Александре Фёдоровне. Он явно дожидался момента, когда его подарок может произвести наибольший эффект.

Когда все более или менее угомонились, Ники встал со своего места, подошёл к Аликс, держа сундучок у своего сердца, и широким жестом поставил его перед женой. Государыня осторожно открыла его и извлекла сравнительно небольшое, всего сантиметров в десять высотой, ажурное, просвечивающее яйцо. Оно было словно вышито крестиком.

Аликс поднесла его к близоруким глазам и увидела, что оно было сделано из платиновой сетки, в ячейки которой были вставлены в виде узора вышивки калиброванные бриллианты, изумруды, рубины, топазы, кварцы и гранаты. Некоторые ячейки оставались пустыми и придавали яйцу ажурный вид.

Крупные рубиновые цветы «вышивки» были заключены в овалы, бордюром которых служила белая эмаль. Между полосками эмали матово блестели ряды ровных жемчужин. Шесть полосок из таких же жемчужин окольцовывали поверхность яйца. Между второй и третьей полосками сверху и снизу лежал орнамент из бриллиантов, называемый ювелирами «бегущая собака». На макушке яйца был укреплён большой лунный камень с резной монограммой «АФ».

Дети вскочили со своих мест и прибежали поближе рассмотреть пасхальное яйцо. Раздались возгласы восторга. Когда оно попало в руки проворной Насти, она мгновенно его развинтила.

Внутри оказалась подставка и овальная пластинка из розовой эмали, на которой были вырезаны пять портретных барельефов Царских Детей. По краю овала шли жемчужины, а наверху осеняла портреты миниатюрная копия короны Российской империи. Копия была настолько точна, что даже макушку короны венчала красная шпинель[91].

Настя немедленно укрепила овал на подставку, и дети от радости захлопали в ладоши.

– Это, конечно, от Фаберже[92]? – спросила Государыня и добавила, не дожидаясь утвердительного ответа, поскольку уже увидела гравированную подпись великого ювелира на донышке яйца: – Большое спасибо, Ники! Только из-за Великого Поста я не могу тебя сейчас поцеловать! Какая прелесть это пасхальное яйцо! Какая выдумка! Ведь Фаберже, наверное, знает, что я люблю вышивать, и он повторил в камнях рисунок классической вышивки…

От детей яйцо перешло для осмотра в руки Вырубовой. Она глазами знатока осмотрела каждый квадратный дюйм произведения «Поставщика Двора Его Величества» и заохала от его красоты.

– Фаберже и на этот раз превзошёл самого себя! – сказала Аня. – Год от году он становится всё элегантнее… Впрочем, ему наступают на пятки конкуренты… Девочки, вы слышали? – сказала Подруга, обращаясь не к Аликс, а к «старшей паре». – На свадьбе Ирины и Феликса Юсупова две трети свадебных подарков было от Картье!..

– Все знают, что Феликс больше всего любит Париж и Лондон, а Россия для него – это только место, где можно послушать цыган! – парировала Александра Фёдоровна высказывание Вырубовой, усмотрев в нём умаление величия любимого российского ювелира, хоть и с французской фамилией.

– Ах, Аликс! – вдруг озабоченно воскликнула Подруга, всё ещё вертя яйцо в руках. – Зачем Фаберже поставил сюда лунный камень?! Я слышала, что этот самоцвет приносит несчастье!..

– Он здесь в пандан[93] к жемчугам! – твёрдо отвергла новую критику Императрица. – И вообще, Пасха – это такой светлый праздник, когда сбываются только хорошие приметы…

Николай тихо радовался, что опять угодил своей любимой этим подарком от Фаберже. Но когда Аня громко сказала, что лунный камень приносит несчастье, его что-то царапнуло по сердцу. Его лицо оставалось таким же доброжелательным и улыбчивым, но на душе потемнело.

«Слишком много разных предсказаний и плохих примет собирается… – с горечью подумал он. – Письмо монаха Авеля, предсказание Серафима Саровского, само рождение моё в день Иова Многострадального, да и Отец Иоанн Кронштадтский что-то нехорошее предрекал… Ну да ладно!.. Господь милостив… Всё в Его Руке. Он не оставит нас Своей Благодатью!..»

Душа российского самодержца, столь открыто обращённая к Богу, всё-таки от высказывания фрейлины вновь почувствовала какую-то мистическую угрозу, которая всё больше собиралась в окружающей атмосфере, словно тучи перед грозой.

«Надо как следует помолиться Господу в предстоящей пасхальной заутрене…» – сделал вывод Император, и его мысли потекли по другому руслу. Весь вечер Великой пятницы он работал над бумагами министерства иностранных дел и нашёл их неясными и путаными. Утром он распорядился пригласить в Ливадию министра Сазонова, чтобы прояснить с ним кое-какие вопросы. Но новый поворот его мыслей был прерван клаксонами моторов, прибывших к главному входу.

Все вышли встречать гостей. Это приехали на совместную пасхальную заутреню дядя царя, великий князь Константин Константинович, со своей супругой Елизаветой Маврикиевной и сыновьями Константином и Дмитрием. Семейство поэта К.Р. с недавних пор обосновалось по соседству с Ливадией, в Курпатах. Хотя все лучшие участки вблизи Ялты и Ливадии были уже расхватаны великими князьями или просто князьями вроде Юсуповых, семейству Константиновичей помог случай. Когда-то Александра Фёдоровна выделила Климатической колонии для слабых детей большие средства для приобретения участка в Курпатах. Земля была куплена, но учредители колонии долго раздумывали, не продать ли им участок в Курпатах и не купить ли за ту же цену значительно больший и более удобный для детской колонии кусок земли в Алупке.

Когда решение было принято, попечители предложили Курпаты в первую очередь великому князю Дмитрию Константиновичу. Тот приобрёл участок и поручил быстро построить удобную виллу. Год тому назад, весной 1913-го, семья К.Р. справила новоселье и назвала свой крошечный дворец в восточном стиле татарским словом «Кичкине», что означает – Маленький.

Ещё прошлой осенью, когда Государь делал прогулки по Горизонтальной тропе, он забрёл к Константиновичам, и ему у них понравилось. Аликс тоже была довольна иметь близкими соседями великокняжеское семейство, от которого совершенно не исходило интриг против неё. Поэтому Константиновичам были в Ливадии всегда рады, а поскольку в Кичкине не было православной церкви, большая семья К.Р. была особо приглашена на пасхальную заутреню во дворцовую церковь Ливадии и на разговенье после церковной службы.

…Около полуночи площадь между дворцом и Кавалерским корпусом, которую замыкала небольшая церковь, соединённая крытым ходом со дворцом, была заполнена до отказа. Здесь собралось всё православное население Ливадии, насчитывающее более полтыщи душ. Народ ждал Крестного хода.

Дворец и Кавалерский дом были щедро иллюминированы. В полночь раздался первый благовест церковного колокола, и на церкви тоже вспыхнула иллюминация. Её крест, с укреплёнными на нём электрическими лампочками, высоко засиял в ясном крымском небе.

Толпа всколыхнулась, и в руках православных зажглись свечи. Двери церкви были распахнуты настежь. В светлых ризах из алтаря вышло духовенство. Отец Александр Васильев с громогласной молитвой повёл Крестный ход вокруг церкви. Придворная капелла сопровождала его благоговейным пением…

Ники и Аликс шли в Крестном ходе сразу за священниками, Романовская Семья следовала за ними. Сотни людей – придворные, прислуга, офицеры и солдаты Конвоя, чины полиции и охраны, родственники, гости, прибывшие из Ялты, – все перемешались в Крестном ходе и возносили славу Христу.

После заутрени Николай Александрович и Александра Фёдоровна христосовались по очереди со всеми, кто был в церкви. Одной из первых подошла к Николаю Александровичу Подруга Императрицы. Аликс, троекратно целовавшая великого князя Дмитрия, успела всё-таки бросить ревнивый взгляд на Аню и своего Супруга. Слава Богу, Государыня не углядела никакой плотской страсти в том, как Ники держал Аню за плечи, ни в том, как сдержанно и благочестиво целовала Её Подруга Императора.

«Вроде бы Анна важный экзамен выдержала… – думала Александра Фёдоровна. – Посмотрим, как поведёт она себя дальше… Не хочет ли она усыпить моё недоверие столь примерным поведением? Мне надо быть внимательной и дальше…»

Августейшие хозяева и гости отправились в большую столовую разговляться пасхами, куличами, крашенными в красный цвет – цвет крови Христа – яйцами. Государь вручил своим милым родственникам из Кичкине пасхальные подарки от всей Царской Семьи. Представительный, с гордо сидящей маленькой головой на длинной шее, Константин Константинович, Августейший поэт, произнёс свою благодарственную речь в стихах и вручил подарки своего семейства.

Государю из всех даров дяди больше всего понравилась роскошно изданная, с акварельными иллюстрациями, пьеса К.Р. – «Царь Иудейский». Это было необычное издание. В нём текст поэмы был не только напечатан, но и любовно проиллюстрирован подробным рассказом, с отличными фото и акварелями недавней постановки её в Эрмитажном театре.

На память Императору пришли почему-то из этой пьесы слова Иоанны, жены Иродова домоправителя. Неожиданно для всех Государь поднялся со своего места и, не открывая книги, наизусть продекламировал:

Дай мне не быть малодушной,

Дай мне смиренной душой

Быть неизменно послушной Воле

Твоей пресвятой.

Дай мне в часы испытанья

Мужества, силы в борьбе!

Дай мне в минуту страданья

Верной остаться Тебе!

У Константина Константиновича, услышавшего строки собственной пьесы в День Светлого Христова Воскресения из уст царственного племянника, навернулись слёзы на глаза.

Он вернулся к Николаю, они снова троекратно облобызались, возглашая: «Христос Воскрес!» – «Воистину Воскрес!».

– Спасибо, Костя! – проникновенно сказал Ники своему дядюшке, положив руку на изящный переплёт книги. – Воистину дорого яичко к Христову дню!

…Разговлялись, как всегда, быстро – всего один час. Назавтра предстоял хотя и радостный праздник, но трудный день: Государю и Государыне надо было исполнить обычай: похристосоваться с каждым из служащих в Ливадии и вручить ему фарфоровое яйцо, специально изготовленное для пасхального подарка на Императорском фарфоровом заводе в Петербурге. Через эту церемонию должно было пройти в первый день Пасхи 512 человек.

На второй день предстояли ещё большие усилия царской четы – поцелуя и подарка от Государя и Императрицы будут ждать все, освободившиеся от дежурства в первый день Пасхи. Таковых оставалось более девяти сот душ.

Заряд пасхальной религиозной энергии царя и царицы был так велик, что даже слабая здоровьем Аликс проводила в эти дни по многу часов на ногах, христосуясь с сотнями людей. От великого князя до поварёнка во дни Светлого Христова Воскресения все были для Императорской четы равны. Никто не мог быть забыт или пропущен. «Христос Воскрес!» – «Воистину Воскрес!»

29

По новой, «Царской» дороге от Бахчисарая, где остался салон-вагон министра иностранных дел России, до Ливадии придворный мотор домчал Сергея Дмитриевича Сазонова за два часа. Исключительно живописные плавные повороты, подъёмы в широких долинах предгорий Ай-Петринской яйлы[94], уютные татарские селения с виноградниками, садами и бахчами, трудолюбивые татары, склонённые с мотыгой на клочках своих полей, или пастухи с отарами овец на изумрудно-зелёных лужайках, где весеннее солнце ещё не успело выжечь буйную траву, – всё проносилось вместе с встречным ветром мимо зеркальных окон закрытого чёрного «рено», мчащегося по прямым участкам шоссе с фантастической скоростью 80 вёрст в час.

Сазонов, хорошо знавший и любивший, как все русские баре, прелести Французской Ривьеры или Италии, поражался красоте этих мест. Потом пошли сначала зелёные стены из лещины серпантинов в гору Сары-Кая, затем – голые скалистые к вершине Ай-Петри, и авто начало спуск по головокружительным поворотам на Южный берег Крыма. С северной стороны перевала было ещё довольно холодно, а здесь, на юге, уже царило начало лета. Ароматы цветущих деревьев и запахи свежей листвы врывались в мотор и кружили голову даже такому старому сухому дипломату, каким был российский министр иностранных дел.

«Хитрые турки, наверное, считают эту прекрасную землю до сих пор своею… Рассматривают Крым, завоёванный Россией полтора века тому назад, как своего рода заморский вилайет Турции[95]. Иначе у них не было бы давно заведённого обычая посылать особое посольство в Ливадию приветствовать русский Двор, когда туда прибывает Царская Семья… Султан Махмуд V и на эту весну собирается прислать на своей яхте в Ялту для традиционного приветствия не какого-нибудь дипломата, а министра внутренних дел Талаат-Бея и генерала Иззет-пашу… Министр внутренних дел Турции приветствует в Крыму русского царя!.. Это говорит о многом! Кстати, надо обратить внимание Его Величества на эту деталь. Он любит обсуждать такие вещи…» – думал Сазонов, качаясь внутри «рено» на мягких подушках.

На одном из поворотов серпантина вниз от горы Ай-Петри мысли Сазонова плавно перешли к важному вопросу, с которым он теперь ехал к Императору. Дипломат попытался охватить взглядом эту историю как бы с горы, целиком. Он припомнил, как в конце прошлого года посол России в Константинополе Гирс прислал ему неприятную шифровку. От его секретных источников информации Гирсу стало известно, что германское правительство заключило с турецким султаном соглашение, по которому в Константинополь должна была прибыть германская военная миссия из 42 офицеров во главе с генералом Лиманом фон Сандерсом. Офицеры должны были заняться реорганизацией турецкой армии, а генерала турки назначили командиром корпуса, стоящего в Константинополе, то есть «оседлавшего» Проливы.

Это было страшным ударом для российской дипломатии, которая очень ревниво относилась к изменению статуса Проливов из Чёрного моря в Средиземное, и хотя то положение, которое сохранялось на начало 1914 года, России было невыгодно, но всякое новое усиление в Константинополе иностранных держав, могущих стать потенциальным противником и овладеть Проливами, вызывало острое раздражение в Петербурге. Немецкий шаг министр считал самым вопиющим.

Сазонов вспоминал, как препирался он с германским послом в России графом Пурталесом, доказывая, что миссия Лимана фон Сандерса имеет негативное политическое значение для дружбы России и Германии, тем более сейчас, когда идут переговоры о заключении нового торгового соглашения между Берлином и Петербургом, а русская общественность так вознегодовала по поводу этой миссии, что вряд ли удастся теперь сохранить для Германии те большие преимущества, которые давало ей предыдущее соглашение 1904 года. А упрямый и зашоренный по-немецки Пурталес был совершенно непроницаем для доводов другой стороны.

Сазонову было неприятно теперь вспоминать, с каким трудом, чуть не плача, приходилось ему выпрашивать высокомерное согласие Кэ д'Орсе и Уайт-холла[96] оказать влияние на Берлин и сделать что-нибудь к удовлетворению России. Государь хотел послать тогда в Чёрное море из Балтийского эскадру старых броненосцев, чтобы продемонстрировать в Константинополе российский флаг и оставить эти корабли затем в Севастополе для уравнивания Черноморского флота с турецким…

«Слава Богу, морской министр Григорович оказался трусоват и, так же как я, возражал против посылки эскадры, не желая ослаблять Балтийский флот. Конечно, турки испугались бы… – думал министр иностранных дел, – но я бы потерял доверие и любовь Лондона, которые для меня важнее всего… Николая Александровича удалось уговорить, да и англичане забеспокоились, что германский крепыш слишком быстро создаёт условия для строительства своей железной дороги Гамбург – Багдад через Балканы и Турцию и может затронуть и их интересы… В прошлый раз я докладывал Государю, что благодаря моему дорогому коллеге сэру Грею удалось уговорить немцев и турок повысить Лимана фон Сандерса в чине. Так что теперь он не будет командовать 1-м корпусом, а займёт более высокое, но не столь опасное для нас положение… Да, надо показать Государю шифровку Гирса об этом, но пока не докладывать о том, что Англия посылает в Турцию своего адмирала Лимпуса и нескольких морских офицеров привести в порядок военно-морские силы этой страны… Николаю Александровичу будет очень неприятно узнать об этом, и он, разумеется, не поверит моему другу Грею, который заверил меня, что эта мера не обращена против России, – ведь мы почти союзники, хотя и без всяких взаимных обязательств на бумаге… У нас ведь Сердечное, а не Бумажное Согласие!..»

С одного из поворотов горной дороги открылась Ялта и синяя бухта с белым молом, у которого стоял красавец «Штандарт». Министра укачало на серпантинах. Он хотел было постучать тростью в стекло, отгораживавшее его от шофёра, и остановить мотор, чтобы хоть на несколько минут ощутить под ногами твердь, но до Ливадии оставалось четверть часа хода, и он передумал.

В Кавалерском корпусе Сазонову отвели удобное помещение из двух комнат с ванной, на втором этаже и окнами в парк. Всё было чисто и проветрено. Готовясь принять ванну, чтобы прийти в себя с дороги, министр подошёл к окну и увидел, как Государь и Императрица прогуливаются по аллеям, а впереди них прыгает через скакалочку Наследник.

«Понятно, почему Царская Семья так стремится в Ливадию… – подумал министр, – ведь сюда возят из Евпатории на миноносцах целебные грязи, обмазывают ими Цесаревича, и он может лежать на солнце, укрепляя суставы против гемофилии. Как весело он сейчас прыгает! Но несчастные мать и отец!.. Как страшно им жить, зная, что в любую минуту с любимым сыном может случиться непоправимое.

Как странно устроена жизнь! – размышлял Сергей Дмитриевич. – Такая сильная и великая королева, как Виктория, вдруг передаёт своему мужскому потомству через дочерей и внучек столь страшную болезнь, которая делает слабыми не только маленьких принцев, но целые династии и империи!.. От Пиренеев и Альп до Урала и Камчатки…»

…Когда Сазонов, щуплый человек с почти лысой головой, большим, клювообразным носом и небольшой бородкой, входил в кабинет Государя на первом этаже дворца, он всё ещё находился под приятным впечатлением образа Наследника, весело прыгающего через скакалку в парке. Он даже сказал об этом Государю и получил в ответ добрую улыбку и благодарный взгляд синих глаз.

– Спасибо, мне очень приятно это слышать, Сергей Димитрич.

Тон Императора был очень тёплый и домашний. Сазонов почувствовал себя увереннее и спокойно открыл свой портфель, полный государственных тайн.

– Что там слышно о Лимане фон Сандерсе? – задал Николай Александрович первый вопрос, который, очевидно, мучил его больше всего. Он отложил в сторону изящно переплетённый доклад, который привёз ему министр, и стало ясно, что он хочет живой беседы с Сазоновым, а не чтения нудного текста, подготовленного чиновниками у Певческого моста.

Сазонов был готов и к «устной экзаменовке».

– Ваше Величество, как мы и старались с Греем, так и получилось, – довольный тем, что может начать с хорошей новости, начал министр. – Немцы и турки пошли на уступки. Так что внешне эта провокация Германии против России и Англии не удалась. Но всё-таки Германия остаётся хозяйкой в турецкой армии, и поэтому мы должны пойти навстречу Англии, чтобы она заключила с нами такой же договор о союзе, какой она подписала с Францией…

– Что мы можем противопоставить Берлину кроме поддержки наших союзников – Франции и Англии? – мягко перебил министра Государь. – Вы провели совещание с участием военного и морского министров, начальника Генерального штаба, наших послов Гирса в Константинополе и Свербеева в Берлине? Я имею в виду меры, которые мы могли бы наметить на тот случай, если обстоятельства вынудят нас начать наступление к Константинополю и Проливам?..

– Да, Ваше Величество, под моим председательством такой обмен мнениями произошёл…

– И каков результат? – живо отреагировал царь.

– Я хотел бы коротко изложить то, что есть суть моего доклада, Ваше Величество, и зафиксировано в Журнале совещания. – Сазонов в своём кресле поклонился в сторону папки с докладом.

Государь сделался весь внимание.

– Прежде всего выяснилось, Ваше Величество, – продолжал министр, – что членам совещания наступление на Константинополь представляется не иначе как в связи с большой европейской войной, о которой сейчас так много говорят в политических кругах…

– Мы не должны ввязываться ни в какую войну, – твёрдо перебил Государь.

– Да, Ваше Величество, мы предпринимаем все необходимые усилия, – машинально заверил Сазонов, но подумал при этом, что совсем другой точки зрения на войну придерживаются президент Франции, которого в Париже социалисты прозвали «Пуанкаре-война»[97], британский коллега Грей, император Вильгельм II, которые очень умно и тонко действуют именно в пользу большой европейской войны. И конечно же он, Сазонов, будет вести дело так, как посоветует ему сэр Грей, а не Николай Александрович, поскольку Россия должна следовать в фарватере политики Англии и Франции, ибо без Сердечного Согласия Европа погибнет под германским сапогом.

Без паузы он продолжал:

– Вследствие этого вопросы мобилизации войск, сухопутных и морских перевозок, увеличение нашей судостроительной программы и ускорение её выполнения, расширение стратегической железнодорожной сети и тому подобное обратили на себя особое внимание совещания. При этом ещё раз обнаружилось, что мы не располагаем средствами для быстрых и решительных мер и что на приведение в исполнение намеченной программы понадобились бы целые годы…

– Вы правы, Сергей Димитрич, – печально согласился Государь. – Мы будем полностью готовы к любым неожиданностям только в 1917 году… Бог даст, военного конфликта держав хоть до этого срока удастся избежать… А потом я очень рассчитываю, что в мае в Гааге откроется Дом Мира[98], где будет заседать Международный арбитраж, и война сделается вообще невозможной!..

«Каков идеалист! – с неодобрением подумал Сазонов. – Заставил всю Европу принять его идеи какого-то там всеобщего мира и разоружения, загнал все державы на Гаагскую мирную конференцию, стыдил всех, кто изобретает и использует варварские методы войны, вроде пулемётов и разрывных пуль, а теперь мечтает о том, что конфликты в Европе будут решаться не правом сильного и хорошо вооружённого, а в Гаагском суде!..»

Но на словах министр сожалеющим тоном резюмировал:

– Я вышел из этого совещания, Ваше Величество, под безотрадным впечатлением нашей полной военной неподготовленности. Но должен Вам доложить, Ваше Величество, – заговорщицки понизил голос министр, – ещё неприятнее мне стало, когда посол Свербеев, вернувшись в Берлин, прислал мне телеграмму о том, что Журнал этого секретного совещания стал известен сначала германскому посольству в Петербурге от каких-то его негласных агентов, а затем был передан в Берлин. Теперь немцы придают ему окраску заговора против целостности Оттоманской империи и угрозы европейскому миру…

– Кто бы мог быть этим предателем? – негодующе посмотрел Государь в глаза Сазонову.

У министра сразу же почему-то мелькнула мысль о том, что он, наверное, напрасно рассказал об этом секретном совещании великой княгине Марии Павловне Старшей, когда был приглашён ею на ужин тет-а-тет. Но великая княгиня была единственным членом Императорского Дома, с которым сам Государь часто беседовал о политике в домашней обстановке, чего он никогда не делал ни с одним из великих князей, даже с главнокомандующими или инспекторами войск. Понятно, конечно, что Мария Павловна, происходя из рода Мекленбургских герцогов и сохраняя глубокий, отнюдь не женский интерес к внутригерманской политике и интригам немецких владетельных князей, всегда была особенно хорошо осведомлена в германских делах и намерениях. Поэтому-то Государь и, чего греха таить, его министр иностранных дел доверительно советовались со «Старшей», когда речь шла о Германии или многочисленных немецких родственниках, рассеянных по всем Дворам Европы…

«Неужели пошло в германское посольство от великой княгини?!» – упало сердце старого дипломата, который мгновенно сообразил, что за последние годы невольно не одну тайну выдал вдумчивой и обаятельной родственнице Императора. Он отвёл глаза, но какой-то импульс, вероятно, успел передаться царю.

«Не связано ли это со «Старшей»? – мелькнула мысль у Николая. – Помнится, ещё во времена незабвенного Батюшки граф Шувалов, бывший тогда адъютантом её мужа, моего дядюшки Владимира, выследил корреспонденцию тёти Михень к князю Бисмарку… Тётка отписывала «железному канцлеру» какие-то нехорошие вещи про Россию, про намерения Papa… Батюшка тогда крепко отругал дядю Владимира, а графу Шувалову пожаловал звание флигель-адъютанта и взял его от двора своего братца… Неужели «Старшая» принялась за старое? Надо дать команду «чёрному кабинету» осторожно перлюстрировать её письма за границу… Хотя тётушка найдёт, конечно, обходной манёвр: будет посылать свои кляузы с путешествующими родственниками – из рук в руки…»

Опытный дипломат заметил перемену в настроении Императора и решил ещё раз обсудить с ним вопрос о необходимости большего сближения с Англией.

– Ваше Величество, – начал он почти торжественно, – наши отношения к союзнице Франции стоят на твёрдой почве договорных актов. После подписания с нею морской конвенции 1912 года определилась вся совокупность оборонительных мер, предусмотренных нашим союзным договором. Но по отношению к Англии мы находимся совсем в другом положении. Между нами и ею не существует решительно никакой связи, кроме не касающегося Европы соглашения 1907 года. Сейчас у нас и Великобритании есть только сознание солидарности наших интересов ввиду той опасности, которая надвигается со стороны Центральных держав. Германия явно проводит в жизнь свой гигантский план мирового владычества и обязательно столкнётся с Сердечным Согласием[99]. Появление на Босфоре германской военной силы служит для нас таким моментом, который принуждает искать сближения с Англией в форме более конкретной, чем неопределённое сознание общей с нею опасности…

– Пожалуй, вы правы, Сергей Димитрич, – подтвердил Государь.

Воодушевлённый этим, Сазонов продолжал развивать аргументы в пользу заключения с Великобританией хоть какого, но обязывающего соглашения:

– Германия рвётся на моря и океаны, она строит множество супердредноутов и других кораблей. Поэтому союз наш с Францией, морские силы которой не многим превышают наши собственные, не может считаться достаточным для обеспечения наших интересов. Одна Англия может дать нам ту поддержку, которая в продолжительной и тяжёлой борьбе обеспечит окончательный перевес той стороне, которая господствует на море.

– Но формального союза с Англией не смогла добиться даже Франция, – уточнил Николай Александрович. – Как же вы рассчитываете прийти с нею по крайней мере к такому формальному соглашению, которое, при наступлении известных обстоятельств, заставило бы Англию оказать нам наперёд предусмотренную и планомерную морскую помощь?

– Я прошу Вашего согласия, Государь, написать письмо в Париж послу Извольскому[100]… – начал излагать Сазонов давно выношенную им идею.

Услышав вместо «Лондона» – «Париж», Николай Александрович удивлённо поднял бровь, но министр уверенно продолжал:

– В мае, по новому стилю, предстоит приезд в Париж с визитом короля и королевы Великобритании в сопровождении сэра Эдуарда Грея. Наш посол Извольский и сэр Грей[101] могли бы произвести первый обмен мыслями на предмет заключения условной военной конвенции по типу той, которая была заключена между французским и английским генеральными штабами в ноябре 1912 года о необходимости совместных действий против Германии…

– В принципе я согласен, – после короткого раздумья сказал Император. – Но не будет ли это желание неосуществимым ввиду безнадёжности до сих пор всякой попытки побудить англичан отказаться от своего векового предубеждения против европейских союзов? Если англичане откажут и это просочится в печать, не будем ли мы выглядеть слабыми дураками, которые полезли не в свой огород?

– Ваше Величество, я, разумеется, обяжу Извольского соблюдать максимальную конфиденциальность переговоров, если таковые состоятся, – заверил Сазонов.

– И пожалуйста, – Николай Александрович проницательно посмотрел на министра, – не рассказывайте об этом великой княгине Марии Павловне…

У министра похолодело в груди.

«Неужели Он знает, что я иногда делюсь со «Старшей» кое-какой информацией, чтобы получить что-то взамен?!» – запаниковал было Сазонов и решил отвлечь внимание царя очень актуальным предложением.

– Ваше Величество, – льстиво вымолвил он, – не соблаговолите ли Вы обдумать вопрос об ответном визите королю Карлу в Румынию после Вашего пребывания в Ливадии?

Николай снова оживился.

– Я уже думал об этом и даже обещал наследнику румынского престола Фердинанду и его семье, когда они недавно гостили у нас в Царском Селе, что мы непременно всей семьёй навестим Румынию… – подтвердил Государь и добавил: – Мы с вами уже говорили о том, как важно для России вывести румынских Гогенцоллернов из русла политики моего брата Вильгельма… Тем более что мы с Александрой Фёдоровной хотели бы, чтобы наша дочь Ольга, без формального оглашения возможного обручения, поближе познакомилась со старшим сыном наследника Фердинанда принцем Каролем. Такой династический брак меня и Ея Величество очень бы устроил, но мы не хотим неволить дочь… Впрочем, я советую вам самому узнать мнение Александры Фёдоровны на сей предмет, думаю, что во время сегодняшнего обеда вы получите возможность увидеть Ея Величество и переговорить с ней об этом…

– Не утомил ли я вас? – любезно спросил Николай министра иностранных дел после полуторачасовой беседы.

Сазонов знал, что такой вопрос царя означал его желание закончить аудиенцию. Министр встал со своего кресла. В чёрном придворном мундире, расшитом золотом, он был похож со своим длинным носом и тонкими ножками на какую-то экзотическую птицу. Птица поклонилась Государю. Николай Александрович встал и отдал поклон министру.

– До вечера, Сергей Димитриевич… Благодарю вас за содержательную беседу, – вежливо сказал Император.

В семь часов Семья и немногочисленные гости уже сидели за столом, накрытым в Большой столовой зале.

Обед был прост и скор. «Всего пять блюд, словно в каком-нибудь буржуазном доме», – неодобрительно отметил про себя министр иностранных дел.

Александра Фёдоровна изредка доброжелательно поглядывала на Сазонова, сидевшего по правую руку от Государя, и Сергей Дмитриевич понял, что разговор с царицей, который ему заранее обещал Государь, был заранее согласован между Супругами.

Когда после десерта все поднялись от стола, Императрица пригласила Сазонова выпить с ней кофе на террасе. Здесь, в уютном уголке, стояли плетёные кресла с шёлковыми пёстрыми подушками, плетёные столики, на одном из которых слуги уже поставили на подносе серебряный кофейный сервиз.

Пока усаживались и Александра Фёдоровна разливала по чашкам кофе, министр решал для себя, приступать ли сразу к вопросу о сватовстве принца Кароля Румынского к великой княжне Ольге Николаевне или поговорить сначала с царицей о международной политике. В отличие от старой императрицы Марии Фёдоровны, которая хотя и поверхностно, но вмешивалась в решение государственных вопросов во внешних делах, особенно если это касалось Дании или Англии, к которой она, как и Сазонов, испытывала особую симпатию, молодая Государыня совершенно не влезала во внешнеполитические проблемы, по крайней мере грубо и неделикатно, как порой выступала в пользу Дании Мария Фёдоровна. Но министр иностранных дел уже несколько раз отмечал про себя, что суждения в этом предмете Александры Фёдоровны были значительно более весомыми и компетентными, чем у «Гневной».

После общих слов о прелестях Ливадии и о том, как хорошо себя чувствуют здесь Её Величество и Царские Дети, Сазонов вспомнил о поездке в Румынию по просьбе Государя почти год тому назад великого князя Николая Михайловича.

Императрица тоже помнила эту поездку своего родственника в Бухарест, потому что тогда впервые пошли слухи о возможности сватовства принца Кароля к Ольге Николаевне. Но деталей она не знала. Министр поспешил восполнить этот пробел. Александра Фёдоровна внимательно выслушала Сазонова.

Он, ободрённый её вниманием, уверенно продолжал:

– Это внимание было оценено по достоинству не только при румынском дворе, но также в политических кругах и в общественном мнении страны, – говорил министр. – Наш посланник Шебеко сообщал, что попытка завязать более дружеские отношения с Румыниею была встречена с искренним сочувствием как правительством, так и широкими кругами румынского общества. Исключением, правда, явилась консервативная партия, остававшаяся верною своим германским симпатиям.

Сергей Дмитриевич сознательно ушёл от дальнейшего упоминания имени великого князя Николая Михайловича, поскольку, как истый царедворец, знал негативное отношение царицы к этому своему родственнику.

– Что до наследника престола Фердинанда и особенно его умной и энергичной супруги, а также членов многочисленной либеральной партии с господином Братиану во главе, находящейся у власти, то на них, по словам Шебеко, имевшим случай слышать их откровенные мнения, были явно заметны следы новых веяний.

Он упомянул, что румыны Германией разочарованы и можно сделать благоприятный прогноз для будущности наших отношений с Румынией. Особенно если слухи о возможной помолвке принца Кароля с Ея высочеством Ольгой Николаевной, возникшие после поездки наследника Фердинанда с супругой и старшим сыном в нынешнем году в Петербург, подтвердятся… – так изящно поставил вопрос царице об отношениях принца и великой княжны министр иностранных дел.

– Благодарю вас, Сергей Дмитриевич, за ясное изложение нашей ситуации с Румынией, – прочувствованно сказала Александра Фёдоровна. – Позвольте теперь вам ответить по поводу сватовства к Ольге, о котором все говорят, но которого пока ещё не было. Я хочу, чтобы вы знали о том, что мы с Государем Императором никогда не пойдём на брак наших дочерей по чисто политическим соображениям или, попросту говоря, по принуждению…

– Это очень благородно с Вашей стороны, Ваше Величество – поддакнул Сазонов.

Начинало темнеть, из парка поднимались на террасу ароматы цветов, смешивавшиеся с лёгким солоноватым морским призом. Тишину нарушало только пение птиц, почему-то не такое разнообразное, как в средней полосе России. Всё располагало к откровенности, и Императрица её проявила.

– Я с ужасом думаю, – сказала вдруг она, – что приближается время, когда нам придётся расстаться с нашими дочерьми. Я бы ничего, разумеется, так не желала, как чтобы они, и после замужества, оставались в России. Но у меня четыре дочери, и это, очевидно, невозможно. Вы понимаете, как трудны браки в Царствующих Домах. Я знаю это по собственному опыту, хотя я и не была никогда в положении моих дочерей и, как дочь великого герцога Гессенского, мало подвергалась риску политического брака. Тем не менее и мне грозила опасность выйти замуж без любви или даже просто без привязанности, и я живо помню, что пережила, когда в Дармштадт приехал принц Альберт-Виктор, старший сын принца Уэльского, то есть следующий после самого принца наследник британского трона. Мне было семнадцать, а ему – двадцать пять. У нас в семье его называли принц Эдди и очень любили. Он был весёлый и остроумный, но очень любил популярность… А я всегда дичилась, и он мне не нравился своей бойкостью, – призналась вдруг Александра Фёдоровна.

Сухой дипломат поразился неожиданному откровению царицы. «Вероятно, Она всегда в обстановке семьи становится милым и открытым человеком», – подумалось Сазонову, и он в душе посочувствовал Императрице.

Государыня так же задушевно продолжала:

– От меня не скрыли, что принц Эдди хочет просить моей руки. Я написала ему, что мне тяжело причинять ему боль, что я люблю его как кузена, но не могу выйти за него, поскольку ни он, ни я не будем счастливы в этом браке… Хотя бабушка Виктория очень хотела этой свадьбы, она не стала понуждать меня уступить… Я очень горевала, когда принц Эдди умер в 1892 году ещё очень молодым… Но я плакала по нему только как по родственнику, а вовсе не жениху…

Сазонов служил тогда в российском посольстве в Лондоне и был поверенным в делах. Он помнил этот факт, но не знал, что за ним скрывалась такая романтическая история.

– Господь иначе устроил мою судьбу, – тихо вымолвила Императрица после минутного молчания. – Богом послано мне семейное счастье, о котором я могла только мечтать. Тем более я считаю себя обязанной предоставить моим дочерям право выйти замуж только за людей, которые внушат им к себе расположение. Дело Государя решить, считает ли он тот или иной брак подходящим для своих дочерей или нет, но дальше этого власть родителей не должна идти…

Александра Фёдоровна немного помолчала и сделала глоток кофе. Потом она решилась высказать ещё одну важную мысль, которую доверила бы далеко не всякому, и Сазонов с благодарностью это оценил.

– Подумайте, Сергей Дмитриевич, – сказала царица, – что означает для русской великой княжны выйти замуж за иностранца, даже в самых счастливых условиях. Тут я опять говорю по личному опыту. Вы, как дипломат, который много повидал, можете сравнить то, как живут и чем пользуются русские великие княжны у себя дома, с тем, что в огромном большинстве случаев ожидает их за границей. По сравнению с жизнью наших великокняжеских дворов почти любой германский или какой иной двор, в том числе и скандинавский, – какая-то нищета! Как трудно им будет решиться променять жизнь дома на новую, в чужих условиях… Чтобы сделать подобный переход возможным, нужно, по крайней мере, сильное увлечение!..

Министр подумал, как всё-таки мудра эта не старая ещё женщина и как не соответствует её богатый внутренний мир тем сплетням и издевательским анекдотам о царице, которые имеют хождение в петербургских великокняжеских дворцах и салонах.

– Целиком согласен с Вами, Ваше Величество, – уважительно отозвался Сазонов на откровенный порыв Императрицы. – Я сегодня имел счастье беседовать с Его Величеством и высказал ему мысль о том, что сейчас было бы уместно наладить начинающееся улучшение наших отношений с Румынией и подкрепить это поездкой Вашей Августейшей Семьи в Румынию… Независимо от того, что решит для себя Ея высочество Ольга Николаевна после новой встречи с принцем Каролем. Хотя Его Величество Государь Император, как мне кажется, считает, что на Румынию надо смотреть не как на независимое государство, а как на вассала Тройственного Союза Центральных держав, можно было бы увенчать усилия России приобретением новых друзей в этой стране, совершив путешествие морским путём из Ливадии хотя бы в Констанцу. Румынский двор, как я знаю, проводит там летние месяцы и будет счастлив принять Вашу Августейшую Семью… Король Карл не вечен, он глубокий старик, и я знаю от нашего посланника в Бухаресте, что наследник престола принц Фердинанд испытывает к Германии вовсе не такие тёплые чувства, как его дядя. Да и король Карл слишком умён, чтобы, живя рядом с могущественной Россией на взрывчатых Балканах, слишком крепко связывать себя с германским «маршем на Восток»…

– Вы правы, Сергей Дмитриевич, – согласилась Александра Фёдоровна. – Когда семья румынского наследника гостила У нас в Царском Селе, мы обратили внимание, что Фердинанд довольно искренне относится к России. Мы тогда с Его Величеством уже решили отдать визит в Румынию, но ваша идея о поездке туда на «Штандарте» – просто великолепна. Я поддержу её, когда буду разговаривать с Государем…

Императрица милостиво и добро посмотрела на министра, и у Сазонова родилась мысль, что если бы в Петербурге он мог хоть изредка в такой семейной обстановке выпить чашечку кофе с Государыней и информировать её о некоторых иностранных делах, узнать её точку зрения, то ему это было бы гораздо приятнее и полезнее, чем встречаться с внешне любезными, но в глубине души высокомерными Марией Фёдоровной и Марией Павловной Старшей.

30

Ночью в Ливадию с моря неожиданно пришёл туман. Тёмными влажными пластами он укрыл дворец, парк, Кавалерский дом и гараж. Рассветное солнце не рассеяло мглу. Она из тёмно-серой сделалась лишь молочной. Электрические фонари в парке и возле дворца стали еле заметными. Даже мощные фары трёх моторов, выкатившихся из ворот гаража ровно в семь утра, были видны не далее, чем с двадцати шагов.

Вся Семья поднялась спозаранку, чтобы проводить Papa в дальнюю дорогу, за триста пятьдесят вёрст, – в образцовую экономию немецких колонистов Фальц-Фейнов. Слава об их зоопарке в ковыльной заповедной степи, хозяйстве и культурной работе, в том числе и племенной, которую там вели два брата и сестра, шла по всей Европе. Министр сельского хозяйства Кривошеин, будучи с докладом у царя в Ливадии, так красочно живописал успехи Фальц-Фейнов, являвшихся истинным образцом рачительных сельских хозяев, выдающихся просветителей и благотворителей на всём юге Малороссии, что Николай Александрович загорелся увидеть эту экономию собственными глазами. По его указанию дворцовый комендант Воейков организовал очень скромную экскурсию – без Семьи и свиты – в Асканию-Нову, как называлось имение Фальц-Фейнов.

Увидя за окнами густой туман, Государыня попробовала уговорить мужа перенести поездку на другой день, но Николай был непреклонен, и в семь с четвертью колонна из трёх моторов, во главе которой двигался открытый «делоне-бельвиль» с Государем, Воейковым и двумя флигель-адъютантами, осторожно выползла на шоссе, ведущее к Ай-Петри. К ужасу всей остальной свиты, Государь уезжал так далеко на два дня практически без охраны. Его сопровождал запасной пустой мотор, а в третьем авто должны были глотать пыль, поднятую передними двумя, таврический губернатор Лавриновский и полковник Спиридович.

Осторожные царедворцы, даже зная о том, что условия поездки установил сам Государь, осуждали её организаторов за то, что те везут Императора в политически неблагонадёжную семью, где он будет ночевать один, без свиты, в частном доме.

Говорили о неоправданном риске езды на моторе на столь большое расстояние.

Особенно отличилась Аня Вырубова. Вчера вечером, накануне отъезда, она, узнав от Аликс о мнимых трудностях этого путешествия, воспользовалась случаем и устроила форменную истерику, переросшую затем в скандал. Видимо, он долго назревал, потому что Аликс явно была к нему готова.

«Аня начинает переходить все границы, дозволенные Подруге… – мрачно думал Николай Александрович, плотнее укрываясь кожаным плащом от влаги и надвигая на глаза автомобильные очки-консервы. – Её постоянная экзальтация, желание прикоснуться ко мне, поцеловать руку, эти влюблённые глаза, на которые наворачиваются слёзы, если я хоть две минуты не обращаю на неё внимания, демонстративный припадок радости, если я с ней заговорю, и одновременно жёсткие глаза, обращённые на Аликс… Она молодая ещё женщина – хоть бы влюбилась в кого-нибудь, а то после своего неврастеника Вырубова, которому надо было лечиться, а не жениться, перенесла всю свою нерастраченную нежность почему-то на меня… Или я сам дал повод? Но я же не выделял её никогда из подруг Аликс, не отвечал на её вздохи и всегда поддерживал её флирт с офицерами «Штандарта» или Конвоя в Царском Селе… А её вчерашние истерические выкрики, что её не любят, что Аликс отодвигает её от меня и не даёт поклоняться своему обожаемому монарху… Фу, бабий скандал, как в ужасном сне… И всё это слышали слуги!.. Молодец Аликс! Хоть она вела себя достойно, действительно как преданный друг и Императрица, не опускалась до вздорного тона и дурацких обвинений, которые бросала в запальчивости Аня и ей и мне… Бррр!.. Терпеть не могу скандалов!..» Николая Александровича охватил озноб – то ли от вчерашнего бурного «выяснения отношений», которое закатила Подруга, то ли от прохладного тумана, заползшего под кожанку.

Под ярким солнцем, которое встретило их за татарским селением Эреклик, темнота на душе Государя испарилась вместе с остатками тумана. Стало припекать. Несмотря на ветер от езды в открытом моторе, он сбросил кожаный плащ и остался в мундире. Разговаривать с флигель-адъютантами ему не хотелось. Государь любовался видами, открывавшимися с каждого витка серпантина. Он велел остановить мотор на смотровой площадке у Ай-Петри и вылез немного размять ноги.

Подойдя к краю площадки и заглянув в бездну, он увидел, что туман рассеялся и над Ялтой. Уютный городок у бухты казался совсем малюсеньким, а «Штандарт» на синем зеркале воды подле тонкой полоски мола смотрелся как чёрная стрелка, приклеенная к нему. Выкурив папиросу, Николай Александрович дал команду продолжать путешествие.

Не доезжая до Симферополя, остановились у выселок деревни Саблы. Здесь бывшие общинники-крестьяне выделились на хутора сразу после Столыпинской реформы. Теперь их хозяйства, по сравнению с жалкими хатами и посевами оставшихся в общине крестьян, выглядели островками процветания и богатства: на каждом хуторе было полно скота, крепкие лошади тащили за собой не сохи, а металлические плуги и бороны, риги и закрома были полны прошлогоднего урожая.

«Правильно я сделал, что крепко тогда поддержал Петра Аркадьевича с его реформой, защитил от всех левых и правых, в том числе и великих князей, кто хотел сохранить в деревне общинный уклад… Воистину частная собственность в деревне производит из людей чудо – они становятся заботливыми хозяевами своего добра… – радовался Государь увиденному. – Ну что ж! Мне надо и дальше укреплять собственников-крестьян, содействовать Крестьянскому банку, отдавать ему казённые и удельные земли для распределения за минимальную плату среди крепких крестьян! И пусть себе великие князья жадничают и сердятся, что я раздаю земли крестьянам из уделов… Бог даст, разовьём Россию ещё больше!..»

В Симферополе Государь задержался, чтобы принять депутации дворянства и земства Таврической губернии, позавтракал в раскинутой на земле имения Супруненко палатке.

От Симферополя колонна моторов взяла прямо на север, к Перекопску. Мягкая грунтовая дорога шла с лёгким понижением и совершенно прямо. Кегрес развил рекордную скорость почти сто вёрст в час.

Насколько хватало глаз, расстилалась весенняя степь. Серебристые пирамидальные тополя и купы фруктовых дерев, разбросанные там и сям до самого горизонта, обозначали места, где среди буйства трав, озимых полей, бахчей и виноградников прятались в слабую тень хутора и посёлки.

Там, где на лугах стояла ещё не выжженная южным солнцем трава, были разостланы самой природой яркие пёстрые ковры – это цвели миллионы диких тюльпанов, преимущественно жёлтого и алого цветов.

В селениях, через которые буквально пролетала колонна, жители были, видимо, предупреждены заранее об Августейшем проезде. Небольшие группы свободных от сельскохозяйственных работ людей в праздничных нарядах стояли на улицах посёлков и приветствовали Государя.

Белые малороссийские мазанки были покрыты соломой, но по мере приближения к Перекопску на них всё чаще можно было видеть добротный крепкий камыш. Горько-солёные озёра манили искупаться своей голубизной. Кое-где их берега белели, словно выпал снег, – это была высохшая соль. Затем справа показались языки воды и белые от соли отмели Сиваша, или Гнилого моря.

В заштатных городишках Юшуни и Армянске на улицах Кегресу пришлось заметно снизить скорость. Здесь вышли встречать царя сотни местных жителей. В уездном Перекопске вдоль главного проспекта были выстроены воспитанники учебных заведений. За их спинами толпились купцы, мещане, работный люд. Около казённого здания, очевидно уездных присутственных мест, собрались чиновники и их жёны.

Кегрес остановил авто перед строем лучших людей городка. Его Величество, ещё на въезде в город снявший кожаный плащ и шлем с очками, легко выпрыгнул из мотора и был встречен неизвестно откуда появившимся уездным предводителем дворянства, супруга которого поднесла Императору хлеб-соль.

За Перекопском начались почти нетронутые человеком знаменитые целинные ковыльные степи.

Из-за летнего безводья – ничтожные, пересыхающие летом речки не давали воды как раз в те месяцы, когда она более всего необходима, – здесь было невозможно ведение регулярного хлебопашества и скотоводства. Лишь в северной части губернии, там, где лежала экономия Фальц-Фейнов, протекала наибольшая из этих рек – Конка…

Восемь десятков вёрст, остававшихся до Аскании-Новы, Кегрес преодолел менее чем за час. В половине пятого путешественникам предстала необычайная картина: среди океана ковыльной степи открылся оазис в виде обширного парка.

Императорский мотор миновал скромную арку из зелени, проследовал мимо обширных клумб к фасаду одноэтажного, увитого цветущими лианами дома Фальц-Фейнов. Здесь навстречу царю и его маленькой свите вышли два брата и сестра с дочерью.

Уютное и со вкусом оформленное помещение для Государя было приготовлено в левом флигеле дома. К удивлению Николая Александровича, здесь были даже водопровод и канализация.

Скоро подали в столовой очень вкусный обед, приготовленный, как оказалось, кухаркой Фальц-Фейнов. Затем, не теряя времени, гостей повели осматривать достопримечательности экономии. Сразу за домом, со стороны огромной веранды, находилось небольшое озеро с сотнями фламинго и белыми лебедями.

– Как это всё интересно! – не уставал повторять Николай Александрович, обходя роскошный парк с магнолиями, олеандрами и рододендронами, где начинали цвести акации, каштаны и скромная лещина… Ботанический сад незаметно переходил в зоологический парк, где перед глазами Императора проходили отары овец обыкновенных и каракулевых, красавицы зебры из Трансвааля, зубры из Беловежской пущи, американские бизоны, цейлонские буйволы, африканские зебу, антилопы…

Александр Эдуардович рассказывал, как его старший брат использует все эти породы для опытов, скрещивая их с домашним скотом, и какие новые свойства у животных в результате этого появляются…

Государь почти не отрывал от глаз бинокля и лишь изредка задавал наводящие вопросы.

Потом прошли на искусственные болота с дупелями, дикими гусями, бекасами и другой болотной дичью. На лодках осмотрели искусственные пруды, полные громадных зеркальных карпов и прочей рыбою.

Назад к дому, на ужин, шли другой дорогою. Она вела мимо фазанника, в котором поражала необыкновенная расцветка более чем сорока видов этих птиц – лиловая, голубая, фиолетовая… Полюбовались на загон, где содержались, словно овцы, африканские страусы, а рядом в просторных клетках вызывающе кричали другие заморские птицы – какаду, грифоны, орлы…

За ужином Николай Александрович, как и за обедом, буквально обворожил хозяев и создал своими вопросами и нескрываемым восхищением к рукотворным чудесам Фальц-Фейнов приятную для всех атмосферу праздника.

Перед сном пунктуальный Государь, как всегда, подвёл итоги дня в дневнике:

«Голова ходила кругом от стольких впечатлений и поразительного разнообразия животных!..»

Наутро, после раннего завтрака, Император сел с хозяином имения в автомобиль и отправился в степь осматривать стада породистых и одомашненных животных. Потом он ещё раз полюбовался птицами на пруду. Хозяин устроил для него также выводку лучших производителей своего конного завода. Как офицер-кавалерист, Государь понимал толк в лошадях. Всё виденное привело его в крайний восторг. И когда в десять часов утра колонна из трёх моторов Императорского гаража тронулась в обратный путь, он только и говорил со своими спутниками о впечатлениях, полученных им в дивном уголке Херсонщины.

Выходя из мотора у Ливадийского дворца, Николай Александрович поблагодарил Воейкова за хорошую организацию поездки, а затем сказал:

– Владимир Николаевич! Пригласите на завтрак к нам всё семейство Фальц-Фейнов и заготовьте, пожалуйста, к этому времени грамоты о возведении братьев в потомственное дворянство! Я хочу таким образом подчеркнуть заслуги семьи Фальц-Фейнов перед Россией!..

31

Солнечный зайчик проскочил через щёлочку в тяжёлых шторах и уселся на лице пожилой женщины, раскинувшейся во сне на кровати средневекового вида с балдахином. Видимо, сон был не крепок. Женщина сначала открыла глаза, но тут же зажмурилась и перевернулась так, чтобы солнечный луч перестал её слепить. Затем она потянулась и сбросила с себя лёгкое покрывало, ставшее лишним в тёплой спальне.

Комната казалась ещё теплее, поскольку господствующим цветом в нём был тёмно-красный. Мягкая мебель и шторы были из тёмно-красного бархата, стены покрыты атласным штофом того же цвета с набивным золотым узором. Почти вся опочивальня была заставлена корзинами цветов и вазами с яркими букетами. Хозяйке спальни несколько дней тому назад исполнилось шестьдесят лет, и казалось, все цветы Северной Пальмиры в этот день были присланы в её дворец, может быть, ещё и потому, что для своих лет она очень хорошо сохранилась и с удовольствием принимала не только чисто платонические ухаживания.

На её лице играл естественный румянец, глаза ещё не перекосила старость, хотя на веках появились морщины, а поздно ночью, когда она уставала от забот и многотрудной светской жизни, под глазами набухали небольшие мешки. Кожа была довольно свежа, и истинный возраст выдавала только шея, морщины на которой она прятала от всех и от самой себя, даже во сне, широким, во много рядов, жемчужным ожерельем.

Лёгкая ночная рубашка отнюдь не скрывала крепкого и гладкого тела, которое вполне могло принадлежать и сорокалетней, если бы не довольно дряблая и морщинистая кожа рук чуть выше запястий. Бюст и талия оставались безупречными не без воздействия массажисток, хотя несколько обрюзглый живот не поддавался ни им, ни сокольской гимнастике, которой волевая дама, как она сама считала – третья по положению в империи и первая по всем своим качествам, – ежедневно уделяла немало времени.

Длинные каштановые волосы, разметавшиеся по подушкам, оставались густы, но уже требовали регулярной подкраски хной, чтобы прикрыть седину.

Женщина ещё раз потянулась, но вставать ей расхотелось, хотя она совершенно проснулась. Почему-то ей вспомнились пробуждения в детстве и юности в такое же солнечное утро и на подобной средневековой кровати в замке её родителя, великого герцога Мекленбург-Шверинского. Как было весело пробежать босой по деревянным доскам пола девичьей спальни и коридора на самом последнем, пятом этаже дворца в Шверине, поцеловать мамми, а затем вместе с нею напиться дивного немецкого кофе с горячими хрустящими булочками. Удивительно, но вот уже четыре десятилетия в России она не может заставить русских поваров научиться варить настоящий немецкий кофе!..

И летнее солнце в Шверине было горячее, чем какое-то стылое здесь, в Санкт-Петербурге… Хотя всё там было намного беднее, а двор так вообще по сравнению с российским Императорским и даже её, великокняжеским, кажется теперь просто захудалым, но жизнь была проще и веселее…

…А потом – сватовство к ней второго сына могущественнейшего монарха Европы – Императора России, великого князя Владимира Александровича… Слава Богу, что он оказался статным и белозубым красавцем, за которого она с удовольствием вышла замуж, отдав почти всю себя, кроме бессмертной души. Более трёх десятилетий после свадьбы не желала она переходить в православие, как ни давили на неё все родственники Романовы, начиная от Императора Александра Второго, старшего брата мужа – Императора Александра Третьего, – до его братьев и их жён… Хотя тем самым она и лишала своего мужа его третьей очереди в престолонаследии… Но все эти десятилетия она старательно создавала себе авторитет – улыбалась, причём больше всего своим врагам, изворачивалась, лебезила – и больше всех перед отцом своего супруга, Императором Александром Вторым… Она сделала свой Двор более популярным, чем Двор её вечной подруги и соперницы – императрицы Марии Фёдоровны… Она пригрела на своей груди робкую и застенчивую Аликс, когда та вышла замуж за Ники и оказалась совершенно беспомощной в тяжёлой, пропитанной завистью и интригами атмосфере петербургского Двора, пыталась научить её тому, как надо здесь себя вести… Но всё было напрасно – гордячка не желала слушать драгоценных советов… Зато потом, когда она узнала, что Наследник Цесаревич, рождённый Аликс, болен неизлечимой и смертельной болезнью, которая в любую минуту может привести его к смерти, она решилась начать свой собственный путь к трону Великой прапрабабки её супруга – Екатерины Второй… Правда, для этого пришлось сначала заставить слабовольного Кирилла, сдуру женившегося против воли Ники на своей двоюродной сестре Виктории Мелите, отказаться признать решение Императора о лишении его права на престолонаследие… Слава Богу, что в условиях угасавшей уже смуты, вызванной революцией Пятого года, всё прошло гладко. Решение Императора, хотя и не было отменено вместе с его другими наказаниями Кирилла, удалось похоронить в бумагах и не публиковать… А ей, чтобы не пугать лютеранством матери будущего царя Кирилла I или Бориса II религиозных фанатиков русских, пришлось креститься в православие… «Париж стоит мессы!» – говаривал Генрих Четвёртый… Что ж! Хоть и поздно, но путь к престолу её сыновей, а её самоё – к титулу императрицы-матери – начался… Правда, неизвестно, сколько ещё ждать угасания Алексея или гибели его вместе с замкнутым и непредсказуемым фаталистом Николаем в результате какого-либо несчастного случая или от покушения эсера-террориста, но слава Богу, она успела сделать важный шаг – уравнять шансы следующего законного наследника престола Михаила и любимого сыночка Кирилла… Вовремя удалось ей подставить эту хитрую Вульферт недалёкому и влюбчивому Мишеньке… Вот было радости, когда он женился на ней! Ведь никогда Царская Семья не пропустит на российский трон Михаила, женатого столь неприемлемым морганатическим браком! Так что очередь на трон Кирилла, а тем более холостых ещё Бориса и Андрея значительно приблизилась… Ну что ж! Хоть, видимо, и не удастся сесть самой на трон и править единолично, как Екатерина Великая, но быть императрицей-матерью и властвовать от имени сына-Царя – вполне реально… Может быть, и не придётся долго ждать!.. А если скоро начнётся Большая Война, о которой говорят и в Германии, и друзья послы Бьюкенен и Палеолог[102], и в газетах? Вот тогда-то количество случайностей, могущих унести жизни Николая и Алексея, возрастёт… Одно-единственное крушение поезда, как в Борках[103], где только чудо и физическая сила Императора Александра спасли его семью, и тогда… Как нам с Вольдемаром было жаль, что в Борках всё обошлось!.. Ведь мой супруг в одночасье мог стать Государем Всея Руси! А я – Императрицей! Теперь же двадцать пять лет приходится играть нудную шахматную партию: осторожно двигать королеву – «Гневную», ладей – великих князей и офицеров, чтобы в конечном итоге объявить шах и поставить мат королю Ники или убрать с доски эту королеву Аликс! Кстати, надо пригласить на сегодняшний вечер побольше офицеров гвардии и очаровать их… Может быть, они помогут ей в своё время взойти на трон, как это было с прапрабабками Елизаветой и Екатериной?!

…Желание немедленно приступить к действиям против врагов и соперниц постепенно стало наполнять энергией даму на средневековой кровати. Она ещё раз потянулась, а затем одним движением, как молодая, поднялась на ноги. Нажала кнопку электрического звонка. Камеристка словно ждала под дверью и появилась немедленно.

– Гертруда, ванна приготовлена? – спросила дама.

– Ваше высочество, всё готово! – поклонилась камер-юнгфера.

– Телефонируйте от моего имени князю Белосельскому, Сергею, – пояснила дама, – и передайте через него приглашение ко мне сегодня на вечер трёх-четырёх офицеров его уланского полка! Да особенно попросите его привезти ко мне графа Лисовецкого. Скажите князю, что будет петь Вяльцева… Да, пригласите ещё полковника Бискупского из лейб-гвардии конного полка… Он такой милый…

Когда часы пробили полдень, в уютном уголке Зимнего сада великокняжеского дворца, отделанном чудесным резным деревом, собрались за завтраком члены дружной семьи – «Старшая», Кирилл со своей Викторией Мелитой и Борис. Андрей, как это часто бывало, манкировал семейным завтраком. Мария Павловна знала, что младшему сыну не по душе те разговоры, которые обычно велись в узком семейном кругу против Ники и Аликс. Он уважал и любил своего двоюродного брата, царя, неплохо относился и к молодой Государыне, будучи ей по-настоящему благодарен за то, что их крепкая и страстная любовь с Ники освободила Матильду Кшесинскую от юношеской влюблённости в Николая Александровича и оставила балерину для него. А он обожал Матильду, которая никак не могла выбрать между его дядей Сергеем Михайловичем и им. Но он так любил её, что готов был ждать целую вечность, только чтобы жениться на ней.

Великий князь Андрей хорошо знал свою мамми. По характеру он выдался совсем другим, чем его братья. Он был открытый, честный и добрый молодой генерал-майор свиты Его Величества, который старательно нёс службу в конной артиллерии, а всё свободное время посвящал Матильде и балету. Поэтому он в очередной раз вполне сознательно не явился на семейный завтрак. Тем более в день, когда мамми давала приём и с утра должна была распределить на нём роли своих детей.

Завтрак был довольно скромен, и мать грозно посмотрела на Бориса, когда он второй раз потянулся за бутылкой вина. Мария Павловна не жалела дорогое вино, а боялась, что сын до вечера может так напробоваться, что будет не в состоянии завязать такие дружеские контакты с приглашёнными офицерами, какие были нужны великой княгине для осуществления её планов.

Когда камер-лакеи, поставив на стол горячее блюдо, удалились за пределы Зимнего сада, великая княгиня, попробовав пулярки, решительно отставила свою тарелку в сторону и твёрдо заявила:

– Дети! Я получила из Ливадии самую свежую информацию от моих… ммм… друзей… – постеснялась «Старшая» назвать истинным словом «шпионы» тех, кто доносил ей о каждом движении в царском дворце. – Мне сообщают, что произошло немыслимое: Аликс рассердилась на свою фрейлину Анну Вырубову! Между ними в присутствии Государя произошла ссора, которая может лишить Императрицу одной из её по-настоящему верных подруг…

Стальными глазами Мария Павловна обвела Кирилла, Викторию Мелиту, именуемую теперь на русский манер Викторией Фёдоровной, Бориса.

– Я говорю вам это для того, – жёстко продолжала великая княгиня, – чтобы вы в своих разговорах в салонах и беседах с друзьями могли осторожно выдвигать две версии причин этой ссоры. Первая версия, весьма близкая к истине, – Аликс ревнует Аню к своему мужу. Говорить надо так, чтобы собеседники понимали, что хотя никто Ники за ноги и не держал, но эта разведённая жена лейтенанта Вырубова вполне могла быть и в постели Императора. Такое истолкование унизит мою старую противницу – Аликс, ещё больше рассорит Александру с Николаем и всё Царственное Семейство – с Вырубовой…

Гуляка и жуир Борис глупо захихикал и сказал:

– А ведь это в глазах некоторых только поднимет авторитет Ники…

«Старшая» так строго посмотрела на него, что великий князь сразу замолчал, но улыбку с лица забыл стереть. Мария Павловна продолжала:

– Вторую версию, которую вы должны развивать, пускайте в оборот осторожнее, ссылаясь на то, что вы её где-то слышали. Она не должна исходить прямо от вас. Итак, Аликс ревнует Вырубову к… Распутину!..

– Браво, мамми! – захлопал в ладоши Кирилл, и злорадная улыбка появилась на его лице. Сухая и чопорная Виктория тоже оживилась и заулыбалась, поскольку обожала скабрёзности. Один недалёкий Борис пожал плечами и сказал:

– Кто же поверит! Царица ревнует мужика!..

– Раз я сказала, поверят! – стукнула кулаком по столу в сердцах решительная великая княгиня. – Уж Гучков-то, услышав про это, быстро найдёт газетного писаку, который красочно всё распишет – что было и чего не было!.. И запомните, дети! – меняя гнев на ласку, обратилась «Старшая» к тридцативосьмилетним Кириллу и Виктории и тридцатисемилетнему Борису. – Каждый шаг на пути компрометации Ники и Аликс приближает вас и меня к трону!..

…Князь Белосельский-Белозёрский, командир лейб-гвардии уланского полка, был сначала несколько удивлён, когда в дополнение к приглашению его самого на вечер, устраиваемый великой княгиней Марией Павловной Старшей в её дворце, ему передали телефонограмму с просьбой привезти с собой на приём трёх-четырёх его офицеров и не забыть корнета графа Лисовецкого.

«Неужели «Старшая» решила затащить в свою постель этого мальчика? – подумал генерал. – Неужто Петя станет её новым фаворитом, каких было уже несчётное количество? Невероятно!.. Но мальчик не таков, чтобы увлечься столь пожилой дамой…»

Князя передёрнуло от бесцеремонности его старой покровительницы. Но, хорошо зная свет, он подумал в оправдание великой княгине, что, может быть, Пётр заинтересовал «Старшую» на недавнем балу в Аничковом дворце тем, что неожиданно приблизился к Царской Семье, которая явно симпатизировала корнету, начиная от царских дочерей и кончая капризной Александрой Фёдоровной. Ведь те, на кого падали благосклонные взгляды царя и царицы, сразу высоко поднимались в мнении придворных, и всякий хотел их обласкать…

Командир улан понял, что второе предположение более верное, когда у дверей Красного салона представил великой княгине по старшинству двух ротмистров, а затем юного корнета. Дежурные улыбки «Старшей» были наградой новым гостям. На корнета хозяйка дома широко открыла свои красивые глаза, обворожительно улыбнулась, протянула для поцелуя руку и прощебетала нежно, словно родная тётка – любимому племяннику:

– Ах, милый граф! Вы поразили меня своей мазуркой на балу у Ея Величества в Аничковом дворце… Это было так прекрасно! Милости прошу жаловать и на мои вечера и балы… Мой дом для вас всегда открыт…

Пётр галантно щёлкнул каблуками и поцеловал «Старшей» руку. Великая княгиня, словно посвящая его в свои рыцари ласково коснулась веером его плеча.

– Попозже обязательно подойдите ко мне… – приказала Мария Павловна не то Белосельскому, не то Петру, но оба поняли, что сейчас следует отойти, чтобы уступить место для представления великой княгине других гостей.

– Пойдём, Пётр, – легонько подтолкнул командир улан своего корнета, – я познакомлю тебя с сыновьями хозяйки – их высочествами Борисом Владимировичем и Кириллом Владимировичем…

32

Застарелый запах сигарного дыма, пролитого коньяка и французских духов «Русская кожа» пропитал портьеры, ковёр, кожаную массивную мебель и книги в кабинете Ознобишина. Ещё до рождения внука и многолетнего губернаторства в Костроме поселился в этой квартире на аристократической Фурштадтской улице Фёдор Фёдорович. Отсюда его дочь уехала в замок Лисовцы к мужу. Статский генерал в надежде, что она будет наезжать в Санкт-Петербург, сохранил её комнату точно такой, какой она была в девические времена. Когда родился внук, из другой её комнаты – классной – сделали детскую – и тоже оставили её для Петра, использовав по назначению во время его ученья в Николаевском кавалерийском училище. Сколько помнил себя Пётр, всегда в дедушкином кабинете стоял этот неповторимый аромат, означавший для него дом и безопасность от всех бурь, которые бушевали за его стенами.

Ознобишин сидел в шёлковом стёганом халате в своём любимом кресле с высокой спинкой и «ушами». Это был единственныи предмет мягкой мебели в кабинете, крытый бархатом. А любимый он был потому, что в нём было очень удобно дремать.

Когда Пётр вошёл в комнату, дедушка бодрствовал за газетами. Рядом на медном курительном столике с арабскими узорами в большой хрустальной пепельнице дымилась сигара, стоял грушеобразный бокал с любимым коньяком «Хеннеси» на донышке и ополовиненный караф с тем же напитком. Пётр поцеловал, по своему обыкновению, Фёдора Фёдоровича в щёку повыше бороды и плюхнулся в глубокое кресло, как нарочно поставленное визави дедушкиного.

– Здравствуй, здравствуй, пострел! – приветствовал внука сенатор, подняв на него глаза над очками, сидевшими на кончике носа. – Скоро день выдачи жалованья – двадцатое, и денежки, поди, уже фьють?.. – присвистнул старик.

– Что вы, grand-peré! У меня целый полтинник на извозчика остался… – пошутил Пётр, хотя рассчитывал на щедрость деда.

Ознобишин поднялся из своего кресла, подошёл к письменному столу и открыл старинную шкатулку из красного дерева. Он вынул оттуда, не считая, пачку ассигнаций крупного достоинства, протянул их внуку и с напускной строгостью сказал:

– Это тебе… Но не на рестораны или цыган, а на экипировку и самого лучшего коня, которого только сможешь найти, для скачек… В строю и на казённой кобыле хорош будешь…

Пётр был сердечно тронут. Дедушка угадал его давнюю мечту кавалериста – иметь первоклассную скаковую лошадь и участвовать на ней в состязаниях. Но это было дорогое удовольствие, и даже офицеру гвардии, получавшему одно лишь жалованье, держать скаковую лошадь было не под силу. А от мамочки, которая никак не могла поднять своё польское имение, почти дотла разорённое картёжником отцом, он не желал принимать даже небольшого вспомоществования.

Корнет спрятал деньги в глубокий внутренний карман, ещё раз расцеловал деда и опять погрузился в своё кресло.

– Клюквенного морса хочешь? – спросил Фёдор Фёдорович, беря со стола графин с рубиновой жидкостью.

– Охотно! – согласился Пётр.

Ознобишин достал из шкафа хрустальный стакан и налил его до краёв. Корнет благоговейно принял напиток, который любил больше, чем шампанское, и отпил с полстакана.

– Grand-peré, я хотел рассказать вам об одном неожиданном приглашении, которое получил вчера, – отерев платком усы, обратился он к Фёдору Фёдоровичу.

– Как так неожиданно?.. – удивился Ознобишин, усаживаясь в любимое кресло.

– Да вот – мой полковой командир вызвал меня в полдень к себе, сказал, что великая княгиня Мария Павловна приглашает его и нескольких офицеров на вечер к себе во дворец и просила обязательно привезти меня…

– Постой, постой, – перебил его сенатор. – А почему именно тебя? Ты что, был ей представлен? Откуда она вообще тебя знает?

– Когда князь Белосельский представлял меня ей на вечере, – ответствовал Пётр, с удивлением обратив внимание на то, что дедушка явно разволновался и не высказывал никакого удовольствия от того, что его внука пригласили в такой высокий свет, – она похвалила меня за мазурку в Аничковом дворце… Великая княгиня пригласила меня запросто приходить на её вечера и балы…

– Mon cher, это очень опасная женщина! – возмутился Фёдор Фёдорович. – Это самая опасная интриганка из всего семейства Романовых! Хоть я и очень хочу, чтобы ты, как гвардейский офицер, был принят в самом высоком обществе, в царских и великокняжеских дворцах, ты не должен лететь туда, как мотылёк на огонь… В свете очень легко опалить крылья и стать орудием чьей-то злой воли…

– Grand-peré, не волнуйтесь за меня, я всё-таки не совсем дурак и сумею разобраться в том, что хорошо и что дурно! – почти обиделся корнет.

– Я не хочу сказать, что ты дурачок, mon cher, но чем выше ты забираешься, тем изощрённее интрига, лицемерие и игра. Там, в высшем свете, интригуют не из-за куска хлеба или мелкой должностишки, – там ставки выше многократ… Иногда там творят зло и делают подлости только из одного удовольствия потешить свою мелкую тщеславную натуру и унизить ближнего своего… Я тебя хочу оберечь и открыть тебе глаза на тех людей, кого толпа почитает почти за святых только в силу того, что они носят высокие титулы великих князей и княгинь, князей Императорской крови или даже иерархов Церкви…

– Дедушка, а почему вы не любите семейство великих князей Владимировичей? Я это уже понял… – лукаво спросил Пётр.

– Я сейчас расскажу тебе, мой друг, их историю, чтобы ты понял, на что они способны, – отхлебнул «Хеннеси» Фёдор Фёдорович и уселся поудобнее.

Пётр внимательно слушал. Его влюблённость в великую княжну Татьяну рождала у него особый интерес к истории морганатических браков в её семействе.

– Нужно сказать, что дети Царя-Освободителя, кроме старшего – Александра, стяжали себе довольно прочные репутации развратников и кутил. Среди них и великий князь Владимир Александрович отдал щедрую дань приключениям питейного и амурного характера. Судьба не обидела его, как и его братьев, ни способностями, ни импозантной наружностью. И то и другое он передал своим детям, когда женился на немецкой принцессе из Мекленбург-Шверинского Дома – твоей радушной хозяйке вчерашнего вечера… Но о ней чуть позже, а сейчас я закончу портрет великого князя Владимира, хоть он и умер пять лет тому назад, – чтобы тебе было яснее, в какое паучье гнездо ты попал…

Сенатор отпил коньяку, затянулся сигарой и продолжал:

– Великий князь Владимир Александрович по восшествии на престол Николая Александровича мог бы занять видное место в делах управления империей в качестве старшего дяди царя, стать хранителем традиций семьи, её единства. Но он, как я видел собственноглазно, позволял себе на заседаниях Государственного совета даже повышать голос на молодого Императора и пытался навязывать ему свою волю, причём довольно неделикатным образом. Когда же Государь стал молча игнорировать претензии своего дяди на руководство им, великий князь сделал вид, что добровольно уходит от государственных дел. Он явно рассчитывал, что его обязательно позовут назад, но Николай Александрович оказался твёрже, чем все думали… Тогда Владимир Александрович демонстративно стал делить своё время между строем – он был Главнокомандующим гвардией и Петербургским военным округом, – охотой, Академией художеств, коей был президентом, и женщинами – в мой век упорно говорили, что кроме жены в его постели побывали многие, в том числе и смазливая жена его адъютанта Пистолькорса, знаменитая в гвардейских кругах «Мама Лёля»…

– А как же реагировала его супруга, если об этом говорил весь Петербург? – удивлённо спросил Пётр.

– Во-первых, супруга узнаёт последней, – парировал Фёдор Фёдорович, – а во-вторых, Мария Павловна в молодости отличалась столь любвеобильной натурой, что свет устал считать её фаворитов среди гвардейской молодёжи и статских щёголей. Она не брезговала даже актёрами… Знаменитый в моё время артист театров Гитри был выслан навечно из столицы за то, что в одном из своих пьяных кутежей, о которых весь Петербург только и говорил на следующий день, живописал настолько пикантные детали своей связи с великой княгиней, что возмутился даже градоначальник…

Mon ami, – пыхнул опять сигарным дымом Ознобишин, – эта августейшая дама, по слухам, и сейчас не оставляет своих любовных упражнений с молодыми гвардейскими офицерами – друзьями и сверстниками её сыновей… Поэтому-то я и взволновался так, когда узнал, что она тебя пригласила…

– Нет, grand-peré, не беспокойтесь! После её разговора со мной, на который она меня увела зачем-то в Зимний сад, я понял, что предмет её интереса ко мне совсем в другом, – серьёзно сказал Пётр, и сенатор порадовался реалистичности его восприятия великой княгини. – Она мне всё задавала наводящие вопросы вокруг бала в Аничковом дворце, о моём отношении к великой княжне Татьяне, о том, не приблизили ли меня к Царской Семье… Она намекнула, что если я буду с ней дружить, то она по-матерински поможет мне быстро получить свитский чин или придворную должность и чаще видеть Татьяну Николаевну…

– А что ты ответил? – живо поинтересовался Ознобишин.

– Я сказал, что мне ещё рано мечтать о придворной карьере и надо послужить в строю, а она стала говорить о том, что я достаточно родовит, чтобы претендовать на место около трона, и что мой покойный отец, которого она хорошо знала и любила, был родственником польских королей Ягеллонов… Откуда она это узнала?..

Сенатору были неприятны неожиданные воспоминания о нелюбимом зяте, тем более из уст дамы, которую он явно недолюбливал и которой опасался. Он молча пожевал губами, а потом печально сказал:

– Да, граф Лисовецкий, на мой взгляд, слишком сблизился с великим князем Владимиром Александровичем и его супругой… Но от окончательного падения его спас скандал, который как раз тогда стал подспудно развиваться в связи с президентством великого князя в Академии художеств… И твой отец счёл за благо отойти от нового друга и покровителя…

Сенатор говорил с трудом, ему явно не хотелось развивать эту тему. Но внук настойчиво попросил деда поведать ему и эту историю.

– Ну хорошо, – нехотя ответил Ознобишин, – это произошло в самые первые годы нашего века… Из-за своей разгульной жизни и больших трат супруги великий князь всегда нуждался в деньгах. А у него под рукой, в Академии художеств, лежали три миллиона золотых рублей, собранных по народной подписке на возведение храма на месте убийства его отца, Александра Второго. Владимир Александрович, как президент Академии художеств, состоял председателем комитета по постройке церкви, а секретарь Академии Есеев – секретарём комитета. Потом вдруг оказалось, что денег в комитете почему-то нет. Выяснилось, что Есеев, как и его патрон, тоже любил пожить… Поскольку в нашей стране великие князья всегда были выше закона, судили и отправили в ссылку одного только Есеева. Деньги на строительство пришлось дать Государю из других источников, и тогда наконец принялись за постройку церкви. В результате она была кончена и освящена только на двадцать шестой год после убийства Царя-Освободителя, в 1907-м. Великая княгиня до сих пор считает, что в скандале с её супругом была виновата молодая Государыня, которая открыла глаза Николаю на афёру Владимира Александровича… С тех пор она ненавидит Аликс… А ненависть её ещё более усугубила история с женитьбой Кирилла.

– Grand-peré, вы мне что-то рассказывали об этом, но сути тогда я не уловил… – сознался Пётр.

– Мой мальчик, эта история тоже весьма поучительна. – Сенатор плеснул себе в бокал из хрустального карафа немного коньяку, отпил глоток и ещё раз рассказал внуку о человеке, которого явно недолюбливал, – великом князе Кирилле. Он порадовался в душе тому, что корнет вдруг решил всерьёз постигнуть придворные хитросплетения.

– В октябре 1905 года, то есть в самый разгар первого бунта против Государя Императора, старший сын великого князя Кирилл сочетался морганатическим браком в курортном городке Констанц на Тегернзее в Баварии с разведённою великой герцогиней Гессенской, урождённой принцессой Саксен-Кобург-Готской. Этот брак благословила и присутствовала в церкви мать Виктории Мелиты, родная тётка Кирилла, великая княгиня Мария Александровна. Но об амуре Кирилла и Виктории давно знали в Петербурге. Само по себе это уже было скандалом. Поэтому Государь не только не дал ему разрешения на такой брак, но прямо предупреждал от него. Запрет Николая Александровича был вызван ещё и тем, что по Основному закону о Царской Фамилии и церковным уложениям браки между двоюродными родственниками не разрешаются, поскольку являются кровосмесительными… Но Кирилл, его родители и мать Виктории рассчитывали, что добрый Ники посердится немного и простит двоюродного брата, к тому же имевшего тогда третью очередь на российский престол… Вскоре после венчания в Петербурге прошёл слух, что Кирилл вскоре приедет один, чтобы принести повинную Государю и разрядить скандал. Великий князь и великая княгиня ожидали, что после словесного выговора их сын будет прощён и сможет привезти в столицу и свою супругу.

Фёдор Фёдорович вздохнул, как будто это случилось с его родственником, и продолжал:

– В девять часов вечера прямо из «Норд-экспресса» Кирилл явился во дворец к родителям. Не успел он даже переодеться, как вслед ему прибыл министр Двора и заявил, что желает видеть молодожёна по приказу царя. Барон Фредерикс объявил растерянному Кириллу, что Император повелевает ослушнику его воли в тот же день выехать обратно за границу и что доступ в Россию впредь ему запрещён. Это был первый удар грома над головой Кирилла Владимировича. Второй последовал по его прибытии назад в Германию. Он был лишён всех должностей и великокняжеских преимуществ. Третий громыхнул через год, когда великому князю было послано министерством иностранных дел официальное извещение о том, что Особое совещание рассмотрело вопрос о возможности престолонаследия великим князем Кириллом, отвергло такую возможность на основании Основного закона империи, а Государь начертал на Журнале совещания свою резолюцию… Я её помню, мой милый, дословно…

Ознобишин помолчал, сделал затяжку сигарой, выпустил дым и торжественно произнёс текст Императора:

– «Признать брак Великого князя Кирилла Владимировича я не могу. Великий князь и могущее произойти от него потомство лишаются прав на престолонаследие».

Погружение в тайны династии оказалось для Петра неожиданно интересным. Он внимательно слушал. Его интерес явно подогревал и рассказчика. Сенатор с удовольствием вспоминал перипетии борьбы в Царском Семействе почти десятилетней давности.

– Когда в полночь дня приезда в Петербург молодой великий князь вынужден был покинуть столицу, его отец и мать были разъярены. Их нисколько не смущало, что Кирилл игнорировал предварительный запрет, который Государь наложил на его брак, что их сын нарушил государственный и церковный законы. Они почему-то возомнили, что виною всему была молодая Государыня. Что якобы именно она настроила Николая против Кирилла из-за того, что Виктория была разведённой женой её родного брата. Они и думать не хотели о том, что Император проявил только необходимую твёрдость, поскольку сами до этого всюду распускали слухи, что Ники слаб и безволен… Вот он им и показал, как он слаб и безволен!

Фёдор Фёдорович смочил губы коньяком и продолжал:

– На следующее утро великий князь Владимир Александрович отправился в Царское Село и приступил с гневом к своему племяннику… Когда он вернулся в свой дворец, его свите стало известно, что он даже стучал кулаком по столу Императора! А когда и это не помогло, Владимир Александрович заявил о своей большой обиде и угрожал, что при таких условиях он больше не может служить Государю и просит дать ему отставку от командования войсками Петербургского военного округа и гвардии. Он, наверное, думал, что гвардейские полки, с командирами которых он постоянно бражничал, придут в Царское Село под окна Александровского дворца возвращать ему доходные должности… Государь словно ждал этого. Он тут же согласился на отставку и приказал в тот же день сдать дела другому своему дяде – великому князю Николаю Николаевичу…

– Дедушка, но ведь Кирилл снова в Петербурге и его жена числится в Придворном календаре в составе Царствующего Дома?.. – удивился Пётр.

– Да, конечно, – согласился сенатор, – Царское соизволение вернуться в Россию было дано Кириллу только после смерти его отца, великого князя Владимира Александровича. Тогда же Кириллу вернули и другие великокняжеские привилегии, но отнюдь не право на престолонаследие, хотя я знаю, что он какое-то время отказывался признать это решение Государя и тем самым усугублял свою вину перед ним и Россией. Но Николай Александрович слишком добр… Он, к сожалению, не знает, наверное, пословицы: «Не сотвори добра, и не получишь зла». А Мария Павловна с тех пор стала злейшим врагом молодой Императрицы, хотя иногда ей удаётся это скрывать… Но где только может её высочество старается унизить Александру Фёдоровну, а следовательно, и Государя – например, при европейских дворах, где она часто бывает, даже слишком часто… В Петербурге при её собственном дворе собираются очень известные люди – в том числе иностранные и российские дипломаты, художники и артисты, музыканты и политики, которые всегда рады услышать новые сплетни о Государыне и понести их дальше – в разные слои общества…

– Ах, вот почему она так елейно выспрашивала меня о Семье Государя… – хлопнул себя по лбу Пётр. – Теперь-то я понимаю… Великая княгиня хочет меня, польского графа и офицера русской гвардии, сделать своим зауряд-шпионом при Дворе…

– Молодец, mon cher! – подтвердил догадку внука Ознобишин. – Я так и думал, когда затеял весь этот разговор, что ты сам разберёшься теперь в тайных пружинах, кои двигают стрелки часов при Дворе… Смотри теперь, чтобы не попасть между ними…

33

Вся Ялта провожала Царское Семейство в дальний поход на «Штандарте». По приготовлениям на молу обыватели догадались, что будет происходить что-то чрезвычайное, и никто не ушёл с Набережной, а на балконах гостиниц и частных домов расцвели, словно громадные пионы, туалеты любопытных дам и светлые костюмы курортных господ. В четыре с половиной из Ливадии к борту яхты промчалась длинная колонна открытых моторов, в которых углядели Государя, Императрицу, Августейших Детей и сонм их близких родственников, сопровождавших Семью до борта «Штандарта».

На Ялтинском рейде стояли под парами крейсера «Алмаз», «Кагул» и четыре миноносца. Они приготовились эскортировать Императорскую яхту. Ровно в пять «Штандарт» отдал швартовы и плавно отвалил от мола, оставив на нём маленькую пёструю толпу провожающих.

Государь, его Супруга, все пятеро Детей стояли у поручней на променаддеке и с грустью смотрели на родных, с которыми прощались до осени, махали платочками, как это принято на пароходах во всём мире. Всякие проводы печальны, и у ОТМА навернулись слёзы на глазах. Полоса воды между кормой яхты и молом, вспененная винтами, всё увеличивалась, и вот уже люди на молу остались так далеко, что невозможно стало различить их лица.

Солнце, хотя и прошло более половины дороги к заходу, пекло с ясного неба и освещало боковым светом весь Южный берег. Флагманский штурман «Штандарта» Иван Иванович Конюшков, зная любовь Семьи к Крыму, нарочно проложил курс яхты так, чтобы она максимально близко шла от берега.

Жара скоро прогнала пассажиров с променаддека на ют, под навес, где стояли удобные плетёные кресла. Отсюда ещё лучше было наблюдать, как проплыл назад любимый белый дворец в Ливадии, укрытый почти до второго этажа разросшимся парком, как осталась за кормой купальня и татарский домик в Ореанде.

Затем близко, рукой подать, оказался пляж со скамейками в имении Дмитрия Константиновича «Курпаты», но уплыл за поворот берега и он. За ним последовала очередь прелестного «Ай-Тодора» Сандро и Ксении, куда так приятно было ходить по Горизонтальной тропе пить чай и болтать с близкой роднёй… Потом на минуту среди зелени показался элегантный, в шотландском вкусе, маленький дворец «Харакс» брата Сандро, Георгия Михайловича, и Церковь Святой Нины при нём. На холме над морем, но много ниже каменных скал Ай-Петри, белой мавританской сказкой несколько минут ласкал глаз пассажиров яхты уютный дворец «Дюльбер» Петра Николаевича…

Затем сказка уступила место дивному парку «Чаир» в Кореизе с уникальной коллекцией роз, аромат которых, казалось, достигал и палубы «Штандарта». У Александры Фёдоровны парк «Чаир» вызвал, пожалуй, не самые приятные воспоминания, поскольку принадлежал её врагу и ненавистнице – великой княгине Анастасии Николаевне, черногорке. Дети это знали, и их восторги по поводу «Чаира» были несколько приглушёнными…

Имения Юсуповых Кореиз и Воронцовых – Алупка, выходившие к самому морю, манили тенистыми уголками парков и огромным количеством беломраморных статуй, выглядывавших из кустов и боскетов, но и они медленно и плавно уплывали вдаль…

За Алупкой начались полудикие места, где редкие дачи богачей и аристократов вроде графа Милютина перемежались татарскими селениями и виноградниками. Бесплодный каменный откос горы Ай-Петри, подаренный как-то в припадке щедрости князем Феликсом Юсуповым-старшим своей жене Зине на день рождения, и высвеченная солнцем стена Ай-Петринской яйлы служили кулисой всему этому великолепию и буйству растительности от Ялты до перевала Байдарские ворота.

Все задрали головы вверх, чтобы увидеть эти самые ворота, они на мгновенье показались в седловине перевала. Затем «Штандарт» проследовал мыс Николая.

Скоро берега Крыма ушли далеко назад и на север, горы как будто начали расти вниз и стали совсем воздушными, словно облака на небе…

Двуглавый орёл на форштевне, под которым изумрудная волна с пеной и брызгами разваливалась на две стороны, устремился строго на запад – в румынский порт Констанца.

Пора было идти к обеду, но какая-то печаль сковала пассажиров. Умолкли весёлые и восторженные голоса детей, обсуждавших береговые достопримечательности, почему-то затуманились глаза взрослых, вспомнивших, наверное, счастливый отдых в Ливадии.

Пенный след от винтов за кормой тянулся к Крыму. Вместе с ним тянулась надежда снова увидеть Ливадию осенью. Впереди ждали протокольные обязанности визита Семьи в Румынию.

После обеда Николай Александрович вышел на ют выкурить папиросу. Он никого не звал с собой, и его охватила тишина одиночества, в которой особенно хорошо думалось. Вокруг расстилалось спокойное море. Эскорт занял походный порядок. В чреве корабля почти бесшумно работала машина, передавая палубе еле заметную вибрацию. Кресло было удобным, ветер не достигал юта.

«Чего же ждать от этого визита в Констанцу? – задумался Государь. – Что касается Ольги и её замужества, то вряд ли новые смотрины жениха изменят её хотя и дружеское, но негативное отношение к принцу Каролю в качестве жениха… Бедная девочка всё никак не забудет своей помолвки с Митей, его охлаждения к ней под влиянием Феликса Юсупова и категорическое «нет!» Аликс, которое она твёрдо высказала, узнав о неискренности и мерзких разговорах о Святом старце Григории пьяного Мити в среде его собутыльников… Но пусть эта внешняя канва со сватовством послужит дымовой завесой от Вильгельма, который яростно отстаивает присоединённость Румынии к Центральным державам. Эта присоединённость, вероятно, сохранится до той поры, пока старый румынский король Карл Гогенцоллерн будет оставаться на троне. Его наследник Фердинанд, будучи у меня в Царском Селе, от души заверял меня, что, взойдя на трон, решительно изменит курс в сторону Сердечного Согласия… Сазонов, правда, надеется, что и старого Карла удастся хотя бы удержать в нейтральном положении, если снова на Балканах начнётся боевая схватка…

Но как безобразно ведёт себя кузен Вилли!.. Год тому назад, на свадьбе его дочери, он заверял меня в вечной дружбе с Россией, опять говорил о коварном Альбионе – а сам после этих слов послал Лимана в Турцию и вознамерился обвести меня с Болгарией… Ведь не без его влияния болгары решили открыть ему дорогу на Царьград вопреки старинной дружбе с Россией… И что это вообще за страна: когда им трудно, когда их теснят турки и кто угодно ещё, они просят помощи у России и получают её. Но как только им полегчает – они обязательно лезут в дружбу то с Германией – против интересов России, то с Австро-Венгрией, то поддаются антирусским призывам из Лондона или Парижа… Уж сколько раз это было за последние сорок лет… А наше глупое «общественное мнение» всё время толкает меня на поддержку интересов болгар, сербов и этого эгоистичного хитреца Негоша, отца черногорок… Почему-то все заодно – и Сазонов, и министры, и Дума, и «общественность». Хотят, чтобы Россия увязла на Балканах и из-за Балкан перессорилась со всей Европой… Как я ни пытаюсь развернуть наш курс из Европы в Азию и оставить в покое Европу, заставляю то Витте, то Извольского, а теперь Сазонова обратить взор на Азию и Тихий океан, ибо только там всё будущее России, – никак не могу преодолеть их тупости, неповоротливости и упрямства!.. Да! Не в Европу, а именно в Азию наши купцы должны везти товары нашей промышленности, наши инженеры – строить там железные дороги, а под охраной обученных нами войск там должны расти кадры туземной администрации… Собрать, что ли, всех «российских европейцев», посадить их на броненосец и отправить вокруг Азии во Владивосток, как меня когда-то отправил Батюшка в плавание? Может быть, когда они воочию увидят, что такое Азия, и задумаются о её будущем, они не захотят отдать весь этот континент во власть англичан и немцев… М-да!.. Англия и Япония первые поняли, что главные интересы России, естественно, лежат на берегах Тихого океана, и устроили нам тогда, в девятьсот пятом, хорошенькую взбучку[104], но так и не добились того, чтобы мы ушли с Дальнего Востока… И не уйдём, как бы нас оттуда ни вытаскивали в Европу… Японии теперь надо думать о новом сопернике – Северо-Американских Штатах и осаживать их мощное проникновение в бассейн Тихого океана. Британии – нельзя не следить сразу за двумя соперниками – САСШ и Японией в Китае и вблизи её других азиатских колоний… А тут ещё мы отхватили себе кое-что в Маньчжурии, да и, пожалуй, Внешней Монголии, которая хочет стать нашим вассалом. И главное – всё это пришло к нам мирным путём… А как юлил этот противный Бьюкенен, когда мы говорили с ним об Афганистане, Тибете и Персии… Ведь он явно предлагал тогда от имени Лондона оказать смягчающее влияние на Японию, чтобы обезопасить наш Дальний Восток от японцев в обмен на то, что я признаю законным поход англичан в Тибет, откажусь от русских интересов в Афганистане и отступлю в Северной Персии, которую мы с англичанами условно поделили на три части: северную – русского влияния, центральную – нейтральную и южную – зону британского влияния… Теперь они намекают на свою заинтересованность в союзе с нами в Европе под видом конвенции между двумя морскими Генеральными штабами… Во всяком случае, именно так следует понимать согласие Грея в Париже, о котором недавно сообщил Сазонов, вести переговоры между нашим морским агентом в Лондоне и морским министерством на Уайт-холле о подготовке текста соглашения… Неплохо, пожалуй, и то, что, как первую ласточку весны в наших отношениях с Англией, Лондон направляет в Кронштадт с дружеским визитом эскадру под командованием адмирала Битти… Не мы кланяемся им первыми, как хотел бы Сазонов, а они нам!.. Вот только не втянули бы они нас в Большую Войну в Европе, чтобы отвлечь наше внимание от Азии… Нам бы продержаться, как говаривал Пётр Аркадьевич, хоть десяток лет без войны!.. Тогда и сухопутные войска, и флот закончат полностью реорганизацию, да и старые генералы, побитые в Маньчжурии, уйдут на покой… А сейчас?! Конечно, Сазонов драматизирует положение, когда, основываясь на одном только совещании с генералами, делает заключение, что армия совершенно неготова к войне… Даже такая, как сейчас, моя армия нисколько не хуже, чем германская или французская, не говоря уж об австрийской… Мы не так слабы, как кое-кто думает, но драться всё-таки не надо – надо испробовать мирный путь решения конфликтов в Гааге… Ведь крупнейшие державы хоть и со скрипом, но согласились со мной в этом вопросе… Только кузен Вилли воинственно пыхтит, да Англия, как всегда, отмалчивается… Но Бог даст, всё образуется…»

От юга – зюд, как говорят моряки – от турецких берегов шла зыбь, на которой Императорскую яхту, идущую приличным крейсерским ходом в 18 узлов, слегка покачивало. Николаю надоело сидеть в кресле, он встал, чтобы слегка размять ноги, и подошёл к лееру левого борта. С детства он вырабатывал в себе прямую осанку и мог стоять часами, не прислоняясь ни к чему и не облокачиваясь. Даже теперь, несмотря на лёгкую бортовую качку корабля, он твёрдо стоял на палубе. Его задумчивый взгляд ушёл за горизонт, туда, где в нескольких сотнях миль на юго-юго-западе лежали столь вожделенные для его военных и дипломатов Константинополь и Проливы.

«Турцию сейчас все европейские политики и дипломаты называют «больным человеком Европы», наследство которого нужно разделить заранее… – вернулся он мыслями к высокой политике. – Но Балканские войны показали, что даже наши самые крикливые друзья славяне на Балканах совсем не хотят, чтобы Россия получила из наследства Оттоманской империи Босфор и Дарданеллы… Не говоря уже об обманщике Вильгельме, развалине Франце Иосифе[105] и вроде бы благородном Георге Английском… Хотя на словах и Вилли, и Георг, и даже наш самый близкий французский союзник Пуанкаре не отрицают, что Проливы – важнейшая и жизненно необходимая для России цель в Европе… Но на деле они всячески чинят нам препятствия в достижении этой цели… Ну что ж! Мы пока подождём и не будем втягиваться в войну только ради вступления в Царьград… Бог даст, Россия наберёт через пяток – десяток лет такую мощь, что и воевать не понадобится, и Проливы как спелый плод упадут к нашим ногам… К тому времени на верфях в Николаеве, где ещё несколько лет тому назад была голая степь, построят не менее дюжины таких линейных кораблей, перед которыми спасуют лучшие дредноуты германского Флота Открытого моря и британского Гранд-флита!.. А теперь с этими дипломатами вроде Извольского или Сазонова, которые больше суетятся, чем дело делают, и морским министром Григоровичем, который дальше Балтики не видит, каши не сваришь…»

Под свежим вечерним ветром над морем, задувавшим под навес на юте, Государь немного продрог. Он круто повернулся на гладкой палубе и направился в салон-столовую, где на столе был уже накрыт вечерний чай. Семья была вся в сборе. Помолившись перед едой и возблагодарив Бога за пищу, хозяин стола принялся сам разливать чай. Настроение у всех было великолепным…

…Наутро, в 10 часов, при дивной погоде «Штандарт» входил в порт Констанцы. Царская Семья стояла на променад-деке – Государь и Императрица чуть впереди, Наследник Цесаревич – впереди своих сестёр, отступя на один шаг от них. Пока яхта швартовалась к молу и спускался Царский трап, Николай рассказывал Аликс кое-что о румынских хозяевах. Он припомнил, что Карл до избрания его румынским королём служил в Кобленце в первом гвардейском драгунском полку в чине капитана и пользовался безупречной репутацией.

Ники напомнил супруге и романтическую историю про королеву Елизавету. В девичестве её звали Паулина Елизавета Одилия Луиза Вид, и она была единственной дочерью германского владетельного князя Германа Видней-Вид и принцессы Марии Нассауской. С принцем Карлом Гогенцоллерном она познакомилась случайно – на одном из балов она поскользнулась, и оказавшийся рядом принц успел подхватить её в свои объятия. Девушка была так хороша, что принц не разжимал этих объятий почти до самых четырёх брачных церемоний. Сначала принц и принцесса вступили в брак гражданским порядком на основе германского Свода гражданских законов. Затем венчались по лютеранскому обряду – религия невесты, католическому – религия жениха, и православному – для того, чтобы брак имел законную силу в Румынии, где предстояло править Карлу.

О достоинствах королевы Елизаветы Аликс смогла сама рассказать Николаю, ибо по-женски это лучше понимала. Королева была, по словам Государыни, романтической женщиной, меломанкой и меценаткой. Она серьёзно занималась литературой, публикуя свои поэтические произведения под псевдонимом Кармен Сильва…

Встречали русских гостей только король Карл и его наследник Фердинанд – оба высокие, черноволосые. Короля, правда, согнули несколько старческие недуги, и седина посеребрила густые ещё волосы, а наследник выглядел хоть куда, браво и молодцевато.

Встреча была торжественная и очень радушная. После протокольных приветствий и парада все поехали завтракать по-семейному в Павильон королевы со стеклянными стенами, который построили для неё на самом конце мола, далеко уходящем в море. Здесь королева Елизавета, потерявшая былую подвижность, любила проводить свои дни, особенно во время штормов, когда брызги от волн летели на стекло стен. Здесь она творила, музицировала, принимала художников, музыкантов, литераторов и учёных.

Из-за присутствия дам о политике на завтраке не говорили.

Зато королева очень поэтично вспоминала, как она, будучи молодой девушкой, гостила в России у своей тётки, великой княгини Елены Павловны. Королева Елизавета проявила глубокую осведомлённость в том, что «tante Helen»[106] принимала горячее участие в деле освобождения крестьян от крепостного рабства, а также оказывала покровительство многим видным деятелям русской науки и культуры.

Государь и Императрица чувствовали себя в стеклянном павильоне, все окна которого по случаю жары были раскрыты, как дома. Было заметно, что Ники с Аликс просто очаровали королевскую семью. Старые король и королева к концу завтрака стали обращаться к Государю и Государыне таким тоном, каким пожилые люди, сами не замечая этого, говорят с людьми гораздо моложе себя, вызывающими их особенное расположение.

Гостям было очень приятно беседовать в тёплом семейном кругу. «А ведь король Карл, хотя и происходит из рода Гогенцоллернов, вовсе не так груб и самовлюблён, как двоюродный братец Вилли и его ближайшая немецкая родня… – подумал Николай Александрович. – Хотя он немножко чопорен по-старомодному, но умён и добр…»

Ники и Аликс с удовольствием пригласили королевскую чету, а также семью наследника Фердинанда с супругой и старшим сыном на осень в Ливадию. Алексей при всех этих разговорах смирно сидел за столом. Ему страшно хотелось побегать и пошалить, но он свято выполнял свой царский долг, как внушал ему отец.

Великим княжнам было ужасно скучно, хотя старая королева и её рассказы о Михайловском замке в Петербурге, обществе, которое там собиралось в первую половину царствования прадедушки Александра Второго, были очень милы. Девицы за столом незаметно для других перемигивались и сочувственно улыбались Ольге, от которой почти не отводил глаз принц Кароль, сын престолонаследника. Но на Ольгу его взгляды не действовали, и взаимной пылкостью она ему не ответила.

В манерах королевы Елизаветы не было и следа королевской чопорности, заносчивости и фанаберии, столь характерных для петербургских Дворов – Большого и малых. Аликс чувствовала себя много свободнее и приятнее, чем в церемонной атмосфере российских Императорских дворцов…

Лишь поздним вечером, после многочисленных протокольных мероприятий, Царская Семья по улицам, вдоль которых стояли шпалеры солдат, державших каждый зажжённый факел, вернулась в порт и на «Штандарт». Вместе с гостеприимной королевской семьёй гости полюбовались с променад-дека иллюминацией города и кораблей в порту, парадом солдат с факелами. Очень тепло две Семьи попрощались с надеждой на скорую встречу. Ольга дала поцеловать руку принцу Каролю, что сёстры восприняли неожиданно серьёзно. Всё говорило, что визит в Констанцу удался.

Незадолго до полуночи «Штандарт» отошёл от мола и по спокойному морю, ярко освещённому полной луной, взял курс на Одессу.

Часть II ИНТРИГИ И ВОЙНА

34

Почти новый, существующий всего пять лет, императорский вокзал в Потсдаме не перестал ещё радовать его величество Кайзера Германской империи Вильгельма Второго своими изысканными архитектурными чертами английского коттеджного стиля, хотя император в последние месяцы испытывал всё большее раздражение от политики туманного Альбиона. Он одновременно ненавидел и уважал Британскую империю за её мощь и силу Гранд-флита, ловкость дипломатии Уайт-холла, избегавшего прочных и длительных союзов с кем бы то ни было и умевшего, как никто другой, натравливать континентальные страны друг на друга. Вильгельм любил и ценил английский образ жизни и особенно – английскую архитектуру, возродившую в прошлом веке готический стиль, такой близкий душевному настрою Кайзера.

Император надеялся и верил, что в большой европейской войне, приближение которой всё острее ощущали во всех европейских столицах, великая островная империя останется нейтральной, несмотря на какие-то совсем не характерные для неё конвенции с легкомысленным Парижем. Вильгельм был уверен, что его мощный Флот Открытого моря, созданный за последние годы и мало чем уступающий британскому, заставит лондонских стратегов не искать с ним прямой схватки. А чем ещё Британия могла бы потрясти Европу и защитить Францию? Дивизиями и корпусами, которых у неё нет? А если бы и были, то вряд ли Англия успеет их перевезти на континент и развернуть в боевые порядки – ведь вся война против Франции и России будет длиться шесть – восемь недель. Так рассчитали самые лучшие в мире германские генералы… Разумеется, при условии, что удастся повернуть упрямых австрийцев от Сербии и Италии, куда нацелила Вена свою армию, на Россию, которую Австро-Венгрия должна будет сдерживать всего лишь шесть недель, потребных для полного разгрома Франции. А затем… Русская армия, которая к этому сроку никак не сможет закончить мобилизацию из-за отсутствия сети стратегических железных дорог, будет раздавлена соединёнными силами Центральных держав…

Энглизированный образ императорского вокзала «Вильдпарк», служившего главными железнодорожными воротами Нового дворца в Потсдаме, резиденции Кайзера, снова навеял Вильгельму мысли о вероятности нейтралитета Британской империи при предстоящем разгроме Франции и России. Как часто бывает у политиков, желаемое кажется действительным. Волевой и решительный Кайзер Германской империи был нацелен именно на такую позицию Англии, тем более что его дипломаты и разведчики в Лондоне постоянно доносили ему о большом числе министров-германофилов в британском кабинете. Они не позволят премьеру Асквиту развязать войну против Германии… Император также хорошо знал из британских газет о перманентной крайне негативной реакции общественного мнения Англии против России, десятилетиями распалявшегося из-за острого соперничества двух великих держав в Персии, Китае, Афганистане – словом, повсюду в Азии, – и это тоже рождало в нём уверенность, что Лондон в предстоящей европейской схватке отнюдь не окажется на стороне Сердечного Согласия, то есть России…

В этот чудесный июньский день император Вильгельм Второй отправлялся к своему союзнику, наследнику престола Дунайской монархии, эрцгерцогу Францу Фердинанду, в его замок под Прагой, чтобы окончательно договориться о совместном поиске повода для войны – casus belli – и действиях для её быстрого развязывания. Императорский поезд уже стоял под парами у платформы под высоким сводом Павильона Кайзера.

Несколько моторов подкатили к главному входу императорского вокзала, через который могла проходить только семья монарха и самые приближённые генералы свиты. Вильгельм Второй энергичным быстрым шагом пересёк зал ожидания, императорскую столовую, вышел на дебаркадер и по красной ковровой дорожке подошёл к своему салон-вагону. Директор Прусско-Гессенского управления железных дорог отдал ему рапорт. Император и его небольшая свита вошли в вагоны, и короткий состав плавно тронулся в путь.

За час до отхода императорского поезда к боковому входу императорского вокзала штабной мотор доставил скромного и малозаметного майора Генерального штаба. В расписании начальника поезда майору было отведено в соседнем с салон-вагоном императора целое купе с умывальником, такое же, как и флигель-адъютанту Кайзера графу цу Дона Шлобиттену. Майор только назвал главному кондуктору на дебаркадере своё имя – Вальтер Николаи, как был с поклонами препровождён к вагону. Любезный кондуктор, удивлённый столь почётным размещением скромного майора, не знал, что Вальтер Николаи возглавлял один из могущественнейших отделов Большого Генерального штаба, подчинённый напрямую самому начальнику Генштаба Гельмуту фон Мольтке-младшему, – «Три В», и руководивший разведкой и цензурой всей Германской империи.

Отдел IIIB был настолько важен, что занимал огромное пятиэтажное с мансардой здание по соседству с основным парадным трёхэтажным корпусом Большого Генерального штаба на Кайзерплатц. Майора Вальтера Николаи высоко ценил и даже любил его величество Вильгельм Второй, предоставив ему право прямого доклада деликатнейших вопросов разведки.

Кайзер Германской империи был единственным из европейских монархов, кто придавал особое значение тотальному шпионажу, отнюдь не брезговал им и, благодаря личному участию, добился крупных успехов Отдела IIIВ на этом поприще. В душе Вильгельм всегда насмехался над «чистоплюями» вроде кузена Николая, который считал разведку неблагородным занятием и отнюдь не поощрял к нему свой Генеральный штаб. Но германский император знал, что русские разведчики, несмотря на неблаговоление царя в их адрес, всё-таки добиваются выдающихся результатов, и приходил в ярость, когда Отделу IIIВ удавалось поймать российских генштабистов с поличным. Тогда лично Кайзер писал грубые и неприязненные письма кузену Ники, требуя немедленного извинения и полного прекращения российского шпионажа. На какое-то время Ники удавалось умерять пыл Главного управления Генерального штаба, которое ведало в России военной разведкой, но потом всё начиналось сначала. Русские шпионы становились только осторожнее…

Шеф Отдела IIIВ, взойдя в купе, с удовлетворением осмотрел его, дождался, пока его ординарец принесёт чемодан и портфель с бумагами, и вышел на перрон прогуляться до прибытия Кайзера. Пять вагонов поезда, вдоль которых шёл господин майор, сияли «императорским голубым» лаком, сиречь смесью ультрамарина и кобальта, а в верхней части – лаком цвета слоновой кости. Крыши и световые люки на них были приятного светло-серого тона и тоже блестели, намытые с мылом, словно тротуар перед домом благопристойного бюргера.

Наблюдательный шеф разведки улыбнулся в душе, заметив, что на дверях вагонов красовался прусский орёл на готическом щите с цепью ордена Чёрного Орла. Голова этой хищной птицы с незапамятных времён была повёрнута налево, то есть на Восток.

В то же время под большими окнами салонов красовались более крупные геральдические орлы Германской империи, головы которых были повёрнуты вправо, на Францию.

«Как хорошо эти орлы отражают сущность плана гениального Шлифена[107], указавшего направить главные силы в будущей войне сначала на разгром Франции и оставить в Пруссии лишь малый резерв для прикрытия от России», – восхитился главный разведчик Германской империи. Он добросовестно разминал ноги по перрону перед долгим сидением в вагоне, пока не услышал клаксон императорского мотора, приближавшегося к вокзалу «Вильд-парк». С достоинством, без торопливости, любимец императора вернулся в своё купе…

Императорский поезд минут сорок переходил с ветки на ветку, пока в Ютербоге не вышел на прямую магистраль, ведущую через Дрезден на Прагу. Майора Николаи пригласили в вагон-столовую, где Кайзер изволил принимать первый завтрак. Любимые утренние блюда императора Германии были в английском стиле: овсяная каша со стаканчиком молока, яйца, жаренные с беконом, тосты с черносмородиновым вареньем и крепчайший чай. Майору пришлось довольствоваться столь скромной утренней едой, хотя, по своему плебейскому происхождению, он привык с утра плотно наедаться, чтобы иметь достаточно сил для работы. Некоторые из придворных явно подавали ему пример, заказывая дополнительно к английскому завтраку добрые немецкие сосиски или кусок горячей ветчины с гороховым пюре, но стойкий майор не последовал этому. Он всё-таки чувствовал себя в высшем обществе не в своей тарелке и не хотел показывать аристократам свои мужицкие привычки…

Наконец, Кайзер вытер салфеткой усы и расправил их стрелки наверх. Затем гордо оглядел свиту, собравшуюся за столом, приглашающе кивнул майору и проследовал в свой салон-вагон.

Майор отправился за ним, приказав подвернувшемуся лакею принести вслед его портфель.

Поезд летел по одной из главнейших магистралей Германии на юг, вагоны слегка раскачивало. Кайзер, привыкший к морской качке, без приключений добрался до своего салона и с довольной миной на лице уселся на покойный диван, стоявший по одной стороне вагона. На другой стороне, подле письменного стола, стояло одинокое кресло. Кайзер показал на него майору. Николай почтительно присел, не облокачиваясь на спинку.

– Какие новости из Ливадии? – задал неожиданный вопрос Кайзер. – Чем я могу напугать нашего милого эрцгерцога?

– Завтра Император Николай, Императрица Александра и их Дети отбывают из Ялты в Констанцу для встречи с румынской королевской семьёй, – чётко начал майор. – Наш агент из ближайшей царской прислуги сообщает, что главной целью визита является воздействие на короля Карла и его наследника Фердинанда для сближения Румынии с державами Сердечного Согласия и отрыв её от нашего союза Центральных держав… Сазонов намерен обещать Румынии поддержку России и Франции в её притязаниях на Трансильванию. Российский министр иностранных дел планирует совместную поездку с лидером оппозиционной партии Братиану через границу на венгерскую территорию Трансильвании, чтобы позлить мадьярские власти и продемонстрировать русскую поддержку Румынии. Для прикрытия политических задач визит царя объявлен неофициальным, семейным, так сказать, – для смотрин возможного жениха старшей дочери российского Императора Ольги, принца Кароля…

– Да, – перебил Кайзер майора, – мне писала об этом и великая княгиня Мария Павловна… Она сообщала, что Ольге не понравился принц Кароль, побывавший недавно в Царском Селе, и новые смотрины вряд ли будут удачны… Так что остаётся лишь политическая цель визита. Вот ею мы и напугаем нашего любезного эрцгерцога Франца Фердинанда…

Император достал из папки, лежащей рядом на диване, надушенный конверт с монограммой великой княгини и передал его шефу разведки.

– Снимите копию и, как обычно, подшейте её в папку личного дела нашей агентессы… Там есть ещё кое-какие пикантные детали из петербургской жизни моей сестрицы Александры и Распутина… Разложите их все по соответствующим досье… Потрудитесь также, чтобы новые сплетни о царскосельском дворе и Распутине попали в газеты… Разумеется, без ссылки на источник.

– Благодарю вас, ваше величество! – позволил себе сказать майор. – Вы воистину получаете напрямую самую ценную информацию, какая только может быть в нашей службе!

Кайзеру комплимент был приятен, но он только махнул здоровой правой рукой, что должно было означать: «Простое дело! Я ещё и не так могу!..»

– А как здоровье румынского короля Карла? Он ведь недавно отпраздновал своё семидесятипятилетие… Сколько он ещё протянет? Ведь пока этот Гогенцоллерн на троне, Румыния от нас никуда не денется… – вопросил Вильгельм.

– Ваше величество, наши врачи, бывшие недавно на консилиуме в Бухаресте, дают королю не более полугода жизни… Настроения Фердинанда пока не совсем определились, но, похоже, царь Николай и его Супруга совершенно очаровали королевских родственников во время их пребывания в Александровском дворце Царского Села. Даже ваш старый друг – великая княгиня Мария Павловна, когда румыны переехали в конце своего визита в её дворец по соседству с Зимним, не смогла расстроить народившейся симпатии Фердинанда и его супруги, а особенно принца Кароля к Царской Семье… А ведь мадам это умеет делать отлично!..

– Да, видно, мне самому придётся поехать в Румынию! – рявкнул недовольно Кайзер. – Ведь эта страна исключительно важна для нашего проекта железной дороги Гамбург – Багдад!.. Учтите! Не только Болгария, но и Румыния должны прочно сидеть у нас на поводке, и нельзя позволить русскому медведю уютно расположиться на Балканах…

Майор поспешно вытащил из внутреннего кармана блокнотик в серебре и с восторгом записал очередное великое изречение Кайзера. Вильгельм знал об этой манере Николаи записывать летучие слова императора и не мешал ему, а даже радовался. Шеф его разведки и пропаганды очень умело пускал в оборот среди офицеров Генерального штаба афоризмы Вильгельма Великого, как он называл своего высочайшего покровителя. И императору было приятно изрекать таковые в присутствии внимательного слушателя…

– Удалось ли Гучкову и компании разжечь рабочие волнения и забастовки в Петербурге и Москве? – задал новый вопрос Кайзер. – Ведь мы должны сообщить нашим австрийским союзникам, что Российская империя значительно ослаблена внутренними беспорядками и склоками… А это неизбежно скажется при начале военных действий…

– Да, ваше величество! В Петербурге, Москве и других центрах России отмечены многочисленные забастовки с сотнями тысяч участников… Толпа разбивает трамвайные вагоны… Каждый участник беспорядков получает от неизвестных благодетелей по три рубля, что в России является большой суммой…

– Вам эти благодетели тоже неизвестны? – с иронией спросил император майора.

– Помимо нескольких богатейших русских купцов и промышленников, вроде Коновалова, Рябушинского и Терещенко, субсидирующих революционные партии и оппозиционных политиков типа Гучкова, в разжигании беспорядков в обоих столицах участвуем и мы, согласно мудрому предначертанию вашего величества, – склонил голову с аккуратным пробором начальник Отдела IIIB.

– Одна из наших важнейших резидентур в Петербурге, во главе которой стоит майор Эмиль Шпан, родной брат известного коммерсанта Шпана, владельца «Русского общества для изготовления снарядов и военных припасов», выплатил официальному юрисконсульту фирмы господина Шпана, присяжному поверенному господину Керенскому значительную сумму якобы его гонорара. Господин Керенский становится весьма популярным молодым депутатом Государственной думы, представляет там крайне революционную партию эсеров, хотя и называет себя «трудовиком». На что он тратит деньги, полученные от нас, резидента не очень интересует, коль скоро господин Керенский успешно разлагает рабочее и крестьянское сословия в России… Я полагаю, у этого господина весьма большое будущее… – подчеркнул обер-шпион императора Вильгельма.

– Никак не могу понять, ради чего богатейшие люди России платят своим же рабочим за забастовки против самих себя? – пожал недоумённо плечами Кайзер.

– О-о-о! Это очень хитрые люди, ваше величество! – полувосхищённо-полуосуждающе протянул майор. – Во-первых, их снедает неуёмная жажда власти, и они хотят установить в стране, где совсем недавно было упразднено крепостное рабство, некое подобие британского общества, с конституционной монархией и парламентом, где законы будут издавать они сами в своих интересах, а не российский самодержец – в интересах всего русского народа…

– Не опасно ли будет нашей империи соседство с такой страной?.. – с сомнением протянул Вильгельм. – Ведь от этого могут возбудиться наши социалисты… А они и сейчас имеют места в Рейхстаге…

– Не беспокойтесь, ваше величество, – уверенно ответил Николаи. – Если Российская империя от этого ослабнет и начнёт распадаться, то никто в Европе не захочет следовать примеру сумасшедших азиатов, вознамерившихся за считанные годы создать у себя английскую цивилизацию, формировавшуюся пять веков… А тем более им далеко до мудрого монархического правления вашего величества… – поспешил поправиться майор, испугавшись, что император заподозрит его в симпатиях к Англии.

Затем он постарался ввести разговор в старое русло и добавил:

– Кроме того, русские промышленники возбуждают беспорядки не на своих предприятиях, а на казённых заводах, стараясь забастовками ослабить конкурентов, которые держат рынок чрезмерно низкими ценами на свои продукты…

– Теперь более понятно, майор! – одобрил мысль Николаи Вильгельм и добавил: – Направляйте резидента так, чтобы забастовки в Петербурге парализовали в первую очередь казённые военные заводы… Тогда мы накануне войны ещё больше ослабим русскую армию…

– О! Ваше величество! Как точно определяете вы наши задачи!.. – умилился начальник разведки.

Вильгельм с самодовольной улыбкой на узких устах под стреловидными усами ещё больше откинулся на диване.

– Что вы скажете о теперешнем настроении нашего милого эрцгерцога? – с оттенком недоброжелательства вопросил Кайзер. Он знал из предыдущих докладов майора Николаи о сомнениях и колебаниях Франца Фердинанда.

– Ненависть к эрцгерцогу, женатому на славянке, ещё больше возросла в Венгрии, –доложил начальник Отдела IIIB. – В ответ Франц Фердинанд[108] перестал скрывать свою неприязнь к мадьярам и выражает откровенные симпатии к славянским народам Австро-Венгерской империи. Из его окружения сообщают, что наследник австрийского престола мечтает о создании Соединённых Штатов Великой Австрии, где все народы будут равны!.. Более того, он стал проявлять холодность к Германии. А в этом Франца Фердинанда горячо поддерживает следующий по порядку наследник престола – юный эрцгерцог Карл Франц Иосиф. После недавней женитьбы на бурбонской принцессе он буквально возненавидел Германию и считает отход Австро-Венгрии от союза с нами главным условием политики своей страны.

Кайзер нахмурил брови от возмущения, глаза его грозно заблистали, но он смолчал.

– Императору Францу Иосифу пошёл восемьдесят пятый год, как вы, ваше величество, знаете. Дунайская монархия[109] держится только на нём. Если он умрёт, то эрцгерцог Франц Фердинанд немедленно сделает третьим центром империи славянство и решительно умалит роль мадьяр. Это знает и правительство Венгрии, и чешские политики, и другие славянские составляющие Австро-Венгрии… Вместо дуалистической империи возникнет триалистическая, с перекосом в сторону славянства. Новый император, безусловно, разорвёт союз с Германией, если мы не поддержим его идею о прочном союзе трёх императоров – Дунайской монархии, Германской империи и России… Союз с монархической Россией – это его ide fix… Для нас это будет означать, что разгром Франции и России надо будет отложить на неопределённое время… Но Россия очень быстро набирает силы, и к 1917 году её армия станет не просто сильнейшей в Европе, но сильнее любых двух её возможных противников, вместе взятых…

– Что вы предлагаете? – грозно спросил император.

У хитрого Николаи уже был готов ответ, хотя он начал издалека:

– Как вы знаете, ваше величество, в Сербии есть влиятельные силы, которые очень опасаются прихода к власти в Австро-Венгрии эрцгерцога Франца Фердинанда из-за его славянских симпатий… Ведь тогда Сербия, которая сама хочет собрать вокруг себя славянские земли и стать великой, упускает этот шанс. Будапешт же спешит уничтожить сербского конкурента, который «мешает дышать» мадьярской автономии и угрожает свести её к захудалой провинции, если на трон вступит Франц Фердинанд и проведёт свои прославянские реформы…

– Я всё это знаю… – недовольно бросил Вильгельм. – Переходите к делу!

– Ваше величество, суть дела в том, что наши информаторы в Белграде и Вене, – изогнулся на краю кресла в поклоне майор Николаи, – сообщают о заговоре сербов против эрцгерцога Франца Фердинанда…

– Как?.. Как?.. – оживился Кайзер. Из-за стука колёс мчащегося поезда он не всё расслышал. Тем более что эту тайну начальник разведки стал излагать, чуть приглушив голос и оглянувшись вокруг, словно он был в многолюдном зале, а не в салоне императорского поезда один на один с Вильгельмом.

Майор пригнулся ближе к Кайзеру и начал вполголоса свой доклад. Вильгельм также придвинулся ближе к майору и приставил ладонь к уху, чтобы лучше слышать.

– Мы установили, что среди офицеров сербской армии действует тайная организация под наименованием «Чёрная рука». Она ставит своей задачей объединение южных славян в одно государство Великая Сербия, а также освобождение тех славян, которые находятся под властью Австро-Венгрии. «Чёрная рука» построена на началах строжайшей конспирации, и имена её членов известны только Центральному комитету. Рядовые участники не знают друг друга, хотя каждый член тайного сообщества обязан привлечь в него нового сочлена и отвечает за него своей головой. Нам удалось продвинуть в руководство «Чёрной руки» своего человека…

– Кто возглавляет организацию? – отрывисто рявкнул Вильгельм.

– Начальник сербской контрразведки полковник Драгутин Дмитриевич, по кличке Апис, – мгновенно ответил Николаи. – Его боится даже сербское правительство. Официальный Белград знает о планах Аписа в отношении эрцгерцога, но не одобряет его убийства, поскольку реконструкция русской армии, союзницы сербов, ещё не закончена, а сербская армия не залечила ран, нанесённых ей Балканскими войнами. Сербия в этих войнах расстреляла весь свой боезапас, и теперь её солдаты и артиллерия сидят на голодном пайке…

– Очень хорошо! – одобрил ситуацию император.

Майор продолжал:

– Не только мы, но и в Вене знают о том, что сербы готовят покушение на эрцгерцога Франца Фердинанда, хотя мой коллега – шеф Эвиденц-бюро императорской и королевской армии Макс Ронге делает вид, что ему ничего не известно… Но источник в придворных кругах утверждает, что эрцгерцога настолько не переваривают в Вене, что закрывают глаза на подготовку покушения сербами…

– Когда намечено покушение? – озабоченно поинтересовался Кайзер.

– По нашим данным, на двадцать восьмое июня, когда в Боснии, на границе с Сербией, пройдут манёвры австро-венгерской армии…

Николаи умолк, Вильгельм снова откинулся на спинку дивана и задумался. Секунд двадцать он размышлял, а потом резко хлопнул ладонью по мягкому подлокотнику, приняв решение.

– У нас сегодня двенадцатое? – не требуя подтверждения, задал он риторический вопрос. – Так вот! Если в результате наших переговоров в Конопиште Франц Фердинанд поддержит наши планы и выступит в едином строю с германской армией против России, то мы предупредим его и спасём ему жизнь!.. Если эрцгерцог посмеет возражать и останется на прославянских позициях, то… Мы, как и Вена, закроем глаза и уши на неизбежное!..

Император подумал ещё немного, затем поднял перст указующий и внушительно изрёк:

– Тогда, может быть, это покушение и станет тем самым casus belli, который нам необходим для начала войны!

…Императорский поезд осторожно перебрался по железнодорожному мосту через Эльбу почти в центре Дрездена и, не останавливаясь в столице Саксонии, вновь набрал скорость на магистрали к Праге. До станции Бенешов, рядом с которой располагался любимый загородный замок эрцгерцога Конопиште, оставалось два с небольшим часа пути.

35

Кайзер Германской империи Вильгельм Второй проснулся в отведённых ему апартаментах замка Конопиште рано поутру, как и подобает трудолюбивому немцу. Камердинер приготовил императору ванну и венгерку генерала – почётного командира Гонведского гусарского полка, шефом которого много лет тому назад назначил его дедушка Франц Иосиф. После первого завтрака, который Вильгельм откушал в своих покоях, он вышел на прогулку в розарий, начинавшийся прямо у каменной террасы замка. Солнце ещё не пекло, утренний аромат роз только-только стал подниматься от цветов, чирикали какие-то чешские птички, на которых, наверное, нельзя даже и поохотиться, но в тени деревьев парка император заметил несколько ланей и вспомнил обещание хозяина устроить охоту на оленей.

От возможности пострелять на охоте мысль легко и естественно перешла ко вчерашним разговорам с Францем Фердинандом о подготовке к большой стрельбе во время предстоящего европейского конфликта. Вчера эрцгерцог не был склонен к подробным беседам на эту тему. Он искусно уходил от них и старался заинтересовать гостя своей великолепной коллекцией старинного оружия. Целый этаж занимал арсенал старинных мечей, сабель, шпаг, кремнёвых и других древних ружей, пистолетов. Среди рыцарских доспехов и шлемов, украшенных чернением и золотой насечкой, кольчуг и драгоценных сёдел для лошадей, стояло несколько бронзовых пушек и мортир. Франц Фердинанд д'Эсте был известным коллекционером, и со всей Европы антиквары слали ему свои каталоги.

Д'Эсте был также знаменитым охотником. Вильгельм восхитился, когда проходил по третьему и четвёртому этажам его замка, где все стены коридоров и многих залов, в том числе и зала, где, как сказал ему хозяин дома, проходили у него Военные Советы империи, от пола до потолка были украшены рогами, рожками, головами, клыками, когтями, черепами и шкурами охотничьих трофеев эрцгерцога. Это было так внушительно, что Кайзер решил и в своей охотничьей резиденции – Роминтене – устроить нечто подобное…

Сейчас Кайзер Германской империи совершал утренний моцион перед долгим сидением в зале Военного Совета на совещании, которое обещало быть трудным. Вчера на твёрдые постулаты Вильгельма о необходимой и скорой войне Франц Фердинанд фактически не дал прямого ответа. Сегодня такой ответ следовало у него получить, поскольку год тому назад наследник, несмотря на сопротивление престарелого императора, стал играть значительную роль в решении всех государственных вопросов, особенно в военной области. Франц Фердинанд впервые получил тогда в своё распоряжение военную канцелярию, стал генеральным инспектором вооружённых сил Австро-Венгрии и сумел расставить на многие ключевые посты в армии своих людей.

Вильгельм хорошо знал, что наследник престола Австро-Венгрии обладал сильной волей, авторитарным характером, проявлял решительность и непреклонность в отстаивании своего мнения и обладал взрывчатым темпераментом. Поэтому он решил изменить тактику и, вместо грубого напора, применить лесть и мягкие уговоры. Вильгельм был большим мастером лести. Льстивостью он несколько раз доводил своего кузена Николая Второго до того, что тот принимал скороспелые решения, от которых ему приходилось потом отказываться.

Теперь он решил тем же методом подействовать на упрямого д'Эсте и изменить его точку зрения на участие Дунайской монархии в предстоящей войне…

Ровно в девять утра в зал Военного Совета проследовал высокий и прямой, хотя и несколько погрузневший в свои пятьдесят лет эрцгерцог Франц Фердинанд. Его красивое лицо украшали почти такие же, как у Вильгельма, стреловидные усы, но голова, благородно посаженная на широкие плечи, украшенные золотыми эполетами, была посеребрена сединой.

Германский император появился мгновение спустя. В отличие от д'Эсте, Вильгельм, тоже рано поседевший, подкрашивал в тёмно-рыжий цвет свою шевелюру. Тёмно-красная венгерка ладно облегала довольно грузную фигуру Кайзера. Сухая и скрюченная левая рука была укрыта ментиком, одетым на опаш.

– Ваше высочество, – начал первым, как гость, Вильгельм, – я хотел бы ещё раз подчеркнуть то, о чём просил в моих письмах вам, – соблюсти полную конфиденциальность содержания наших переговоров и разрешить прессе сообщить только о моём страстном желании повидать вас с герцогиней Гогенберг и осмотреть коллекцию роз в Конопиште… Я хочу к этому ещё добавить, что давно мечтал также ознакомиться с вашей коллекцией старинного оружия… Газетчики могут вполне справедливо написать, что я в восторге от выдающихся экспонатов из вашего арсенала… – дополнил своё вступление с галантной улыбкой император.

Суровое лицо Франца Фердинанда смягчилось от этого незатейливого комплимента. Он с довольной улыбкой поблагодарил гостя за его приезд в Чехию, где, видимо, император Германии ещё не бывал…

Его высочество перестал улыбаться, когда Вильгельм приступил к делу.

– Над всем германским миром, над священной Валгаллой, собираются грозные тучи войны, – патетически начал Кайзер свою речь. – И мы совместно должны определить спасительный момент, когда сможем метнуть молот Тора в эти чёрные тучи! Чем раньше мы это сделаем, тем полезнее будет для нас. Мы не можем далее отступать перед славянскими притязаниями – будь то в Сербии или Черногории, в Турции или на морях… Генеральный штаб ещё месяц тому назад доложил мне, что англичане начали с русскими военно-морские переговоры… Мой начальник Генштаба Гельмут фон Мольтке в связи с этим указал: «Начиная с этого момента любая отсрочка будет уменьшать наши шансы на успех». Мольтке прав, ибо Россия сейчас к войне не готова. Франция и Англия также не захотят сейчас войны. Через три-четыре года, по всем компетентным предположениям, Россия будет уже боеспособна. Тогда она задавит количеством своих солдат; её Балтийский и Черноморский флоты, стратегические железные дороги будут достроены. Наша же группа между тем всё более слабеет…

Вильгельм ласково посмотрел на Франца Фердинанда. Но тот сидел с выражением холодной вежливости на лице, его не задел даже прямой намёк Кайзера на беспорядки в Дунайской монархии, от которых и слабела германская группа.

– Россия сейчас в таком положении, – приспосабливаясь к эрцгерцогу, льстиво вымолвил Кайзер, – когда она безусловно пойдёт на все уступки Австрии и даже голоса не возвысит в поддержку наглых сербов, как это было из-за её слабости во время двух Балканских войн… Нужно использовать момент и как можно скорее начать соединённое давление на Сербию…

Зная, что эрцгерцог не желает прямого военного столкновения с Россией и склоняется даже к заключению с ней монархического союза, которым можно было бы держать в узде все социалистические и радикальные поползновения в империях, Вильгельм решил воздействовать на наследника австро-венгерского престола, подстрекая его против слабой Сербии. Он был уверен в истеричной сентиментальности русского общественного мнения в отношении балканских славян и всегдашней готовности правителей России лить кровь своих солдат для достижения целей балканских князьков и считал, что война обязательно возгорится, если Австро-Венгрия начнёт какие-либо провокации против Сербии.

Эрцгерцог сидел так, словно был глух и нем. Император усилил своё давление:

– Нам необходимо как можно скорее создать какой-либо предлог для предъявления такого ультиматума Сербии, какой она не смогла бы принять… Мы вас поддержим всей мощью Германской империи… Россия отступится, как это было всё время в нашем столетии… Вы сможете раздавить Сербию как орех!..

Фердинанд вдруг заговорил. Его голос был печален:

– Я согласен с вашим величеством, что Сербия ведёт себя вызывающе… Но я полагаю преждевременным разрушать существующие предпосылки духовного объединения трёх истинных монархий Европы в наше неспокойное время, когда появилось так много партий, желающих подорвать принцип легитимизма…

– Вы абсолютно правы, ваше высочество, – льстиво перебил его Кайзер. – Но с Россией, униженной поражением Сербии, будет легче разговаривать… А у кузена Ники сейчас просто не хватит сил, чтобы вмешаться на стороне Сербии… К тому же я знаю, что он осаживал своих генералов и дипломатов, которые хотели втянуть его империю в Балканские войны… Сейчас такой же подходящий момент, как в 1908 году, когда вы лихо разделались с Боснией и Герцеговиной[110]… Или возьмите совсем недавнее время – мой генерал Лиман фон Сандерс становится командиром корпуса турецкой армии, стоящей на Проливах, а русские лишь униженно протестуют против этого и ничего сделать не могут… Я уступил тогда только просьбам Англии… Важно действовать… Быстро, быстро!..

Вильгельм заражал своей энергией и напористостью эрцгерцога. Франц Фердинанд задумался, каменное выражение его лица несколько потеплело.

«Может быть, Гогенцоллерн прав?.. То, что юго-западных славян на берегах Дуная нужно объединить под короной Габсбургов, сомнений не вызывает… То, что с мелкими княжествами, громко кричащими о своём союзнике – России, удобно разговаривать ультиматумами именно теперь, пока Россия не до конца оправилась от последствий русско-японской войны, тоже факт… Но если сейчас, после скандала с Боснией и Герцеговиной, который до сих пор не могут простить в Петербурге, снова и ещё больше испортить отношения с Николаем – может быть, навсегда, – то придётся оставить мечту о союзе трёх императоров, а Россия, набрав сил, улучит момент и без труда расправится с Австро-Венгрией… Да и Вильгельм известен своим коварством, он может отказаться от самых священных документов, если ему это будет хоть на грош выгодно…» – размышлял наследник престола Дунайской монархии.

В рассуждениях Кайзера Франц Фердинанд чувствовал какой-то подвох, но не мог сразу сообразить, в чём же кроется опасность для страны и его собственных идей в случае развязывания военного конфликта с Сербией. Он решил хорошенько всё взвесить ещё раз, не под давлением Вильгельма, которое он стал ощущать физически, а поступить так, как действовал его дядя император – первый чиновник империи. Он подолгу вникал во всякое дело, во всякую бумагу, попадавшую к нему на стол, проводил совещания, требовал от министров письменных пояснений, если не совсем понимал суть проблемы.

Эрцгерцог выслушал очередной пассаж Вильгельма, не вникая в него, и с ясными глазами прилежного ученика, обращёнными на строгого учителя, ответил:

– Ваше величество, я душою и сердцем на вашей стороне, но мне нужно три недели, чтобы окончательно определиться по поводу ваших предложений… Тем более что недавно в Карлсбаде встречались шефы наших Генеральных штабов – фон Мольтке и фон Гетцендорф. Они ведь подписали протокол о полном согласовании планов развёртывания армий в чрезвычайных обстоятельствах, уточнили стратегические цели каждой союзной армии… Что касается военного конфликта с Сербией, то я буду готов дать ответ после окончания наших манёвров в Боснии, в районе Сараева…

«Если останешься жив после покушения, которое готовит на тебя Апис – «Священный бык»… – цинично подумал Вильгельм и решил для себя: – Нет!.. Я не буду предупреждать ни его, ни императора Франца Иосифа о сербском заговоре… Ведь в любом случае покушение славян на наследника престола Дунайской монархии может стать хорошим поводом для войны!.. Вот он, casus belli, и не надо искать никакого другого!.. Пусть молот Тора метнёт в тучу славянская рука!..»

36

Морская беседка на песчаной косе, выступающей далеко в Финский залив от береговой черты парка Александрия, своими ажурными чугунными конструкциями не препятствовала малейшим дуновениям лёгкого бриза, скользившего над водами. Но мгла по горизонту и запах гари от горящих лесов и торфяников никак не рассеивались. Даже повторившая полукруг беседки мраморная скамья источала тепло догорающего дня. Жара навалилась на столицу и её окрестности неожиданно и напомнила Николаю и Аликс недавний крымский отдых. Но разговор в беседке шёл не о нём, а о делах насущных.

…В этот воскресный день Государь никого не принимал и не читал докладов. Со старшими дочерьми он с утра уехал в Красное Село на освящение новой деревянной церкви лейб-гвардии уланского Её Величества полка. Старая церковь тоже была деревянной и года два тому назад сгорела от неосторожности, как говорили, пьяного лампадника. Государыня очень горевала, что храм её полка вознёсся дымом на небеса, поскольку вместе с ветхими стенами сгорели и ценные старинные иконы, а серебряная и бронзовая церковная утварь, как и оклады икон из благородных металлов, каменьев и жемчугов, расплавилась, потрескалась или обгорела.

Александра Фёдоровна любила старую уютную церквушку. С ней у царицы было связано много трогательных воспоминаний о богослужениях, которые она отстаивала в ней вместе с офицерами и солдатами как шеф полка. Естественно, Государыня внесла из своих личных средств половину денег на строительство нового полкового храма и, кроме того, подарила ему множество древних, намоленных икон из того большого собрания, которое украшало их покои в Александровском дворце. Хотя царица была экономной и даже прижимистой в отношении членов своей Семьи, в печальных случаях, имевших, так сказать, общественное значение, Аликс никогда не скупилась. Может быть, и напрасно, как считали её близкие друзья, но Александра Фёдоровна стремилась творить благо анонимно, ради Бога, а не для самопрославления…

Однако попасть на праздник освящения ей не удалось. Акклиматизация у хладного северного моря после берегов Тавриды, по словам доктора Боткина, требовала по крайней мере ещё недельного покоя, а у Алексея, непонятно отчего, началась боль в спине и поднялась температура.

Императрицу на церемонии представляла дочь Татьяна, тоже шеф уланского полка, только Иваново-Вознесенского. Как отметил про себя корнет граф Лисовецкий, в парадной форме улан великая княжна выглядела значительно элегантнее, чем в повседневном платье и широкополой шляпе во время пребывания в Костроме год тому назад…

«На церемонию прибудет твой товарищ по оружию…» – пошутил накануне вечером дневальный по полку, и Пётр сразу понял, о ком идёт речь. Он постарался заранее занять в церкви место поближе к приделу, где отстояла службу Царская Семья. Его счастью не было границ, когда оказалось, что командир полка князь Белосельский, размечая места гостей за царским завтраком в раскинутом рядом с храмом шатре, вспомнил «особые» отношения корнета с великой княжной и усадил его рядом с Татьяной Николаевной.

О чём Пётр и не подозревал, так это о том, что великая княгиня Мария Павловна Старшая попросила своего старого друга князя Сергея немного протежировать корнету и стараться приблизить мальчика к Царской Семье, используя разные полковые праздники и встречи. Князь Белосельский не совсем понял, зачем это надо великой княгине, но обещал ей свою поддержку графу Лисовецкому, хотя юноша был и не очень знатен, и совсем не богат. Правда, дед его, член Государственного совета, владел крупным состоянием и земельными угодьями в Орловской и Саратовской губерниях, обладал старыми связями и пользовался уважением великих князей за свою беспорочную службу трём Государям. Но сам Ознобишин за внука не просил, и князь терялся в догадках, какие планы строит в отношении его корнета Мария Павловна.

Государь узнал за столом лихого танцора и милостиво улыбнулся Петру, когда увидел его рядом с дочерью. Эта улыбка стоила корнету полдюжины новых врагов и завистников, которых у него, из-за слишком острого языка и бесшабашности, и так хватало…

Три часа церковной службы и последовавшего за ней завтрака пролетели как одна минута. Государь и две великие княжны уехали, а Пётр почему-то так расстроился, что целый день даже не мог вспомнить, о чём они весь завтрак болтали с Татьяной за столом. Он двигался словно в тумане. Через дым и гарь жаркого дня ему светили только сияющие серые глаза Татьяны, а не красное, словно на закате, солнце…

Николай Александрович перед обедом искупался в заливе, где вода достигла, как в Ореанде, двадцати одного градуса тепла. Освежённый, он с аппетитом съел, несмотря на царившую жару, лёгкий по-летнему обед и решил выйти на прогулку в парке с женой.

Ходить по парку, раскалённому солнцем, было душно, и Ники привёл Александру к своему любимому месту над морем – в Морскую беседку. Вокруг еле слышно плескался Финский залив, лёгкий бриз хотя и не нёс прохлады, но немного освежал. Беседка напомнила обоим стеклянный Павильон королевы Елизаветы на молу в Констанце.

– Аликс, как ты думаешь, почему наша девочка отказывается от брака с румынским принцем Каролем? Он ведь очень мил и совсем не глуп… Кажется влюблённым в неё… Оля тебе что-нибудь говорила об этом? Ведь возраст у неё самый-самый для того, чтобы не пересидеть в девках… – Николай вопросительно посмотрел на жену.

Александра сидела на скамье боком, вытянув по спинке руку и подогнув под себя ноги. Николай тоже вытянул свою руку и накрыл её ладонь своей. Аликс задумалась и не захотела отвечать сразу. Видимо, для неё это был тревожный вопрос, и она стала перебирать в мыслях то, что было в Румынии, а до этого – в Царском Селе, вспоминала, какими влюблёнными глазами смотрит её дочь на прежнего жениха – Дмитрия. Он был как сын в их Семье, вскружил голову Ольге, был помолвлен с ней, но оказалось, что с его стороны это была игра, стремление стать не просто великим князем – младшим двоюродным братом царя, а желанным зятем Государя Всея Руси… Содержание его разговоров и содомическая дружба с этим распутником Феликсом Юсуповым-младшим, пьяная болтовня в ресторанах, доложенные в конфиденциальных сообщениях начальника дворцовой полиции Спиридовича, настолько подмочили его репутацию в глазах её и Ники, что они не захотели видеть его мужем своей дочери… «Он стал из-за этого Юсупова каким-то сальным и липким!.. – подумала Аликс о Дмитрии. – А принц Кароль – милый мальчик и обещает стать славным и выдержанным офицером и наследником престола… Но он не затронул сердце Ольги, которое, наверно, всё ещё занято другим, хотя и недостойным… Но Ники этого не понять!..» – закончила она круговорот своих мыслей и куда-то в сторону, не глядя на Николая, чтобы не открывать своих женских сомнений, тихо вымолвила:

– Ольга, наверное, нисколько не увлечена Каролем… Я думаю также, что девочка не хочет покидать Россию и ждёт принца русских кровей…

– Где же я возьму такого равнородного?! – удивился Ники. – Ведь не Дмитрия же переделывать в нормального мужчину!.. А морганатических браков нам более чем достаточно… Кстати…

Государь полез левой рукой в нагрудный карман своего белого кителя, достал оттуда продолговатый конверт с какой-то монограммой и равнодушно сказал:

– Получил сегодня записку дяди Павла… Он пишет мне по поводу своего брака с Ольгой Пистолькорс… хм… графиней Гогенфельзен… и выдвигает шесть требований о том, как устроить её положение в Доме Романовых… Он, наверное, прознал, что я готов совсем простить его и её, и беспокоится теперь, как возвысить её достоинство в глазах старых знакомых… Я хотел обсудить с тобой, Солнышко, этот почти ультиматум… – Ники помахал листком бумаги.

Аликс нахмурилась. Она очень страдала, когда родственники пытались оказывать на её мужа давление во вред его мнению и авторитету.

– Если это ультиматум, то не позволяй разговаривать с собой подобным образом! – резко заявила она. Затем более мягко добавила: – Прочти, пожалуйста!.. Я не взяла свои очки…

– Охотно! – согласился Государь. У него было хорошее зрение, и очки ещё не требовались, хотя ежедневно он по многу часов «ломал глаза» над бумагами и книгами. – «О различных привилегиях для графини Гогенфельзен. Записка», – прочитал Ники заголовок письма.

Александра обратилась в слух.

– «Пункт первый. Дать жене и детям княжеский титул с наименованием светлости, как это было сделано для Зины, жены покойного Лейхтенбергского»… – Не успел Николай дочитать, как Аликс перебила его вопросом:

– А что? У письма Павла нет никакого обращения?.. Преамбулы, наконец, вроде «всеподданнейше прошу»?..

– Я тебе потому и сказал, что записка напоминает ультиматум своим категоричным тоном… – ласково ответил Император.

– Он что, отвык в республиканском Париже от того, как в самодержавной России следует обращаться к монарху? – зло спросила Государыня.

– Вот поэтому-то я и оставлю без последствий этот пункт его письма… Кстати, Павел забыл, что герцог Лейхтенбергский не входил в список членов Дома Романовых, имеющих права на престолонаследие, и его морганатический брак на неравнородной, урождённой Скобелевой, не затрагивал Основной закон Российской империи, – твёрдо заявил Николай и продолжил чтение: – «Пункт второй. Чтобы мой брак и дарование титула моему семейству были официально опубликованы указом, ознакомив меня предварительно с редакцией указа». Хм… – с сомнением покачал головой Николай, – эдак он у меня и право подписи моих указов потребует… Оставить без последствий! «Пункт третий. Разрешить жене и моим дочерям проходить на выходах и других официальных случаях сейчас за членами Семьи». – Ники задумался на мгновенье, а затем уточнил: – Здесь я ему, пожалуй, немного уступлю и дам Ольге Валерьяновне на высочайших выходах права жены генерал-адъютанта…

– Очень хорошо… – резюмировала Аликс.

– «Пункт четвёртый. Прошу разрешения самому представить жену членам семейства, без посредства гофмейстерин…» – зачитал Государь.

Императрица отреагировала раньше его:

– Совершенно справедливо! Было бы унизительно не дать ему такого права. Подумать только! Какая-нибудь злобная сплетница у «Старшей» будет представлять своей патронессе – великой княгине – хоть и морганатическую, но супругу великого князя, которая по своим душевным качествам стоит совсем не ниже её!..

– Хорошо! Продолжим… – подтвердил Николай. – «Пункт пятый. О разрешении жене не расписываться у великих княгинь, а оставлять карточки…»

Александра удивлённо подняла бровь.

– Ну, это – как пункт четвёртый, чтобы не ставить её на одну доску с разными знакомыми великих княгинь… даже и без титулов могут быть расписывающиеся по праздникам… – пояснил Ники и добавил: – Согласен! «Пункт шестой». Почти как просьба Феликса Юсупова о свадебном подарке, помнишь?.. – усмехнулся царь и дочитал: – «О разрешении мне с женой иметь ложи рядом с Императорскими»… Слава Богу, в наши ложи не просится… Я, пожалуй, посмотрю, как они будут вести себя, и тогда поговорю с Павлом об этой просьбе… Аликс, а тебе Аня что-нибудь рассказывала о том, как чувствует себя в Петербурге графиня Гогенфельзен? – поинтересовался Император.

– Нет, Аня ничего не слышала, а вот Лили Ден немного посплетничала… – отозвалась Александра. – Оказывается, Мария Павловна тайно её с Павлом принимала и обещала добиться у тебя как можно больше привилегий для Ольги Валерьяновны…

– До чего же тётя Михень двулична! – брезгливо скривил губы Николай. – А мне «Старшая» несколько раз говорила гадости о графине Гогенфельзен и прозрачно намекала, что такие особы не заслуживают введения в нашу Семью… Мне Михень говорит пакости об Ольге Валерьяновне, а ей потом будет доказывать, что только по её просьбе я дал кое-что графине… Помнишь, как было с Павлом? Как только я простил его, Михень сразу же написала ему, что это её заслуга, хотя она настраивала меня всё время и против него…

– Да, конечно, Михень очень хотела скандалом с Павлом отвлечь внимание от возмутительного поведения своего сыночка Кирилла… – зло высказала Александра свою точку зрения на сей предмет и негодующе добавила: – Кирилл тогда нашкодил своим брачным союзом с Викторией гораздо больше, но имел наглость не признавать твоего решения об исключении его из числа престолонаследников согласно Основному закону…

Императрица потёрла кончиками пальцев виски и с печалью вымолвила:

– Кажется, от всех этих неприятных разговоров у меня начинается мигрень… Пойдём, мой любимый, в дом…

Николай мгновенно, словно распрямлённая пружина, поднялся со скамьи и протянул руку жене. Аликс с трудом изменила положение тела и опустила ноги в туфли. Николай подхватил её и привлёк в объятья…

– Мой добрый Ники! Как я тебя люблю!.. – прошептала ему на ухо Александра…

…Петербургская белая ночь из-за белёсой гари наступила раньше обычного и была темнее, чем всегда. Ольга и Татьяна посидели после обеда за рукодельем, но из-за жары бросили это занятие и рано отправились в свою совместную комнату. Они улеглись было спать и выключили электрический свет, но даже при распахнутых настежь окнах было безумно душно и жарко, пахло гарью и не было никакого дуновения прохлады, хотя полночное солнце подошло к самому горизонту. Где-то громыхали сухие грозы, и атмосферное электричество вносило беспокойство и печаль в души людей.

– Тань, а Тань!.. – раздался вдруг громкий шёпот Ольги. – О чём ты всё время болтала за завтраком с корнетом Петей?..

– Хоть убей – не помню! – призналась тоже шёпотом Татьяна. – Но о чём-то таком интересном… важном для нас…

– А ты что, влюбилась в него? – задумчиво и с некоторой завистью поинтересовалась старшая сестра.

– Ой! Не говори! Боюсь, что есть немножечко… Он такой рыцарь, такой верный и преданный, не то что твой противный Димитрий! Ты его ещё любишь? – отозвалась Татьяна.

– Знаешь, Тань, у меня как-то болит душа, когда я его вижу или слышу разговоры о нём… Или вспоминаю, как неловко он ухаживал за мной, хотя и великий князь, и мог бы посмелее быть… А уж как вспомню, как Mama его тогда отчитывала и он соглашался, а потом опять по-своему делал, и грешил, и каялся, и лгал, – просто мне тошно становится… И он мне иногда нравится всё-таки, а иногда противен делается… – призналась сестре Ольга.

– Что же ты тогда на Кароля нисколько не обращаешь внимания?.. – удивилась Татьяна. – Ведь он, кажется, в тебя влюблён!.. И как Papa и Mama думают – он хороший жених!.. И Румыния совсем рядом с Россией, можно часто приезжать домой…

– Не мил он мне! – отрезала Ольга. – Вот если бы он был как Димитрий или как твой корнет Петя, может быть, и лежала бы душа к нему… А так – не могу… Как подумаю, что из-за такого нелюбимого – расстаться с вами, с Россией, с бабушкой и тётками!..

– Но что же нам делать, Оля?! – всхлипнула вдруг Татьяна. – Я не имею права любить Петра и выйти за него замуж, хотя он мне очень нравится… А если я очень захочу это сделать, то Papa и Mama будут очень огорчены… Особенно – Papa, ведь у него так много забот с этими морганатическими браками, а теперь ещё и тётя Мари Младшая убежала от своего Вильгельма Шведского и неизвестно, что с ней будет!..

– Не плачь, Тань!.. А то и так тошно на душе! – вполголоса попросила Ольга. – Как посмотришь вокруг, то счастливы лишь морганатические жёны… Одни Papa и Mama из нашего круга по-настоящему нашли друг друга, а остальные?..

– Бедная ты у нас, несчастная! – всхлипнула ещё раз Татьяна. – И самая старшая, и самая красивая, и Papa с Mama обещали не неволить никого из нас, а кого выбрать-то? И я несчастная… И Мари, и Настя!.. То ли дело у девушек из других сословий – выбирай кого хочешь… А нам нельзя!.. И что это за жизнь – одно мученье…

– Я прошу, Тань! Не плачь! Ты хоть можешь по любви морганатический брак заключить со своим графом Лисовецким… А я?.. Равнородных полно, а полюбить никого не могу!.. А что за жизнь без любви и согласия?.. Ты помнишь, как тётя Элла мучилась со своим дядей Сергеем?.. Хоть мы были и маленькие тогда, но я помню…

– Оль! А это ты насовсем решила про Кароля? Или, может быть, ещё и передумаешь? – с надеждой видеть сестру счастливой спросила вдруг Татьяна.

– Тань, может быть, и передумаю! Но давай по осени женихов считать будем! – улыбнулась в полутьме Ольга. Характер у неё был весёлый. Старшая великая княжна не могла долго печалиться и очень кстати вспомнила, что Papa обещал начать с осени вывозить их на балы, а там – что Бог даст…

Ведь настоящие браки заключаются на Небесах!

37

Финские шхеры – это особый замкнутый мир островитян – рыбаков и крестьян, страшно далёкий от треволнений и спешки столь бурно начавшегося кризисами и войнами XX века. Умиротворение и спокойствие мира шхер между городами Котка и Борго неудержимо влекло сюда каждое лето Царскую Семью. По фарватерам, проложенным в финских шхерах для яхты Александра III «Полярная звезда», стал ходить и «Штандарт» Николая Александровича.

Во вторник, 1 июля, в восемь часов с четвертью вечера Императорская яхта снова стала на бочку среди шхер на «рейде «Штандарт».

«Как славно было проснуться на яхте в этом чудесном месте!..» – думал Государь, отправляясь утром в стареньком белом морском кителе на байдарке вокруг близлежащего острова Тухольм. Лёгкое судёнышко из красного дерева, сделанное искусными руками знаменитого в Петербурге лодочного мастера Куна в Императорском Речном Яхт-клубе, быстро скользило по глади вод, движимое мощными взмахами весла. За Императором еле поспевали на таких же байдарках начальник Конвоя Граббе и дежурный флигель-адъютант Кира Нарышкин…

Первый день в любимых шхерах начинался безоблачным и чудесным. Запах гари, тревоживший ещё вчера в Петергофе, пропал. Но какое-то беспокойство продолжало зреть в груди Николая. Он попытался прогнать его усиленными движениями весла. Байдарка заскользила ещё быстрее, и «Штандарт» с эскадрой скрылся за мысом. Скалистые берега Тухольма который раз поражали царя своей дикой красотой.

Гладкие «бараньи лбы» серого гранита прорезали жилы жёлтого камня. Зелёная трава и мхи свешивались кое-где с утёсов над водой. В следующей бухточке мурава подступала к самому берегу, а берёзы сияли на солнце белыми манишками своей коры.

За изгибом берега выплывала из тени под огромными елями скала из розового гранита, а рядом, словно отколотая гигантским молотом Гефеста, торчала из воды огромная каменная глыба.

Ритмичные взмахи веслом гнали байдарку всё вперёд и вперёд, но они не могли вывести мысли царя из состояния глухой тревоги.

«Господи, упокой душу раба Твоего Франца Фердинанда и супруги его Софии!.. Но сколь мерзкий и богопротивный акт совершили, если не врут телеграфные агентства, наши друзья – сербы! Убить наследника престола и его жену, будущих миропомазанников, – это страшный грех, достойный самой суровой кары…» Николай наконец осознал, что так мучило его последние три дня, истёкшие с тех пор, как он узнал из срочного доклада Сазонова о покушении в Сараеве. А вслед за этим – телеграмма из сибирского села Покровского, родины Григория Распутина, о его тяжёлом ранении в живот…

Размеренная жизнь в Петергофе, сборы для столь желанного похода в финские шхеры отвлекли его внимание от трагического события в Боснии, хотя, разумеется, министр Двора и послал от его имени соболезнование дедушке императору Францу Иосифу. Но теперь, когда его мозг освободился от гнёта обыденности в Петергофе, весь ужас происшедшего стал заползать в его душу.

Он вспомнил, как 1 марта 1881 года – вдень покушения на дорогого Anpapa – отец взял его, двенадцатилетнего мальчика, за руку и подвёл попрощаться с умирающим после разрыва бомбы любимым дедушкой. Anpapa лежал на своей солдатской кровати, накрытый старой шинелью, заменявшей ему халат. Он еле открыл глаза и что-то прошептал любимому внуку. И кровать, и всё вокруг было залито кровью…

Эта страшная сцена навсегда запала Николаю в сердце, он проклял терроризм, а эхо взрыва на Екатерининском канале болезненно гудело в его сердце, когда он узнавал о новых и новых террористических актах в России или за границей. Он осуждал и проклинал терроризм не только как повелитель огромной империи, где его противники и поддерживающая их, молящаяся на народников и эсеров интеллигенция рассчитывали столь мерзким способом поколебать царскую власть. Он презирал террористов и не испытывал ни малейшего страха перед ними. Он не мстил террористам, не грозил им карами земными и небесными, но и не призывал покаяться, не прощал им, как простила сестра Аликс Елизавета убийцу своего мужа Сергея, так же разорванного бомбой террориста Каляева, как и бедный Anpapa.

Богобоязненный человек и истинный христианин, он, Николай, не подписал за всё время своего царствования ни одного смертного приговора. Даже самым кровавым террористам во времена революции пятого года… Но и не препятствовал соблюдать закон военно-полевым судам, приговаривавшим террористов, убийц и бандитов, разжигавших бунты и восстания, убивавших министров, губернаторов, генералов, полицейских, офицеров и других верных слуг престола и Отечества, к расстрелу и повешению… Не насилие, не воля одного человека должны карать преступников, а закон… И вот теперь какие-то мерзавцы и бандиты, пусть даже и славяне по крови, осмелились без суда приговорить к смерти и взять жизнь у двух милых людей, которые перед ними нисколько не провинились, как когда-то и его дедушка, собиравшийся дать России конституционные основы ещё тридцать лет тому назад и убитый накануне того дня, когда собирался рассмотреть вместе с Советом министров доклад о таком акте…[111]

Несмотря на бурю, разыгравшуюся у него в душе, лицо его оставалось бесстрастно, как всегда. Внешне спокойный, поднялся он на палубу «Штандарта», переоделся к завтраку. На рукав свежего кителя Гвардейского экипажа в знак траура по эрцгерцогу Францу Фердинанду и графине Хотек Николай собственноручно приколол чёрную повязку. Ему часто приходилось соблюдать протокол и надевать такие знаки печали по умершим родственникам из императорских и королевских династий Европы. В этот раз он действительно ощущал траур, словно по очень близкому человеку.

После трапезы, где добрая улыбка и лучистые глаза Императора скрыли от гостей и Семьи его глубокую печаль о милом эрцгерцоге и его супруге, Государь предложил Александре Фёдоровне съехать на берег к телеграфному отделению и подать депешу в село Покровское, чтобы поддержать выздоравливающего Друга. Николай видел, как тяжело переживала Аликс покушение на жизнь того, кто, по её разумению, просил у Вседержителя защиты и покровительства Ея близким. Он очень ей сочувствовал, да и боялся сам, что погибнет единственный человек на земле, который может спасти Алексея в критическую минуту его болезни.

…Гребной катер доставил в считанные минуты царя и царицу к лодочным мосткам на сваях у деревни. С дюжину лодок моталось на волне, заякоренные на илистом дне мелководья и привязанные носами к сваям. Пахло водорослями и морской солью. Чуть в стороне от мостков, из лодки, уткнувшейся носом в берег, рыбаки в высоких каучуковых сапогах выгружали корзинами в ящики со льдом утренний улов и раскладывали по сортам и размерам лососей, судаков, салаку и другую рыбу. Стального цвета лососи, серебряные судаки, полосатые оранжево-зелёные морские окуни, тёмно-серая треска и золотистые лини ещё двигались, били хвостами. На фоне тростника и валунов, рядом с крепкими рыбаками в мокрых, блестящих чешуёй и каплями воды зюйдвестках груды рыбы составляли такую живописную картину, что Николай и Александра подошли поближе полюбоваться ею.

У одного из рыбаков, сносно объяснявшегося по-русски, Государыня узнала о ценах на рыбу. Здесь, у рыбаков, она была смехотворно низка. Рачительная хозяйка, Аликс не устояла перед дешевизной и тут же купила за наличные все ящики с лососями. Весьма гордая собой, она распорядилась перенести ящики на катер, чтобы отправить на «Штандарт».

Никто не появился на улице и не выглянул из-за занавесок в окнах домов, когда царь и царица направились от пристани к телеграфной станции…

Белая дверь аккуратного маленького домика, стены которого были окрашены, как и все сельские дома в Финляндии, красным суриком, была призывно открыта. Внутри царил полумрак. Ники пропустил вперёд Александру и вошёл вслед за ней. Глаза сразу привыкли к тени и увидели чистенькую комнату, перегороженную пополам стойкой, за которой подле телеграфного аппарата на высоком табурете восседал древний старик с седой бородой. Одет он был в старенький, но отутюженный мундир министерства почт и телеграфов. На впалой старческой груди поблёскивали две медали за беспорочную службу.

Со стороны посетителей у стойки стоял массивный деревянный стол с чернильницей-непроливайкой и два стула. Когда почтовый чиновник увидел входивших, один из которых удивительно напоминал лицом портрет, висящий на стене, а дама в широкополой шляпе и светло-лиловом платье была вылитая Императрица с первых страниц иллюстрированных журналов, он почтительно встал, браво выпятил грудь с медалями, но от ужаса забыл поздороваться.

– Здравствуйте! – любезно сказал ему Государь.

– Сстравия шеллаю, Фаши Феличества!.. – с акцентом еле вымолвил финн. – Ччем могу слушшить?

Старик заторопился из-за своей стойки, чтобы усадить на стул Императрицу.

– Не беспокойтесь, – добро улыбнулся ему Николай, – нам нужно отправить телеграмму…

– Моментально фсё сделаю! – заверил старик, видимо, совмещавший должности начальника почты и телеграфиста.

С проворством, не соответствующим его внешности, он извлёк белые листки телеграфных бланков с надписями на финском и шведском языках, новую ручку-вставочку со стальным пером, промокашку и положил всё это перед Александрой Фёдоровной.

Государыня, одним из любимейших занятий которой было быстро и дельно писать письма родственникам во все концы Европы, по-русски начертала адрес: «Тобольская губерния, село Покровское, в собственном доме, Григорию Ефимовичу Распутину-Новых». Царица употребила фамилию, о которой недавно просил царя Святой старец, и на мгновенье задумалась. Затем твёрдо, с нажимом набросала несколько слов: «Глубоко возмущены. Скорбим с Вами. Молимся всем сердцем. Надеемся на милосердие Божие. Александра».

Царица протянула листок мужу, чтобы он прочитал и поправил текст, если в её русском языке есть ошибки. Ники пробежал строчки глазами, одобряюще улыбнулся и передал бланк чиновнику.

Старик стоя, забавно шевеля губами, сосчитал количество слов к оплате, затем склонился к столу, проставил дату, время и номер телеграммы, мгновенно выписал квитанцию, протянул её Государю и сказал, как говорили финские извозчики «вейки», прибывавшие зимами на заработки в Петербург:

– Фаше Феличество, пошшалуйте ритцать копеек!

Государь взял квитанцию, похлопал себя по карману, показывая жене, что у него нет денег, и перевёл акцент финна на чистый русский язык, чтобы его могла понять Государыня:

– Аликс, с тебя тридцать копеек!

– Very good![112] – ответила царица и быстро нашла в своём ридикюле требуемую сумму…

Процедура подачи телеграммы и тот факт, что они снова, как и вчера, как и позавчера, смогли морально поддержать Григория Ефимовича, облегчил души Николая и Александры, болевшие о дорогом Друге. Настроение обоих заметно улучшилось. Они решили даже немного погулять по дороге около деревни и дошли до укромного местечка в маленькой бухточке с песчаным дном, где любил купаться Алексей.

Через час они уже сидели в кругу Семьи на променаддеке, куда был подан вечерний чай. После чая дети съехали на берег, чтобы поиграть в теннис на корте, специально оборудованном для них на одном из соседних островов. Аликс и Аня отправились с ними, захватив своё вечное рукоделие. Пригласили и нескольких молодых мичманов, свободных от вахты и успевших зарекомендовать себя сильными спортсменами. Государь решил почитать.

Суета последних дней не давала ему раскрыть книгу, и он приготовил для «Штандарта» с полдюжины новых томиков из тех двадцати, которые ежемесячно подбирал ему заведующий Собственною Его Величества библиотекой действительный статский советник Щеглов. Из стопки книг в своём кабинете он взял одну наугад. Это оказались рассказы Конан Дойля на английском языке.

В любимом кресле на юте, под тентом, читать было всего удобнее. Он открыл книгу и углубился в мир блестящих расследований Шерлока Холмса и доктора Ватсона. Но ему отчего-то не читалось. Царь отложил томик и задумался о России, о внешних делах.

«Англичане, конечно, очень дальновидны и заключат с нами военно-морскую конвенцию… Джорджи Баттенбергский во время визита эскадры адмирала Битти в Кронштадт определённо намекал на это… – потянулась цепь размышлений Государя. – Но когда это будет? Сколько времени они будут, по своему обыкновению, тянуть?.. Только бы тучи войны, снова собирающиеся над Центральной Европой, миновали стороной мой народ, как это у нас получилось в годину Балканских войн…» Мысленно Николай стал перебирать и оценивать все сферы государственной жизни. Сердце опять сжалось, как бы предчувствуя надвигающуюся опасность.

«Срочно надо вызвать Сазонова и приказать ему вести такую линию, чтобы Россия ни в коем случае не была бы втянута в войну…» – решил Государь.

Мысли царя перекинулись и на внутренние дела России. Он подумал о том, что надо вернуться к рассмотрению проекта государственного секретаря Крижановского, который вместе со старым сенатором Ознобишиным подготовил предложение о разделении всей империи на одиннадцать самоуправляющихся областей. Эта идея волновала Николая, ибо, приняв такое решение, в каждой области можно будет создать свои Земские собрания. Они были бы особенно полезны тем, что, не нарушая Основных законов империи, могли бы принимать свои местные, исходя из нужд и интересов населения. Тогда Государственная дума не была бы нужна, а общегосударственное законодательство можно было бы сосредоточить в Государственном совете. И петербургские бюрократы, и болтуны думцы, которые всё время ставят палки в колёса правительства, остались бы ни с чем…

Лёгкая волна плескалась о борт «Штандарта», ветерок нёс прохладу и запахи моря, мешавшиеся с ароматами леса и трав. Шхеры дышали. Покой и мир царили над водами. Только хищные силуэты миноносцев, стоящих на бочках каждый на своём привычном месте, вернули Николая к мыслям о скором приходе в Кронштадт броненосца «Франс», на борту которого прибудет с визитом в Россию президент Франции Пуанкаре.

«Какие новые просьбы французского Генерального штаба к моим военным привезёт этот господин?..» – с лёгким раздражением подумал Государь. Он знал, что французы постоянно требовали изменить план стратегического развёртывания, принятый российским Генштабом на случай европейской войны и нацеливавший ответный удар России на слабейшего из двух членов противостоящего союза Центральных держав – Австрию. Французские же стратеги были одержимы навязчивой идеей: Россия с первых дней войны должна бросить все силы на Берлин, чтобы отвлечь германские армии от Парижа.

«О визите Пуанкаре Сазонов с Извольским договаривались, конечно, давно, но не будет ли именно теперь приезд президента Франции, то есть страны, где очень много говорят и пишут о близкой войне с германцами, вызовом Вильгельму? Чего доброго, братец Вилли после приезда Пуанкаре опять полезет со своими непрошеными советами, как мне вести себя с моими союзниками… Уж очень он горазд на дурацкие поучения!..» – вздохнул Николай, не без основания вспоминая своего германского родственника…

Склянки отбили семь. Пора было идти переодеваться к обеду.

Николай поднялся с кресла и огляделся вокруг. Шхеры всегда пленяли его своей дикой красотой и покоем. Сегодня они были ещё и веселы – сотни солнечных зайчиков плясали на волнах вокруг «Штандарта».

«Господи, какой прекрасный мир Ты создал!.. Благослови Меня на труды во благо Моей России! Во имя Отца, и Сына, и Святаго Духа! Аминь!» – перекрестился Государь.

38

На пороге Европы стояла Большая Война. О ней много говорили в обществе, писали в газетах весной и в начале лета 1914-го. Кто-то к ней стремился, кто-то не верил в неё, кто-то боялся, а большинство тех, кого она лишит жизни, здоровья, близких или достояния – нынешних и будущих солдат и младших офицеров, – ещё не подозревали о её приближении. Откуда же она взялась, что рождало и рождает большие и малые войны?

Война – это кровавая развязка, завершение государственных интриг, дошедших до своего открытого и кровавого предела. Они тихо зреют и развиваются в роскоши дворцов, тиши кабинетов министерств и генеральных штабов, в конторах банков и концернов, в салонах знати и редакционных комнатах.

Гигантский, навёрнутый, как снежный ком, клубок, в котором неисповедимо переплетаются липкие нити интриг, тайно прядущиеся императорами, королями, премьер-министрами и членами Кабинетов, послами и консулами, генералами, придворными, банкирами, промышленниками, всё увеличивается в размерах… Каждый из «героев» плетёт свою собственную нить, преследуя свои личные амбиции, интересы, руководствуясь завистью, злобой и антипатиями, вступая во временные союзы и коалиции, клянясь «вечной дружбой», но никогда её ни к кому не питая.

Интриги челяди, плетущиеся ради карьеры или из тщеславия, соединяются в более толстые нити клановых интересов. Интриги сильных мира сего преследуют более крупные цели. Их тогда называют «государственными» или «династическими» интересами, хотя за ними скрываются такие же низкие страсти и тщеславие, какие движут злобной и завистливой чернью…

Липкой паутиной интриг окутываются даже те, кто попадают в поле их действия, хотя по благородному и чистому состоянию души не способны и брезгуют в них участвовать. Нити переплетаются и завязываются в узлы так, что сам Господь Бог не разберёт, что, куда и откуда тянется. Только Дьявол, любитель и вдохновитель самых грязных и подлых интриг, затягивает потуже узелки, запутывает нити.

И когда интриги государств и их правителей переплетены в такой клубок, из которого невозможно найти выхода, – тяжкий меч войны обрушивается на Землю, заливая страны кровью и заваливая их горами трупов, отравляя народы ядовитой ненавистью, шовинизмом, превращая дотоле тихих и спокойных людей в бешеных хищных зверей…

Из сотен тысяч нитей интриг надвигающейся войны тысячи исходили из Лондона, Берлина, Вены, Парижа, Белграда и Петербурга. Взаимные подозрения, ненависть и высокомерие превратили их в бикфордовы шнуры. Первый из них Белград запалил в Сараеве выстрелом гимназиста – боснийского серба Гаврилы Принципа, которым был сражён эрцгерцог Франц Фердинанд.

Кто-то, кроме «Чёрной руки», долго ждал этого убийства, но оно могло и не стать запалом для Большой Войны. Требовались ещё новые и новые усилия по развитию интриг. Они были приложены…

Второй бикфордов шнур подожгли в Вене, хотя в первые несколько дней после убийства эрцгерцога и его супруги в столице Дунайской монархии царили разброд и шатание. Начальник Генерального штаба Императорской и Королевской армии Конрад фон Гетцендорф требовал от старого императора немедленного начала войны против Сербии. Конрада фон Гетцендорфа горячо поддерживал ловкий царедворец, министр иностранных дел граф Берхтольд. Легкомысленный аристократ надеялся затмить славу князя Меттерниха и интриговал в пользу «партии войны».

Господам из ближайшего окружения престарелого Франца Иосифа противостоял опытный и ловкий политик, премьер Венгрии граф Тисса. Глава правительства одной из двух составных частей государства письменно заявлял из своего Будапешта, что он не согласен ни на какой карательный поход. В случае поражения старый и мудрый мадьяр ждал полного развала Габсбургской монархии…

Император колебался. Весь опыт почти семи десятилетий его правления огромной империей, его флегматичный характер говорили ему одно: высшая политическая мудрость – это, по возможности, никогда не принимать скоропалительно ответственных решений, а ещё лучше – не принимать их совсем.

Наконец, в обстановке колебаний и нерешительности, военные склонили Франца Иосифа к идее написать личное письмо могучему германскому союзнику – Вильгельму Второму и спросить его мнение. Даже Конрад фон Гетцендорф полагал, что нельзя идти на риск войны с Россией из-за Сербии без гарантий помощи Берлина.

Император был осторожен в формулировках письма, наброски которого он сделал собственноручно. В частности, он допускал, что в деле об убийстве в Сараеве «будет невозможно доказать соучастие сербского правительства». В заключение Франц Иосиф высказывал мнение, что «стремления моего правительства должны быть отныне направлены к изолированию и уменьшению Сербии… Сербия должна быть устранена с Балкан в качестве политического фактора».

Письмо императора с просьбой о поддержке повёз в Германию специальный курьер, шеф канцелярии министра Берхтольда граф Гойос. Нить интриги, проплутав между Веной и Будапештом, укрепившись в кабинетах министерств на Дунае и покоях дворца Шёнбрунн, потянулась на север, в Берлин, где её уже напряжённо ждали…

…Кайзер Германской империи Вильгельм Второй узнал об убийстве эрцгерцога Франца Фердинанда во время международной регаты на традиционном празднике германских мореходов – Кильской неделе. Император, в мундире адмирала Флота Открытого моря, который он обожал и лелеял, без конца испрашивая кредиты у Рейхстага на его строительство и развитие, на этот раз любовался с борта яхты «Гогенцоллерн» утлыми лодочками, летящими под белоснежными парусами в Кильской бухте к финишу на траверсе кильского Шлосса – резиденции и жилища брата Кайзера, принца Генриха Прусского, получившего в 1909 году звание гросс-адмирала и должность генерального инспектора Криегсмарине – Военно-морских сил империи.

Когда флаг-офицер подал ему телеграмму, из которой следовало, что три часа тому назад в Сараеве совершён террористический акт против наследника австро-венгерского престола, Вильгельма словно озарило: вот он, casus belli, повод для войны, о котором всего две недели назад говорили они с несчастным эрцгерцогом!

Бурная радость от исполнения мечты затмила в душе темпераментного императора робкие ростки печали по убиенному родственнику и союзнику.

«Вот и появился наконец повод наказать этих нахальных балканских славян, а заодно – снова унизить их покровительницу Россию… – пришло на ум Вильгельму. – Если же мой осторожный кузен Ники придёт на помощь Сербии, надо немедленно запускать механизм подготовки к войне!.. Сейчас или никогда!»

Гросс-адмирал принц Генрих, стоявший на мостике «Гогенцоллерна» рядом с братом, не сразу понял, отчего Вилли прямо-таки распирает от радости. Но когда он прочитал листок с наклеенной на него телеграфной лентой, ход мысли Кайзера стал ему понятен.

Император скомандовал флаг-офицеру отсемафорить сигнальщикам на башне Шлосса приказ приспустить имперский красно-бело-чёрный флаг над резиденцией принца Прусского, а также сделать то же самое с флагами Криегсмарине, императора и генерального инспектора Флота, развевающимися на фор-стеньге «Гогенцоллерна». Командир императорской яхты, зная взрывчатый характер своего повелителя, почтительно ждал дополнительных указаний. И они последовали незамедлительно.

– Немедленно сниматься с бочки и полным ходом идти на Висмар. Передать туда команду, чтобы развели пары в моюм поезде и освободили кратчайший путь по магистрали на Берлин! – грозно топорщил свои усы Кайзер.

На мгновенье он задумался, а затем щелчком пальцев, словно официанта, подозвал своего верного адъютанта, графа цу Дона Шлобиттена:

– Завтра к восьми утра вызвать в берлинский Шлосс начальников Большого и Малого Генеральных штабов, канцлера, министра иностранных дел и начальника Отдела IIIB майора Вальтера Николаи!..

Резко, на каблуках, император повернулся к принцу Прусскому.

– Генрих, ты следуешь со мной в Берлин сейчас?.. Или прибудешь с гросс-адмиралом Тирпицем утром прямо в Шлосс?.. – резко выпалил в лицо брату Вильгельм.

– Как вы скажете, ваше величество… – склонился в поклоне гросс-адмирал.

– Оставайся и присмотри за англичанами!.. – махнул Вильгельм здоровой правой рукой в сторону Норда, где у входа в бухту, ярко освещённая солнцем, стояла на бочках эскадра броненосцев британского Гранд-флита, приглашённая в гости на Кильскую неделю. Первый лорд Адмиралтейства сэр Уинстон Черчилль[113] обещал прибыть с эскадрой, но почему-то не явился, и это очень насторожило подозрительного шефа разведки майора Николаи. Теперь, после покушения на эрцгерцога, Вильгельм вспомнил доклад по этому поводу своего любимца, в котором тот утверждал, что англичане тоже знают о готовящемся террористическом акте. Не исключено, что Первый лорд Адмиралтейства ждал в Лондоне того же сообщения, которое получил он, великий Кайзер, только что на борту своей яхты, и теперь готовит Гранд-флит к бою.

Вильгельм хорошо помнил и другое, более раннее сообщение шефа разведки. Николаи тогда удалось добыть документы о том, что сэр Уинстон, будучи едва назначен Первым лордом Адмиралтейства, быстро перевёл весь Британский флот с угля на нефть. Кайзер высоко оценил тогда способности Черчилля – ведь от этого Гранд-флит обрёл новые скорости и боевые качества, новый радиус действия, ибо в походе на океанской волне проще бункероваться с танкера мазутом, чем с сухогруза углём. После этого Вильгельм приказал переводить и германские боевые корабли на нефть…

Четверть часа спустя, когда «Гогенцоллерн», выдыхая из двух своих белоснежных труб жуткие чёрные облака угольного дыма, следовал мимо британской эскадры, Кайзер наглядно узрел разницу между нефтью и углём. Английские броненосцы явно готовились к походу. Видимо, на их флагмане перехватили сигнальную связь императорской яхты с резиденцией гросс-адмирала Генриха Прусского, а может быть, получили и шифровку по искровому телеграфу из своей главной базы в Портсмуте. Трубы могучих дредноутов курились синим дымком вместо чёрных туч сажи, выбрасываемых изящным «Гогенцоллерном» на полном ходу…

«Не захотят ли эти коварные сыны Альбиона заблаговременно пустить ко дну весь наш флот путём неожиданного нападения, как они это проделали однажды с датским флотом на Копенгагенском рейде?..[114] – с тревогой думал Вильгельм, проходя на своей яхте через строй британских броненосцев. – Ведь что-то подобное у них созревало в ноябре 1904 года и проявилось в статейках лондонских борзописцев, которые открыто заявляли о том, что вскоре нам должны объявить войну… Да и британский адмирал Фишер заявлял тогда, что его флот сумеет нанести первый и сокрушительный удар, прежде чем противная держава узнает из газет, что война объявлена… М-да-а… Англичане тогда были так напуганы строительством нашего Большого флота, что мы мгновенно стали для них «противной державой»… Да и нынешний Первый лорд Черчилль называет мой Флот Открытого моря не иначе как «постоянно присутствующая опасность»!.. Да, моя морская программа их настораживает… Но сейчас, наверное, неожиданное нападение англичан на нашу базу в Вильгельмсхафене – не более чем пустые опасения, ведь Лондон всё время демонстрирует нам свои симпатии… Начал переговоры с нами касательно возобновления договора о разделе португальских колоний… Перестал чинить препятствия по финансированию нами Багдадской дороги… Но, чёрт побери, надо обязательно выяснить позицию Англии в отношении спора с Сербией и помощи русских Белграду… Пока, правда, ничто не говорит о том, что Лондон так нежно подружился со своим давним соперником – Петербургом и встанет на его сторону, если в союзе с Австрией мы начнём на Балканах Большую Войну… Разумеется, если Британия встанет на сторону Антанты в этом споре, то момент для начала Большой Войны следует искать в другой раз… Сейчас мы не будем рисковать…»

Совещание в берлинском Шлоссе утром 29 июня превратилось в монолог Кайзера. Он был очень возбуждён, а поэтому особенно груб и, как всегда среди своих подданных, не стеснялся крепких выражений. Его придворные, не говоря уже о слугах, привыкли к его невоспитанности и несдержанности, дикому хохоту или азартно вытаращенным глазам, желвакам на скулах, когда он говорил о врагах, и издевательской улыбке, которая посещала его при упоминании друзей. Они не смущались и тогда, когда их монарх в присутствии своих коронованных родственников хлопал своих камергеров и генерал-адъютантов в знак одобрения по плечу или спине, а иногда и пониже спины…

– Если эти венские недотёпы и пожиратели булочек не осмелятся использовать столь счастливый повод для начала войны, как убийство их наследника престола, я заставлю их сделать это!.. Какой замечательный момент! Сербы ухлопывают эрцгерцога, замыслившего объединить под австрийской короной ещё и южных славян, как будто мало ему было забот с этими ленивыми мадьярами! Захотел ещё под свой скипетр не менее ленивых славян!.. К счастью, он хоть соображал, что славянские земли на Балканах нужны нам для строительства железной дороги в Багдад[115], к нефтяным источникам Ближнего Востока… Но он не спешил и только возбуждал Сербию!.. А мы её должны теперь уничтожить! – держал свою речь Вильгельм II. – Господин фон Ягов, немедленно дайте указание нашему послу в Вене выразить полную поддержку Австрии, если она примет решительные меры против Сербии… То же самое скажите австрийскому послу графу Сегени… Послу в Лондоне Лихновскому прикажите ежедневно зондировать мнение британского правительства об этой ситуации – нам чрезвычайно важно знать, вступит ли Англия в войну, если мы обрушимся сначала на Сербию, затем на Францию и Россию, чтобы разгромить их, пока они слабы… То же касается и нашей секретной разведки. Господин Николаи, обеспечьте детальное освещение всех вопросов, связанных с приближающейся войной, особенно позицию Англии и настроения в Петербурге… Я знаю, у вас есть там очень высокопоставленные друзья… Пусть они так повлияют на моего слишком миролюбивого кузена Николая, чтобы он с удовольствием полез в драку… Интриги в Петербурге должны вспыхнуть с новой силой! Через наших друзей в Копенгагене и Стокгольме переведите больше денег этим эсерам и большевикам, чтобы они разжигали новые и новые забастовки в промышленных центрах, особенно на военных заводах, это так важно – ослабить снабжение русской армии накануне войны! В Петербург должен скоро прибыть французский президент Пуанкаре… Ему надо приготовить достойную встречу… Его должны встречать не только царь Николай, но десятки забастовок и бунтов!.. И ещё: скомандуйте прессе возвысить голос против сербов и всего славянства, но заметки об австро-сербских отношениях редактировать нарочито мягко… В нужный момент, о котором я распоряжусь, допустите утечку в одной газете о начале нашей мобилизации… Эту газету подсуньте русскому послу Свербееву, чтобы он переполошил Петербург и русские начали свою мобилизацию, которая и послужит для меня основанием начать против них войну… Всё равно – их мобилизация длится в три раза дольше, чем наша, из-за неразвитости железнодорожной сети, а нам надо начать её скрытно и заранее, для чего своевременно объявить в империи «Криегсгефарцуштанд» – «Состояние военной опасности». Но главное для разведки – знать позицию Англии!..

– Фон Мольтке! – повернулся Кайзер к грузному и всегда сумрачному начальнику Генерального штаба. – Что скажут наши вооружённые силы?..

– Германская армия полностью готова выполнить свой долг. Мобилизационный план был утверждён вашим величеством 31 марта сего года… – коротко резюмировал «печальный Юлиус», как зло называл своего вечно насупленного начальника Генерального штаба Вильгельм.

Император обратился с особой симпатией к другому своему любимцу – морскому министру гросс-адмиралу Тирпицу. Гросс-адмирал встал из-за стола, такой же громоздкий и крепкий, как Мольтке. Прежде чем ответить на вопросительный взгляд Вильгельма, фон Тирпиц расправил свою длинную седую бороду, расчёсанную на две стороны, приосанился и пророкотал трубным басом, словно дал продолжительный пароходный гудок:

– Эскадры Северного и Балтийского морей выполнят любые задачи, поставленные вашим величеством! Подводные лодки, в том числе и большие морские, к выходу в море готовы. Если Британия осмелится обратиться против нас, наши подводники отрежут метрополию от заморских территорий, и противник не получит сырья и продовольствия. Гранд-флит не так силён, как кажется, и наши дредноуты загонят его в два счёта в Скапа-Флоу, где ему останется только зализывать раны!.. – с бравадой, которая так нравилась Вильгельму, доложил морской министр.

После слов фон Тирпица Вильгельм хлопнул ладонью по столу, словно подводя итог. Он встал, и глаза его загорелись пламенем ярости.

– Итак, решено! Начинаем последний этап подготовки к войне!.. Фон Бетман, что вы ёрзаете на своём стуле? Хотите что-то сказать?..

– Да, ваше величество! – поднялся стройный и худощавый канцлер Германской империи.

Несмотря на аристократический лоск и княжеский титул, он был посредственный бюрократ и человек среднего ума. Усердие заменяло ему творческий полёт. Педантизм, отсутствие эластичности и политического чутья, а также осознание собственных недостатков делали его чрезвычайно нерешительным и вечно колеблющимся человеком. Его сын однажды иронически заметил: «Сегодня папа менял своё решение только три раза». Князь выглядел несколько испуганным – он всегда боялся Англии, – но упрямо решил высказать свои мысли:

– Ответственность за начало войны ни в коем случае не должна пасть на Германию!.. Весь мир ждёт сейчас из Берлина и Вены только успокоительных вестей… Если мы решаем начать войну, то следует принять все меры дипломатической подготовки, а особенно – маскировки её… Хорошо бы, если виновниками войны будут выглядеть наши противники… В первую очередь – Россия и Франция… Может быть, тогда Британия не станет им помогать, и мы без помех разгромим Антанту…

Кайзер был крайне недоволен тем, что его порыв прервали, но нашёл рациональное зерно в словах канцлера.

– Что вы предлагаете? – буркнул Вильгельм и плюхнулся на место. Было бы слишком много чести фон Бетману слушать его стоя.

– Ваше величество, вы не должны отказываться от объявленной поездки на отдых… Только, может быть, следовало бы изменить маршрут и вместо прекрасного Корфу пойти на «Гогенцоллерне» куда-нибудь поближе… Например, в норвежские фиорды… Господин фон Мольтке должен отправиться, как обычно в это время, на воды в Карлсбад. Фон Тирпиц мог бы тоже объявить о своём отпуске и где-нибудь, хотя бы на охоте, укрыться от вездесущих газетчиков, которые с сегодняшнего утра словно осатанели… Только министр фон Ягов должен остаться в столице, чтобы руководить послами и напускать дипломатического тумана на наши приготовления к войне…

– Браво, ваше сиятельство! – постучал костяшками пальцев по столу император в знак одобрения и продолжал самодовольным тоном: – Итак, начнём давить на нашего «медлительного блестящего секунданта», то бишь Австрию, чтобы она уничтожила Сербию. Сообщите австрийскому послу, что скоро я дам ему аудиенцию… После этого я отправляюсь на «Гогенцоллерне» в норвежские фиорды. Оттуда я буду следить за развитием событий и подталкивать их в нужном направлении…

5 июля, в Новом дворце резидентного города Потсдам, Кайзер принял посла Австро-Венгрии графа Сегени и специального курьера императора Франца Иосифа графа Гойоса, прибывшего накануне в Берлин с письмом своего монарха и меморандумом венского правительства о балканской политике Дунайской монархии.

Кабинет Вильгельма выходил окнами в парк, рамы были распахнуты. Ароматы зелени и цветов вливались в небольшой зал, обитый розовой серебристой парчой и украшенный золочёной резьбой и зеркалами. В природе царили мир и покой, но в душе Кайзера бушевала гроза. Когда ввели посланцев Вены, Вильгельм нервно ходил вдоль огромного стола, отделанного черепахой и инкрустацией из перламутра. На столе лежали карты Балкан и Европы.

Увидев гостей, Кайзер подошёл к ним, пожал каждому руку и ласково заглянул в глаза. Потом он милостиво кивнул им и указал на диван, стоящий в углу зала. Он молча продолжал ходить ещё целую минуту перед австрийскими дипломатами, заставляя их вертеть головой в такт его хождению. Взвинтив себя достаточно, чтобы выглядеть грозным и неумолимым, он вдруг резко остановился перед гостями, положил левую, сухую руку на эфес палаша, болтавшегося ниже края долгополого мундира, а правую простёр вверх, изображая свою любимую позу победителя. Его глаза метали молнии, на щеках ходили желваки, стрелки усов, лихо закрученных вверх, грозно топорщились, речь была энергична и злобна.

– Мы должны покарать сербов за гнусное преступление! Не мешкать с выступлением на Белград! Россия будет во всяком случае враждебна, но я, Кайзер великой Германской империи, к этому уже давно подготовлен! Если дело дойдёт до войны между Австро-Венгрией и Россией, вы можете быть уверены, что Германия со всей своей союзнической верностью будет стоять на вашей стороне! Мы готовы, как никогда ранее! Но Россия, вооружаясь в расчёте на войну, сейчас ещё недостаточно готова к ней и может уступить без боя… Тогда вы ещё легче расправитесь с Сербией! В любом случае Германия будет стоять за вас, как союзник и друг!

Вильгельм рубанул правой рукой, словно в ней был меч, и снова повторил:

– Не мешкать ни единого дня! Мы – на вашей стороне!

Напор германского императора был столь силён, что у австрийских дипломатов исчезли все сомнения в быстрой победе над Сербией и, стало быть, над Россией. Их визит к канцлеру Бетман-Гольвегу[116] ещё больше укрепил их в желании скорее начать политическую, а затем и военную атаку на Белград. С таким убеждением и соответствующим письмом графа Сегени министру Берхтольду посланец Франца Иосифа убыл в тот же день из Берлина в Вену. Он торопился к заседанию Кабинета министров, имеющему быть 7-го числа…

39

…«Гогенцоллерн» стоял под парами в военной базе Флота Открытого моря – Вильгельмсгафене. Прежде чем отбыть на «отдых» в норвежские фиорды, Кайзер решил сделать смотр эскадре Северного моря, ибо именно на ней он чувствовал себя «Адмиралом Атлантического океана». Само это выражение родилось у него во время свидания с кузеном Николаем у острова Бьерке в финляндских шхерах, где он попытался отколоть царя от союза с Францией и сближения с Англией. Особенно он настраивал тогда Ники против туманного Альбиона, и ему казалось, что он преуспел в этом. Уходя на «Гогенцоллерне» от «Штандарта», на борту которого два императора очень мило общались, Вильгельм приказал поднять на гафеле сигнал: «Адмирал Атлантического океана приветствует адмирала Тихого океана». Слава Богу, он не узнал тогда, что прошептал Николай, когда флаг-адмирал Нилов расшифровал ему текст прощания Вильгельма, а то пришёл бы в бурное бешенство и вся встреча была бы для него испорчена. А царь приказал поднять суховатый ответ «Доброго пути» и прошептал Нилову: «Его надо просто связать, как сумасшедшего!» Российский самодержец терпеть не мог выставлять свои тайные мечты на всеобщее обозрение, как это сделал германский кузен…

Вильгельм действительно испытывал сумасшедшую страсть к океанам, к боевым кораблям. Сейчас, перед началом грандиозной европейской схватки, ему казалось, что он стоит на пороге мирового владычества и господства над океанами. Перед тем как его яхта отдала швартовы и прошла мимо строя дредноутов, крейсеров, эсминцев, миноносцев и подводных лодок, на палубах которых выстроились бравые команды кораблей под праздничными флагами расцвечивания, император приказал собрать в большом салоне-столовой командующего Флотом Открытого моря адмирала Ингеноля, его помощника адмирала Хиппера, начальника морского генерального штаба адмирала Поля, начальника морского кабинета Кайзера адмирала Мюллера и командиров самых крупных боевых единиц – дредноутов и крейсеров.

Твёрдыми и энергичными шагами не вошёл, а ворвался он в салон и орлиным взглядом обвёл весь цвет своего флота. Как всегда на море, Кайзер был в адмиральской форме. Адмиралы и фрегаттенкапитаны с обожанием глядели на своего великого императора.

– Садитесь! – резко отрубил Вильгельм. – Господа офицеры! Сообщаю вам доверительно, что в ближайшие дни в империи будет объявлено «состояние военной опасности». Для маскировки наших действий по подготовке войны мне приходится отбыть в «путешествие», так сказать, по норвежским фиордам… Но я буду рядом! Готовьтесь к Большой Войне! Три-четыре недели нам потребуется для разгрома Франции. Как только мы возьмём Париж, главные силы будут переброшены на Россию, и мы выбьем из седла этого союзника слабых галлов, – захлёбывался от возбуждения Кайзер. – Можно предположить, что, нация торговцев и обманщиков, англичане не успеют вмешаться на стороне Антанты… Но если Британский флот осмелится напасть на Германию, я зажгу мировую войну, которая потрясёт весь свет; я подниму весь ислам против Англии, и турецкий султан обещал мне свою поддержку! Я уверен, что Британии не удастся сломить наш флот, а наши великолепные подводные лодки так разорвут коммуникации Англии, что эти торгаши умрут от голода!.. Когда мы покорим Россию – а это произойдёт ещё до того, как азиаты смогут отмобилизовать свою армию, – мы возьмём в контрибуцию её первоклассный Балтийский флот и обрушимся со всей тевтонской мощью на поганый Остров!

Моряки потрясённо молчали, предвкушая момент в истории, который увенчает их славой победителей Британского флота. Вильгельм закончил свой страстный стратегический набросок традиционной фразой: «Боже, покарай Англию!» – и более будничным тоном отдал необходимые приказания:

– Эскадре выйти в Северное море для последнего мирного учения! Усилить наблюдение за противником! Предупредить адмиралов Сушона в Средиземном море и Шпее – в Китае, что обстановка внушает тревогу и в их распоряжении остаётся примерно три недели для того, чтобы оторваться от сил противника… Проверить готовность секретных баз в уединённых бухтах и портах нейтральных стран, где наши рейдеры будут снабжаться топливом и боезапасом…

Волнение не покидало Вильгельма все три недели «отдыха на борту яхты в фиордах Норвегии». Синие тихие воды фиордов, скалы, обрывающиеся в глубины моря, долины между горами с бело-красными домиками рыбаков и фермеров, пузатые баркасы рыбаков у причалов не могли умиротворить сердце Кайзера, жаждавшее войны, хотя он часами наблюдает за спокойной и размеренной жизнью потомков викингов.

…Флаг-офицер кладёт перед императором дешифрованную телеграмму германского посла в Вене. Фон Чиршки сообщает, что премьер Венгрии граф Тисса выступал на заседании Совета министров в Вене 7 июля против резких шагов в отношении сербов, тем более – войны. Он призывал к сдержанности и осторожности.

Ярость Кайзера выливается на поля телеграммы резолюцией: «Это по отношению к убийцам-то? После того, что случилось? Бессмыслица!»

И хотя речь идёт отнюдь не о разговорах военных, он приписывает чуть ниже:

«Я против военных советов и совещаний. В них всегда одерживает верх трусливое большинство».

Телеграф ещё не успел донести до Берлина и посла в Вене его резолюцию, как он прочитывает новую депешу фон Чиршки, начинающуюся словами: «Я пользуюсь каждым удобным случаем, чтобы спокойно, но настойчиво и серьёзно предостерегать от необдуманных шагов…»

Вильгельм взрывается бешенством в резолюции:

«Кто его на это уполномочил? Это глупо! Это вовсе не его дело!.. Если дела потом пойдут неладно, будут говорить, что Германия не захотела! Пусть Чиршки бросит эти глупости. С сербами нужно покончить, и чем скорее, тем лучше».

Германские дипломаты начинают понимать, куда клонит дело их император. Из Вены приходит сообщение, что австрийцы собираются предъявить Сербии чрезвычайно тяжёлые, почти невыполнимые требования, сформулированные так, чтобы их нельзя было принять, шифровка заканчивалась вполне воинственными словами: «Если сербы согласятся выполнить все предъявляемые требования, то такой исход будет крайне не по душе графу Берхтольду, и он раздумывает над тем, какие ещё поставить условия, которые оказались бы для Сербии совершенно неприемлемыми».

Кайзер возмущён промедлением. Он требует на полях телеграммы: «Очистить Санджак! Тогда сразу произойдёт свалка! Австрия должна немедленно вернуть его себе, чтобы предотвратить возможность объединения Сербии с Черногорией и отрезать сербов от моря!»

«Гогенцоллерн» медленно, из фиорда в фиорд, поднимается всё выше в северные широты, почти до мыса Нордкап. Воздух становится свежее, природа – суровеет на глазах. На стол подают парное мясо северного оленя и печёнку. Обычно холод снижает у немцев накал страстей. Но на великого германского Кайзера ничто не действует. Его просто трясёт от лицемерного письма британского министра иностранных дел лорда Грея, в котором он видит только пустые миролюбивые фразы и неисполнимые предложения. Вспарывая стальным пером бумагу на письме, Вильгельм злобно пишет:

«Как я могу решиться успокаивать австрийцев! Негодяи (сербы) агитировали за убийство, их необходимо согнуть в бараний рог… Это возмутительное британское нахальство!.. Я не считаю себя вправе, подобно Грею, давать его императорскому величеству Францу Иосифу указания, как ему защищать свою честь. Грею это нужно объяснить ясно и определённо; пусть он видит, что я не шучу. Сербия – разбойничья шайка, которую нужно наказать за убийство! Я не стану вмешиваться ни в какие дела, подлежащие разрешению императора. Это чисто британские взгляды и манера снисходительно давать указания. С этим нужно покончить!

Император Вильгельм».

…20 июля начальник морского кабинета адмирал Мюллер получает приказ Кайзера сообщить сугубо конфиденциально директорам крупнейших судоходных компаний Фатерлянда о том, что вскоре могут начаться военные действия. В связи с этим желательно вывести все германские суда из портов будущего противника, чтобы они не были захвачены в качестве военных призов.

С борта «Гогенцоллерна» идёт в Берлин шифровка о том, что необходимо начинать скрытную мобилизацию и вернуть Флот Открытого моря с учений на базу. Канцлер Бетман пытается почтительнейше предостеречь императора. В ответ по телеграфу несётся грубость: «Неслыханное предложение! Прямо невероятное! Штатский канцлер до сих пор не оценил положение!» Сам Кайзер теперь уже точно уверен, что желанная война будет и интриги плелись не напрасно.

Но упрямый Бетман, опасаясь Англии, на следующий день снова настаивает на сохранении спокойствия, сопротивляется слишком поспешной мобилизации.

Адмирал Атлантического океана отвечает ему почти миролюбиво: «Спокойствие – это долг мирных граждан! Спокойная мобилизация – вот так новое изобретение!»

Вдруг, когда кризис уже в полном разгаре, приходит какая-то непонятная депеша из Вены. Фон Чиршки доводит до сведения императора, что министр Берхтольд пригласил российского посланника, говорил с ним в примирительном тоне и заверил его в отсутствии всяких завоевательных планов у Австро-Венгрии. Успокоившийся было Вильгельм вновь начинает подозревать союзника в трусости и нежелании идти на крайние меры. Возмущённый, он делает надпись на полях: «Совершенно излишне! Создаёт впечатление слабости… Этого нужно избегать по отношению к России. У Австрии есть достаточные основания. Теперь нечего ставить на обсуждение уже сделанные шаги… Осёл! Необходимо, чтобы Австрия забрала Санджак, а то сербы доберутся до Адриатики!.. Сербия не государство в европейском смысле, а разбойничья шайка!»

От этой последней телеграммы терпение его совершенно иссякает, и он приказывает взять курс на Бремерхафен. Ему надоело «отдыхать» на окраине Европы, и он хочет поскорее вернуться в эпицентр событий – в Берлин. Он решает, что именно из Шлосса удобнее всего руководить последними приготовлениями к войне, пробовать позицию Англии. Но что очень важно в эти ответственные дни – обменяться с Николаем такими телеграммами, какие усыпят бдительность российского кузена и оттянут начало мобилизации русской армии.

Белоснежный «Гогенцоллерн», извергая клубы чёрного дыма, в сопровождении двух миноносцев на полном ходу устремляется на юг…

40

Сэр Эдуард Грей, министр иностранных дел кабинета его величества, рано утром получил у себя на Уайт-холле новые депеши из Берлина и Вены, касающиеся развития сербского кризиса. В дополнение к ним очень своевременно пришёл пакет, запечатанный красным сургучом с личными печатями Первого лорда Адмиралтейства сэра Уинстона Черчилля, содержавший доклады военно-морской разведки о ситуации, складывающейся в Санкт-Петербурге и Париже. Сэр Эдуард внимательно прочитал документы, и его серые тусклые глаза немного потеплели: дело шло именно так, как хотело его правительство. А хотело оно многого.

Во-первых, было очень важно держать Кайзера в неведении относительно истинной позиции Лондона о его возможном участии в надвигающейся Большой Войне. Весь опыт Уайтхолла в начале века показывал, что как только английское правительство публично, как это было во времена агадирского кризиса[117], устами канцлера казначейства Ллойд-Джорджа, и конфиденциально, по доверительным каналам самого сэра Эдуарда, предупредило Берлин, что Британия выступит на стороне Франции, Вильгельм немедленно ретировался из Марокко. Аналогичная ситуация возникла и совсем недавно, в 1912 году, когда заявление сэра Эдуарда о том, что Англия не останется нейтральной, вызвало в Берлине шок и мощное успокаивающее давление его на Вену. Поэтому, чтобы втравить Германию в Большую Войну, и дальше надо было всячески приглушать сомнения Вильгельма в нейтралитете Англии и подталкивать его к решительным шагам вместе с Веной против Белграда.

Во-вторых, в идеале было бы, если Австрия схватится с Сербией, а Германия – с Россией. Тогда «германский крепыш», нагло ведущий себя на морях и в чужих колониях, «оттянул» бы из Центральной Азии и с Ближнего Востока самого главного соперника Британии – Россию. Возможно, московиты были бы тогда разгромлены и их соперничество в Китае, Афганистане и Персии с имперскими интересами ослаблено. Но имелись и слабые стороны такого варианта. Неисчерпаемые людские ресурсы России, а также её бурное промышленное развитие могли создать ситуацию, при которой Германия и Австрия проиграют битву с ней. И что тогда?.. К тому же Франция, политики и военные которой были убеждены в том, что «Британский флот на колёса не поставишь, чтобы он защитил Париж от немцев», ни за что не дала бы разгромить Россию, чтобы не остаться один на один с отлаженной и мощной военной машиной Германии. Участие Франции в вооружённом конфликте сразу превращало его в общеевропейскую войну. Вот и приходится решать, оставаться ли арбитром над схваткой и ждать, когда соперники так обескровят друг друга, что можно будет легко приумножить империю за счёт чужих колоний и сфер влияния, сохранить флот как инструмент политики, или, втянув Германию в драку и дождавшись момента, когда противники войдут в такой клинч, что разнять их никакой силе будет невозможно, вступить в бой на стороне Франции…

Был и третий важный аспект складывающейся ситуации. Он вытекал из того, что царь Николай идеалистически надеется на возможность умиротворения противников путём передачи их спора в международный арбитраж в Гааге, отцом основателем которого он считает себя и этим очень гордится. А его упрямство общеизвестно. Кроме того, в России всегда была сильна прогерманская партия, к которой, как знал Грей из донесений посла Бьюкенена и сообщений разведки, принадлежат некоторые великие князья, влиятельная великая княгиня Мария Павловна и даже министр Двора барон Фредерикс. Поэтому существует реальная опасность, что Россия избегнет втягивания в войну, и тогда главная цель Британии – разгром и России и Германии – не будет достигнута… Кто-кто, а Грей очень хорошо представлял себе истинный характер русского царя – скрытный, упорный, слишком идеалистический для циничного XX века с простодушной и несовременной русской религиозностью и даже фатализмом, но принципиальный в отстаивании того, что он считал добром, то есть мира для всех народов. А что касается образа глупого и слабого правителя, который лепили из Николая газетные пропагандисты, то его сэр Эдуард совершенно не принимал в расчёт. Зная сильную сторону российского монарха – он собственнолично руководил внешней политикой своей империи и делал это весьма профессионально, о чём говорил хотя бы пример Портсмутского мира, переговоры о котором он направлял твёрдой рукой, – британский министр предпочитал действовать через своего русского коллегу, англомана Сазонова. Благо этот российский дипломат долго служил в Британии и, как все русские, хоть немного пожившие на Острове, стал горячим поклонником всего британского – от образа жизни до английской аристократии и её интересов.

Сазонов проявил себя настолько симпатизантом Англии, что король Эдуард VII рекомендовал его своему племяннику Ники в качестве министра иностранных дел, когда царь сместил Извольского с этого поста за излишнюю доверчивость австрийскому коллеге Эренталю и провал русской дипломатии из-за этого на Балканах… Слава Богу, считал сэр Эдуард, с дипломатическими кадрами в России всегда было плохо: её представляли за рубежами не русские, а немцы, вроде графа Бенкендорфа в Лондоне, который даже по-русски не может изъясняться, а пишет свои депеши на Певческий мост в Петербург по-французски. Поэтому-то царю Николаю и пришлась по душе рекомендация дяди Эдуарда. Наверное, он хотел таким способом улучшить отношения с Англией… Итак, англофил Сазонов в Петербурге и франкофил Извольский, посол в Париже, конечно же будут толкать Николая к войне, но «германская партия» на Неве?!. Пацифизм самого Николая Романова?!. Не станут ли они непреодолимым препятствием для достижения результата, столь необходимого теперь для империи?..

Поэтому, чтобы дело не сорвалось и глупые соперники мудрой старой Британии влезли в расставленные сети Большой Войны, следовало удвоить усилия на всех направлениях. Но стараний одного сэра Эдуарда будет, пожалуй, недостаточно… Очевидно, настал такой момент, когда надо обсудить уже сделанные и дальнейшие шаги с его величеством королём Георгом и просить его внести свою лепту в дипломатическую игру… Конечно, Георг V – это не его батюшка Эдуард VII, который единолично мудро и дальновидно руководил внешней политикой, несмотря на всю конституционность своей монархии. Эдуард был сторонником англо-русского сближения и смог преуспеть в этом, лишь сломав сопротивление собственного истеблишмента, традиционно ненавидящего Россию… А Георг?.. Пожалуй, он из тех, кто тихо ненавидит эту варварскую страну, но не показывает своих истинных чувств из семейных и династических соображений… А впрочем, чего же ждать от бедного мальчика!.. Ведь у него было суровое детство… Любви от родителей он получал мало и, бедняга, очень завидовал своей двоюродной сестре Аликс, такой же внучке королевы Виктории, как и он, за то, что она была самой любимой и ласкаемой бабушкой, а следовательно, и всем её Двором… А теперь Аликс – Императрица России, и снова есть повод завидовать – богатству и роскоши её Двора, прочности и независимости от кого бы то ни было самодержавной власти, находящейся в руках её мужа, и той любви, которую он подарил этой зануде и гордячке…

«Как много в этой жизни зависит от взаимных симпатий и антипатий, зависти, тяжёлого детства!..» – завершил круг своих размышлений многоопытный сэр Эдуард, на минуту прикрыв глаза и потерев переносицу, как он это делал в момент усталости или сильной задумчивости. Потом он взял бронзовый колокольчик и вызвал своего секретаря.

– Свяжитесь с гофмейстером его величества в Виндзоре и испросите аудиенцию для меня! – дал он поручение.

…Две дюжины миль от Уайт-холла до загородной резиденции короля Виндзоркастл «роллс-ройс» министра преодолел за час. Сэр Эдуард не любил ездить в этом новомодном чудовище по тесным и узким улицам. Он нервничал и переживал, что его мотор может столкнуться с другим или налетит на тяжёлую телегу или произойдёт ещё что-то ужасное.

Грей вздохнул спокойно лишь тогда, когда «роллс-ройс» вырвался из прокопчённого Лондона и покатился по прелестной загородной дороге в долине Темзы. Небольшие изумрудные поля были отделены друг от друга живыми изгородями, изредка встречались купы деревьев и коттеджи фермеров, крытые камышом. Темза спокойно катила свои воды. На её берегах, поросших ивами, белели лодочные домики спортсменов, купальни. По краям широкой равнины, на горизонте, зеленели холмы.

Из-за поворота дороги вдруг открылся высокий холм, на вершине которого прочно стояла толстая и круглая серая каменная башня. На ней, чуть с краю, виднелась ещё одна, маленькая башенка, над которой на длинном флагштоке развевался большой красно-синий с золотыми львами штандарт короля. Он означал, что Георг V находится в своей резиденции. Вокруг толстой башни, от которой в XI столетии начала расти крепость, ставшая самым большим из жилых замков в Европе в начале XX века, громоздились зубчатые стены и башенки, ниже которых взбегали на холм одноэтажные домики городка. По живописной средневековой улочке мотор поднялся к служебному входу в замок.

Камер-лакей, в чёрном камзоле, покрытом на груди и обшлагах широким золотым позументом, в белой манишке и белых панталонах, повёл министра по длинным коридорам и переходам, через высокую, с верхним светом «Галерею Ватерлоо», на стенах которой, до половины обшитых резным дубом, висели портреты предков короля в полный рост. Далее шли снова переходы и холлы, украшенные живописью старых мастеров, гравюрами и коллекционным фарфором, заканчивавшиеся перед покоями королевской семьи просторным и высоким приёмным залом, вдоль стен которого и в самом центре спинками друг к другу стояли золочёные диваны и кресла, а над ними, на кремовых стенах, богато украшенных рокайльной золочёной резьбой, висели огромные гобелены с жанровыми сценками из жизни богов и героев.

У входа в жилую часть замка министра встретил личный секретарь короля и провёл его в небольшой уютный кабинет. В комнате ещё никого не было.

Книжные шкафы, заваленный бумагами и книгами письменный стол, чайный столик и этажерка с безделушками были из вишнёвого дерева. Мягкая мебель викторианского стиля, обитая красным плюшем, отражалась в старинном зеркале в серебряной оправе, занявшем всю стену до потолка над беломраморным камином. Бронзовые каминные часы с двумя канделябрами по сторонам, стоящие на полке над камином, также отражались в зеркале, и казалось, что часов двое, а канделябров – четыре. Шкатулка с дорогими сигарами «Сьюперфайнос» от старой, с традициями, табачной фирмы «Хэнсон и Бриджер», каких уже давно нельзя было встретить в продаже, стояла открытой на курительном столике и приглашала угоститься эксклюзивной продукцией… Но в общем, как отметил про себя министр иностранных дел, кабинет был отнюдь не королевским, а принадлежал скорее бедфордширскому помещику средней руки.

Король не заставил себя ждать. Он вышел быстрыми шагами из двери, также вишнёвого дерева, которую сэр Эдуард сначала принял за шкаф, подошёл к министру, и тот не успел склониться в низком придворном поклоне, как король пожал ему руку без всяких церемоний. Георг считался на отдыхе и посему был одет в тёмно-синий однобортный пиджак с тремя золотыми пуговицами, белые брюки, белую рубашку с белым галстуком-бабочкой и лакированные штиблеты на резинках, точно такие же, как у министра.

Георг показал гостю на кресло, сам сел на диван к курительному столику и протянул Грею шкатулку с сигарами. Министр взял одну свободной рукой (в другой он держал потёртый кожаный чемоданчик с документами), боком присел на кресло и поставил чемоданчик рядом с собой. Он покрутил большими и указательными пальцами обеих рук сигару и поднёс её к своему длинному и тонкому клювовидному носу, в гущу седых усов. Затем он взял с подноса серебряный сигарный ножичек и его гильотинкой обрезал конец сигары. Тусклые глаза сэра Эдуарда исторгли при этом слабую искру удовольствия.

Король тем временем зажёг ароматную свечу, стоявшую на столике в медном подсвечнике-пепельнице, и предложил министру прикурить. Бесшумно раскрылась дверь, через которую входил министр, и камер-лакей внёс большой поднос, на котором стоял серебряный чайник, молочник, печенье и две чашки. По знаку, сделанному королём, он разлил молоко, а затем и чай по чашкам и удалился, плотно прикрыв за собой дверь.

Водянистые голубые глаза Георга уставились на министра с вопросом. Король явно посвежел на природе. Его щёки были румяны, лёгкий загар от июльского солнца лёг на лицо. Усы и небольшая остроконечная бородка аккуратно подстрижены, видимо, совсем недавно, так как на шее и у кончиков усов остались на коже узкие белые полоски. Он выглядел очень довольным жизнью.

– Как развивается сараевский кризис? – спокойно, словно о пустячном дорожном происшествии, спросил он.

Грей, из-за своих больных ног, неловко потянулся к чемоданчику, уронив серый пепел сигары на свои полосатые брюки. Но король мягким жестом остановил его.

– Милый сэр Эдуард, я прочитаю внимательно все депеши вечером, – негромко сказал Георг, – а сейчас расскажите мне коротко, как развивается наша… хм… игра с Лихновским и Бенкендорфом? Смогли ли вы уверить германского посла в том, что Британия останется нейтральной в случае войны Австрии и Германии против Сербии и России, и, наоборот, понял ли граф Бенкендорф, что мы в принципе готовы выступить на стороне Франции и России, если Германия на них нападёт?..

– Да, ваше величество! – утвердительно ответил министр. – Я хотел сегодня донести вашему величеству, что мы получили новые, вполне надёжные подтверждения тому, что террористический акт в Сараеве будет использован Веной для агрессии против Сербии и со стороны Германии она получит только поддержку и поощрение. Правда, из Берлина наши информаторы сообщают, что Кайзер Вильгельм пока ещё колеблется, не зная, какую позицию займём мы – примем ли участие в войне или оставим наших союзников на произвол судьбы… В России наши друзья давят со всех сторон на царя Николая, чтобы он ни в коем случае не отступал перед Вильгельмом, не поддавался пацифистским настроениям и дал свои гарантии поддержки Сербии и Черногории. Но даже такие старые и преданные друзья Кайзера, как клан великих князей Владимировичей и их весьма неглупая Maman Мария Павловна, в своих салонах поддерживают сербов, просто жаждут войны с Австрией. Они, конечно, понимают, что это будет означать столкновение с Берлином, но почему-то рвутся в бой…

Георг обстоятельно промокнул капли чая на усах салфеткой и мудро изрёк:

– Очевидно, каждый из них ищет свою выгоду… Какую? – этот вопрос поставьте Бьюкенену и офицерам разведки в Петербурге…

Король снова вопросительно посмотрел на министра, и тот продолжал доклад:

– Ваше величество, на другой день после аудиенции Вильгельма в Потсдаме графу Сегени и графу Гойосу… – сказал Грей, но, увидев, что монарх вопросительно поднял бровь, когда услышал незнакомое имя Гойоса, пояснил: – Это специальный посланец императора Франца Иосифа в Берлин, который привёз письмо главы Дунайской монархии Кайзеру.

– Ах да! Я ведь читал эти бумаги… – вспомнил король доклады главы разведки, адмирала Холла, и милостиво кивнул: – Продолжайте…

Министру иностранных дел Великобритании, изысканно вежливому, сдержанному джентльмену, чей особый дипломатический талант выражался в умении сказать много, но так, чтобы собеседник не знал, как понимать его слова, и, следовательно, не сказать ничего, было очень трудно коротко формулировать теперь свои мысли королю. Он прилагал для этого большие умственные усилия, и от этого морщины избороздили его чело, две глубокие складки легли от рта к подбородку, который он гладко брил.

– Я встретился с князем Лихновским… – продолжал Грей так, словно диктовал запись беседы с германским послом. – Князь сообщил мне о глубоком удовлетворении, которое испытывает Кайзер по поводу визита британской эскадры в Киль… Потом посол говорил о разных пустяках, а затем стал прощупывать меня насчёт того, какую позицию мы займём в надвигающемся европейском кризисе… Лихновский заявил мне, что австрийцы намерены наступать на Белград… Но когда я подсказал ему ответ в вопросе и спросил: «Они, конечно, при этом не думают захватить какую-либо территорию?» – Лихновский поспешил заверить, что Австрия не стремится к территориальным аннексиям, долго говорил мне о подозрениях в Австрии и Германии к России, об осложнениях, которые следует ждать немцам с Востока… В русле той политики, которую рекомендовало ваше величество… – склонил министр голову перед мудростью короля, которая на самом деле была придумана им самим, – я сказал Лихновскому, что Англия сделает всё возможное, чтобы предотвратить грозу, и осторожно добавил: «Британия не может допустить уничтожения Франции…» Лихновский, как показала его депеша, дешифрованная нами, понял всё правильно. Он сообщил в Берлин, что Германия и Австрия могут воевать с Сербией и Россией, но не трогать Францию…

– Очень хорошо!.. – резюмировал Георг, отпил чаю и приготовился слушать дальше.

– Через два дня я принимал русского посла… – продолжал Грей. – Граф Бенкендорф пытался изобразить ситуацию в весьма лёгком свете, но я обрисовал ему всю серьёзность положения, сообщил о готовящемся наступлении Австро-Венгрии на Белград и ясно подчеркнул враждебность Германии к России, которая дошла до предела. Граф в результате дал очень тревожную телеграмму Сазонову в Петербург, и она была доложена Николаю…

Смочив пересохшие губы чаем с молоком, министр стал говорить дальше:

– Ещё через день я снова принимал Лихновского и заверил его, что мы не связаны с Россией и Францией формальными союзными обязательствами и располагаем полной свободой действий. В этой связи я подчеркнул, что если австрийские меры в отношении Сербии будут проведены в определённых рамках, то мы склоним Петербург к терпимости… То есть я дал ему ясно понять, что если Австрия и Германия унизят в очередной раз Россию, то Англия не будет против этого возражать на деле… Я говорил в бодром тоне, и мой оптимизм призван был показать, что мы не собираемся воевать и на этот раз…

– Очень хорошо! – снова одобрил своего министра Георг.

– Затем Бенкендорф принёс мне предложение Сазонова, сделанное по настоянию царя Николая… – несколько возвысил тихий голос сэр Эдуард, давая понять, что он не одобряет идей российского монарха. – Петербург предложил, чтобы Англия, Франция и Россия коллективно сделали представление Вене о недопустимости военного воздействия на Белград… Ваше величество помнит, конечно, какой хулиганский проект ультиматума Сербии приготовили в Вене и контрсигнировали его в Берлине… Мы тогда добыли текст, да и австрийский посол Менсдорф изложил мне заранее его пункты, проверяя, как мы отреагируем на грубость Австрии. Я тогда только выразил сожаление, что не вижу подлинника ноты, и стал рассказывать ему, какой ущерб нанесёт торговле война между четырьмя – я ещё раз подчеркнул австрийскому послу слово «четырьмя» – великими державами – Россией, Австрией, Францией и Германией… О пятой великой державе, самой великой – Британии, я Менсдорфу не сказал ни слова. Копию этой беседы посол Австрии телеграфировал прямо в Берлин, что мы благополучно и установили…

– Интересно!.. – поощрил докладчика Георг. Уже пятый год после смерти отца, сделавшись королём и пытаясь играть возрастающую роль в институтах власти своей страны, он старался изучать искусство дипломатических интриг и оказывать своё творческое воздействие на них, но всегда поражался и восхищался совершенно выдающимися способностями и богатейшими традициями, на основе которых британская дипломатия отстаивала интересы своей страны. Перед этой вековой мудростью он иногда чувствовал себя учеником воскресной школы на уроке, который ведут профессора Итонского колледжа. Даже сэр Эдуард, отнюдь не самый блестящий из плеяды его дипломатов, внушал ему иногда восторг, такой же, как сегодня, когда они вдвоём решали судьбы Европы, а может быть, и всего мира…

– Итак, – продолжал Грей, чувствуя внимание короля, – вчера, двадцать четвёртого, посол Менсдорф привёз мне копию ультиматума, который утром того же дня был вручён сербскому премьеру в Белграде… Я выразил отчаяние и сказал ему, что это самый страшный документ из всех, когда-либо порождённых дипломатией… А затем, явно сговорившись с австрийцем, ко мне примчался князь Лихновский. Я сказал ему, что в случае вступления Австрии на сербскую территорию опасность европейской войны станет неизбежной. Тут германский посол насторожился, но я опять подчеркнул то, зачем он и приезжал, – цифру «четыре», и сказал: «Всех последствий подобной войны четырёх держав совершенно нельзя предвидеть». Лихновский снова правильно понял, что я имел в виду Россию, Австро-Венгрию, Германию и Францию.

– Очень хорошо, очень хорошо! – всё больше воодушевлялся король. – Завтра ко мне приезжает в Виндзор брат германского императора, принц Генрих Прусский… Это тоже неспроста! Видимо, Вильгельм уже пустил в ход тяжёлую морскую артиллерию, если посылает ко мне гросс-адмирала!.. – пошутил Георг.

Сэр Эдуард насторожился. Он отнюдь не хотел, чтобы, новичок в дипломатии, его король брякнул немцу что-нибудь такое, что смажет всю игру и перепутает силки, расставленные для Вильгельма, Франца Иосифа и Николая. Но король оказался на высоте. Он стряхнул пепел со своей сигары, которую успел выкурить почти на треть, но горящий конец сразу же скрылся под серым налётом, словно военная хитрость, укрытая нейтральной маскировкой. Затем, подняв два пальца, между которыми была зажата сигара, наподобие буквы «V», твёрдо сказал:

– Я уверю его высочество адмирала Флота Открытого моря, что мы приложим все усилия, чтобы не быть вовлечёнными в войну, и останемся нейтральными! Если надо будет, то я снова повторю ему мысли, высказанные вами Лихновскому, о столкновении четырёх великих держав!.. Без пятой, самой великой, – Британии!..

41

Первый звонок к Большой Войне прозвучал 23 июля, когда Австро-Венгрия предъявила ультиматум Сербии. Вечером этого дня президент Пуанкаре должен был покинуть Россию на борту броненосца «Франс», и расчёт в Вене был на то, что, пока идёт телеграмма об ультиматуме из Белграда в Петербург, Пуанкаре будет уже в открытом море – не возвращаться же ему обратно в Кронштадт, чтобы сговориться со своими русскими союзниками о совместных действиях. Хитро был выбран не только момент для предъявления ноты, но и её текст написан так грубо и провокационно, что ни одно независимое и уважающее себя государство не могло бы принять австрийского ультиматума. Грубиян Вильгельм, когда ему показали этот документ, очень одобрил его «энергичный тон» и добавил: «Браво! Признаться, от венцев этого уже не ожидали».

Николай даже после длительных личных бесед с Пуанкаре, в которых французский президент обещал своему русскому союзнику максимум военной и политической помощи, если Австрия и Германия попытаются развязать войну, совершенно не желал доводить дело до вооружённого столкновения с Центральными державами. У российского самодержца ещё оставались иллюзии порядочного и богобоязненного человека, верившего в высокие моральные качества других монархов и властителей Европы. Он сам считал пролитие крови большим грехом, ревностно молился каждый день после убийства эрцгерцога о благополучном, то есть мирном, разрешении конфликта на Балканах и верил, что его коронованные родственники вполне искренне говорят о миролюбии, а их правительства не вынашивают никаких коварных планов.

Точно так же Государь ничего не желал слышать плохого о тех его приближённых, кто был заинтересован в развязывании войны либо по карьерным соображениям – возможность отличиться, получать новые чины и ордена, двойное жалованье и тому подобные блага, которые приходят вместе с войной к великим князьям, штабным и придворным, либо в силу личной ангажированности Парижу и Лондону, как у Сазонова, Извольского и министра финансов Барка. Ненависть к Германии и желание воевать с ней возбуждалось также «старым двором», где вдовствующая императрица ненавидела Пруссию за то, что она отобрала у её отца – датского короля – Шлезвиг и другие земли на Ютландском полуострове…

В отличие от своего кузена Вильгельма, Николай считал недостойным занятием разведку, в том числе и политическую. Он отнюдь не жаловал своих генштабистов, которые по долгу службы обязаны были вести шпионаж и контршпионаж против потенциальных противников. Больше того, по представлению генерала Джунковского, человека великого князя Николая Николаевича в Отдельном корпусе жандармов, он даже запретил агентурную работу охранных отделений в армии, хотя революционеры в последние годы очень старались проникнуть в офицерский корпус. Но царь верил в благородство своих офицеров и не желал слушать доносы на них из уст жандармов, хотя история с декабристами-дворянами 1825 года была ему знакома, а волнения в армии в 1905-м немало обеспокоили.

Именно в силу многих подобных причин российский самодержец получал от своих приближённых не полную картину окружающего его мира, а только то, что изволили ему сообщать велеречивые дипломаты по профессии или интриганы генералы по придворному призванию. Как с сожалением отмечали молодые и горячие головы в российском Генеральном штабе, Государя даже не научил уважать разведку опыт недавней русско-японской войны, когда победы Японии на море и на суше объяснялись не в последнюю очередь массовым шпионажем, как японским, так и английским, в пользу Страны восходящего солнца…

Когда Сазонов прочитал Государю утром 24-го телеграмму из Белграда об ультиматуме Австрии и прокомментировал её: «Это – европейская война!», Николай спешно созвал в Фермерском дворце петергофского парка Александрия Совет министров и обсудил со своим Кабинетом ситуацию. Большинство из высших сановников империи разделили мнение монарха о ненужности и несвоевременности для России какой бы то ни было войны – малой или большой.

Совет постановил предложить Белграду решение, сформулированное Государем и поддержанное большинством министров. Россия советовала премьеру Пашичу: если Сербия своими силами не сможет защищаться, то она демонстративно должна не оказывать сопротивления, а заявить, что уступает силе и вручает свою судьбу великим державам. Расчёт был на то, что Николаю удастся передать весь этот вопрос на рассмотрение третейского арбитража в Гааге или конференции четырёх великих держав…

Звучали в этом заседании, правда, и другие голоса, среди которых особенно выделялся петушиный фальцет военного министра Сухомлинова. Генерал заявил, что Россия хочет мира, но полностью готова к войне. Он повторил тезисы задиристой статейки, тиснутой недавно в «Биржевых ведомостях», автором которой был разбитной журналист, но источником и вдохновителем публика не без оснований считала самого военного министра. Сухомлинов легкомысленно призвал коллег-министров к спокойствию, но на всякий случай, «в зависимости от дальнейшего хода дел», предложил объявить частичную мобилизацию четырёх южных военных округов, чтобы тем самым «попугать» Австрию. Государь предложение об объявлении какой бы то ни было мобилизации отверг, не желая провоцировать Австро-Венгрию…

Сазонов сразу же после заседания уехал в Петербург и пригласил к себе на Певческий мост сербского посланника. Он рассказал ему о решениях Совета министров, говорил от имени царя о поддержке, которую окажет Россия своему славянскому союзнику, но дал совет отвести войска и проявить всяческую умеренность в ответе на австрийский ультиматум.

Под давлением России Сербия приняла почти все пункты из австрийских требований, но оставила на размышление и посредничество великих держав лишь одну строку ноты Австро-Венгрии.

В срок, назначенный для истечения ультиматума, сербский премьер Пашич привёз в посольство Австро-Венгрии в Белграде ответную ноту. Посол барон Гизль бегло просмотрел её текст, увидел, что сербы не принимают десятого, последнего пункта, и тут же затребовал свои паспорта. Так было сказано в его инструкции, пришедшей из Вены. И в ней же предписывалось заблаговременно упаковать посольские архивы, чтобы в день истечения ультиматума под любым предлогом не принять ответ Белграда, а немедленно покинуть столицу Сербии.

Только теперь Европа осознала, что находится у жерла вулкана, но ядовитые испарения огнедышащей горы продолжали кружить горячие головы монархов и политиков. Миропомазанные или демократически избранные, они с равным упорством подталкивали свои народы к краю пропасти, которая должна была пожрать миллионы людей, троны, государства…

28 июля министр иностранных дел Дунайской монархии отправил из Вены в Белград по телеграфу объявление войны. В тот же день на сербскую столицу посыпались снаряды из австрийских пушек. Большая Война, ради которой так азартно интриговали в Берлине и Лондоне, Париже и Белграде, Вене и Петербурге, – разразилась. Пока ещё, как казалось обывателям, местный вооружённый конфликт на задворках Европы, где всегда кого-то убивают или кто-то с кем-то дерётся, вроде бы ничего не стоило погасить. Но «пожарные команды» на Уайт-холле, Вильгельмштрассе, Кэ д'Орсе, Певческом мосту и в Шёнбрунне уже наполнили свои бочки керосином и взялись за рычаги «пожарных насосов», чтобы извергнуть на огонь побольше горючего…

…Три дня до начала бомбардировки Белграда Николай провёл в сомнении и колебаниях. Он пытался через Сазонова взывать к Лондону, чтобы Англия оказала воздействие на Берлин и Вену. Из Парижа ему сообщили, что Франция также заинтересована в предотвращении войны, как и он, и делает соответствующие представления на Уайт-холле.

Кузен Вилли, в порядочности которого Николай начал слегка сомневаться, находился в круизе в норвежских фиордах – «вот ведь собезьянничал с наших традиционных походов ещё с Papa в финские шхеры! – думал Император. – И практически недостижим для телеграфной переписки… Вена – упрямится, продолжая злобствовать, и, как докладывает Сазонов, не без влияния Берлина готовится расправиться с маленькой Сербией. А вся ситуация обостряется час от часу…».

Несмотря на глубокое внутреннее беспокойство, которое охватило всё его существо, Николай нисколько не изменил своим привычкам. В субботу, когда истекал срок австрийского ультиматума Сербии, он, как обычно, хорошо погулял утром с детьми в парке Александрии, произвёл смотр Астраханскому полку и передал приз за лучшую стрельбу в кавалерии лейб-гвардии гусарскому полку.

Его волнение, которое он, по обыкновению, ничем не проявил, всё же было замечено тонкими царедворцами во время экстренного совещания с шестью министрами в Фермерском дворце Петергофа, состоявшегося в полдень. Военный министр Сухомлинов и начальник Генерального штаба Янушкевич настаивали на необходимости частичной мобилизации против Австро-Венгрии, сообщив полученные агентурным путём данные о начале скрытной мобилизации в Дунайской монархии, обращённой не только против Сербии, но и против России. Государь при этом докладе не отвёл глаза, как это делал, когда ему что-то не нравилось в аргументах докладчика, а вспыхнул лицом и несколько раз переспросил генерал-адъютанта Янушкевича, можно ли полностью доверять тем людям, которые сообщили об австрийской мобилизации. Но даже Сазонов подтвердил этот факт с посольскими телеграммами в руках. Тяжело вздохнув и перекрестившись, Император повелел Генеральному штабу готовить текст указа о частичной мобилизации военных округов, обращённых против Австро-Венгрии.

День был длинным. Вечером Николай с тремя старшими дочерьми отправился в Мариинку, где давали гала-спектакль в честь 50-летнего юбилея этой Императорской сцены. «Маленькая Кшесинская» танцевала, как всегда, блестяще…

Но в царской ложе и салоне за ней, куда, как обычно в антрактах, пришли молодые великие князья, говорили только о поганых условиях австрийского ультиматума, о том, что его срок уже истёк и что Бог милостив, Он образумит престарелого Франца Иосифа, который конечно же не захочет под занавес своей долгой жизни развязывать всеобщую войну, в которой сгорит его империя…

Вернулись домой в Петергоф в час с четвертью, а на рабочем столе в библиотеке уже лежали новые доклады министров. Среди них привлекло внимание сообщение Сазонова о том, что австрийский посланник в Белграде потребовал паспорта и выехал на родину в тот же вечер. Это так разволновало Николая, что он лёг спать только после трёх часов и долго ворочался, ощущая тяжесть ответственности, которая наваливалась на него.

В воскресенье, после проливного дождя, отстояли с Аликс и детьми обедню в церкви Большого дворца. Усердно молились. Государь был печален и задумчив. Александра перед ликом Божьей Матери не смогла удержать слёз, которые, впрочем, ей удалось скрыть от прихожан благодаря сумраку, царящему в приделе, где были постоянные места Семьи.

Когда возвратились в Нижний дворец, волнение чуть спало, и Государь пошёл на Ферму принимать шталмейстера Мекленбург-Стрелицкого Двора, прибывшего с официальным известием о смерти Великого герцога, дальнего родственника Александры. Сам факт приезда посланца из Германии в Россию был истолкован как благоприятный признак спокойствия в отношениях с Вильгельмом. Николай немного успокоился и даже повеселел.

Понедельник оказался совсем не тяжёлый. При чудной погоде гуляли, играли в теннис. Хорошего настроения не испортил даже приезд министра внутренних дел Маклакова с докладом о разгорании забастовок и увеличении числа хулиганских проявлений рабочего сословия против властей и почему-то против трамвайных вагонов. На трамваи нападали толпы вандалов, портили внутреннее оборудование и разбивали стёкла. Решили казаков с нагайками в дело не пускать, чтобы не дать иностранным газетным корреспондентам излюбленной пищи – казаки и нагайки – для писаний о России в нынешние сложные времена, а ограничиться усиленными нарядами полиции у казённых заводов, особенно военных. Единственное, что больно кольнуло Императора в докладе Маклакова, так это ссылка на какого-то чиновника германского посольства, который в частном разговоре сказал о после Пурталесе, будто тот в своих телеграммах Вильгельму преувеличил число забастовщиков в Петербурге – назвал цифру в полтора миллиона – и на этом основании сделал вывод, что Россия не может вести войну.

Утро вторника, 28-го, опять тёмным крылом накрыло разум и сердце Императора. Приехали военный министр и начальник Генерального штаба. Каждый из них принёс всё более тревожные вести из Австрии и Германии о военных приготовлениях Центральных держав, о шовинистической истерии, сербо– и русофобии, царящих в толпах германских бюргеров на улицах Берлина и на страницах венских газет.

За завтраком, накрытым на балконе Фермерского дворца, успокоения также не последовало. Чёрное настроение только усилили разговоры о несчастных южных славянах с приехавшими в Петербург и приглашёнными на царский завтрак Еленой и Верой Черногорскими. Родные сёстры «черногорских галок» – Анастасии и Милицы, дочери экспансивного и эгоистичного короля Негоша появились в России словно по заказу сторонников войны, среди которых особенно рьяно выступали великие князья Николай и Пётр Николаевичи и их супруги-черногорки Анастасия и Милица. Сидя за столом и слушая глупо воинственную болтовню «младшеньких галок», которые продемонстрировали, как и их старшие сёстры, плохое воспитание, говоря одновременно и притом с полными ртами о том, что всё славянство переживает исторические, священные дни кануна сражения с пангерманизмом, Николай начал тихо злиться. В довершение всего он вспомнил, как недавно, во время визита французского президента в Петербург, дядя Николаша, супруг Станы, давал после парада в Красном Селе обед в честь Пуанкаре у себя в саду. Тогда старшая «галка» – Милица – с нарочито громким энтузиазмом болтала о том, что их отец, Негош, прислал ей телеграмму, в которой объявлял своим дочерям, что ещё до конца месяца будет Большая Война с Австрией и от Дунайской монархии ничего не останется, а русская и французская армии соединятся в Берлине. Потом она демонстрировала почётным гостям бонбоньерку, куда якобы два года тому назад, будучи во Франции, насыпала земли с территории французской провинции Лотарингия, оккупированной немцами, и которую носит теперь всегда с собой как амулет. Государю пришлось грозным взглядом остановить её подстрекательские излияния…

«А Стана, хозяйка обеда, тоже хитрая дура, – молча думал тогда Николай, – велела украсить стол почётных гостей не цветами, а чертополохом и объявила, что семена этого сорняка, который входит в государственный герб Лотарингии, привезла тогда же с отторгнутой немцами территории и вырастила теперь в своём саду… Разумеется, Вильгельму сразу же доложили об этих «геройствах» русских великих княгинь, и Вилли тогда же не преминул воспользоваться столь германофобскими поступками великокняжеского семейства, чтобы устроить скандал… А теперь Стана вспоминает эту опереточную историю, чтобы позлить германского посла Пурталеса, а её супруг приказал играть на смотру только французские «Лотарингский марш» и «Марш Самбры и Мезы»… Пришлось изменить собственной сдержанности и приструнить тогда и Стану. Неужели она не ведала, что говорила? Ведь из-за этого польются потоки крови!.. Хорошо их отцу, Негошу!.. Сидит себе за горами на берегу Адриатики, получает по два миллиона золотых рублей от России в год и хочет чужими руками себе новые территории загрести…»

Парадный завтрак с роднёй так и не принёс Императору никакого удовлетворения, а только ещё больше обострил чувство ответственности, которое и так давило на его плечи. Он терпеть не мог, когда его заставляли делать что-то, что было против его убеждений или намерений. Но черногорки явно толкали его на войну, хотя и знали, что он не хочет ввергать Россию в вооружённый конфликт, и это было ему особенно неприятно.

Последний удар по теплившимся ещё надеждам нанёс Сазонов. Он приехал перед обедом, чтобы сообщить ужасную новость: сегодня в полдень Австрия объявила войну Сербии… При этом министр только вскользь упомянул о возвращении Вильгельма наконец в Берлин.

Если первое сообщение Сазонова опустило душу Николая в бездны отчаяния и свинцовый груз ответственности стал почти невыносим, то возможность связаться теперь с Вильгельмом оставляла, как он стал надеяться, хоть какой-то шанс избежать войны. Чтобы не беспокоить своим дурным состоянием близких, которые любящими сердцами безошибочно чувствовали взлёты и падения его настроений, Государь сразу после обеда, который прошёл в тягостном молчании, удалился в кабинет и стал сочинять телеграмму кузену Вилли.

«Я рад Твоему возвращению…» – написал Николай по-немецки, но скомкал листок и выбросил его в корзину для бумаг. «Вот ещё, буду я писать ему на его родном языке, отдавая тем самым Вильгельму незаслуженную почесть! Ведь он сразу мог остановить своих младших братьев в Вене, чтобы они вели себя корректней, но не сделал этого… Напишу-ка я по-английски – он всегда хвалится, что хорошо владеет этим языком, хотя произношение у него чудовищно германское, с рыкающим «р»…» – решил Государь, взял другой листок и написал ту же фразу по-английски. Затем продолжал:

«В этот весьма серьёзный момент Я призываю Тебя помочь Мне. Позорная война объявлена слабой стране. Возмущение в России, полностью разделяемое Мной, огромно».

Николай поставил точку и задумался: «Надо дать ему понять, что дело кончится плохо и мы можем выступить в защиту Сербии, тем более что меня со всех сторон толкают к этому – Сухомлинов, Сазонов, послы Франции и Англии, черногорки, великие князья, так называемая «общественность», наконец!.. Может быть, Вилли говорил правду, когда заявлял, что не хочет войны? Проверим теперь!..» И продолжал с лёгким нажимом пера формулировать свои мысли: «Я предвижу, что очень скоро Я буду сломлен давлением, оказываемым на Меня, и буду вынужден принять чрезвычайные меры, которые приведут к войне. Чтобы попытаться предотвратить такое бедствие, как европейская война, Я умоляю Тебя во имя нашей старой дружбы сделать так, чтобы Ты мог остановить Твоих союзников, зашедших слишком далеко».

Государь закончил свой набросок и задумался: как подписать? Если поставить «Николай», то будет пока слишком официально – ведь он воззвал к старой дружбе, в которой два десятилетия кузен заверял его в своей преданности и искренности. Поэтому он черкнул короткое «Ники» и вызвал дежурного флигель-адъютанта Арсеньева.

– Немедленно передайте на телеграф, не шифруя… – приказал Император, протягивая листок.

Когда флигель-адъютант со всех ног бросился исполнять поручение, Николай снова задумался. Тяжёлое чувство не оставляло его. Он вспомнил паническую телеграмму сербского престолонаследника Александра с просьбой о помощи, когда австрийцы предъявили грубый ультиматум, свой ответ, который фактически был обещанием помочь: «Россия никогда не останется равнодушной к судьбе Сербии…», и ему стало казаться, что, может быть, зря он сразу не объявил войну этой подлой Австрии, которая так низко обманула в 1909 году Россию и весь европейский концерт держав, захватив Боснию и Герцеговину и выставив на посмешище российского министра иностранных дел Извольского…

«Это было бы благородно, но… Эмоциями делу не поможешь… Они только вредят… Решать надо на холодную голову…» – приводил он сам себе доводы, почему ещё питает надежду на переписку с Вилли – ведь речь идёт о жизни, которую Бог дал людям, а война способна в одночасье отнять её у десятков, даже сотен тысяч! И такой грех непросто будет отмолить у Создателя и Богородицы…

Николай пытался читать, но ни русские, ни английские книги не держались у него в руках. Он приказал постелить ему тут же, в кабинете, чтобы не беспокоить Аликс, у которой сон и так был очень некрепок, а в эти дни обычная нервность перемежалась у неё с такой жестокой бессонницей, что она почти не смыкала глаз. Но ещё до того, как залезть перед сном в ванну, Государь приказал камердинеру Тетерятникову немедленно доложить ему любую телеграмму, которая придёт из Берлина от Кайзера Вильгельма.

В пять часов утра Тетерятников принёс ему бланк с наспех наклеенными телеграфными ленточками и подписанный коротко: «Вилли». На телеграмме стояло и время подачи её на Главном почтамте Берлина –«1 час 45 минут пополуночи». Государь торопливо пробежал глазами текст:

«С глубоким огорчением Я услышал о впечатлении, которое произвели в Твоей стране действия Австрии против Серии. Беспринципная агитация, которая имела место в Сербии долгие годы, привела к возмутительному преступлению, жертвой которого пал эрцгерцог Франц Фердинанд. Ты, без сомнения, со Мной согласишься, что Мы оба, Ты и Я, имеем общие интересы, так же как и все монархи, добиваться, чтобы все, кто морально ответствен за это трусливое убийство, понесли бы заслуженное наказание. В этом политика не играет никакой роли.

С другой стороны, Я вполне понимаю, как трудно для Тебя и Твоего правительства столкнуться лицом к лицу с волной общественного мнения. Тем не менее, что касается сердечной и нежной дружбы, которая связывает нас давними крепкими узами, Я окажу всё своё возможное влияние, чтобы убедить австрийцев поступить честно в достижении достаточного взаимопонимания с Тобой…»

Николай обрадовался, прочитав телеграмму. Он увидел в ней то, что хотел. «Он не отказывается от дружбы, он обещает подействовать на австрийцев, чтобы смягчить их позицию!..» – решил Государь, и спокойствие стало к нему возвращаться. Вставать так рано он не привык, поэтому перевернулся на другой бок и попытался снова заснуть. Это ему удалось, ибо надежды на мирный исход возросли.

Освежённый спокойным сном, к девяти утра он вышел к завтраку в маленькую столовую, расположенную как раз между его кабинетом и спальней Аликс. Жена, которая и в обычное время могла потерять сон и спокойствие от какой-нибудь мелочи, теперь целые сутки не могла найти себе места. Она не спала всю ночь, слышала, как ранним утром в кабинет Ники что-то принесли, и поняла, что это могла быть телеграмма от Вильгельма.

Александра тихонько плакала и молилась у себя в спальне, стараясь, чтобы дети не заметили её подавленного настроения и не стали расспрашивать, отчего у Mama не просыхают слёзы.

Глупышки, воспитанные в чисто русском духе, они не могли понять, что именно сейчас жестоко сотрясались все семейно-династические основы родственных чувств, воспитанные у Аликс в кругу её любимой бабушки, королевы Виктории. Ей с детства привили обязанность любить и уважать многочисленный клан родственников, независимо от того, в каких государствах они занимали троны. Георг, Вильгельм, её родной брат Эрни – все были такими же внуками королевы Великобритании, как и она, но вот теперь европейский кризис грозил поставить их всех, вместе с огромными армиями, которыми они предводительствуют, друг против друга. Её Ники должен был вступить в смертельную схватку с Вильгельмом, на стороне которого будет воевать её родной брат Эрни, генерал германской армии… Но Георг пока ещё ни словом не дал понять, на чьей стороне будет Англия… А ведь коварный Георг может быть заодно с Вильгельмом… И что будет тогда? Её новая родина, которой она посвятила свою жизнь с тех самых пор, как нашла здесь единственного и безгранично любимого человека, совершенно искренне и нелицемерно крестилась в православие, чтобы слиться с Его народом в Вере, погрузилась в эту религию и нашла особенное успокоение в её почитании Богоматери, теперь находится под угрозой остаться один на один против всей Европы, исключая Францию, которой самой необходима защита… И причина всего этого кошмара – Вильгельм, которого она возненавидела с того самого дня, когда увидала его в первый раз ещё студентом, влюблённым в её старшую сестру Эллу… Вздорный и капризный грубиян, позёр, лживый и хвастливый эгоист, коварный и лицемерный трус, способный предавать из зависти и ради злобного удовольствия… А Ники!.. Он до сих пор верит этому обманщику, хотя его много раз предостерегали против него!.. Уж сколько раз этот пруссак, подмявший под себя все германские государства, подводил доброго и доверчивого, как все чистые люди, Ники… Неужели и теперь этому скандалисту удастся обмануть Николая?!

Кулачки Императрицы сжимались от злости, она была готова своими руками разорвать возмутителя спокойствия в её Семье. Будь её воля, она низложила бы его и отправила… Нет, не в Сибирь, где этот изнеженный тип мгновенно превратился бы в сосульку, а куда-нибудь в африканские колонии, сырые и жаркие тропики, которые он так жаждет отобрать у Англии и Франции… Несколько лет, которые Вильгельм провёл бы в обществе москитов и крокодилов, наверняка исправили бы его вздорный характер…

За дверью спальни, в которой Александра медленно приходила в себя после бессонной ночи, в Малой столовой, послышался шум, означавший приготовления к царскому первому завтраку.

Государыня быстро стала пудрить покрасневший от слёз нос, надела простое домашнее ситцевое платье и прикрыла начинающую стареть шею широким, во много рядов, жемчужным ожерельем. Постояв несколько минут перед большим зеркалом и окончательно взяв себя в руки, Аликс твёрдой походкой вышла в столовую и заняла своё место во главе стола.

Ники ещё не было, хотя приготовления к завтраку, который он явно заказал, уже закончились. Аромат кофе становился уже просто невыносим, аппетитные румяные булочки добавляли к кофейному аромату неповторимые нюансы, жёлтое чухонское масло, снятое со льда, искрилось каплями воды. По знаку Императрицы камердинер Волков наполнил её чашку крепким душистым напитком. От мысли взять или нет хрустящую булочку Аликс отвлёк приход Николая.

Заботливым взглядом любящей женщины Аликс оглядела мужа и осталась довольна. Ники явно хорошо выспался и казался действительно успокоившимся.

Когда он уселся на своё место vis-a-vis[118] супруги, то не удержался, помахал каким-то листком и торжественно вымолвил:

– А Вильгельм-то обещал воздействовать на Австрию, чтобы уладить дело миром!..

– Неужели?! – выразила сомнение Александра.

Николай передал ей через Волкова телеграмму и стал наблюдать, как отреагирует на неё Аликс. Ему не понравилось, что лицо Государыни не изменилось от чтения документа. Тогда он сделал вид, что всё внимание его занято кофе и булочками.

Аликс прочла телеграмму дважды и затем брезгливо отложила её в сторону.

– Я бы не стала доверять Вильгельму, – сухо заметила она. – Он здесь не даёт твёрдых обещаний, а увиливает, как всегда… Ему нельзя верить!.. – На глаза Императрицы вновь навернулись слёзы.

Николай и сам подсознательно чувствовал, что в телеграмме кузена таится какой-то подвох, но он очень хотел не ошибиться снова в Вилли, а с его помощью восстановить мир и спокойствие на Балканах. Слова Александры не задели его – он видел, что Аликс воспринимает многое, в том числе и международную политику, гораздо тоньше, чем он. Ему хотелось успокоить её, найти аргументы в пользу кузена. Пока он думал об этом, открылась дверь, и Тетерятников принёс на серебряном подносе точно такой же листок телеграммы, какой голубел у прибора Аликс.

Николай взял бумажку и быстро прочитал её. Оказалось, это был ответ Вильгельма на телеграмму, посланную царём ещё вчера.

«Для России вполне возможно, как она всегда заверяла, оставаться зрителем австро-сербского конфликта без вовлечения Европы в самую ужасную из войн. Я думаю, прямое понимание между Твоим правительством и Веной возможно и желательно, и, как Я уже телеграфировал Тебе, Моё правительство продолжает свои усилия, чтобы способствовать этому. Конечно, военные меры России, рассматриваемые Австрией как угроза, могут ускорить бедствие, которого мы оба желаем избежать, и подвергают опасности моё положение посредника, которое Я охотно принял в ответ на Твой призыв в моей дружбе и помощи. Вилли».

Николай молча положил телеграмму на поднос Тетерятникова и знаком велел ему передать Императрице.

– О каких наших военных мерах он пишет? – возмущённо сказал он в пространство, поскольку Аликс ещё не успела прочесть и первой строчки. – Это он сам и Австрия проводят скрытную мобилизацию, как мне вчера вечером доложил Сухомлинов… А у нас будет только частичная… Это Австрия объявила войну, а он предупреждает о каких-то моих военных мерах!.. Что за чушь! – Император так резко поставил чашку на блюдце, что остатки кофе несколькими каплями испачкали белизну скатерти. Николаю сделалось ужасно стыдно за свою резкость, и он слегка покраснел.

Александра дочитала телеграмму, немного подумала, а затем, тряхнув головой, заявила твёрдо:

– Он тебя обманывает! Я не верю ни единому его слову!..

Тетерятников, удалившийся было за дверь, вдруг снова показался с пресловутым подносом, от которого сегодня исходило какое-то беспокойство.

– Телеграмма агентства «Гавас»… – доложил он.

Николай взял листок в руки и увидел только несколько слов: «Сегодня утром австрийская тяжёлая артиллерия начала бомбардировку Белграда».

Лицо Государя сразу почернело, тяжкий груз ответственности за готовность армии к отражению противника вновь навалился на него. В юности отец потребовал у него пройти курс Академии Генерального штаба. Он сделал это с удовольствием, хотя об этом особенно и не распространялись тогда, но теперь он понимал сложность момента, переживаемого страной и армией, гораздо лучше, чем многие его военачальники.

Аликс мгновенно заметила перемену, которую произвело сообщение французского телеграфного агентства в настроении её Ники. Она отреагировала, ещё не читая текста:

– Что я тебе говорила! Он обязательно обманет! Вили иначе не может!..

Николай сидел потрясённый.

– Разве он не мог предотвратить этого позора Австрии?! – прошептал он огорчённо.

42

Ликование распирало грудь великого Кайзера Германской империи. Всё шло по намеченному им плану: «медлительный блестящий секундант» – Австрия сдвинулась наконец под германским давлением и не только предъявила невыполнимый ультиматум, но и объявила войну Сербии, Англия постоянно давала понять, что в войну не вступит, а лягушатники французы так перепугались его жёсткого тона, что отвели на десять километров от границы с Германией свои части прикрытия и тем самым открыли германской армии важнейшие проходы в Вогезских горах, которые вели в военно-промышленный район Бриэй. Что касается самого опасного врага – России, то избранная им стратегия – двусмысленными телеграммами Николаю оттянуть как можно надольше всеобщую мобилизацию русской армии, – приносила великолепные плоды. Судя по ответным телеграммам кузена, он полностью доверился ему, Кайзеру, и теперь продолжает пацифистски выпрашивать мира и спокойствия.

«Вот и новая, утренняя телеграмма из Петербурга показывает, как глуп и доверчив кузен Ники… – размышлял Вильгельм, сидя в удобном плетёном кресле на террасе Нового дворца в Потсдаме. Кайзер любовался тенистым парком, откуда веяло утренней прохладой. В Бранденбурге и Берлине наступили «собачьи дни» – пришла душная и влажная жара, которая проникала даже в затенённые внутренние помещения дворца. Прохлада, льющаяся из парка, сохранялась только до полудня, а затем буквально выжигалась палящим солнцем. Мысли императора текли ещё неторопливо, хотя все эти дни он ощущал себя взведённой пружиной, которая вот-вот обрушит свою энергию на капсюль заряда самого мощного орудия в мире – германской армии. – Русский царь, видимо, всё ещё надеется на то, что войну можно остановить заклинаниями о дружбе. Но тевтонский меч поднят, и он будет разить врагов до тех пор, пока они не запросят пощады и не поползут к ногам германского колосса, чтобы лизать его сапоги, вымаливая себе жизнь!..»

Вильгельм взял ещё раз в правую руку листок и с усмешкой на узких губах под воинственными стрелками усов, вытянутых вверх искусным парикмахером ровно на 75 градусов от линии рта, прочёл ещё раз телеграмму с подписью: «Ники»:

«Я благодарю Тебя за Твою примирительную и дружескую телеграмму, поскольку сообщение Твоего посла Моему министру иностранных дел было в совершенно ином тоне. Пожалуйста, рассей эти сомнения. Австро-сербская проблема должна быть рассмотрена на Гаагской конференции. Я полагаюсь на Твою мудрость и дружбу».

Адъютант Кайзера граф Хилиус застыл рядом с креслом своего патрона в позе статуи, которую можно было бы назвать «Изысканное почтение». Кайзер, не глядя, протянул руку с телеграммой в сторону, и адъютант не дал упасть листку на землю, подхватив его на лету.

– Опять этот коронованный пацифист бубнит про свою Гаагу!.. – издевательски проворчал Вильгельм.

– Ваше величество! – льстиво изогнул в поклоне свой гибкий позвоночник адъютант. – Он не знает оценку, которую дало ваше величество его пацифистским идеям о сохранении вечного мира через международный инструментарий в Гааге…

Вильгельм с удовольствием вскинул брови на графа. Он очень любил, когда его окружение вспоминало его гениальные высказывания по разным вопросам и к месту приводило их. «Ну же, ну!» – красноречиво вопрошали глаза Кайзера. Адъютант, словно стихотворение, процитировал своего императора:

– «Чтобы он – Николай – не оскандалился перед Европой, я соглашусь на эту глупость. Но в своей практике я и впредь буду полагаться и рассчитывать только на Бога и на свой острый меч!»

Вильгельм самодовольно откинулся на спинку кресла, но его внимание привлёк какой-то конверт, лежавший под телеграммой.

– Что это? – грозно спросил он Хилиуса. – Письмо? Почему не доложили?!.

– Ваше величество, это – открытка, только что присланная издательством Вебера в Лейпциге… Если вы соизволите, то завтра миллионы таких открыток поступят во все почтамты Германии…

– Откройте конверт! – приказал Кайзер. Из-за больной и ссохшейся левой руки он терпеть не мог сам открывать конверты или делать что-то, что требовало её участия.

Граф Хилиус мгновенно подскочил, достал открытку и передал её императору. Вильгельм взял её правой рукой, далеко отставил от глаз, которым явно уже требовались очки, и залюбовался самим собой. Открытка являла его портрет в шлеме древнего тевтонского рыцаря. Из квадратного окошка шлема грозно топорщились знаменитые усы Кайзера. Под портретом посреди фразы «В вере и оружии твёрд» был изображён Железный крест, а чуть ниже красовалось его известное высказывание: «Мы, немцы, боимся только Бога и абсолютно ничего и никого в мире!»

Вдоволь налюбовавшись открыткой, он бережно положил её на стол и сказал:

– Одобряю!

На пороге показался гофмейстер с портфелем, в котором императору носили почту из министерств. Вильгельм сделал знак рукой. Из портфеля был извлечён синий конверт министерства иностранных дел. Граф Хилиус привычным движением вскрыл его и извлёк оттуда короткую записку, которую с поклоном протянул императору.

– А-а! Это, наверное, опять из Лондона, от посла англомана князя Лихновского… – презрительно пробормотал император и резко бросил: – Что там нового? Или опять Грей нудно излагает британские глупые рассуждения о праве Англии, как всегда, стоять над всеми и в стороне от европейского конфликта?..

– Именно так, ваше величество! – льстиво поддакнул адъютант, успевший привычным взглядом схватить суть сообщения.

– О'кей! О'кей! – издевательски икнул на американский манер Кайзер и отдал распоряжение: – В пять часов собрать в берлинском Шлоссе военных и дипломатов!..

…Мраморные стены парадного кабинета Кайзера в берлинском Шлоссе не давали никакой прохлады. Горячий воздух, пришедший откуда-то из Африки, успел нагреть и холодный камень. Дородные, высокие генералы во главе с огромным и пузатым фон Мольтке-младшим, высокий и чуть менее толстый канцлер фон Бетман-Гольвег в мундире генерала прусской службы, адмиралы в чёрных мундирах, среди которых выделялся обилием германских и иностранных орденов брат Кайзера принц Генрих Прусский, сидели молча за просторным круглым столом и ожидали выхода императора. А он почему-то задерживался. Лица генералов и адмиралов были самодовольные и лоснящиеся от пота из-за наглухо застёгнутых парадных мундиров, отнюдь не рассчитанных на столь невыносимую жару. Один князь Бетман-Гольвег был печален. Канцлер Германской империи был, пожалуй, единственным человеком в берлинской верхушке, который очень не хотел надвигавшейся войны. Сколько мог, он старался предостеречь Кайзера от ненужной, по его мнению, войны с Россией, но, зная взрывчатый характер своего сюзерена, Бетман делал это осторожно и ненавязчиво. Его интеллигентное, с правильными чертами и небольшой бородкой лицо было сосредоточенно-печально потому, что он видел, как жаждут войны те, кто сидел рядом с ним за столом, и приходил к убеждению, что в этом обществе его аргументы против широкой схватки с Россией и Францией могут вызвать только иронические ухмылочки солдафонов, долгие годы мечтавших о боевых наградах и хорошенькой встряске противника.

Сам Бетман-Гольвег, хотя и надел свой старый мундир прусского генерала после злобного замечания Кайзера на его счёт о том, что «штатский канцлер» лезет не в своё дело, стремясь умиротворить Австрию, отнюдь не испытывал прилива воинственности, как его коллеги, собравшиеся в поход.

Наконец, в зал не вошёл, а вбежал разъярённый Кайзер. Четверть часа тому назад, в салоне перед залом, где уже собрались военные, Вильгельма в последний момент буквально перехватил тощий и зализанный статс-секретарь министерства иностранных дел фон Ягов. Он передал императору телеграмму с пометкой «Срочно!», полученную из Лондона.

Посол князь Лихновский экстренно сообщал, что сегодня сэр Грей вызвал его на Уайтхолл во второй раз и встретил посла словами: «Положение всё более обостряется…» Лихновский писал, что после этого заявления британский министр сказал, что вынужден сделать ему в частном и дружеском порядке некоторое сообщение. И тут Британия наконец открыла послу свои истинные позиции. Лихновский писал императору: «Британское правительство, – сказал мне министр, – желает и впредь поддерживать дружбу с Германией и может остаться в стороне до тех пор, пока конфликт ограничивается Австрией и Россией. Но если бы в него втянулись мы и Франция, положение тотчас бы изменилось и британское правительство, при известных условиях, было бы вынуждено принять срочные решения. В этом случае нельзя было бы долго оставаться в стороне и выжидать».

Сообщение из Лондона буквально потрясло Вильгельма. Он затрясся от бешенства, весь покраснел, как кадет, не выдержавший простейшего экзамена, его правая щека начала дёргаться, предвещая грозу. Он сжал в кулаке листок и отбросил комок бумаги далеко прочь. Ягов не осмелился поднимать документ, решив сделать это, когда император уйдёт.

Вильгельм импульсивно схватился сухоньким кулачком левой руки за эфес палаша, сжал правый кулак и устремился к двери в зал. Она мгновенно распахнулась, в несколько секунд Кайзер оказался у своего места и, не садясь, грозно стукнул кулаком по столу.

Бетман-Гольвег вздрогнул, отвлечённый от своих тягостных дум, когда Кайзер гневно, с перехватываемым от злости голосом буквально заорал, по обыкновению нисколько себя не сдерживая:

– Англия открывает свои карты в момент, когда она сочла, что мы загнаны в тупик и находимся в безвыходном положении! Низкая торгашеская сволочь старалась обманывать нас обедами и речами. Грубым обманом являются адресованные мне слова короля Георга в разговоре с Генрихом: «Мы останемся нейтральными и постараемся держаться в стороне сколь возможно дольше».

Вильгельм приостановился, набрал воздуха в лёгкие и снова заорал, срываясь на визг:

– Хромоногий Грей определённо знает, что стоит ему только произнести одно серьёзное предостерегающее слово в Париже и в Петербурге и порекомендовать им нейтралитет, и оба тотчас же притихнут. Но он остерегается вымолвить это слово и вместо этого угрожает нам! Мерзкий сукин сын!.. Но мы покажем ему, чего стоят все его союзники, особенно Россия! Эти азиаты отозвали офицеров из отпусков и тихо готовятся к объявлению мобилизации! Но мы сорвём их всеобщую мобилизацию и переведём её на рельсы частичной, только четырёх южных округов, и тем самым заблокируем всеобщую мобилизацию… Это создаст в Московии такую неразбериху, что не только за сорок дней, но и за сто они не смогут отмобилизоваться. Мы представим их дураками перед всей Европой…

Неожиданно визг императора прекратился, и он вполне разумно, обращаясь к канцлеру, принялся излагать придуманный им трюк, как заставить русских сначала объявить мобилизацию, а затем отменить её и выглядеть, несмотря на отмену, перед всем миром зачинщиками войны.

– Господин канцлер, прикажите завтра утром только в одной газете, а именно – берлинской «Локаль-Анцайгер», дать сообщение о начале всеобщей мобилизации в Германии. Номер этой газеты обязательно должен попасть в русское посольство. Оно, без сомнения, сразу сообщит эту новость в Петербург. Там вынуждены будут объявить о своей мобилизации… Мы их ловим на пустой крючок – в тот же день дать во всех наших газетах опровержение. Когда испуганный русский посол Свербеев пошлёт телеграмму об этом опровержении своему Сазонову, убоясь ответственности за провокацию с первой телеграммой, задержать его депешу до глубокой ночи на телеграфе. А я ещё пошлю парочку таких телеграмм моему кузену Ники, что его слишком спокойная голова пойдёт кругом и он будет то подписывать приказ о мобилизации, то отменять его. И уж на этом-то мы и сыграем. Придерёмся к их мобилизации и объявим войну…

– Как?! Первыми?! – вырвалось у Бетмана-Гольвега. Аристократическому канцлеру вообще претила эта грубая и лицемерная игра с дружественным монархом, и он хотел бы воздержаться от неё.

Но Вильгельм так грозно посмотрел на главу своего Кабинета, что у того душа ушла в пятки.

– Именно первыми!.. – рявкнул Кайзер. – Только тогда мы получим в Рейхстаге голоса социал-демократов за военный кредит… Они будут голосовать за войну со страной, где царят казаки и нагайки!..

Военные одобрительно застучали костяшками пальцев по столу. Им очень пришлись по душе целых две военные хитрости, которые придумал сам Кайзер. А исполнение главной хитрости императора, которую он приказал начать осуществлять ещё десять дней тому назад, – скрытную мобилизацию и перевод страны на военные рельсы, – Большой Генеральный штаб уже вовсю контролировал…

…Всё шло так, как задумал великий Кайзер. Утром, за завтраком в Новом дворце, он снова получил телеграмму из Петербурга. Упрямый Ники простодушно объяснял ему причину частичной мобилизации, приказ о которой российский Император подписал днём 29-го, а отменил вечером того же дня, после получения послания Вилли:

«Военные меры, которые вступают в силу сейчас, были приняты пять дней назад в качестве оборонительных мер в отношении австрийских приготовлений. Я всем сердцем надеюсь, что эти меры не будут служить препятствием Твоему участию как посредника, которое Я очень ценю. Мы нуждаемся в Твоём сильном давлении на Австрию, чтобы достичь взаимопонимания».

Кайзер положил листок депеши на скатерть, потребовал перо и чернила. Немного подумав и изобразив для присутствующих родственников и челяди вспышку гнева, с нажимом, дырявя бумагу, написал против слов Николая «Нуждаемся в Твоём сильном давлении на Австрию» грозную резолюцию для дипломатов: «Нет, не может быть и мысли о подобном!!!»

43

В ночь со среды на четверг Государь почти не спал. Его раздирали сомнения в том, правильно ли он делает, отодвигая час начала всеобщей мобилизации и оставляя Россию беззащитной перед железным германским кулаком, уже сжимающимся для нанесения коварного удара.

После прохладной ванны, которая, казалось, смыла вместе с ночным потом все старые страхи, Государь с аппетитом съел в одиночестве первый завтрак и отправился на прогулку по парку Александрии.

На кружном пути к Фермерскому дворцу – а он хотел подольше насладиться ходьбой перед тем, как принять трёх посетителей, – дорожка привела его к высокой каменной стене, отделявшей парк Александрии от Знаменки. Государь знал, что там гостили сейчас у брата и его жены Милицы дядя Николаша со своей Станой. Зять министра Двора графа Фредерикса, дворцовый комендант Воейков, уже насплетничал Николаю, что великий князь переехал из своего имения Сергиевки к брату в Знаменку месяц тому назад, после покушения на Франца Фердинанда, когда почуял Большую Войну и решил из соседнего с Александрией имения брата столь часто посещать царя, сколько потребуется, чтобы выпросить себе пост Верховного Главнокомандующего.

Это соседство вновь навело мысли Императора на возможное скорое начало войны и необходимость выбора им Вождя Армии и Флота. Он уже размышлял об этом и хотел сам встать во главе своих доблестных войск, чтобы повести их на битву с супостатом.

«А почему бы и нет?! – размышлял он снова и снова. – Ведь Я – Первый солдат России, служба которого продлится до гробовой доски… Я прошёл курс Академии Генерального штаба, службу в гвардейской пехоте и артиллерии… На Мне лежит тяжёлая ответственность за всё Государство Российское, и в тяжёлую минуту Я не могу уйти от этой ответственности… А потом, кто лучше Меня знает состояние войск, ведь почти каждую неделю Я делаю смотры полкам, а после этого встречаюсь с офицерами этих полков в Офицерских собраниях за столом и по душам беседую с ними… У Меня нет никаких сомнений в том, что армия с удовольствием приняла бы Меня как своего Предводителя… Ведь солдаты и офицеры высказывают Мне столько любви и преданности!..

Но всё ближайшее окружение – великие князья, министры, генералы, почему-то восстали против этого… Стали приводить в качестве неудачного примера случай из истории, когда пращур Александр Первый в борьбе с Наполеоном стал предводительствовать русской армией, и ничего хорошего из этого не вышло… Другие, не вспоминая Александра, говорили о том, что из Петербурга, ввиду его отдалённости от театра войны, руководить войсками невозможно, а ежели Государь сам отправится на Ставку, то потеряет управление всей огромной империей…»

Вспомнив об этом единодушном сопротивлении своему желанию, проистекавшему отнюдь не из-за гордыни, а из обострённого понимания им чувства долга перед страной и армией, Николай решал теперь временно отступить от мысли стать Главнокомандующим. И вот здесь возникала острая дилемма: кого назначить Верховным?

Николай подумал было, что самым подходящим человеком на этот пост будет военный министр генерал Сухомлинов. Он не запятнал себя поражениями в японской войне, энергично проводил реформу в армии и активно начал перевооружение её согласно военным кредитам, утверждённым Думой… Да и человек он был милый, светский, нравился Александре и не плёл придворных интриг. Но Сухомлинов был в давней вражде с дядей Николашей, Главнокомандующим гвардией и Петербургским военным округом. Не было секретом для Государя и то, что амбиции Николаши всегда простирались на пост Верховного Главнокомандующего в случае войны, и назначение милого Сухомлинова вместо него вызвало бы у дяди такой грандиозный приступ истерики и злобы, какой мог серьёзно сказаться на судьбах первых дней войны и боеспособности гвардии и войск.

К тому же многие вокруг Государя упоённо твердили Ему о якобы высоком авторитете великого князя Николая Николаевича в армии, о его «наследственном» военном даровании. Но Николай-то хорошо знал, что Николаша если что и получил в своём характере в наследство от родителей, так только болезненную неуравновешенность его матушки, Александры Петровны, урождённой принцессы Дома Ольденбургских, у всех представителей которого наблюдалась явная врождённая истерия.

Хотя Николай и любил, пожалуй, по-своему дядю Николашу больше всех из своих дядьёв, но из-за множества мелких и крупных стычек с ним в первые годы своего царствования, когда великий князь Николай Николаевич хотел сделаться его наставником и руководителем, почти регентом при живом царе, Государь несколько разочаровался в его душевных качествах и организаторских способностях. Особенно поразило царя в самое сердце истерическое поведение Николая Николаевича в 1905 году, когда он однажды разбудил царя ночью, примчавшись к нему после встречи с бунтовщиком рабочим Орловым, и пугал убийством маленького Алексея революционерами, если Государь не пойдёт на исполнение их требований…

Они с Аликс уже обсуждали вечером в день объявления Австрией войны Сербии кандидатуры на пост Верховного Главнокомандующего, первой из которых был Сухомлинов, а второй – Николаша. И супруги пришли к выводу, что для Сухомлинова было бы слишком опасным получить такое назначение – ведь его буквально съели бы не только Николай Николаевич, но и все великие князья, которые привыкли получать самые высокие посты в армии и государстве только исходя из факта своего высокого рождения, а отнюдь не в силу способностей или высоких заслуг перед Отечеством. Аликс заставила его задуматься над этим порочным порядком, и он пришёл к выводу, что после войны, если она будет, назначать на высшие должности в армии и государстве станет только по заслугам и талантам, а не по рождению.

Аликс тоже считала, что «черногорские галки» и многочисленные клевреты великого князя в придворных кругах и армии сильно раздули авторитет Николая Николаевича, а за границей, благодаря его особой дружбе с иностранными послами в Санкт-Петербурге и поездкам с поручениями Государя во Францию и Англию, Николашу воспринимали почти как официального главу всех российских вооружённых сил.

Но на самом деле, как ясно представляли себе Государь и его жена, настоящего уважения и любви армии к Николаю Большому, как иногда называли дядю Николашу в Семействе Романовых, не было, хотя многим генералам, офицерам, а особенно штатским «шпакам»-газетчикам злобность Николая Николаевича казалась силой воли, а невоспитанность, резкость манер и страсть к матерщине создавали впечатление решительности, столь необходимой военачальнику. При этом многие офицеры почувствовали на себе его вздорность и гневливость и отнюдь не испытывали к нему симпатии. На их примере вся армия знала, что великий князь к подчинённым был суров, но не справедлив. Только хор подхалимов Николаши превозносил великого князя в качестве «замечательного военачальника» и «самого лучшего» Главнокомандующего на случай войны…

С такими неприятными размышлениями Николай не заметил, как дошёл до Фермерского дворца. Он любил здесь проводить заседания Совета министров, принимать статс-секретарей с докладами, давать аудиенции послам и представлявшимся по разным поводам своим подданным. Вот и сегодня было назначено главноуправляющему канцелярией Двора по приёму прошений Мамантову, поверенному в делах в Лиссабоне Боткину и командиру Каспийского полка Искрицкому.

Мамантов уже ждал в вестибюле с портфелем, полным жалоб и прошений на имя Государя. Николай Александрович пригласил его в кабинет. Эти бумаги он всегда рассматривал только сам и тут же ставил резолюцию. Как правило, он старался помочь просителю материально. Часто – не из казённых сумм, а из личных средств. Он был добр к людям, хотя не хотел, чтобы об этом его качестве кто-то распространялся. Он считал, что помощь нуждающимся – богоугодное дело. Ибо сказано в литургии Святого Иоанна Златоустого: «Блажени милостивии, яко тии помиловани будут».

44

…День начинался вроде бы поспокойнее, чем было вчера, когда его без конца вызывали по телефону то Сазонов, то Сухомлинов или Янушкевич. Государь терпеть не мог этого нового способа связи. Он не разрешил поставить телефонный аппарат в своём кабинете или спальне, чтобы чужой и, может быть, неприятный голос не врывался в его частную жизнь. Теперь, когда решались вопросы войны или мира, ему пришлось забыть свою ненависть к телефону и без конца ходить в дежурную комнату камердинеров, где стоял единственный аппарат в Нижнем дворце и такой же – в Фермерском. Но сегодня, он надеялся, будет немного спокойнее…

…В те же самые часы на Дворцовой площади Петербурга, в обоих крыльях огромной подковы с аркой Генерального штаба в центре и подъездами министерства иностранных дел, выходящими на Певческий мост, кипела работа. Здесь все – и дипломаты, и генералы – были убеждены в том, что «у нас – война!».

Около полудня посланник в Берлине Свербеев открытым текстом, не шифруя, дабы не потерять время, прислал телеграмму, в которой доносил, что германская официальная газета «Локаль-Анцайгер» опубликовала приказ императора Вильгельма II о начале всеобщей мобилизации германских армии и флота. Одновременно такие же данные были получены и начальником Генерального штаба генералом Янушкевичем.

Спустя четверть часа в кабинете министра иностранных дел раздался телефонный звонок. Начальник Генерального штаба приглашал Сазонова к себе обсудить ситуацию. Ведь Государь поручил вчера Сухомлинову и Янушкевичу, во время посещения ими Петергофа, разработать и отдать приказ о частичной мобилизации против Австрии. Генералы сопротивлялись, приводили аргументы в пользу немедленной всеобщей мобилизации, ссылались на коварство Кайзера Вильгельма и фактически идущую в Германии мобилизацию после объявления «состояния военной опасности», но Государь оставался непреклонен и рассчитывал своими телеграммами заставить Вильгельма умиротворить Австрию. Сазонов на словах также выражал надежды на это, но внутренне поддерживал генералов. Теперь новые сообщения из Берлина настоятельно требовали отдачи царского приказа о всеобщей мобилизации русской армии.

Услышав взволнованный голос начальника Генерального штаба, Сазонов понял всё и не стал откладывать визита в военное ведомство. От кабинета министра иностранных дел до четвёртого, Царского подъезда Генерального штаба, где располагался кабинет генерал-лейтенанта Янушкевича, было пять минут ходьбы. Сазонов торопливо, своей обычной, но несколько ускоренной походкой вприпрыжку, придававшей ему, одетому во фрак, вид огромной чёрной птицы, обогнул крыло здания и увидел, что на Дворцовой площади перед Зимним дворцом, как и вчера, собирались группки манифестантов с хоругвями и лозунгами «Да здравствует Сербия!», «Да здравствует Франция!». Однако сегодня эти группы стали значительно гуще…

Сазонов вприпрыжку, впереди сопровождавшего его от двери подъезда унтера, курьера Генерального штаба, буквально ворвался в кабинет Янушкевича и устремился в угол, где за круглым чайным столом восседали хозяин кабинета и военный министр генерал Сухомлинов. Унтер сделал стойку на пороге, убедился, что никаких приказаний не последует, осторожно закрыл дверь.

Сухомлинов был в своей обычной синей гусарской венгерке с белым эмалевым крестом ордена Святого Георгия. Лысина военного министра горела багровым цветом от возбуждения и прилива крови к голове. В отличие от него, генерал-лейтенант Янушкевич казался почти спокойным, но его лицо было бледно, а коротко подстриженные тёмные вьющиеся волосы, казалось, стояли дыбом, словно от страха. На большом столе для совещаний лежали несколько развёрнутых карт будущих театров военных действий.

Генералы сердечно поздоровались с вновь прибывшим и, нервно перебивая друг друга, стали излагать ему причину беспокойства и огорчений.

– Мы уже начали проигрывать войну, ставшую неизбежной! – в панике твердил Янушкевич.

– Мы не успеем вынуть шашки из ножен, как немцы нас расколотят! – вторил ему Сухомлинов.

– Немцы начали свою мобилизацию!.. – перебил его Янушкевич, потрясая бланком простой телеграммы. – Она продлится всего две недели из-за развитой сети железных дорог и компактности Германии, в то время как Государь разрешил нам только частичную, хотя она оставляет неприкрытой южную часть Варшавского округа, куда и нацелен главный удар австро-венгров… Это настолько путает всю военную работу, что мы не можем быстро начинать всеобщую мобилизацию… К тому же всеобщая мобилизация у нас длится в три раза дольше, чем германская… Мы даже не успеем подвезти боеспособные дивизии, чтобы на решающих направлениях встать поперёк дороги противника!..

Генералы ещё вчера, когда они все трое по телефону переговаривались с Петергофом, объяснили это Сазонову.

– Сергей Дмитриевич, – перебил начальника Генерального штаба военный министр, – мы уже с утра снова сообщали по телефону Государю в Петергоф наши сомнения, но он осерчал и не желает ничего слышать… Может быть, Он послушает вас?!

В словах Сухомлинова сквозила надежда.

Сазонов молча порадовался тому единству, которое вдруг образовалось между Сухомлиновым и Янушкевичем. В обычной жизни они были ярыми противниками. Военный министр слыл за явного любимца Государя и молодой Императрицы, а начальник Генерального штаба был верным человеком великого князя Николая Николаевича, и к тому же считалось, что он находится под покровительством вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны. Но теперь, в опасную для России минуту, оба забыли свои разногласия и били в одну точку.

Сазонов хорошо знал, что ни Сухомлинов, ни Янушкевич не были воинственно настроены или заражены германофобией, которая толкала бы их, как толкала молодых шовинистов и профессиональных «защитников» братьев славян, на войну с Австрией и Германией. Даже наоборот, военный министр – из тех, кто считает необходимой дружбу с Германией, гордится своими дружескими отношениями с Кайзером, почти ежегодно принимавшим генерала в Потсдаме при его проездах через Берлин на курорты с молодой женой, и вдобавок пожаловавшего его прусским орденом Чёрного Орла. Янушкевич хотя и подголосок великого князя Николая Николаевича, ориентированного на дружбу с прекрасной Францией, но тоже отнюдь не горит особым желанием ввязываться в войну именно теперь, когда русская армия только начала своё перевооружение.

В обычное время Сазонов-царедворец никогда бы не пришёл на помощь никому, даже из самых высокопоставленных придворных, чтобы своей просьбой за кого-то не потерять даже частичку возможности попросить Государя за себя. Но теперь случай был совершенно исключительным: если он и генералы не сломают сейчас сопротивления Императора, который очень не хочет втягивания России в войну, то он и Извольский не оправдают доверия своих коллег и друзей в Англии и Франции, делающих всё, чтобы Россия схватилась с Германией и спасла Париж от германского кованого сапога.

Если сейчас он не уговорит Государя начать всеобщую мобилизацию, которая неизбежно вызовет бурную реакцию Кайзера и объявление им войны России, то Вильгельм своими телеграммами Николаю Александровичу совершенно умиротворит царя и сорвёт столь желаемое Сазоновым военное развитие кризиса. А это опять оставит российскую дипломатию в дураках, как при Извольском. Но теперь весь мир будет смеяться над ним, Сазоновым…

С минуту поразмыслив, министр иностранных дел согласился внести свою лепту в скорейшее начало всеобщей мобилизации.

– Ваши превосходительства, – сообщил он свою точку зрения генералам, – такой важный вопрос надо докладывать Государю не по телефону, который Он недолюбливает, а только лично… Я попытаюсь получить у Него аудиенцию!..

Не спрашивая разрешения хозяина кабинета, Сазонов подошёл к письменному столу Янушкевича, на котором громоздился высокий телефонный аппарат с рожком и наушником, и закрутил ручку магнето. Приложив наушник к уху, он приказал в рожок офицеру, который сидел на коммутаторе Генерального штаба вместо телефонной барышни, соединить его с Александрией в Петергофе. К аппарату в Фермерском дворце подошёл дежурный флигель-адъютант и обещал тотчас позвать Его Величество.

В наушнике долго никого не было слышно, а затем раздался неуверенный голос Николая Александровича, явно не привыкшего говорить по телефону и спрашивавшего, кто с ним говорит.

Сазонов, поклонившись телефонному аппарату, словно самому царю, доложил, что это он, министр иностранных дел, и говорит из кабинета начальника Генерального штаба.

– Что вам угодно, Сергей Дмитриевич? – сухо спросил Государь.

– Убедительнейше прошу Вас, Ваше Величество, принять меня с чрезвычайным докладом сегодня, ещё до обеда… – ещё раз поклонился телефонному аппарату министр. Генералы не сочли его поклоны чем-то необычным, потому что сами стояли, поднявшись при словах «Ваше Величество» со своих кресел.

В наушнике, как его ни прижимал к уху Сазонов, долго не было слышно ни слова. Молчание тянулось много мучительных минут, и Сергей Дмитриевич стал даже думать, что царь бросил рожок микрофона.

Затем издалека донёсся тяжёлый вздох, и голос Государя недовольно вымолвил:

– Я приму вас в три часа…

Сазонов в третий раз поклонился аппарату и перекрестился.

– Ну что?! – хором спросили Сухомлинов и Янушкевич.

– Его Величество примет меня в три часа! – с гордостью утвердил министр иностранных дел, но затем словно спохватился и обеспокоено посмотрел на Янушкевича. Он вспомнил вчерашнюю историю с объявлением мобилизации, когда полковник Добророльский из Генерального штаба в пять часов вечера прибыл на Главный телеграф, чтобы разослать по округам приказ Государя, а Янушкевич в этот момент получил по телефону повеление царя мобилизацию отменить. Начальник Генерального штаба еле успел соединиться с управляющим телеграфами тоже по телефону и передать ему новый приказ Императора: телеграммы с предыдущим приказом не рассылать…

– А что, если я Его уговорю, но Государь через час снова передумает? – спросил Сазонов Янушкевича. Тот прекрасно его понял и в сердцах махнул в сторону телефонного аппарата:

– Чёрт бы побрал эти дурацкие говорящие шкатулки!.. Ведь если бы Государь вчера посылал мне своё новое повеление об отмене с курьером, то Добророльский на телеграфе успел бы передать приказ о мобилизации… Вот что, Сергей Дмитриевич! – В чёрных глазах Янушкевича блеснула хитринка. – Если Государь согласится и подпишет приказ о всеобщей мобилизации, то соблаговолите, пожалуйста, тотчас же передать мне это из Фермерского дворца по телефону. После этого я уеду совершать моцион на острова… мой телефон сломается… Одним словом, я жду только вашего сигнала о мобилизации!..

…Министр иностранных дел успел ещё переодеться – крахмальная рубашка и фрак от волненья и жары были так мокры, что хоть выжимай, – и ровно без пяти три входил в прохладный вестибюль Фермерского дворца. Министр Двора в этот момент спускался с лестницы. Прямой и стройный, несмотря на свой возраст, Фредерикс, заметив коллегу-министра, ринулся к нему и схватил ладонь Сазонова двумя руками для особо сердечного приветствия.

– Что нового, Сергей Дмитриевич? – озабоченно спросил он.

– В Германии – всеобщая мобилизация… У нас будет война!.. – коротко резюмировал Сазонов. Он знал, что граф Фредерикс принадлежал к так называемой «прогерманской партии», выступающей за дружбу монархов и империй Российской и Германской, против войны с Германией.

На глазах министра Двора показались старческие слёзы.

– От войны у нас будет революция!… – меланхолически высказал граф свою известную Сазонову точку зрения.

– Ваше сиятельство, – упрямо и зло откликнулся министр иностранных дел, очень боявшийся возможного влияния на Государя Фредерикса, которого царь и царица любили за его кристальную честность и порядочность, – революция у нас будет, если мы не вступим в эту войну!..

Тугодум Фредерикс не нашёл быстрого ответа оппоненту, а придворный скороход в шляпе с плюмажем и в средневековом одеянии, появившийся из комнаты дежурных камердинеров, проводил Сазонова на второй этаж, в кабинет Государя.

Окна этой комнаты выходили на юг, были растворены и прикрыты от солнца тёмно-зелёными шторами, колыхавшимися на сквозняке. Когда глаза министра привыкли к полумраку, царившему в кабинете, он заметил, как из-за одного из двух рабочих столов, стоявших по краям комнаты, вышел Николай Александрович.

Государь подошёл ближе, и Сазонов увидел, что Он плохо выглядит. Николай был явно расстроен. Под его глазами легли тёмные мешки, по щекам прошли морщины, а обычный лучезарный взгляд синих глаз потух. Даже малиновая рубаха лейб-атаманцев, в которую он был одет, не могла скрыть своим отсветом бледность его лица.

Николай пожал руку министру в знак приветствия и пригласил его сесть на кожаный глубокий диван. Но прежде чем устроиться в одном из таких же кресел, стоявших перед диваном, царь уважительно спросил:

– Сергей Дмитриевич, не станете ли вы возражать, если на нашей беседе будет присутствовать генерал Татищев?.. Вы его знаете, он состоит в свите Вильгельма как мой личный представитель… Он завтра едет в Берлин, и ему полезно послушать, о чём мы с вами будем говорить…

Сазонов, ещё не успев сесть, глубоко поклонился монарху и, не поднимая головы, печально произнёс:

– Ничего не имею против, Ваше Величество… Буду даже рад, поскольку давно имею честь знать его превосходительство! Осмелюсь только высказать сомнение, что его превосходительству удастся успеть в Берлин до начала войны…

– Вы думаете, что уже поздно?.. – расстроенно спросил Николай.

Министр ответил утвердительно, но Государь, видимо, не хотел оставаться с глазу на глаз с Сазоновым во время неприятного разговора.

– Всё же… – сказал царь и сел в кресло, на ручке которого была укреплена кнопка электрического звонка. Он нажал кнопку. Спустя полминуты в кабинет не вошёл, а впорхнул, словно беззаботная птичка, блестящий генерал-адъютант, раздушенный и наглаженный. Государь указал ему на кресло подле себя.

Сазонов, немного заикаясь от волнения, доложил Государю всё, о чём говорилось два часа тому назад в кабинете начальника Генерального штаба. К этому министр добавил и то, что принесли дипломатические шифровки и встречи с послами, особенно графом Пурталесом. Он сообщил, что германский посол неподобающим тоном потребовал от России полного прекращения военных приготовлений. Под конец доклада Сергей Дмитриевич вытащил из портфеля телеграмму Свербеева о начале германской мобилизации.

Царь внимательно слушал, теребя иногда левый ус. Время от времени он кивал в знак согласия.

Блестящий граф Татищев сначала недоумённо переводил глаза с министра на царя, а затем снова на министра. Но вскоре он уразумел, что речь идёт о начале войны с тем самым Вильгельмом, у которого он девять лет представлял на балах и приёмах своего монарха. Видимо, русского генерал-адъютанта свита германского императора столь тщательно оберегала от всех военных разговоров и политической информации, что он и не подозревал о серьёзности положения. А когда понял, то стал так же кивать головой, как и Государь, одобряя высказывания Сазонова.

Когда министр закончил, Государь встал, подошёл к своему письменному столу, поискал что-то и вернулся с листком телеграммы.

– А как вы, Сергей Димитрич, посмотрите на это? – спросил он министра, передавая ему листок. – Я получил эту депешу от Вильгельма сегодня утром и не успел ещё направить вам копию…

Сазонов взял голубой листок, на котором по-немецки было написано:

«Если Россия мобилизуется против Австро-Венгрии, миссия посредника, которую Я принял по Твоей настоятельной просьбе, будет чрезвычайно затруднена, если не совсем невозможна. Вся тяжесть решения ложится на Твои плечи, которые должны будут нести ответственность за войну или мир. Вилли».

Прочитав текст, Сазонов недоумённо поджал губы и посмотрел на Государя. Лицо Николая Александровича решительно изменилось. Видимо, царь впал в гнев от сообщения министра и тона телеграммы Кайзера.

«Государя оскорбили угрозы Вильгельма и то, что германский император не ответил ни слова на предложение Николая передать австро-сербский спор в Гаагский трибунал…» – подумал Сазонов и понял, что надо ковать железо войны, пока горячо.

– Ваше Величество, – пылко обратился он к Николаю Александровичу, – нам войны не избежать, поскольку она давно решена в Вене и Берлине… От нас требуют сейчас капитуляции, которую Россия никогда бы не простила своему Вождю и которая покрыла бы срамом доброе имя русского народа…

Николай молчал. На его лице, всегда таком бесстрастном, сейчас отражалась тяжёлая внутренняя борьба и горькие мысли.

Затем необычным, прерывающимся от волнения голосом он сказал:

– Но ведь это значит обречь сотни тысяч русских людей на смерть!.. Как не остановиться перед таким решением!..

У Сазонова ёкнуло сердце. «Неужели Он ещё сомневается?!. Подумать только!.. Как развито у Него чувство ответственности… И вот в какой момент оно проявилось с особой силой!..» – подумал министр и решил усилить свой нажим.

– Ваше Величество! На Вас не может лечь ответственность за драгоценные жизни, которые унесёт война… – молитвенно сложив ладони, обратился он к Государю. – Этой войны не хотите ни Вы, ни Ваше правительство… Вы сделали решительно всё, чтобы избежать её, не останавливаясь даже перед тяжёлыми для русского национального самолюбия жертвами… Вы можете сказать себе с полным сознанием своей внутренней правоты, что совесть Ваша чиста, что Вам не придётся отвечать ни перед Богом, ни перед собственной совестью, ни перед грядущими поколениями русского народа за то кровопролитие, которое принесёт с собою страшная война, навязываемая России и всей Европе злою волею врагов, решивших упрочить свою власть порабощением наших естественных союзников на Балканах и уничтожением там нашего исторически сложившегося влияния, что было бы равносильно обречению России на жалкое существование, зависимое от произвола Центральных держав…

Государь с удивлением слушал пылкую речь Сазонова. Он привык видеть в нём уравновешенного дипломата, и теперь ему казалось, что в министре заговорил оскорблённый русский патриотизм. Николай уже с симпатией посмотрел на Сергея Дмитриевича.

– Вы знаете, – сказал он вдруг очень домашним, человеческим тоном, – Вилли требует от меня невозможного. Он забыл или не хочет признать, что австрийская мобилизация была начата раньше русской, и теперь желает прекращения нашей, не упоминая ни словом австрийскую и свою… Вы знаете, что я уже раз задержал указ о мобилизации и согласился лишь на частичную… Если бы теперь я согласился с требованием Германии, то мы оказались бы безоружными против мобилизованной Австро-Венгрии… Но это было бы легкомысленным!..

– Ваше Величество, – вкрадчиво перебил министр Государя, – Вы не упомянули мобилизованную Германию!..

– А ведь правда, Ваше Величество! – поддержал вдруг Сазонова генерал Татищев. Он, видимо, что-то вспомнил из своих разговоров в Берлине, которым раньше не придавал значения, и теперь решил об этом сказать: – Кто-то мне говорил в Берлине, фон Бетман, что ли… что Вильгельм хотел бы оттянуть наши мобилизационные мероприятия, а сам вовсю готовится к войне, хоть и не все её в Германии приветствуют…

Николай снова замолчал и тяжело задумался. Печаль опять сделала его лицо серым и старым. Он уставился в одну точку где-то на стене поверх головы министра. Ему вспомнилось, что Друг, выздоравливающий от раны в селе Покровском, прислал Ане телеграмму, в которой умолял Государя «не затевать войну, с войной будет конец России и им самим и что положат до последнего человека». Хотя мысли Григория совпадали с настроением самого Николая, а особенно Александры, у царя эта телеграмма сначала вызвала раздражение, и он отбросил её в сторону. Но, думая о войне, он приходил к выводу, что она грозит стать особенно кровавой из-за всего того губительного оружия, вроде пулемётов, которое наизобретало человечество. Николай всё больше постигал правоту дорогого Друга. Но он не мог теперь уже выйти из колеи, ведущей к войне, которую проложили без него могущественные силы внутри и за пределами его страны, хотя и пытался это делать до последнего момента.

Вот и сейчас, принимая под давлением обстоятельств и ответственности перед страной решение о всеобщей мобилизации, он решил не прекращать переписки с Вильгельмом, объяснить наконец кузену, что мобилизация при разумном сдерживании войск не обязательно должна означать войну.

Николай тяжело вздохнул, перекрестился на образа, висевшие в углу кабинета, и обратил печальные глаза на Сазонова.

– Вы правы… Нам ничего другого не остаётся, как ожидать нападения неприятеля… – с трудом вымолвил Государь. – Передайте моё повеление начальнику Генерального штаба о всеобщей мобилизации…

Затем Николай снова безучастно уставился в какую-то точку на стене.

Сазонов понял, что аудиенция окончена. Он встал, откланялся и поспешил на первый этаж, в комнату дежурных камердинеров, где стоял телефонный аппарат. С Петербургом сразу соединили.

– Николай Николаевич! – громко сказал министр начальнику Генерального штаба. – Его Величество милостиво повелеть соизволил об общей мобилизации! Как вы меня слышите?

В ответ по проводам донеслось:

– Спасибо, Сергей Дмитриевич! Мой телефон теперь испортился!..

…Когда Государь остался после ухода Сазонова с графом Татищевым, он подошёл к столу и стал набрасывать новую телеграмму Вильгельму:

«Для Меня технически невозможно сейчас приостановить военные приготовления. Но пока переговоры с Австрией не оборвались, Мои войска воздержатся от принятия каких-либо наступательных действий. Я даю Тебе в этом своё честное слово. Ники».

Депеша пошла в Берлин одновременно с телеграммами в военные округа России о всеобщей мобилизации Российской императорской армии.

45

Последний день мира в России, 31 июля 1914 года, простоял серым и унылым. Государь ещё не мог окончательно поверить в то, что вот-вот грядёт война, которая по крайней мере на несколько месяцев остановит все его планы по спокойному и неторопливому переустройству империи на основе более либеральных законов, блокирует его попытки смягчить отношения с думской «общественностью», улучшить положение крестьянского сословия и помешает предпринять новые шаги для предоставления прав и свобод инородцам…

Он собрал на Ферме заседание Совета министров, которое с воодушевлением одобрило Указ о всеобщей мобилизации и приняло ряд технических мер, облегчающих приготовления к войне. Великого князя Николая Николаевича на заседание нарочно не пригласили из-за того, что Государь хотел обсудить ещё раз кандидатуру на пост Верховного Главнокомандующего с министрами, не приняв сам ещё окончательного решения отказаться от своего долга лично предводительствовать войском. Он дал министрам высказаться свободно. Почти все почтительнейше просили Его не возлагать на себя это бремя тяжёлой ответственности, коль скоро неизвестно, как пойдут дела на войне с самого начала – ведь германец силён, а при нашей медленной мобилизации возможны всякие неожиданности, которые могут подорвать веру армии в своего Государя.

Николай понял, что без решительного приказа, который может вызвать сопротивление министров и ненужный в начале войны конфликт, ему Главнокомандующим не стать. Он предложил тогда в Верховные предводители армии великого князя Николая Николаевича. Приятно было хоть то, что бурного восторга это предложение не вызвало.

По причине того, что Совет затянулся, Государь позавтракал только после часа дня и тут же принял по просьбе Сазонова германского посла Пурталеса. Рассудительный и спокойный в обычное время, граф Пурталес превратился в какой-то комок нервов. Он бессвязно говорил об отмене русской демобилизации для того, что бы его повелитель Кайзер мог остановить и германские приготовления к войне, не принимал никаких веских аргументов, которые ему приводил Николай об опасности для России остаться один на один с полностью отмобилизованными военными машинами Германии и Австро-Венгрии. Светло-серые водянистые глаза Пурталеса были полны слёз, и он только большим усилием воли сдерживал рыдания, которые грозились прорваться в его голосе.

Сумрачное настроение царя от этого визита только ухудшилось. Но он решил продолжить телеграфный разговор с кузеном Вилли, хотя его надежды на родственную дружбу почти испарились в этот тягостный день. Николай вернулся к себе в Нижний дворец. В кабинете, откуда ещё вчера его взор ласкали голубые воды Финского залива, теперь из-за мглистой серости не была видна даже линия горизонта. На столе скопилось множество докладов и других деловых бумаг.

«Придётся посидеть над бумагами и перед обедом, и после него…» – грустно подумал Николай. Он с высокой ответственностью относился к своей работе и старался прочитывать каждую страничку из многих десятков документов, приносимых ему на подпись или для решения. Его прекрасная и развитая память удерживала цифры и факты, мысли и предложения из докладов и обзоров. Но больше всего он любил выслушивать устные резюме докладчиков, поскольку его острый ум быстро схватывал не только то, что ему хотели сказать, но и то, что недоговаривали. И тогда он въедливо допытывался до истины. Письменные доклады, благодаря ловкости и понаторелости чиновников, нравились ему меньше, потому что в них часто старались за витиеватостью казённых фраз скрыть отсутствие конкретных предложений и истинную ситуацию.

С лёгким вздохом, который вырвался не из-за обилия работы, а скорее от сумрачного настроения, Государь отодвинул высокую стопку папок с бумагами на край письменного стола, взял из бювара листок бумаги и принялся вымучивать текст телеграммы Кайзеру:

«Я понимаю, что Ты вынужден провести мобилизацию, – писал Николай, и его челюсти сводило от неправды, от того, что он должен был делать вид, будто не знает, что германская мобилизация фактически началась несколько дней тому назад и, по мнению всех Генеральных штабов Европы, будет проходить по крайней мере в два раза быстрее, чем российская, – но Я хотел бы иметь такие же гарантии от Тебя, какие Я дал сам, что эти меры не означают войны и что Мы будем продолжать вести переговоры о сохранении всеобщего мира, такого дорогого для Наших сердец…»

«Может быть, воззвать не только к дружбе и сердцу, но и к Богу?» – подумал Император, перекрестился на образа, занимавшие целый ряд на стене его кабинета, и приписал:

«С Божьей помощью Наша долгая и испытанная дружба будет способствовать предотвращению кровопролития. С надеждой жду Твоего ответа. Ники».

Он отдал листок дежурному флигель-адъютанту и решил для повышения настроения погулять с дочерьми. ОТМА готовы были всегда бросить свои дела, лишь бы провести время с любимым Papa. Девочки тут же оставили свой урок французского у противного и слащавого швейцарца месье Жильяра и выбежали в парк. Их смех и беспричинное юношеское веселье благотворно повлияли на Николая. Отец и дочери сначала пошли по дорожке вдоль залива на Восток, пока не упёрлись в высокую стену между Александрией и Знаменкой.

– За этой каменной стеной, на даче, принадлежавшей знаменитому фельдмаршалу Миниху, а потом графу Кириллу Разумовскому, ставшему из пастуха придворным, живёт теперь… – Николай поднял перст указующий в знак внимания, – Верховный Главнокомандующий великий князь Николай Николаевич!..

Девочки дружно рассмеялись, и было видно, что Николаша у них никаким авторитетом не пользовался…

– Завтра утром Я объявлю ему об этом… А если он будет одерживать победы, Я дарую ему звание фельдмаршала и фельдмаршальский жезл, весь в бриллиантах!.. – строго посмотрел на дочерей Государь, а сам подумал: «И верно, смешно… Справится ли Николаша с таким сложным делом, как отпор супостату?! Это ведь не борзым собакам головы шашкой рубить, доказывая остроту дамасской стали…» – припомнил Николай случай из жизни своего дядюшки, который однажды, будучи в изрядном подпитии и хвастаясь перед собутыльниками уникальным клинком, одним махом отрубил голову борзой, подвернувшейся под руку в столовой.

Хорошо знавший русскую историю, Государь часто рассказывал дочерям различные исторические сюжеты. Он был прекрасным рассказчиком, считал, что своими беседами дополняет образование своих детей, которое они получают от официальных учителей. Поэтому он часто сообщал им различные исторические курьёзы, которые, впрочем, весьма ярко живописали прошлые эпохи. Сегодня предметом его «урока» во время прогулки стало неожиданно для него самого прошлое Знаменки:

– Вторым хозяином «Приморского двора», – так называлась эта местность в восемнадцатом веке, – говорил Николай, – был граф Кирилл Григорьевич Разумовский, тоже фельдмаршал и малороссийский гетман… Он был братом фаворита Императрицы Елизаветы Алексея Григорьевича. Хотя он происходил из пастухов и всю жизнь держал дома у себя в шкафу розового дерева пастушескую свирель и простонародное малороссийское платье – кобеняк, в котором пас в юности овец, Разумовский был самый утончённый гастроном своего времени… От французского посла маркиза де ла Шетарди, который был тоже великий знаток кулинарного искусства и привёз с собой в Россию кухмистера Бариота, превосходившего своим мастерством всех поваров Европы, он переманил к себе не только этого маэстро, но и других выдающихся кулинаров… Кстати, мои милые, этот ла Шетарди привёз в Россию сто тысяч бутылок вина, из которых шестнадцать тысяч восемьсот было шампанского… Так вот обычай пить по торжественным дням на Руси шампанское как раз и пошёл во времена дщери Петра, Императрицы Елизавет, из Знаменки, от графа Разумовского…

– Ха-ха-ха! – звонко рассмеялись Ольга, Татьяна, Мария и Анастасия.

Татьяна лукаво улыбнулась и нарочито серьёзно спросила отца:

– Так не поэтому ли дядя Николаша в таких количествах потребляет свой любимый напиток, чтобы почтить своего предшественника из Знаменки?!

Девочки снова рассмеялись. Николай тоже залился весёлым смехом. Кто-кто, а он-то доподлинно знал, до каких чёртиков напивался шампанским дядя Николаша, служа в Преображенском полку. Об этих пьянках великого князя в гвардии ходили легенды, и, видимо, одну из них слышали дочери.

Николай минуту помолчал, о чём-то задумавшись, а потом, тряхнув головой, словно отбрасывая какую-то неприятную мысль, продолжал без назидания, а чисто по-человечески:

– Граф Разумовский был одним из порядочнейших людей своего времени… Он не участвовал ни в каких придворных интригах. Почести и несметное богатство не вскружили голову бывшего пастуха, а роскошь не испортила его сердце… Он был со всеми ласков, добр и щедр… Его благотворительность, творимая от всей души, рождала не только благодарных, но и завистников. Его век при дворе длился и во времена Екатерины Великой, которая говорила про него, что он приятен в общении, хорош собой, оригинального ума и полон остроумия с лёгким оттенком иронии…

Татьяна, слушавшая внимательно отца, вдруг вымолвила:

– А где же теперь такие придворные, какие были в восемнадцатом веке?..

Сёстры прыснули, поскольку им стало ясно, что при рассказе о блестящем графе Разумовском сестрица вспомнила о графе Петре Лисовецком. Но Государь невольно разрушил возникшую было у девиц аналогию.

– Кирилл Разумовский, – продолжал он, – взятый от стада, был отправлен за границу в обучение, и в 1746 году, по возвращении в Петербург, девятнадцати лет от роду, был сделан президентом Академии наук…

Николай снова помолчал, а потом махнул рукой в сторону Знаменки:

– Третьим владельцем был граф Шувалов, известный временщик двора Елизаветы Петровны, которого Пётр Третий произвёл в генерал-фельдмаршалы… А потом граф передал свой «Приморский двор» ярославскому наместнику Мельгунову.

– Он тоже был фельдмаршалом? – вставила свой каверзный вопрос Анастасия.

Царь понял, что девочкам стал скучен его рассказ про фельдмаршалов, и быстро завершил его:

– В нашу семью Знаменка была куплена прадедом Николаем Первым и подарена им прабабке Александре Фёдоровне… А императрица подарила все эти мызы своему сыну Николаю Николаевичу Старшему…

– Papa, а нельзя ли дать дяде Николаше фельдмаршальский чин сразу, не дожидаясь его побед над германцами? – осведомилась добрая Мария. – Ведь его отец, дедушка Низи[119][120], тоже был генерал-фельдмаршалом… Может быть, тогда дядя Николаша будет лучше воевать?..

Николай снова рассмеялся.

– Нет, моя дорогая добрая Туту, – сказал царь, улыбаясь. – Каждый чин в армии надо сначала заслужить… Бог даст, и Николаша разобьёт германцев…

46

Война была объявлена Германией России 1 августа, но несколько дней оставалась понятием отвлечённым, ибо о военных действиях не было слышно. Зато волны патриотизма и шовинизма в каждой из соперничающих столиц – Берлине и Париже, Вене и Петербурге – вздымались всё выше и выше, становились осязаемыми и разрушительными, словно наводнения. В Берлине толпы людей ловили многочисленных и беззаботных русских путешественников, которые пытались в эти дни вернуться в Россию с заграничных, в том числе и немецких, курортов, избивали их и сдавали в полицию как шпионов, били стёкла в русском посольстве на Унтер-дан-Линден и в поездах, отправлявшихся с Восточного вокзала к русской границе с недотёпами туристами из России. Была задержана в прусской столице даже вдовствующая императрица Мария Фёдоровна. Она прибыла из Копенгагена, от своего брата, датского короля, в королевском вагоне, чтобы пересесть здесь на собственный поезд и отправиться в Петербург. Но на Восточном вокзале «Гневную» встретила огромная толпа, которая кричала ей «Альте Аффе!» («Старая обезьяна!») и не пустила в её поезд, а жандармы стояли в стороне и весело ржали, словно жеребцы…

Императрица-мать с трудом добралась до российского посольства и встретила там великого князя Константина Константиновича с семьёй, прервавшего лечение в Вильдунгене, чтобы вернуться домой. Немцы не пропускали и его семью. Ни старая императрица, ни великий князь не хотели обращаться к Вильгельму, чтобы не подвергнуться унижению. Тогда супруга К.Р., великая княгиня Елизавета Маврикиевна, урождённая принцесса Саксен-Альтенбургская, написала письмо супруге Вильгельма, которую считала своей старой подругой. Но германская императрица ответила, что ничего не может сделать, так как теперь война и вся власть у императора…

Разгневанная Мария Фёдоровна вернулась в Копенгаген и добиралась оттуда до Петербурга кружным путём через Швецию и Финляндию. Великого князя с семейством немцы всё-таки посадили в поезд Марии Фёдоровны и отправили к русской границе в сопровождении германского офицера. Но и здесь Кайзер сыграл со своими русскими родственниками злую шутку: когда поезд прибыл в Сталупенен, офицер высадил семейство из поезда и сказал, что по инструкции, данной ему лично императором, дальше к границе надо ехать в автомобиле. Не доезжая до пограничной черты, бравый германский полковник заявил, что дальше ехать вообще нельзя, высадил семейство великого князя на дорогу и укатил назад.

Слава Богу, военные действия ещё не начинались, и поблизости не оказалось германских войск, ибо великий князь и его адъютант поручик Сипягин были в штатском, почти без документов, и любой немецкий разъезд мог их захватить как шпионов, а на войне в первую очередь расстреливают сомнительных гражданских лиц…

Недолечившийся престарелый дядя русского царя Константин Константинович, Елизавета Маврикиевна и их дети уселись у придорожной канавы и положились на волю Божью. Господь не подвёл автора драмы «Царь Иудейский». Вскоре со стороны российской границы показались кавалеристы. Это был разъезд полка смоленских улан. Офицер, бывший кадет Николаевского училища, узнал великого князя. Он достал подводу, и на ней великокняжеская семья добралась до российской пограничной станции Вержболово. Оказалось, что там ещё стоял поезд Марии Фёдоровны, из которого их издевательски высадили перед германской границей.

Прежде чем снова сесть в этот поезд и отправиться с комфортом в столицу, благородный великий князь-поэт обратился к толпе растерянных мужчин, женщин и детей, бежавших из пограничных мест и собравшихся с узлами и баулами на станции в ожидании вагонов, с короткой и довольно бессвязной речью:

– Зачем вы бежали?.. Немцы вам не сделали бы ничего дурного, ведь они же не варвары!..

А в Петербурге патриотические страсти раскалились в это время до того, что шествия и манифестации перестали удовлетворять толпу. Мирные жители, не затронутые всеобщей мобилизацией, на третий день решили принять более активное участие в наступлении на германцев. Они дотла разгромили здание германского посольства на углу Большой Морской и Исаакиевской площади. При этом была уничтожена великолепная коллекция античной бронзы и мраморных скульптур, принадлежавшая лично послу Пурталесу, даже сброшены с крыши и утоплены в реке Мойке бронзовые кони, украшавшие мрачный серый фасад посольского здания…

В Москве патриоты вдосталь погромили лавки, на вывесках которых красовались немецкие фамилии, но силушку пока зря не тратили, приберегая её для следующих демонстраций…

От волнующего подъёма национального духа не устоял и Париж. Во всех ресторанах французской столицы оркестры с утра до вечера играли военные марши. Остряки посетители веселились по поводу пикантности положения: если в Петербурге все ресторанные капеллы происходили в большинстве своём из Румынии, которая пока оставалась нейтральной, то в Париже почти все они были из Венгрии. Музыканты-мадьяры, несмотря на то что их империя была зачинщицей войны и вот-вот должна была вступить в битву с прекрасной Францией, без устали надували щёки, исполняя «Лотарингский марш», бывший сигналом того, что французская армия побьёт союзника Австро-Венгрии – Германию… Под эти бравурные звуки толпы парижан маршировали по улицам с боевым кличем: «На Берлин!»

Жители Парижа на удивление безропотно приняли приказ военного коменданта: все шикарные рестораны закрыть, в остальных прекратить подачу алкогольных напитков, кафе закрывать в восемь вечера вместо полуночи, причём столы на улицу, как прежде, не выставлять. По тому, что они лишились самого святого – кафе, парижане поняли, что война сурова. В отместку на следующий день после германского ультиматума, в котором посол Кайзера потребовал разъяснить дальнейший курс французской политики, патриоты Франции пылко разгромили немецкие лавки, точь-в-точь как их московские союзники… И если в Париже демонстранты скандировали «Да здравствует Россия!» в надежде на скорую помощь союзницы, то в Петербурге и Москве толпы кричали «Вив ля Франс!..».

Французскому послу Морису Палеологу, маленькому толстенькому и наголо бритому человечку, лысина которого обнажалась на всеобщее обозрение и блестела, когда он в знак приветствия снимал цилиндр и помахивал им, было очень приятно слышать эти крики толпы, собравшейся на Французской набережной Невы у ворот его посольства. Господин посол минут пять раскланивался друзьям Франции, манифестировавшим такой многочисленной толпой, что она перекрыла всё движение по набережной. Придворная карета, поданная послу, чтобы доставить его к борту яхты «Александрия», идущей в Петергоф, к царю, не могла тронуться с места даже тогда, когда посол уже исчез в её надушенном чреве.

Наконец толпа расступилась, подковы глухо застучали по торцовой мостовой, и в зеркальном стекле каретного окна поплыли назад Летний сад, здание посольства Великобритании, вокруг которого не было толп демонстрантов, потому что Англия ещё не вступила в войну, и в российской столице стали зло поговаривать: «Британский сфинкс выразительно молчит на весь Петербург». Палеолог знал, что Лондон готовит объявление войны Германии, поскольку нарушение германскими армиями нейтралитета Бельгии и выход немцев к Ла-Маншу приставлял дуло пистолета к виску Альбиона, а Британия никогда ещё не прощала угрозы себе.

Затем остался позади Мраморный дворец великого князя Константина Константиновича, одиссея которого от Берлина до Вержболова стала вчера предметом патриотических упражнений во всех великосветских салонах Петербурга. Потянулись дворцы на Набережной, среди которых особым великолепием отличался дом покойного великого князя Владимира Александровича, где размещалась теперь его вдова, великая княгиня Мария Павловна, и жили три её сына, похождения которых служили постоянной темой сплетен при Большом Дворе.

Все эти родственники русского Императора с самого дня прибытия Палеолога в Северную Пальмиру стали его «друзьями» и бесплатными доверительными информаторами. Они наперебой давали ему самую конфиденциальную информацию, связывали в своих салонах с другими, не менее нужными и влиятельными «источниками информации» из правительственных и думских кругов. Великие князья и княгини беспрестанно жаловались послу Франции и его британскому коллеге сэру Бьюкенену на царицу и царя, желая, чтобы эти сплетни, а подчас и самую грязную клевету на Государыню и Государя послы союзных держав поскорее передали в Париж и Лондон. Великие князья, каждый из которых занимал высокий военный или гражданский пост, охотно давали «заглянуть» послам союзных Франции и Англии в секретные документы военного министерства и Генерального штаба, Главного артиллерийского управления и других военных, морских ведомств и гражданских канцелярий. В отличие от простых шпионов, эти «источники информации» не требовали за свои «услуги» иностранным державам ни «гонорара», ни других поощрений. Они сами содержали на свои деньги многочисленных шпионов и соглядатаев при Большом Дворе и дворах друг друга, поэтому их информация, как правило, была достоверной и особо ценной.

Единственное вознаграждение, которое посол Франции смог «устроить» одному из своих самых довереннейших «источников» информации и влияния – великому князю Николаю Николаевичу, – это давление французского правительства по различным каналам на царя и всю русскую верхушку в пользу назначения дяди Государя Верховным Главнокомандующим.

Чтобы закрепить этот свой успех, Палеолог решил после аудиенции у Государя, которую ему обещали дать в Нижнем дворце в конфиденциальной домашней обстановке, посетить и великого князя в Знаменке. Надо было быстрее толкать русскую армию на Запад, на Берлин, чтобы она своим наступлением оттянула германские корпуса, нацеленные на Париж, и свела на нет очевидное превосходство германских вооружённых сил над французскими…

Подле Зимнего на Дворцовой набережной карета посла снова попала в затор. Здесь и на Дворцовой площади всё ещё продолжались патриотические манифестации. Они вернули Палеолога на два дня ранее и погрузили в приятные воспоминания о том, как он, представитель союзной Франции, единственный из иностранных послов, был приглашён в Николаевский зал Зимнего дворца, откуда в три часа дня второго августа Государь Император провозгласил своему народу манифест с объявлением войны Германии.

До того момента Палеолог, занявший свой пост только в канун визита президента Пуанкаре в Петербург, ни разу не был в главной Царской резиденции – Зимнем дворце. Великолепие и роскошь отделки интерьеров, богатство украшений и неизмеренная ценность живописи и гобеленов, ковров, мебели, серебра, золота, полудрагоценных камней с первого взгляда поразили посла в самое сердце. Он, гордившийся Лувром и Версалем, не мог не признать, что в республиканской Франции эти королевские сокровищницы несколько поблёкли и обветшали. Служившие когда-то эталоном для всей роялистской Европы, они теперь уступали богатствам русских царей.

Уже на парадной Иорданской лестнице Палеолога охватил аромат особых придворных духов, который источали ковры и шторы, мебель и паркет. Посол знал, что эти духи служители дворца в канун Больших выходов и приёмов Государя лили на раскалённые железные совки, чтобы наполнить благовонием все помещения, особенно парадные и жилые царские, где Семья Николая бывала теперь крайне редко.

Придворный скороход в пышных одеждах XVIII века и шляпе со страусовыми перьями провёл Палеолога через Малахитовый зал по великолепной анфиладе и вывел в огромный Николаевский, в центре которого, на возвышении, посол разглядел алтарь и стол рядом с ним, крытый алым бархатом, и что-то на нём, нестерпимо сияющее в лучах солнца. Когда скороход провёл посла через толпу и поставил его рядом с алтарём, где, как понял Палеолог, будет место Царской Семьи, он увидел, что сияние исходило от короны, скипетра и державы Российской империи, установленных на алом бархате стола. В походном алтаре несколько мягче светились драгоценные камни и жемчуга в окладе чудотворной иконы Казанской Божьей Матери, которую специально для молебна о даровании победы перед чтением Царского манифеста, перенесли Крестным ходом из Казанского собора.

Спустя несколько минут начинался Высочайший выход. В благоговейной тишине Император, Государыня и четыре великие княжны подошли к алтарю. Наследник болен, его оставили в Петергофе, чтобы не удручать верноподданных зрелищем нездорового Цесаревича.

Государь пришёл в полевой форме пехотного полковника, при шашке, как и все офицеры и генералы гвардии, приглашённые на торжественный акт. Императрица и великие княжны – в белых простых платьях. Царь встал слева от алтаря и знаком попросил посла союзной Франции стать рядом с ним. Духовник Царской Семьи протоиерей Васильев зычным и хорошо поставленным голосом начал литургию. Вступил церковный хор с мощным «Тебе Бога хвалим!».

Католик Палеолог поразился, с какой искренностью и высокой духовностью молится вся эта огромная масса людей во главе со своим Императором. Николай и Александра, великие княжны – все самозабвенно углубились в молитву, истово творили крестное знамение. В их глазах, устремлённых на икону Казанской Божьей Матери – спасительницы России, блестят слёзы. Палеолог был особенно поражён глубокой набожностью и красотой в молитве Императрицы Александры Фёдоровны. Он слышал недоброжелательные отзывы великих княгинь о своей Государыне. С их слов он многое нелестное для Супруги Императора вставлял в свои депеши другу президенту и для Кэ д'Орсе, но и сейчас и ранее, как истинный француз, отдавал должное Александре как красивой и представительной женщине. Он отметил про себя и девичью красоту, скромность и уменье держаться великих княжон.

Зоркий взгляд посла уловил также, что вторая дочь царя, красавица Татьяна, перед молитвой успела обменяться живым и лукавым взглядом с каким-то молоденьким, но мужественным и благородным офицером-уланом, стоящим в группе своих товарищей гвардейцев. Он сразу вспомнил его, поскольку на Вечерней Зоре – параде в Красном Селе в честь президента Франции – великая княгиня Мария Павловна во время прохождения гвардейского уланского полка обратила внимание Палеолога на этого красавца корнета, предсказав ему большое будущее…

В завершение молебна певчие пропели многолетие Царствующему Дому и Государю Императору. После стройного хора всех молящихся, завершившего мощным «Аминь!» свою молитву, тот же протоиерей Васильев зачитал Царский манифест:

«Божиею милостию мы, Николай Вторый,

Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий князь Финляндский, и прочая, и прочая, и прочая… следуя историческим заветам, Россия, единая по вере и крови с славянскими народами, никогда не взирала на их судьбу безучастно…»

Мощный бас протоиерея гремит в полной тишине под сводами Николаевского зала, уходит в глубину соседних помещений, также переполненных людьми, вырывается на улицу, где вокруг Зимнего дворца собрались десятки тысяч людей.

«…Отвергнув доброжелательное посредничество России, Австрия поспешно перешла в вооружённое нападение, открыв бомбардировку беззащитного Белграда… Дорожа кровью и достоянием наших подданных, прилагали все усилия к мирному исходу начавшихся переговоров…»

Посол Франции ещё не очень хорошо понимает на слух слова манифеста, но Сазонов загодя доставил ему этот текст, и переводчики успели доложить послу его точное содержание. Теперь он по памяти следит за ясной русской речью священнослужителя.

«…Союзная Австрии Германия, вопреки нашим надеждам на вековое доброе соседство и не внемля заверению нашему… внезапно объявила России войну… Ныне предстоит уже не заступаться только за несправедливо обиженную родственную нам страну, но оградить честь, достоинство, целость России и положение её среди великих держав…

…В грозный час испытания да будут забыты внутренние распри. Да укрепится ещё теснее единение царя с его народом и да отразит Россия, поднявшаяся как один человек, дерзкий натиск врага…»

Ещё несколько слов, завершающих Манифест, и после мощного баса протоиерея раздался звонкий и ясный голос царя. Палеолог с удивлением отметил для себя, что, вопреки мнению, сложившемуся у его информаторов о выступлениях Государя как невнятных, робких и невдохновляющих, Николай излагает свои мысли ясно, не заглядывая в фуражку, где у него, по-видимому, спрятан заранее заготовленный текст речи. Подняв правую руку над Евангелием, которое ему подносят, Государь обращается от всей души к присутствующим, и его искренность захватывает их всех. Из короткой речи посол запомнил только фразу, сказанную монархом с особым пафосом:

«Я здесь торжественно клянусь, что не заключу мира до тех пор, пока последний неприятельский воин не уйдёт с земли русской…»

После этих слов пять тысяч первых лиц империи и офицеры гвардии встают на колени перед Государем. Затем певчие начинают, и зал подхватывает гимн «Боже, Царя храни!..». Никогда ещё в России, ни в опере, ни в толпе, Палеолог не слышал столь страстного и слитного исполнения государственного гимна.

Николай, Александра и великие княжны вливают свои голоса в общий хор, их лица воодушевлены и прекрасны, как и у большинства людей в этой толпе.

Гимн окончен, но энтузиазм не стихает. Крики: «Ура!», «Слава Государю», «Да здравствует Россия!» – гремят под сводами Николаевского зала. Те, кто узнаёт посла Франции, причиняет к патриотическим лозунгам ещё и здравицу союзнице: «Вив ля Франс!»…

Толпа окружает царя и царицу, им целуют руки и жаждут хотя бы чуть прикоснуться к Помазанникам Божьим. Дворцовый комендант просит офицеров гвардии создать живое кольцо вокруг Семьи. Только так Царская Семья может покинуть зал. Посол уходит вместе с ними и внутренними переходами, следуя за Государем и Императрицей, попадает к балкону, который выходит на Дворцовую площадь. Вокруг Александрийского столпа ждут выхода Государя на балкон Зимнего дворца сотни тысяч людей. Вся Александровская площадь забита до отказа, но нигде – ни давки, ни безобразий.

Когда на фоне тёмно-красных стен Царской резиденции на балконе второго этажа появляются две фигуры – Государыня в белом и Император в зеленоватой полевой форме, вся толпа, как один человек, опускается на колени и мощным хором запевает гимн России. Убеждённый республиканец, посол с уважением думает о том, что скромный и не выпячивающий себя полковник среднего роста с лучистым взглядом синих глаз – Николай Александрович Романов – для этих сотен тысяч подданных и ста пятидесяти миллионов других, которые Его сейчас не видят, но верят в Него, есть истинный самодержец, отмеченный Богом, политический, военный и духовный глава, неограниченный владыка душ и тел…

Все эти воспоминания, уже живописно поданные в шифровке в Париж и красочно изложенные в личном дневнике посла, который он собирался впоследствии предложить на суд читателей, чтобы снискать себе не только дипломатические, но и литературные лавры, приятно обогрели его душу, всегда несколько холодеющую перед встречами с сильными мира сего, к числу которых, безусловно, принадлежал и русский царь.

«Его родственники и приближённые, – думал Палеолог, уютно расположившись на мягких бархатных подушках придворной кареты, – уж слишком много грязи вылили мне на него за тот короткий срок, что я служу в России… Что-то здесь не совсем чисто… Какие цели они преследуют, столь тенденциозно оценивая Главу своего Дома и Государства? А ведь Николай явно выглядит совсем не таким чудовищем, каким его рисуют великая княгиня Мария Павловна, графиня Гогенфельзен, супруга великого князя Павла, наконец, супруги великих князей Николая и Петра Николаевичей – Анастасия и Милица… Всё это следует прояснить, понять и использовать на благо великой Франции, как и подобает гениальному дипломату…»

Сам посол был уверен в том, что он талантлив, и так же думал его друг со школьных лет, президент Пуанкаре, направивший Палеолога в Россию после службы на Балканах. И действительно, для того чтобы успешно участвовать в разжигании двух Балканских войн и одной мировой, нужно было иметь выдающиеся способности разгадывать чужие и плести собственные интриги. Палеолог ими в полной мере обладал.

Он умел также хорошо предвидеть события, заводить нужные связи и вербовать исключительно полезных осведомителей. Теперь, на пути в Александрию, он многое передумал и оценил.

«Самый важный результат для Франции сегодня, – размышлял Палеолог, – это то, что ничто не мешает мобилизации русской армии. Забастовки и бесчинства рабочих, начавшиеся в канун визита Пуанкаре в Россию явно на немецкие деньги, прекратились словно по мановению волшебной палочки… Патриотизм захватил и тех рабочих, которые были подвержены социалистической агитации и прогерманскому интернационализму… Да-а… Мне обязательно надо отметить высказывание Родзянко, который сказал мне про петербургские манифестации: «Я ходил по улицам… и, к удивлению, узнавал, что это – те самые рабочие, которые несколько дней назад ломали телеграфные столбы, переворачивали трамваи, строили баррикады…» И ещё не забыть: осведомитель из Харькова сообщает: «Назвать себя большевиком или пораженцем в эти дни никто не смеет, не подвергаясь риску быть арестованным или избитым до полусмерти самими рабочими… Даже самая оппозиционная часть русского общества – студенты участвуют в патриотических манифестациях… я сам видел толпу тысяч в десять студентов, которая шла под огромным знаменем «Единение царя с народом»… Конечно, это не все студенты, но многие из них, как говорят, записываются на краткосрочные офицерские курсы, а также становятся вольноопределяющимися, чтобы поскорее попасть в действующую армию и получить на фронте погоны прапорщика…»

От студентов мысли посла естественным путём перешли к социалистам.

«А что касается революционных партий, то господин депутат Думы Бубликов[121], который постоянно вращается среди прогрессивных кругов, подготовил для меня великолепное сообщение… Кстати, не забыть ему повысить гонорар за осведомительскую работу… В Париже вызовет одобрение, что в этот момент нечего опасаться никакой забастовки, никаких беспорядков… Патриотический порыв слишком силён… Да и руководители социалистических партий на всех заводах проповедуют покорность военному долгу… Хм… Совсем как во Франции… К тому же русские социалисты убеждены, что эта война приведёт к торжеству пролетариата…»

«Конечно, это не бесспорно, – думал посол, – но в этом есть что-то, что способно заинтересовать наши политические круги, симпатизирующие революционерам и социалистам в России… Да, донесение Бубликова надо переслать в дипломатической почте, чтобы русский «чёрный кабинет» его не перехватил… Говорят, их математики умеют даже «раскалывать» телеграфные шифры… На всякий случай надо быть осторожным!.. Но всё же, всё же!.. Какой взрыв патриотизма! Может быть, оппортунисты Царской Семьи и оппозиция в Думе всё же преувеличивают революционность русского народа и выдают желаемое за действительное?..»

На яхте хорошо думалось под ритмичные удары плиц о воду. Посол даже пожалел, что его морское путешествие заканчивается, когда «Александрия» стала причаливать к пристани Петергофа. На молу он увидел точно такую же чёрную лакированную придворную карету, которая везла его к Николаевскому мосту. Подле неё стоял скороход. Ожидали явно его, поскольку на борту «Александрии» он был единственным пассажиром. Он решил обязательно отметить эту уважительную деталь в своей следующей депеше.

47

Весь день у Государя было хорошее настроение. Во-первых, вчера вечером Германия объявила войну Франции, и теперь две дружественные державы стали официальными военными союзниками. Во-вторых, утром пришло ещё более радостное известие: Англия объявила войну Германии за то, что немцы напали на Францию и самым бесцеремонным образом нарушили нейтралитет Люксембурга и Бельгии. Это стало особенно доброй вестью для Николая Александровича, поскольку он до последнего момента сомневался в том, выступит ли туманный Альбион вообще, хотя и связанный военной конвенцией с Францией. Оказалось, что британцы решили не отсиживаться у себя на Острове, а вступить в войну, не сомневаясь, очевидно, что вскоре победителям придётся делить добычу и надо поскорее оказаться среди них…

Однако Государь, в отличие от своих генералов, не рассчитывал на скорую и лёгкую победу над германцами. Он предвидел, что борьба будет долгой, опасной и очень жестокой, хотя генералы и уверяли, что легко расколотят Австрию и быстро дойдут до Берлина. Вот и Николаша, хотя ещё и не вошёл в курс дела, был такого же мнения, как начальник Генерального штаба Янушкевич, которого теперь, за неимением другого, более опытного боевого генерала, пришлось назначить начальником штаба Верховного Главнокомандующего…

Государь с утра много работал, принимал военных и гражданских, а на три часа назначил аудиенцию послу Франции в связи с официальным вступлением союзницы в войну. Принимать его он решил не по парадному протоколу в Большом Петергофском дворце или на Ферме, а подчёркнуто дружески, в домашней обстановке Нижнего дворца. Такая честь никому из послов дотоле не оказывалась, и Николай был уверен, что Палеолог поймёт и оценит это.

Так оно и вышло. Затянутый в парадный мундир со всеми орденами, в посольской треуголке с плюмажем, маленький и торжественный, Палеолог был приятно удивлён, когда дежурный флигель-адъютант Мордвинов провёл его в кабинет Государя. Николай вежливо встал, когда вошёл гость. Он был в походной форме какого-то другого полка, а не в той, что была на нём в Николаевской зале Зимнего дворца во время чтения манифеста о войне с Германией.

Государь стоял спиной к свету, идущему из широких раскрытых окон, за которыми блестела гладь Финского залива. Поэтому Палеолог увидел следы усталости на его лице, лишь когда Государь приблизился пожать руку послу.

– Я хотел выразить всю свою благодарность, всё своё уважение вашей стране, – сказал Николай после обычного приветствия и одарил Палеолога одним из своих добрых взглядов. – Передайте, прошу вас, правительству Республики мою самую сердечную благодарность.

Посол торжественно, как и подобает моменту, но не обстановке, отвечает дрожащим голосом, изобличающим его волнение:

– Правительство Республики и её глава – президент Пуанкаре будут очень тронуты благодарностью Вашего Величества. Они заслужили её той быстротой и решимостью, с которыми Франция выполнила свой союзнический долг, когда убедилась, что дело мира непоправимо погублено. В этот день Франция не колебалась ни одного мгновения.

– Я знаю, знаю… – уже по-домашнему говорит царь и добавляет: – Впрочем, я всегда верил слову Франции… Особенно после того, как я посетил вашу великую страну и встретился с её народом…

Пока длился этот обмен официальными любезностями, посол успел оглядеть кабинет властителя огромной империи и подивился его простоте.

Государь предлагает сесть и угощает гостя папиросами из деревянной шкатулки.

Разговор действительно становится менее официальным и более интересным для посла. Царь беседует совершенно раскованно и с большим знанием дела. Палеолог понимает, что не случайно у него на столе лежат карты и книги, папки документов и докладов.

Палеолог спрашивает мнение Государя о продолжительности этой войны. Это как раз то, о чём сегодня размышлял Николай, и он излагает послу свои раздумья, из которых видны глубина и серьёзность мышления российского самодержца. Он полагает, что война продлится не менее года, будет жестокой и опасной. Царь опровергает мнение тех, кто считает, что за два-три месяца удастся победить коалицию Центральных держав, тем более что ещё не совсем сложился баланс сил, которые будут выступать друг против друга.

Посол снова поражается, с каким профессионализмом опытного дипломата русский царь рассуждает о предполагаемых позициях, которые займут в ходе битвы Италия и Турция, Болгария и Румыния, о необходимости привлечь к Антанте Японию, а для этого просить Великобританию хотя бы на время уладить свои противоречия с этой страной в Азии. Император проявляет даже понимание ситуации в САСШ, где сильны германофильские и изоляционистские тенденции, но выражает надежду, что «яблочко от яблони недалеко катится» и Америка должна последовать в борьбе с Германией за своей праматерью Британией, поддержав её морально и материально.

Палеолог начинает беспокоиться, что не сумеет в этом интересном для него профессиональном разговоре добиться главного, с чем он ехал к царю, – как можно скорее толкнуть ещё не до конца отмобилизованную русскую армию на Берлин, чтобы спасти от неминуемого разгрома бошами прекрасную Марианну.

Наконец, он улучает момент и со всей настойчивостью, на которую способен, прервав Государя, начинает доказывать, какой ужасной опасности должна подвергнуться Франция в первый период войны, а с ней и Россия.

– Ваше Величество, – чуть не плачет посол, – французской армии придётся выдерживать ужасающий натиск полностью готовых к войне двадцати пяти германских корпусов… Я умоляю поэтому предписать Вашим войскам перейти в немедленное наступление… В противном случае французская армия рискует быть раздавленной… Если такое свершится, то вся масса германцев обратится против России, и Франция не сможет ничем помочь!..

– Мой дорогой посол, – отвечает монарх, – как только закончится мобилизация, я дам приказ немедленно идти вперёд. Моя армия и все резервисты рвутся в бой… Наступление уже было давно согласовано нашими Генеральными штабами в Шантильи, и теперь те же генералы поведут наши победоносные войска на битву… Германия будет взята в клещи, а этого более всего боялись все разумные германские генералы, начиная от Бисмарка… Кстати, вы знаете, что мой кузен Вильгельм, наверное, совсем сошёл с ума…

Доверительно пригнувшись к послу, Император рассказывает ему историю, которая потрясла его в ночь после объявления Германией войны России:

– Вы знаете, первого августа я заработался допоздна и только в половине первого ночи отправился в комнату Императрицы, чтобы выпить с ней чаю, прежде чем идти в постель, – я плохо сплю, если ложусь сразу после работы над бумагами… Её Величество была уже в постели, хотя она – такой же полуночник, как и я, и мы за чаем проболтали до двух часов ночи. Потом я пошёл в ванную, так как очень устал, но не прошёл и двух шагов, как мой камердинер догнал меня и сказал: «Очень важная телеграмма от его величества Кайзера!..» Я взял листок, и – подумайте только!.. – в нём стояло: «Немедленный, ясный и безошибочный ответ Твоего правительства – единственный путь избежать бесконечных несчастий… Я прошу Тебя ещё серьёзнее, без отлагательств приказать Твоим войскам ни при каких обстоятельствах не нарушать мои границы…» И Вильгельм писал это в тот момент, когда предписывал своему послу в Петербурге объявить нам войну! Он безнадёжно запутался в сетях своего собственного вероломства и лжи!.. Что же? Он считал меня сумасшедшим? Или рассчитывал поколебать меня, смутить и толкнуть на какой-то бесчестный поступок перед моей армией и народом?.. Я вернулся с этим текстом к Императрице, прочитал ей, и она прямо спросила меня: «Ты ведь не будешь отвечать на это?!» – «Конечно нет!» – сказал я ей. Мы тогда решили, что всё кончено навсегда между нами и Вильгельмом, как бы ни сложились обстоятельства в дальнейшем… Объявляя мне войну, он умоляет меня не пускать мои войска через его границу!.. – ещё раз с иронией повторил суть телеграммы Николай и закурил новую папиросу.

Посол пришёл в полный восторг. Никогда и никто из монархов, при чьих дворах он представлял свою страну, не разговаривал с ним так доверительно и интимно. Палеолог почти полюбил в эти мгновенья Николая Александровича, он был им полностью очарован.

Они поговорили на разные темы ещё с четверть часа, а потом Государь встал, давая понять, что аудиенция окончена. На прощанье он заключил посла в объятия со словами:

– Господин министр, позвольте мне в вашем лице обнять мою дорогую и славную Францию!

Его глаза ещё раз излучили из себя поток тепла и очарованья.

Кланяясь от души и пятясь к двери, чтобы не поворачиваться спиной к такому обаятельному монарху, Палеолог покинул кабинет в Нижнем дворце.

Мордвинов, казалось, и раньше знал, что Николай Александрович обласкает посла Франции. Как истинный придворный, заметивший, что кто-то попал в особую милость к царю, он самым льстивым образом осведомился, не надо ли чем-то помочь послу. Чуть ниже, чем обычно, поклонился он ему перед тем, как отворить Палеологу дверцу кареты с двуглавым орлом на лакированном боку.

Послу и эти знаки внимания были очень приятны. Тем более что он знал кое-что об этом флигель-адъютанте царя, а именно – Мордвинова салонная молва называла одним из немногочисленных личных друзей Семьи Императора.

Теперь путь Палеолога лежал совсем близко. Он приказал кучеру везти его на Знаменку, во дворец великого князя Петра Николаевича.

…Через несколько минут посол Франции словно из одного мира – тихого, простого и спокойного, перенёсся совсем в другой – пышный, яркий и вызывающий. Просторный дворец, построенный в середине XVIII века для графа Кирилла Разумовского, сиял огнями и гремел музыкой военного оркестра – Верховный Главнокомандующий великий князь Николай Николаевич и его брат, владелец Знаменки, ещё не закончили праздновать высочайшее назначение.

Посла здесь как будто бы ждали – настолько желанным гостем был он великокняжескому семейству. Внутри царила такая суматоха, словно немецкий десант готовился к высадке на берега Знаменки или эскадра германских цеппелинов[122] подходила среди туч ко дворцу. Значительную долю этого столпотворения создавал генерал-майор Саханский, управляющий малым двором великого князя Николая Николаевича, он же – глава его свиты. По представлению дяди Николаши Государь назначил его комендантом Ставки. Своей бестолковостью и великой путаницей Саханский воочию доказывал всем, в том числе и французскому послу, что Верховный Главнокомандующий ценит своих сотрудников не за ум и деловитость, не за службу, а за умение прислуживаться.

В вестибюле, приёмных, гостиных и салонах дворца толпилась масса народа. Это были представители самых аристократических фамилий России, набежавших поздравить великого князя с назначением, а заодно под его радостную руку замолвить словечко за своих отпрысков – бесчисленных Жоржей, Владей, Алексов и Миков, которые хотели бы покинуть свои гвардейские полки, выступающие на передовые линии, и исполнять свой патриотический долг при тыловых штабах, а ещё лучше – на Ставке, где заведомо чаще будут сыпаться звёзды на погоны и ордена на грудь и никогда – пули и осколки снарядов… Те из них, кого великий князь уже облагодетельствовал, оказав свою протекцию в желаемом чиноустройстве, толпились тут же и громко возносили хвалу гению Верховного Главнокомандующего. Хор трубачей гвардейских гусар непрерывно исполнял военные марши, в том числе и французский «Лотарингский», лакей обносили гостей подносами с бокалами шампанского, столь любимого великим князем.

Саханский встретил посла Франции в первом салоне и, пока вёл его по анфиладе зал, то и дело показывал на благородных старцев, называл их громкие фамилии или представлял Палеологу тех, кто оказывался у него на дороге. Посол, за два месяца пребывания в Северной Пальмире уже перезнакомившийся с половиной высшего петербургского общества, только радовался новым знакомствам. Вслушиваясь в их изящную, но старомодную французскую речь и уловив цель визитов к великому князю, умница Палеолог неожиданно пришёл к выводу: «Николай Николаевич уже выиграл своё главное сражение – за благополучие всех своих клевретов… Ведь Верховному Главнокомандующему будут теперь обязаны все сливки общества… А уж они-то умеют либо раздувать чью-нибудь незаслуженную славу, либо губить репутации тех, кто им не по нраву…»

Пройдя несколько роскошных залов, Саханский без стука отворил дверь и пропустил вперёд Палеолога. Посол попал в огромный кабинет, где посередине на троноподобном кресле сидел Николай Большой, как называли его в Доме Романовых за гигантский рост – около двух метров.

Перед Главнокомандующим на столах были разложены карты западных губерний России и Царства Польского, а также листы немецкой двухвёрстки Восточной Пруссии. Николая Николаевича окружали офицеры его свиты и несколько генералов, среди которых посол узнал генерала Палицына – как говорили, старого друга и собутыльника великого князя и хитрого лиса по характеру, и начальника Генерального штаба Янушкевича. Генерал Янушкевич никогда и ничем не командовал, даже батальоном. Будучи профессором военной администрации, он был назначен начальником Академии Генерального штаба. Сухомлинов не мог воспрепятствовать этому назначению из-за высоких покровителей Янушкевича и только сказал, оценивая этот взлёт: «Наш новый начальник Николаевской академии – малое дитя». Янушкевичу, разумеется, передали этот отзыв, и он затаил злобу на военного министра.

Великий князь, будучи назначен Государем Верховным Главнокомандующим, очень хотел сделать начальником Штаба Ставки своего друга Федю Палицына, но «Гневная», которая всегда активно продвигала «своих» людей на все ключевые посты, настойчиво рекомендовала Императору Янушкевича, который к тому времени уже был начальником Генерального штаба. Верховный решил, что ему не с руки ссориться с мстительной старой государыней, и согласился на Янушкевича.

Там же рядом суетился генерал Данилов, в отличие от другого Данилова, рыжего, обозначаемый в разговорах как Чёрный. Данилов-Чёрный, о котором в посольских досье на русских военных и гражданских деятелей было написано, что его бывший начальник по Киевскому военному округу генерал Алексеев сказал, что он – «просто дурак», обладал весьма развитыми амбициями. Он вертелся теперь перед великим князем, старательно вымазживая себе должность генерал-квартирмейстера Ставки, третью по значению после Верховного и начальника его штаба. Всё это автоматически отметила профессиональная память посла.

По стенам, между стульев, стояли во множестве круглые чайные столики, уставленные бокалами с любимым напитком великого князя – произведением вдовы Клико. Каждый из присутствующих мог без тостов и приглашений сколько угодно угощаться искрящимся шампанским, следуя примеру Николая Николаевича. А Верховный Главнокомандующий то и дело отправлял в большой рот с ярко-красными губами бокал за бокалом.

Проглотив очередную порцию, Николай Николаевич с высоты своего роста узрел нового гостя – французского посла. Радость гиганта была неописуема. Он вскочил со своего трона, длинными и тощими ногами быстро отмерил несколько шагов, отделявших его от Палеолога, и почти переломился пополам, обнимая низенького французского посла. Дохнув смесью перегара, табака и шампанского на полузадушенного в его объятиях гостя, великий князь воскликнул:

– Господь и Жанна д'Арк с нами!.. Мы победим!..

Посол растерян и ничего не может ответить. Хотя великий князь произносит всё на отличном французском языке, но, видимо, совершенно незнаком с историей Франции. Ведь вместо того чтобы изгонять англичан из своей страны, как это делала Жанна д'Арк, речь сейчас должна идти о том, как их привлечь туда как можно скорее…

Приняв молчание посла за его согласие с тостом, Верховный вручает послу бокал шампанского, чокается с ним и без перерыва произносит краткую речь:

– Разве не Провидению угодно было, чтобы война разгорелась по такому благородному поводу – защитить Сербию, охранить слабых?.. Чтобы наши народы отозвались на приказ о мобилизации с таким энтузиазмом? Что обстоятельства так благоприятны для нас?..

Посол, выпятив грудь и наступая на верзилу – великого князя, торжественно объявляет ему, что он только что от Государя и Его Величество в продолжительном и благосклонном разговоре с представителем Франции обещал ему самым скорейшим образом начать наступление на Берлин…

Палеолог сознательно умалчивает, что царь, называя сроки наступления, связал их с обязательным окончанием мобилизации.

Он требовательно, словно у подчинённого, спрашивает Главнокомандующего Российской императорской армии:

– Через сколько дней, ваше высочество, вы начнёте наступление?

Великий князь, вероятно, тоже осведомлён о намерении Государя санкционировать продвижение больших масс войск вперёд только после того, как полки, дивизии, корпуса и армии будут полностью укомплектованы и снабжены военными припасами. Но желание угодить милому союзнику, который так старался ради него, побуждает Верховного Главнокомандующего несколько изменить формулировку обещания наступать. С горящими от возбуждения глазами Николай Николаевич, размахивая длинными руками, выпаливает:

– Я прикажу наступать, как только эта операция станет выполнимой, мой дорогой посол! И я буду жестоко атаковать неприятеля! Я даже не буду ждать того, чтобы было окончено сосредоточение моих войск…

Чуткое ухо посла улавливает очень уж независимое словечко – «моих» войск, как будто это и не армия самодержца всероссийского, а личная воинская команда великого князя. К тому же Николай Николаевич явно не желает дожидаться конца мобилизации, как того хочет Государь.

«Однако, – думает Палеолог, – взыграли-таки амбиции у Дяди царя!.. Недаром говорили мне осведомители, когда описывали расстановку сил в Доме Романовых, что кое у каких семейных противников Николая Александровича замечено было во время революции 1905 года намерение удалить от власти молодого царя и короновать на царство его популярного Дядюшку… Не потому ли он так рвался сейчас занять пост Верховного, что это создаст ему большие возможности в этом направлении?..»

– Когда вы начнёте наступление?! – чуть ли не с вызовом вопрошает посол союзной державы. – Ведь, согласно франко-русской военной конвенции, под которой стоит подпись генерала Янушкевича, начальника Штаба Ставки, – проявляет осведомлённость Палеолог и кивает в сторону высокого, с короткой стрижкой и чёрными нафабренными усами генерала, – Россия обязывается выступить на пятнадцатый день после начала мобилизации. А это документ, который следует уважать!

– Я и имел в виду, – подобострастно говорит великий князь, – что наступление начнётся четырнадцатого-пятнадцатого августа…

Как всякий нахал, встретившийся с силой, Николай Николаевич несколько сникает. Он осознаёт, что за спиной маленького и надутого, словно пузырь, человечка маячит финансовая мощь Франции, сила золота, которым оплачены русские облигации. Сам великий князь тоже сопричастен этим финансовым делам, а его супруга, Анастасия, и ещё более активная свояченица, Милица, по уши погрязли в балканских финансовых вливаниях Франции, в черногорских комбинациях их отца Негоша. Именно поэтому великому князю совсем не с руки ссориться с великой союзницей и отстаивать своё мнение, даже если бы он его имел. Поэтому он становится воплощением любезности.

– Мой дорогой посол! – берёт под руку Палеолога Главнокомандующий и подводит к одному из столов с картами. – Я вам сейчас расскажу то, что приготовил для доклада Государю… Вы знаете, теперь я каждый день, как Главнокомандующий, в шесть часов обязан сделать доклад Его Величеству…

– Ах! Ваше высочество, я всё равно ничего в вашей стратегии не понимаю и желал бы только знать, пойдёте ли вы на Берлин и когда? – ещё раз настойчиво говорит Палеолог.

От всех речей у Верховного Главнокомандующего, видимо, пересохло в горле. Он воспользовался тем, что заговорил посол, и опрокинул в себя ещё бокал шампанского. Потом положил ладонь на карту и торжественно сказал:

– Мой дорогой посол! Я поломал все планы моих предшественников, которые хотели обороняться на двух направлениях – германском и австрийском… Сегодня я предлагаю Государю совершенно новый план войны, и вы – его первый ценитель! Я делаю главным третье направление, которое оставалось позабытым: на Берлин! Я сосредоточу у Варшавы манёвренную группу для похода через Познань на Берлин, и в то же время мы будем вести операции на Восточно-Прусском и Галицийском театрах…

Палеолог тут же смекнул, что именно такой вариант отвечает желанию французского Генерального штаба и военного министра Мессими, о котором тот говорил ему в Париже накануне визита Пуанкаре в Петербург.

– О! Это грандиозно! – решил он подыграть великому князю. – Я передам в Париж, что во главе русских войск поставлен истинный генералиссимус! Но наступление на Берлин должно начаться не позже четырнадцатого августа! – подвёл французский посол итог своей встречи с Верховным Главнокомандующим союзной армии, которому он фактически назначил срок начала настоящих боевых действий. И русский гигант покорно с ним согласился.

«Как, однако, легко вертеть этими дылдами!» – с гордостью подумал о себе посол. Как у всяких людей маленького роста, у него было постоянное желание одерживать превосходство над рослыми мужчинами и очаровывать крупных женщин.

Довольный собой, Палеолог даёт понять хозяину, что хочет откланяться. Николай Николаевич, занятый мыслями о предстоящем докладе у Государя, даже рад этому. Но на прощанье он снова сжимает в своих железных объятьях французского посла:

– Будьте добры передать генералу Жоффру самое горячее приветствие и уверение в моей полной вере в победу… Скажите ему также, – слёзы умиления показываются на красных от избытка шампанского глазах великого князя, – что я прикажу рядом со штандартом Главнокомандующего поставить вымпел, который он подарил мне, когда я два года тому назад присутствовал на манёврах французской армии…

48

Их высочества, семейство великих князей Николаевичей, живя на Знаменке, любило завтракать не в столовой зале дворца, а в уютном уголке огромного Оранжерейного комплекса, связанного с основным зданием и другими оранжереями застеклёнными переходами. Оранжереи были столь просторны и высоки, что огромные пальмы свободно росли в тепле и лучах солнца, словно на побережье Адриатики, где родились великие княгини Анастасия и Милица Николаевны. Может быть, именно потому их тянуло сюда, в гущу тропических растений и цветов, что черногорки тосковали по родине, которую покинули совсем детьми, чтобы поступить в Смольный институт?

За день до того, как Верховный Главнокомандующий должен был убыть из столицы на Ставку, местопребыванием коей был определён уездный городишко в Белой Руси Барановичи, только недавно получивший статус города из забытого Богом местечка, прислуга вновь накрывала стол в Оранжерее для завтрака, на который не был приглашён никто из посторонних. Великие князья и их супруги решили держать семейный совет, чтобы сообща определить предстоящие политические и военные шаги Николаши.

Дружные сестрички уже обсудили кое-что с глазу на глаз, и решено было, что самая бойкая и умная из них, доктор алхимии, Милица, сделает своего рода обзор идей, которыми были одержимы обе черногорки. Главная из этих идей, определявшая всю жизнь и линию поведения дочерей князя Негоша Черногорского, уже давно клонилась к тому, чтобы всеми правдами и неправдами добиться российского трона для великого князя Николая Николаевича. Идея эта первой пришла в голову Милице, когда Стана развелась со своим первым мужем, герцогом Георгием Лейхтенбергским, и вышла замуж за Николая Николаевича. Заботливая мать, Милица заблаговременно рассчитала, что если императором станет бездетный Николай Николаевич, то наследником при нём законным образом окажется сын её и великого князя Петра Николаевича Роман.

Тогда и Анастасия и Милица «дружили» с молодой Государыней, то есть демонстрировали доброе к ней отношение, как бы покровительствовали ей в высшем петербургском обществе и не распускали об Александре сплетен, как это делали вдовствующая императрица и её соперница по лидерству в свете великая княгиня Мария Павловна Старшая. Дружба Александры и Милицы укреплялась ещё одинаково мистически-религиозными настроениями царицы и великой княгини, их увлечением теологической, а у Милицы – и теософской литературой и необычными проповедниками и святыми людьми. Именно Милица ввела в Семью Государыни французских спиритов Папюса и месье Филиппа[123], а затем и представила ей тёмным октябрьским вечером 1905 года в своём доме на Знаменке «забавного» Святого старца Григория Распутина.

Но с 1911 года придворные Большого и малого дворов заметили, что Александра, уловив интригу против себя и Ники в действиях черногорок, резко порвала тесные дружеские отношения с Милицей и Станой, оставаясь в рамках официальных родственных.

Пока существовало благорасположение молодой царицы к Анастасии и Милице, Распутина во дворцах Николаевичей называли «божьим человеком». Так же уважительно к Старцу Григорию относились и клевреты Николая Николаевича в обществе.

Как только произошло изменение в отношениях между Александрой, с одной стороны, и Милицей и Анастасией – с другой, великий князь под влиянием супруги и её сестры задумал удалить Старца от Царской Семьи и проучить его.

Но эти старания не увенчались успехом. Целительное воздействие Распутина на болезнь Наследника, его искреннее отношение к Царской Семье, народная мудрость и безыскусная правдивость в религиозных и человечески душевных беседах настолько укрепили дружбу простого сибирского мужика с Николаем, Александрой и их детьми, что попытки Николая Николаевича перессорить их окончились провалом.

Тогда мстительный и злобный великий князь вместе со своим семейством начал подлую интригу против молодой Императрицы. Именно с той поры люди великого князя в полиции, администрации, Святейшем Синоде и других опорных пунктах власти и «общественного» мнения подключились к грязной клеветнической кампании против Александры, вменяя ей в вину редкие посещения дворца Распутиным. «Обиженные» Государем великая княгиня Мария Павловна Старшая со своим семейством, дядя Павел и Ольга Валерьяновна Пистолькорс, брат Миша с Натальей Вульферт, вольнодумец и историк великий князь Николай Михайлович и другие недовольные в Доме Романовых живо подхватили сплетни и клевету, добавляя кое-что и от себя. Ярмарка злословия в великосветских салонах с удовольствием включилась в шельмование молодой Императрицы. Хор врагов Николая и Александры в Думе и околодумских кругах, вроде Гучкова, Милюкова, Родзянки и иже с ними, немедленно вступил в дело и развил семейную интригу внутри Дома Романовых до общегосударственного размера. Правда, сначала успехи злопыхателей были не очень велики, но и капля точит камень.

Несмотря ни на что, Николай относился к дяде Николаше заметно теплее, чем к другим дядьям и членам Дома. Может быть, сказывалось то, что он какое-то время стажировался в лейб-гвардии гусарском полку под командованием великого князя Николая Николаевича. Во всяком случае, даже получая от специальной службы дворцового коменданта надёжные сообщения о некорректных высказываниях великого князя, его супруги и её сестры в свой адрес или против Аликс, он словно пропускал их мимо ушей. Его благоволение к дяде Николаше простёрлось настолько далеко, что он даже назначил его Верховным Главнокомандующим, хотя Аликс с самого начала и выражала сомнения в правильности такого шага.

Что сделано, то сделано. И вот теперь Верховный Главнокомандующий, прежде чем явиться в свой полевой штаб, устроил в Оранжерее настоящий военный совет. На семейное совещание не взяли только Романа. Во-первых, князь был слишком молод – ему минуло восемнадцать лет. Во-вторых, он был невоздержан на язык, мог сболтнуть в обществе или полку что-то лишнее и к тому же слишком любил своего троюродного брата – царя.

Хозяйка дома, Милица, не без оснований опасавшаяся всюду чужих ушей, велела накрыть небольшой овальный стол, чтобы не перекликаться о деликатных вещах через обычный большой. Сначала подали страсбургский паштет. Таким образом теперь ежедневно начинали завтрак, выражая гастрономические симпатии прекрасной Франции.

Небрежно ковыряя вилкой в тарелке, сухая, чёрная лицом и волосами Милица, не мигая, вперила взор чёрных глаз куда-то в гущу пальм, словно именно там должно было открыться ей, профессиональной сивилле, близкое и далёкое будущее. Её пятидесятилетний супруг Пётр Николаевич, болезненный и безучастный почти ко всему, кроме лошадей, сидел визави и высоко держал рано поседевшую голову на длинной, как у брата, шее, торчащей из шитого золотом воротника генерал-адъютантского мундира. Он был спокойнее своего брата по характеру, одолеваем различными недугами и по этим причинам меньше интересовался интригами в Доме Романовых.

Слева от него сидела свояченица Анастасия, такая же сухая и чёрная, как «старшая галка». Она с удовольствием уплетала паштет, зная наверное, что именно будет говорить её сестра.

Великий князь Главнокомандующий откинулся на кресле справа от хозяина дома. После первого завтрака он успел осушить уже пару бутылок шампанского, быстро прикончил свою порцию паштета и теперь утирал большой красный рот салфеткой, ожидая от Милицы директив в форме пророчеств. Он считал её самой умной женщиной на Земле, одарённой не только умственными, но и сверхъестественными способностями.

Великая княгиня не заставила себя долго ждать. Она отбросила от себя вилку и, продолжая смотреть в точку где-то у вершин пальм, тягуче, нараспев, по-французски, заговорила:

– Вижу воина-победителя в латах у Королевского замка в Варшаве… Вся Польша – и австрийская и германская части – свободна от врагов рода человеческого… Прекрасный рыцарь, – черногорка вперила вдруг магнетизирующий взгляд в лицо Николая Николаевича, – надевает на себя корону Короля Польского и идёт со сверкающим мечом на Берлин… Новому королю Польскому рукоплещут Париж, Лондон, Цетинье, Белград… вся Европа!..

Николай Николаевич понял, что свояченица говорит про него, и восторг засиял на его лице. Он с детства мечтал носить хоть какую-нибудь корону, ждал не дождался в революцию 1905 года поворота событий в свою пользу, влез тогда вместе с графом Витте в интриги против племянника и его жены в тайной надежде, что, может быть, случится что-то такое, что сделает его хотя бы регентом при малолетнем Наследнике престола Алексее, а потом… Ведь не случайно же его жена и свояченица так добро покровительствовали морганатическому браку племянника Михаила с Брасовой, чтобы тончайшим образом лишить брата царя законных прав на престолонаследие или регентство при больном мальчишке… А в этой дурной России, тем более во время войны, с Государем всякое может случиться… И тогда польская корона – он хорошо понял ход мыслей Милицы – станет надёжным мостом к шапке Мономаха…

Гигант не заметил, как Стана под столом своей туфелькой коснулась ноги сестры в знак того, что пора переходить от мистики к реалиям жизни. Милица словно очнулась ото сна, потрясла головой и, широко открыв глаза, обвела ими всех сидящих за столом. Муж и свояк ответили ей радостными улыбками.

Николай Николаевич качнулся к столу, хлопнул об него длинной костлявой ладонью и торжественно провозгласил:

– Сам Господь Бог озарил видением Милицу!.. Её устами Провидение указывает мне путь!.. Вперёд, через Варшаву на Берлин, и как только мои войска перейдут историческую польскую границу на западе, Корона Польская засияет на моей голове!..

Анастасия выслушала его с умилённым выражением лица, разделив радость супруга, и тихонечко добавила как что-то малозначительное:

– Мы все должны готовить твой триумф, Николаша… Ты, наверное, хочешь в первую голову воспользоваться тем, что законы Российской империи наделяют тебя, как Верховного Главнокомандующего, неограниченными правами в зоне действия твоих армий, если я правильно поняла твоего начальника штаба Янушкевича?..

Хитрая великая княгиня никогда не делала прямых подсказок своему вспыльчивому мужу, а всегда давала советы, облекая их в такую форму, словно гениальный генералиссимус их уже высказал сам. Черногорка с молоком матери впитала в себя опыт многих поколений балканских женщин, которые формально считались на положении рабынь у своих мужей, но многим из них это нисколько не мешало вертеть простодушными мужчинами…

Вопрос разбудил в голове Николая Николаевича целый поток мыслей, осторожно заложенных туда за эти дни умными и дальновидными сёстрами.

– Прежде всего я буду переводить все бразды правления из Петербурга на Ставку… Ты, Стана, права, Уложение о полевом управлении войск даёт мне для этого все возможности… Прав у Главнокомандующего в полосе действия фронтов больше, чем у самого Государя, а эту полосу можно со временем расширить до Москвы и Кавказа, то есть на самые населённые и развитые губернии империи. В этой полосе у любого моего прапорщика будет больше административных прав, чем у губернатора!.. – воодушевился великий князь. – Затем… я буду вызывать министров из Петербурга на Ставку с докладами, требовать от них больше, чем требует Ники, и пусть попробуют они не исполнить мои приказы!.. – грозно оглядел он стол. – Самыми первыми я вызову Сазонова и представителя «польского коло» в Государственном совете графа Сигизмунда Велепольского и прикажу им подготовить мой манифест полякам…

– Но, друг мой, – неожиданно вмешался Пётр Николаевич, – ведь граф близок ко Двору Ники, и он вряд ли послушает тебя…

– Он послушает Сазонова, а Сазонов будет делать то, что я ему скажу… А вообще, Пусси, не мешай мне думать… – напустился великий князь на своего брата, которого и в грош не ставил, не то что его жену.

– Николаша, ты говорил недавно, что хотел бы в этой своей должности укрепить отношения с Родзянкой, Гучковым и другими представителями общественности, посулить им реформы, а может быть, и «ответственное» правительство, о котором они давно мечтают… – вкрадчиво продолжила линию сестры Милица.

– Всё так, но надо осторожно встречаться с Гучковым, ведь за ним следят люди дворцового коменданта Воейкова, и всё сразу становится известным Ники и Аликс… Я вовсе не хочу, чтобы они что-то заподозрили с моих первых шагов…

– Тебе будет трудно, дорогой мой, – вздохнула Стана. – Твой враг Сухомлинов ожесточён тем, что Ники назначил не его, а тебя Верховным, и будет плести интриги…

– Ха-ха, – самодовольно хохотнул великий князь, – все силы и власть теперь будут в моих руках, и сам Государь не сможет защитить своего любимца… Мы расправимся не только с Сухомлиновым и его людьми в армии, но раздавим и эту гадюку Распутина, пусть только он окажется где-либо в зоне действия моих фронтов!.. Я прикажу его повесить, а потом военно-полевой суд, подчинённый мне, докажет, что он был германским шпионом!.. Ха-ха-ха!

Николай Николаевич исторг из себя хриплый злобный смех, как будто он уже увидел своего смертельного врага болтающимся на суку поблизости от его Ставки.

– Я доберусь и до Александры!.. – пообещал он своим сотрапезникам и погрозил кулаком куда-то в сторону Александрии.

– Николаша, не будешь ли ты возражать, если мы со Станой переедем в Киев и будем там жить в Покровском женском монастыре?.. В том самом, где жила и умерла твоя матушка?..

Великий князь не понял желания свояченицы и жены покинуть роскошные дворцы в Петербурге и Петергофе, светское общество, в котором они почти царили, если не считать двух Марий – Минни и Михень… Стана решила сама объяснить супругу причины столь неожиданного решения.

– Во-первых, – принялась она загибать пальцы на левой руке, – в Киеве будет меньше соглядатаев, чем в Петербурге. А особенно – в монастыре, где настоятельница – наша старая подруга… Во-вторых, Киев много ближе к Барановичам, где стоит твоя Ставка, и мы сможем чаще навещать тебя… В-третьих, из Киева нам будет легче вести кампанию по увеличению твоей популярности, ибо мы с Милицей – славянки, Киев – центр православия, где уже есть у тебя влиятельные друзья в Святой Церкви – киевский митрополит, например… Может быть, ты сможешь включить Киевскую губернию в прифронтовую зону, где всё будет подчиняться тебе, а мы будем стараться добиться этого из самого Киева… И в-четвёртых, ты сможешь отдать приказ установить между Барановичами и Киевом прямой провод для наших постоянных разговоров с тобой и поддержки тебя… Ведь мы будем постоянно молиться за тебя в монастыре! И Бог услышит наши молитвы!.. В Петербурге о прямом проводе слишком скоро узнает Александра, и на нём окажется слишком много ушей!..

– Я их собственноручно обрублю моей шашкой!.. – грозно изрёк Верховный Главнокомандующий. – Вы забыли, мои милые, что министр внутренних дел Маклаков[124] – мой человек, товарищ министра Джунковский – тоже мой человек и многие, многие другие, кто делает сейчас вид, что они ходят под Государем, обязаны мне своей карьерой!.. Они сразу доложат мне, кто и по чьему поручению осмелится подслушивать Главнокомандующего!.. Так что не беспокойтесь… Но рациональное зерно в ваших рассуждениях есть!.. – милостиво согласился Николай Николаевич.

Обер-шенк двора Петра Николаевича, хорошо знавший привычки своих патронов, собственноручно принёс серебряный поднос, уставленный бокалами с шампанским. Дамы и Пусси взяли по одному, Николаша поставил рядом с собой два.

– Возьми и ты! – милостиво обратился он к придворному. – За лёгкую и быструю дорогу на Берлин! Помогай нам Господь! – перекрестился правой рукой Верховный Главнокомандующий, держа в левой бокал с искрящимся золотистым напитком.

Все истово сотворили крестное знамение, и, пока пили шампанское, Николай Николаевич отставил два пустых бокала и потянулся за третьим.

49

С первых дней войны Царское Село, Гатчина, Петергоф, Павловск и другие загородные гнёзда членов Царской Фамилии и аристократии почти не изменили своего облика. Единственное, что произошло, – блестящие гвардейские мундиры офицеров и нижних чинов были заменены на серо-зелёную походную форму. Но точно также играла музыка в павильоне подле вокзала Павловска, куда собирались чиновные дачники, чтобы послушать мелодии Штрауса, хоть он и был австрийцем, Легара и других модных композиторов, показать яркие летние наряды своих дам. Правда, в первые же дни после объявления войны вышел царский запрет на алкогольные напитки, но кто же в России буквально исполняет дурацкие законы?

Рестораторы немедленно нашли выход: коньяк, вина и даже водку стали подавать в чайниках, а шампанское – в кувшинах, словно квас или ситро… Для простого же народа, у которого закрытие винных монополек вызвало особенный приступ жажды, в подполье, ещё более конспиративном, чем большевистское, возникло производство «пенного вина», то есть самогона…

Что касается великокняжеских дворов и дворцов знатнейших фамилий, то они своих обычаев подавать к каждому блюду соответствующее вино, а к кофе и десерту – ликёры, коньяки, разумеется, нисколько не изменили. Их погреба были полны французских, рейнских, мозельских, токайских вин. Война только подняла цены на эти сокровища.

…Посол великой союзницы России – прекрасной Франции – с удовольствием отметил про себя подобное отступление от царского закона, будучи приглашён на обед к великой княгине Марии Павловне Старшей в её загородный дворец в Царском Селе. Вдова великого князя Владимира Александровича, который был одним из первейших гурманов своего времени и не просто наслаждался изысканными винами и кухней, но от многих парадных обедов, ужинов, царских и иных пиров, где он выступал строгим ценителем блюд и напитков, оставил по горячим следам критические заметки на листах меню и винных карт, составивших теперь гордость великокняжеского архива, свято хранила кулинарные традиции, заложенные супругом. Палеолог любил у неё обедать, поскольку повара и винные подвалы Марии Павловны оставались безупречны. Кроме того, информация, которую посол получал из этого источника, была бесценной – как по глубине и оригинальности, так и по свежести.

…Посреди розария в парке подле дворца Владимировичей разбит сказочный белоснежный полотняный, с золотой тесьмой шатёр, три стены которого подняты. Лёгкий сквознячок доносит от цветущих кустов благоухание. В шатре, на турецких коврах, устилающих дощатый пол, накрыт на двенадцать персон стол. На нём – старинное серебро, подсвечники, саксонский фарфор, гирлянды цветов, лежащие посередине крахмальной скатерти и причудливо огибающие массивные столовые украшения из серебра. При выходе гостей из дворца в сад слуги зажигают свечи, хотя на улице совершенно светло.

В первой паре направляются к столу хозяйка дома, опираясь на руку почётного гостя – французского посла. Следующая пара – её старший сын Кирилл Владимирович со своей супругой Викторией Фёдоровной. Затем дочь и зять Марии Павловны, великая княгиня Елена Владимировна и принц Николай Греческий, три фрейлины малого двора Марии Павловны с её камергерами, которых Палеолог не знает…

За столом говорят по-французски, подают французские вина, меню – тоже французское. Вина – безупречны, кухня – также, а вот французский язык великой княгини не чист: в нём звучит северонемецкий акцент, поскольку она учила его в детстве, в глухом германском княжестве Мекленбург-Шверинском, в котором и по-немецки-то говорят так, словно горячая каша наполняет рот…

«Это ещё терпимо, – размышляет французский посол, – а что же думать русским, если великая княгиня, мать претендентов на российский престол, как злословят её завистники, за сорок лет своей жизни в России научилась еле-еле говорить по-русски… Теперь это будет ей не совсем удобно!..»

Завязывается общий непринуждённый разговор, и посол находит, что французский язык супруги Кирилла Виктории – великолепен. Хотя Виктория, так же как и её свекровь, – урождённая немецкая принцесса, Саксен-Кобург-Готская.

Великий князь Кирилл с восторгом говорит о патриотическом подъёме, охватившем Россию, в том числе и простонародье, подлежащее мобилизации. Французский посол с удивлением узнаёт, что русское законодательство отнюдь не предусматривает жертвенной готовности образованных классов защищать Отечество и не требует мобилизации молодёжи из этих классов. И русская интеллигенция демонстрирует свой патриотизм главным образом исполнением гимна в загородных ресторанах и пылкими речами ораторов на бесчисленных «собраниях»…

Великий князь с пафосом говорит о том, что десятки юных интеллигентов – студентов и старших гимназистов добровольцами идут в армию, а несколько сот даже изъявили желание пройти ускоренные офицерские курсы в юнкерских училищах.

«Но что такое десятки и сотни юношей для России, которая должна поставить на войну миллионы солдат? – думал французский посол. – Ведь во Франции идут в армию десятки тысяч образованных молодых людей – цвет нации. И вся эта элита Республики и Европы погибнет, если русские малограмотные мужики своевременно не вступят в бой!..»

– Что же касается запасных солдат из простых сословий, – размеренно и самодовольно журчал голос великого князя, – то во всех концах России они прибыли в свои части в количестве, превысившем на пятнадцать процентов норму, которую рассчитывало получить Главное управление Генерального штаба… Генштабисты принимали во внимание забастовки, бунты и другие проявления недовольства в народе, – сообщает Кирилл Владимирович, – и предполагали, что на призыв явится только восемьдесят процентов запасных. Но пришли почти все, кто был здоров.

«Великий князь знает, что говорит, – ведь он причислен к Штабу Верховного Главнокомандующего и отбывает вместе с Николаем Николаевичем сегодня в ночь в Главную квартиру армии», – оценивает посол информацию и решает сегодня же отправить шифровкой всю запись беседы у великой княгини – она обещает быть интересной. Одновременно надо подсказать Парижу, чтобы он больше нажимал на царя, на всё русское высшее командование требованием скорее идти на Берлин…

Тема войны – единственная за столом. Вновь и вновь обсуждают назначения, сделанные Государем на главные командные должности и в высокие штабы. Разумеется, критикуют всех и вся, исключение составляют только священная особа Императора и личность Верховного Главнокомандующего.

С сожалением Кирилл рассказывает, что великий князь Главнокомандующий просил Государя назначить начальником Штаба Ставки своего преданного друга генерала Федю Палицына, при генерал-квартирмейстере – генерале Алексееве, но царь учёл только просьбу своей матери, вдовствующей императрицы, и поставил на штаб генерала Янушкевича, а Данилова-Чёрного приставил генерал-квартирмейстером к штабу.

Персоны Главнокомандующего Северо-Западным фронтом генерала Жилинского и начальника его штаба генерала Орановского также неугодны великой княгине и её сыну. Они с сожалением констатируют, что Жилинский[125] – человек с кругозором мелкого столоначальника, а Орановский – бесплодная смоковница с точки зрения стратегии… Главнокомандующий Юго-Западным фронтом генерал Иванов[126] – любимец царя и ставленник Сухомлинова, а его начальник штаба Алексеев[127] – трудолюбивый, но мелочный генерал, который не доверяет подчинённым и выполняет нудную канцелярскую работу только сам, отвлекаясь от решения крупных вопросов…

Три дамы – Мария Павловна, её дочь Елена и невестка Виктория Мелита и один великий князь Кирилл (князь Греческий Николай только молча впитывал то, что говорилось за столом) в своём обсуждении военных чинов увлеклись и «опустились» даже до командира 1-й армии – генерала Ренненкампфа[128]. Его решительности отдали должное, вспомнив, как он подавлял бунты в 1905 году и вешал на столбах зачинщиков. Отметили и то, что он приветливо принят при «старом» дворе, а личный представитель тёти Минни граф Шувалов состоит при его штабе…

Особенно моют кости военному министру Сухомлинову и его молодой супруге Екатерине Викторовне, хотя она и хорошо принята в салоне Марии Павловны. Предвидят большие трудности в отношениях между Верховным Главнокомандующим и военным министерством из-за ссоры великого князя Николая Николаевича и Сухомлинова. Поскольку интендантство, то есть снабжение действующей армии боевыми и всеми материальными припасами, остаётся под Сухомлиновым, Владимировичи очень разумно полагают, что вскоре начнётся атака Ставки на военного министра именно по этому направлению.

Палеологу всё это интересно, но он даже не старается запоминать трудные русские фамилии генералов. Его военный атташе маркиз Ла Гиш, отправляющийся в Барановичи вместе с Верховным Главнокомандующим, уже давно собрал подробнейшие досье на каждого русского генерала, включая психологические портреты с деловыми характеристиками, и застольный разговор служит только подтверждением правильности оценок генерала Ла Гиша…

«Но что же главное, ради чего позвала меня сегодня «Старшая», что хочет она сказать только мне?» – размышляет Палеолог.

Тени от деревьев в парке делаются совсем длинными. Великая княгиня поднимается от стола, обед окончен. Мария Павловна берёт посла под руку и уводит из розария в дальний конец парка.

Тщательно расправив своё нежно-голубое муаровое платье, которое молодит её лет на пятнадцать, источая лучи от сапфиров с бриллиантами на декольтированной груди, великая княгиня усаживается на скамейку у мраморного грота и указывает послу на место подле себя.

– Теперь, мой дорогой посол, – с обаятельной улыбкой говорит Мария Павловна, – мы можем поговорить вполне свободно… Я хотела бы вас уверить, что в этой дуэли славянства и прусского пангерманизма я – целиком, сердцем и душой – на стороне славянства!

«Вот! Наконец-то она подошла к сути дела… Она догадывается, что я знаю о её слишком «дружеских» отношениях с Вильгельмом и его шефом секретной службы графом Эйленбургом… Будет теперь переводить стрелки для своего локомотива с германского направления на французское…» – иронически думает посол, давно обозначив для себя эту крепкую, энергичную, быструю женщину с ясными голубыми глазами, всегда блестящими задором, несмотря на солидный возраст, несколько тяжеловесным словом «паровоз».

– Я счастлива исповедаться перед вами… – говорит великая княгиня, и Палеолог видит, что душевная твёрдость даётся ей не без жестоких внутренних страданий, поскольку эта дама не привыкла никогда и ни перед кем отчитываться, но серьёзность момента, который переживает весь мир, толкает её на это. – Я эти дни несколько раз исследовала свою совесть, я смотрела в самую глубину себя самой… Ни в сердце, ни в уме я ничего не нашла, что бы не было совершенно предано моей русской родине… её великой союзнице – Франции!.. И я благодарила за это Бога…

Посол доволен. Это как раз тот разговор, которого он ожидал. Теперь ему легче будет получать такую информацию, которая раньше поступала от Михень только графу Филиппу Эйленбургу в Берлин.

– А знаете ли вы, господин посол, – продолжает почти беззаботно щебетать Мария Павловна, но глаза её насторожены и она проверяет реакцию представителя Франции, – что первые жители Мекленбурга и их первые государи, мои предки, были славяне? В моём отчем герцогстве до сих пор многие названия деревень и городков звучат по-славянски? Но что сделало мою душу совершенно русской – так это сорок лет моего пребывания в России, – всё счастье, которое я здесь знала, все мечты, которые я здесь строила, вся любовь и доброта, которые мне здесь высказывали… Я чувствую себя мекленбуржкой, – вдруг твёрдо говорит великая княгиня, – только в одном пункте – в моей ненависти к императору Вильгельму! Он олицетворяет собой всё, что я научилась с детства люто ненавидеть: тиранию Гогенцоллернов над несчастной Германией!

«То-то ты помогала Бисмарку устанавливать эту тиранию, будучи супругой русского великого князя, и сорок лет передавала все дипломатические секреты столь коварному противнику России и Франции, как германский Кайзер!..» – нехорошо думает посол про хозяйку дома, но его лицо выражает только самое доброе сочувствие милой даме.

А Мария Павловна тепло и доверительно кладёт свою несколько располневшую ручку на манжету посла, выступающую из рукава его фрака, и, искательно глядя в глаза Палеологу, подтверждает:

– Да, это они, Гогенцоллерны, так развратили, деморализовали, опозорили, унизили Германию, это они понемногу уничтожили в ней начала идеализма, великодушия, кротости и милосердия…

«Может быть, кто-нибудь из мелких германских князей и герцогов и питает в действительности к Вильгельму и Пруссии зависть, глухое и застарелое отвращение, но только не ты, милочка! – продолжает молча свой комментарий к речи Марии Павловны опытный дипломат. – Ведь мы знаем, что свои деньги ты хранишь не в парижских, а в берлинских банках! Что-то теперь с ними будет?!»

Великая княгиня придвигается чуть ближе к послу и заговорщицки переходит на громкий шёпот:

– Знаете ли, милый господин посол, шовинизм русских так перехлёстывает через край, что немецкие погромы не ограничились германским посольством в Петербурге, а были и в Москве, Киеве и других городах… Мне стало известно, что многие высокопоставленные друзья Его Величества, такие, как Штюрмер, Гаккебуш, Саблер и другие, требуют переделки своих фамилий на русский лад… А молодая Императрица с самого начала войны не может осушить слёзы оттого, что империя её мужа вступила в битву с Германией, в армии которой сражается её родной брат и многочисленные родственники… Ведь она осталась до мозга костей немкой, и скоро общественность заговорит об этом… – не смогла не подлить яду против постоянного объекта своих интриг Мария Павловна Старшая.

«Ого!.. – мгновенно сделал вывод посол. – Вот главное, что хотела сказать мне великая княгиня… Скоро она начнёт новую атаку на царицу Александру! «Старшая» уже готовит почву!..»

50

Много дней прошло после начала войны с Германией, а молодая царица всё не могла унять слёз. Это несчастье – война с её первой родиной – Германской империей, в которую Пруссия и Берлин силой затолкали и маленькое Гессенское герцогство, и прекрасную Саксонию, и туманный Мекленбург-Шверин, и княжество Ангальт-Цербстское, и многие другие немецкие государства, ещё недавно бывшие независимыми, а теперь ставшие просто захудалыми провинциями под Кайзером, разрывало её сердце. Грубый, лживый, самовлюблённый и двуличный кузен Вильгельм сколотил из них воинственную империю, а бывшие владетельные дома этих княжеств и герцогств превратил в поставщиков генералитета и офицерства для своей армии.

Эту армию, про которую Ники говорил, что она хорошо вооружена и отмобилизована, негодяй Вилли бросил теперь на её новую и горячо любимую Родину, на страну, где она нашла необыкновенное счастье в браке, которая стала ей близка и понятна, чья вера озарила её новым приближением к Богу, любовь и преданность к которой у неё, так же как у её обожаемого мужа и замечательных, необыкновенных детей, безгранична…

Но, очевидно, тяжёлой платой за то счастье, которое Бог дал ей здесь, посылает Всевышний теперь свои испытания. Как не рыдать и не молиться, если добрый и любимый старший брат Эрни, герцог Гессен-Дармштадтский, теперь оказался для неё не родственником и почтительным другом её мужа, а врагом, генералом германской армии, командующим своим частям наступление… Куда?.. Куда его пошлёт Вильгельм?! На Россию?.. Или – на маленькую несчастную Бельгию, или на Францию, земли которых уже топчут сапоги германских солдат… Среди этих солдат есть и бывшие мирные подданные её отца, великого герцога Гессенского… Газеты пишут, что германские солдаты на завоёванных землях творят бесчинства, грабят, насилуют, убивают мирных жителей… А муж родной сестры Ирины, принц Генрих Прусский, теперь командует враждебным германским флотом, угрожающим Петербургу со стороны Балтийского моря… Что за времена настали?!

Господи!.. Уже напечатаны в газетах первые списки убиенных на этой жестокой войне… Уже поступают первые раненые в военные госпитали… И этот пока ещё ручеёк крови грозит превратиться в страшный поток несчастья, боли, увечий… Что делать? Чтобы отдать любовь и силы народу, с которым она навсегда обвенчана вместе с Ники, она станет, вместе со старшими дочерьми, сестрой милосердия… Она напряжёт все силы для спасения раненых солдат и офицеров от смерти, пожертвует все свои личные деньги на лазареты, санитарные поезда и автомобили, откроет в парадных залах царских дворцов палаты госпиталей и склады медикаментов. Она и Ники, желающие человеческого и государственного возмужания великих княжон, направят Ольгу и Татьяну шефами в создаваемые из-за разрушительной войны особые ведомства – помогать призрению семей сражающихся воинов и несчастным беженцам, которых страх перед германцами гонит с насиженных мест… И пусть высшие правительственные чины империи, вплоть до Председателя Совета министров Горемыкина, будут заниматься в этих Комитетах повседневной черновой работой, две старшие Дочери Царя своим именем и тщанием, проникновением в суть помощи обездоленным подданным принесут им облегчение участи и уменьшение страданий, заставят своим примером других благотворителей открыть сердца и кошельки ради ближних своих…

Она поделилась своими мыслями и чувствами с Ники. Любимый муж понял и одобрил её. Он поцеловал её заплаканные глаза, и странное дело, слёзы высохли, краснота прошла, покинувшая было молодая энергия стала наполнять её снова, вытесняя привычные недомогания, сердечные и головные боли, ломоту во всём теле…

Приняв решение стать сестрой милосердия, Александра успокоилась. Государыня искренне и целиком готовилась разделить тяжкую ношу своего Супруга и русского народа, частицей которого она окончательно теперь почувствовала себя.

…Через две недели после объявления войны Германии многовековая традиция позвала Царскую Семью в первопрестольную столицу Москву, вознести в Кремлёвских соборах у святынь Государства Российского молитву Господу о даровании победы над супостатом.

Здесь истово молились в первый день по приезде в часовне при входе на Красную площадь, у Иверской Божьей Матери, Небесной Покровительницы России. Утром следующего дня был Большой Императорский выход в Кремлёвский Успенский собор.

Десятки тысяч москвичей собрались на тесных площадях Кремля под благовест всех московских сорока сороков церквей. Пели гимн и молитвы, пока в главном кремлёвском храме не началось богослужение.

В двух шагах за спиной Александры стояла её сестра, великая княгиня Елизавета Фёдоровна. В Москве считали своей и особенно любили эту великую княгиню, муж которой был разорван бомбой Каляева почти на её глазах, а она, в смирении перед Господом нашим, простила его и была готова на коленях просить у Государя помилования для него, если бы убийца её мужа написал хотя бы собственноручную строку об этом… Но тщетно! Террорист был столь одержим дьявольской гордыней, что отверг даже само предположение о помиловании…

Теперь великая княгиня Елизавета Фёдоровна тоже возносила свою молитву Богу. После трагической кульминации в её жизни Элла сменила парадные платья супруги московского генерал-губернатора на полумонашескую одежду настоятельницы Марфо-Мариинской обители, которую построила в Москве. Рисунки облачения сестёр и настоятельницы были сделаны по просьбе Эллы знаменитым московским художником Нестеровым. И никто из женской части Дома Романовых не выглядел столь элегантно и благолепно, как сестра Государыни, Елизавета Фёдоровна. Здесь, в Успенском соборе, на фоне золота мундиров и риз, она была центром внимания, – в сером полумонашеском платье благородных линий, начертанных рукой талантливого живописца, с белым воротником и отороченным белым шёлком капюшоном. Белый шёлк у румяного лица очень молодил Эллу, сохранившую в своей вдовьей жизни и к пятидесяти годам стройную фигуру, угадывавшуюся под складками её полумонашеского одеяния…

Александра и её дочери были в скромных белых платьях. Их лёгкие белые шляпы с широкими полями чуть трепетали от сквозняка. Гремел бас диакона, ангельски пел церковный хор. К концу молебна, когда из врат собора должен был показаться Государь, толпа на кремлёвских площадях опустилась на колени. «Совсем как на Дворцовой площади в день объявления манифеста, во время нашего появления на балконе…» – подумала Александра, и волна горячей благодарности русскому народу за его патриотический подъём затопила её грудь.

Николай, который во многие свои приезды в первопрестольную часто бывал и молился в Архангельском соборе, теперь по-новому увидел и прочувствовал всю «портретную» галерею нижнего яруса фресок с его московскими предками. Деяния этих людей, освобождавших свою страну от татаро-монгольского ига, тевтонских псов рыцарей, польских и шведских интервентов, будоражили его кровь, звали на героические подвиги…

Разумеется, Николай не мог изменить своему правилу регулярных встреч с полками, военно-учебными заведениями и офицерством. Где бы в своей империи он ни бывал, всюду он устраивал смотры воинским частям, сиживал с дорогим ему офицерством за столом в Офицерских собраниях, вручал заслуженные награды и производил в следующие чины. Он привык держать руку на пульсе армии, и армия отвечала ему любовью на любовь. Он чувствовал обожание солдат, верил офицерам и генералам больше, чем любым сановникам и чиновничеству. В Москве он сделал смотр военным Александровскому и Алексеевскому, а также Тверскому кавалерийскому училищам, принял парад так называемых «потешных», то есть малолетних школьников-«солдат»…

Зато следующий день был снова посвящён молитве и богоугодным делам. После завтрака поехали в дом Купеческой управы, в котором теперь был создан главный склад лекарств и белья для раненых во всех лазаретах Москвы. Дневной чай пили в обители Эллы, предварительно осмотрев её и восхитившись тем, что сумела создать здесь, в Замоскворечье, для больных жителей Москвы, а теперь и для раненых воинов любимая старшая сестра царицы. Но уютные палаты в Марфо-Мариинской обители пока пустовали, и, чтобы увидеть первых раненых воинов в Москве и поговорить с ними, Семья посетила огромный комплекс зданий больничного городка на Ходынке, подаренный городу и содержащийся купеческим семейством Солдатенковых.

Аликс внимательно вникала во все тонкости организации помощи раненым в Москве. Она ещё больше укрепилась в своём намерении пройти фельдшерские курсы и стать настоящей сестрой милосердия. Она ждала только возвращения в Царское Село, чтобы приступить вместе с Ольгой, Татьяной и Аней Вырубовой к регулярным занятиям по военно-фельдшерскому делу у заведовавшей царскосельским госпиталем профессора медицины, хирурга княжны Гедройц. Оставалось всего два дня, из которых один был посвящён молебну в святом для всех православных месте – у раки преподобного Сергия в Троице-Сергиевской лавре, старинном монастыре на север от Москвы, откуда во дни суровых испытаний России всегда изливалась благодать Божья на православное воинство…

С просветлёнными душами возвратилась Семья в столицу на Неве. Сразу же царица проявила кипучую деятельность. С самого раннего утра, после ежедневной краткой молитвы у чудотворного образа в церкви Знаменья, Александра, Ольга, Татьяна и Аня отправлялись на занятия к княжне Гедройц в госпиталь. Два часа в день занимались они по полному фельдшерскому курсу, дополнительно к нему изучали анатомию и физиологию, а затем по нескольку часов шла их практика на рабочих местах рядовых хирургических сестёр.

В первые дни работы в госпитале царица, её дочери и Подруга безумно страдали от жуткой смеси запахов хлороформа, гнойных и гангренозных ран, пролежней и разлагающейся человеческой плоти, йода и мазей. Привыкшие к изысканным духам Коти и дворцовым ароматам, эти женщины и девочки с трудом подавляли у себя позывы на тошноту, попадая в операционные палаты. Но огромная и искренняя любовь, сострадание к несчастным людям, у которых врачи ампутировали ноги, руки, вскрывали страшные раны при несовершенном наркозе, в то время как сёстры милосердия Александра, Ольга, Татьяна и Анна подавали хирургам стерилизованные инструменты, бинты, вату, уносили окровавленные ампутированные конечности и вырезанные гангренозные или залитые гноем куски человеческих тел, закалили их чувства, превозмогли желание бросить всё и уйти от этого ужаса в уютный салон на мягкую кушетку.

Государыня обнаружила в себе не только душевную склонность к профессии сестры милосердия, но и выдающиеся административные способности. Она организовала в Царском Селе и дотошно руководила особым эвакуационным пунктом, в который входило 85 лазаретов и госпиталей, открытых во дворцах Красного и Царского Села, Павловска, Петергофа, Гатчины и их округе – Саблине, Луге и других местах. Этот образцовый эвакопункт обслуживали 20 санитарных поездов Её имени и имени Дочерей царя, санитарные автомобили, в которые были превращены многие моторы собственного царского гаража…

Александру радовало, что её примеру последовал высший свет. Великие княгини и известные дамы быстро сделали своей модой оборудование санитарных поездов и посылку их на фронты, посещение госпиталей в элегантных серых платьях с белыми косынками, украшенными красными крестами… Они приносили раненым воинам расшитые кисеты и другие мелкие подарки, жалостливо щебетали в госпитальных палатах, жеманно закатывая глаза и любуясь сами собой. Иногда жертвовали большие деньги на содержание лазаретов, приобретение белья, медикаментов…

Но были и исключения из этого соревнования дамского тщеславия. Среди них – великая княгиня Мария Павловна Младшая. Она, так же как и Александра Фёдоровна, бросила петербургский комфорт и патриотическую болтовню в салонах, открыла на свои средства госпиталь во Пскове и самозабвенно отдалась работе в нём в качестве сиделки. Государыня очень одобряла Мари и даже просила Ники наградить её военным орденом…

Но только Императрица, две старшие великие княжны и фрейлина Вырубова окончили настоящие фельдшерские курсы, получили из рук профессора княжны Гедройц, ворчливой и вечно недовольной старой девы, красные кресты и аттестаты на звание сестёр милосердия военного времени и, без всяких скидок на высокий сан, влились в персонал госпиталя, оборудованного Государыней в Фёдоровском городке Царского Села…

Высший свет Петербурга и Москвы, хотя и сделал модой то, что царица и её Дочери совершали от души, всё-таки нашёл повод бросить камень в не любимую им Александру Фёдоровну. В салоне Марии Павловны Старшей, обожавшей показываться на публике во время прибытия в Питер санитарных поездов или фотографироваться с британским послом сэром Бьюкененом в благотворительном госпитале, открытом в столице на Неве её друзьями из высших сфер Англии, выражали недовольство каждым шагом молодой Государыни. Острое чувство зависти к душевной щедрости царицы, видимой теперь всеми, сжигало Михень и Даки. Виктория Мелита, продолжавшая люто ненавидеть Александру, так же как и её свекровь, однажды во время ужина для широкого круга приглашённых, когда кто-то из неопытных гостей осмелился за столом одобрительно высказаться о тяжкой ноше царицы в госпитале, бестактно перебила простофилю и сварливым голосом, так подходящим к угловатым чертам её лица, заявила:

– Это ужасно!.. Её Величество очень плохо воспитывает своих дочерей!.. Как могут девушки изучать анатомию мужчины и видеть рядом с собой такое количество голых мужских тел!.. Это безнравственно!.. Ведь великие княжны, наверное, должны быть целомудренными, если мечтают о чистом и возвышенном браке!.. Фи! Я не ожидала такого от Аликс! Её бабушка, королева Виктория, давшая ей такое строгое воспитание, наверное, переворачивается в гробу от подобного бесстыдства…

Гробовое молчание гостей было ответом на смелое высказывание бывшей золовки Императрицы. Хозяйка дома сразу уловила бестактность этого высказывания и попыталась отвлечь общество от опасной темы рассказом о шведских газетах, где печатаются сообщения о начале голода в Германии, лишённой теперь русского хлеба и сибирского масла. Спасительный слух был подхвачен с патриотическим оживлением, тем более что перемены яств и вин на столе Владимировичей свидетельствовали о совершенно противоположной ситуации в России.

Но жук в ухо тех, кто хотел услышать что-то новенькое про молодую Государыню, был запущен. Он начал жужжать и делать дело, к которому так стремились очень многие в таких же салонах, как и у тёти Михень.

51

С самых первых дней начала настоящих боевых действий Государь хотел отправиться на Ставку и посетить передовые линии доблестных войск. Однако его принципы, согласно которым он не вмешивался в распоряжения специалистов, избранных им для ведения какого-либо дела, не позволяли ему приехать незваным на Ставку, поскольку это могло быть расценено как вмешательство царя в функции Верховного Главнокомандующего. А посему он ждал приглашения великого князя Николая Николаевича. Но дядя Николаша отнюдь не спешил с приглашением, хотя знал о нетерпении Государя повидать войска в боевых делах, для которых их и готовили.

Императору регулярно приходили с фельдъегерями большие синие пакеты из Барановичей, опечатанные красными сургучными печатями. Но, кроме маловразумительных докладов о прибытии из тыловых военных округов второочерёдных дивизий и команд запасных, о передвижениях наших войск и редких сообщений из источников французской разведки о дислокации противника, подписанных начальником штаба генералом Янушкевичем, в синих конвертах ничего не было.

Государь старательно отмечал флажками по карте, висевшей у него в библиотеке, заменявшей ему кабинет, расположение наших армий и корпусов, рисовал красными карандашами привычные по курсу Академии Генштаба стрелы, отмечавшие направления нашего движения на противника, сообщаемые ему из Ставки, и синими карандашами – встречные «ходы» неприятеля.

Когда он размышлял у этой карты в тиши своего кабинета и читал доклады Янушкевича, то ему начинало казаться, что Николаша напрасно распыляет силы в трёх расходящихся направлениях – на Берлин, на Кенигсберг в Восточной Пруссии и на Австрию.

Не так давно Государь согласился с военными, что обстановка Русского театра войны настоятельно требовала наступления на Австро-Венгрию. Потом французский Генеральный штаб устроил панику и ещё до начала войны, на франко-русском совещании в Шантильи, убедительно доказал, что общие интересы союзников могут потребовать энергичной атаки русской армии на Германию ради спасения от разгрома Франции. Французы согласились тогда ещё с одним, восточнопрусским направлением удара…

Поэтому в новом стратегическом плане войны Генштаба, подписанном Николаем, фигурировал в качестве второго направления наступления поход на крепость Кенигсберг. Но если иметь в виду наступление на Берлин от Варшавы, которого теперь требовали французские союзники и телеграфно, и устами посла Палеолога, следовало бы отказаться от операционного направления на Кенигсберг в пользу сосредоточения больших сил против Берлина… Николаша, ломая своей волей стратегический план «двух направлений» – австрийского и восточнопрусского, добавил к нему ещё и третье, то есть совершенно не подготовленный удар на столицу Германии.

Государь нимало удивился у карты такому распылению сил, взятию их с утверждённого главного направления и переводу туда, где не было создано ещё кулака армий и корпусов для наступления, а торчали лишь растопыренные пальцы второочерёдных дивизий…

И хотя сомнения в правильности нового плана кампании, намеченного Николашей и его начальником штаба генералом Янушкевичем, время от времени просыпались в душе царя, он считал для себя невозможным вмешиваться в работу Ставки и хотел их высказать амбициозному дядюшке не в переписке, а тактично скорректировать с глазу на глаз при встрече в Барановичах..

10 августа, в воскресенье, Николай получил из Ставки доклад, в котором Верховный Главнокомандующий вскользь сообщал об удачном окончании на немецкой территории, под Гумбинненом в Восточной Пруссии[129], двухдневных боёв 1 –й армии против двух с половиной германских корпусов, отошедших на запад. Царь и представить себе не мог, что его любимый дядюшка Главнокомандующий, из-за личной неприязни к одному из участников сражения под Гумбинненом, генералу Епанчину, будет всячески преуменьшать победный исход этого дела, повернувшего собой весь ход войны не только в этой первой кампании русской армии, но и на последующие годы…

Ни штаб 1-й армии, ни командующий Северо-Западным фронтом Жилинский, ни Ставка сразу не отдали себе отчёта в размерах успеха, одержанного под Гумбинненом, где 27-я дивизия генерала Адариди, как на полигоне, расстреляла корпус немецкого генерала Макензена и обратила его в такое паническое бегство, что хвалёные немецкие солдаты во главе своих офицеров пробежали за один день 15 вёрст в свой тыл, вызвав панику и там.

Ошеломляющий разгром Макензена вызвал столь сильный упадок духа у командующего 8 –й германской армии генерала фон Приттвица, что он переоценил силу русских войск в четыре раза. Между Ренненкампфом и Самсоновым[130] ему примерещилась ещё одна русская армия, наступающая от Гродно. Сгоряча он донёс в Главную квартиру в Кобленце о своём решении очистить Восточную Пруссию и отступить за Вислу…

Вильгельм был взбешён и растерян: оставить в первые дни войны русским Восточную Пруссию – колыбель Гогенцоллернов и всего прусско-германского государства – означало для него и его окружения, вышедшего в основном из старинных юнкерских родов Кенигсберга и окрестностей, душевную и политическую катастрофу. И хотя знаменитое шлифеновское «правое крыло» на Французском фронте уже нависало над Парижем и от агентов Отдела IIIВ было известно, что французское правительство собирается бежать из столицы в Бордо, в решительную минуту войны на решающем направлении Кайзер и начальник его штаба Мольтке-младший совершили роковую ошибку. Они распорядились немедленно перебросить с Западного фронта на русский шесть корпусов, убрать от командования генералов Макензена и фон Приттвица и назначили вместо них призванного из запаса генерала фон Гинденбурга, а начальником его штаба – героя захвата Льежа генерала Людендорфа.

Россия, не имевшая надёжной стратегической разведки, и Франция ничего этого не знали. К тому же бездарная чванливость русского Верховного Главнокомандующего и генерала Жилинского, а также совершенно неспособного выполнять задачи кавалерийского начальника 1-й армии Хана Нахичеванского, который не только не преследовал конницей бегущего противника, чтобы сделать его поражение окончательным и бесповоротным, но отвёл её в тыл, не ведя даже разведки, принесли немедленно свои горькие плоды. Ставка и штаб Северо-Западного фронта, убеждённые в том, что немцы отходят к Кенигсбергу, стали усиленно толкать в этом ненужном направлении 1-ю и 2-ю армии.

Идти в обход Мазурских озёр с запада назначена была 2-я армия, хотя она и потерпела больше всех от спешки, вызванной понуканиями Палеолога и тыловыми неурядицами, включая неоправданные перемещения командиров корпусов и дивизий. 13-й корпус выступил в поход вообще без командира: генерал Клюев, вызванный с турецкой границы, нагнал незнакомый ему корпус, данный под его командование, уже в Белостоке.

По своему составу войска корпуса генерала Клюева состояли на две трети из запасных, мобилизованных в первопрестольной столице и считались, подобно Московскому гарнизону, распущенными. Их новый командир, обгоняя верхом колонны своих солдат на марше, с удивлением обратил внимание на то, что подразделения не имеют воинского облика.

– Это не солдаты, а какие-то переодетые мужики!.. – в сердцах бросил он своему адъютанту. – И идут не маршем воодушевлённых к победе воинов, а словно шествие богомольцев…

Командующим 2-й армией вместо престарелого штабного генерала из Варшавского военного округа с чистейшей немецкой фамилией – Рауш фон Траубенберг – был назначен генерал-кавалерист Самсонов, человек выдающейся личной храбрости. Ещё кадетом он заслужил солдатского Георгия, а в Маньчжурскую кампанию – 4-ю и 3-ю степени этого ордена. Но он никогда не командовал ни корпусом, ни даже пехотной дивизией. Чины штаба его армии были неопытны в своём деле и случайны по отбору, поскольку всех лучших офицеров генерал Жилинский перевёл к себе в штаб, где они закисали от его самодурства и фанфаронства.

Если во всей русской армии связь была слабым местом, то во 2-й армии она до начала войны совершенно отсутствовала, а с началом кампании единственным её видом стал радиотелеграф. Однако депеши слались незашифрованными, в 13-м корпусе не было шифра вообще, и умные германцы легко читали всё, что русские командиры доверяли волнам эфира…

Французские представители в Петербурге и при Ставке, с развитием наступления немцев на Париж, становились всё более нервными. Они требовали от великого князя Николая Николаевича выполнения обещания начать наступление на 14-й день от начала мобилизации.

9 августа 2-я армия подошла к границе, пройдя несколько дней безостановочно по сыпучим пескам, без обозов, пять дней не получая даже хлеба. Самсонов попытался было двинуть её вдоль единственной железной дороги, чтобы сохранить снабжение, но герой штабных канцелярий, любимец старой императрицы Жилинский, не понимавший, что войскам нужно есть, понукал командующего 2-й армией оторваться от средств коммуникации и быстрее идти в обход Мазурских озёр по пустынным лесам и болотам. Его давление на Самсонова становилось всё более резким – бывший начальник Генерального штаба, подписавший с французами Конвенцию о начале наступления российской армии в крайне неудобные для неё сроки, теперь отыгрывался на подчинённых. Жилинскому очень хотелось быстрее получить за спасение Франции Командорский крест ордена Почётного легиона, о чём ему намекнул военный атташе генерал Ла Гиш…

10-го числа 15-й армейский корпус русских, имевший к тому времени ещё некомплект в частях и обозах, завязал бой с 20-м германским, который после Гумбиннена получил в подкрепление 1-й армейский корпус. Немцы, хотя и были отброшены, вели бой с большим упорством. Самсонов и Клюев знали о предвоенных германских «военных играх»: сдерживать русскую армию с фронта и разгромить её ударом с запада во фланг и в тыл. Командующему 2-й армией и его командиру корпуса интуитивно – поскольку даже конной разведки не было – казалось: после этого боя остаётся большая опасность с запада, поскольку немцы никогда не ломали своих старых схем. Он доложил о своих опасениях генералу Жилинскому. Но командующему фронтом положение было яснее ясного: немцы после Гумбиннена отступили в Кенигсберг и их там надо добить! Самсонов непозволительно медлит с выполнением его приказов, и Жилинский больше этого не потерпит!..

На сообщение командующего 2-й армией об усилении германцев перед его войсками Жилинский ответил немыслимым для офицера оскорблением:

– Видеть неприятеля там, где его нет, – трусость! А генералу Самсонову быть трусом я не позволю!..

У главнокомандующего Северо-Западным фронтом, как и у многих других русских генералов его круга, было своеобразное понимание этики и субординации. Если кверху они обращались льстиво и подхалимски, то вниз частенько пускались матерная ругань и унизительные замечания. Особенно это было характерно для тех высокопоставленных лизоблюдов, кто стрельбу слышал только на манёврах, а ордена получал по выслуге лет или штабной протекции…

Самсонов был настолько потрясён ответом Жилинского, что потерял душевное равновесие и безоглядно бросил свои войска на север, хотя чувствовал, что с запада им грозит удар.

Тем временем немецкие корпуса, отозванные с Западного фронта, высаживались в бешеном темпе в Восточной Пруссии. Они готовились взять русскую армию с запада и востока в клещи, воспроизвести «Канны», как учили их фон Мольтке-старший и фон Шлифен.

Разбросанные на фронте в 120 вёрст дивизии генерала Самсонова шли по песку и без горячей пищи навстречу превосходящему в силах противнику, ничего не зная о нём и о собственных соратниках-соседях.

13 августа германские войска перешли в наступление, и 2-я армия Самсонова получила удар в оба фланга. Тут-то русские генералы и показали всю свою красу. Командир 6-го корпуса генерал Благовещенский бросил вверенных ему солдат и офицеров и бежал, заявив, что он «не привык быть с войсками»… Его корпус последовал за своим командиром и откатился на юг, к границе, не предупредив ни штаб армии, ни соседа – 13-й корпус, фланг и тыл которого оголялись и были подставлены под удар. Зато корпус Клюева всё-таки шёл на Алленштейн, указанный ему Жилинским, не встречая сопротивления перед фронтом. Его командир, сознавая всю опасность этого движения, не смел ослушаться бездарного хама Жилинского.

К 15 августа командующий 2-й армией совершенно потерял голову. Самсонов ничего не видел, ничем не управлял, и его директивы запаздывали на двое суток по сравнению с развитием боёв. Но вместо того чтобы следить за обстановкой и отдавать распоряжения, он сделал худшее из того, что только мог, – отправился в войска, сняв связь со штабом фронта и своими корпусами. Тем самым он совершенно дезорганизовал управление армией, которая с этой минуты перестала существовать как единый военный организм. Теперь Гинденбургу оставалось довершить то, что начал Самсонов, – добить его армию…

Мощный удар немецкого генерала Франсуа по тылам одних русских корпусов при преступном бездействии или вялости других начальников войск 2-й армии привёл к такому разгрому русской армии, которого она не знала со времён Нарвы в 1700 году. Генерал Самсонов, издавший 14 августа свой последний в жизни приказ об отстранении генерала Артамонова от командования за то, что тот бросил штаб и пошёл в окопы воодушевлять своих солдат речами и примером, и на следующий день совершивший точно такую же, но ещё более непростительную для командующего армией ошибку, чем его подчинённый, дезорганизовавший управление корпусом, – в отчаянии застрелился.

Штаб 15-го корпуса был расстрелян прорвавшимися немцами из пулемётов, а командир генерал Мартос попал с оружием в руках в плен. У генерала Клюева не хватило воли и твёрдости духа на несколько минут. При отходе остатков 13-го корпуса он выводил из мешка колонну в 20 000 человек при 160 орудиях, но встретил неожиданно цепь немцев, которые обстреляли его колонну. Генерал сдался в плен, почти выйдя из окружения, а потом выяснилось, что перед его группой оставалось меньше батальона солдат противника!

Хотя стратегически от своей победы германцы ничего не получили, скорее даже упустили от переброски войск на русский фронт победу над Францией, моральные последствия Русской катастрофы в Восточной Пруссии были неисчислимы для обеих сторон. Немцев она окрылила и позволила начать мощную кампанию по дискредитации военных усилий России и у себя в Германии, и в нейтральных государствах, откуда хвастливые тезисы пропагандистов Берлина перекочёвывали к союзникам России и компрометировали восточного члена Антанты. Немецкие легенды о реванше тевтонов у Танненберга за победу объединённого войска славян над ними в 1410 году долго ещё ходили по Европе, смущая друзей России и радуя её врагов, снижая вес российского союзника в коалиции…

В русской Ставке и у престарелых генералов, оставшихся под знамёнами ещё со времени неудачной для России русско-японской войны, в том числе и у великого князя – Верховного Главнокомандующего, поражение под Сольдау[131] вызвало настроение подавленности, уныние заранее побеждённых, растерянность. Вместе с тем великий князь и его доблестные полководцы бурно радовались тому, что, потеряв 100 000 русских солдат, они в точности исполнили просьбу посла Палеолога и французского Генштаба и спасли Париж. Военному представителю Франции при Ставке, пытавшемуся выразить соболезнование Верховному Главнокомандующему по поводу больших потерь в Восточной Пруссии, великий князь с любезной улыбкой сказал: «Мы рады принести такие жертвы ради наших союзников!..»

Вместе со Ставкой радовался этому поражению министр иностранных дел России Сазонов. В салоне Марии Павловны Старшей он говорил, что заранее предсказывал итоги битвы в Восточной Пруссии. У себя в кабинете в министерском здании у Певческого моста он принял посла Палеолога, который приехал поблагодарить его за удары русских войск и толкнуть их ещё дальше в Германию.

– Я знал, что самсоновская армия будет разбита, мой дорогой посол… – печально опустил министр свой длинный нос к полу, а затем поднял его и с энтузиазмом добавил: – Мы были обязаны принести эту жертву для Франции… Ваша страна показала себя истинным союзником…

Вероятно, русский министр имел в виду подталкивание неотмобилизованной русской армии в самое пекло боёв, многочисленные обещания французского правительства и интендантства прислать в Россию за наличное золото хоть немного устарелого оружия и ехидные перепечатки во французских газетах статеек из прессы нейтральных стран после «Танненберга» о том, что русская армия не способна воевать…

Мало кто знал тогда, что битва в Восточной Пруссии имела ещё один, глубоко скрытый политический результат. Александр Иванович Гучков, обретавшийся в качестве Уполномоченного Красного Креста как раз в это время в гостях у Жилинского и в штабе Самсонова, воочию увидел беспорядок и суматоху, которые царили в первые дни войны в органах управления русскими войсками на всех уровнях – от полка до Ставки. Один из главнейших оппозиционеров и личных врагов царя, Гучков именно в эти дни решил обратить своё праведное негодование поражением не на Ставку и своего друга великого князя Николая Николаевича или его начальника штаба Янушкевича, который своими бестолковыми распоряжениями и назначениями совместно со штабом Северо-Западного фронта привёл 2-ю армию к катастрофе, а на Государя, решив исподволь готовить против него главную часть своего заговора – военную…

…Николай 18 августа получил тяжёлое известие о разгроме 13-го и 15-го корпусов под Сольдау, самоубийстве Самсонова и гибели девяти генералов, о тридцати тысячах погибших воинов, семидесяти тысячах русских солдат и офицеров и тринадцати генералах, попавших в плен. Это сообщение так огорчило и расстроило Государя, что он, здоровый и физически крепкий сорокашестилетний человек, впервые «почувствовал своё старое сердце»…

Александра тоже страдала рядом с ним, узнав, что русская армия, которую так любил и лелеял её Супруг, потерпела крупное поражение.

51

С самых первых дней начала настоящих боевых действий Государь хотел отправиться на Ставку и посетить передовые линии доблестных войск. Однако его принципы, согласно которым он не вмешивался в распоряжения специалистов, избранных им для ведения какого-либо дела, не позволяли ему приехать незваным на Ставку, поскольку это могло быть расценено как вмешательство царя в функции Верховного Главнокомандующего. А посему он ждал приглашения великого князя Николая Николаевича. Но дядя Николаша отнюдь не спешил с приглашением, хотя знал о нетерпении Государя повидать войска в боевых делах, для которых их и готовили.

Императору регулярно приходили с фельдъегерями большие синие пакеты из Барановичей, опечатанные красными сургучными печатями. Но, кроме маловразумительных докладов о прибытии из тыловых военных округов второочерёдных дивизий и команд запасных, о передвижениях наших войск и редких сообщений из источников французской разведки о дислокации противника, подписанных начальником штаба генералом Янушкевичем, в синих конвертах ничего не было.

Государь старательно отмечал флажками по карте, висевшей у него в библиотеке, заменявшей ему кабинет, расположение наших армий и корпусов, рисовал красными карандашами привычные по курсу Академии Генштаба стрелы, отмечавшие направления нашего движения на противника, сообщаемые ему из Ставки, и синими карандашами – встречные «ходы» неприятеля.

Когда он размышлял у этой карты в тиши своего кабинета и читал доклады Янушкевича, то ему начинало казаться, что Николаша напрасно распыляет силы в трёх расходящихся направлениях – на Берлин, на Кенигсберг в Восточной Пруссии и на Австрию.

Не так давно Государь согласился с военными, что обстановка Русского театра войны настоятельно требовала наступления на Австро-Венгрию. Потом французский Генеральный штаб устроил панику и ещё до начала войны, на франко-русском совещании в Шантильи, убедительно доказал, что общие интересы союзников могут потребовать энергичной атаки русской армии на Германию ради спасения от разгрома Франции. Французы согласились тогда ещё с одним, восточнопрусским направлением удара…

Поэтому в новом стратегическом плане войны Генштаба, подписанном Николаем, фигурировал в качестве второго направления наступления поход на крепость Кенигсберг. Но если иметь в виду наступление на Берлин от Варшавы, которого теперь требовали французские союзники и телеграфно, и устами посла Палеолога, следовало бы отказаться от операционного направления на Кенигсберг в пользу сосредоточения больших сил против Берлина… Николаша, ломая своей волей стратегический план «двух направлений» – австрийского и восточнопрусского, добавил к нему ещё и третье, то есть совершенно не подготовленный удар на столицу Германии.

Государь нимало удивился у карты такому распылению сил, взятию их с утверждённого главного направления и переводу туда, где не было создано ещё кулака армий и корпусов для наступления, а торчали лишь растопыренные пальцы второочерёдных дивизий…

И хотя сомнения в правильности нового плана кампании, намеченного Николашей и его начальником штаба генералом Янушкевичем, время от времени просыпались в душе царя, он считал для себя невозможным вмешиваться в работу Ставки и хотел их высказать амбициозному дядюшке не в переписке, а тактично скорректировать с глазу на глаз при встрече в Барановичах..

10 августа, в воскресенье, Николай получил из Ставки доклад, в котором Верховный Главнокомандующий вскользь сообщал об удачном окончании на немецкой территории, под Гумбинненом в Восточной Пруссии[129], двухдневных боёв 1 –й армии против двух с половиной германских корпусов, отошедших на запад. Царь и представить себе не мог, что его любимый дядюшка Главнокомандующий, из-за личной неприязни к одному из участников сражения под Гумбинненом, генералу Епанчину, будет всячески преуменьшать победный исход этого дела, повернувшего собой весь ход войны не только в этой первой кампании русской армии, но и на последующие годы…

Ни штаб 1-й армии, ни командующий Северо-Западным фронтом Жилинский, ни Ставка сразу не отдали себе отчёта в размерах успеха, одержанного под Гумбинненом, где 27-я дивизия генерала Адариди, как на полигоне, расстреляла корпус немецкого генерала Макензена и обратила его в такое паническое бегство, что хвалёные немецкие солдаты во главе своих офицеров пробежали за один день 15 вёрст в свой тыл, вызвав панику и там.

Ошеломляющий разгром Макензена вызвал столь сильный упадок духа у командующего 8 –й германской армии генерала фон Приттвица, что он переоценил силу русских войск в четыре раза. Между Ренненкампфом и Самсоновым[130] ему примерещилась ещё одна русская армия, наступающая от Гродно. Сгоряча он донёс в Главную квартиру в Кобленце о своём решении очистить Восточную Пруссию и отступить за Вислу…

Вильгельм был взбешён и растерян: оставить в первые дни войны русским Восточную Пруссию – колыбель Гогенцоллернов и всего прусско-германского государства – означало для него и его окружения, вышедшего в основном из старинных юнкерских родов Кенигсберга и окрестностей, душевную и политическую катастрофу. И хотя знаменитое шлифеновское «правое крыло» на Французском фронте уже нависало над Парижем и от агентов Отдела IIIВ было известно, что французское правительство собирается бежать из столицы в Бордо, в решительную минуту войны на решающем направлении Кайзер и начальник его штаба Мольтке-младший совершили роковую ошибку. Они распорядились немедленно перебросить с Западного фронта на русский шесть корпусов, убрать от командования генералов Макензена и фон Приттвица и назначили вместо них призванного из запаса генерала фон Гинденбурга, а начальником его штаба – героя захвата Льежа генерала Людендорфа.

Россия, не имевшая надёжной стратегической разведки, и Франция ничего этого не знали. К тому же бездарная чванливость русского Верховного Главнокомандующего и генерала Жилинского, а также совершенно неспособного выполнять задачи кавалерийского начальника 1-й армии Хана Нахичеванского, который не только не преследовал конницей бегущего противника, чтобы сделать его поражение окончательным и бесповоротным, но отвёл её в тыл, не ведя даже разведки, принесли немедленно свои горькие плоды. Ставка и штаб Северо-Западного фронта, убеждённые в том, что немцы отходят к Кенигсбергу, стали усиленно толкать в этом ненужном направлении 1-ю и 2-ю армии.

Идти в обход Мазурских озёр с запада назначена была 2-я армия, хотя она и потерпела больше всех от спешки, вызванной понуканиями Палеолога и тыловыми неурядицами, включая неоправданные перемещения командиров корпусов и дивизий. 13-й корпус выступил в поход вообще без командира: генерал Клюев, вызванный с турецкой границы, нагнал незнакомый ему корпус, данный под его командование, уже в Белостоке.

По своему составу войска корпуса генерала Клюева состояли на две трети из запасных, мобилизованных в первопрестольной столице и считались, подобно Московскому гарнизону, распущенными. Их новый командир, обгоняя верхом колонны своих солдат на марше, с удивлением обратил внимание на то, что подразделения не имеют воинского облика.

– Это не солдаты, а какие-то переодетые мужики!.. – в сердцах бросил он своему адъютанту. – И идут не маршем воодушевлённых к победе воинов, а словно шествие богомольцев…

Командующим 2-й армией вместо престарелого штабного генерала из Варшавского военного округа с чистейшей немецкой фамилией – Рауш фон Траубенберг – был назначен генерал-кавалерист Самсонов, человек выдающейся личной храбрости. Ещё кадетом он заслужил солдатского Георгия, а в Маньчжурскую кампанию – 4-ю и 3-ю степени этого ордена. Но он никогда не командовал ни корпусом, ни даже пехотной дивизией. Чины штаба его армии были неопытны в своём деле и случайны по отбору, поскольку всех лучших офицеров генерал Жилинский перевёл к себе в штаб, где они закисали от его самодурства и фанфаронства.

Если во всей русской армии связь была слабым местом, то во 2-й армии она до начала войны совершенно отсутствовала, а с началом кампании единственным её видом стал радиотелеграф. Однако депеши слались незашифрованными, в 13-м корпусе не было шифра вообще, и умные германцы легко читали всё, что русские командиры доверяли волнам эфира…

Французские представители в Петербурге и при Ставке, с развитием наступления немцев на Париж, становились всё более нервными. Они требовали от великого князя Николая Николаевича выполнения обещания начать наступление на 14-й день от начала мобилизации.

9 августа 2-я армия подошла к границе, пройдя несколько дней безостановочно по сыпучим пескам, без обозов, пять дней не получая даже хлеба. Самсонов попытался было двинуть её вдоль единственной железной дороги, чтобы сохранить снабжение, но герой штабных канцелярий, любимец старой императрицы Жилинский, не понимавший, что войскам нужно есть, понукал командующего 2-й армией оторваться от средств коммуникации и быстрее идти в обход Мазурских озёр по пустынным лесам и болотам. Его давление на Самсонова становилось всё более резким – бывший начальник Генерального штаба, подписавший с французами Конвенцию о начале наступления российской армии в крайне неудобные для неё сроки, теперь отыгрывался на подчинённых. Жилинскому очень хотелось быстрее получить за спасение Франции Командорский крест ордена Почётного легиона, о чём ему намекнул военный атташе генерал Ла Гиш…

10-го числа 15-й армейский корпус русских, имевший к тому времени ещё некомплект в частях и обозах, завязал бой с 20-м германским, который после Гумбиннена получил в подкрепление 1-й армейский корпус. Немцы, хотя и были отброшены, вели бой с большим упорством. Самсонов и Клюев знали о предвоенных германских «военных играх»: сдерживать русскую армию с фронта и разгромить её ударом с запада во фланг и в тыл. Командующему 2-й армией и его командиру корпуса интуитивно – поскольку даже конной разведки не было – казалось: после этого боя остаётся большая опасность с запада, поскольку немцы никогда не ломали своих старых схем. Он доложил о своих опасениях генералу Жилинскому. Но командующему фронтом положение было яснее ясного: немцы после Гумбиннена отступили в Кенигсберг и их там надо добить! Самсонов непозволительно медлит с выполнением его приказов, и Жилинский больше этого не потерпит!..

На сообщение командующего 2-й армией об усилении германцев перед его войсками Жилинский ответил немыслимым для офицера оскорблением:

– Видеть неприятеля там, где его нет, – трусость! А генералу Самсонову быть трусом я не позволю!..

У главнокомандующего Северо-Западным фронтом, как и у многих других русских генералов его круга, было своеобразное понимание этики и субординации. Если кверху они обращались льстиво и подхалимски, то вниз частенько пускались матерная ругань и унизительные замечания. Особенно это было характерно для тех высокопоставленных лизоблюдов, кто стрельбу слышал только на манёврах, а ордена получал по выслуге лет или штабной протекции…

Самсонов был настолько потрясён ответом Жилинского, что потерял душевное равновесие и безоглядно бросил свои войска на север, хотя чувствовал, что с запада им грозит удар.

Тем временем немецкие корпуса, отозванные с Западного фронта, высаживались в бешеном темпе в Восточной Пруссии. Они готовились взять русскую армию с запада и востока в клещи, воспроизвести «Канны», как учили их фон Мольтке-старший и фон Шлифен.

Разбросанные на фронте в 120 вёрст дивизии генерала Самсонова шли по песку и без горячей пищи навстречу превосходящему в силах противнику, ничего не зная о нём и о собственных соратниках-соседях.

13 августа германские войска перешли в наступление, и 2-я армия Самсонова получила удар в оба фланга. Тут-то русские генералы и показали всю свою красу. Командир 6-го корпуса генерал Благовещенский бросил вверенных ему солдат и офицеров и бежал, заявив, что он «не привык быть с войсками»… Его корпус последовал за своим командиром и откатился на юг, к границе, не предупредив ни штаб армии, ни соседа – 13-й корпус, фланг и тыл которого оголялись и были подставлены под удар. Зато корпус Клюева всё-таки шёл на Алленштейн, указанный ему Жилинским, не встречая сопротивления перед фронтом. Его командир, сознавая всю опасность этого движения, не смел ослушаться бездарного хама Жилинского.

К 15 августа командующий 2-й армией совершенно потерял голову. Самсонов ничего не видел, ничем не управлял, и его директивы запаздывали на двое суток по сравнению с развитием боёв. Но вместо того чтобы следить за обстановкой и отдавать распоряжения, он сделал худшее из того, что только мог, – отправился в войска, сняв связь со штабом фронта и своими корпусами. Тем самым он совершенно дезорганизовал управление армией, которая с этой минуты перестала существовать как единый военный организм. Теперь Гинденбургу оставалось довершить то, что начал Самсонов, – добить его армию…

Мощный удар немецкого генерала Франсуа по тылам одних русских корпусов при преступном бездействии или вялости других начальников войск 2-й армии привёл к такому разгрому русской армии, которого она не знала со времён Нарвы в 1700 году. Генерал Самсонов, издавший 14 августа свой последний в жизни приказ об отстранении генерала Артамонова от командования за то, что тот бросил штаб и пошёл в окопы воодушевлять своих солдат речами и примером, и на следующий день совершивший точно такую же, но ещё более непростительную для командующего армией ошибку, чем его подчинённый, дезорганизовавший управление корпусом, – в отчаянии застрелился.

Штаб 15-го корпуса был расстрелян прорвавшимися немцами из пулемётов, а командир генерал Мартос попал с оружием в руках в плен. У генерала Клюева не хватило воли и твёрдости духа на несколько минут. При отходе остатков 13-го корпуса он выводил из мешка колонну в 20 000 человек при 160 орудиях, но встретил неожиданно цепь немцев, которые обстреляли его колонну. Генерал сдался в плен, почти выйдя из окружения, а потом выяснилось, что перед его группой оставалось меньше батальона солдат противника!

Хотя стратегически от своей победы германцы ничего не получили, скорее даже упустили от переброски войск на русский фронт победу над Францией, моральные последствия Русской катастрофы в Восточной Пруссии были неисчислимы для обеих сторон. Немцев она окрылила и позволила начать мощную кампанию по дискредитации военных усилий России и у себя в Германии, и в нейтральных государствах, откуда хвастливые тезисы пропагандистов Берлина перекочёвывали к союзникам России и компрометировали восточного члена Антанты. Немецкие легенды о реванше тевтонов у Танненберга за победу объединённого войска славян над ними в 1410 году долго ещё ходили по Европе, смущая друзей России и радуя её врагов, снижая вес российского союзника в коалиции…

В русской Ставке и у престарелых генералов, оставшихся под знамёнами ещё со времени неудачной для России русско-японской войны, в том числе и у великого князя – Верховного Главнокомандующего, поражение под Сольдау[131] вызвало настроение подавленности, уныние заранее побеждённых, растерянность. Вместе с тем великий князь и его доблестные полководцы бурно радовались тому, что, потеряв 100 000 русских солдат, они в точности исполнили просьбу посла Палеолога и французского Генштаба и спасли Париж. Военному представителю Франции при Ставке, пытавшемуся выразить соболезнование Верховному Главнокомандующему по поводу больших потерь в Восточной Пруссии, великий князь с любезной улыбкой сказал: «Мы рады принести такие жертвы ради наших союзников!..»

Вместе со Ставкой радовался этому поражению министр иностранных дел России Сазонов. В салоне Марии Павловны Старшей он говорил, что заранее предсказывал итоги битвы в Восточной Пруссии. У себя в кабинете в министерском здании у Певческого моста он принял посла Палеолога, который приехал поблагодарить его за удары русских войск и толкнуть их ещё дальше в Германию.

– Я знал, что самсоновская армия будет разбита, мой дорогой посол… – печально опустил министр свой длинный нос к полу, а затем поднял его и с энтузиазмом добавил: – Мы были обязаны принести эту жертву для Франции… Ваша страна показала себя истинным союзником…

Вероятно, русский министр имел в виду подталкивание неотмобилизованной русской армии в самое пекло боёв, многочисленные обещания французского правительства и интендантства прислать в Россию за наличное золото хоть немного устарелого оружия и ехидные перепечатки во французских газетах статеек из прессы нейтральных стран после «Танненберга» о том, что русская армия не способна воевать…

Мало кто знал тогда, что битва в Восточной Пруссии имела ещё один, глубоко скрытый политический результат. Александр Иванович Гучков, обретавшийся в качестве Уполномоченного Красного Креста как раз в это время в гостях у Жилинского и в штабе Самсонова, воочию увидел беспорядок и суматоху, которые царили в первые дни войны в органах управления русскими войсками на всех уровнях – от полка до Ставки. Один из главнейших оппозиционеров и личных врагов царя, Гучков именно в эти дни решил обратить своё праведное негодование поражением не на Ставку и своего друга великого князя Николая Николаевича или его начальника штаба Янушкевича, который своими бестолковыми распоряжениями и назначениями совместно со штабом Северо-Западного фронта привёл 2-ю армию к катастрофе, а на Государя, решив исподволь готовить против него главную часть своего заговора – военную…

…Николай 18 августа получил тяжёлое известие о разгроме 13-го и 15-го корпусов под Сольдау, самоубийстве Самсонова и гибели девяти генералов, о тридцати тысячах погибших воинов, семидесяти тысячах русских солдат и офицеров и тринадцати генералах, попавших в плен. Это сообщение так огорчило и расстроило Государя, что он, здоровый и физически крепкий сорокашестилетний человек, впервые «почувствовал своё старое сердце»…

Александра тоже страдала рядом с ним, узнав, что русская армия, которую так любил и лелеял её Супруг, потерпела крупное поражение.

52

…С самого начала войны, видя озабоченность Ники, Аликс решила как можно больше облегчать тяжёлое бремя его многочисленных обязанностей. Он был ей бесконечно дорог, и царица видела, что иногда ему просто не с кем поговорить, излить душу или обсудить какую-то проблему. Императрица не старалась в первые месяцы войны давать Ники какие-либо советы. Наоборот, она знала и осуждала тот факт, что Стана и Милица нарочно уехали в Киев, чтобы быть там ближе к Ставке, чаще общаться с Николаем Николаевичем и не прерывать руководства этим вздорным и глупым, с её точки зрения, человеком. Она знала, что старая императрица постоянно пытается влиять на Ники, устраивая «своих» людей на важные или высокие места, и руководит ими. Мария Фёдоровна, пользуясь своим положением матери Государя, частенько вызывала министров к себе в Аничков дворец, где они делали ей доклады. Пользуясь этой конфиденциальной информацией, старая императрица весьма прибыльно играла на бирже через жену своего среднего брата, принцессу Марию Бурбонскую. Золовка стяжала себе славу одного из крупных игроков на международной бирже, успешно используя конфиденциальную информацию, которую в обмен на долю доходов давала ей вдовствующая русская императрица. Аликс осуждала это, но не пыталась сообщать мужу такие факты, чтобы не расстраивать его.

Аликс не одобряла Марию Павловну Старшую, которая в своём салоне и через сыновей Кирилла и Бориса пыталась делать государственную политику. Подруги царицы рассказывали ей также и о том, что супруга старого графа Воронцова-Дашкова, наместника на Кавказе, фактически управляет там вместо своего мужа и старается всячески улучшать положение армян, даже в ущерб другим кавказским народностям. Никого в свете эти факты совершенно не волновали. Наоборот, вмешательство высокопоставленных дам прямо или через мужей в политику вызывало лишь зависть и желание следовать их примеру…

Аликс и раньше хорошо умела слушать мысли своего Ники, даже если он и не произносил их вслух. Безграничная любовь делала её мозг с каждым годом всё более восприимчивым к тому, о чём в данный момент размышлял Николай. И она инстинктивно так же искала выхода из трудных положений одновременно с ним, как это делал и он. Но она не предлагала пока мужу своих решений, а с радостью убеждалась в том, что его собственные почти абсолютно совпадали с теми, которые могла бы предложить она…

Иногда, разговаривая или слушая музыку и вспомнив при этом что-то своё, что хотелось бы немедленно высказать близкому человеку, Ники и Аликс ловили себя на том, что он или она произносили именно ту мысль и теми же самыми словами, какими в этот момент хотел её высказать другой. «Очевидно, это одно из чудес совершенной и всепоглощающей любви, когда происходит полное духовное слияние с любимым человеком», – думала Государыня и благодарила Бога за то, что Он подарил ей такую любовь…

…Прошло всего три дня с того вечера, когда Император получил известие о разгроме немцами 2-й армии под Сольдау. Боль в сердце не отпускала его всё это время, даже во время утешающих душу молитв в Знаменском соборе и Фёдоровской церкви, где он и Александра заказали панихиды по убиенным и молебны о здравии живых.

Исцелила его сердечные боли только победа над австрийцами в Галиции. Одновременно с маршами и боями в Восточной Пруссии, за которыми пристально следил по карте Государь, шло грандиозное сражение на 500-вёрстном фронте от Вислы до румынской границы против австро-венгерских армий, усиленных кое-где германскими корпусами. Отдельная карта Юго-Западного фронта, висевшая в библиотеке Александровского дворца рядом с картой Восточной Пруссии сначала без особого внимания к ней со стороны Николая Александровича, мало-помалу стала вызывать у него всё больший интерес.

Если с начала августа Ставка гналась за «берлинским миражом», бросая все свои моральные и материальные силы на организацию похода по «третьему направлению» – в «сердце Германии», то после не оценённой им победы под Гумбинненом Николай Николаевич переключился на победные реляции об австрийском направлении. В донесениях замелькали имена генералов Алексеева, Эверта[132], Брусилова[133], Горбатовского и Рузского[134]. Великий князь Главнокомандующий и командующий 3-й армией генерал Рузский решили искать лавров при овладении «первоклассной крепостью» – Львовом. На самом деле столица Галиции никаким стратегическим центром не являлась и нужна была только Ставке и генералу Рузскому для эффектного доклада царю и радости неискушённых в стратегии газетчиков-славянофилов.

21 августа австрийцы за полной ненадобностью оставили Львов, а 14-й армейский корпус из армии Брусилова взял Галич. В сражении на Люблинско-Холмской-Грубешовской линии наступил решающий перелом, и австро-венгерское главное командование уже составляло приказ об отступлении всех армий за реку Сан. Если бы в России был в этот момент полководец, то он развил бы успех в победу и вывел из строя Австро-Венгрию. Но истинного генералиссимуса на Ставке не было, Верховный Главнокомандующий, как курица с яйцом, носился со взятым Львовом и не спешил идти дальше.

Австрийские армии, искусно прервав сражение, вышли из боя. Русское командование было озадачено: оно сразу не заметило своей победы…

Из крикливых и маловразумительных донесений начальника Штаба Ставки Янушкевича не смог сделать правильных выводов и Государь. Он почувствовал только огромную радость, утешившую его после поражения 2-й армии под Сольдау. Николаю ещё больше захотелось отправиться прямо на фронт, пожать руку доблестным солдатам и офицерам. Получив весть о взятии Львова и Галича, он тут же отложил до вечера чтение министерских докладов и вышел в гостиную к Аликс выпить с нею и детьми чашку чаю.

Александра Фёдоровна, Ольга, Татьяна уже вернулись из своего госпиталя в Фёдоровском городке, и дочери поднялись в свою комнату, чтобы переодеться. У Аликс не было сил двигаться, и она так и осталась сидеть на любимой кушетке в сером платье сестры милосердия, сняв только белую с красным крестом косынку. Розово-лиловые тона обивки мебели и стен будуара очень гармонировали с серым цветом её одеяния.

Когда Ники целовал усталые и печальные глаза любимой жены, лёгкий не выветрившийся из шерстяного платья запах госпиталя ударил ему в нос. И запах этот не оказался ему неприятен. «Вот ведь!.. Сколько было цариц и Государынь в русской истории, сколько жестоких войн вела за столетия Русь, но первой настоящей сестрой милосердия, отдавшей всю душу раненым и увечным воинам, стала только моя Аликс!..» – с гордостью подумал Николай. Потом он велел камердинеру Волкову позвать к чаю детей.

Аликс видела, что Ники внутренне ликовал, и приготовилась выслушать какое-то очень приятное известие, вероятно связанное с новыми победами русского оружия. Так оно и было.

Когда Алексей и ОТМА прибежали, узнав, что Papa зовёт их, Николай выдержал небольшую паузу, потом принял торжественную позу в центре гостиной и торжественно произнёс:

– Господь Вседержитель даровал нашему доблестному воинству великия победы на исконной славянской земле – в Галиции! – Затем Государь перекрестился на стену будуара, почти сплошь завешанную иконами, и добавил: – Благодарю Тебя, Господи, и Тебя – Божья Матерь, что оказали Вы милость Державе Нашей в праведной битве против супостата!

Аликс и дети тоже встали и сотворили крестное знамение. А после этого Алексей и младшие царевны кинулись от радости на отца и стали его целовать в щёки, в усы и бороду, в смеющиеся глаза, в седеющую шевелюру…

Он обнимал их сразу всех, возился с ними, боясь поцарапать своим орденом, покуда Аликс не позвонила в эмалевый электрический звонок – чтобы Волков нёс чай и бисквиты.

Дети расселись по своим любимым креслам или прямо на лиловом ковре, Николай присел на кушетку к Аликс. Алексей, который, как и его отец, следил за боевыми действиями по карте, но несколько иного – более мелкого масштаба, по которой ленточкой на булавках отмечал линию фронтов, вдруг удивлённо спросил отца, почему тот назвал Галицию, территорию Австрии, исконной землёй славян?

Николай любил вдумчивые вопросы сына и старался как можно подробнее ему на них отвечать. И теперь, вдохновлённый победой, он прочёл сыну и дочерям настоящую лекцию по истории захватнических устремлений Польши на Востоке, об оккупации ею русских земель, о возмездии за это – трёх разделах Польши между Россией, Австрией и Пруссией. Он рассказал и о попытках Франции заигрывать с поляками и подстрекать их против России.

Эту лекцию с большим интересом слушала и Александра. Ей недавно донесли слух о том, что «чёрные галки» подбивают Николашу надеть на себя польскую корону.

«Теперь понятно, почему дядюшка так лебезит перед Францией! – сделала свой вывод царица. – Он надеется, что союзники заставят Ники пойти ему на уступки… Но пока я жива, этому не бывать!..»

53

В конце августа и начале сентября в Царское Село из Барановичей продолжали поступать хорошие новости о наступлении армий Юго-Западного фронта в Галиции. Николаю радостно было отмечать по своей карте, как с востока, юга и севера русские войска приближались к Ярославу и Перемышлю, взяв до этого городок Самбор.

Но Уложение о полевом управлении войск, которое он сам составил и подписал, думая, что сможет возглавить армию и стать Верховным Главнокомандующим, не позволяло кому-либо являться в Ставку без приглашения её главы. Государь уже жалел, что дал Главнокомандующему такую власть, но менять что-либо было поздно. Получалось, что в таком простом вопросе, как приезд в Ставку, Император целиком зависит от великого князя.

Давая в конце августа аудиенцию генерал-квартирмейстеру Ставки генерал-адъютанту Данилову, возвращавшемуся в Барановичи после хождения по делопроизводствам Генерального штаба, Государь очень деликатно намекнул ему о своём желании скорее получить приглашение от великого князя Главнокомандующего посетить действующую армию. Однако то ли Данилов по своей врождённой тупости не понял и не передал эту часть разговора своему Августейшему шефу Николаю Николаевичу, то ли передал, а дядя Николаша по каким-то своим соображениях всё медлил и медлил…

Наконец, вечером 18 сентября Императору от Верховного главнокомандующего пришла телеграмма, в которой «верноподданнейше испрашивалась высочайшая милость – соизволение Государя на посещение Им Ставки». Едва прочитав депешу, Николай зарделся от удовольствия. Он отложил все бумаги, над которыми собирался ещё поработать, и вызвал дворцового коменданта Воейкова, чтобы отдать ему повеление приготовить на послезавтра Императорский поезд к поездке в Барановичи, уведомить великого князя о скором приезде и сделать соответствующие распоряжения командиру железнодорожного полка о всём пути следования.

Ещё пять минут у Государя заняло утверждение краткого списка придворных, которых он разрешал Воейкову пригласить с собой в поездку; он подтвердил, что теперь, дабы не дезорганизовывать движение на железных дорогах, занятых перевозками войск и материалов к фронту, вместо 13 поездов, в которых перемещалась в мирное время Семья и Двор по России, будут следовать только два – Его собственный и свитский…

Николаю было радостно решать наконец какие-то детали столь долгожданной поездки на Ставку, откуда он надеялся без лишней шумихи вырваться и на передовые позиции. Затем он принял внешне спокойный вид – ему не хотелось сообщать эту новость Аликс в том состоянии радостного возбуждения, в котором он пребывал, потому что жена, конечно, опечалится разлуке, и возможно даже, что и всплакнёт.

Со спокойно-озабоченным выражением лица, к которому за дни войны привыкла Императрица, отправился Николай в её светло-сиреневый будуар. Уже выйдя в коридор, он хлопнул себя по лбу, вспомнив, что сегодня четверг и Семья вместе с Аней, Лили Ден, дежурным флигель-адъютантом великим князем Андреем и неизменным милым графом Фредериксом собралась в гостиной у камина, чтобы послушать, по старой доброй традиции, приглашённых артистов. Николай не знал, сможет ли он сегодня выкроить время для этого удовольствия, хотя Аликс пригласила на вечер его любимую певицу – Надежду Плевицкую, и просил начинать маленький концерт без него. А теперь, когда он наконец получил то, чего так страстно желал – приглашение на Ставку, можно было посидеть над бумагами и далеко за полночь, но не пропустить общения с великой артисткой.

Уже в коридоре сквозь неплотно прикрытую дверь гостиной он услышал звонкий голос «курского соловья», как ласково называли Плевицкую её почитатели, среди которых была и Семья Государя Всея Руси. Николаю так нравилась манера исполнения Дёжкой, как ещё прозывали Надежду Плевицкую, русских песен и их репертуар, что однажды, после такого же семейного вечера в Ливадии с участием Плевицкой и её постоянного концертмейстера Александра Заремы, он подошёл к ней, поцеловал её руку, а затем, вручая сафьяновый футляр с подарком – изумрудным ожерельем, от всего сердца сказал этой курской крестьянке, ставшей великой певицей:

– Я думал, что невозможно быть более русским, чем я. Но теперь я уступаю вам пальму первенства!..

«Как приятно, что именно сегодня, когда пришло наконец долгожданное приглашение от Николаши, Плевицкая – в гостях у нас!..» – подумал Государь и на цыпочках, стараясь не скрипнуть дверью, проскользнул в гостиную.

Николай дождался аплодисментов, которыми наградили певицу за исполнение патриотичной, ставшей теперь, в первые дни войны, особенно популярной песни «Шумел, горел пожар московский…» о пожаре первопрестольной в 1812 году, автором которой был Александр Зарема, и тихонечко прошёл к своему креслу, стоявшему подле кресла Аликс. Плевицкая и Зарема, увидев царя, склонились перед ним в поклоне, а он, словно обычный зритель в концертном зале, присоединил свои аплодисменты к рукоплесканиям своих близких и особенно радостно улыбнулся Надежде Васильевне.

Плевицкая любила петь для Николая Александровича и Александры Фёдоровны. Как только она получала приглашение от них через министра Двора графа Фредерикса, она отменяла или переносила свои концерты – в какой бы аудитории слушателей они ни были объявлены или какая бы неустойка ей ни грозила. Её привлекал не царский подарок, который она всегда получала после камерного вечера во дворце, но искренняя и горячая любовь и внимание царя, царицы и следовавших их примеру Детей ко всем проявлениям русского национального искусства – в музыке ли, или архитектуре, народной одежде или интерьере. Нравилась Дёжке и добрая атмосфера взаимного уважения и любви в этой Семье, где было много детей, хорошо воспитанных, мягких и душевных – вовсе не таких, каких она встречала в великокняжеских или аристократических домах…

Как всегда, концерт Плевицкой в Александровском дворце удался, царские Дети окружили её, благодарили, а Алексей попросил Зарему прислать слова и ноты его песни о пожаре Москвы – партию для балалайки, на которой Цесаревич неплохо играл…

После лёгкого ужина с Царской Семьёй, во время которого курская крестьянка и беглая послушница женского монастыря Надежда Плевицкая чувствовала себя непринуждённо, как дома, была подана придворная карета. На прощанье Александра Фёдоровна попросила Плевицкую выступить с благотворительными концертами в госпиталях, шефами которых были она и старшие Дочери. Дёжка с радостью согласилась…

Детей, с восторгом вспоминавших песни Плевицкой, отправили спать, а Ники и Аликс вернулись в гостиную, к камину, в котором уютно бегали по берёзовым поленьям языки светло-оранжевого пламени. Для Ники настал момент сообщить жене приятное для себя и огорчительное для неё известие.

Он вынул из внутреннего кармана сложенный листок телеграммы Николаши, медленно развернул его и протянул Александре. Женским чутьём Аликс уже давно, с того момента, когда он неожиданно вошёл в гостиную, угадала, что он получил какое-то долгожданное сообщение из Ставки, а когда он передал ей листок дешифрованной депеши, поняла, что это – приглашение на фронт.

– Мой дорогой, будь очень осторожен со своим дядюшкой! – мягко сказала она.

Ники нисколько не удивился тому, что она, не читая, знала, что стоит в депеше. Провидение Александрой того, что должно было происходить с ним, становилось для Государя привычным, и он иногда позволял себе игнорировать её предупреждения, хотя и убеждался потом, как она была права.

– Аня и Лили рассказывали мне, что Милица и Стана успешно дирижируют из Киева кампанией по повышению его популярности в обществе… – сдержанно продолжала Аликс. – Даже после трагедии с армией Самсонова, в которой виновата была Ставка, «черногорские галки» наняли писак, оправдавших потоки русской крови «спасением Франции», и никто не вспомнил, что Францию следовало бы спасать победами, а не поражениями русского оружия… Смотри, Ники, чтобы Николаша не отодвинул тебя и не стал во мнении народа выше тебя, как он пытался это сделать, подписав своё первое Воззвание к полякам и обещая им то, что собирался дать ты, – возрождение Польши, свободной в своей вере, языке, самоуправлении… А скипетр русского царя, под которым должно произойти объединение нынешних трёх частей Польши – российской, германской и австрийской, – это намёк на него самого, подписавшего это Воззвание… Кстати, откуда вообще появился текст этого Воззвания и почему под ним стоит его, а не твоя подпись, – ведь весь тон этого документа приличествует лишь самодержцу, а не Главнокомандующему армией? Не правда ли?..

– Да, Солнышко! – согласился царь. – Я сам приказал Сазонову подготовить такой текст… Он приносил его мне, и я в принципе одобрил его… но, ты знаешь, теперь и в общегражданских делах требуется санкция Верховного Главнокомандующего. Сазонов отправил текст в Ставку, чтобы Николаша тоже почитал его и сообщил своё мнение…

Александра уловила в оправданиях Ники нотку сожаления и сомнения. Она не хотела вызывать у мужа впечатления, что пытается им руководить, и поэтому построила свой вопрос таким образом, будто хочет понять сама, как же это вышло, что поставлено имя великого князя на первом громком документе большой политики, где должна стоять подпись самого Государя?.. Ведь это Воззвание вызвало настоящую бурю в обществе в пользу власти, и не только среди поляков в России, но и среди союзников. Самым спокойным голосом она спросила:

– Россия выдала полякам вексель, подписанный великим князем, хотя платить по нему придётся Императору, да к тому же не сейчас, а после войны… Что это? Уловка, чтобы потом не дать то, что обещано? Но ведь это не в твоих принципах, Ники!.. Я не могу понять этого!..

– Видишь ли, дорогая… – решил разъяснить ситуацию Государь, хотя прекрасно понял сомнения Аликс и сам, ещё раньше, но уже после подписания Николашей этого манифеста, решил, что не надо было поддаваться на уговоры Сазонова, Горемыкина и Маклакова, которые дружно просили царя поручить подписание Воззвания к полякам Верховному Главнокомандующему. Николай понимал, что у каждого из этих трёх министров был свой резон для этого. Сазонов, например, считал, что, пока краковские поляки и Галиция находятся в международно-правовом поле Австрии, а познанские – Германии, то есть ещё не завоёваны окончательно, а есть только надежда на это, Императору, с одной стороны, недостойно обращаться к своим будущим подданным, а с другой – этот шаг без согласования и санкции Франции и Англии может быть негативно воспринят союзниками и ухудшит их отношения. Министр иностранных дел России, излагая свою точку зрения Государю, добавлял, что великий князь Главнокомандующий, подписывая такой документ, не превысил бы своей роли, обратившись к славянскому населению, которое он идёт освобождать от немцев и австрийцев.

Горемыкин и Маклаков, как русские националисты, всегда враждебно относились к восстановлению Польского государства, которого желал Николай, и поэтому противились подписанию им какого-либо многообещающего документа. Теперь, после вопроса Аликс, в голове Государя снова пронеслись все сомнения, которые тогда охватили его и усилились ещё больше после появления Воззвания, вызвавшего грандиозный энтузиазм не только у поляков в России, но и отозвавшегося мощным эхо в Галиции, у познанских поляков, в Лондоне и Париже… Только сейчас он окончательно понял, что Сазонов вёл с ним недостойную игру в пользу дяди Николаши, и первая, кто уловил это – была Александра. Её женское чутьё оказалось сильнее его политического опыта. С одной стороны, это было немного обидно, но с другой – позволяло ему теперь рассчитывать на неё в некоторых государственных делах во время его отлучек из Петербурга в действующую армию, которые, как он надеялся, станут теперь регулярными.

– Дорогая, я сам принял решение о том, чтобы Воззвание подписал Николаша… – потёр свой правый ус Государь, задумался и через мгновенье добавил: – Мы долго совещались с Сазоновым, Горемыкиным и Маклаковым… Но теперь я сожалею, что не поставил свою подпись, – кажется, ты справедлива в своих сомнениях… Надо было бы обсудить это и с тобой заранее…

– Ники, те права, которые получил твой дядя как Верховный Главнокомандующий, очевидно, вскружили ему голову… – уже более твёрдо стала выражать своё беспокойство Александра. – Мой секретарь, граф Ростовцев, принёс мне как-то и другие воззвания и приказы, подписанные Николаем Николаевичем… Я читала, например, его второе Воззвание – «К русскому народу…». Но он не имеет права писать так, словно он Русский Царь! Будь осторожен с ним, не поддавайся на его уговоры, не прославляй его в своих встречах с офицерами… Ах, я совсем забыла, – вдруг спохватилась царица, – Аня сообщила мне кое-что о салонных разговорах… И тётя Михень, и в салоне у Зины Юсуповой – очень довольны тем, что Николай Николаевич даёт распоряжения и назначает своих людей на высокие посты в таких ведомствах, которые ему, как Главнокомандующему, совершенно не должны подчиняться!.. Не правда ли, это говорит о многом?..

Милый, я знаю, что если ты кого-то любишь, то не скрываешь этого… – заботливо добавила Александра. – Ты ему уже дал очень много – он стал в Империи вторым человеком после тебя… Но помни русскую пословицу: не сотвори добра и не получишь зла! «Черногорские галки» не позволят ему отвечать тебе любовью, которую ты заслуживаешь, даже если бы он и испытывал её к тебе!.. Но он – старый лицемер и эгоист!.. Только вспомни, как он подвёл тебя в 1905 году!.. Но довольно об этом, мой голубчик!.. – взмахнула Аликс рукой, словно отбрасывая тяжёлые мысли. – Как жаль, что ты уезжаешь!.. Я буду много, много молиться за тебя!..

…Состав из восьми синих лакированных вагонов с золотыми двуглавыми орлами на дверцах, в котором Государь отправлялся на Ставку, покинул станцию Александровская спустя час после свитского. Решено было, что только на последнем перегоне до Барановичей царский поезд выйдет вперёд, чтобы Верховный Главнокомандующий с некоторыми чинами своего штаба могли на перроне вокзала встретить Государя и сопроводить его в сосновый лес подле города, где на специальном рельсовом пути стоял поезд великого князя. Верховный Главнокомандующий так и жил со своей свитой в этом поезде и столовался в своём вагоне-столовой с генералами, штаб-офицерами и иностранными представителями, а рядом, в бараках, занимались чины Ставки. Для поезда Государя был проложен в том же лесочке за два дня рельсовый путь рядом с великокняжеским.

Вокзал в Барановичах оказался захудалым одноэтажным станционным зданием, городишко за ним – унылым и грязным местечком с главной улицей, где редкие двухэтажные каменные дома возвышались над жалкими лачугами белорусов и евреев. Двубашенный костёл, православная церковь и синагога были самыми высокими и красивыми зданиями городка.

Из окна вагона, у которого, как мальчишка, последние два часа пути простоял Император, он увидел на подъезде к станции, что на коротком дебаркадере торчала среди небольшой свиты тощая и длинная фигура Верховного Главнокомандующего.

Когда царский поезд остановился и конвойцы в красных чекменях откинули трап центрального вагона, Николай Николаевич ринулся внутрь и закупорил дорогу своей свите, попав в объятия Ники, не в состоянии закончить свои родственные и верноподданнические лобзания. Для свиты великого князя быстро открыли вторую дверь, и синие вагоны медленно и осторожно покатились в сосновый лес рядом с Барановичами, где располагалась Ставка, чтобы занять там приготовленное для них место.

С неподдельным интересом осматривал Государь территорию Ставки, на которой была расквартирована, помимо охраны, железнодорожная бригада, успевшая не только благоустроить сосновый лес, проложить деревянные тротуары между поездом великого князя и бараками, где работали чины Главной квартиры армии, но и срубить небольшую церковь для себя, которая, впрочем, весьма пришлась ко двору Николая Николаевича, слывшего богобоязненным и мистически настроенным человеком.

Государю всё очень понравилось, и тут же в лесной церкви был отслужен молебен. Флаг-капитан царя, адмирал Нилов, весьма суеверный, но совсем не богомольный личный друг Николая Александровича, во время церковной службы прохлаждался возле церковного крыльца, не желая своим брюхом, как он оправдывался обычно, увеличивать давку на клиросе. Нилов встретил в Ставке своего старого знакомого, великого князя Кирилла Владимировича, который усилиями его матушки, Марии Павловны Старшей, был взят Верховным Главокомандующим в свой штаб якобы представителем от военно-морского флота. На самом деле Кирилл пристроился к Ставке в надежде получить побыстрее очередной чин и внеочередную боевую награду, которые обещали сыпаться в Главной квартире армии на великих военачальников и флотоводцев как из рога изобилия. Во всяком случае, опыт всех главных кампаний русской армии, да и других армий мира, убедительно свидетельствовал о том, что пронырливые штабные крысы, ничем не рискуя, намного опережали по части орденов и эполет храбрых львов, не доживавших порой до прижизненной славы…

Не выпуская изо рта свою вечную сигару и будучи, как всегда на суше, несколько подшофе, Нилов задал вопрос Кириллу, который вертелся у него на языке с того самого момента, когда он увидал из окна вагона жалкий уездный городок, на окраине которого Верховный Главнокомандующий держал свой штандарт:

– Ваше высочество, не соблаговолите ли разъяснить мне, моряку-недотёпе, чем вызвано столь экстравагантное, без нормальных удобств, избрание места для Главной квартиры действующей армии?

Кирилл весьма недолюбливал своего родственника и нынешнего высшего начальника, дядю Николашу, но старался прямо этого не выказывать. Поэтому он, под прикрытием салонного юмора, немедленно изложил свою точку зрения на сей предмет:

– Видите ли, ваше превосходительство, стоицизм в жизни всегда похвален, а для великого полководца – просто необходим. Ведь одно дело, если офицеры, сражающиеся на передовой линии, в грязи, холоде и голоде, получают приказы из роскошного дворца, где нежится их Верховный Вождь, а другое – когда они знают – об этом уже постарались газетчики, – что их военный предводитель тоже испытывает жестокие лишения…

– Особенно от отсутствия для чинов его штаба ресторанов и других злачных мест, которыми полны губернские города… – подхватил мысль молодого великого князя адмирал. Затем он добавил, выразительно чмокнув губами: – Ах, как подрывают силы и здоровье, а также умственные способности офицеров ночные бдения не над полевыми картами, а на зелёных полях казино и тяжёлые баталии в борделях…

Кирилл воспринял последнее высказывание флаг-капитана как косвенную критику в адрес своего брата Бориса, который прославился ночными кутежами с кокотками в парижских ресторанах, во время которых «русский боярин», как его называл весь веселящийся Париж, выпускал голых красавиц в общие залы и лихо танцевал там с ними. Офицеры флота особенно осуждали в своей среде фривольное поведение гвардейцев-кавалеристов за границей, где высокородные юнцы «выпускали дурной пар»… Поэтому Кирилл недовольно поджал губы и замолчал, а Нилов продолжал мусолить свою сигару.

После обеда в царском вагоне-столовой, где все отметили великолепное настроение Государя, Император, Верховный Главнокомандующий и начальник его штаба отправились в вагон-салон Николаши, где в узком неудобном пространстве были разложены карты Восточной Пруссии, Польши, Галиции.

Николаю так приятна была атмосфера Ставки с её чисто военным духом, дисциплиной и другими атрибутами, напомнившими ему его юность, службу в полках, офицерское товарищество, что он не замечал искусственных неудобств, созданных фанаберией дяди Николаши и его ближайших сотрудников.

Царь примостился на неудобном стуле возле стола с картами. По левую руку от него встал массивный и рослый генерал Янушкевич с интеллигентским пенсне на прямом носу и с папкой в левой руке, из которой он то и дело доставал разные записки, сделанные им для памяти, одновременно поправляя пенсне, спадающее у него с носа из-за почтительного наклона головы.

По правую руку возвышался худой и длинный великий князь, зорко наблюдавший за тем, чтобы Янушкевич не ляпнул, чего доброго, и о неудачах. И Верховный Главнокомандующий, и начальник его штаба были особенно сильны тем, что красочно могли говорить о своих победах и становились немы, когда, по логике вещей, следовало бы вспоминать о поражениях и делать из них выводы. Длительная придворная закалка и гипертрофированное самомнение стирали в их мозгу всякие следы собственных неудач. Но они всегда имели подчинённых, на которых было легко свалить вину за промахи и поражения.

Николаю был внове прямой доклад начальника Штаба Ставки, и он с удовольствием два часа слушал о нынешнем положении дел, а также о предположениях главного командования на будущее. Сначала он вспомнил о том, как хотел переговорить с Николашей об его идее удара растопыренными пальцами вместо кулака сразу по немцам и австрийцам, и о слабости сил, собранных на Берлинском направлении под Варшавой, но повторный и расширенный доклад Янушкевича о том, что царь уже обдумывал и отмечал по своей карте в Царском Селе, особенно о победах у Львова и Галича, отвлёк его внимание от этой старой истории.

Никто в Ставке не задумался над тем, почему взятие Львова, дело тактически ничтожное, а стратегически вредное, ибо была утрачена возможность уничтожения живой силы врага, принесло безынициативному генералу Рузскому сразу два ордена Святого Георгия, а затем и назначение на пост командующего искалеченными армиями Северо-Западного фронта. Примитивная точка зрения Верховного командования, считавшего успехом лишь занятие «пунктов», отмеченных на карте жирным шрифтом, и неумение пользоваться трудными победами доблестных войск, даже в преследовании деморализованного противника, стала руководящей доктриной для летней и зимней кампаний 1914 года. В России не нашлось полководца, который сломал бы эту рутину и мощными ударами вывел бы из войны по отступающему в панике противнику главного союзника Германии – Австро-Венгрию. В своём почтении к авторитету военных специалистов – генералов Российской императорской армии не оказался таким военачальником и Государь. Он только начал набираться опыта на Ставке и ещё не видел всех недостатков предводителей русского воинства. Но звук литавр и фанфар не до конца искоренил в нём сомнения, начинавшие зарождаться в его голове: «А правильно ли Николаша распоряжается той огромной силой, которая вверена ему для достижения победы?»

Часть III ИЗМЕНА И ОБМАН

54

Неподалёку от Мраморного дворца великого князя Константина Константиновича, за нумером 14-м по Дворцовой набережной, стоит малоэффектный внешне то ли большой особняк, то ли маленький дворец князя Васильчикова. Внутри это старое аристократическое гнездо в начале века без труда было приспособлено под «Новый клуб», который основали великий князь Владимир Александрович, светлейший князь Константин Горчаков и статс-секретарь Александра III, фактически управляющий делами Государственного совета, Александр Александрович Половцов.

Собственно, идея создать «Новый клуб» пришла в голову Половцову. Он был большой умница, из мелкопоместных дворян, служил в Петербурге и женился на приёмной дочери придворного банкира Штиглица – Надежде Михайловне Июневой. По семейному преданию, Надежда Михайловна была внебрачной дочерью великого князя Михаила Павловича и фрейлины «К». Барон Штиглиц очень любил свою приёмную дочь, дал ей блестящее образование и связи в высших кругах империи, а когда она вышла замуж за приглянувшегося ей Александра Половцова, то старый барон взял на себя и заботу о его карьере. Ум Надежды Михайловны и Александра Александровича в сочетании с наследством в 16 – 17 миллионов рублей, оставленным бароном дочери, дали такой взлёт Александру Александровичу, что он стал другом своего одногодка великого князя Владимира Александровича, дружил с Наследником Цесаревичем Александром, ставшим затем Императором Александром Третьим, приятельствовал и был на «ты» с грозным Победоносцевым. В царствование Александра Третьего он фактически возглавлял Государственный совет, вместо его формального Председателя великого князя Михаила Николаевича, ограниченного и мелкого дяди царя, ужасно боявшегося своего племянника…

Однажды Половцов решил, что Императорский Яхт-клуб на Морской улице, где собираются только великие князья, старые сановники и не имеющие высоких должностей аристократы, не даёт ему возможности встречаться с другими сливками общества – крупнейшими банкирами, промышленниками, нетитулованными, но важными государственными деятелями и политиками, мнение которых он хотел бы знать.

Государственный секретарь поделился своей мыслью с другом – великим князем Владимиром Александровичем, братом Императора, тот обсудил её со своим приближённым, князем Горчаковым. В итоге Северная Пальмира к двум дюжинам своих клубов присовокупила ещё один – «Новый клуб». На Дворцовой набережной был снят у князя Васильчикова особняк и устроено место для регулярных встреч узкого круга «верхней тысячи» столицы империи. Там можно было очень хорошо поесть, ибо один из учредителей его – великий князь Владимир Александрович, надзиравший за кулинарной стороной сообщества, – был известнейшим гурманом, а главное – вдосталь почесать язык с умнейшими людьми Петербурга и их гостями из Москвы или из-за границы, поскольку никаких сословных ограничений не было.

Идея «Нового клуба» была настолько жизнеспособна, что, когда в 1909 году один за другим покинули этот бренный мир великий князь Владимир Александрович и статс-секретарь Половцов, сообщество на Дворцовой набережной, 14, не только не захирело, но и продолжало пользоваться высоким авторитетом.

Особенную роль «Новый клуб» стал играть в годы думских баталий с властью. Именно сюда приходили наиболее беспринципные представители власти – министры и их товарищи, чтобы в тиши покойных зал и салонов убеждать властителей «общественного мнения» в своих желаниях закулисно сотрудничать с Думой, помогать в её манёврах против Государя.

Кривошеин и Сазонов, а ранее – Извольский и Витте, Джунковский, Хвостов и Белецкий, другие высшие администраторы правительства садились за один обеденный стол с Гучковым и Родзянко, профессором Милюковым и частыми гостями из первопрестольной столицы – князем Львовым[135] и московским городским головой Челноковым.

Как славно было после официального заседания в Мраморном дворце под председательством великого князя Константина Константиновича комиссии, назначенной Государем для совершенствования народного образования, где председатель-поэт, известный под псевдонимом «К.Р.», высказывал свою точку зрения о том, что для массы народа просвещение вовсе не обязательно, а нужно только для высших классов, и все господа – члены комиссии важно кивали головами в знак согласия, – тем же господам, но без председателя, собраться в салоне «Нового клуба» и мягко осудить ретроградство старого великого князя, жившего, видимо, ещё общественными представлениями до отмены крепостного права в России…

…Октябрьская погода в Санкт-Петербурге, переименованном теперь по антинемецкой моде в Петроград, всегда бывает неустойчива. Циклоны с запада и юга приносят влагу и тепло, ветры с севера – иногда ясную погоду с лёгким морозцем, иногда мокрый снег. Тот, кто пользуется трамваем или ходит пешком, экономя пятаки, никогда не знает, как надо одеться утром, чтобы не замёрзнуть на пронизывающем северном ветру или не промокнуть насквозь в потоках дождя. Но для тех, кто посещал «Новый клуб», проблем с одеждой и транспортом не возникало. Они прибывали на Дворцовую набережную в моторах или каретах, подкатывали по пандусу к самым дверям особняка, прикрытым сверху узорчатым железным навесом…

В один из тёмных вечеров середины октября, когда ветер над Невой нёс мокрый снег и облеплял им фасады дворцов и особняков, к подъезду дома князя Васильчикова один за другим подъехало несколько моторов и карет. Господа в щеголеватых чёрных пальто и единообразных, словно униформа, котелках с помощью громадного бородатого швейцара быстро выходили из чрева своих колесниц и исчезали в тёплом и душистом вестибюле клуба, почему-то в этот вечер не освещённого, как обычно, ярким электрическим светом. Видимо, именно поэтому извозчик, понуро жавшийся со своей коляской поближе к навесу и получавший на своё пропитание не от седоков, а от отдела наружного наблюдения Департамента полиции, так и не смог опознать среди гостей почтенного Александра Ивановича Гучкова, за которым уже давно была установлена слежка. Филёр-извозчик не углядел также московского толстовца и «общественного» деятеля Союза земств князя Львова и думского краснобая профессора Милюкова – известных оппозиционеров правительству.

Зато он узнал среди прибывших – и донёс рапортичкой об этом своему начальству – громоздкого бородатого генерала Поливанова[136], министра земледелия Кривошеина и товарища министра внутренних дел, командира Отдельного корпуса жандармов генерала Джунковского. За такую частичную его наблюдательность начальник филёра очень боялся получить выражение неудовольствия от руководителя своего департамента, но не знал, что рапортичка, дойдя на другой день до генерала Джунковского, была собственноручно им сожжена, чтобы и следов посещения господами «Нового клуба» в тот вечер не осталось…

Причиной предосудительного деяния командира Отдельного корпуса жандармов, уничтожившего служебный документ, была прямо-таки патологическая страсть к конспирации популярного лидера оппозиции Александра Ивановича Гучкова. Это он поставил условием своего участия в собрании узкого круга деятелей в «Новом клубе» полное уничтожение Джунковским всех филёрских документов, которые, как он наверное знал, должны были последовать об этой встрече.

Собрание намечалось давно, ещё когда армия Самсонова погибла в Восточной Пруссии, а Александру Ивановичу удалось вовремя унести ноги из штаба 2-й армии за считанные часы до её разгрома.

Тогда Гучков был настолько испуган силой и мощью немцев, их организованностью и огнём немецких тяжёлых орудий, что на веки вечные решил для себя, что война Россией уже проиграна. Ни взятие Львова и успехи русских войск в Галиции, ни другие битвы и сражения, где русское оружие побеждало, роли для него не играли. Он уже составил себе мнение. Это мнение могло принести пользу в его политической борьбе с правительством и давней личной, глухой неприязни к Императору и Государыне, с годами переросшей в холодную ненависть по старой пословице: кто кого обидит, тот того и ненавидит, – так часто бросал он беспочвенные обвинения в их адрес, что сам уверился в этом.

Александр Иванович, собственно, и намеревался высказать своим единомышленникам это новое своё мнение, родившееся в восточнопрусских болотах, и убедить их принять его точку зрения за основу для усиления борьбы против бездарного, по его мнению, правительства и ответственного за это Государя Николая Александровича. Но поскольку в дни войны любое правительство могло поставить к стенке за публичное изложение ложного и пораженческого мнения, попахивающего активной поддержкой врага, Гучков потребовал обеспечить полную конспиративность встречи в «Новом клубе».

В небольшом уютном салоне старого барского особняка, где собрались господа, слуги заранее накрыли два стола закусками и винами и были удалены верным метрдотелем, который собственноглазно стал затем наблюдать, чтобы они не подглядывали и не подслушивали…

В начале десятого часа съехались уже все приглашённые. Печальную гамму чёрных фраков и визиток цивильных гостей приятно расцвечивали мундиры министра, Генерального штаба генерала и генерала – шефа жандармов.

Сначала выпили по рюмке и закусили по мелочи. Потом пригубили по второй и поговорили о погоде, «серых героях» в Галиции, обсудили отставку и конец карьеры генерала Ренненкампфа. Он ни в чём не был виноват более, чем штаб Северо-Западного фронта, но из-за чисто немецкой фамилии и плохого отношения к нему великого князя Николай Николаевич, искавший козлов отпущения за ошибки Ставки, удалил заслуженного генерала, который не только не потерпел ещё поражения в этой войне, но был на грани победы на Верхнем Немане, когда новый командующий фронтом генерал Рузский остановил его из-за собственной робости и боязни наступать…

Массивный, с маленькими глазками на заросшем густой бородой обрюзгшем лице генерал Поливанов упоённо и со знанием дела ругал негодную стратегию Верховного Главнокомандующего, полную беспомощность его начальника штаба генерала Янушкевича, «стратегическую невинность» командующего Юго-Западным фронтом Николая Иудовича Иванова, кавалерийского начальника Хана Нахичеванского, своей азиатской осторожностью и бездеятельностью упустившего победу в Восточной Пруссии, где его кавалерийские корпуса могли пройтись по тылам германцев и коренным образом исправить положение 2-й армии, спасти её от разгрома…

Когда Поливанов понял, что его устали слушать – слабенький старичок князь Львов тихо прикорнул в своём кресле после первой рюмки, – он тактично уступил своё место оратора Александру Ивановичу Гучкову.

55

Позолоченный геральдический Прусский Орёл гордо распростёр свои крылья – символ господства Пруссии – над внешним двором замка Штольценфельз, над зеленовато-жёлтыми водами Рейна, над пёстрой линией бюргерских домов средневекового вида на набережной предместья славного города Кобленца. Выходя из замка – своей резиденции в Главной квартире германской армии, Кайзер Вильгельм Второй всегда останавливался на мгновенье под этим орлом и бросал самодовольный взгляд на правый берег могучей реки, где в четырёх километрах ниже по течению, и тоже на прибрежной скале, возвышалась крепость Эренбрайтштайн.

Да, в отличие от недалёкого умом русского Верховного Главнокомандующего великого князя Николая, поставившего свой штаб в дурацком лесу близ забытого Богом белорусского местечка Барановичи, или французского главнокомандующего Жоффра, избравшего, неизвестно в силу каких причин, для своей Главной квартиры один из самых маленьких и захудалых городков у восточной границы Франции – Витри-ле-Франсуа, великий император германцев задолго до войны назначил местом пребывания себя как Верховного Главнокомандующего и своего штаба исторический центр Германии – почти двухтысячелетний город у слияния могучего Рейна и доброго Moзеля – Кобленц.

На выдающееся стратегическое значение этого места обратили внимание ещё древние римляне, основав поселение и крепость. Франки построили здесь королевский замок, чужие армии многократно проходили через Кобленц. Им владели шведы и французы. Последние иностранные захватчики – наполеоновская армия, – уходя из крепости Эренбрайтштайн на правом берегу Рейна, взорвали её, использовав при этом 30 000 фунтов пороха…

«Как хорошо было решено Венским конгрессом, когда он, после победы над Наполеоном, отдал Кобленц Пруссии, то есть нам – Гогенцоллернам… – всякий раз думал, приезжая сюда, к месту слияния Рейна и Мозеля, Вильгельм Второй, – и как правильно сделал мой прадед, Фридрих Вильгельм, когда сто лет тому назад, получив эту Рейнскую область, снова восстановил германскую крепость Эренбрайтштайн во всей её мощи!.. Здесь мой дед Вильгельм собирал армии перед франко-прусской войной… И я тоже войду в германскую историю разгромом наших извечных врагов – Франции и Англии… Именно я, Вильгельм Второй, построил здесь, при слиянии Рейна и Мозеля, замечательный огромный памятник моему деду Вильгельму Первому, объединившему железом и кровью Германию[137]… Немецкий народ назвал это место, естественный стратегический оплот против Франции, – Германский Угол… И я снова, действуя именно отсюда, из Германского Угла, раздавлю Францию, как мой дед в 1870 году… Кобленц – это наш символ, и поэтому он всегда будет Главной квартирой германской армии во время войны… А после победоносных битв под моим водительством благодарный немецкий народ построит в Германском Углу ещё более великолепный памятник мне – великому внуку первого объединителя Германии…»

Такие мысли всё ещё бродили к Рождеству 1914 года в голове у Кайзера, хотя положение на фронтах отнюдь не говорило о близкой победе Центральных держав. Фронт на Западе стабилизировался. От моря до Альп силы германцев и Антанты пришли в равновесие. Возможность быстрого решения в чью-то пользу – исключалась. При позиционной войне, которая полностью вступала в свои права, военная техника давала преимущество обороняющимся. Французы и англичане наконец смогли отбивать атаки немцев с большим уроном для германской армии. Воюющим сторонам становилось всё яснее, что в конечном итоге исход войны будут решать мощности военной промышленности, запасы стратегического сырья и продовольствия, людские ресурсы.

Обстановка диктовала Кайзеру и его штабу искать стратегическое решение на Востоке. Тем более что политическое и военное положение «медлительного блестящего секунданта» – Австро-Венгрии, в результате даже незавершённых побед русской армии в Карпатах, было критическим. Армия Дунайской монархии не смогла бы выдержать нового генерального сражения. Вильгельм и его окружение понимали, что надо было срочно спасать коалицию Центральных держав и принимать меры к тому, чтобы военными ударами и хитрой политикой разрушать коалицию Сердечного Согласия, выводя из строя Россию.

На второй день Рождества, отведав на завтрак истинно немецких добротных блюд – филе несолёной селёдки с зелёной фасолью и отварным картофелем, посыпанное немалым количеством свиных шкварок и петрушки, наваристого супа из бычьих хвостов и жареной свинины «по-рейнски» с картофельными клёцками, гороховым пюре и яблочным муссом, Кайзер совершал моцион по выверенному маршруту: из внутреннего сада-перголы замка Штольценфельз во внешний двор и обратно.

Он вышел на воздух из-под сводов замка, стилизованных Шинкелем[138] в духе средневекового романтизма, когда сизые тучи, пришедшие с Северного моря, уже пролились дождём и на небе появились голубые просветы. Изредка через эти просветы солнечные лучи достигали земли, и тогда Прусский Орёл над воротами внешнего двора начинал нестерпимо сиять золотым блеском. Суеверный Вильгельм принял это за добрый знак и пришёл в хорошее настроение. Он всегда помнил легенду о том, что в дни великих побед Наполеона над ним в небе реял орёл. Немецкие шутники говорили, что для этого на треуголку императора привязывали кусок мяса. Здесь же Прусский Орёл был хоть и не живой, но блестящий и сияющий символ былых прусских побед. Он обязательно должен был принести счастье и Вильгельму Второму.

Радостному блеску его глаз способствовало и то, что император вспомнил очень неглупую записку Циммермана, которую читал ещё месяц тому назад. Помощник статс-секретаря по иностранным делам на одиннадцати страницах совершенно секретного меморандума развивал мысли о целях и задачах императорского правительства в начавшейся войне.

«Разумеется, – размышлял Кайзер, мерно вышагивая по каменным плитам дорожек, – молодой и способный дипломат вложил в строки своего меморандума мои мысли, которые я сам поленился облечь в строгую форму документа… Именно моя идея всегда была – вбивать клин между нашими противниками и провоцировать их на переговоры о сепаратном мире… Циммерман правильно уловил, что идея сепаратного мира с какой-то державой Антанты не должна прямо исходить от нас, поскольку будет свидетельствовать о нашей слабости… Но с другой стороны, он написал в меморандуме, что отношения во враждебной коалиции пока совершенно безоблачны и до сих пор ни в одной из стран Согласия не замечено никаких позывов к сепаратному миру… Даже в России, где всегда сильна была «немецкая партия»… Чёрт побери!.. Пожалуй, пора уже принимать кардинальные меры, чтобы приблизить встречу с желанной Нике – богиней Победы… Использую-ка я некоторое затишье на Западном фронте по случаю праздника и созову совещание военных и политиков для разработки специального плана мероприятий по расколу Антанты и выводу России из войны… А почему именно России? – спросят господа оппоненты… Тогда я им отвечу: «Постоянная склока, которая идёт в высших слоях Российской империи – даже во время войны! – делает это государство особенно уязвимым для внутренних и внешних враждебных сил!.. А мой кузен – идеалист Ники – до сих пор не ввёл жёстких мер против тех, кто во время войны разлагает тыл… Поэтому мы должны многократно умножить внешние силы мощными ударами нашей армии по России и поддержать всеми доступными нам средствами внутреннюю оппозицию, которая вновь поднимает свой голос против правительства и царя… Как это было накануне войны, когда мой посол Пурталес предрекал революцию в Петербурге и кое-кому из «революционеров» даже помогал деньгами… К сожалению, нам тогда не удалось вывести Россию из большой политической игры в Европе и оставить Францию один на один с нами… Но теперь… Что вы предлагаете, господа?..»

…С востока вновь прорвался луч солнца, заставивший ярко заблестеть крылья Прусского Орла. Император остановился прямо под ним и знаком подозвал адъютанта, державшегося в почтительном отдалении от монарха. Стрелы усов Вильгельма, вчера ещё несколько поникшие, как и его настроение из-за русских успехов в Восточной Пруссии, теперь снова воинственно топорщились.

– Граф! – почти прорычал он. – Завтра в полдень соберите здесь, в замке Штольценфельз, – и он принялся перечислять, кого хотел бы увидеть и услышать, – шефа моего штаба фон Фалькенхайна, статс-секретаря по иностранным делам фон Ягова и его помощника Циммермана, начальника Отдела IIIB полковника Николаи, депутата Рейхстага Эрцбергера, создавшего Центральное бюро военной пропаганды за границей… Да, ещё пригласите кронпринца Вильгельма – пусть поучится государственным делам… Его армия всё равно сейчас отдыхает, а не сражается… И принца Прусского, моего брата, командующего морскими силами… Может быть, он скажет что-нибудь умное, что с ним иногда случается!.. – громко заржал над собственной остротой великий Кайзер. Адъютант, привычный к грубости его величества, деликатно хихикнул.

Затем Вильгельм добавил, властно сверкнув серо-стальными глазами:

– Рекомендуйте участникам совещания ознакомиться ещё раз с меморандумом помощника статс-секретаря по иностранным делам от двадцать седьмого ноября!.. Предмет обсуждения: как вызвать Россию на сепаратный мир с нами…

56

Пожилой невысокий человек с седеющими тёмными волосами, подстриженными бобриком, небольшой бородкой, умными тёмными глазами и энергичным выражением волевого лица обвёл всех внимательным взглядом. Гучков не стал выходить на середину салона, чтобы привлечь к себе внимание, как это сделал генерал Поливанов. Он был уверен, что в любой аудитории является центром мироздания, и поэтому говорил нарочито тихо, чтобы прекратились все другие разговоры по углам. Тишина установилась сразу. В наступившей тишине, сказанные тихим голосом, громом ударили в уши присутствующих слова Гучкова:

– Россия уже проиграла эту войну!

Гучков сделал многозначительную паузу, дававшую присутствующим время осмыслить его парадоксальное заключение, и добавил:

– И это прекрасно! Только на волне поражений общественность может победить негодного царя и добиться ответственного перед народом правительства! Если же произойдёт чудо и русская армия при помощи наших союзников будет одерживать победы, вся наша борьба против правительства и Государя окажется бессмысленной… Николай Второй только укрепит своё положение… В канун войны, – тихо, словно размышляя вслух, говорил Александр Иванович, – мы ошибались, думая, что какие-то одни силы – я имею в виду бунтовщиков и забастовщиков – выполнят революционные действия, а другие силы – из нашего круга – будут призваны массами для создания новой власти… Нет, господа! Те, кто сделает революцию, те и встанут во главе страны… Я убеждён, что если власть свалится в результате бунта черни, то чернь и будет управлять Россией… Тогда произойдёт обвал власти, фронта, нас с вами… Допустить анархию, смену власти революционным порядком – нельзя… Это очень плохо будет выполнено улицей… Ответственные государственные элементы должны взять эти задачи на себя… Поэтому нельзя допускать стихийного бунта, но мы обязаны подводить население столиц к его грани, чтобы использовать в своих целях… Мне надоело рассказывать о той безобразной неразберихе, которую я видел в сражающейся армии у Самсонова, – продолжал Гучков, и гости молча согласились с ним, ибо его панические впечатления о кратком пребывании в действующей армии уже ходили изустными рассказами по Петрограду и Москве, обрастая былями и небылицами, – Поэтому я сразу перейду к делу…

Внимательное и заинтересованное молчание было ему ответом. Никто не решился вставить своё слово в откровения пророка, которых ждали и ради которых собрались на эту конспиративную встречу.

Снова молча оглядев единомышленников и как бы оценив их потенциальные возможности, Гучков уверенно стал излагать свои тезисы:

– Если главным козырем у нашего монарха является победа, которая спасёт его от потрясений, передачи трона кому-то более достойному или даже революции, то для нас, общественности, как это ни покажется невероятным, требуется военное несчастье России, чтобы получить в свои руки главное – власть!..

Никто из гостей не пошевелился, все с удовольствием переваривали услышанное. Александр Иванович продолжал:

– Вспомните, что только поражение в русско-японской войне смогло разжечь первую русскую революцию, способствовало бурному развитию деятельности либеральных кругов и в конце концов заставило Николая Романова дать своего рода конституцию, которой мы теперь умело пользуемся… Поэтому наш вывод: только военные неудачи, нищета и лишения масс, неизбежно возникающие в любой воюющей стране, даже такой богатой, как Россия, могут создать заряд неудовольствия, который при нашей умелой пропаганде вызовет падение режима Николая Второго и перехват его власти нами…

Надо радоваться, что самые бездарные генералы поставлены во главе Ставки, фронтов и армий, что в войсках постоянно происходит генеральская чехарда, когда командиров частей, к которым части привыкли, а начальники знают своих солдат, без конца назначают на новые посты… Так было и с несчастным кавалерийским генералом Самсоновым. Бедняга так и не поднялся в своём видении мира выше гвардейского корнета, в каковом качестве заслужил храбростью все свои ордена!.. Нам нельзя останавливать этот процесс, но всячески стоит поощрять и пропагандировать никуда не годных военачальников…

– Стало быть, Александр Иванович, вы предлагаете, например, поддерживать великого князя Николая Николаевича как Верховного Главнокомандующего, хотя он и показал себя уже полным ничтожеством как полководец? – подал свой грубый голос генерал Поливанов.

– Воистину так, ваше превосходительство! Мы должны всеми силами поддерживать деятельность великих княгинь Милицы и Анастасии в Киеве, которые не жалеют средств на издание разных лубков, календарей, брошюр, стишков и картинок, чтобы только повыше поднять в глазах толпы этого бездарного человека. Более того, из Киева, от великих княгинь, пока шёпотом, но распространяется в Москве и других городах России лозунг: «Да здравствует Государь Николай Третий!» Это – самое прекрасное, что я слышал в последнее время! Ссадить одного Николая с трона при помощи другого – это ли не будет выдающейся победой общественности… А затем, когда это произойдёт, мы сами будем определять, кого нам оставить на троне…

Эту последнюю мысль Гучков намеренно высказал для ушей генерала Джунковского, который был человеком великого князя Николая Николаевича, верно служил ему и надеялся в конце концов быть вознаграждённым за свою верность. А поскольку услуги шефа корпуса жандармов требовались и самому Гучкову, Александр Иванович не стал лишать его маленькой надежды на будущее.

– Господа, я хотел бы внести несколько конкретных предложений о том, как нам надо действовать, чтобы в короткий срок добиться успеха… – снова оглядел присутствующих оратор и понял, что ни у кого не будет возражений.

Согласие было достигнуто столь быстро, что Гучков не ожидал этого. Даже министр земледелия Кривошеин, на словах всегда демонстрировавший верность Государю, был готов немедленно предать его и вступить в самый настоящий заговор.

– Итак, наша главная задача – организовать кампанию, столь мощную и объемлющую все сферы российского общества, чтобы она повернула настроение всей России против Николая и Александры Романовых как носителей высшей власти… Нельзя брезговать ничем ради достижения цели: хотя мы знаем, что Александра – по воспитанию англичанка, нужно убедить массу в том, что она – немка… Мы знаем, что Николай Александрович не имеет никакого отношения к поражениям на фронте, поскольку доверил всё Верховному Главнокомандующему, но компрометировать и ругать следует Государя, что это, дескать, он во всём виноват, но не трогать великого князя и генералов… Генералы очень будут нужны на завершающем этапе взятия власти нами: если верхушка армии останется с царём, то любая дивизия, пришедшая с фронта, раздавит все наши надежды… Следует сделать так, чтобы те, кто командует дивизиями, были за нас, а не за царя и не смогли в нужный момент оказать ему помощь…

Генерального штаба генерал Поливанов с удовлетворением крякнул и подумал: «Вот ведь авантюрный человек Гучков, но кое-что смыслит и в стратегии – ладно всё излагает…»

– Сначала главный удар следует наносить по молодой Императрице, поскольку народ и армия верят царю и действительно любят его… – продолжал развивать свои давно выношенные мысли Александр Иванович. – Но надо использовать для компрометации Александры Фёдоровны всё – её немецкое происхождение, немецких родственников… Особенно необходимо раздувать всё негативное, что только можно извлечь или придумать из отношений Распутина и Александры, постепенно нагнетая и добавляя в картину позора Царского двора самого Государя… Если не будет выходить с Распутиным, надо создать общественный жупел из Вырубовой или из любой другой подруги Государыни… Использовать малейшее неудовольствие Николаем в Доме Романовых, разжигать его, подхватывать все сплетни и клевету, которые распространяют великие княгини Мария Павловна Старшая, Виктория Мелита, морганатические жёны – великого князя Михаила – графиня Брасова и великого князя Павла Александровича – Пистолькорс, ха-ха, новоиспечённая княгиня Палей…

– Какая такая княгиня Палей?! – проявил признаки жизни в своём углу князь Львов. Он только сегодня прибыл поездом из Москвы и ещё не знал новости, о которой в Петрограде судачили на всех углах: Государь в связи с патриотическим порывом в начале войны простил всех своих родственников, наказанных им за морганатические браки, и в частности соизволил пожаловать жене дяди Павла титул княгини Палей, снисходя к её просьбе получить имя своей дальней родни, род которых в мужском поколении не так давно пресёкся…

Соседствовавший креслом с князем Львовым генерал Джунковский шёпотом разъяснил ему суть герольдмейстерских изысканий, в результате которых Ольга Валерьяновна Пистолькорс была признана праправнучкой знаменитого малороссийского полковника, сподвижника Петра Великого, Палея, а Гучков воспользовался небольшой паузой, чтобы промочить горло минеральной водой. Затем он также уверенно продолжал:

– Нашим важнейшим делом остаётся доведение до общественного мнения союзников – через их послов в Петрограде или иным путём – всех слухов о гнилости царского режима, который не способен выиграть войну и будет весьма им опасен, если захочет заключить сепаратный мир, чтобы избежать революции, которой мы будем их пугать. Надо вдалбливать эту мысль в союзников всеми силами – только тогда, когда они поверят в это, они позволят нам во время войны совершить то, что следует откровенно назвать своими словами: дворцовый переворот!..

Солидные господа, собравшиеся в этот вечер в «Новом клубе», отнюдь не были шокированы словами Гучкова. Каждый из них хорошо понимал, в какой опасной игре он принимает участие. Одни цинично рассчитывали, что в случае победы получат ещё более тёплые места, ещё большую власть и влияние. Некоторые лицемерно полагали, что действуют в интересах России и против слабого, по их мнению, Императора, который ведёт страну не туда и не так, как делали бы это они.

Министр Кривошеин уже давно понял, куда клонит Гучков, и решил его полностью поддержать, поскольку был уверен, что именно он в результате переворота получит кресло премьера, который станет более могущественным, чем сейчас самодержец Всея Руси. На всякий случай он решил уточнить, какой именно дворцовый переворот намерен осуществить Гучков.

По наследственной привычке склонив набок голову, министр земледелия деликатно поставил вопрос:

– Стало быть, Александр Иванович, вы желаете, чтобы монархом в России стал другой член Дома Романовых, или вы намерены ввести республиканский образ правления?..

– Избави Господи от республики!.. – бурно отреагировал купец Гучков, – Я полагаю, что пока Наследник Цесаревич ещё мал, можно было бы поставить регентом при нём брата царя, великого князя Михаила… Михаил безволен и жуир по натуре, он будет хорошим конституционным монархом, который никому из нас не будет мешать… Конечно, можно было бы призвать на царство, тоже сначала в качестве регента, а затем, ввиду смертельной болезни Наследника Алексея, его деда, великого князя Николая Николаевича… – вопросительно посмотрел он на Джунковского: понял ли жандармский генерал глубину его мысли и окажет ли ему поддержку?

Шеф корпуса жандармов хотел что-то сказать, но министр земледелия остановил его властным движением и, обращаясь ко всем гостям, солидно оценил сказанное Гучковым:

– Александр Иванович совершенно прав! Нам нужно довести Россию до грани революции, но, чтобы её предупредить и осуществить необходимую реформу, в подходящий момент устроить дворцовый переворот… Правда, есть одно важное обстоятельство: революционное подполье – его превосходительство шеф корпуса жандармов не даст мне соврать, – кивнул он Джунковскому, – совершенно разгромлено и его не создать в годы войны… Видные деятели этого подполья – агенты Охранного отделения… Вспомните Азефа[139] или депутата Малиновского, например… Но необходима какая-то организация общественных сил самого широкого спектра, чтобы подготовить смещение Государя… Нужен вполне легальный блок, я предлагаю назвать его – «Прогрессивный блок», из популярных деятелей всех партий, представленных в Думе, – для свержения Николая Александровича Романова… Именно легальный и пользующийся депутатской неприкосновенностью… Что будет дальше – посмотрим, а пока – такой блок мог бы оказывать влияние на правительство в нужном для нас духе…

– Браво, Александр Васильевич! – вынужден был согласиться Гучков, который всегда стремился быть на первых ролях, но понимал, что и другим требуются аплодисменты.

– Всё правильно, господа, – пробасил генерал Поливанов, – и я вас поддерживаю… Очень полезно создать, так сказать, штаб «общественности», который на легальной основе подготовит событие. Но ведь событие кто-то должен совершить?.. Александр Иванович говорил о старых генералах, которых не надо раздражать… Если мы не привлечём к нам симпатии молодых генералов и полковников, то не сможем овладеть армией… А вспомните, какую роль армия и гвардия всегда играли в истории дворцовых переворотов! Императрицы Елизавета и Екатерина Великая, внук Екатерины Александр Первый взошли на трон только с помощью верных им офицеров…

Поливанов разволновался и вынужден был высморкаться, чтобы у него не першило в горле. После звука трубы, который произвёл его сизоватый нос, он продолжал:

– Нам нужен союз офицеров, молодых и старых, но не заражённых монархизмом и любовью к царю. Такие офицеры есть, но должна быть найдена также какая-то форма их объединения, которая позволит им встречаться легально и обсуждать свои дела…

Гучков, с одной стороны, был очень рад, что его идеи вызвали поток предложений со стороны конфидентов, но, с другой – их дельные мысли снова низводили его с места бесспорного лидера в рядовые заговорщики. Этого он не мог вытерпеть и решил, что надо сворачивать встречу, получив информацию ещё по одному важнейшему вопросу – военному… Он перебил рассуждения генерала Поливанова довольно невинным вопросом:

– А кто из военных, на ваш взгляд, ваше превосходительство, мог бы примкнуть к нашему сообществу?

– В первую очередь – я! – гордо отозвался бородатый генерал и, расчесав пятернёй бороду на две стороны, уверенно стал называть имена: – Молодые генералы Гурко, Крымов, Ломоносов, Лукомский, Маниковский, да ещё с полдюжины наберётся… Из старых генералов я рекомендовал бы Алексеева, Рузского… Адмиралы – Колчак и Вердеревский, полковники – Генерального штаба Головин и Мстиславский-Масловский – кстати, библиотекарь Николаевской академии, что даёт ему широкие контакты, Энгельгардт – депутат Думы…

Гучков задумался. Он знал многих из военных, столь многообещающе представленных генералом Поливановым. Друг Гучкова граф Орлов-Давыдов познакомил его в своём особняке на Сергиевской, где он собирал и «прикармливал» фрондирующих генералов и полковников, с самыми активными из них – Гурко, Крымовым, редактором «Морского сборника» Житковым и адмиралом Колчаком, считавшимися весьма авторитетными в своей среде. Теперь оставалось организовать всех их в единое сообщество, которое, при видимом различии в интересах, будет преследовать одну цель – устранение от власти Николая Второго.

По характеру Александр Иванович Гучков был одиноким волком. Добиваясь своего, он умел огрызаться на все стороны, легко заводил политических друзей и ещё легче бросал их. Он отнюдь не был революционером. У него была всепоглощающая страсть – добиться власти и свергнуть при том Государя, оскорбившего его однажды и даже не заметившего этого. Жажда мщения и желание стать выше всех, отличиться любым способом – богатством, авантюрным участием в англо-бурской войне, даже сдачей в плен японцам при Мукдене во время русско-японской войны, участием в подавлении восстания в Китае – постоянно снедали его, и он везде стремился завоевать популярность и добиться царских почестей.

Дворцовый переворот, организатором которого он решил теперь стать, открывал ему новые возможности утоления тщеславия, плетения интриг и демонстрации организаторских способностей. «Момент ещё не назрел, предстоит ещё много работы, но сбудется моя заветная мечта: все эти людишки будут трепетать передо мной и говорить: «Посмотрите, это он лишил трона могущественнейшего монарха Европы!.. Это его воля поколебала мощнейшую азиатскую империю и превратила её в европейское государство!..» – гордо думал Александр Иванович.

Гучков был настолько доволен успешным вечером в «Новом клубе», что даже забыл все свои страхи, которые он испытал в штабе генерала Самсонова, когда ему казалось, что его вот-вот захватят в плен немцы и он до конца войны просидит в каком-нибудь лагере для военнопленных и будет тем самым выведен из российской политики надолго. Теперь он снова был готов к самым активным действиям на унавоженной ниве этой самой политики.

57

Санитарный поезд имени великой княгини Ольги Александровны мчался сквозь декабрьскую ночь и метель. В жарко натопленных вагонах – чтобы раненые воины не переохлаждались, сбрасывая в беспамятстве одеяла, – на подвесных, словно гамаки, кроватях, укреплённых в два яруса, раскачивались десятки офицеров и солдат с особо тяжёлыми ранениями и контузиями, у которых ещё несколько часов тому назад было значительно меньше шансов остаться в живых, чем теперь, когда хорошо оборудованный иждивением сестры Государя санитарный поезд её имени с квалифицированными врачами и сёстрами милосердия нёс их в главный эвакопункт Царского Села.

Ещё утром их свезли из полевых лазаретов Гвардейского и 2-го армейского корпусов, тяжело дравшихся в августовских лесах Восточной Пруссии, на станцию Сувалки, и половину дня они пролежали в холодном зале вокзала в ожидании чуда, поскольку на станции оставалось только несколько пустых товарных вагонов. И чудо свершилось: после обеда прикатил вдруг новенький, щеголеватый, не бывший ещё в деле состав, организатором и почётным шефом которого была великая княгиня Ольга Александровна. Сестра царя, по примеру молодой Государыни, только недавно закончила курсы военных сестёр милосердия, неделю поработала в Царскосельском госпитале и теперь, вместе со своим поездом, побывала в Восточной Пруссии, чтобы забрать оттуда раненых воинов…

В одном из вагонов для тяжелораненых, на гамаке нижнего яруса, раскачивался, не приходя в сознание, молоденький поручик с забинтованными головой и правой ногой. Он лежал, запрокинув голову и безжизненно свесив правую руку. Ни шинели, ни офицерской портупеи на нём не было, ворот гвардейского походного кавалерийского мундира был расстёгнут. На груди белел эмалью на золоте Георгиевский крест.

Доктор в накрахмаленном и ещё не совсем обмявшемся новеньком халате, производивший ночной обход тяжелораненых, остановился возле этого офицера, заботливо поднял и удобно положил его правую руку, укрепив её на кровати вдоль тела особым ремешком. Потом он знаком подозвал сестру милосердия, остановившуюся у гамака другого раненого.

– Ваше высочество! – обратился он к ней. – Побудьте рядом с этим мальчиком… Сейчас вам принесут кипячёную воду и губку, которой надо будет смачивать поручику пересохшие губы и чуть-чуть выжимать в рот… А то у него начался сильный жар, от которого он может сгореть… Я сейчас подниму его голову, а вы подложите ему пару подушек, – продолжал доктор, – чтобы раненый не поперхнулся даже каплей воды – это может быть для него смертельно…

В полутьме ночного вагона тускло горели несколько керосиновых ламп, отбрасывая колеблющиеся тени на стены вагона и давая несколько слабых полос света.

Когда дюжий и опытный врач осторожно поднят перевязанную голову офицера и она попала в одно из светлых пятен, сестра милосердия вдруг громко вскрикнула, но это не помешало ей удобно разместить подушки. Доктор изумлённо оборотился на великую княгиню, открыл было рот, чтобы спросить о причине её столь сильного волнения, но Ольга Александровна опередила его.

– Это… это… – не могла она сразу прийти в себя, – ведь это Петя Лисовецкий!.. Бедный Петя!..

Врач с немым вопросом замер у постели юноши, видя, как великая княгиня нежно погладила мальчика по щеке, а потом пояснила:

– Это очень милый уланский корнет, граф Петя Лисовецкий… Он до войны был ужасно влюблён в одну из моих племянниц, и они все мне много о нём рассказывали… Доктор! Что с ним?! Что говорил о нём санитар из лазарета, который помогал грузить раненых в этот вагон?.. Он будет жить?..

Доктор достал из нагрудного кармана халата маленький блокнот, подошёл к ближайшей керосиновой лампе и полистал страницы. Найдя нужную, он, держась одной рукой за вертикальную стойку, но всё равно качаясь в такт вагону, принялся читать:

– Поручик лейб-гвардии уланского Её Величества полка, Георгиевский кавалер граф Лисовецкий. Начальник команды охотников Второй гвардейской кавалерийской дивизии, получил ранение ноги и контузию во время поиска со своей командой за линией фронта. Вынесен из боя своими кавалеристами. Раны от осколков и ссадины, полученные при падении с лошади во время разрыва германского снаряда, первично обработаны в полевом лазарете. Прогноз полкового хирурга – неопределённый: если в рану попала земля и начнётся гангрена, то…

– Спасибо, доктор! – твёрдо произнесла сестра милосердия. – Я уже знаю, к чему приводит гангрена… Господи! Спаси и сохрани жизнь этого мальчика! – перекрестилась она на висевшую в торце вагона икону Николая Угодника с горящей лампадой. Затем Ольга Александровна придвинула лёгкий парусиновый стул к изголовью постели Петра и присела, дожидаясь обещанную врачом губку и графин с водой. Она позволила себе снова жалостливо погладить Петю, на этот раз – его безжизненную правую руку, прикреплённую ремешком к краю гамака.

– Пресвятая Богородица! Мати Казанская, Владимирская, Фёдоровская! Спаси и помилуй раба Божьего Петра… – запричитала шёпотом, словно простая русская баба, сестра царя, творя крестное знамение и вознося горячую молитву о здравии. Великая княгиня была готова разреветься, словно маленькая девочка. Она ещё не привыкла к крови, увечьям и страданиям, составлявшим тяжелейшую часть её новой профессии, которой она отдалась с особой страстью, будучи сама несчастна в личной жизни…

«Где-то теперь мой Николя?! – подумала она вдруг о своём любимом человеке, ротмистре Куликовском, адъютанте её супруга – герцога Ольденбургского, немедленно отпросившемся в действующую армию со своей безопасной придворной должности, как только началась война. – Жив ли он? Здоров? Что-то давно – целую неделю – не было от него писем…»

Отвлёк её от грустных мыслей о Куликовском приход санитара, который принёс графин с водой, блюдечко и маленькую овальную губку. Но как только влажной губкой она прикоснулась к страдальчески изогнутому рту Пети, острая жалость к нему, к любимой племяннице Татьяне снова заставила болеть её сердце. Ольга особенно любила Татьяну и выделяла её среди ОТМА не только потому, что вторая дочь царя решительностью своего характера, независимостью суждений, любовью к верховой езде и отсутствием интереса к светским сплетням очень напоминала её самоё. Высокородных тётку и племянницу, особенно после явления в Костроме «корнета Пети», очень сблизили симпатии к двум рыцарям – ротмистру Куликовскому и корнету Лисовецкому, которых династические законы браков в Доме Романовых обрекали на неимоверные трудности в достижении желанной цели – женитьбе на избраннице сердца.

Чутким сердцем несчастного в любви человека Ольга ощущала разгорающуюся любовь племянницы к Петру, и ей очень хотелось помочь Татьяне найти счастье хотя бы в морганатическом браке с её избранником. Сестра царя надеялась на доброе сердце своего брата – ведь прощал же он морганатические браки своих дядьёв и братьев, и в первую очередь любимого им Николая Николаевича, который развёл свою дорогую Стану с её первым мужем – герцогом Лейхтенбергским, женился на ней и был прощён Ники и Александрой… Это оставляло надежду и самой Ольге Александровне[140], жаждавшей развода с жестоким грубияном, игроком и распутником с ненормальными мужскими склонностями герцогом Ольденбургским, за которого она выходила только под угрозой Mama, что её отправят замуж за какого-нибудь отвратительного иностранного принца, который увезёт её далеко от России и навечно поселит в захудалом и холодном замке Кощея Бессмертного… Влюбившись в адъютанта своего мужа, ротмистра Николая Куликовского, и почувствовав его искреннюю и целомудренную любовь к ней, Ольга стала мечтать о том, как Ники издаст высочайший указ о расторжении её брака с Петром Александровичем и позволит ей обвенчаться с любимым… Она была готова отказаться от чего угодно – титула, жизни в царских чертогах, цивильного листа, прав её потомков на российский престол, – только бы быть всегда рядом с Николя, не скрывать свою любовь к нему, как это вынуждена делать она теперь…

Она очень сочувствовала Татьяне, потому что из девичьих разговоров дочерей царя знала, что никто из ОТМА не хочет уезжать из России. По этой причине даже сватовство симпатичного и весёлого румынского принца Кароля и близкое соседство Румынии и России не могли поколебать её племянницу Ольгу… А ведь Татьяна могла рассчитывать выйти замуж только после старшей сестры… Значит – сколько лет придётся ещё Татьяне ждать!.. Теперь эта жуткая война смешала все планы и надежды…

Вот ведь как повернулась судьба!.. Милый корнет Петя, вероятно, за своё геройство стал уже поручиком и Георгиевским кавалером, но лежит теперь без сознания, и самые лучшие врачи, которых она смогла получить для своего санитарного поезда, не могут наверное сказать, останется ли он жив… А сколько мгновений жизни отпущено Богом Николя Куликовскому и ей?.. Нет, нельзя пассивно ждать, пока всё образуется само собой, особенно теперь, в дни жестокой войны… Она напишет брату открытое и честное письмо с просьбой о разводе и будет писать ему столько раз, сколько потребуется, чтобы его проняло, чтобы не чинил он препятствий счастью сестры, которая, может быть, только одна во всём семействе по-настоящему любит и понимает Его, Аликс, Алексея и Девочек… А ещё – пока идёт эта ужасная война, она посвятит себя несчастным раненым – офицерам и солдатам, будет облегчать их боли и страдания, не покладая рук трудиться в самых тяжёлых лазаретах, и не в комфорте Петрограда, а вблизи фронта, там, где она может, хотя бы случайно, встретить своего любимого Николя, а может быть, и выходить его, спасти ему жизнь, если немецкая пуля сразит его…

Вагон качало на быстром ходу поезда, словно корабль в бурю, вода никак не желала оставаться в блюдце – расплёскивалась на пол и на серое платье сестры милосердия, оставляя на нём тёмные пятна. Великой княгине приходилось то и дело подливать её из графина и тут же смачивать сухие губы Петра. Её настойчивые усилия передать Петру хоть частичку жизненной энергии, добрые руки, осторожно утолившие его жар, принесли первый успех: поручик пришёл в себя и открыл глаза. Но он ещё никого не узнавал и не понимал, где он находится…

К утру, на одной из промежуточных станций, где санитарный поезд остановился пропустить воинские эшелоны с сибирской дивизией, следовавшей на фронт, Петру была сделана операция на ноге. Хирург вынул осколки снаряда, почистил рану от гноя и омертвевших лоскутков мышечной ткани. Ольга Александровна, не сомкнувшая всю ночь глаз, сделала такую искусную перевязку, что юноша почти не почувствовал боли. Когда перестал действовать наркоз и снова проснулась боль, которая, словно тысяча крючьев, раздирала его тело, раненому на всякий случай дали сильную дозу снотворного.

На вокзал Царского Села санитарный поезд великой княгини Ольги Александровны прибыл вечером. Моторы, специально оборудованные под медицинские кареты, доставили раненых в Большой дворец, санитары перенесли их в дворцовые залы, преображённые по указанию молодой Государыни в госпитальные палаты. Всё время Пётр оставался в забытьи.

…Когда раздался свист немецкого снаряда, а затем саженях в тридцати от поручика Лисовецкого вспыхнул пламень разрыва и дьявольская сила повалила его вместе с лошадью на землю, последнее, что он видел, – печальное лицо великой княжны Татьяны, каким оно осталось в его памяти в день их прощания в уланском полку, на второй день войны перед уходом его в действующую армию. Много месяцев печаль в её глазах при прощании, сказавшая ему, что и она не равнодушна к нему, согревала корнета и придавала ему сил.

Хотя на проводах полка присутствовали его Августейший шеф – Её Величество Императрица Александра Фёдоровна, Государь и две старшие великие княжны, обе – в мундирах своих подшефных полков, Ольга – Елисаветградского гусарского, Татьяна – Иваново-Вознесенского уланского, царь удостоил Лисовецкого особенно крепкого рукопожатия и сказал несколько тёплых напутственных слов, но и от той церемонии, и от всей довоенной счастливой жизни у Петра остался только образ Татьяны, а всё остальное быстро выветрилось в походах и боях.

Теперь, когда проблески сознания вновь возвращались к нему, он почему-то явственно увидел высокие позолоченные своды дворца и лицо Татьяны, склонившееся над ним. Только образ её, в отличие от прежнего – в уланской четырёхугольной фуражке, стал более строгим и святым, а голова её оказалась покрыта белой косынкой с красным крестом… Пётр решил, что всё это ему привиделось, что он – уже на том свете, и от жалости к себе он закрыл глаза.

Но женщина с лицом Татьяны и в белой косынке сестры милосердия оказалась вполне во плоти. Он почувствовал прерывистое горячее дыхание и лёгкий поцелуй на лбу, где оставалось ещё немного незабинтованного места. Он открыл глаза снова и – о счастье! – ясно увидел совсем близко, в немыслимой близи, лицо своей любимой. Её большие серые глаза осветились радостью видеть его, и затем их выражение стало печальным – Татьяна, как сестра милосердия с опытом, видимо, знала о его состоянии больше, чем он сам.

– Молчи и лежи спокойно, тебе нельзя двигаться!.. – положила она ему на рот свою ладошку, и он сделал движение губами, целуя её. – Mama и я узнали от тёти Оли о том, что ты оказался в её поезде, и тебя доставили к нам… Я должна была работать сегодня вместе с Mama, но Mama и княжна Гедройц – наш шеф-хирург – отпустили меня навестить тебя… Теперь я буду твоей сиделкой!..

58

…Романтическая обстановка Малого Рыцарского зала замка Штольценфельз с дивной настенной живописью художника Штильке, стилизованной под средние века мебелью по рисункам великого Шинкеля, атмосфера старого доброго немецкого Рождества, которое здесь, в лесу на высокой скале над Рейном, оставалось «белым», то есть со снегом на земле и на елях, немало помогла взлёту фантазии императора, военных и дипломатов. Доброе мозельское вино, поданное в качестве освежающего напитка, также превратило сухое официальное совещание почти что в весёлую пирушку буршей.

Для начала Кайзер Вильгельм изложил свои мысли, которые так ловко угадал в своём меморандуме молодой Циммерман. Затем, промочив горло бокалом сухого мозельского, призвал всех, начиная с Фалькенхайна, как шефа Генерального штаба, вносить предложения.

Элегантный высоколобый генерал с короткой причёской седеющих волос, фельдфебельскими, чуть закрученными вверх усами и ямочкой на подбородке был оптимистом, в отличие от своего предшественника на посту начальника Генерального штаба фон Мольтке-младшего, снятого два с половиной месяца тому назад со своего поста за поражения в Восточной Пруссии. Угадывая хорошее настроение императора, он решил не омрачать его реальным описанием провалов в действиях германского командования в истекающем году и сразу взял быка за рога.

– Ваше величество, – браво начал он, – мы решили нанести в январе русской армии грандиозный удар, охватив оба фланга её развёртывания. Директиву об этом мы представим вам на подпись первого января…

– Очень хорошо!.. – одобрил идею Кайзер. – Тем самым вы исправите тяжёлое положение наших союзников на Карпатском фронте… Продолжайте!..

– На севере Гинденбург нанесёт главный удар – по правому флангу русских войск. Десятая армия генерала Эйхгорна, Восьмая – фон Белова разыграют «Канны» для русских после демонстрации генерала Макензена на Равке, которая скуёт силы русского Северо-Западного фронта…

Фалькенхайн вышел из-за стола, подошёл к огромной карте Восточного фронта, закрывавшей один из сюжетов настенной живописи, и указкой стал показывать направления ударов. Господа, сидевшие за дубовым столом посреди Малого Рыцарского зала, с интересом воззрились на карту.

– Кроме высшего боевого духа германских солдат и офицеров, – взволнованно продолжал доклад генерал, желавший отличиться перед Кайзером, – в нашу пользу действует беспечность русских штабов… Они посылают свои сообщения войскам и приказы искровым телеграфом, почти совершенно не используя шифры. Германские специалисты наладили тотальное подслушивание русских военных радиотелеграфных станций, и теперь мы не только абсолютно точно знаем о всех русских планах, но можем даже запрашивать русские штабы о них, если что-то не понимаем. Наша осведомлённость о всех передвижениях русских войск и их позициях, полученная нашей радиоразведкой, привела теперь к тому, что у русских пошли слухи о массовом шпионаже в нашу пользу и в армии и в тылу…

– О! Это колоссально!.. – восхитился Кайзер. – Стало быть, русские не только наносят себе ущерб своей ленью и безалаберностью, не шифруя радиотелеграфные сообщения, но ещё и вредят делу, раздувая у себя шпиономанию?!

Император всем телом повернулся в сторону полковника Николаи. Его лицо просияло, как всегда в те моменты, когда он слышал об успехах разведки.

– Господин полковник! – бросил Кайзер начальнику Отдела IIIВ, – позаботьтесь о том, чтобы скомпрометировать как можно больше людей в России слухами о шпионаже в нашу пользу… Пусть это будут русские генералы и офицеры с немецкими фамилиями… Если они честно сражаются на стороне России в великой битве между пангерманизмом и славянством, они заслуживают нашего осуждения и презрения… Их нужно компрометировать через ваши каналы и в странах Антанты, подрывая доверие к России и её правительству и армии… Можете затрагивать в этих усилиях также и моих кузин – царицу Александру и её сестру, великую княгиню Елизавету… Подумайте о том, как помочь распустить соответствующие слухи в Москве и Петербурге… Не касайтесь только нашего истинного друга и информатора – великую княгиню Марию Павловну Старшую. Это тоже будет побуждать царя делать шаги в направлении сепаратного мира…

– Спасибо, господин генерал!.. – повернулся Кайзер к Фалькенхайну, остававшемуся у карты. – Можете сесть, и перейдём теперь от военного воздействия на Россию к нашим политическим шагам, которые должны вынудить царя проявить инициативу в поисках сепаратного мира с нами… Господин статс-секретарь фон Ягов, что вы можете предложить для вбивания клина между Россией и другими странами Антанты?..

– Ваше величество, – льстиво изогнулся на своём стуле глава германской дипломатической службы, – я припомнил одну из ваших драгоценных идей, которые вы так щедро расточаете вокруг себя…

Вильгельм насторожился и наморщил лоб, пытаясь угадать, какую именно его мысль собирается изложить статс-секретарь.

Опытный царедворец, фон Ягов между тем решил на всякий случай облечь в форму воспоминания об идее императора своё собственное предложение. Он прекрасно понимал, что если авторство идеи переложить на Кайзера, то она пройдёт почти наверняка и амбициозный монарх никогда не отвергнет её. Такой метод довольно широко распространён в общении приближённых с сильными мира сего, особенно если они не слишком умны и легко поддаются самовнушению.

– Ваше величество как-то высказывались о том, что следует привлечь для победы Рейха высокопоставленных иностранцев, волею судьбы оказавшихся во время войны на нашей территории и не пожелавших её покинуть из своих материальных интересов…

– Да, припоминаю… – промычал Кайзер на всякий случай, хотя не мог вспомнить ничего подобного из своих замечаний. – Кого конкретно вы имеете в виду, господин статс-секретарь?

Фон Ягов, льстиво улыбнувшись ещё раз, продолжал:

– Фрейлина русской Императрицы княгиня Мария Васильчикова не пожелала покинуть своё имение неподалёку от Вены и проживает там, получив на это разрешение от австрийских властей. Если мы побудим её написать письмо царице, в котором можно было бы деликатно провести идею о том, что в Австрии и у нас, в Германии, имеются сторонники сепаратного мира с Россией и что за такой мир Петербург может кое-что получить из своих территориальных притязаний, то мы изыскали бы возможность через Данию или Швецию доставить такое письмо прямо в Царское Село…

– Вы удачно развили мою идею, – не без гордости согласился Кайзер. – Я поручаю вам, господин статс-секретарь, довести её до логического завершения… Можете сослаться в таком письме на высокопоставленные круги, заинтересованные в сепаратном мире с Россией, имея в виду меня. Проведите беседы с княгиней Васильчиковой и, если потребуется, отправьте её прямо в Петербург… В любом случае – клюнет ли русская рыбка на нашего червячка и заинтересуется ли мой кузен Ники сепаратным миром или он отвергнет его – слухи об этом просочатся к русским союзникам, вызовут у них недоверие к царю, к военным усилиям русских и помогут нам вбить желаемый клин… Безусловно, они будут в полезном для нас духе воздействовать и на русское общество…

Император ласково посмотрел на статс-секретаря, кивнул ему одобрительно, и все присутствующие так же ласково обратились к фон Ягову и закивали ему головами. Хитрый дипломат был очень доволен, но предпочёл только скромно приложить руку к сердцу, обратив преданные глаза на Вильгельма и поклонившись монарху.

Кайзер милостиво улыбнулся ещё раз фон Ягову и спросил его:

– Нет ли у нас в арсенале ещё чего-то, что побудило бы русское правительство искать сепаратного мира с нами?

– Ваше величество, – скромно потупился статс-секретарь по иностранным делам, – вчера я получил дипломатическую почту из Турции, и в ней оказался весьма любопытный документ…

Вильгельм насторожился.

– Один из русских политических эмигрантов, который стал известным международным социалистическим лидером и к тому же довольно богатым купцом, некто Парвус[141], передал нашему послу в Турции весьма интересную записку, в которой предлагает… – Фон Ягов сделал эффектную паузу и завершил пассаж, – купить революцию в России!

Кайзер откинулся от неожиданности в своём кресле. Его глаза округлились, и он рявкнул:

– Как купить?! И почему из Турции?..

Фон Ягов испугался, что его сообщение было слишком эффектным – ведь на такие эффекты имеет право только император, а в его присутствии – никто более. Поэтому он сбавил голос и принялся подробно объяснять:

– Господин Парвус, он же Гельфанд, давно покинул Россию. Он крупный революционер-социалист. Ему запрещён въезд также и в Германскую империю, но господин Парвус жаждет помочь нам и организовать революцию в России…

– Ваш граф Пурталес, будучи послом в Петербурге, докладывал нам накануне войны, что в России обязательно вспыхнет революция… А где она?! – жёлчно отреагировал Вильгельм.

– Господин Парвус представил нам записку… – фон Ягов, не обращая внимания на ехидный тон императора, водрузил на нос пенсне и взял в руки листки, лежащие перед ним, – озаглавленную: «Подготовка массовой политической забастовки в России»… На восемнадцати страницах доктор Парвус развивает детальный план, как весной организовать массовую политическую забастовку в России под лозунгом «Свобода и мир!». В результате он надеется на падение правительства Николая Второго и захват власти революционерами…

Скепсис на лице Кайзера сменился живым интересом. Ободрённый его вниманием, статс-секретарь продолжал чуть громче:

– Доктор Парвус, который вовсе не доктор, а присвоил себе этот титул для солидности, в общем, предлагает дельный план: соответствующую пропаганду в русской столице, на фронте, на флотах и стимулирование симпатий к революционерам, их видным личностям не только в России, но в странах – союзницах её… После соответствующей подготовки такого рода снабжение столицы и фронта будет отрезано. Как результат – возникнет недовольство населения, и на этой почве агитаторы усилят свою работу, спровоцируют демонстрации против правительства и войны… Политическая забастовка вызовет деморализацию на фронте и снижение боевой готовности русских войск. Последуют поражения русских армий, которые смогут вновь использовать революционеры-агитаторы… Доктор Парвус предлагает ориентироваться на русских эмигрантов – социалистов Ульянова-Ленина, Зиновьева…

– Позвольте, позвольте!.. – подал неожиданно свой голос полковник Вальтер Николаи. – У нас уже давно есть связь с деятелями партии социалистов-революционеров, официальной доктриной которых является террор против властей… Через солидные германские и германо-русские фирмы… Их главные конторы расположены в Петербурге и Москве. Мы давно «ведём» и снабжаем финансами некоторых влиятельных членов этой партии – например, весьма многообещающего депутата Государственной думы Керенского, который обслуживает нашу фирму-прикрытие «Константин Шпан и сыновья» в качестве юрисконсульта, другого лидера эсеров – Чернова… Господин Чернов в эмиграции неплохо служит нам, редактируя в нужном духе газетку для русских военнопленных… Нет, нет! – они не вульгарные шпионы… – замахал руками полковник, перехватив осуждающий взгляд депутата Рейхстага Эрцбергера. В лидере католической партии, вероятно, взыграла порядочность и коллегиальность, не терпящие осуждения избранников народа, даже если они принадлежат к вражьему стану. – Эти господа время от времени оказывают нам политические услуги, когда их интересы совпадают с нашими… – пояснил глава разведки. – Может быть, мы не будем возлагать слишком большие надежды на мало кому известных большевиков?! А продолжим работу с нашими испытанными агентами и союзниками, в том числе и внутри Дома Романовых?..

Император, за которым всегда оставалось последнее слово, ненадолго задумался, а затем показал свои блестящие способности в таком сложном деле, как агентурная разведка.

– Эти эмигранты – Ульянов, Парвус и другие – сейчас более доступны для контактов, чем те наши русские друзья, скрытые пораженцы, которые находятся за линией фронта, – важно изрёк он. – Не следует ограничивать ни тех, ни других в их стремлении произвести беспорядки в Российской империи, которые вызовут её поражение… Сколько денег надо доктору Парвусу, чтобы купить революцию в России?.. – Кайзер повернулся к фон Ягову.

– Он просит на первое время два миллиона золотых марок…

– Пригласите доктора Парвуса в Берлин, обсудите вместе с ним, полковником Николаи и нашим шефом военной пропаганды господином депутатом Эрцбергером весь его план… Статс-секретарю казначейства передайте моё повеление немедленно выдать Парвусу два миллиона золотых марок на стартовый капитал этого предприятия!..

59

В вагоне было жарко, а по мере того, как новый царский поезд стремительно летел на юг от прохладного майского Петрограда, становилось всё жарче. Но тоска, которая томила душу Николая в Царском Селе, когда он оставался вдали от ставшей привычной и любимой ему за семь поездок атмосферы Ставки и от частых встреч с его войсками, уходила с каждым часом пути. Во время предыдущих, апрельской и майской, поездок на фронт Государь обнаружил прелюбопытнейший курьёз: по Варшавской дороге Императорский поезд шёл до Барановичей всего 19 часов, в то время как по Виндаво-Рыбинской тот же самый путь растягивался на 26 часов. Разумеется, через Фредерикса он передал начальнику железнодорожного полка своё пожелание двигаться впредь на Барановичи по Варшавской дороге, но ему доложили, что в эти дни Варшавская дорога забита эшелонами отступающих войск, санитарными поездами и составами, подающими на фронт свежие резервы. Пришлось согласиться на окольный путь, в котором тоже была своя прелесть.

Монотонность и протокольная скука обыденной жизни в Александровском дворце отступали, глаза радовались смене пейзажей и сценок из народной жизни на станциях за окнами вагона, в любое время можно было остановиться и сделать смотр воинским частям, расположенным в полосе железной дороги…

Хотя слово «поезд» было для него синонимом слова «отдых», его царская работа в пути никогда не прекращалась. Николай и в вагоне, в своём тесном, но уютном кабинете, отделанном зелёными шёлковыми обоями и американским орехом, с мебелью, крытой тончайшим зелёным сафьяном, проводил долгие часы в пути и прочитывал доклады министров и глав ведомств, сообщения из Ставки, записки по разным вопросам, письма и телеграммы, газеты… Приятной традицией стало в день отъезда из Царского Села письмо Аликс, которое он обязательно находил в своём купе, а затем – ежедневно фельдъегерь привозил ему новый светло-сиреневый конвертик с монограммой Императрицы, источающий аромат её любимых духов Коти.

Письма Аликс Николай бережно хранил в особом кожаном портфеле, аккуратно нумеруя их и складывая по порядку. Его великолепная память крепко удерживала не только самые важные или интересные мысли любимой жены, но и разные забавные детали из писем, имена тех, о ком она ему хоть что-то сообщала. А писала царица не только о своих деловых или светских встречах, но – подробно и сочувствующе – о раненых, которым она помогала как сестра милосердия, об инвалидах и умерших от ран юношах, которых она горько оплакивала, сетуя на жестокость войны…

Вот и сейчас на столе в его кабинете, поверх больших казённых пакетов с сургучными печатями, в которых были доставлены ему на дорогу деловые бумаги, лежал милый светло-сиреневый конвертик с монограммой дорогой Аликс.

По крыше вагона так уютно застучал крупный летний дождь, колёса ритмично выводили свою ударную партию железнодорожной симфонии из посвистывания ветра, поскрипывания вагона, паровозных гудков, звона рельсов под поездом, солируя в железных коробках мостов, что у Николая от удовольствия поездки стало испаряться тяжёлое настроение, прочно сохранявшееся последние дни в Царском Селе от недавней кончины милого дяди – Константина Константиновича. Государственные похороны великого князя и поэта К.Р. в Петропавловской крепости состоялись всего за четыре дня до отъезда на Ставку, и царь очень печалился от потери родственника, одного из немногих в Доме Романовых, кто всегда ровно и доброжелательно относился к коронованному племяннику и его жене. Николай от души соболезновал тёте Мавре – великой княгине Елизавете Маврикиевне. Ведь меньше чем за год до этого она потеряла любимого сына Олега, добровольно ушедшего воевать в действующую армию. В конце сентября подававший большие надежды талантливый юноша был ранен в перестрелке с германскими разъездами и доставлен в госпиталь в Вильне.

Больной отец и мать, узнав о его ранении, бросились к нему, но не застали в живых. Гибель сына ускорила смерть Константина Константиновича и ужасно подействовала на Царскую Семью. Любимый участник детских игр старших Дочерей царя, Олег, единственный из сыновей великих князей, решил идти в действующую армию, а не устраиваться по протекции отца в какой-нибудь штаб или тыловое подразделение, как это практиковали другие молодые члены Семейства Романовых…

И всё же начало приятного путешествия, весёлый летний дождь, стучащий по крыше и залетающий в приоткрытые вагонные окна, не смогли до конца отвлечь Николая от грустных мыслей. Да и светло-сиреневый конверт наводил на размышления о серьёзных проблемах, которые он собрался решать в этот раз на Ставке. Его всё меньше удовлетворяло то Верховное командование, которое осуществлял Николаша, с чередой отступлений и пораженческими настроениями в генеральской среде, претензии великого князя на нечто большее, чем предводительствование армией в великой войне. А Аликс не только разделяла его сомнения в том, что Николаша плохо справляется со своими обязанностями, но шла даже дальше и ещё два месяца тому назад стала собирать факты злокозненного отношения дяди к ней, а следовательно, и к Ники.

Дома, в Царском Селе, Николай старался не обсуждать с Аликс этот деликатный вопрос. Он всё-таки любил Николашу. Мужская солидарность и офицерская порядочность мешали ему откровенно высказываться в разговорах с женой о дядюшке. Но и у него самого назревал кризис в отношениях с Николашей. Он начинал чувствовать неискренность в разговорах великого князя, жёсткий напор его и «галок» в предоставлении Верховному Главнокомандующему новых прерогатив и прав, прорывающиеся нотки высокомерия в речах. Николай, как порядочный человек, совершенно не терпел двуличия. А многое теперь стало говорить за то, что Николаша, в роли Верховного Главнокомандующего, становится не только плох, но даже опасен.

Вот и предстояло в нынешнюю поездку на Ставку окончательно разрешить многие сомнения и сделать выводы на будущее. Может быть, даже очень решительные.

«Какие сюрпризы на этот раз приготовила мне жёнушка?» – подумал Николай, садясь в удобное кресло подле письменного стола и вспарывая бронзовым ножом для бумаг светло-сиреневый конверт.

«Ц. С.

10 июня 1915 г.

Мой родной, бесценный,

С особенно тяжёлым сердцем отпускаю я тебя в этот раз – положение так серьёзно и так скверно, и я жажду быть с тобою, разделить твои заботы и огорчения. – Ты всё переносишь один с таким мужеством! Позволь мне помочь тебе, моё сокровище. – Наверное, есть дела, в которых женщина может быть полезной. – Мне так хочется облегчить тебя во всём, а министры всё ссорятся между собою в такое время, когда все должны бы работать дружно, забыв личные счёты, и работать лишь на благо Царя и отечества. – Это приводит меня в бешенство, – Другими словами, это измена, потому что народ об этом знает, видит несогласие в правительстве, а левые партии этим пользуются…»

Николай прервал на минуту чтение письма для того, чтобы закурить папиросу. Выпустив первое колечко дыма, он откинулся в кресле и представил себе, как милая Аликс сидит в своём будуаре за письменным столом и твёрдым, уверенным почерком без помарок быстро-быстро пишет ему следующее письмо.

«Мало ей тяжести оставаться одной во время моих, слава Богу, теперь частых поездок в войска, так Солнышко решила взвалить на свои плечи и мои заботы, вникая в государственные дела… И оказывается, она в этом кое-что понимает!.. – подумал Николай, вспоминая строки письма Аликс. – Правильно она подметила, что ссоры и интриги министров друг против друга оборачиваются большим ущербом для реноме всего правительства… Кое-кого давно пора удалить из состава Кабинета, но поди ж ты, где взять новых, честных и порядочных деятелей?.. Ведь всегда в России было плохо с кадрами, а теперь, когда многие умные люди из той среды, откуда и надо черпать государственные умы, вовсю заигрывают с Гучковыми, Родзянками и другими разбойниками из «общественности», и положиться-то не на кого…»

Николай вздохнул, затянулся папиросой и снова взялся за письмо.

«…Если б ты только мог быть строгим, мой родной, это так необходимо, они должны с л ы ш а т ь твой голос и видеть неудовольствие в твоих глазах. – Они слишком привыкли к твоей мягкой, снисходительной доброте. – Иногда даже тихо сказанное слово далеко доходит, но в такое время, как теперь, необходимо, чтобы послышался твой голос, звучащий протестом и упрёком, раз они не исполняют твоих приказаний или медлят с их исполнением. – Они должны научиться дрожать перед тобой… Ты должен просто приказать, чтобы то или иное было выполнено, не спрашивая, исполнимо это или нет (ты ведь никогда не попросишь чего-нибудь неразумного или невозможного). Прикажи, например, чтобы, как во Франции (республике), те или другие заводы выделывали бы гранаты, снаряды (если пушки и ружья слишком сложно), пусть большие заводы пошлют инструкторов. Где есть воля, там найдётся и способ её осуществления. Они должны все понять, что ты настаиваешь на том, чтоб твои приказания немедленно исполнялись. – Они должны подыскать людей, заводчиков, чтобы наладить всё, пусть они сами наблюдают за ходом работы. Ты знаешь, как даровит наш народ…

Двинь их на работу, и они всё смогут сделать, – только не проси, а приказывай, будь энергичен на благо твоей родины…»

«И это дельно она предлагает, – мелькнула у царя мысль, – вот только затягивание гаек от моего имени в частной промышленности сейчас, когда так бурно вроде бы взялась за дело «общественность», создавая для помощи армии Военно-промышленные комитеты, пойдёт вразрез с моей политикой смягчения острых углов во время войны, когда всякие громкие раздоры недопустимы…

Может быть, позже, когда я найду достаточно сильную кандидатуру на пост министра промышленности, можно будет вернуться к вопросу о милитаризации военных фабрик и заводов… Но сейчас… Сейчас надо будет выпустить пар из котла общественного недовольства положением со снарядами и винтовками тем, что придётся пойти навстречу просьбе Николаши об отставке Сухомлинова, а там – посмотрим… Для начала создадим комиссию по разбирательству вины министра в недостатке боевых припасов и оружия, взвесим вину других лиц, в том числе самого Николаши и дяди Сергея… Если серьёзно разобраться, то вину Сухомлинова никому не удастся доказать. Говорил же мне Андрей[142], как могло артиллерийское ведомство в ноябре 14-го года ответить, что надобности в снарядах не встречается, в то время как из армии сыпались требования на снаряды?.. Да и Сухомлинов мне докладывал, что был возмущён этим ответом Главного артиллерийского управления и в своём письме Янушкевичу поставил супротив этих строчек три восклицательных знака и сообщил, что заказ на снаряды был дан ГАУ только тогда, когда он пошёл «на них (то есть ведомство великого князя Сергея) войной». Помнится, тогда ещё добрый старик остроумно добавил: «Жаль, что они не работают на германскую армию». Может быть, из-за этой истории Сергей теперь так «тяжело заболел»?.. Но Бог даст – всё образуется… И «общественность» справедливо разберётся?..»

Царь перевернул страничку и продолжил чтение с неослабевающим интересом.

«То же относительно другого вопроса, который наш Друг так принимает к сердцу и который имеет первостепенную важность для сохранения внутреннего спокойствия – относительно призыва 2-го разряда: если приказ об этом дан, то скажи Н., что так как надо п о в р е м е н и т ь, ты настаиваешь на его отмене. Но это доброе дело должно исходить о т т е б я. Не слушай никаких извинений (я уверена, что это было сделано ненамеренно, вследствие незнания страны). – Поэтому наш Друг боится твоего пребывания в Ставке, так как там тебе навязывают свои объяснения и ты невольно уступаешь, хотя бы твоё собственное чувство подсказывало тебе правду, для них неприемлемую. – Помни, что ты долго царствовал и имеешь гораздо больше опыта, чем они. На Н. лежит только забота об армии и победе – ты же несёшь внутреннюю ответственность и за будущее, и если он наделает ошибок, тебе придётся всё исправлять (после войны он будет никто)…»

«И здесь права Аликс! – удивился снова Николай, – Конечно, только человек из народа, трезво и реально мыслящий, то есть Григорий, мог её навести на эту мысль о ненужности мобилизации людей, которые всё равно не пойдут в действующую армию, а будут болтаться по тыловым частям и учреждениям, зря есть хлеб и ничего не делать… Может быть, его устами даёт советы сам Господь Бог? Уж больно они прозорливы… Действительно, если оголить без нужды пашни и фабрики, транспорт и торговлю, то это может вызвать большое напряжение и беспокойство в народе… Наверное, лучше было, бы мобилизовать следующий год призыва!.. Но как моя дорогая Аликс могла так быстро проникнуть в глубинную суть этого вопроса! Откуда она, женщина, может знать, что «ратники 2-го разряда» – это люди, за различными льготами, сверхкомплектом, физической слабостью – так называемые «белобилетники», – в войсках прежде не служившие… Что их направляют в непомерно разросшиеся запасные батальоны, слабые кадры которых совершенно не справляются с их обучением, а после трёх или шести недель маршевыми ротами их везут на фронт малообученными… Что они только раздувают численный состав частей, умножая количество едоков, но не увеличивая количества бойцов. Почему же никто из министров или генералов в Главном штабе не обратил на это внимания?! Выходит, что простой мужик и Императрица больше озабочены и лучше понимают интересы России, чем призванные для этого военные и государственные мужи!.. И Николаша тоже гнёт свою линию… Не только в военных делах, но и в государственных, на что я его не уполномочивал… Что это Аликс мне писала об этом раньше?..»

Прекрасная память Государя хранила почти дословно многие документы, которые он прочитывал. Письма женщины, которую он любил, он без всякого труда запоминал от слова до слова. Но ему доставляло удовольствие лишний раз проверить себя, и он вынул из портфеля наугад стопку писем, в которой были послания Аликс за два последних месяца.

«Ага, – подумал он, открывая листочек с датой «4 апреля 1915 г.», – вот что она писала тогда: «Да благословит Господь твоё путешествие, мой любимый, и да принесёт оно успех и поддержку нашим войскам! – Надеюсь, что ты кое-что ещё повидаешь до возвращения в ставку, и если Николаша вздумает жаловаться на это Воейкову, положи сразу конец этому и докажи, что ты повелитель…» Аликс уже тогда была права – Николаша не хотел меня пускать к войскам, а надеялся удерживать возле себя в Ставке, где он даже со мной разговаривал вообще тоном монарха… и эти намёки на то, что его надо короновать короной Галиции, дабы закрепить наш военный успех… Какое это имеет отношение к войне? И чего он всё время набивается ездить со мной по фронтам? Сначала я думал, что Главнокомандующий должен сопровождать меня в завоёванную провинцию, но Аликс оказалась права… Каким-то образом получилось так, что это я нахожусь в его свите, а не он в моей… А у него действительно слишком большая для великого князя свита, и они все наперебой обращаются только к нему, так что поневоле у моей армии могло возникнуть впечатление, что Николаша Император, а не я!..

А эти бесконечные истории с евреями, которых он ненавидит и поэтому сотнями тысяч беззаконно высылает из прифронтовой полосы как якобы шпионов, а сотни отдаёт под суд и казнит, не имея никаких доказательств их преступлений!.. Но эти несчастные сотни тысяч насильственно высланных евреев – ведь они после войны получат от меня равные права, будут такими же подданными, как и все остальные, но в сердце сохранят зло из-за него ко всей России! Нет! Я ему запрещу эти жестокие высылки и суды, прикажу Горемыкину принять соответствующее предписание правительства… Ведь Глас Народа устами Друга ясно прозвучал: «Все люди одним Богом сделаны – потому почто их обижать…» И вообще, с Николашей нужно будет в этот раз очень серьёзно поговорить, а если это не поможет, то и сместить его с Верховного командования…»

Короткий состав царского поезда из семи синих лакированных вагонов с золотыми орлами между окон мчался на юг, легко влекомый двумя мощными паровозами. Из багажного вагона принесли ленту с аппарата Графтия, записывающего скорость хода. На многих отрезках пути она превышала сотню вёрст в час.

Становилось жарко. Государь с лёгким вздохом отложил в сторону портфель с письмами Аликс и вызвал камердинера Тетерятникова, чтобы тот приготовил ему переодеться из суконной гимнастёрки в холщовую. Между тем тени за окнами вагона заметно удлинялись не только от скорости, но и от солнца, клонившегося к горизонту.

60

Рана на ноге у Петра плохо заживала, но, слава Богу, опасность гангрены миновала. Ему сделали несколько операций, в том числе и на правом коленном суставе. Поручик два месяца лежал в одной из офицерских палат, устроенных в Большом Екатерининском дворце. Когда же его молодой и тренированный организм начал побеждать и слабость от ран, и последствия контузии, Георгиевского кавалера по просьбе царицы – сестры милосердия перевели в более уютный и удобный лазарет для раненых воинов их императорских высочеств великих княжон Марии Николаевны и Анастасии Николаевны, что был оборудован на личные средства двух царских Дочерей в первые дни войны в одном из новёхоньких зданий Фёдоровского городка.

Александра Фёдоровна выхаживала его как сына. Её руки, казалось Петру, снимали боль при перевязках. Императрица – сестра милосердия совершенно не стеснялась прочищать и обрабатывать самые тяжёлые гнойные и гангренозные раны у солдат и офицеров, попадавших в Её госпиталь, принося облегчение страданий и утешение даже тем, кто уже потерял надежду выжить. Она делала это совсем не в поисках популярности, а по велению своей души.

Супруга царя, неузнанная в своём сером наряде и глухом капюшоне сестры милосердия, могла омывать раненых, сбривать перед операциями волосы на солдатских и офицерских головах и телах. Она не обращала внимания на трупный запах, идущий из госпитального морга, удушливые пары хлороформа в операционной, синеву пятен от йода, покрывавших её длинные, когда-то ухоженные кремами и бальзамами музыкальные пальцы… Теперь из-за усталости она не музицировала дома по вечерам, как бывало прежде, но очень любила слушать игру на рояле в четыре руки дочерей или Татьяны с Аней Вырубовой…

Когда сознание поручика стало проясняться, Пётр не уставал поражаться тому, что эта застенчивая, гордая и замкнутая в дни мира женщина здесь, в госпитале, становилась открытой, заботливой и доброй – настоящей сестрой каждому несчастному раненому солдату и офицеру.

Однажды в палату, где лежал уланский поручик, положили юношу, корнета Елисаветградского гусарского полка, шефом которого была великая княжна Ольга. Царская Дочь, придя на своё дежурство, сразу же узнала бедного мальчика, который уже в дни войны закончил ускоренный курс юнкерского училища и получил производство в её полк. Корнет Эдельштрем лежал теперь в её отделении, весь серый от потери крови и от страха.

Как Ольге тут же сообщил дежурный врач, ранение корнета сначала считалось пустяковым – пуля «всего лишь» пробила ему ладонь. Но в рану попала земля – точно так, как и у Петра, – и корнету на позициях сделали перевязку. Когда военно-санитарный поезд доставил юношу в госпиталь Царского Села, врачам почудился трупный запах из-под бинта. Княжна Гедройц и два других хирурга устроили консилиум, определили, что это – начало гангрены, и ампутировали ему ладонь. Ассистировала при операции Александра Фёдоровна.

Наутро, когда он стал приходить в сознание после наркоза, царица пришла в палату, подсела к его кровати, склонилась к несчастному мальчику, обняла и поцеловала его, а затем принялась его утешать и успокаивать, как своего собственного ребёнка.

«Вероятно, болезнь Цесаревича и его страдания настолько укрепили в её душе струны сочувствия и утешения, что её материнское сердце глубоко страдает и за нас, доселе незнакомых ей простых российских воинов!..» – подумал тогда поручик Лисовецкий. С каждым днём, ощущая на себе и на своих товарищах по несчастью искреннюю заботу, сердечную боль и сочувствие этой женщины – матери пятерых детей, Пётр проникался к ней всё большим уважением и сыновьей любовью…

…Через три дня, проснувшись утром, юноша вдруг снова почувствовал из-под повязки трупный запах. Сестра милосердия Ольга Николаевна, дежурившая в тот час, как могла, подбодрила его и немедленно пригласила княжну Гедройц. В тот же день гусару ампутировали руку до локтя. И опять Императрица – сестра милосердия пришла к несчастному юноше, помолилась у его постели, словно расстроенная мать, утешала и подбадривала…

Хотя Петру в этот и другие дни почти не досталось внимания Императрицы – она была поглощена тем, как успокоить юного корнета, он всей душой был рядом с ней, и ему было тем более страшно и жалко соседа по палате и себя, ибо княжна Гедройц пока не утверждала никакого положительного прогноза по поводу его собственных ран.

Он боялся такой же участи и для себя. Его пугало даже то, что, узнав о случае с гусарским корнетом, его дед Ознобишин стал приезжать к нему на побывку почти каждый день и не очень искусно отвлекал его от чёрных мыслей своими стариковскими разговорами. Только Татьяне, когда она появлялась у постели Петра, не надо было ничего говорить, чтобы поручик забывал о своих болях, операциях и контузии. Ему достаточно было просто положить руку на её ладонь, которой она старалась определить по его лбу, нет ли у него жара, – и наступало спокойствие и счастье…

Вся палата, Государыня и Её Дочери – сёстры милосердия, княжна Гедройц, персонал госпиталя – словом, все чуткие и душевные люди, которые окружали несчастного корнета, с мучительной тревогой следили за тем, как юноша звал сестру, чтобы вместе с ней проверить, не слышен ли опять трупный запах из-под бинтов. И ужасное свершилось… Гангрена пошла дальше…

Через четыре дня, вечером, дежурный хирург побледнел, когда ощутил этот тревожный запах. Он пытался сначала уверить корнета, что это мнительность, что всё будет хорошо, но на следующее утро молодого человека увезли на операцию и вылущили весь остаток руки до ключицы. Ассистировала хирургам сестра милосердия Александра Фёдоровна, стерилизованные инструменты ей подавала её дочь. У обеих глаза были полны слёз, но они твёрдо держались и чётко и споро выполняли свои обязанности. Когда надо было принимать от хирургов гнойные и омертвевшие части ампутированной руки, царица мужественно подставляла белые эмалированные корытца, а великая княжна, собрав всю свою волю в кулак, относила жуткие остатки дежурным санитарам…

Ещё через два дня стало ясно, что гангрена не остановилась. Юноша умирал. Когда в палате не было никого из персонала, он иногда рыдал, иногда только всхлипывал, но так трагично, что раненых пробирало смертельным холодом до костей.

Царица и её старшие дочери каждый день проводили по много часов подле его постели. Тогда корнет глухо молчал, закрывая глаза, чтобы ставшие такими близкими ему эта пожилая женщина и две юных сестры милосердия могли держаться так же стойко, как и он.

Когда Государь прибыл из Ставки на несколько дней в Царское Село, Александра Фёдоровна рассказала ему о мужественном и несчастном юноше. В тот же день Николай Александрович пришёл в госпиталь и первым делом вошёл в палату, где лежали Пётр и гусарский корнет.

У Государя было усталое и доброе лицо. Около глаз пролегли морщинки, которых Пётр не видел раньше – всего полгода тому назад. На плечи простой суконной гимнастёрки царя был накинут белый халат. Николай Александрович с порога оглядел комнату и сразу подошёл к корнету. Дежурная сиделка быстро освободила царю стул подле кровати, на котором сидела, держа юношу за здоровую руку.

Николай Александрович привстал на одно колено и приколол к груди корнета белый с золотом орденский крест Святого Георгия. Юноша дёрнулся, узнав Государя, и попытался сесть в своей кровати. Император с недюжинной силой подхватил его и обнял, прижал к своей груди, поцеловал… Ловкие санитары подложили со всех сторон подушки, и Государь бережно опустил худое тело юноши в белую воздушную, словно облако, гору. Потом он присел на стул и устремил добрые, наполненные горячим участием голубые глаза на раненого.

– Держись, мой мальчик!.. – тихо, но твёрдо сказал он. – Я буду молиться за тебя вместе с твоими родителями… Я знаю, что ты – единственный сын, поэтому – держись!.. Бог милостив к героям, и ты – один из них!..

Серое, бескровное от ужаса смерти лицо юноши просветлело, в потускневших глазах затеплилась жизнь. Он прошептал слова благодарности – нет, не Государю Всея Руси, а человеку, брату, отцу с таким простым и чудотворным именем – Николай…

Тот вдох счастья, который он испытал, увидев и услышав обожаемого монарха, наверное, потряс его и принёс перелом в болезни. Свершилось чудо, и гангрена отступила…

В тот день Государь побеседовал и поддержал своим участием всех, кто лежал в этой палате, прошёл и по другим палатам, уделив доброе внимание каждому. Он узнал Петра, от души порадовался его Георгиевскому кресту, подбодрил его и поздравил со следующим чином – штаб-ротмистра, который решил пожаловать ему за храбрость. При этом, лукаво улыбнувшись, царь пожелал графу Лисовецкому в наградах дойти и до первой степени ордена Святого Георгия. Эти слова и улыбка несказанно обрадовали молодого офицера. Он сразу представил себя в генеральском мундире с широкой лентой «георгиевских» цветов через плечо, с большим белым Георгиевским крестом второй степени на шее и четырёхлучевой звездой с Георгиевским девизом «За службу и храбрость» на левой стороне груди… Потом Пётр вспомнил, что кавалерами всех четырёх степеней ордена Святого Георгия были только четыре человека, и все четверо – генерал-фельдмаршалы русской армии: Кутузов-Смоленский, Барклай-де-Толли, Паскевич-Эриванский и Дибич-Забалканский… Может быть, Государь намекал на что-то большее, чем просто кавалерство в ордене?..

Он знал, что даже низшая, четвёртая степень ордена Святого Георгия, которую недавно получил за разведывательный поиск немецких позиций и короткий бой при этом, где он со своими уланами отбил немецкого генерала от его свиты и притащил к своему командиру, даёт большие привилегии, а чем выше степень, тем привилегий больше. Но ему нужна была только одна привилегия – иметь право предложить свою руку и сердце великой княжне и получить согласие её родителей. Новоиспечённый штаб-ротмистр размечтался о том, что хитрая улыбка Государя могла обещать ему не только высшие знаки ордена Святого Георгия Победоносца, но и эту, самую высшую для него награду…

Не только в палате Петра, но и повсюду в Большом дворце при посещении царя сразу установилась атмосфера душевного контакта измученных ранами людей с вполне земным Человеком-богом, воплощавшим в себе чеканную формулу для каждого российского военного, давшего присягу: «За Веру, Царя и Отечество!»

…Не было ни одного человека в госпитале и в других лазаретах, где также бывала Александра Фёдоровна и откуда в Большой дворец приходила о ней добрая стоустая молва, который не оценил бы и не восторгался той подвижнической работой, которую вела царица в скромном наряде сестры милосердия. Она очень уставала, иногда еле передвигалась на своих больных ногах, постарела и поседела, но каждый день по нескольку часов отдавала раненым. Вместе с ней так же напряжённо трудились, беря с неё пример, дочери Ольга и Татьяна. Даже «младшая пара» – пятнадцатилетняя Мария и тринадцатилетняя Анастасия, когда был открыт в Фёдоровском городке маленький лазарет их имени, каждый день посещали его и приносили с собой в строгую и крахмальную атмосферу лечебного учреждения тепло и даже веселье. Особенно младшая, проказница Настя, которая своими шутками и затеями немало отвлекала раненых от их болячек и страданий.

Пётр крепко подружился с самой младшей, но мгновенно весь замирал, когда в палату входила своей царственной походкой его любовь – Татьяна. Они многого недоговаривали в своих тихих бесконечных беседах. А когда в разговорах наступала пауза, то даже эта тишина рождала чувство счастья.

Спустя примерно месяц после того, как Петра перевели из госпиталя Большого дворца в Фёдоровский городок, юный штаб-ротмистр стал стремительно набирать силы. Врачи разрешили ему короткие прогулки по парку. Только теперь, когда исчез удобный предлог – посещение тяжелораненого, Александра Фёдоровна заметила, что стремление Татьяны и Петра друг к другу становится слишком очевидным для окружающих. Заботливая мать, сама испытывающая постоянное унижение от клеветнических домыслов света на свой счёт, Государыня решила спасти доброе имя своей дочери-девицы от могущего прорваться грязью в любую минуту человеческого недоброжелательства. Без объяснения причин она велела дочери резко сократить её посещения лазарета имени Марии и Анастасии.

Александре Фёдоровне не пришлось повторять дважды свою рекомендацию. Татьяна поняла не высказанные вслух опасения матери и, хотя они доставили ей глубокую душевную боль и тревогу, решила не перечить. Она в последний раз заглянула в лазарет имени своих сестёр и вызвала Петра на прогулку в парк. Здесь уже начала звенеть мартовская капель, нестерпимо сверкал на солнце наст и искрились сосульки.

– Мой милый рыцарь, – сказала с печальной улыбкой принцесса штаб-ротмистру гвардейских улан, – мы не можем быть счастливы теперь, когда идёт такая страшная война… Я должна оберегать покой своей Mama, а она разволновалась из-за нашей дружбы… Пойми меня, Петя!.. И я и ты – мы должны прежде всего свято исполнять свой долг… Мне очень тяжело, но нам придётся ждать… по крайней мере – конца этой войны… А пока… Я должна брать пример с Papa – он одинаково ровен со всеми… И хотя ты мне милее всех, но я не могу этого сейчас никому открыть… Кроме сестёр…

Пётр подавленно молчал. Он, разумеется, и раньше хорошо представлял себе, какая огромная дистанция разделяет его и Царскую Дочь. Но нетерпение юности, при той симпатии к себе, которую он чувствовал со стороны Татьяны и её Семьи, переполняло его надеждами. И вот теперь, как он понял, он обязан оставить царевну в покое, чтобы не вызвать на себя гнев её матери, которая так стоически и добро выхаживала его в госпитале. Он не привык скрывать свои чувства, а теперь любимая прямо просила его об этом… Как ему хотелось прижать её к себе, приласкать и успокоить, но он понимал, что не может позволить себе этого. Самое важное для него было то, что она не отказала ему совсем… Как не отказали ему в заботе её мать и старшая сестра – самые необыкновенные сёстры милосердия, которых он когда-либо встречал…

Война и командирские обязанности на фронте, ответственность не только за себя, но и за других людей уже закалили его, и Пётр из юноши превратился в мужчину с крепкой волей и ясным взглядом на вещи.

В начале прогулки он было поник и сделался печален, но когда понял, что не отвергнут совсем и его чувство к Татьяне, как и прежде, согревает её душу, он воспрял духом. Он чувствовал, что Татьяна страдает не меньше его, и ему захотелось поднять её настроение, преподнести какую-то шутку. Штаб-ротмистр тряхнул своей мальчишески кудрявой головой, словно сбрасывая с себя грусть-тоску, и в глазах его снова зажглись озорные огоньки. Он похлопал тросточкой, с которой его обязали выходить в парк, по своей коленке, остававшейся после операции ещё в гипсовой повязке, лихо свальсировал на успевшей зажить ноге и поясно поклонился своей спутнице:

– Ваше высочество, разрешите пригласить вас на тур вальса!

Татьяна звонко рассмеялась, хотя на глазах блестели слёзы. Ей сделалось радостно оттого, что «корнет Петя», как продолжали называть его сёстры, оказался не настырным и самоуверенным нахалом, который думает только о себе, а тонким и тактичным, всё понимающим мудрым человеком, желающим защитить её доброе имя от пересудов света. Именно таким она хотела его видеть, и Пётр оправдал её ожидания.

– Ваше высокоблагородие, господин Георгиевский кавалер! Я записываю вас на все танцы первого бала после войны!..

Они расстались весело и непринуждённо. И, встречаясь в тесном госпитальном мирке или на прогулках в царскосельских парках, только издали улыбались друг другу особой улыбкой, которая была понятна лишь им двоим да ещё сёстрам Татьяны.

61

Синий литерный поезд с золотыми орлами на вагонах всё мчал и мчал без остановок на юг. За полуоткрытым окном у письменного стола сидел сорокашестилетний человек в холщовой гимнастёрке, профиль которого знала вся страна. Когда состав с двумя локомотивами проскакивал, не сбавляя хода, маленькие станции, верноподданные этого человека замирали на платформах, стараясь углядеть его лицо за хрустальным блеском чистейших стёкол. Если им это удавалось, то они либо низко кланялись поезду, либо кричали от восторга «ура!».

Иногда он вставал к окну, чтобы посмотреть, нет ли на станции воинских эшелонов, и оценить, хотя бы на ходу, внешний вид солдат и их экипировку. Если эшелоны стояли на запасных путях, пропуская царский поезд, то в них, в открытых дверях теплушек и окнах вагонов, радостными криками взрывались ликование и энтузиазм солдат, увидевших воочию, может быть впервые в жизни, то Высшее Существо, обожать которое их учила Церковь и родители, весь патриархальный уклад глубинной русской жизни. Даже ехидные глаза городских грамотеев, волею воинских начальников включённых в мобилизационные списки, теплели и наливались почтением, когда попадали в мощное поле общего восторга бывших крестьян, одетых теперь в такие же холщовые гимнастёрки, которую они видали на нём…

Вечером, перед лёгким ужином, царь отвлёкся наконец от бумаг и немного поиграл с Ниловым, Саблиным и Мордвиновым в домино. Он лёг спать пораньше, предвкушая почти целый завтрашний день в вагоне, когда можно спокойно поработать, почитать и погулять на каких-то станциях. А самое главное – без помех подумать над прошлым и будущим в этой войне, над теми шагами, которые следует предпринять, чтобы выйти из стратегического тупика, в которое завело Россию неудачное верховное командование Николаши и его соратников, породивших уже большое недовольство в войсках. Отходя ко сну, он вспомнил строки из донесения Охранного отделения, читанного им сегодня перед обедом. В донесении сообщалось, что среди московских извозчиков распространены такого типа разговоры с седоками: «Вся Россия знает, что генералы – изменники, а то бы русские войска давно были бы в Берлине». Охранное отделение писало и о том, что беспокойство стало проникать в деревню. Оно привело слова одного из уполномоченных по закупке продовольствия внутри России: «Говорят – надо повесить Сухомлинова, вздёрнуть 10 – 15 генералов, и мы стали бы побеждать…»

…Мощные паровозы неловко дёргали и тормозили небольшой состав, но Николай ничего не чувствовал на удобной кровати в своём купе-спальне. Утром он проснулся в отличном настроении и после утреннего кофе с рвением вновь принялся за деловые бумаги, чтобы скорее их закончить и наконец спокойно поразмышлять.

К полудню, то есть к завтраку, который всегда дома, в Александровском дворце, или в пути бывал без излишней роскоши – суп или борщ и ещё две горячие перемены, – все бумаги, кроме одной, были прочитаны, обдуманы и расписаны. Оставалась только записка министра иностранных дел Сазонова о последних шифровках послов. Её-то Государь и отложил на десерт. Он даже не стал курить за столом, по своему обыкновению, после завтрака, а сразу ушёл в кабинет. Здесь, удобно устроившись в углу мягкого кожаного дивана по ходу поезда, он закурил любимую турецкую папиросу из того большого запаса, который турецкий султан прислал ему ещё до войны в Ливадию через своих послов. И поразился совпадению своих мыслей, рождённых воспоминаниями о султане, с текстом записки Сазонова. Министр писал о Турции, о мнении союзников по поводу Дарданелльской операции англичан[143]. Хотя десант британских войск и терпел на берегах пролива поражение за поражением по вине Первого лорда Адмиралтейства Черчилля, который без всякой подготовки выбросил его на скалы под жерла устаревших, но крупнокалиберных турецких пушек, и тысячи англичан погибли, а другие тысячи должны были отступить, Лондон и Париж пели гимны победам британского оружия. Им вторил и российский министр иностранных дел.

С иронической улыбкой, спрятанной под усами, прочитал Николай записку Сазонова. В отличие от него, Государь видел дальше и понимал значительно тоньше явления международной жизни. У него давно созрело предположение, что неудачная Дарданелльская операция была ответным ходом англичан на его собственный стратегический план разгрома Турции и вывода её из войны.

Сразу же после того, как Оттоманская империя подлым нападением на Одессу и Николаев германских крейсеров «Гебен» и «Бреслау», якобы проданных Турции, заявила о своём участии в войне на стороне Центральных держав, царь понял, что самым важным для России становится турецкий фронт, поскольку именно он сжал роковое кольцо неприятельской блокады. Со вступлением Турции в войну экономическое положение России могло стать катастрофическим. Как образно сказал генерал Головин, Россию можно было уподобить дому с заколоченными дверьми и окнами, в который можно было проникнуть только через трубу. Лишь разгром Турции создавал надежду на сокрушение Австро-Венгрии и Германии.

Государя удивляло, что его полководцы в Ставке и опытные дипломаты у Певческого моста не осознали важности этой задачи и немало сопротивлялись, когда он стал настаивать на проведении десантной операции против Константинополя. В конце концов он добился того, что Ставка согласилась с ним и начала хотя и медленно, но готовить спасительный десант.

Представители британской армии в Барановичах, разумеется, на самом раннем этапе планирования прослышали об этой операции. Результат оказался неожиданным. Заботясь о своих личных выгодах, Лондон готовил мощный удар по Турции на Ближнем Востоке, стремясь захватить пути к мосульской нефти. Но, узнав через многочисленную и хорошо поставленную разведку в России о плане Николая захватить Константинополь, Черчилль сумел убедить главнокомандующего Китченера[144] как можно скорее, раньше русских, высадить десант на Проливах, обозначить у Константинополя британское присутствие, которое после войны станет решающим, чтобы не пустить туда русских.

Дарданелльская экспедиция Первого лорда Адмиралтейства началась поэтому в спешке и тут же потерпела фиаско.

Между тем, под давлением Государя и при полном непонимании и отсутствии поддержки стратегов в Ставке и Генерального штаба в Петрограде, в начале апреля по указанию царя в портах Чёрного моря сосредоточился 5-й Кавказский корпус и ожидался 11-й армейский корпус. К весне превосходство России на Чёрном море стало подавляющим. «Гебен» вторично за войну был подбит у входа в Босфор. У германо-турок оставался один «Бреслау» против пяти русских линейных кораблей. Надо было только посадить войска на корабли, форсировать почти беззащитный Босфор и осуществить двухвековую мечту, ставшую насущной необходимостью, – открыть ворота в Средиземное море.

Но после прорыва 19 апреля германских и австро-венгерских армий Макензена и эрцгерцога Иосифа Фердинанда у Дунайца и Горлицы панические настроения овладели русской Ставкой. Хотя Государь и настаивал на осуществлении десанта в Турцию, великий князь Верховный Главнокомандующий всё-таки расценивал явления войны не стратегически, а с точки зрения мелкого столоначальника, то есть захвата или удержания незначительных географических пунктов. Для оказания помощи 3-й армии и сохранения в своих руках нескольких гуцульских посёлков Николай Николаевич отменил десант и распорядился перебросить 5-й корпус генералу Иванову на Юго-Западный фронт, повелев «ни в коем случае» не отступать за реку Сан… Великий князь обрекал тем самым Россию на удушение и затягивание войны на долгие годы. Но в его проспиртованных и наполненных матерщиной мозгах даже не шевельнулась мысль о том, что Царьград нужен России больше, чем полуразрушенное карпатское местечко Дрыщув…

Теперь, прочитав восхваление Сазоновым стратегии союзников в Турции, Николай почувствовал ещё большее разочарование в полководческих способностях Николаши и его начальника штаба Янушкевича. Он ясно видел, что Ставка не отдавала себе отчёта в истинном положении на фронтах и просто игнорировала горлицкую катастрофу, которая казалась Николаю более значительной, нежели самсоновская.

По мере того как литерный поезд приближался к Барановичам, всё большее беспокойство за дела в действующей армии стало охватывать Государя.

«Что же теперь делать? – думал он, вперив безучастный взгляд в окно. – Убрать одного Янушкевича или ещё и Данилова, который также демонстрирует полную «стратегическую невинность»? Но ведь это вызовет бурное сопротивление Николаши, его угрозы уйти в отставку, а следовательно, и большой политический скандал, который скажется на боеспособности войск… А кем их заменить?.. Уволить от Верховного командования самого Николашу?.. Опять же вопрос – кого на его место?.. Иванова, Алексеева или Рузского?.. Но ведь они всего лишь генералы, которые до сих пор не смогли продемонстрировать истинных полководческих качеств – стратегического мышления, решительности, смелости и прозорливости… Пойдут ли за ними войска, пойдёт ли Россия, которая стала говорить об измене генералов?.. Но скандал от отставки Николаши будет, пожалуй, ещё больше, чем от удаления Янушкевича и Данилова…»

Царь в задумчивости потёр себе виски, отвернулся от окна и вдруг ощутил давящую боль в левой стороне груди. Такую же тупую боль в сердце он испытал, когда получил известие о катастрофе армии Самсонова в Восточной Пруссии. Это его слегка обеспокоило, но он не стал вызывать лейб-медика профессора Фёдорова.

«Бог даст, всё образуется! – пришло ему на ум всегдашнее и самое надёжное утешение. – Поговорю с Николашей и буду решать, как поступать дальше… Аликс права – ответственность за Россию лежит на мне, а не на Николаше… Господь вразумит меня, что теперь надобно делать!..»

До Барановичей оставалось не больше часа пути…

…После парадного обеда по случаю приезда Государя на Ставку в большой палатке, стоявшей на поляне подле поезда великого князя, Николай Николаевич попросил племянника побеседовать с глазу на глаз. Ещё при встрече царя в Барановичах и сопровождении его в расположение Главной квартиры, а затем и во время доклада Янушкевича о положении на фронтах в шатре Главнокомандующего перед обедом великий князь чутко уловил что-то необычное в обращении Императора с ним – как будто Ники стал ему улыбаться через силу, не так ласково, как прежде, смотреть… Это очень не понравилось хитрому и самовлюблённому великому князю. Он усмотрел в этом опасность своему положению и решил применить испытанный метод – поплакаться племяннику, разжалобить его и выведать при этом истинное настроение Ники в свой адрес. Когда царь согласился выслушать его, он фамильярно взял Императора под руку, да так, чтобы все присутствующие увидели этот вольный жест, и повёл племянника в салон-вагон своего поезда.

Николай удивился, чего это дядя покинул с ним прохладу открытой палатки, где жару несколько смягчали сквознячки, и пригласил в нестерпимую духоту нагретого солнцем недвижимого вагона, устланного коврами и медвежьими шкурами. Но когда гигант бухнулся перед ним на колени, заплакал, как дитя, и, размазывая слёзы по щекам и бороде, принялся причитать, какой он несчастный и как ему не везёт, всё стало ясно: Николаша очень не хотел, чтобы кто-то из офицеров Ставки увидел своего шефа плачущим и стенающим перед царём.

Николаша, стоя на коленях и почти достигая лицом бородки стоящего Николая, попытался поймать и поцеловать руку Государя. Отчего-то племяннику стало очень неприятно. Николаша и в прошлый приезд царя на Ставку тоже рыдал перед ним в своём вагоне-кабинете, когда немцы и австрийцы устроили прорыв под Горлицей. Тогда Николай сделал свой вывод: потоки слёз Верховного Главнокомандующего отнюдь не признак его силы и полководческих талантов.

Государь неловко подхватил долговязого дядюшку под мышки и стал поднимать его с колен. Николаша легко перевалился сам на глубокий диван, закрытый ковром, достал большой белый платок и стал утирать им слёзы на глазах, покрасневший, с фиолетовыми прожилками старого алкоголика нос. Николай отвернулся, но в стеклянном отражении окна поймал вдруг насторожённый и холодный взгляд великого князя, брошенный на него из-под платка.

Император понял, что вся эта сцена была неискренней, разыгранной для него с тем, чтобы оправдаться в слабом, если не преступном предводительстве армией. Жалость к бедному старому Николаше, начинавшая было подниматься в его душе, мгновенно улетучилась. Он вспомнил свои размышления в вагоне и понял, что эта последняя сцена лицемерия и хитрости навсегда перечеркнула то чувство уважения и почти сыновьей любви, которое он до сих пор испытывал к Николаше. Когда он пришёл к этому выводу и достиг полной определённости своего нового отношения к великому князю, он, как всегда, успокоился. Теперь ему предстояло разобраться, до какой глубины падения в своём лицемерии дошёл Верховный Главнокомандующий, и, если, не дай Бог, он ещё теснее, чем раньше, снюхался с Гучковым и Родзянко, убрать его с ключевого поста, хотя это, как предполагал Государь, было весьма сложной затеей.

Николай спокойно уселся в кресло, противостоящее дивану, высоко над которым торчала маленькая заплаканная головка дядюшки. Царь достал портсигар, вынул папиросу, но не предложил такую же великому князю, хотя Николаша по привычке протянул длинную руку к его портсигару. Уловив настроение царя, великий князь изменил траекторию движения руки, подхватил лежащий на столике рядом с креслом коробок спичек и поднёс к папиросе Николая огонёк. Государь затянулся и с немым вопросом посмотрел на Верховного Главнокомандующего.

– Я не могу воевать, когда у солдат нет сапог, а у пополнений палки вместо ружей!.. – всё-таки плачуще заголосил в ответ Николай Николаевич. – Тебя и меня окружают дураки и шпионы, всякие Сухомлиновы и Мясоедовы!..

– Не лги! – спокойно сказал Император. – Ты виноват в недостатке ружей, пушек и снарядов не менее, чем Сухомлинов и дядя Сергей[145]! Ты – Верховный Главнокомандующий и должен был ещё в начале боевых действий рассчитать потребность в ружьях и снарядах, исходя из реальных сроков войны, а не трёх-четырёх месяцев, как вы все в Военном Совете считали до её начала… Ты должен был своевременно дать заявку в Главное артиллерийское управление, в конце концов – доложить мне, если у тебя были сомнения… Ведь снаряды, хотя и в разобранном виде, имеются в тыловых парках… Их только надо собрать и доставить на передовые позиции… Ты это знаешь прекрасно, но делаешь панические заявления, даёшь повод для сплетен и клеветы Гучкову и всей его думской крикливой компании!.. Ты хочешь переложить ответственность со своих плеч на других – на бедного старика Сухомлинова и тяжелобольного дядю Сергея… Я не ожидал от тебя такого, когда вручал тебе Верховное командование, – говорил Николай, глядя прямо в глаза великого князя. Тот, зная характер царя, начал всерьёз опасаться за своё место Верховного Главнокомандующего. – А что касается Мясоедова, – спокойно и размеренно продолжал Николай, – то ты прекрасно знаешь, что он – не шпион, а только мелкий мародёр, которых в армии у тебя расплодилось слишком много!.. Ты его нарочно повесил своей властью, без суда, так поспешно, чтобы я не успел помиловать его… Зачем ты раздуваешь эту истерию?..

– Нет-нет! Шпионов вокруг слишком много! – испуганно принялся оправдываться великий князь. – Военные суды вешают их пачками, вылавливая среди населения, особенно жидовского, и среди беженцев!.. И вокруг Сухомлинова одни шпионы!..

– Выпей валерьянки и перестань молоть чепуху! – так же невозмутимо рекомендовал Государь картинно всхлипывающему ещё Верховному Главнокомандующему. – Для твоего сведения: я приказал Горемыкину из-за потока беженцев снять черту еврейской оседлости и допустить евреев в города… Скоро ты получишь от правительства бумагу об этом… Бог даст, и иностранные банкиры оценят этот наш шаг…

– Не делай этого! Не делай этого! – заголосил Николай Николаевич. – Все жиды – шпионы и революционеры и они предадут нас Германии!

Николай пропустил эту тираду мимо ушей. Отвернувшись от собеседника и глядя в окно, что означало его крайнюю степень недовольства, он всё-таки спокойным голосом задал новый вопрос великому князю:

– Почему ты допускаешь пораженческие настроения в Ставке и у генералов в штабах фронтов? Командующий Юго-Западным фронтом Иванов и генерал Драгомиров рассуждают у тебя о необходимости отступать до Киева, Рузский собирается отходить до Двинска…

На Верховного Главнокомандующего неожиданная немилость царя подействовала словно ушат холодной воды. Он настолько был уверен во всегдашнем расположении племянника к себе, его прочной любви, что надеялся долго ещё использовать доброе отношение Николая себе на пользу. Он сразу посерьёзнел, слёзы на его глазах высохли, и он злобно сказал:

– Я ведь отдал приказ «ни шагу назад!», а ещё в январе повелел генералам укреплять позиции, на которых они встали после нашего наступления… Но они ничего не сделали и теперь отступают без спроса… Я буду их отрешать от должности!..

Николай повернулся к великому князю, но глаза его не лучились, как обычно, добротой, а холодно блестели, словно две голубые льдинки. От этого взгляда у Николая Николаевича мурашки побежали по спине. Он понял, что его положение становится шатким, а с ним – и все далеко идущие планы.

– Почему ты отменил предложенную мной десантную операцию на Босфор? – спокойно спросил царь Верховного Главнокомандующего.

Великий князь смешался. Он думал, что племянник забыл уже о своём предложении, и не знал, что ответить. С минуту он сидел и беззвучно шевелил губами. Потом растерянно начал бормотать:

– Китченер предлагал нам в марте вместе с британцами и французами высадиться с другой стороны Проливов – у Дарданелл… Надо было только послать туда наши войска… Британский военный атташе генерал Хэнбери-Уильямс в частном разговоре не рекомендовал мне проводить решение о нашей единоличной высадке у Константинополя через мой Военный Совет… – изображая простодушие, решил сыграть на союзнических чувствах царя Верховный Главнокомандующий. Но достиг своим признанием обратного результата. Глаза Государя сузились, ледяной блеск усилился, но он так же спокойно и вроде бы безучастно сказал:

– Мало нам того, что в Петрограде и Москве британский посол вмешивается в мои дела и пригревает всяких Гучковых, так ещё и на Ставке у меня англичане распоряжаются моей армией!..

В глазах великого князя мелькнули сначала испуг, а затем и злоба. С угрозой он выпалил, давая понять племяннику, кто хозяин в Ставке:

– Здесь, в Барановичах, распоряжаюсь я!.. Я отправил Пятый корпус в Карпаты для укрепления фронта Иванова!.. Без этого, может быть, немцы ещё раньше нанесли бы нам удар!.. Лорд Китченер за месяц предупреждал меня о сосредоточении немецких войск у Горлицы для прорыва, о подвозе туда эшелонов с гигантским запасом снарядов и артиллерии!.. А у нас – кто виноват в недостатке снарядов и пушек?! Только ли Сухомлинов и Сергей?!.

Мгновенно схватывающий мысли собеседника Государь понял, что угроза Николаши на этот раз обращена в его адрес и завтра в действующую армию из Барановичей, Петрограда и Москвы от клевретов дядюшки может поползти слух о том, что именно Он, Император, виноват в недостатке снарядов, пушек и винтовок в действующей армии, а не Главнокомандующий, который столь легкомысленно вступил в войну и слишком поздно, только на крови солдат, подсчитал нехватку амуниции. Николай не любил споры, никогда не доказывал своим министрам и другим подданным свою правоту или справедливость требований. Он не повышал голоса на тех, кто не способен был его понять и осуществить его повеления, которые всегда давались в мягкой и деликатной форме. Он любезно благодарил чиновника или несостоявшегося сотрудника, развивавшего мысли, не совпадавшие с мнением Государя, и беззлобно отставлял его, иногда даже поощряя какой-нибудь наградой. Так он удалил в отставку несогласных с ним премьеров Витте и Коковцова, когда понял, что они ведут свою, а не его политику, одарив обоих за прошлые заслуги графскими титулами. Он снова безучастно отвернулся к окну.

Николай Николаевич понял, что совершил большую ошибку, высказав даже только тень угрозы племяннику. Поэтому он решил загладить свою вину и слегка повилять хвостом, как побитый пёс, чтобы усыпить бдительность Государя. Ведь он не выложил ещё самого главного своего козыря – собранные для него Белецким и Джунковским материалы о Гришке Распутине и его отношениях с Царской Семьёй. Но для этого ему ещё нужно было обсудить всё это со Станой и Милицей хотя бы по телефону, чтобы получить их мудрые советы.

– Ники, ведь ты не отставишь меня сейчас?! – льстиво, с ноткой подобострастия, совершенно непривычной для него, обратился он к племяннику.

Государь молчал. Он не хотел обнадёживать Николашу, но в то же время был ещё не совсем готов немедленно уволить его от Верховного командования. Великий князь истолковал его молчание по-своему.

– Я обещаю тебе, что под моим руководством армия прекратит отступление и твёрдо закрепится на нынешних позициях!..

Государь как будто не услышал этого пассажа великого князя и спросил его совсем о другом:

– Я решил дать отставку Сухомлинову… Кого ты мог бы рекомендовать на его место в военном министерстве?

Этот вопрос ещё больше убедил Николая Николаевича, что его увольнения в ближайшее время не предвидится, ну а дальше – ещё неизвестно, чья возьмёт, когда он заставит царя удалить от себя Распутина, а может быть, и ненавистную его жене, Милице и ему самому проклятую немку Аликс. Решение царя избавиться от одиозного военного министра великий князь воспринял как полную победу своей интриги против неугодного ему Старца и решил теперь подставить племяннику ещё более опасного для него генерала.

Николай Николаевич был информирован от своих доверенных свитских, выполнявших для него деликатные поручения и конфиденциально служивших его каналом связи с главным противником Ники – Гучковым, о том, что нынешний помощник военного министра, генерал Поливанов, входит в группу заговорщиков-офицеров, которые намерены осуществить дворцовый переворот. Поэтому вопрос Ники оказался для него как нельзя более кстати.

– Генерала Поливанова!.. Он умный и верный тебе человек! – преданно заглядывая в глаза племяннику, авторитетно заявил великий князь. Своим ответом он хотел также проверить, знает ли Николай о конфидентах против него и какую линию занять, если царю хоть что-то известно о заговоре военных. В глазах Ники ничто не дрогнуло, потом появилось лёгкое удивление.

– Но ведь он, кажется, связан с Гучковым? – спокойно спросил Государь.

– Нет-нет! – заторопился Верховный Главнокомандующий. – Это он когда-то раньше был знаком с Гучковым… То есть Гучков сам набивался к нему в знакомые… Как он старается теперь протираться ко многим важным генералам… Но Поливанов – ни-ни, ни в какой оппозиции не замешан… Впрочем, ты сам можешь с ним поговорить – он как раз обретается сейчас на Ставке…

Николай задумался. Он точно знал о давней связи Поливанова и Гучкова, но генерал и ему самому казался организованным и чётким военным деятелем, одним из немногих, кто был бы способен поставить на ноги военное министерство. К тому же Поливанов несколько месяцев тому назад потерял сына – боевого офицера, и благородное горе отца очень повышало его в глазах Государя и вызывало горячее соболезнование.

Николай Николаевич упоённо ждал, когда на бесстрастном лице племянника появится ответ, который, как он рассчитал, будет положительным. Он дождался торжества своей новой интриги против племянника.

– Пригласи ко мне в поезд на завтра генерала Поливанова для разговора… – сказал Николай после недолгого размышления.

62

Пустоту, образовавшуюся в душе Петра после того, как прекратились его частые встречи с любимой девушкой, отчасти заполнил новый друг и сосед по уютной двухместной офицерской палате, недавно доставленный из лазарета Северо-Западного фронта, подполковник Генерального штаба Иван Лебедев. Он служил адъютантом штаба 10-й армии под командой генерала Флуга, а в начале войны был офицером для поручений при штабе 3-го корпуса генерала Епанчина. Лебедев был также ранен в ногу, и ему надо было, так же как и Лисовецкому, ходьбой разрабатывать после операции суставы и мышцы…

Впоследствии Пётр часто вспоминал тот пасхальный понедельник, когда выздоравливающих господ офицеров пригласили к двум часам в Екатерининский дворец христосоваться с Государем Императором. По довоенной традиции собирались свита, офицеры Управления военного округа и гвардия, стоявшая в казармах Царского Села. Поскольку полки были на фронте, по просьбе царя гофмейстер вызвал нижних чинов запасных гвардейских батальонов. Повезло и раненым царскосельских госпиталей и лазаретов, которым врачи разрешили уже ходить без сопровождения санитаров. Именно этот день навсегда изменил представление раненых офицеров, нижних чинов и запасных солдат гвардии о Самодержце Всероссийском.

Церемониймейстеры выстроили гостей по традиции в Большом зале. Пётр в своём новом чине штаб-ротмистра гвардии очутился в шеренге рядом с Генерального штаба подполковником Лебедевым.

Большой зал был переполнен. Однообразную плотную массу военных в защитной форме заливало мартовское солнце через два яруса окон на южной стороне. Противоположная стена с симметрично расположенными окнами добавляла света до почти нестерпимой яркости. Зеркала в простенках многократно умножали шеренги цвета хаки, а прихотливые узоры резного золочёного декора, заполнившего все свободные поверхности стен, заглушали скромный блеск золотых офицерских погон.

– Неужели Государь похристосуется с каждым присутствующим в этом зале? – с удивлением спросил Лебедев своего соседа по шеренге. Подполковник, видя посещения великой княжной Петра, видимо, счёл его большим экспертом в придворных делах.

– Уверен, что да! – прошептал штаб-ротмистр и добавил: – На прошлую Пасху Он и Государыня Императрица Александра Фёдоровна приезжали в нашу полковую церковь в Петергофе к обедне в такой же пасхальный понедельник… Их Величества христосовались тогда с каждым офицером и солдатом и каждому вручили по Пасхальному яйцу!..

– Вот это царь! – только и мог ответить подполковник…

Куранты дворца мелодично отбили два часа. В сопровождении гофмейстера Бенкендорфа и двух лейб-казаков, несущих огромные корзины с пасхальными подарками, вошёл Государь. Он был одет, несмотря на праздник, в очень некрасивую защитного цвета и грубого солдатского сукна гимнастёрку с полковничьими погонами, такого же цвета брюки и простые сапоги. На груди у него лежал маленький, тёмно-красной эмали, обведённый чёрной каймой крест ордена Святого Владимира на ленте таких же цветов, других орденов не было. Всем своим видом он воплощал простоту и отсутствие преград между ним и православным воинством. Царь, видимо, хотел подчеркнуть почти семейный, домашний характер церемонии по случаю такого человечного, радостного праздника Пасхи.

Все движения его были спокойны, размеренны и казались медленными, как будто он никогда и никуда не торопился, но никогда и не опаздывал. Волосы, в которых пробилась седина, были коротко подстрижены, словно он перенёс тяжёлую болезнь. Печальные синие глаза на усталом лице зажглись добрым светом, когда он вошёл в зал и оглядел шеренги своих гостей.

Царь стал в центре зала, солнце лилось теперь из-за его спины, и стало трудно разглядывать меняющиеся выражения его лица.

– Христос Воскресе! – чуть с хрипотцой, но громко сказал Император.

– Воистину Воскресе! – раздался под высокими сводами дружный хор голосов.

Вопреки ожиданиям многих, кто думал, что Государь начнёт христосоваться со своими свитскими, царь спокойно подошёл к левому флангу, где, выстроенные в каре, стояли раненые, легко заметные издали по белым повязкам на головах и руках. Гофмейстер Бенкендорф не стал противиться нарушению протокола, понимая, что Николай сделал это из сочувствия к раненым – ведь некоторым из них было бы трудно выдержать стоя всю церемонию.

Христосование началось быстро и споро. В числе первых подошёл к Государю подполковник Лебедев.

– Христос Воскресе! – сказал царь и пытливо, но с доброжелательством и сочувствием посмотрел прямо в глаза офицеру.

Лебедев, наслышанный о том, что Государь якобы отводил глаза при встрече с малознакомыми ему людьми, ответил открытым взглядом и чётко произнёс:

– Воистину воскресе!

Государь обнял его, и они трижды, как повелевает православный обычай, поцеловались. Потом царь, не глядя, протянул руку назад, взял из корзины, подставленной ему лейб-казаком, яйцо и вручил подполковнику. Лебедев бережно, в обе ладони, принял подарок и дрогнувшим от волнения голосом произнёс:

– Сердечно благодарю, Ваше Величество!

Прихрамывая, офицер отправился к выходу, а его место супротив царя занял Пётр.

Николай Александрович с добродушной иронией и симпатией, возможными лишь при старом знакомстве, как показалось штаб-ротмистру, посмотрел на него.

Они произнесли пасхальные приветствия, похристосовались, а перед тем, как вручить молодому офицеру пасхальное яйцо, царь совсем по-домашнему участливо спросил:

– Петя, а как ты теперь себя чувствуешь? Раны не болят?

От обращения к нему на «ты» и искреннего отеческого тона Государя Пётр мгновенно вознёсся на небеса, зарделся от радости и нашёлся сказать только:

– Спасибо, хорошо, Ваше Величество! Надеюсь скоро вернуться в строй!..

– Не спеши, мой милый… Война не скоро кончится… Успеешь ещё стать генералом!..

Пётр принял в ладони большое фарфоровое пасхальное яйцо работы Императорского завода, поблагодарил царя и, повернувшись кругом на здоровой уже ноге, стараясь не хромать пошёл к дверям. В соседней зале его ждал Лебедев.

Надев шинели и фуражки, друзья вышли на парадный двор Екатерининского дворца и миновали нарядную золочёную решётку ворот. Они пешком отправились к себе, в Фёдоровский городок.

– Не ожидал, не ожидал… – растерянно пробормотал Лебедев, выйдя за ворота и бережно прижимая к груди фарфоровое яйцо, завёрнутое в платок.

– Чего – не ожидал? – удивлённо спросил гвардеец.

– А того, что наш царь окажется таким славным и добрым человеком… – смущённо сказал Генерального штаба подполковник.

Пётр, узнавший уже немножко Николая Александровича и сам, и из рассказов Татьяны, фыркнул:

– Чего ж тут такого удивительного?

– Но ведь из Ставки в Барановичах, из Государственной думы и «общественных» организаций просачиваются в офицерский корпус слухи о том, что Государь – слабый, ничтожный, пустой человек, ничего не понимающий в военном деле, хотя многие факты говорят об обратном… А вот сегодня я и сам убедился, что он совсем не такой, каким его рисуют недоброжелатели…

– А при чём здесь Ставка?! – удивился Пётр. – Ведь Верховный Главнокомандующий – дядя царя, который так популярен… в армии, хотя в гвардии его терпеть не могут… Что же он не останавливает эти россказни?

– Видишь ли, – размышляя вслух, ответил Лебедев, – эти намёки начались тогда, когда наши войска под руководством великого полководца Николая Николаевича, начальника его штаба Янушкевича и старых дураков генералов, избранных ими в командующие фронтов и армий, начали терпеть поражение за поражением, а победы, не развивая их, превращать в заурядные бои с большими потерями… Тогда бездарности в генеральских эполетах стали искать козла отпущения… Не умея грамотно воевать, в Ставке стали раздувать нехватку винтовок, пушек и снарядов как главную причину поражений… Великий князь Николай Николаевич стал первый кричать: «Снарядов! Патронов! Винтовок! Пушек! Сапог!» – и натравливать армию и общество на своего личного врага – военного министра Сухомлинова, как будто бы тот единолично установил до войны потребность в четыреста снарядов на орудие на всё время боевых действий…

А что касается недостатка винтовок, так против казённых заводов, которые недорого могли наладить их производство, была развёрнута целая кампания травли со стороны промышленников-спекулянтов, требовавших себе авансом огромные казённые деньги, чтобы построить новые заводы… А эти заводы или ещё не начали работать, или дерут с казны за каждую винтовку в три раза дороже, чем казённые Сестрорецкий или Тульский… К тому же Верховное командование обязано было строго следить за тем, чтобы солдаты берегли своё оружие и не жгли в огромных кучах трофейные австрийские винтовки, отобранные у сотен тысяч австро-венгерских пленных или захваченные на складах в отвоёванной Галиции, подобранные на дорогах отступления австро-венгерской армии… Зато теперь по всей России собирают старые берданки, чтобы вооружить ими запасные полки… А теперь великий князь ищет виновных подальше от себя и публично заводит в дни войны громкую склоку против ненавистного ему военного министра и сообщает через поддерживающую его «общественность» противнику о катастрофической нехватке снарядов у нас… Мол, давай, Вильгельм, скорее наступай, пока мы не изготовили снаряды и пушки… Бьёт по Сухомлинову, а грязь летит и в Государя и в Россию, на которую наши милые союзники просто плюют… – продолжал злиться Генерального штаба подполковник, – Но самое главное – снаряды-то есть!.. К началу войны их запас составлял 6,5 миллиона выстрелов, а за пять месяцев было расстреляно 2,5 миллиона… А ты знаешь, как для исполнения своей интриги великий князь приказал повесить безвинного человека? – вдруг спросил он.

– Ты имеешь в виду Мясоедова? – спросил удивлённо Пётр. – Но ведь газеты пишут, что он – немецкий шпион…

– Враньё всё это! – утвердил Лебедев. – Мясоедов шпион меньше, чем сам великий князь… Он только близок к Сухомлинову, и поэтому, чтобы ещё больше скомпрометировать военного министра, Верховный Главнокомандующий приказал судить этого жандармского полковника, который в дни войны добровольно вернулся в армию, в свой бывший пограничный округ, и совершил здесь какие-то незначительные проступки. И хотя великий князь и его клевреты обвинили Мясоедова в шпионстве, военно-полевой суд отказался рассматривать дело об измене за недоказанностью и голословностью обвинения… Великий князь сменил состав суда, но и новый суд не признал измены. Ставка в третий раз сменила состав суда, но и теперь судьи отказались осудить Мясоедова. Тогда Верховный Главнокомандующий взял дело в свои руки и повёл его сам в Варшавской цитадели. Депутат Гучков, близкий к великому князю и заклятый враг Сухомлинова и Государя, лично написал лживое обвинительное заключение. И хотя он не имел никакого отношения к судебному ведомству, великий князь на основе этого заключения своим приказом приговорил Мясоедова к смерти, и полковника повесили… Конечно Гучков и ретивые борзописцы, в том числе его брат, главный редактор газеты, принялись раздувать это дело и намекать на сообщничество Сухомлинова…

Высокого и худого Лебедева всего трясло от возмущения злобным и мстительным великим князем. От столь длинной и бурной речи на пешем ходу он несколько задохнулся и присел на подвернувшуюся в парке скамейку. Пётр тоже уселся, вытянув больную ногу, и нахохлился.

– Не понимаю, почему мы всё время бьём немца и австрийца, а получаем приказы на отступление!.. Вот опять мы сдаём город за городом, и не только завоёванные, но и наши собственные… – буркнул он из воротника шинели.

– Потому что талантливых и ярких генералов Николай Николаевич и его ставленники на фронтах увольняют, а серых и трусливых – назначают на командные посты… Вот тебе примеры с самого начала войны… – с горечью ответил Лебедев и, не торопясь, продолжил: – Вспомни катастрофу на Мазурских озёрах в августе… Ставка видела весь смысл войны во владении территорией и захвате никому не нужных географических объектов. Вся её стратегия сводилась к тому, чтобы войска крепко «пришить» к одному месту, и это «ни шагу назад» приводило в конечном итоге к разгрому нашей живой силы…

Лебедев на мгновенье замолк, а потом с горечью вымолвил:

– Воистину в русской генеральской касте дурак на дураке сидит и дураком погоняет… Вот в сентябре на Северо-Западном фронте бездарного Жилинского заменил нерешительный Рузский. Рузский и его начальник штаба Бонч-Бруевич сразу же стали издавать приказы, проникнутые безнадёжным пессимизмом, если ещё не хуже – пораженчеством… Несмотря на то что немцы приостановили преследование Ренненкампфа и перебросили две трети своих сил в Силезию, Рузский распорядился отвести Первую армию за Неман, Десятую – за Бобр и Вторую – за Нарев. Три русские армии отходили перед тремя немецкими корпусами!..

Подполковник на минуту задумался, вперив свои глаза в пространство, словно видел там череду прошлых сражений и самодовольные лица генералов, посылавших в бессмысленные бои на уничтожение цвет кадровой армии и гвардии. И Ставка, и штаб фронта совершенно не учитывали ни отсутствия переправ, ни размытых дорог, ни усталости войск, ни даже отвратительного снабжения продовольствием, когда обозы оставались далеко позади и солдатам приходилось питаться буквально «сухой корочкой»…

– А потом? Когда снова началось наше наступление в августовских лесах, там, где тебя ранило… – вернулся подполковник к наболевшим мыслям. – Командир Десятой армии генерал Флуг взял 20 сентября Сувалки, но навлёк на себя величайший гнев Рузского! Оказывается, Гофкригсрат Северо-Западного фронта назначил взятие Сувалок на 22 сентября и генерал Флуг нарушил «методику», которой придерживался генерал Рузский, и взял Сувалки на два дня раньше…. В таких действиях Рузский и Бонч-Бруевич усмотрели «опасную активность», и по их представлению великий князь Николай Николаевич отрешил генерала Флуга от должности. А далее – при «методическом» содействии генерала Рузского Гинденбургу удалось приковать семью немецкими дивизиями двадцать четыре русские на второстепенном участке фронта, когда под Варшавой был дорог каждый батальон!.. 28 октября Ставка приказала 30-го начать «глубокое вторжение в Германию» и предназначила для этого 16 корпусов, занимавших фронт в 250 вёрст… Это была тонкая цепочка растянутых войск, без резервов, без уплотнений, без идеи манёвра!.. При открытом правом фланге… Рузский и Бонч-Бруевич полагали, что немцы собираются оборонять от русских географические пункты на своей силезской границе, а в это время Макензен уже заходил им в тыл! Положение спасла только храбрость наших войск… Ренненкампф и Плеве произвели перелом, и оторвавшаяся от своей армии группа немецкого генерала Шеффера оказалась в мешке. Но немцам и тут помог Рузский, – зло чеканил слова Лебедев. – Генерал совершенно не отдавал себе отчёта в положении на фронте и предписал общее отступление Первой, Второй и Пятой армиям. Окружённые остатки четырёх дивизий Шеффера смогли из-за этого пробиться к своей армии, причём наши кавалерийские начальники генералы Новиков и Шарпантье беспрепятственно пропустили неприятельские обозы, артиллерию, 16 тысяч наших пленных и 64 наши пушки. Они не отбили даже наших пленных! Мерзавцы! – с горечью выругался Лебедев. – Не случайно в народе говорят, что генералы у нас предатели…

– А что же Верховный Главнокомандующий? – с удивлением спросил Пётр. – Неужели в Ставке не смогли оценить положения?

– В том-то и дело, – махнул рукой подполковник, – что Ставка согласилась с позорным решением генерала Рузского отступать… А командующий Северо-Западным фронтом, не умея ничего организовать, не желая не только предвидеть, но даже оценивать совершившееся, чуть было не стал виновником неслыханной катастрофы. Положение спасла лишь стойкость войск и энергия штаба Пятой армии, возглавлявшейся мужественным генералом Плеве. Он заставил ретироваться из-под Лодзи германскую армию, намеревался преследовать её и разгромить, но растерявшийся Рузский запретил Плеве наступать. Главнокомандующий фронтом только и думал, что об отступлении – сейчас же и во что бы то ни стало! Всю вину он свалил на подчинённых ему генералов. По его просьбе были отставлены Шейдеман и Ренненкампф, причём если Шейдеману и дали потом под командование Первый Туркестанский корпус, то карьера многообещающего генерала Ренненкампфа была сломана навсегда… Так закончилась кампания 14-го года: бездарности при помощи великого князя одолели энергию и инициативу!..

Пётр внимательно слушал и сопоставлял этот анализ молодого генштабиста с теми горькими заключениями, которые его дед делал в отношении государственных и военных деятелей с умственным уровнем провинциальных столоначальников. «Россия больна!..» – часто повторял Ознобишин. Эта болезнь российской заскорузлости поразила и верхушку армии. Там засели старые генералы, психологически не могшие до сих пор пережить поражения в японской войне. С таким багажом они теперь командовали в Большой Войне. И дело было вовсе не в немецких или шведских фамилиях многих генералов, вроде Флуга, Шейдемана, Плеве, Ренненкампфа или Розеншильда-Паулина. Именно эти военачальники были ничем не хуже, а многие из них – намного лучше таких ничтожеств, как Рузский, Данилов или Жилинский. Но великий князь предназначил их на заклание в угоду черни, которая всё громче и громче верещала о «немецком засилье» и «шпионстве» людей с немецкими или похожими на них фамилиями…

…День догорал. На фоне жёлтого заката чёрные стволы и ветви лип образовывали узор спутанных кружев. Морозец к вечеру стал крепчать, и друзья на скамейке продрогли.

– Ещё два слова, Петя, и пойдём в тепло, – предложил Лебедев.

Пётр согласно кивнул. Он очень ценил беседы с Генерального штаба подполковником и многому у него учился. Аналитический ум Лебедева незаметно для обоих формировал способности юноши и неожиданно заставил вспомнить те уроки стратегии, которые он получал в Николаевском училище. Пётр даже стал подумывать о том, не пойти ли ему после войны в Академию Генерального штаба, чтобы стать таким же умным и всё понимающим, как его новый друг Иван Лебедев.

– Главное, что упустил Государь, когда назначал великого князя Верховным Главнокомандующим, – это возможность самому выбирать дельных генералов на командные посты… А Николай Николаевич воспользовался этим и расставляет везде «своих», причём не по заслугам, а по мёртвому принципу старшинства. Вот тебе пример: вместо боевого генерала Флуга Рузский поставил на Десятую армию своего близкого сотрудника по Киевскому округу «методичного» генерала Сиверса. Но Сиверс в стратегии был малое дитя и писал в основном приказы о резке порций, устройстве нар в землянках, утилизации хозяйственных отбросов, устройстве сапожных мастерских… Когда в январе, в метель и вьюгу, Гинденбург ударил по Десятой армии, то её положение стало отчаянным. Только героическое сопротивление Третьего Сибирского корпуса трём германским спасло Десятую армию от участи Второй армии Самсонова…

– Ты знаешь, я тоже удивлялся, почему Государь не взял на себя Верховное главнокомандование с первого дня войны? – сделал неожиданный вывод из слов Лебедева штаб-ротмистр. – Может быть, поражений тогда было бы меньше…

– Да, наверное, даже при Верховном Главнокомандующем Сухомлинове наше положение так сильно не ухудшилось бы… – принял без возражений подполковник мнение кавалериста. – Всё-таки Сухомлинов был талантливым генштабистом и хорошо знал своё дело, не то что эти два великих князя – Николай Николаевич и Сергей Михайлович… Зато теперь «общественность» может быть довольна – в действующей армии от имени великого князя распоряжается авантюрист Гучков!..

Тяжело вздыхая, офицеры поднялись со скамейки и отправились в лазарет. По дороге их настроение стало улучшаться, поскольку они вспомнили, что заботами великих княжон Марии и Анастасии для раненых и персонала в Фёдоровском городке был приготовлен пасхальный обед…

63

После того как в конце мая на Ставке состоялся первый крайне неприятный разговор Государя с Верховным Главнокомандующим, в котором Николай Александрович воочию ощутил угрозу не только России, армии, но и себе со стороны дядюшки, угрозу, о которой они с Аликс раньше столь абстрактно рассуждали, со всей остротой вставала необходимость принимать меры и смещать Николашу с поста в государстве, который он сделал более важным, чем воля и повеления царя. Но Император никогда не принимал скоропалительных решений, тем более по персонам, найти замену которым в верхах империи по причине крайней скудости в талантах было весьма трудно. Были умные и энергичные сановники и генералы, но чем умнее они были на самом деле, тем менее им можно было доверять, поскольку Гучков и Ко. опутали их своей липкой паутиной. Были, конечно, исполнительные середнячки и старательные дураки, которых не коснулось крыло оппозиции, но в действующей армии, да и в чиновных колеях Петрограда выдвижение таких людей уж совсем не нашло бы понимания.

Ещё в самый канун войны Император мечтал о том, как он возглавит свою доблестную армию и победоносно поведёт её на врага. Тогда против этого его шага, который он считал вполне закономерным выражением своей ответственности за судьбы России, восстали буквально все – Двор, Совет министров и верхушка армии. Теперь, когда он видел, что ничтожное и бездарное руководство Николаши и избранных им генералов подводит русскую армию и империю к катастрофе на фронтах и к смуте в тылу, Его душа вновь начинала терзаться чувством вины за то, что в августе прошлого года Он не настоял на своём. Ведь и Дед, Александр Второй, и Отец – Александр Третий с детства внушали ему, что, когда в государстве где-то непорядок или угроза, царь первым должен седлать коня и мчаться туда, чтобы встать во главе своих дружин. Похоже, что сейчас назревал именно такой момент, когда именно Он, и никто другой, должен взвалить полный груз ответственности на свои плечи.

Всё то время, которое он после майского пребывания на Ставке провёл в Царском Селе, эта мысль, которая особенно прояснилась во время последнего резкого разговора с Николашей в его вагоне, не покидала царя. Она вытекала и из других его размышлений о судьбах страны, о дезорганизующей усилия гражданского управления роли Ставки, которая обращалась через Его царскую голову с Его правительством окриками и грозными рескриптами Николаши, о бурлении «общественности», проникавшем из столиц в города и веси и думскими отчётами, и изощрённой оппозиционностью газетных статей, на которые сознательно или неосознанно не обращала внимания военная цензура, целиком бывшая под управлением Верховного Главнокомандующего. Снова оживились сплетни и нападки света на дорогую Аликс. Саблин и Воейков докладывали, что это безобразие стало распространятся не только в обеих столицах, но проникало в провинцию и даже в действующую армию, где фактическим хозяином был не он, Государь, а вздорный и, как выяснилось, почти неуправляемый дядюшка. Положение ещё не дошло до критической точки кипения, но меры пора было принимать. Как всегда в решающие моменты Его царствования, возникала дилемма: по какому пути идти?

Можно было избрать жёсткий путь, вполне оправданный в военное время. Безусловно, Аликс была бы горячей сторонницей такого курса, который, кстати, с первых дней войны проводили в своих внутренних делах западные члены Сердечного Согласия. Это означало бы резкое и немедленное смещение Николаши с поста Верховного, возложение на себя функций Главнокомандующего, ужесточение внутренней политики, вплоть до запрещения Думе собираться до конца войны, закрытие болтливо либеральствующих газет, постоянно подбрасывающих врагу противоправительственные материалы, милитаризацию промышленности и транспорта, диктаторское налаживание снабжения фронта амуницией и продовольствием, высылку из столиц оппозиционных говорунов, в том числе почтенных членов Императорского Яхт-клуба и «Нового клуба», с запрещением появляться им в радиусе ста вёрст от Петрограда и Москвы…

Николай был уверен, что никто не осмелился бы возроптать и всё это только благотворно отразилось бы и на ведении войны, и на положении в стране. Пока было не поздно сделать эти шаги. Но его органическая доброта и долготерпение, принимаемые его противниками за слабость и безволие, его вера в Бога, в верность и порядочность большинства людей, которые его окружали, убеждённость в любви к нему армии, которая постоянно демонстрировала это во время смотров, царских проверок и общения с офицерским корпусом, ослабляли его желание «завинчивать гайки». Немаловажно было и то, что ему не приходила на ум подходящая кандидатура в диктаторы, а он сам не ощущал в себе необходимой для этого жестокости и презрения к людям. Он болел душой за Россию и страстно желал мира для неё и Европы, видел слабости и недостатки своих администраторов, надеялся выправить многие ошибки, крайности и предубеждения, свойственные высшему сословию империи, в том числе и по национальным проблемам, но всё это откладывал на «после войны», ибо считал, что резкие повороты государственного корабля, особенно во время такой тяжёлой мировой схватки, способны перевернуть его кверху килем…

Второй путь был – пойти на уступки «общественности», принять решения, которые предлагались Родзянкой, Поливановым, Кривошеиным и другими либералами у власти, – удалить одиозные фигуры типа Сухомлинова, Маклакова, Саблера и Щегловитова из Кабинета министров, пригласить в правительство тех деятелей из администрации, против которых Дума ничего не имела. Может быть, стоило даже пойти на какие-то небольшие реформы конституционного характера. Сердце, а не разум Государя, склонялось скорее к этому варианту. На такой путь подталкивали и послы главных союзников – Англии и Франции, но делали это на редкость грубо и бестактно.

«Бьюкенен обнаглел до того, – думал Николай, – что, во время торжественной церемонии спуска на воду в Балтийском заводе крейсера «Измаил», осмелился мне, Русскому Царю, одобрить увольнение министра внутренних дел Маклакова и замену его на князя Щербатова, а также рекомендовать действовать и дальше в том же направлении!.. А ещё раньше этот британский сэр весьма нахально высказывался о Нашем Друге и чуть ли не требовал, вслед за Николашей, его удаления от Двора… Пришлось в тот же вечер приказать Сазонову передать высочайшее неудовольствие в Лондон по этому поводу и заявить собственному министру иностранных дел: «Удивительно, что англичане и французы больше интересуются внутренними делами России, чем русские – внутренними делами Англии и Франции!» Неизвестно только, понял ли наконец Сазонов, что ему следует меньше обсуждать наши дела со всякими иностранцами!..»

Но тот или иной ход мыслей Государя неизменно приводил его к одному выводу: Николашу сейчас же следует отставить от Главнокомандования, а уж дальше решать, какую политику избрать – жёсткую или либеральную…

С этой мыслью о необходимости брать Верховное командование на себя 11 июня, опять в качестве не поймёшь кого, вроде «вольноопределяющегося» полугостя-полунаблюдателя, Государь Император прибыл в Барановичи.

А 12 июня фельдмаршал Макензен перешёл в решающее наступление на русских.

План начальника штаба Кайзера генерала Фалькенхайна был одним мощным ударом уничтожить основу русской вооружённой силы на Восточном фронте. Для этого Фалькенхайн умело спланировал – по идеям гениального Шлифена – двухсторонний охват Царства Польского.

Но в Главной квартире германской армии лучшее оказалось, как всегда, врагом хорошего. Популярнейшие Гинденбург и Людендорф, согласившись с идеей «Канн» для русских, потеряли чувство меры и предложили «прихватить» в мешок ещё 10-ю и 12-ю русские армии, для чего выполнять удар с севера не армией Галльвица, а 10-й армией Эйхгорна, в обход Ковно на Вильну и Минск.

Кайзер колебался между планом своего начальника штаба и авторитетом спасителя Восточной Пруссии Гинденбурга, который заупрямился против «узкой» идеи Фалькенхайна. В результате Вильгельм принял решение о двух одновременных «главных» ударах. Получилось, что по русским с севера было нанесено два сильных удара – вместо одного смертельного.

Германская канонада в Ставке не была слышна, а тяготы нового отступления – не видны. Начальник штаба Верховного Главнокомандующего Янушкевич в своих ежедневных докладах царю дипломатично старался не сообщать о трудностях и неудачах, а акцентировал сообщения о беззаветной храбрости войск. Вся серьёзность положения до этого «стратега» с кругозором столоначальника ещё не дошла…

В день прибытия на Ставку Государь назначил генерала Поливанова управляющим военным министерством. На следующий день, до завтрака, царь долго гулял с новым военным министром по лесочку возле своего поезда, внимательно его слушал и остался доволен взглядами, которые излагал ему Поливанов. Хотя у Николая и закралось подозрение, что этот друг Гучкова, который теперь всеми силами открещивался от него, думает одно, делает другое, говорит третье, он решил его призвать в военные министры. В правительстве генерала Поливанова считали дельным и энергичным человеком, «общественность» также высказывала ему свои симпатии, и если пытаться теперь найти компромисс с Думой, то назначение Поливанова военным министром могло сойти за победу либералов. «Пусть себе так и думают! – решил Николай, отдавая Горемыкину рескрипт о назначении Поливанова. – Лишь бы новый министр делал дело и не заигрывал с Гучковым – ведь он мне в этом поклялся и много чего дельного наобещал!»

Государь решил поверить Поливанову, очарованный его энергичными речами, несмотря на плохое мнение о нём Аликс. А красиво говорить генерал умел. Он высказывал теперь в Барановичах, в общем, то же самое, о чём думал царь многие месяцы, посещая Ставку, и что постепенно накапливалось в душе самодержца.

Всё, что говорил новый министр, ругая Ставку и Николая Николаевича, очень пришлось царю по душе, и его всегдашняя насторожённость к тем, кто имеет или имел дела с Гучковым, отодвинулась на второй план.

В тот же день Государь совершил долгую прогулку по лесочку с министром земледелия Кривошеиным. Николай и его подозревал в дружбе с Гучковым, излишне либеральных взглядах и заигрывании с «общественностью», о чём ему регулярно докладывали и Воейков, и начальник дворцовой полиции Герарди, имевшие в верхушке столичного общества надёжных и очень законспирированных собственных информаторов, о которых не знал даже шеф Отдельного корпуса жандармов. Кривошеин, мелко семеня за равномерно и быстро шагавшим Николаем, буквально с первых минут тоже стал жаловаться на Ставку и великого князя вместе с его присными. Царю, неожиданно для самого себя, сделалось удивительно приятно, что министр земледелия неплохо разобрался в бредовых инициативах Николаши и его начальника штаба Янушкевича и докладывал Государю о своём нежелании выполнять дурацкие поручения, исходившие от них.

– Ваше Величество, – возбуждённо говорил Кривошеин, склонив голову набок, – Ставка предъявила мне решительное требование издать теперь же от Вашего Монаршего имени акт, возвещающий о наделении землёю наиболее пострадавших и наиболее отличившихся воинов…

– Расскажите-ка, Александр Васильевич, поподробнее, я пока об этом ничего не слышал!.. – поощрил его Николай.

– Охотно, Ваше Величество… – Кривошеин вынул из кармана какую-то бумагу и стал держать её в руке, словно документальное подтверждение своих слов. – Вчера я получил от генерала Янушкевича письмо совершенно исключительного содержания. Генерал, со ссылкой на одобрение его идей Верховным Главнокомандующим, предлагает наделять «серых героев» землёй, не менее 6 – 9 десятин… Фонд для этого – земли государственные и Крестьянского банка, но главным образом – отчуждаемые владения немцев-колонистов и неприятельских подданных…

Государь, почувствовав, что непривычный к пешей ходьбе министр начал задыхаться, замедлил свои шаги. Кривошеин смог перевести дух и продолжал:

– Янушкевич пишет, – потряс он бумагой, – что «сказочные герои, идейные борцы и альтруисты встречаются единицами», что «таких не больше одного процента, а все остальные – люди двадцатого числа, то есть дня выдачи жалованья». Удивительно, но начальник Штаба Верховного Главнокомандующего утверждает, что, конечно, «драться за Россию красиво, но масса этого не понимает», что «тамбовец готов стоять грудью за Тамбовскую губернию, но война в Польше ему чужда и не нужна», что «поэтому солдаты и сдаются во множестве в плен». Отсюда господин генерал приходит к заключению, что «русского солдата надо имущественно заинтересовать в сопротивлении врагу», что «необходимо поманить его наделением землёю, под угрозою конфискации у сдающихся!..».

– Что за бред!.. – позволил себе высказаться Государь.

Кривошеину только этого и надо было. Он усилил ноту осуждения в своём тоне и с жгучим сарказмом продолжал:

– «Героев надо купить!» – полагает ближайший сотрудник великого князя… Необычайная наивность или, вернее, непростительная глупость письма начальника Штаба Верховного Главнокомандующего приводит членов Вашего Кабинета министров, Государь, в содрогание. На фронте всё рушится, неприятель приближается к сердцу России, а господин Янушкевич заботится только о том, чтобы отвести от себя ответственность за происходящее, установить своё алиби…

Николай, бросая подбадривающие взгляды на Кривошеина, согласно кивал. Он думал о том, что конечно же хитрый министр имеет в виду вовсе не бездарного Янушкевича, а метит выше, в самого великого князя, и знает, что он, Государь, именно так и понимает его слова.

– Ведь если начало не хватать снарядов, – продолжал Кривошеин, – то Ставка не могла не знать об этом… Почему же, предвидя надвигающееся бедствие, Ставка не изменила план войны, не посоветовалась с Генеральным штабом, военным министерством, а полезла в наступление на карпатские выси?.. Почему сейчас, когда всё летит вверх дном, не меняют плана, не ищут способов противостоять врагу, а начали кричать о покупке героев?! Как генерал Янушкевич имеет мужество продолжать руководить военными операциями, когда он не верит в армию, в любовь к родине, в русский народ? Это какой-то сплошной ужас!..

Николай ходил с министром по лесным дорожкам, присыпанным жёлтым речным песком и проложенным специально для него как любителя пешей ходьбы, слушал откровения Кривошеина и параллельно с его рассказом думал о том, не стоит ли попробовать умного Александра Васильевича на место Горемыкина, когда придёт время тому уходить в отставку?.. Но это ещё успеется, а вот менять Николашу и начальника его штаба на Ставке, видимо, необходимо срочно… Но своего возмущения, которое поднялось в нём против великого князя и его ближайшего клеврета – Янушкевича, Государь, по своему обыкновению, внешне никак не проявил.

Он очень тепло поблагодарил Кривошеина за его правильную точку зрения и сказал, что, конечно, после войны встанет вопрос о массовой раздаче государственных земель в частную собственность крестьян, когда они вернутся в серых шинелях с фронта, и надо будет вновь поднимать сельское хозяйство России и создавать средний класс сельских собственников, который станет опорой государственности на Руси. Государь порекомендовал обсудить письмо Янушкевича на заседании Совета министров и журнал этого обсуждения прислать ему для наложения соответствующей резолюции. Николай даже обсудил с министром-либералом кандидатуры на замену Маклакова, Саблера и Щегловитова, получив совет взять в министры внутренних дел князя Щербатова, юстиции – Хвостова и обер-прокурором Святейшего Синода – известного московского деятеля Самарина…

Когда Кривошеин, обласканный царём, покидал лесочек за царским поездом, он был окрылён уверенностью, что сделал правильный шаг в направлении к креслу российского премьера.

Николай был тоже очень доволен: первые дни на Ставке дали много пищи его уму. Теперь предстояло провести здесь, в специально разбитом по случаю небывалой жары шатре среди берёзового леса, заседание Совета министров, на которое уже начали прибывать члены Кабинета. Государь хотел в последний раз посмотреть на работу старого состава Совета министров, принять окончательные решения об отставках некоторых из них. Он задумал также именно в Ставке впервые публично объявить своим рескриптом на имя Горемыкина о создании Особого совещания по обороне, куда должны были войти представители банков, субсидировавших военные заводы, представители промышленности, общественные деятели, члены законодательных учреждений и высокие чины военного ведомства. Об этом он подробно говорил с Председателем Государственной думы Родзянкой и был уверен, что его согласие на столь тесное сотрудничество в Особом совещании представителей правительства, промышленников, банкиров и общественных деятелей должно быть положительно воспринято Думой.

Он собирался также затронуть вопрос о ратниках 2-го разряда, поставленный в письме Аликс, решить и некоторые другие актуальные вопросы, сведя в одном шатре упорных антагонистов – высших чинов Ставки и своих министров в своём присутствии, которое должно было показать всем, что Он не собирается выпускать вожжи из своих рук…

Всё прошло так, как он задумал. После заседания Совета министров в присутствии Государя, Верховного Главнокомандующего, начальника Штаба и генерал-квартирмейстера все остались так довольны, что Николаша публично облобызал племянника, дряхлый Горемыкин имел поползновение поцеловать руку царя, но Николай не дал, а сердечно обнял старого и верного премьера, который во всех словесных баталиях министров всегда твёрдо оставался на его стороне.

Вот только события на Северо-Западном фронте начинали принимать опасный характер. Становилось ясно, что вскоре русским войскам придётся оставить Варшаву и с позором уйти из Царства Польского, несмотря на гордый Манифест к полякам, который издал менее года тому назад великий князь Главнокомандующий. Именно поэтому Государь всё оттягивал момент нового важного, а может быть, и последнего решающего разговора с Николашей. Но время, которое Николай отвёл для нынешнего пребывания на Ставке, истекало. Дальше ждать было нельзя.

Великий князь тоже понимал, что второй неприятный разговор с племянником должен вот-вот состояться. Поэтому он заблаговременно обсудил со Станой и Милицей по прямому телефонному проводу, установленному между его вагоном в Ставке и Покровским монастырём в Киеве, где квартировали его жена и свояченица, какую линию ему принять в важной беседе с Ники. Посовещавшись, решили, что «лучшая оборона – это наступление», и если Ники начнёт хоть в чём-то упрекать Николая Николаевича, то тут же нанести ему удар докладом Джунковского об Аликс и Распутине, заставить вызвать в Ставку и Александру Фёдоровну, чтобы она начала оправдываться, а если удастся, захватить её и заточить в один из северных монастырей… Что делать с самим Государем – покажут обстоятельства, но не выпускать его из Ставки до тех пор, пока он не примет требования, предъявленные Верховным Главнокомандующим: повешение или ссылка в Сибирь ненавистного Гришки, полное отстранение Аликс от всех государственных дел, в которых она стала принимать теперь активное и не в пользу Николая Николаевича и его сторонников участие, укрепление режима власти Верховного Главнокомандующего и распространение её не только на прифронтовые губернии, но на всю империю…

64

В конце июня в Барановичах было жарко и душно. Великий князь вынужден был отлучиться из Ставки на совещание командующих фронтами в Седлеце, где Алексеев потребовал у Николая Николаевича для своего фронта свободы манёвра и отмены негласного приказа «непременно удерживать Варшаву». Верховный Главнокомандующий, как обычно, согласился с тем из генералов, кто убеждал его последним. Точка зрения Алексеева, таким образом, победила. Теперь великому князю предстояло объяснить Государю причины предстоящего оставления Варшавы.

Каждый вечер, как обычно, с фельдъегерской почтой приходили сиреневые конверты от дорогой Аликс, и Николай с большим удовольствием узнавал самые свежие новости из дома, о милых детях, и из Царского Села, куда всё-таки стекалась интересная информация о жизни столицы и верхушки общества. Иногда Аликс писала ему и о государственных делах. Одно из писем очень насторожило Императора, особенно когда он соотнёс его со своими размышлениями о предстоящем разговоре с Николашей.

Сначала Аликс поинтересовалась тем, как он доехал до Беловежа в одной из своих вылазок из Ставки к войскам и не отложил ли он в связи с этим своё возвращение домой?

Затем пошёл текст, над которым Николаю пришлось поломать голову:

«Не можешь ли ты опять уехать, как будто в Беловеж, а на самом деле куда-нибудь в другом направлении, не сказав о том никому? Николаше нечего об этом знать, а также моему врагу Джунковскому. Ах, дружок, он нечестный человек, он показал Дмитрию эту гадкую, грязную бумагу (против нашего Друга), Дмитрию, который рассказал об этом Павлу и Але. – Это такой грех, и будто бы ты сказал, что тебе надоели эти грязные истории, и желаешь, чтобы Он был строго наказан.

Видишь, как он перевирает твои слова и приказания – клеветники должны быть наказаны, а не Он. В ставке хотят отделаться от Него (этому я верю), – ах, это всё так омерзительно! Всюду враги, ложь. Я давно знала, что Дж. ненавидит Гр. и что Преображенская клика потому меня ненавидит, что чрез меня и Аню Он проникает к нам в дом…»

Возмущение поднялось в душе Николая. Он вспомнил всю эту грязную историю, которой, как казалось ему, он положил конец, но на самом деле она, как выяснилось, только разгоралась. Ещё 1 июня к нему напросился с докладом генерал Джунковский, товарищ министра внутренних дел и шеф Отдельного корпуса жандармов. Джунковский был в молодости офицером Преображенского гвардейского полка, к которому Государь питал особую слабость и поэтому всегда отличал служивших в нём.

Шеф жандармов сделал обычный доклад, но оказалось, что главное, с чем он прибыл к царю, были новые нападки на Распутина, причём Николай уже заранее знал всю интригу, идущую от великого князя Николая Николаевича. В конце прошлого года дядюшка через своего заведующего хозяйством полковника Балинского обратился к жандармскому генералу Белецкому, подчинённому Джунковского, и просил дать компрометирующие материалы о Григории Распутине. Белецкий такие материалы дал, но заранее доложил об этом Государю и сработал их так топорно, что у всякого нормального человека они были способны вызвать только недоверие и отвращение к их авторам. Но Джунковский и великий князь сразу пустили их в оборот, а к июню шеф жандармов затребовал у своих подчинённых новых компромете против Старца и получил из Москвы, от тамошнего начальника Охранного отделения Мартынова, странные для опытного полицейского записки. Через десять недель после посещения Распутиным Москвы Мартынов прислал Джунковскому бумагу, в которой не только изложил стандартный набор вымыслов о пьянках Отца Григория и его разгуле с женщинами, но и якобы действительную историю скандала, устроенного Распутиным в московском ресторане «Яр». Мартынов писал со слов полицейского пристава Семёнова, что Распутин в пьяном виде позволял себе скабрёзные высказывания о личности царицы и её дочерях, пренебрежительно говорил о самом монархе. В завершение докладной записки начальник Охранного отделения сообщал, что Отец Григорий обнажал будто бы свои половые органы перед певичками и в таком виде продолжал вести с ними прелюбодейные разговоры…

Однако к записке Мартынова, родившейся спустя два с половиной месяца после посещения Распутиным Москвы, никаких официальных документов, требовавшихся для правового закрепления происшедшего факта, приложено не было. Не оказалось ни показаний свидетелей, ни протоколов допросов, до которых профессионалы из российской полиции были столь охочи. В записке ссылались на певичек и служащих ресторана «Яр», но никто из них не был допрошен. Мартынов писал о том, что в ресторане якобы вместе с Распутиным были вдова потомственного почётного гражданина Анисья Решетникова, которой, как позже узнал царь, было 78 лет, сотрудник московских и петроградских газет Николай Соедов и редактор-издатель московской газеты «Новости сезона» Семён Кагульский. Их показаний или просто ссылок на тот вечер вообще не было. Отсутствовал и дневничок наружного наблюдения за Распутиным на указанный день, который должны были вести филёры, приставленные к Старцу якобы для его охраны, а на самом деле для шпионства за ним. Он почему-то начинался только со следующего дня.

Таким образом, кроме ссылки Мартынова на какого-то пристава Семёнова, который описал ему всю эту историю со слов «неизвестных лиц», ничего конкретного в официальном полицейском документе не содержалось…

Перед Николаем снова встала та сцена доклада Джунковского. Он молча выслушал тогда шефа жандармов, отвернувшись к окну. Джунковский понял, что Государь недоволен, и когда Николай спросил его: «У вас, конечно, есть записка об этом?» – генерал залебезил и, не дожидаясь других вопросов, которые явно могли стать очень неприятными для него, подал Государю плотный конверт с несколькими листками и льстиво доложил: «Она секретна и составлена в одном экземпляре…»

Николай открыл ящик стола и брезгливо бросил туда конверт, заперев его на ключ.

«Идите, я поручу разобраться со всем этим!..» – холодно сказал он Джунковскому, не прощаясь.

Когда генерал вышел, царь ещё раз проанализировал всю эту историю и пришёл к выводу, что за ней стоит опять Николаша, чьим клевретом был шеф жандармов. «С ним пора кончать!» – подумал Государь и решил отправить клеветника на фронт с большим понижением в должности, но предварительно послать любимого флигель-адъютанта Николая Павловича Саблина в Москву для точного расследования всех обстоятельств, изложенных в записке Мартынова и Джунковского. Он хорошо знал процессуальное право и во всём стремился сделать Россию правовым государством.

Через несколько дней Саблин вернулся, подтвердил подозрения Николая о том, что всё «дело» высосано из пальца, и показал единственную «улику» – клочок бумаги, адресованный якобы Григорием певичке ресторана «Яр», но ни имени этой певички, ни допроса её или протокола изъятия этой записки с нацарапанными кое-как каракулями, не похожими на почерк Распутина, в полицейских делах обнаружено не было…

И вот теперь Аликс пишет, что Джунковский и кто-то из членов большой Царской Семьи распространяют эту грязную клевету, а офицер Преображенского полка солгал – у него была растиражирована эта записка! Омерзение и негодование поднялось в душе Николая. Чтобы успокоиться, он закурил любимую папиросу и продолжил чтение письма дорогой Аликс.

«…Зимою Джунковский показал эту бумагу Воейкову…» «Наверное, Аликс имеет в виду предыдущий доклад Белецкого, который тоже заказывал Николаша», – подумал царь и продолжил чтение: «…прося передать её тебе, но тот отказался поступить так подло, за это он ненавидит Воейкова и спелся с Дрентельном. – Мне тяжело писать всё это, но это горькая истина. – А теперь Самарин к ним присоединился – ничего доброго из этого выйти не может.

Если мы дадим преследовать нашего Друга, то мы и наша страна пострадаем за это. – Год тому назад уже было покушение на него, и Его уже достаточно оклеветали. – Как будто не могли призвать полицию немедленно и схватить Его на месте преступления – такой ужас!..» «Наверное, Аликс имеет в виду Хионию Гусеву, покушавшуюся на Старца в июле прошлого года, арестованную, но теперь уже почему-то выпущенную полицией без суда и следствия на свободу?!.» – подумал Николай, и острая волна недовольства интригами, в которые противники Григория замешали даже стражей порядка, снова поднялась в его душе.

«…Поговори, прошу тебя, с Воейковым об этом, – я ж е л а ю, чтобы он знал о поведении Джунковского и о том, как он извращает смысл твоих слов. Воейков, который не глуп, может разузнать многое про это, не называя имён. – Н е с м е ю т об этом говорить! – Не знаю, как Щербатов будет действовать – очевидно, тоже против нашего Друга, следовательно, и против нас. Дума не смеет касаться этого вопроса, когда она соберётся; Ломан говорит, что они намерены это сделать, чтобы отделаться от Гр. и А. – Я так разбита, такие боли в сердце от всего этого! – Я больна от мысли, что опять закидают грязью человека, которого мы все уважаем, – это более чем ужасно.

Ах, мой дружок, когда же н а к о н е ц ты ударишь кулаком по столу и прикрикнешь на Дж. и других, которые поступают неправильно? Никто тебя не боится, а о н и д о л ж н ы – они должны дрожать перед тобой, иначе все будут на нас наседать, – и теперь этому надо положить конец. Довольно, мой дорогой, не заставляй меня попусту тратить слова. Если Дж. с тобою, призови его к себе, скажи ему, что ты знаешь (не называя имён), что он показывал по городу эту бумагу и что ты приказываешь разорвать её и н е с м е т ь говорить о Гр. так, как он это делает; он поступает как изменник, а не как верноподданный, который должен защищать друга своего Государя, как это делается во всякой другой стране. О, мой мальчик, заставь всех дрожать перед тобой – любить тебя недостаточно, надо бояться рассердить или не угодить тебе! Ты всегда слишком добр, и все этим пользуются. Это не может так продолжаться, дружок, поверь мне хоть раз, я говорю правду. Все, кто к тебе искренне привязан, жаждут того, чтобы ты стал более решительным и сильнее бы показывал своё недовольство; будь более строг – так продолжаться больше не может. Если бы твои министры тебя боялись, всё шло бы лучше. – Старик Горемыкин тоже находит, что ты должен быть более уверенным в себе, говорить более энергично и строго, когда ты недоволен.

Как много слышно здесь жалоб против ставки и приближённых Николаши!..»

Государь задумался о прочитанном и отложил письмо Аликс в сторону. «Так что же? Закрутить гайки и проводить диктаторскую линию?.. Отставить в сторону человеколюбие и доверие, которыми наградил нас, верных рабов своих, Господь наш Вседержитель?.. Но, может быть, попробовать ещё действовать добротой и лаской, как призывал нас Спаситель наш Иисус Христос?! Джунковского я, конечно, прогоню… Посмотрю, как будет вести себя Николаша… А потом приму решение… Всё в воле Божьей!.. Господь да вразумит меня!..»

Вернувшись в дурном настроении в понедельник на Ставку, Николай Николаевич узнал от начальника военных сообщений, что Государь наметил свой отъезд в Царское Село на субботу. Несколько душных дней, когда разум был готов помутиться от жары и царь с несколькими наиболее близкими людьми из своей свиты по полдня отсутствовал на территории Ставки, уезжая купаться на близлежащее озеро Свитезь, долговязый великий князь парился в штабном шатре при полном обмундировании. Жара размагнитила его волю, и он никак не мог придумать повод, чтобы затеять с племянником решительный разговор. Наконец, в пятницу вечером, когда пролился холодный дождь и температура прыгнула на добрых десять градусов Цельсия вниз, мозги Верховного Главнокомандующего кое-что придумали.

Великий князь приказал генералу Ронжину, начальнику военных сообщений, отправить свитский поезд царя, в который погрузить почти весь Конвой Государя, из Ставки на Петроград не позже восьми часов утра, а собственно Царский состав задерживать вплоть до его, Главнокомандующего, особого распоряжения. Оставалось утром, под каким-либо предлогом, хотя бы – приглашением на ранний завтрак и важный разговор тет-а-тет, выманить Ники из его поезда и принять племянника в салон-вагоне, где на выходе будут дежурить самые доверенные сорвиголовы из великокняжеской свиты. При благоприятном обороте событий его можно было бы и арестовать…

Ещё с вечера флигель-адъютант Государя Дрентельн, весьма тесно и неформально общавшийся с великим князем, передал царю просьбу его дядюшки откушать с ним в его поезде первый завтрак и обсудить положение на фронте генерала Алексеева. Николаша зачем-то просил не брать с собой никого из свитских.

Николаю показалось немного странным это предложение, но он отнёс его на счёт своего сегодняшнего отъезда в Царское. В восемь утра, переходя по дорожке из своего вагона в поезд Николаши, он увидел, что синие вагоны его свитского поезда трогаются в путь, хотя к его собственному составу не были поданы даже паровозы. Он знал, что интервал движения между царскими поездами составлял обычно один час, но отнёс это изменение расписания на счёт экстренных перевозок войск. Однако какое-то глухое подозрение всё-таки шевельнулось в его душе.

Николаша был тоже какой-то сам не свой. У него были тёмные круги под глазами, выглядел он усталым и нездоровым. Вчерашняя вечерняя и ночная прохлада хорошо остудила вагон, и находиться в нём теперь, когда слегка накрапывал дождь и шелестел своими порывами по крыше, было уютно.

Государь и великий князь уселись за большой обеденный стол в салон-вагоне друг против друга. Рядом с ними никого не было, только за дверьми с полупрозрачными матовыми стёклами стояло по два офицера из личного конвоя Верховного Главнокомандующего. Николай Николаевич привык роскошествовать и в дни войны, поэтому с раннего утра подали обильный завтрак и любимый напиток великого князя – шампанское. Ники, по своему обыкновению, взял только булочку с маслом и чашку кофе.

Николаша не знал, как ему начать, и для того, чтобы подогреть себя, мгновенно опростал бутылку «Вдовы Клико». Царь заметил, что руки его дрожали, но отнёс это на счёт того, что дядюшка накануне вечером соединил в себе слишком много шампанского с французским коньяком, запасы которого ему любезно пополняли благодарные союзники.

– Когда ты оставляешь Варшаву? – со своим всегдашним спокойствием, но прямо в лоб спросил дядюшку Николай. Он уже понял, что сегодня состоится решающий разговор, после которого ему останется только выбрать срок, в который Николаша должен будет уйти.

Великий князь не ожидал, что мягкий и добрый племянник может так холодно и отчуждённо разговаривать с ним.

– А когда ты удалишь от себя Гришку Распутина? – вдруг злобно и визгливо выпалил Николай Николаевич. Он вспомнил совет Милицы, что нападение – лучшая оборона, и решил дать наконец бой своему безвольному, как он считал, племяннику. Его глаза покраснели от злости, он ощерился, словно волк, попавший в капкан.

Выдержка не изменила Государю даже при этом хамском наскоке, хотя великий князь явно хотел вызвать его на скандал, на крикливую ссору, в которых он сам был большой мастер одерживать победы. Его вопрос был оскорбителен для Николая, унижал его не только царское, но и человеческое достоинство. Хотя Государь был удивительно незлобив и прощал толпе, обывателям многие слухи и сплетни потому, что понимал – эти люди не знают Его и Его Семью, им вдалбливают всякую клевету враги Его и России, но близким членам Дома Романовых или придворным, осведомлённым об истинном положение вещей, Он решительно давал понять, что не потерпит вмешательства в свою частную семейную жизнь.

Сейчас глаза Ники, довольно безучастные до той поры, вдруг блеснули безжалостным стальным блеском, и великий князь понял, что совершил большую ошибку, затронув глубоко личные струны в душе царя. Но, разгорячённый шампанским и помня наставления Милицы, отступать не захотел, а только злобно уставил маленькие покрасневшие глазки на своего племянника.

Ещё более спокойный, чем прежде, Николай прямо посмотрел в чёрные расширенные зрачки Николаши и лениво, словно зевая от скуки общения с надоевшим ему дураком, произнёс:

– Но ведь это моё совершенно частное дело… Удивительно, как пустые люди любят вмешиваться во всё то, что их совершенно не касается…

– Отношения Распутина с Аликс и с тобой компрометируют весь наш трёхсотлетний Царствующий Дом Романовых! – продолжал визжать великий князь.

– Ложь и клевета компрометируют только тех, кто их распускает! – спокойно и твёрдо вёл свою линию Государь.

– Если говорят все – то это не ложь, а истина! – трясся от злости Николаша. – У меня в кабинете лежит доклад Джунковского, и этот благородный человек рассказал мне, что когда он его тебе делал, то ты внимательно слушал, а по окончании горячо поблагодарил за правдивость и велел ему всегда докладывать напрямую все подобные факты о Распутине… Со своей стороны я обещал Гришку повесить, если он покажется у меня в Ставке!..

– Джунковский лжёт! – так же спокойно, как и прежде, сказал Император. – И ты знаешь, что это ложь… Мне известно, что по твоей просьбе твой нынешний полковник Балинский полгода тому назад затеял через Белецкого всю эту интригу, которую теперь исполняет твой бывший адъютант Джунковский…

– Я требую, чтобы ты вызвал сюда, в мою Ставку, – подчеркнул слово «мою» великий князь, – Александру и твою матушку, – сжав кулаки и положив их на стол, заявил великий князь. – Мы вчетвером разберёмся, кто из нас прав, и если факты, которые обсуждает общественность, окажутся справедливыми, то Александре придётся постричься в монахини в какой-либо отдалённой северной обители, хотя бы под Тобольском, в Ивановском женском монастыре…

«Ого, их заговор так далеко продвинулся, что они даже определили, куда сошлют Аликс… – озабоченно подумал Николай, но виду не подал и сидел всё с таким же безучастным видом, как и прежде. Это, видимо, ужасно бесило великого князя. – И что же они думают, что я так легко приму их приказания?.. Ведь для того чтобы при мне упал хотя бы один волос с головы моей любимой Аликс, меня надо убить!.. Может быть, они уже договорились промеж себя и до этого?.. Что-то дядюшка сегодня расхрабрился… Наверное, вспомнил про крики в Москве во время антинемецкого погрома – «Да здравствует Николай Третий!»… Это, конечно, не отступать перед натиском германцев – угрожать при живом Государе его Супруге!..»

Николай никогда не боялся за собственную жизнь, он считал, что всё «в руце Божьей». Но угроза его жене и, видимо, сыну и дочерям взбесила его, хотя он ни единым движением не дал этого понять великому князю. Его дальновидный ум сразу сопоставил вечернее приглашение на тет-а-тет в вагон Николаши, уход свитского поезда с большей частью верного ему Конвоя рано утром из Барановичей, мощные фигуры личных конвойцев дядюшки, маячившие с другой стороны дверей в салон-вагоне… Он не испугался, на что рассчитывал Николаша, желая заставить его оправдываться и делать глупости. Холодным разумом он мгновенно начал просчитывать варианты. На его лице не отражалось никакого беспокойства, и это было особенно непонятно великому князю.

«Сейчас самое главное – вывести его из состояния истерики… – думал Государь. – Какую же болезненную неуравновешенность оставила их матушка Александра Ольденбургская в наследство своим сыновьям Николаше и Петюше… Петюше, правда, чуть меньше, поскольку он никуда не лезет… А этот алкоголик несчастный… Ведь упади он сейчас в приступе своей алкогольной эпилепсии – его головорезы решат, что я его убиваю, и кинутся на меня… – мысленно усмехнулся Николай. – Да, его надо отвлечь привычными для него военными рассуждениями, показать, что я не собираюсь немедленно гнать его… Главное – спокойно уехать сегодня отсюда… Видимо, их заговор не совсем ещё завершён, иначе что-то донеслось бы до меня… Да и Николаша не вёл бы себя так глупо!..»

Государь снова посмотрел в сумасшедшие глаза великого князя, и его спокойный взгляд, очевидно, стал укрощать бешенство, исказившее черты лица Николая Николаевича.

– Ты знаешь, я решил вместо Янушкевича назначить тебе начальником штаба генерала Алексеева, – нисколько не покривив душой, бесстрастно, как и прежде, сообщил царь Верховному Главнокомандующему.

В глазах великого князя сквозь злобу забрезжила какая-то мысль. «Если Ники не втянулся в ссору и не стал оправдываться, – пришло в голову великому князю, – значит, у него есть какие-то серьёзные аргументы против моего друга Джунковского… Да и армия сейчас, пожалуй, ещё не готова к смещению монарха из-за слухов об Александре и Распутине. К тому же он сейчас явно намекнул, что не собирается смещать меня, а подкрепит популярным генералом… Да, сейчас надо кончить дело миром, а потом посмотрим, чья возьмёт… Ведь Алексеев, как мне кто-то говорил, такой же друг Гучкова, как и приставленный мною к Ники Поливанов… Надо будет только эту бумагу Джунковского пошире распространить среди общественности, в Думе, перепечатать намёки из неё в газетах… Не забыть дать команду военной цензуре не вмешиваться, если что-то подобное будет появляться в печати!.. Ха-ха, – злобно подвёл свой итог Верховный Главнокомандующий, – мы его очень скоро переиграем!..»

Маска злости на лице Николая Николаевича вдруг совсем разгладилась, в его глазах встали слёзы.

– Господи! Прости мя, грешного! – бухнулся великий князь прямо со стула на колени перед иконой, висевшей на стене вагона, и истово перекрестился перед ликом Богородицы. – Прости меня, Ники, что дал Лукавому внести искушение в мою душу, – повернулся он затем на коленях в сторону Государя и попытался через стол своими длинными руками-клешнями схватить руку Николая для поцелуя. Государь, привыкший к истерическим переходам настроения своего дядюшки от злобности к умильной слащавости, успел отдёрнуть руку.

Великий князь зарыдал.

Царь не стал его успокаивать, как бывало раньше, а устало поднялся из-за стола и спокойно сообщил хозяину вагона:

– Пойду немного разомнусь перед отъездом… Да и дождь, кажется, уже закончился…

Открывая дверь, ведущую через тамбур на улицу, Ники обернулся и обыденным тоном сказал:

– Если хочешь – присоединяйся ко мне… Поговорим о том, кому передать Северо-Западный фронт после прихода к тебе Алексеева…

Коленопреклонённый гигант, возвышаясь над столом, согласно кивал царю головой. Он был счастлив, что пока, по его мнению, всё осталось как было. Самоуверенный великий князь и предположить не мог, что добрый Ники сегодня навсегда выбросил его из своего сердца.

65

Август выдался в Петрограде грозовым и шквалистым. То и дело блистали молнии и гремели громы или невесть откуда набегали тяжёлые облака, разряжались короткими косыми дождями, и небо снова становилось голубым и радостным. В такие дни посол Франции Морис Палеолог приказывал закладывать вместо тяжёлой и глухой кареты лёгкую коляску с поднимающимся верхом. А под ясным небом господин посол любил ехать не спеша, любезно поднимая свою посольскую треуголку в ответ на приветствия встречных знакомых и малознакомых, благосклонно принимая энтузиазм толпы, узревшей воочию главного представителя Антанты в России, каковым сам себя считал Палеолог.

Мягкие рессоры плавно несли коляску по торцам Французской, затем Дворцовой набережной, солнце стояло ещё высоко, и к дворцу великого князя Павла Александровича на Английской набережной господин посол прибыл в разгар сияния дня. Всю неблизкую дорогу от посольства до дворца Палеолог размышлял, почему графиня Гогенфельзен, жена великого князя Павла, вчера поздно вечером сама телефонировала господину послу, приглашая его на сегодня к ней обедать, и при этом настойчиво требовала согласия Палеолога, намекая на то, что с ним очень хотели бы поговорить…

Дворцовый швейцар, в красной ливрее, расшитой золотом, и шляпе с золотым позументом, принял плащ, треуголку и трость господина посла, выкликнул зычным голосом на верх лестницы, где стоял точно так же одетый лакей, о прибытии чрезвычайного посла и полномочного министра Франции.

В гостиной было совсем немного людей, которые почти потерялись среди тёмно-синих шёлковых обоев, картин в тяжёлых рамах и обилия китайских и севрских ваз с цветами и без них. Все были хорошо известны послу, а с некоторыми из присутствующих у него сложились даже особо доверительные отношения. Хозяйка с хозяином дома сразу подошли к новому гостю и сердечно приветствовали его. За ними потянулись и остальные.

Среди гостей была фрейлина Императрицы Анна Вырубова, красивая, дебелая и пышноволосая, с большими наивными голубыми глазами на круглом лице, сильно прихрамывающая после железнодорожной катастрофы, в которую она попала в январе нынешнего года. Тогда она чуть не умерла от ран и переломов костей, но, по свидетельству очень многих достойных уважения людей, была чудесным образом вытащена с того света мистической силой Григория Распутина. Подошли поздороваться старый князь Виктор Сергеевич Кочубей, второй человек после графа Фредерикса в министерстве Двора и уделов. По роду службы он часто замещал в заседаниях Совета министров своего немощного шефа, который начинал от старости заговариваться и не узнавал знакомых лиц. Подошёл старый друг и один из надёжнейших информаторов посла депутат Государственной думы Михаил Стахович. Но главный интерес для Палеолога представлял великий князь Дмитрий Павлович, сын хозяина дома, о котором посол только что узнал, что он сегодня утром прибыл специальным поездом из Ставки. «Может быть, его устами великий князь Николай Николаевич хотел пожаловаться мне об освобождении его от Верховного главнокомандования?» – подумалось послу.

Хозяйка дома сразу подхватила Палеолога под руку и повела его в столовую. За ними тронулись и все остальные. На ходу графиня Гогенфельзен прошептала гостю на ушко, что её супруг расскажет потом послу, почему Дмитрий вернулся из Ставки. Оказывается, любимец Царской Семьи, как только приехал утром, сразу запросил аудиенцию у Государя, но ответа до сих пор нет, хотя дворецкий великого князя через каждый час телефонирует в канцелярию Александровского дворца, чтобы узнать, не отдавал ли Его Величество каких распоряжений в отношении великого князя Дмитрия Павловича, но всякий раз ему ничего не отвечают.

«Это очень плохой признак!..» – заранее решает посол, но не огорчает своими соображениями хозяйку дома.

В уютной столовой накрыт совсем небольшой стол на семь персон. Палеолог понимает, что больше гостей не будет. Это его радует, так как в тесном кругу можно получить более доверительную информацию. Прежде чем все расселись, снова вошёл дворецкий и что-то прошептал на ухо великому князю Дмитрию. Старый великий князь вопросительно посмотрел на сына, тот коротко ответил:

– Ничего… Всё ещё ничего нет…

Банальная светская беседа журчит за обедом до тех пор, пока в разговор не вступает Вырубова. Все замолкают, и Палеологу становится ясно, о ком говорила княгиня Палей при столь спешном приглашении, когда подчёркивала, что с послом ж е л а ю т переговорить. Без всяких предисловий безыскусная Подруга Императрицы задаёт прямой вопрос министру Франции в Петрограде:

– Вы, конечно, знаете, господин посол, о важном решении, принятом только что Государем. Что же вы об этом думаете? Его Величество сам поручил мне спросить вас об этом…

Вихрь мыслей проносится в голове Палеолога. «Неужели царю уже донесли, что я, как и все друзья Николая Николаевича, высказывал своим информаторам неодобрение этого шага Императора?.. Если это так, то кто из них подставлен мне Воейковым?.. Или царь рассчитывает, что я клюну на «простоту» Вырубовой и брякну при свидетелях о своём истинном отношении к взятию Государем Верховного командования армией на себя?.. Но ведь дипломату язык дан для того, чтобы скрывать свои мысли… Сейчас я докажу этой хитрой особе, которая хочет казаться дурочкой, что она имеет дело с великим дипломатом…»

Преданно глядя в большие глаза Подруги, посол мягко спрашивает:

– Это решение окончательное?

– О да, вполне…

– В таком случае мои возражения были бы немного запоздалыми… – проговаривается Палеолог, и «простушка» Вырубова моментально ловит его на слове:

– Их Величества будут очень огорчены, если я привезу им ваш ответ о возражениях… – Глаза Вырубовой подёргиваются печалью.

«Чёртова баба, – думает посол, – ещё не хватает мне лишиться расположения Императора, как он это проделал уже с коллегой Бьюкененом из-за бесцеремонности британского посла, пытающегося чуть ли не диктовать решения русскому царю… А ведь если она дословно передаст только эту часть нашего диалога, то немилость Государя и молодой Государыни мне обеспечена!..»

Палеолог начинает выпутываться из положения, в которое попал:

– Но как же я могу высказывать какое-нибудь мнение о мероприятии, истинные причины которого от меня ускользают? Его Величество должен был иметь самые важные основания для того, чтобы к тяжёлой ноше своей обычной работы прибавить ужасную ответственность за военное командование… Какие же это основания?.. – спрашивает посол, в свою очередь прикидываясь дурачком.

– О, господа, я с удовольствием расскажу всем друзьям, как трудно принимал Государь это решение… С весны, когда началось это ужасное отступление, Его Величество становился всё более и более недовольным действиями на фронте… Государь жаловался, что русскую армию гонят вперёд, не закрепляя позиций и не имея достаточно боевых патронов… Как бы подтверждая слова Его Величества, началось поражение за поражением; одна крепость падала за другой, отдали Ковну, Новогеоргиевск, наконец Варшаву…

Общество слушало Вырубову очень внимательно, стараясь не пропустить ни слова, чтобы затем по-своему интерпретировать её высказывания в других салонах, как бы демонстрируя свою близость к Государю. Простодушно оглядывая сотрапезников фрейлина Императрицы продолжала:

– Государыня и я сидели на балконе Александровского дворца, когда пришёл Николай Александрович с известием о падении Варшавы; на нём, как говорится, лица не было. Он почти потерял своё всегдашнее самообладание. «Так не может продолжаться! – вскрикнул он, ударив кулаком по столу. – Я не могу всё сидеть здесь и наблюдать за разгромом армии… Я вижу ошибки и должен молчать! Сегодня и Кривошеин говорил мне о невозможности подобного положения…»

Когда Вырубова назвала фамилию министра земледелия, который явно подстрекал Государя против Верховного Главнокомандующего, гости и хозяева невольно переглянулись: ведь все знали, что за спиной Его Величества именно Кривошеин организовывал протесты министров против решения царя взять Главнокомандование на себя, сносился по этому поводу с Думой и общественностью. Как будто не замечая этого удивления, фрейлина продолжала свой рассказ:

– Именно после падения Варшавы Государь решил бесповоротно, без всякого давления со стороны кого бы то ни было…

Все поняли, что таким образом Вырубова хочет опровергнуть слухи, начавшие ходить по салонам, а из них по всему городу, о том, что Распутин и молодая Императрица, а с нею и она, Подруга, заставили царя взять командование армией.

– «Если бы вы знали, как мне тяжело не принимать деятельного участия в помощи моей любимой армии…» – процитировала царские слова фрейлина. – Государь и раньше бы взял командование, если бы не опасение обидеть великого князя Николая Николаевича, и он не раз говорил о том в моём присутствии… Но только когда возникли столь тяжёлые обстоятельства, долг царского служения повелел ему встать во главе своих войск и взять на себя всю ответственность за войну… Прежде чем прийти к такому убеждению, он много размышлял, много молился…

А в день, когда был созван Совет министров, я как раз обедала у Их Величеств до заседания, назначенного на вечер. За обедом Государь волновался, говоря, что, какие бы доводы ему ни приводили, он останется непреклонным. Уходя, он сказал нам: «Ну, молитесь за меня!» Я сняла образок и дала ему в руки. Время шло, Императрица волновалась за Государя, и, когда пробило одиннадцать часов, а он ещё не возвращался, она, накинув шаль, позвала детей и меня на балкон, идущий вокруг дворца. Через кружевные шторы в ярко освещённой угловой гостиной были видны фигуры заседающих; один из министров говорил стоя… Нам уже подали чай, когда вошёл Государь, кинулся в своё любимое кресло и, протянув нам руки, сказал: «Я был непреклонен, посмотрите, как я вспотел!» Передавая мне образок и смеясь, он продолжал: «Я всё время сжимал его в левой руке. Выслушав все длинные, скучные речи министров, я сказал приблизительно так: «Господа, моя воля непреклонна, я уезжаю в Ставку через два дня!» Некоторые министры выглядели как в воду опущенные…

Вырубова закончила. За время её проникновенного выступления в защиту столь обожаемого ею монарха посол уже придумал, что ему надо ответить, чтобы не потерять авторитет у хозяев и гостей этого дома, которые знают о его оппозиционном отношении к новому решению царя, и в то же время не разоблачить себя окончательно в глазах Царской Семьи. С минуту он молчит.

– То, что вы мне сообщили, делает для меня ещё более трудным выразить какое-либо мнение о решении, принятом Государем, поскольку дело решается между его совестью и Богом. Кроме того, так как решение это неотменимо, критика его не послужила бы ни к чему; главное же – сделать из него возможно лучшее употребление. И вот, выполняя свои обязанности Верховного Главнокомандующего, Император будет постоянно иметь случай давать чувствовать не только войскам, но и народу, всему народу, необходимость победы… Для меня, как посла союзной Франции, вся военная программа России заключается в клятве, данной Его Величеством на Евангелии и перед иконой Казанской Божией Матери в Зимнем дворце второго августа прошлого года… – с пафосом продолжает Палеолог. – Теперь, когда его верховная власть будет непосредственно влиять на самоё поведение войск, ему уже будет легче сдержать это священное обязательство. Таким образом, по моему мнению, он явится спасителем России; в таком именно смысле я позволю себе истолковать полученное им свыше откровение. Извольте передать ему это от меня…

Большие глаза Вырубовой внимательно смотрели в рот послу, как бы фиксируя каждое его слово. Затем она сдвинула брови, словно повторяла про себя только что сказанное, и, не дожидаясь хозяйки, поднялась от стола.

– Благодарю вас, господин посол! Я тотчас же доложу Их Величествам то, что вы мне сейчас сказали!.. Ах, Оля! – обращается она затем к графине Гогенфельзен. – Спасибо за чудесный обед…

Княгиня уходит проводить до дверей важную гостью. Великий князь Павел Александрович ведёт сына и гостей в свой кабинет на чашку кофе и сигары. Палеолог видит, что великий князь Дмитрий Павлович чуть медлит и не успевает за всеми скрыться в кабинете, как к нему снова подходит дворецкий и что-то шепчет на ухо. Молодой великий князь с разочарованной миной догоняет отца и, не стесняясь, громко говорит:

– От Ники опять ничего нет!..

Четверо господ располагаются в креслах вокруг кофейного столика, а великий князь Дмитрий прислоняется разгорячённым лбом к мраморной стене камина.

Именно теперь великий князь Павел сообщает послу и другим гостям о том, что его сын приехал из Ставки экстренным поездом в Петроград для того, чтобы довести до сведения Государя о том, что в Могилёве, куда по повелению монарха уже перебралась Ставка, от устранения великого князя Николая Николаевича возникает тяжёлое впечатление…

«Ещё бы, – иронически думает посол, – ведь новый Верховный Главнокомандующий начнёт с того, что разгонит всех прихлебателей своего дядюшки, которые успели окопаться вокруг него и кого в действующей армии, по моим сведениям, ненавидят теперь не меньше, чем Сухомлинова!..»

Между тем молодой великий князь, повернувшись лицом к гостям и делая руками нервные движения, начинает говорить истеричным голосом:

– Я всё скажу Государю! Я решил сказать ему всё. Я даже скажу ему, что, если он не откажется от своего намерения – на что есть ещё время, – последствия этого могут быть неисчислимы, столь же роковые для династии, как и для России… Мой проект заключается в том, чтобы Государь, принимая Верховное командование, сохранил около себя великого князя в качестве помощника. Вот что мне поручено предложить Государю от имени великого князя. Но как вы видите, Его Величество не спешит меня принять. Сойдя с поезда сегодня утром, я просил у него аудиенции… Теперь десять часов вечера. И в ответ – ни слова. Что вы думаете о моей идее?

Посол, услышав эту тираду и зная от своих информаторов о том, что в окружении Верховного Главнокомандующего, а также у его друзей Гучкова и Поливанова зрел заговор против царя, который Николай ловко разрушил отставкой своего дядюшки, великого князя, подумал о полной бесперспективности всех уговоров о сохранении любой активной роли Николая Николаевича.

Палеолог напускает на себя значительный вид вершителя судеб русской империи и говорит:

– Сама по себе эта мысль кажется мне превосходной. Но я сомневаюсь, чтобы Государь на неё согласился… Я имею основания думать, что он желает непременно удалить великого князя из армии.

– Увы!.. – вздыхает великий князь Павел. – Я думаю так же, как и вы, мой дорогой посол, что Государь никогда не согласится оставить при себе Николая Николаевича…

Великий князь Дмитрий при этих словах начинает нервно ходить по комнате, затем, скрестив руки на груди, останавливается у камина и восклицает:

– В таком случае мы погибли… Потому что теперь в Ставке будет распоряжаться Государыня и её камарилья… Это ужасно!..

– Митя, что ты говоришь!.. – одёргивает сына великий князь Павел. – Ведь Ники и Аликс всегда были так добры к тебе!.. Неужели и ты заразился этим нигилистическим духом?

– Да! Да! Да!.. – капризно отвечает отцу молодой великий князь.

Посол, знающий о том, что царь и царица любили Дмитрия как сына и, кажется, до сих пор не изменили к нему своего отношения, думает о том, что такое простое человеческое чувство, как чувство благодарности, очевидно, чуждо великокняжескому отпрыску, если он так быстро переметнулся в стан противников Царской Семьи.

С минуту помолчав, великий князь Дмитрий снова обращается к Палеологу:

– Господин посол, разрешите мне один вопрос. Верно ли то, что союзные правительства вмешивались или накануне вмешательства в то, чтобы не допустить Государя принять командование?

– Правительства – нет! – быстро реагирует Палеолог. – Ибо назначение Верховного Главнокомандующего есть внутренний вопрос, зависящий только от носителя верховной власти… Но в частных разговорах и я, и мой коллега сэр Джордж вполне правомочны отстаивать свою личную точку зрения: Государю не следует принимать Верховное командование на себя…

– Вы так изящно её выразили в диалоге с Вырубовой, – иронизирует князь Кочубей, но Дмитрий не даёт ему закончить мысль и весьма невежливо прерывает:

– Очень хорошо, что Франция и Англия официально ещё не потребовали оставить великого князя Николая Николаевича на его посту, хотя ваши мнения известны всем истинным друзьям Николая Николаевича… Не делайте этого!.. Это было бы огромной ошибкой… Сейчас в русской армии среди офицерского корпуса очень выросло недовольство союзниками за то, что они не делают и шага для реальной помощи нашему фронту, а молча наблюдают, как гибнут в месяц сотни тысяч русских солдат, сдерживая германцев… Если бы Англия и Франция публично потребовали оставить великого князя во главе фронта, где он допустил столь громадное отступление, то вы бы разрушили остатки популярности Николая Николаевича и восстановили бы против себя всех русских, начиная с меня…

«Зачем же ты тогда примчался в Петроград? – зло думает Палеолог о молодом великом князе. – Уж не затем ли, чтобы приставив Николая Николаевича к царю в качестве помощника и сохранив его кадры в Ставке и верхушке армии быстро и благополучно осуществить дворцовый переворот?» – но на словах посол ничего не отвечает, а только жуёт губами. Вместо него в разговор вступает великий князь Павел:

– Притом же это ни к чему бы не привело. В том состоянии духа, в каком находится Государь, он не остановится ни перед каким препятствием, он пойдёт на самые крайние меры, чтобы исполнить свой замысел… Если бы союзники воспротивились, он скорей бы расторг союз, чем позволил оспаривать свою самодержавную прерогативу, ещё удвоенную для него религиозным долгом…

– Да, ваше высочество, вы глубоко правы… – поддержал неожиданно великого князя Павла князь Кочубей. – Если хотите, я вам поведаю, как Государь готовил и принимал это решение на Совете министров, чему я сам был свидетель и что даже заносил для памяти в свою записную книжечку…

– Конечно, Виктор Сергеевич!.. – по-простецки подтвердил желание всех присутствующих хозяин дома, не называя гостя «ваше сиятельство», что показывало особый доверительный характер их отношений.

Князь Кочубей отложил сигару, достал из кармана в шлице генерал-адъютантского мундира небольшую тетрадку в кожаном переплёте, а с другой стороны – футляр с очками и, водрузив их на старческий нос с фиолетовыми прожилками, стал листать тетрадку, ища начало своих записок.

– Вот! – заложил он пальцем страницу и обвёл глазами присутствующих. – Только хочу предварить мой рассказ одним замечанием… Это – записки с секретных заседаний Совета министров, так что, господа, попрошу не разглашать услышанное!..

Он читал долго и монотонно, изредка переводя дух. Как ни старался Палеолог запомнить всё, что читал Кочубей, это было явно не под силу даже его тренированной памяти. К тому же это всё было пройденное несколько дней тому назад. Сначала военный министр и другие министры дружно ругали Ставку и великого князя Николая Николаевича за отступление и самоуправство, по сути дела – развал армии. Но когда Император решил возложить на себя в трудную минуту Верховное главнокомандование, так же дружно стали этому противиться. Собравшиеся даже узнали такой факт, что Императору было подано министрами коллективное письмо с верноподданнейшей просьбой не отставлять великого князя от командования армией и не брать его на себя.

«Где же логика?! – думал посол. – Почему Поливанов и другие министры усматривают в этом трагедию и катастрофу? Уж не потому ли, что этот решительный шаг царя нарушает их планы?»

Князь читал свои записки минут двадцать. Затем он закрыл тетрадку, снял очки и не спеша оглядел присутствующих, желая понять, какое впечатление он произвёл. Хозяева и гости подавленно молчали перед картиной сопротивления министров своему монарху, которая явственно вставала даже из очень кратких, телеграфных заметок участника заседаний Совета министров. Палеолог и Стахович, которые много знали о тесных связях Сазонова, Поливанова, Барка, Кривошеина и некоторых других министров с оппозиционерами, поразились, с каким упорством отвергали они вполне логичную аргументацию Государя и попытки Горемыкина их утихомирить, снова и снова выступали против решения Государя, пока он на них наконец не прикрикнул…

У Палеолога от старания запомнить всё слово в слово ужасно разболелась голова. Великие князья Павел и Дмитрий сидели в задумчивости, видимо делая для себя какие-то выводы. Депутат Стахович, который знал ещё раньше все эти перипетии от Сазонова, был единственный, кто не мучился умственными усилиями. Он спокойно попивал отличный коньяк великого князя и курил великолепную сигару.

Послу больше невмоготу было оставаться в накуренном кабинете. Он откланялся, его пошли провожать все. По дороге к вестибюлю великокняжеского дворца снова встретился дворецкий. Он сделал стойку, словно легавая собака, а потом опять прошептал что-то великому князю Дмитрию.

– Из Царского Села ничего нет! – злобно выпалил молодой офицер перед тем, как на прощанье пожать руку послу.

…Всю ночь в здании на Французской набережной, 10, в бельэтаже, где располагался кабинет посла, горел свет. Большой тайный друг российских оппозиционеров, посол союзной Франции диктовал секретарю срочную депешу, в которой сообщал президенту республики о том, что первая попытка сломить царя и сохранить великого князя вместе со всем его готовящимся заговором, к сожалению, соединённым силам оппозиции не удалась. Но развитие продолжается в этом же направлении.

66

– Ты не думай, дедушка только внешне кажется иногда суровым и сухим… – инструктировал своего друга Генерального штаба подполковника Лебедева штаб-ротмистр лейб-гвардии Её Величества Государыни Императрицы Александры Фёдоровны уланского полка граф Лисовецкий. – На самом деле он очень добрый, и с ним можно говорить на любую тему… Он умный и всё хорошо понимает…

Друзья встретились в первый день Рождества в Офицерском собрании армии и флота на углу Литейного и Кирочной. Уговорились они об этой встрече давно, ещё в сентябре месяце, когда окончательно оправившийся от ран Лебедев был откомандирован для прохождения дальнейшей службы в царскую Ставку, формировавшуюся практически заново после разгрома кадров Николая Николаевича и Янушкевича, учинённого генералом Алексеевым с санкции царя. Пётр, у которого неправильно срослись кости ступни, оставался в госпитале для новой операции. К началу декабря и у него всё почти зажило, он стал рваться в действующую армию, но ему приказано было служить пока, до полного выздоровления, в запасном эскадроне родного полка и готовить маршевые части для фронта. Но молодые люди так пришлись по душе друг другу, что стали частенько обмениваться письмами. И когда выяснилось, что Лебедев на Рождество будет откомандирован в Петроград для переговоров в Главном артиллерийском управлении, Пётр и Иван договорились встретиться в полдень 25 декабря в Офицерском собрании армии и флота…

Друзья отлично, совсем как в довоенные времена, позавтракали, вспомнили знакомых по царскосельскому госпиталю и лазарету великих княжон Марии и Анастасии, но пока самих «высочайших» особ – Императора, Государыни и Её Дочерей – не касались. По семейной традиции Пётр проводил вечер Рождества всегда с дедушкой, в его квартире на Фурштадтской. Зная, что у Лебедева в Петрограде ни кола ни двора, а семья его постоянно живёт в Москве, куда Иван собирался заехать на пару дней после выполнения поручений по своей командировке, Пётр пригласил друга на праздничные дни к деду, уверив, что старый сенатор будет очень рад повидаться с ним после того, как познакомился в лазарете, посещая Петра.

От Кирочной до Фурштадтской один квартал по Литейному, и Лебедев удивился, когда Петер кликнул лихача. Оказалось, что у Фаберже на Морской Лисовецкий заказал серебряную, с перегородчатой эмалью в цвет уланского мундира и своим графским гербом рамочку для фото в качестве рождественского подарка дедушке. Пока один приказчик вставлял в приготовленную рамку фото гвардейского штаб-ротмистра, Лебедев подошёл к другому служащему и попросил его упаковать в рождественскую подарочную коробку и бумагу какую-то вещицу.

Лихач быстро домчал господ офицеров обратно на Фурштадтскую. У подъезда, фыркая газолином, стоял огромный тёмно-зелёный «паккард».

– А-а!.. – протянул Пётр. – Выезд господина Гучкова ждёт хозяина!..

– Как? – изумился Лебедев. – Этот авантюрист здесь квартирует?..

– Воистину так… – отозвался Пётр и пошутил: – Если хочешь с ним повидаться, то можешь немного подождать… Он очень любит знакомиться с офицерами…

– Не испытываю такого желания, – брезгливо скривил губы Иван.

Друзья, не воспользовавшись подъёмной машиной, взбежали по широкой лестнице, устланной ковровой дорожкой. Камердинер Ознобишина Прохор отворил им тяжёлую дверь квартиры. Он ещё не успел доложить хозяину о приходе дорогих гостей, как Фёдор Фёдорович, одетый по случаю праздника в придворный мундир, появился собственной персоной на пороге гостиной. За его спиной была видна большая наряженная ёлка.

Сенатор крепко обнял внука и облобызал его, поздравив с Великим праздником. Потом протянул руку Лебедеву, чуть помедлил и, привлекши Ивана к себе, тоже крепко обнял его, словно старого друга или родственника, и троекратно поцеловал. Пётр в это время клал под ёлку свой свёрток от Фаберже.

Лебедев, улучив момент, тоже положил под ёлку свой свёрточек, оказавшийся четвёртым, и подумал при этом, что, Слава Богу, догадался приготовить добрейшему Фёдору Фёдоровичу подарок, предположив, что Пётр обязательно поведёт его из Офицерского собрания в гости к деду…

Ознобишин подвёл сначала дорогих гостей к столику с подносом, на котором искрилось в тонких бокалах шампанское, перекрестился, провозгласил тост за Рождество Христово и чокнулся с офицерами. Потом он поставил свой бокал, взял гостей под руки и повёл к ёлке вручать рождественские подарки. Тут он с искренним удивлением обнаружил, что появился ещё один, лишний свёрток, – вероятно, подарок ему от гостя. Старик, живший почти отшельником, был очень тронут вниманием Лебедева. Он вручил Петру его свёрток, а потом смущённо попросил Лебедева принять от него в честь Рождества сущую безделицу.

Подполковник принял подарок с благодарностью, но посмотрел сначала вместе с Петром его коробочку. Там оказались плоские золотые наручные часы с секундомером знаменитой швейцарской фирмы «Омега».

– Теперь я никуда и никогда не опоздаю! – пошутил Пётр, прилаживая браслетку часов к себе на руку.

Лебедеву тоже пришлось вскрыть свой свёрток. В сафьяновой коробке лежал золотой портсигар с чеканным чернёным узором из маленьких двуглавых орлов, поверх которого рельефом выделялся крупный овальный лавровый венок с двуглавым орлом в середине – знак Николаевской Императорской военной академии Генерального штаба. Ивану стало неловко, что он получил такой дорогой подарок от мало знакомого ему человека, хотя Пётр давным-давно так расхвалил ему своего дедушку, что подполковник заочно уже сроднился с ним. Он хотел что-то особенное сказать Фёдору Фёдоровичу, но, пока искал подходящие слова, Ознобишин взял остающиеся два свёртка и с детским любопытством принялся разворачивать сначала подарок Петра.

Открыв коробку с монограммой Фаберже, Фёдор Фёдорович увидел чудесное произведение наипервейшего русского ювелира и издал возглас восторга. Дивная эмаль, чеканное обрамление рамки, в которую был вставлен портрет внука с погонами штаб-ротмистра и белым Георгиевским крестом на груди, прикрытый овалом цельной, тонко шлифованной пластины горного хрусталя, так понравились Ознобишину, что он сразу же водрузил подарок на самое видное место на каминной полке.

Потом он принялся за свёрточек Лебедева. Петру тоже стало очень интересно, что же за экспромт придумал его друг?

Когда открыли такую же коробку, как с рамочкой от Фаберже, в ней оказался на белом шёлке маленький, умещающийся на ладони, воронёный, с узорчатой золотой гравировкой, покрывающей весь металл, кроме перламутровых щёчек рукояти, браунинг калибра 6,35 модели 1906 года… Густой растительный орнамент и перламутровые пластинки на маленьком, но мощном пистолете, казалось, меняли его грозную сущность на что-то игрушечное или художественное.

Ознобишин, гвардеец-улан в молодости, лихой командир-кавалерист во время русско-турецкой войны, страстный охотник в служилые костромские и петербургские годы, понимал толк в оружии. Он благоговейно взял обеими руками маленький пистолет и, оборотясь к Лебедеву, только спросил:

– Заряжен?..

Иван утвердительно кивнул.

Фёдор Фёдорович, демонстрируя гостям неожиданную для него сноровку, ловко вынул обойму, затем оттянул затвор так, чтобы из патронника выбросило в сторону, на диван, золотистый латунный патрон с никелированной пулей, а затем, положив безопасную уже игрушку на свою ладонь, стал любоваться ею и внимательно разглядывать художественную гравировку. Среди замысловатых переплетений орнамента на боковине затвора он заметил какую-то надпись готической вязью, но даже сквозь очки не смог её разобрать.

– Прохор, принеси из кабинета лупу!.. – скомандовал он и обратился к Лебедеву: – Сердечно вам благодарен!.. Как уважили старика, ведь оружие – это страсть моя!.. И такую красивую штучку подарили!..

Ивану стало очень приятно, что его подарок понравился старому вояке.

…До назначенного времени праздничного обеда оставалось ещё часа два. Лаская на ладони маленький, словно игрушечный, пистолетик, подобрав с дивана патрон и вставив обойму в рукоять, Ознобишин поклонился, сделал широкий жест от сердца левой рукой и пригласил дорогих гостей отведать в его кабинете старинного испанского вина.

Аромат, царивший в этой комнате, показался Лебедеву композицией каких-то необыкновенных духов, о чём он и спросил Петра. Улан рассмеялся и открыл секрет:

– Если ты двадцать лет подряд будешь поливаться французскими духами «Русская кожа», курить датские сигары «Ольсен» и каждый вечер случайно проливать на ковёр хоть несколько капель коньяку «Хеннеси», то и образуется именно такое амбре, как в кабинете дедушки…

Хозяин дома, не расставаясь с подарком Ивана, уселся в своё кресло с высокой спинкой, друзья поместились перед ним вокруг столика, в центре которого на серебряном подносе стояла покрытая паутиной и толстым слоем пыли пузатая старинная бутылка, а рядом с ней – чистый пустой хрустальный караф.

– Этому хересу – ровно двести лет! – с гордостью сообщил сенатор гостям. – Мне удалось купить корзину этого вина у потомков светлейшего князя Меншикова, прямо из-под носа великого князя Владимира Александровича, гурмана и знатока вин, в год коронации нашего Государя… У него очень редкий для шерри цвет – тёмно-рубиновый…

Ознобишин положил наконец рядом с собой на стол новую игрушку, взял замысловатый, с какими-то рычагами, старинный штопор и крахмальную салфетку, осторожно, стараясь не шелохнуть бутылку, обхватил её горлышко салфеткой и медленно вонзил остриё штопора в пробку.

– Эта дегустация сегодня – только в вашу честь, дорогой Иван Иванович! – улыбнулся он Лебедеву. – И вообще, обращайтесь ко мне не официально – ваше высокопревосходительство, как к генерал-лейтенанту, а – Фёдор Фёдорович, как к искреннему другу вашему!..

– Почту за милость… – растроганно отозвался подполковник.

Словно выполняя какой-то мистический обряд, Фёдор Фёдорович стал накручивать рычажок у головки штопора, всё глубже вгоняя остриё, а затем медленно и осторожно нажал на главные рычаги инструмента. Чёрная от времени старинная пробка поползла вверх. Ознобишин не дал ей хлопком впустить свежий воздух в бутылку, чтобы сотрясение не разрушило самый чувствительный фермент старого вина. Ловко наклонив горлышко, он еле заметным движением вынул пробку, понюхал её, наклонился к бутылке, не поднимая её от стола и закрыв глаза от наслаждения, ладонью погнал аромат вина от бутылки к себе в нос. Причмокнув от восторга, сенатор нежно, не шелохнув, поднял пропылённый сосуд с хересом над широким горлышком графина и медленно, стараясь не взболтнуть, перелил почти всю тёмно-рубиновую жидкость в прозрачный хрусталь.

Звоночком был вызван Прохор. Он появился с тремя прозрачными бокалами для красного вина. Фёдор Фёдорович наполнил их до половины, отдал почти пустую бутылку камердинеру и строго указал:

– Отфильтруй через десять слоёв марли, марлю потом отожми в блюдечко и весь этот остаток пусти на суфле к завтрашнему обеду… Бутылку отмой и поставь в шкаф на кухне, где стоят другие такие же… Да сделай к ней надпись: «Херес 1715 года»…

Отослав Прохора, Ознобишин долго любовался на свет благородным тёмно-рубиновым цветом вина, покручивая бокалом, наносил тонкий маслянистый слой его на стеклянные стенки и всё не решался отведать. Потом сказал тост:

– Чтобы Держава наша, под водительством Государя Императора, одержала в будущем, одна тысяча девятьсот шестнадцатом году такие же победы, какие одерживала двести лет тому назад, когда небывало раздвинула пределы свои трудами Петра Великого! Виват! Иван Иваныч! – обратился Ознобишин к подполковнику после того, как сделал глоток вина. – Мы тут, в Питере, слышим о том, как разные там Союзы земств и городов, думские оракулы и московские купцы гучковы и рябушинские ругательски ругают Его Величество за то, что взял на себя Верховное главнокомандование… А что думают офицеры и солдаты?

Видимо, эта тема очень интересовала сенатора. Он даже отставил рубиновый напиток, приготовившись слушать.

– О гучковых и рябушинских, этих мининых и пожарских современности, я сообщу чуть позже… – с иронией, которая не оставляла сомнений в его к ним презрении, сказал Лебедев, также отставляя свой бокал. – А что касается отношения офицерства к Государю, который с первого дня войны не прекратил своего общения с полками и настоящими военными людьми, то оно остаётся сугубо уважительным и преданным… Даже сейчас, когда всякая грязь на Царскую Семью льётся из тыла, как будто какой-то дирижёр управляет ею, солдаты и офицеры верят Государю, многие из повидавших его лично – просто обожают Николая Александровича… Это сразу стало видно, когда Он взял Верховное командование в свои руки… Ещё в августе на Россию надвигалась военная катастрофа, но катастрофу эту предотвратил царь тем, что принял ответственность на свои плечи… И вот что было важно для мыслящего офицерства: история часто видела монархов, которые становились во главе своих армий непосредственно перед победоносным завершением войны, чтобы надеть лёгкие лавры на чело… Но ещё не было ни одного императора или короля, который хотел бы взвалить на себя крест ответственности перед неминуемым, как многим казалось в августе, поражением!.. А наш Государь не убоялся терний!.. И если молодая Государыня поддерживала Его в этом намерении, то только честь ей и благодарность от солдата за это!

По лицу Ознобишина было видно, как по душе ему пришлись такие слова офицера. Но тут и Пётр высказал своё мнение:

– Сейчас много болтают в салонах, и, кстати, часто это исходит от вдовствующей императрицы и великой княгини Марии Павловны Старшей, что молодая Государыня руководит царём и подсказывает ему многие решения… Но мне доподлинно известно, что та же Мария Фёдоровна очень любит вмешиваться в царские дела, вызывает к себе министров, указывает им, какие решения принимать, словно она сама – Государь!.. А Мария Павловна!.. Она то и дело приезжает в Царское Село «пить чай», когда туда из Ставки возвращается Николай Александрович, и старается протолкнуть своих людей, свои взгляды на многие вопросы государственной жизни… Но что-то никто из высшего света не осуждает их за это…

«Ого! – с удовлетворением подумал Ознобишин. – Мальчик явно повзрослел и стал разбираться в придворных интригах! Наверное, сыграли роль не только мои поучения, но и его разговоры с великой княжной Татьяной, пока он лежал в госпитале… Ведь не о цветочках же они говорили, как он рассказывал мне, часами…»

– Так почему же молодая Государыня, кстати – доктор философии, которая двадцать лет бок о бок прожила с Императором и наблюдала его царёву работу, слышала его мнения по разным вопросам и о разных государственных людях, общалась с министрами и другими важными чиновниками, приобрела, наконец, опыт помощи царю во время отъездов его на фронты и в Ставку, – не имеет права высказывать ему теперь, когда Россия в опасности, то или иное своё мнение? Ведь решает-то в конечном итоге Государь!.. – взволнованно закончил свою мысль Пётр.

– Вполне согласен с тобой, mon cher, – живо поддержал его Фёдор Фёдорович. – У молодой Государыни значительно больше способностей и порядочности, чем было у супруги Петра Третьего, когда она устроила заговор, убила руками своих любовников законного монарха и взошла на трон под именем Екатерины Второй… Благодарное дворянство, получившее новые привилегии, назвало её Екатериной Великой… А Александру Фёдоровну, от души помогающую Николаю Александровичу, не тиранящую никого, современное дворянство и его «лучшие» люди – аристократия – преследуют клеветой и презрением… Воистину мы уже заслужили свою пугачёвщину!

– Я хочу закончить свой ответ на ваш вопрос, Фёдор Фёдорович… – оборотился к сенатору Иван. – Как только царь прибыл, теперь уже на свою Ставку, в войска была отправлена первая директива, в которой приказывалось прекратить отход. Она оказала самое благотворное влияние на действующую армию, которая наконец почувствовала, что ею управляет твёрдая рука. На всём Северном фронте вдоль Двины атаки германцев были отбиты, и клин, вбитый генералом Эйхгорном в районе станции Свенцяны, был ликвидирован. Только малодушие командующего Северо-Западным фронтом Рузского, не осмелившегося преследовать немецкие войска, воспрепятствовало поражению неприятеля. Вступление Государя в командование ознаменовалось и большой победой на Юго-Западном фронте. Армии генералов Лечицкого, Щербачёва и Брусилова внезапно для австрийцев перешли в контрнаступление и потеснили противника в районе Тарнополя… При этом взяли сто пятьдесят тысяч пленных!

– Чем же тогда так недоволен ваш сосед Гучков и его присные, grande-peré? – обратился Пётр к деду.

– Тем, что с помощью великого князя Николая Николаевича им не удалось в августе взять власть в свои руки… – довольно улыбнулся Ознобишин. – Вы помните, как газета Рябушинского «Утро России» напечатала список министров «Кабинета общественного доверия», который хотели вырвать у Государя? Министром торговли и промышленности «Утро России» видело Коновалова, под руководством которого недавний съезд промышленников в Москве требовал чуть ли не отречения Государя Императора и разгона его правительства… А обманщика и лицемера Кривошеина «общественность» захотела сохранить министром земледелия… И правильно сделал Государь, что выгнал министров, стоявших за уступки блоку оппозиции, – Самарина, Щербатова, Кривошеина и Харитонова, а третьего сентября закрыл заседания Думы… Её вообще надо было бы разогнать как смутьянов!.. А что у вас в Москве думают о Гучкове? Чем он взял такую силу в первопрестольной? Кто за ним стоит? Неужели честное купечество и промышленники? – вдруг задал Лебедеву свои вопросы сенатор.

– Хотя Гучков и происходит из старообрядческой купеческой семьи, – задумчиво начал Лебедев, – его в настоящем московском купечестве никто не считает своим человеком, а только «политиком», притом со склонностью к афёрам… У него есть подлинные торгово-промышленные цензы – например, он директор правления страхового общества «Россия», что на Лубянке, но московское купечество он не представляет, хотя одно время и был выборным членом Государственного совета… За его спиной стоят малоуважаемые в Москве спекулянты-финансисты, большей частью связанные с английским капиталом…

– А-а! – протянул Ознобишин. – Тогда понятно, почему Гучков с пеной у рта отстаивает интересы британских промышленников, которые получили наши заказы, большие авансы золотом, но не поставили ещё ни одной пушки, ни одного снаряда… Это мне генерал Маниковский, начальник Главного артиллерийского управления, говорил…

– Воистину так! – подтвердил подполковник. – Я сейчас как раз работаю с чинами ГАУ по вопросам снабжения фронта снарядами и патронами, так очень любопытная картинка вырисовывается…

Фёдор Фёдорович, спохватившись, что за интересным разговором его гости и он сам совершенно забыли о драгоценном хересе необычного рубинового цвета, долил из графина бокалы и взял свой в обе ладони, но при этом внимательно посмотрел на Лебедева и молча кивнул ему – дескать, я внимательно слушаю, продолжайте…

Лебедев тоже отпил глоток, на мгновенье замер, оценивая вино, причмокнул от удовольствия, а затем продолжал:

– Мы слышим каждый день, как Союз земств и городов во главе с князем Львовым и Военно-промышленный комитет под командой Гучкова с шумом и похвальбой объявляют, что именно они, а не коррумпированная бюрократия мобилизуют на войну всю ремесленно-кустарную промышленность и частные механические заводы, которые якобы заваливают армию повозками, обмундированием, шанцевым инструментом, продовольствием, услугами санитаров и врачей, а вскоре совершенно устранят снарядный и патронный голод в войсках… Ради победы Гучков зовёт своих «вступить на путь полного захвата в свои руки исполнительной и законодательной власти!»… Ведь так?!

– Воистину так! – подтвердил Пётр, а Фёдор Фёдорович согласно кивнул.

– А вот теперь послушайте, каковы результаты «патриотической» деятельности купцов и фабрикантов, которыми руководят Львов и Гучков: министр торговли и промышленности принял меры к тому, чтобы русская нефть не поднималась чрезмерно в цене, так как её требуется всё больше для войны. Нефтепромышленники в Баку согласились вроде бы с этим, и на месте пуд нефти стоит всё-таки 42 копейки. Но транспортом нефти занимаются сами же нефтяные товарищества – Нобеля, Манташева и другие. Они подняли стоимость доставки нефти на 400 – 500 процентов, то есть с 12 копеек с пуда до 70 копеек… Таким образом, пуд нефти в Нижнем Новгороде стал стоить теперь не 56 – 55 копеек, а один рубль двенадцать… От государственного казначейства на санитарное и бытовое обслуживание солдат Земгор получил 560 миллионов рублей, а потратил всего 12 миллионов!..

– Вот это ловкачи! – вырвалось у сенатора. – А ведь какое самопрославление!..

– Теперь – как действуют господа «патриоты» из Военно-промышленного комитета Гучкова… Если на казённом заводе 122-миллиметровая шрапнель обходится в 15 рублей за снаряд, то друзья Гучкова – хозяева частных заводов – требуют за точно такую же 35 рублей… Фугасный снаряд 152-миллиметровый у казённых заводов стоит 42 рубля, а у гучковцев – 70! Это ведь не просто воровство, но открытый грабёж! И всё это – под истошные крики о том, что правительство развалило военное снабжение армии, что не хватает снарядов… Но в ГАУ мне показали поразительные цифры! При грубом подсчёте, оказывается, мы имеем 18 миллионов снарядов! Расход самых ходовых калибров примерно за полгода – 4 с небольшим миллиона… Между тем великий князь Главнокомандующий, председатель Думы Родзянко и Председатель ВПК Гучков, имея в кармане 18 миллионов снарядов, закатывали публичные истерики по поводу нехватки снарядов! Почему? Вот я и многие другие офицеры начинаем думать: не хозяйничают ли в деле артиллерийского снабжения чьи-то враждебные руки… Нет, не обязательно шпионов, а всё тех же «патриотов» от ВПК и их взяточников-пособников в интендантстве? Они забивали тыловые склады снарядами, не доставляя их на передовую, и ждали, что Императорская армия потерпит из-за нехватки снарядов поражение… Но когда великий князь Главнокомандующий, Гучков и Львов взяли бы власть в свои руки, тогда эти горы снарядов появились бы на фронте… Вот вам и весь квадратный корень политической алгебры… Прав Государь, когда он тихо и спокойно, без криков и самопрославления, чем особенно отличался великий князь Николай Николаевич, гнёт свою линию и никому не даёт сбивать себя с неё… Святой он человек!.. – подвёл свой итог Лебедев.

– И Государыня Александра Фёдоровна – святая женщина! – пылко вступил в разговор Пётр. – Ты вспомни, как она выхаживала раненых, и сейчас ещё, несмотря на свои болезни, работает в госпитале получше, чем иные молодые сёстры милосердия…

– Mon cher, ты, конечно, не имеешь в виду сестру Татьяну? – лукаво поинтересовался сенатор.

Штаб-ротмистр густо покраснел и замолчал.

– Извини, извини старика, cher ami! Я не хотел тебя обидеть!.. Я хотел узнать, давно ль ты её не видел? Как она теперь поживает? Много ль работает? Ведь она у нас – Высочайший Шеф Комитета по призрению беженцев? Не так ли?

– Именно так! – вступился за друга Лебедев. – Пётр, может быть, и не знает, а я получил в Генеральном штабе последние цифры о том, как великолепно налажена помощь беженцам и организована вся их жизнь в чужих городах и пределах… В этом есть и талант и душа Татьяны Николаевны… Только представьте себе, война согнала с насиженных мест три миллиона триста тысяч человек, а сумбурный характер бывшего Верховного Главнокомандующего превратил их бегство в адскую одиссею. И вот, под добрым руководством великой княжны Татьяны Николаевны три миллиона триста тысяч человек доставлены к новым местам жительства, снабжены квартирами, работоспособные – устроены на работу, дети – пошли в школы… Более того, по её ходатайству перед Государем и – формально – из-за беженцев снята черта оседлости для евреев, что всегда было позором для России.

– Она мне ничего этого не рассказывала! – признался вдруг штаб-ротмистр. – Я только вчера видел её и даже откушал чаю в Царской Семье…

– Из тебя получится плохой царедворец! – рассмеялся Фёдор Фёдорович. – Тебе была оказана высочайшая милость, да ещё какая! Ты должен был трещать об этом на всех углах! Звонить по телефону всем знакомым и малознакомым и невзначай каждый раз ссылаться на этот визит к царю, придумать что-нибудь умное, что ты якобы сказал Их Величествам в поучение… Хоть этого и могло не быть, но… кто не верит – пусть проверит! А славу ты снискал бы знатную, и у тебя сразу бы появились льстецы и подхалимы, которые хотели бы использовать тебя в своих целях, чтобы ты замолвил за них словечко за царским столом, когда пойдёшь снова пить чай в царские покои… А мы провели с тобой уже несколько часов и только теперь услышали о таком великом событии в твоей и придворной жизни!..

Пётр весело смеялся и сам, представляя себе эту чудную картину, а потом объяснил:

– Я хотел рассказать за обедом… Но теперь, пожалуй, поспешу уведомить общество… Вчера я решил воспользоваться Сочельником и от имени Её Величества лейб-гвардии уланского полка отправился с огромным букетом светло-лиловых роз для Государыни и четырьмя букетами белых роз – для великих княжон в Царское Село, предварительно позвонивши графу Фредериксу. Как ни странно, он меня вспомнил, одобрил мой порыв и назначил время – перед пятью часами… Я успел ещё в цирке Чинизелли выкупить у дрессировщика Дурова крошечную собачку комнатной породы кинг-чарльз… Мне Татьяна как-то сказала, что она ей очень понравилась… На Старом Щукином дворе, там, где торгуют живыми птицами и другим зоологическим товаром, я нашёл очень милую корзинку-домик для собачки… Сначала меня приняли официально в Овальном зале, и были только Государыня, Ольга и Татьяна… Я преподнёс цветы Её Величеству и их высочествам, а собачку держал в корзинке рядом со мной царский гофкурьер. Я уже не знал, как мне её и подарить, но тут собачка выручила меня – тявкнула, Императрица и сёстры заинтересовались: кто там? Я и сказал, что это мой рождественский подарок Ея Императорскому Высочеству Татьяне Николаевне на память о моём чудесном излечении Ея руками в царскосельском госпитале… Александра Фёдоровна и дочери сначала заулыбались, потом заинтересовались, велели собачку выпустить из корзинки на пол… Она возьми и побеги прямо к Татьяне, а Татьяна подняла её на руки и поднесла к лицу… Собачка тогда её лизнула в нос, а все засмеялись и повели меня пить чай в Лиловую гостиную Государыни… Буквально через полчаса приехал с фронта Государь, и все Царские Дети вместе с Государыней побежали его встречать… А я не знал, что мне делать: уходить не прощаясь было неудобно, а оставаться – ещё более неловко… Только я решил выйти из гостиной, как вся Царская Семья туда вернулась, и Государь меня узнал, засмеялся и сказал, что теперь мой личный посол будет жить у них в Семье, и показал на собачку, которая очень уютно сидела на руках Татьяны… А потом все пошли наверх, в игральную комнату, – там была общая ёлка и разложена масса подарков. Граф Фредерикс что-то поискал в куче этих свёртков и коробочек и вытащил одну – для меня…

– И что же там было? – в один голос спросили Ознобишин и Лебедев.

– Вот! – Пётр вытащил из внутреннего кармана мундира небольшую фотографию всех четырёх сестёр в серебряной литой рамке под стеклом. На задней стенке стояла выгравированная по металлу надпись: «Корнету Пете. ОТМА. Рождество 1915 года»…

– Значит, тебя всё равно хотели пригласить на ёлку, независимо от цветов! – сделал вывод опытный царедворец. – Ну а потом? – поинтересовался Фёдор Фёдорович, бережно принимая для осмотра драгоценный подарок.

– А потом мы немного поболтали с девочками, и Царская Семья отправилась ко всенощной в Фёдоровский собор…

– А ты? – опять спросил дедушка.

– А я поехал на молитву в нашу полковую церковь…

Ознобишин был удовлетворён тем, как достойно вёл себя его внук в Царской Семье. Лебедев был рад за друга, особенно тому, что Александра Фёдоровна так тепло приняла его у себя дома. Это было многообещающим. Именно за это событие было допито всё старинное вино. Подоспел и праздничный обед.

Прохор растворил дверь в соседнее помещение, которое граничило со столовой и где были накрыты, по барскому обычаю, водочный и закусочный столы. Они ломились от яств и водок. Предстоял ещё праздничный обед из двенадцати блюд.

Никто не знал, что Рождество 1915 года было последним щедрым и обильным для России.

67

Начало 16-го года, казалось Государю, совсем не обещало особых неприятностей или потрясений в стране. Долгие приятные месяцы пребывания на собственной Ставке в Могилёве, вдали от грязных сплетен Петрограда и Москвы, которые, как думал Государь, должны были выдохнуться сами по себе после того, как он твёрдо разъяснил кое-кому из недругов, что имеет право на частную жизнь, а также после всех уступок, которые он сделал «общественности», удалив нескольких преданных себе министров вроде Сухомлинова или Саблера, прогнав интриганов Кривошеина, Самарина, князя Щербатова и Харитонова, желавших служить не только ему, монарху, но и неуловимому и изменчивому в своих настроениях «обществу», которое во время войны ни в коем случае нельзя допускать ко всей полноте власти, – приводили его почти постоянно в отменное настроение.

Утешали и успехи, которые начинали одерживать его доблестные войска в Галиции. А особенно – огромная, захватывающая дух победа над турками на Кавказе, где русская армия, зимой, в горах, захватила мощную крепость Эрзерум. И хотя «галки» всеми силами старались приписать эту победу Николаше, которому Государь рекомендовал сидеть в Тифлисе и не мешать генералам, хорошо знающим театр войны, вся Россия и армия и даже союзники знали, что истинным полководцем и героем был там молодой генерал Юденич…

Ему так хотелось вообще снизить накал общественных страстей и умерить пыл политической борьбы «Прогрессивного блока»[146] с его правительством, что он снова решил выбрать средний путь, хотя Александра и в письмах, и во время их непродолжительных теперь встреч в Царском Селе призывала его вообще не созывать Думу до конца войны, как это сделал у себя с парламентом император Франц Иосиф.

Вопреки настояниям Аликс, он назначил новую думскую сессию на 9 февраля. Поскольку главное остриё кампании «Прогрессивного блока» было направлено против премьера Горемыкина, который и сам давно просился в отставку по возрасту и состоянию здоровья, Государь сделал шаг навстречу Думе и уволил своего не очень быстрого в движениях, но верного и непоколебимого слугу. Вместо Горемыкина был взят Борис Владимирович Штюрмер, опытный администратор – он губернаторствовал в Новгороде и Ярославле, был членом Государственного совета и директором Департамента общих дел министерства внутренних дел.

Штюрмер не имел столь твёрдых и последовательных взглядов на роль Председателя Кабинета министров – проводника воли монарха, какие исповедовал Горемыкин, за что, собственно, Ивана Логгиновича и ненавидела «общественность». Но Борис Владимирович, всецело готовый подчиняться воле Государя, был воспитанный и обходительный.

Полный желания сделать ещё один добрый шаг навстречу «общественности», Николай решил выступить сам на открытии думской сессии 9 февраля. 8 февраля царский поезд доставил его на три дня в Царское Село, к великой радости жены и детей.

Аликс и Алексей были больны, о чём он знал из ежедневных писем жены. Встречали на дебаркадере дочки.

Неожиданность приезда в Царское Село имела свою приятную и полезную сторону: никаких визитов и встреч заранее назначено не было, и Николай смог почти целый день – от завтрака до обеда – побыть сначала несколько часов с Александрой, а потом погулять в любимом парке с Марией и Швыбзиком-Анастасией[147].

С Аликс они завтракали в её будуаре, и им удалось обсудить множество важнейших дел.

Александра дождалась, когда официант поставил перед Императором жаркое и унёс пустые тарелки, и сказала от души, без всякой экзальтации:

– Как я счастлива, что ты хоть на два дня смог приехать домой…

Потом подумала и так же мягко сказала:

– Меня только удручает, что ты опять разрешил собраться этим крикунам и заговорщикам… Ведь они снова примутся за старое – нападать на правительство, делать всякие дурацкие и провокационные запросы, требовать от тебя власти…

Царь оторвался от жаркого и утёр салфеткой усы.

– Не волнуйся, Солнышко! – ответил он, – Смена Горемыкина и взятие Эрзерума, а также стабилизация на других фронтах дают мало оснований этим господам для оппозиционных настроений…

– Ники, не недооцениваешь ли ты Гучкова и Родзянку, да, кстати, и Николашу? – И Александра вопросительно посмотрела на мужа. – Лили Ден мне рассказывала, что когда в рождественские дни перед Казанским собором читались молитвы, то от Синода было роздано свыше тысячи портретов Николаши… Со всех сторон доходит всё больше и больше разговоров про грязную изменническую игру Николаши, Станы и Милицы… Милица и Стана распространяли в Киеве всякие ужасы про меня, в том числе что меня собираются запереть в монастырь… Одна из замужних дочерей Трепова была так оскорблена этими замечаниями её гостий, что даже попросила «галок» покинуть комнату!.. А сейчас собралась хорошая компания в Тифлисе! Николаша со своими клевретами, жирный сплетник Влади Орлов, подлец Джунковский… Не хватает только старой клеветницы Софьи Ивановны Тютчевой да афериста Гучкова… Впрочем, его там полностью заменяет друг Николаши и Гучкова, городской голова Тифлиса Хатисов…

– Не беспокойся, Солнышко, – улыбнулся Николай, – Кавказ далеко от России, да и в нынешней Ставке почти не осталось людей Николаши…

– Но зато в Могилёве бывают Гучков, князь Львов, толстяк Родзянко! И все они там ведут опасные разговоры с Алексеевым и другими генералами… – возразила Александра. – Даже Ольга Пистолькорс, а ныне княгиня Палей, побывала недавно в Ставке у Павла и в благодарность за то, что ты простил её и дал ей княжеский титул, лила всякую грязь на меня и на Аню… Не пойму я её: Палей посещает Нашего Друга на его квартире и тут же болтает всякие глупости про меня и Аню… Кстати, – спохватилась Аликс, – дядя Павел всё время одолевает меня просьбами передать тебе в Ставку его пожелания. Он очень просит тебя отправить Дмитрия служить в его полк, не позволять ему болтаться без дела в Ставке, а тем более часто и надолго приезжать в Петроград, где он всё время попадает под влияние всяких гуляк, развратников и прощелыг… Павел, как и мы с тобой, надеется, что мальчик наконец остепенится, возьмётся за ум и откажется от сомнительных друзей вроде Феликса Юсупова…

– Хорошо, Аликс, – согласился Николай, – я ещё раз строго поговорю с ним… Может быть, нам удастся сделать из него порядочного человека… А то ведь как страдает наша бедняжка Ольга!.. Ты здесь видишь её каждый день, скажи, не уменьшилась ли её влюблённость в Митю?

– Увы, нет, мой дорогой! – с сожалением ответила Аликс и задала новый вопрос: – Милый, я тебе писала несколько раз о том, что очень плохо выглядит со стороны, когда ни один из великих князей или их сыновей, князей Императорской крови, не воюет в действующей армии, а в лучшем случае торчит у тебя в Ставке и развозит по твоему поручению по войскам ордена… Или вроде Георгия ездит в Японию, Румынию, ещё куда-то… Молодые Константиновичи – вечно больны лёгкими, да и после гибели Олега грех осуждать тётю Мавру, которая старается держать своих детей вокруг себя… Михайловичи, в том числе и наш дорогой Сандро, тоже толкутся всё время в тылу… Кстати, ты знаешь, по Петрограду ходят слухи, что генеральный инспектор артиллерии, твой дядя Сергей, вместе со своей… – Аликс сделала многозначительную паузу, чтобы обозначить бывшую любовницу Ники, а теперь невенчанную жену великого князя Сергея Михайловича и любовницу молодого великого князя Андрея Владимировича, – хм-хм, берут огромные взятки от поставщиков снарядов и другой амуниции…

Ники промолчал, поскольку всё, о чём говорила Аликс, было ему хорошо известно, но он не мог найти пока в себе сил, чтобы вызвать виновных и крепко стукнуть кулаком по столу. В нём ещё крепки были романовские семейные узы, и он был склонен скорее идеализировать и прощать своих родственников, чем строго судить их и наказывать.

– Даже твой любимый братец Миша, – подпустила Аликс немного женского яда, – и тот вместо дивизии, которую он получил под командование, сидит у тебя в Могилёве или приезжает «отдыхать» в Петроград, под крылышко своей несносной Брасовой…

– Ты права, Солнышко, я думал уже об этом и хочу занять его тем, что дам ему вместо дивизии кавалерийский корпус Хана Нахичеванского… А держу я его в Ставке подолгу для того, чтобы он меньше времени имел на общение со своей женой-интриганкой, которая очень сильно влияет на него… – согласился Ники.

Завтрак был окончен. Не прекращая разговора, Николай и Александра перешли на свои любимые места: она – на кушетку, где привыкла рукодельничать или читать полулёжа, он – в глубокое кресло рядом с нею.

– Мой любимый, ты согласился, чтобы я была твоей «памятной запиской»… – лукаво посмотрела Аликс на супруга. – Так вот, позволь тебе напомнить об идее, о которой я давно тебе писала… О том, что ты мог бы посылать своих свитских осмотреть возможно большее число заводов и фабрик, работающих на войну, и приказать им представлять тебе доклады… Ты согласился, что это была хорошая мысль, так как все почувствовали бы присутствие твоего глаза повсюду, а это поощрило бы людей к хорошей работе… Дружок, ты хотел тогда же составить список свободных свитских, только без немецких фамилий, и писал, что можешь послать Шереметева, Комарова, Вяземского, Силаева, а в более спокойные и безопасные места – Митю Дена, да хоть бы и Николая Михайловича или Кирилла – великих князей, у которых нет прямых дел на фронте…

– Да, Солнышко, – без энтузиазма ответил Николай, – я уже составил такой список и кое-кого посылал с инспекциями, но массового характера это пока не получило…

– Очень жаль, мой любимый, – печально сказала Аликс. Она уже по тону Ники поняла, что он не выполнил её совета. – Таким образом ты мог бы хорошо проконтролировать, где расходится слово с делом гучковских военно-промышленных комитетов, и призвать их к порядку!.. И ещё одно из твоей седой и старой «памятной записки»… – кокетливо поправила Аликс свою причёску. – Я ещё в октябре говорила с министром Хвостовым, а потом писала тебе, что в Петрограде ощущается недостаток муки, сахара, масла, тогда как целые вагоны и эшелоны с этими продуктами застряли в Сибири… Министр внутренних дел заявил, что всё это дело министра путей сообщения Рухлова, который должен велеть пропускать вагоны… Но вместо всех необходимых продуктов приходят вагоны с цветами и фруктами – это же просто позор! Старик Рухлов слишком дряхл. Не пошлёшь ли ты кого-нибудь для ревизии туда, где стоят вагоны с продуктами и гниют товары?

Аликс немного помолчала, потом перекрестилась на икону фёдоровской Божьей Матери и продолжала:

– На прошлой неделе мы с Аней видели Нашего Друга… Его сильно мучит то же самое, о чём я тебе только что рассказала… Он говорит, что ты должен приказать, чтобы непременно пропускали вагоны с мукой, маслом, сахаром, что всё это очень серьёзно, и тогда не будет забастовок… Он предлагает, чтобы в течение трёх дней приходили только вагоны с мукой, маслом и сахаром… Это в данную минуту даже более необходимо, чем снаряды или мясо… Он считает, что сорок человек старых солдат могут нагружать в час по одному поезду, которые следует отправлять один за другим, но не все к одному месту – некоторые к Петрограду и Москве, другие – к разным другим станциям. Для этого надо сократить пассажирское движение, убрать вагоны четвёртых классов на эти дни, а вместо них прицеплять вагоны с мукой и маслом из Сибири, сахаром – из Киева и Малороссии… Недовольство будет сильно расти, – чуть более твёрдо, чем до этого, сказала Императрица, – если положение не изменится…

Люди, особенно злобные, будут кричать и говорить тебе, что это неисполнимо, и пугать тебя, что этого нельзя делать. А это – необходимая и важная мера. В три дня можно привезти такое количество, какого хватит на многие месяцы… Только не надо комиссии, которая затянет всё дело на недели без всякой пользы, – надо, чтобы это немедленно было приведено в исполнение…

– Что за сокровище ты, моё Солнышко! – с восхищением сказал Государь. – Как ты глубоко понимаешь коренные вопросы!.. Хоть вместо Рухлова тебя назначай министром путей сообщения! Я уже выполнил твой совет из ноябрьского письма и послал сенатора Нейдгардта обревизовать запасы угля в главном центре его добычи – Донбассе… Там оказались его огромные скопления, а ВПК палец о палец не ударил, чтобы перевезти его в города с крупной промышленностью, выполняющей военные заказы… А вчера я получил твоё письмо, в котором ты рассказываешь о своей часовой беседе с новым премьером Штюрмером и как он изложил тебе свою идею о том, что на время войны фабрики и заводы должны быть милитаризованы и строго следовать военной дисциплине… Кстати, в Англии именно так и поступили… Но наш проект об этом очень задерживается в Думе и не обсуждается потому, что они против этой меры! Хотя они всюду повторяют, что хотят сделать, как в Англии!

– Они кричат в Таврическом дворце, что «патриоты», но мешают наведению элементарного порядка в производстве военных припасов! – с возмущением отозвалась Аликс. – Ники, не открывай ты эту проклятую Думу – они и дальше будут вставлять тебе палки в колёса! Силы их «патриотизма» хватит ровно на один выкрик, а потом они снова примутся за свои старые делишки… Прошу тебя, закрой этот вертеп! Они все там хотят революции и поражения России!

На глазах Аликс показались слёзы. Но Николай, в принципе соглашаясь с Александрой в её резкой оценке Государственной думы, всё же не оставлял ещё надежд как-то поладить с «народными» избранниками и заставить их служить России. «Я ещё успею их разогнать, – думал Государь, – если они начнут делаться опасными для Отечества и Престола…» Поэтому, чтобы успокоить свою дорогую жену, он решил перевести разговор на тему, которая всегда и больше всего волнует женщин, – на тему свадьбы, в данном случае – старшей дочери Ольги.

– Солнышко, помнишь, ты мне рассказывала, как в сентябре неожиданно приехала пить чай к тёте Михень, чтобы нейтрализовать её дурное влияние на Maman, и потребовать прекратить сплетни о Нашем Друге? А она тогда выставила условием замирения возвращение к её старой идее женитьбы Бориса на нашей Ольге? Когда я уезжал на Ставку двадцать восьмого числа прошлого месяца, она пришла к нам пить чай, и мы с тобой уже вдвоём услышали это её предложение… Я тогда сказал тебе, уезжая, чтобы ты не волновалась и не мучилась в моё отсутствие. Но ты конечно же наверняка вся исстрадалась!

Александра встрепенулась и отложила в сторону шитьё. Видно было, что эта тема глубоко её волнует.

– О, если б наши дети могли быть так же счастливы в своей супружеской жизни, как мы! Но ты же знаешь, Ники, что мысль о Борисе – женихе нашей дочери – мне глубоко несимпатична! Я убеждена, что Ольга никогда не согласится выйти за него, и я вполне понимаю её… Я только тебя прошу об одном: ты никогда не давай Михень угадать, что другие мечты наполняют ум и сердце нашей девочки… Пусть Дмитрий, или кто-то другой, кого мы не знаем, останется священной тайной нашей дорогой дочери… Ведь если б о ней узнали другие, тем более с таким длинным языком, как у тёти Михень, это ужасно огорчило бы Ольгу – ведь она так щепетильна!.. Нет, предложение Михень меня совсем не порадовало…

– Но ведь Митя, хотя мы все его и любим, сейчас не намного лучше Бориса… – задумчиво сказал царь, и его глаза потемнели от огорчения. – Он вечно попадает в дурную компанию и на дурной путь…

– Поэтому я и прошу тебя держать Митю в полку, не пускать его бездельничать в Ставке и особенно болтаться по кабакам и сомнительным приятелям в Петрограде, – довольно резко перебила спокойный тон Николая его супруга. – Ты же знаешь, как слухи о его похождениях расстраивают нашу Ольгу… Как бы я хотела, чтобы кто-нибудь поговорил с ним серьёзно! Я знаю, что Саблин делал это не раз и даже удерживал его от вечерних приключений… Наверное, и тебе надо было бы держать Дмитрия в руках и тактично разъяснить ему значение супружеской жизни!

Императрица смахнула надушенным платочком непрошеную слезу и печально сказала:

– Когда я думаю о предложении Михень, то, несмотря ни на какие угрозы с её стороны, прихожу вот к какому выводу: отдать сильно пожившему, истрёпанному, видавшему всякие виды и уже не молодому человеку чистую молодую девушку, которая моложе его на восемнадцать лет, и поселить их в доме, где многие женщины «делили» с ним его жизнь! Нет! Его женою должна бы стать только бывалая женщина, знающая свет, могущая судить и выбирать с открытыми глазами. Такая сумела бы сдерживать его и сделать из него хорошего мужа. А неопытная молодая девушка страдала бы ужасно, получив мужа из четвёртых, пятых или более рук… Женщина, конечно, скорее бы примирилась с этим, если бы любила!..

Николай сидел и любовался Александрой. Как по-женски точно оценила она предложение тёти Михень. Как была бы несчастна их старшая дочка, их первенец, если бы её родители хотя бы абстрактно дали понять Марии Павловне Старшей, что они не возражают против её предложения.

Теперь Государю стало понятно и то, почему так часто Михень напрашивалась пить чай или обедать к ним в Царское Село. Вероятно, она внимательно изучала предстоящее поле боя и выбирала момент для нанесения решающего матримониального удара. Он провёл ладонью по глазам, словно стряхивая с них невидимую паутину.

– Давай закончим тему сватовства Бориса навсегда! – обратился он к Аликс– Но прежде я расскажу тебе эпизод, который недавно разыгрался на Ставке… Ты знаешь, по просьбе Михень я назначил Бориса походным атаманом казачьего войска, вместо генерала Покотило, который вернулся на должность наказного атамана Войска Донского… Так вот, в связи со своим назначением Борис пришёл к генералу Алексееву и заявил начальнику моего штаба, что как походному атаману ему полагается тридцать тысяч рублей на год на представительство и я якобы велел эту сумму ему выдать… Но хитрый старик на первом же докладе у меня прямо спросил об этом. Я был как громом поражён обманом, и не чьим-нибудь, а – великого князя!.. Разумеется, я объяснил Алексееву, что впервые об этом слышу, но каков женишок?!

– Они все, Владимировичи, кроме, пожалуй, младшего, Андрея, у которого есть чувство порядочности, пошли в своего отца, дядю Владимира – хама и нахала! – резко выпалила Аликс.

У Ники и Аликс было ещё о чём много переговорить, но тут в комнату радостно вбежали дочери. Они только что закончили свои уроки с учителями и теперь хотели снова видеть ненаглядного Papa. Все вместе они пошли в детскую к Алексею, чтобы послушать, как драгоценный Papa будет рассказывать про доблестную армию и подвиги солдат и офицеров. Цесаревич не мог ещё ходить и был вынужден оставаться в кровати из-за гемофилических опухолей обеих рук. Но он уже поправлялся – Григорий снова истово помолился за него, и ребёнку стало легче.

Сёстры расселись вокруг постели любимого братца. Николай присел рядом верхом на стул и стал рассказывать, как он встречался с первым Георгиевским кавалером этой войны, легендарным казаком Козьмой Крючковым. Государь был хорошим рассказчиком, и дети слушали его, открыв рты.

68

Целый день Уполномоченный Красного Креста по Северному фронту, член Государственного совета Александр Иванович Гучков был на ногах, то есть на колёсах. Тёмно-зелёный «паккард» с утра отвёз его в Таврический дворец, где выяснилось, что на открытие новой сессии Государственной думы прибудет сам Государь. Родзянко просил Гучкова приехать в гостевую ложу, где ему будет оставлено место, к двум часам дня. Слава Богу, от его дома на углу Фурштадтской и Знаменской до резиденции Думы было рукой подать и из окон можно было даже видеть деревья Таврического сада, так что много времени эти переезды не заняли.

После заседания Думы надо было ещё попить чаю с Керенским, обсудить речь царя перед народными избранниками и сделать сообща необходимые выводы, затем снова поехать в город – в Мариинский дворец, на молебен перед началом занятий Государственного совета, куда также обещал приехать Николай, и сделать краткое приветствие членам Совета. После лицезрения монарха в двух высших законодательных учреждениях империи сам Бог велел встретиться с ближайшими друзьями и единомышленниками, чтобы тут же наметить план ближайших действий.

А тут ещё мадам Зилоти, невенчанная вторая жена купеческого сына, из-за которой все богачи старообрядцы Рогожской заставы в Москве прекратили вести с ним всяческие коммерции, устраивает скандал за скандалом, уезжает из дома в неизвестно какой отель и нервирует его, занятого самым важным делом его жизни – свержением Николая с трона, до того, что мигрени и нервные расстройства вот-вот перерастут в эпилептические припадки…

«Хочется рыдать и наложить на себя руки!..» – думает, сидя в уютном тёмно-зелёного цвета «паккарде», седобородый размякший Александр Иванович, которого в обычной жизни считают сгустком энергии и генератором идей, долженствующих потрясти российский трон.

То, что сегодня выводит его из равновесия, – новый успех ненавистного ему царя. Каждый раз, когда Александру Ивановичу кажется, что Николай одерживает над ним верх, он вспоминает два сильнейших оскорбления, которые нанёс ему монарх, и сгусток бунтарской энергии поднимается в его душе. Иногда он нарочно вызывает эти воспоминания, чтобы зарядиться злостью против Николая, но сегодня они приходят к нему сами.

Он вспоминает, как Столыпин, весьма высоко его ценивший, предложил царю кандидатуру Гучкова в министры. Николай пригласил Александра Ивановича на аудиенцию, полтора часа выслушивал его проекты переустройства России, милостиво пожал руку на прощанье… Гучков возликовал и решил, что вскоре получит рескрипт Государя о своём назначении министром и тогда уж он покажет правительству, как надо взнуздать империю…

Но вместо рескрипта Столыпин доверительно сообщил ему мнение царя: «Гучков интересен, но ещё не готов к высокому назначению…» Этот отзыв вызвал такую злую бурю в душе Александра Ивановича, что он поклялся жестоко отомстить человеку, который так унизил его.

Вторично царь оценил его качества совсем недавно, когда в руки Александра Ивановича попали письма, которые якобы царица и Дочери царя собственноручно писали Распутину. Гучков тут же подправил их и пустил в оборот, чтобы скомпрометировать молодую Государыню в глазах «общественности». Царь, узнав, что источником новой клеветы является Александр Иванович, брезгливо велел Сухомлинову передать Гучкову, что он – подлец.

Александр Иванович понимал, конечно, что иного определения его поступку, когда не только перехватываются чужие письма, но извращаются и пускаются чуть ли не в газеты, в цивилизованном обществе быть не может, но – всё равно возмутился и обозлился не только на Николая, но и на его любимого министра Сухомлинова. Теперь Сухомлинова удалось свалить с помощью великого князя Николая Николаевича. Царь согласился передать его дело в судебные органы, как того добивались Гучков и великий князь, но главный раздражитель Александра Ивановича – Государь – остался цел и невредим. Более того, сегодня он даже набрал новые очки в свою пользу.

В побелевших от бешенства глазах Гучкова снова вставал огромный овальный зал Таврического дворца, где некогда Григорий Потёмкин веселил Екатерину Великую своими блестящими празднествами. В центре зала – аналой для молебна. Депутаты выстроились кругом ровными рядами, а публика, покинувшая балконы для гостей, теснится по краям зала.

Император с небольшой свитой, в походной форме, подходит к аналою, и начинается церковная служба с её то могучими, то нежными песнопениями и речитативами молитв, поднимающими настроение в зале. Но вот молебен отслужили, и духовенство удаляется.

Чётко и звучно, словно на плацу перед дивизией, произносит свою речь Император. Она выдержана в духе патриотизма, объединительства и уверенности в своих силах:

«Я счастлив находиться посреди вас и посреди Моего народа, избранниками которого вы здесь являетесь. Призывая благословение Божие на предстоящие вам труды, в особенности в такую тяжкую годину, твёрдо верую, что все вы, и каждый из вас, внесёте в основу ответственной перед Родиной и передо Мной вашей работы весь свой опыт, всё своё знание местных условий и всю свою горячую любовь к нашему отечеству, руководствуясь исключительно ею в трудах своих. Любовь эта всегда будет помогать вам служить путеводной звездой в исполнении долга перед Родиной и Мной. От всего сердца желаю Государственной думе благотворной работы и полного успеха!»

Овация и крики «ура!» служат благодарностью Государю, но толстяк Родзянко своим громовым голосом ещё усиливает эффект, пророкотав ответное слово:

«Ваше Величество, мы глубоко тронуты выслушанными нами знаменательными словами. Мы исполнены радостью видеть среди нас нашего Царя! В это трудное время Вы сегодня утвердили ту связь с Вашим народом, которая указует нам путь к победе. Ура нашему Царю! Ура!»

Несколько минут потёмкинский дворец сотрясается от возгласов восторга в честь Государя. Кричат «ура!» все, кроме Александра Ивановича. Даже иностранные послы, повинуясь общему подъёму, пищат что-то на своих языках. Но в душе Гучкова буря совсем иного свойства.

«Если Николай будет продолжать свою политику сближения с Думой, избавляться от скомпрометировавших себя министров, все мои планы будут очень скоро разрушены… Неужели депутаты Думы такие глупцы, чтобы из-за чарующих улыбок царя забыть всю борьбу с ним, проворонить тот факт, что уже так много сделано для его смещения и торжества нашей линии?.. Нет! Именно сейчас, сегодня, надо усилить нажим на него и его правительство, а главное – ускорить формирование реального заговора генералов против него!.. Ибо только заговор генералов, которые окружают его в Ставке и сидят в штабах во главе фронтов, способен принести успех! Иначе солдаты, верные своему монарху, поднимут всех нас на штыки…»

Именно с такими мыслями носил Александра Ивановича зелёный «паккард» от Таврического дворца к ресторану Кюба, где была назначена встреча с Керенским. От Кюба – к Мариинскому дворцу, где перед Государственным советом с кратким и таким же эффектным словом выступил Николай. С этими мыслями Гучков прибыл и на Сергиевскую улицу, где во дворце графа Орлова-Давыдова поздно вечером собралось ядро конфидентов против Николая.

Заговоры и интриги против монархии и монарха вызревали в стенах этого родового гнезда в аристократическом районе Северной Пальмиры с начала века, когда его владелец, граф Александр Анатольевич, радушно предоставил свой дом в распоряжение самой крайней оппозиции и даже революционеров. Несмотря на скупость, он ссужал всякие антиправительственные организации когда тысячей, когда двумя тысячами рублей. Это давало ему основание всегда быть в центре событий. Оппозиция перед ним заискивала из-за его аристократического происхождения и крепких связей с офицерством, особенно гвардейским. Хотя он и был избран в Думу, где стал считаться прогрессистом, хорошо знакомые с ним люди, например историк и журналист Борис Иванович Николаевский, считали его за типичного дегенерата, отличающегося феноменальной глупостью и обладающего при этом привычкой все умственные мышления излагать громко при всех.

Сам граф, хозяин дворца, громадный, тучный, неуклюжий и с огромными ступнями, вывороченными по-медвежьи, встречал головку «Прогрессивного блока» на первом этаже рядом со швейцаром. Он громогласно, так что было слышно на улице через закрытые двери, оповещал каждого гостя: «Все наши собираются, как всегда, в угловом салоне!»

Гучков поднялся в бельэтаж, прошёл через анфиладу залов и вторично за сегодняшний день увидел Керенского, Некрасова, Коновалова, Терещенко. Ждали князя Львова и двух генералов – Гурко и Крымова, которые были душой военного заговора.

Наконец, появились и они. Все гости сразу стали обмениваться впечатлениями о выступлениях царя в Думе и Государственном совете. Поднялся страшный шум и гам, в котором главной нотой звучал голос хозяина дома. С вытаращенными глазами, ничего не понимая, он громко обращался к каждому с просьбой ввести его в курс дела. Никто не брал на себя организаторскую роль собрания, пока Гучков не постучал по хрустальной вазе ножом для фруктов и звоном не прервал галдёж. Благодарные за установление порядка господа тут же вынесли постановление: избрать его председательствующим.

Затем Александр Иванович предложил усесться всем поближе, чтобы ораторам не приходилось кричать на весь салон. Он сделал также своё вступление, которое вынашивал сегодня целый день.

– Господа, я не скрою своей озабоченности тем, – начал он, – что царь после увольнения от ключевой должности великого князя Николая Николаевича, на которого мы серьёзно рассчитывали, и до сего дня успешно набирает очки. Хотя мы и развернули широчайшую пропагандистскую кампанию против царицы Александры и Распутина, привязав к ней Вырубову, дворцового коменданта Воейкова и других верных Царской Семье людей, главной цели – завоевания на нашу сторону армии – мы не достигли. Теперь, когда Николай общается с полками и дивизиями напрямую, как Верховный Главнокомандующий, нам будет сделать это ещё труднее…

В салоне установилась мёртвая тишина. Все понимали правоту Александра Ивановича, и никто не перебивал его.

– Мы реалисты и должны признать, что сегодня царь добился нового успеха и смазал результаты почти полугодовой нашей работы… И я пришёл к выводу, что все эти резолюции общественных организаций, съездов металлургистов, призывы Красного Креста и Земгора отнюдь не вынудят царя дать ответственное перед Думой правительство, которое только и может заставить его уйти… Нам остаётся только радикальный путь, тонкая хирургическая операция: путём дворцового переворота, который должен совершить генералитет в Ставке и Петрограде, сменить режим и взять власть в свои руки… – твёрдо заключил Гучков.

Господа одобрительно молчали, ожидая продолжения. Оно последовало.

– Я предлагаю следующее, – жёстко говорил Александр Иванович. – Первое. Мы должны сконцентрировать все удары на молодой Императрице, ибо она умна, энергична, инстинктивно понимает опасность, исходящую от Думы и «Блока», решительна и избавлена от сентиментальных идей, которые часто застилают глаза Николаю… Второе. В дискредитации монархии мы не должны перегибать палку, чтобы не вызвать бунт низов, революцию черни, которую потом будет очень трудно загнать назад в её норы… В этом смысле верхушечный дворцовый переворот даёт нам шансы взять власть и удержать её… Третье. Мы не можем терять время и до следующей Пасхи или, скажем, первого марта должны решить нашу основную задачу: устранение Николая и Александры… Кто станет символическим монархом при правительстве общественного доверия, покажет будущее… Нельзя исключить ни великого князя Николая Николаевича, тем более что он уже показал своё стремление к этому, ни брата Николая – Михаила, супруга которого графиня Брасова оказывает нам всевозможную помощь и услуги, ни кого-либо иного, более симпатичного нам из великих князей, могущих стать регентами при малолетнем Наследнике Цесаревиче Алексее… Ну хотя бы великого князя Николая Михайловича, просвещённого историка и поклонника Великой французской революции и её идей… Никто лучше его не смог бы сыграть роль регента… Хотя мальчишка-Цесаревич явно обладает недюжинным характером и, став царём, он может нам всем показать где раки зимуют!..

– Он не доживёт! – громогласно объявил граф Орлов-Давыдов, и неизвестно было, имеет ли он в виду болезнь ребёнка или умертвление его вместе с родителями.

– Я хотел бы просить господ генералов, – поклонился Гучков в сторону Гурко и Крымова, – начать переговоры с влиятельными персонами в Ставке и на фронтах… Естественно, конечно, что наибольший интерес для нас представляют генералы Алексеев, Рузский, Брусилов, командиры гвардейских полков и Гвардейского экипажа, командиры частей, которые охраняют железные дороги, по которым ходит царский поезд… Лучше всего было бы захватить Императорский поезд где-то в пути и вынудить царя отречься от престола под угрозой уничтожить всю его семью?.. Действовать в самой Ставке или Царском Селе опасно, ибо всегда может найтись какая-нибудь сумасшедшая воинская часть или верный царю батальон в гвардейском полку, который сорвёт все наши усилия… У меня есть на примете один человек, которого мы должны кооптировать в руководящий центр, – молодой князь Вяземский…

– Знаем, знаем! – раздались голоса, но Гучков счёл всё же необходимым поведать присутствующим о кандидате в руководители конспирации:

– Князь Дмитрий Вяземский – сын известного члена Государственного совета, бывшего управляющего уделами, который потерпел по службе за свой либерализм. Молодой князь имеет придворное звание камер-юнкера, что позволяет ему получать необходимую информацию о перемещениях царского поезда. Он сейчас уполномоченный Красного Креста и стоит во главе летучего санитарного отряда имени великого князя Николая Николаевича. Отряд этот входит в состав района Северного фронта, которым заведует в качестве уполномоченного Красного Креста ваш покорный слуга, – поклонился Гучков налево и направо. – Могу добавить, – блеснул глазами Александр Иванович, – что ареной действий, как мы уже говорили с князем Вяземским, можно избрать одну из железнодорожных станций на царском пути в Новгородской губернии, где в одном из бывших аракчеевских поселений квартирует запасная гвардейская часть, с которой тесно связан наш друг князь Димитрий… И последнее, – объявил Гучков. – Я задумал небольшую провокацию, чтобы вовлечь в наши ряды генерала Алексеева. Я знаю, что он очень откровенно беседовал с делегацией Думы в Ставку, не опровергал и московского городского голову Челнокова, который прозрачно намекнул ему на то, что необходима смена режима и военный диктатор… Алексеев, вероятно, примерил эту роль на себя… Так вот, я напишу ему конфиденциальное письмо, из которого генерал поймёт, что я считаю его нашим соратником. А потом я это письмо опубликую! Если Алексеев публично не откажется от того, что это письмо получил и одобрил, – а он не посмеет этого сделать, зная, что его генералы – с нами, – то он прочно будет сидеть у нас на крючке!

– Браво, Александр Иванович! – приподнялся на диване тщедушный князь Львов.

Грузный, коротко подстриженный, но несколько неопрятный генерал Крымов решил взять слово и поднялся со своего места. Гучков предупредительно сел.

– Дворцовые перемены – самая безболезненная форма для армии… – подтвердил генерал. – Но если при повышенном настроении рабочих масс, которое вызывает наша противоправительственная пропаганда, кто-нибудь ещё, кроме нас, захочет взять власть, мы должны вешать и расстреливать, расстреливать и вешать! А для этого нам будут необходимы верные нам кавалерийские части в Петрограде и Москве… Я прошу его превосходительство генерала Гурко заранее озаботится в Ставке этим и своевременно передислоцировать в столицу одну-две кавалерийские дивизии…

– Так мы и сделаем! – заверил генерал Гурко. Из-за своего маленького росточка он всегда вытягивал шею, чтобы казаться повыше, и отрастил высокую причёску. Он и сейчас был вытянут в струнку. – Но только после свержения царя… Кроме того, господа, полагаю целесообразным привлечь в наши ряды офицеров из Морского Генерального штаба. Мне известно, что и у них имеется группа противников Николая, которая вынашивает собственные планы его устранения, вплоть до захвата, насильной посадки на эсминец и отправки куда-ни удь в Англию или другую страну, которая нам сочувствует…

– Но главное, – вмешался снова Гучков, – срочно нужно заручиться согласием генералов Алексеева, Рузского, Брусилова… Разговаривать со старым дураком Николаем Иудовичем Ивановым – бесполезно… Он начисто лишён умственных способностей и поэтому слепо верен царю!.. А для того чтобы была у нас работа, а не бесконечные разговоры, я предлагаю избрать «Комитет трёх», или своего рода штаб для руководства военным отделом нашей конспирации.

В салоне воцарилось тягостное молчание. Каждый из присутствующих очень хотел попасть в новый триумвират и поэтому молчал, не называя других. Наконец, быстрый умом и самый молодой гость – Терещенко – пригладил свой набриолиненный пробор, встал с кресла и предложил:

– Самыми авторитетными нашими деятелями для занятия ответственнейших позиций в «Комитете трёх» я считаю князя Георгия Евгеньевича Львова, Александра Ивановича Гучкова и Александра Фёдоровича Керенского! Будут ли возражения, господа?

Возражений или других предложений не последовало. Атмосфера сразу разрядилась, гости заулыбались друг другу, а особенно новым членам подпольного триумвирата. Больше всех обрадовался граф Орлов-Давыдов, поскольку он уже много лет состоял в дружбе с каждым из новоизбранных попечителей над генералами.

– А теперь, господа, прошу к столу – заморить червячка! – пророкотал он своим утробным голосом и трижды хлопнул в ладоши. На пороге зала, словно ждала сигнала за дверью, появилась маленькая хрупкая женщина. Это была бывшая исполнительница и сочинительница модных романсов, кафешантанная певичка Мария Пуаре. Несколько лет тому назад она влюбила в себя графа, родила от него незаконнорождённого сына, а потом подала на Орлова-Давыдова в суд о признании его отцовства. Суд Мария Пуаре выиграла, граф не только признал сына, но и женился на певичке.

Графиня Орлова-Давыдова сочинять шансонетки перестала. Её излюбленным творчеством, которое высоко оценили многочисленные гости графа, особенно из офицерского корпуса, стало составление меню. Сегодняшние гости графа также принадлежали к поклонникам Марии Пуаре и её нового жанра.

Появление её сиятельства было встречено улыбками и любезными приветствиями. Гости потянулись к её ручке. Князь Львов, как старейший и светлейший из присутствующих, первым её поцеловал, за ним – остальные. Затем графиня Мария взяла князя-толстовца под руку и повела гостей в столовую.

69

Поезд Христиания – Трондхейм подходил к своей конечной станции на берегу красавца Трондхейм-фиорда. Пассажирам, следующим в Россию, надо было готовится к пересадке на другой, следующий из Норвегии в Северную Швецию. Там, на станции Брекке, снова предстояла пересадка – теперь уже на экспресс Стокгольм – Хапаранда, доставлявший пассажиров на русскую границу, к городку Торнео…

Родной брат российской Императрицы, великий герцог Эрнст Гессенский, генерал германской армии, начавшей великое сражение под Верденом[148], чувствовал себя от этого путешествия не в своей тарелке. Особенно ему претило то, что он, великий герцог Гессен-Дармштадтский, занесённый в Готский альманах в качестве одного из владетельных монархов Европы, должен путешествовать, словно беглый каторжник или пошлый шпион, с чужим, причём датским, паспортом, выписанным на имя несуществующего барона фон Скоовгарда. Но так придумал для его же безопасности министр двора Кайзера Вильгельма Второго и приятель самого Эрни, граф Филипп Эйленбург. Более того, в целях конспирации он попросил великого герцога написать впрок три письма его супруге, якобы из штаб-квартиры армии во Франции, и обещал каждые три дня, наклеив на конверт французскую марку, отсылать их великой герцогине Гессенской Элеоноре…

Поскольку Фили исполнял не только обязанности любимого личного друга Кайзера, министра его двора, но и координировал все разведывательные службы Германской империи, ему, очевидно, можно было верить. Теперь, пользуясь часами свободного времени в быстро мчавшемся норвежском поезде, великий герцог снова и снова возвращался к истокам этой поездки и продумывал весь её план на предмет того, нет ли в нём какого-либо слабого звена, которое может разоблачить его, великого герцога и генерала германской армии, отправившегося в Царское Село для переговоров с царём о сепаратном мире.

«Об этом никто не должен знать!» – предупреждал Кайзер, когда неожиданно, в самом начале сражения за французскую крепость Верден, пригласил его в Плесе, в новую ставку Верховного командования.

Это было всего несколько дней тому назад. В парке дворца Ганса Генриха XV Плесского, где с недавних пор размещалрсь Верховное командование, уже расцвели мимозы, а вся другая растительность покрылась зелёным туманом почек и молоденьких листочков. Кайзер, граф Эйленбург и он, Эрнст-Людвиг, много часов провели за наглухо закрытой для всех дверью кабинета Вильгельма, обсуждая предстоящую поездку. Кайзер хотел сделать ещё одну попытку напрямую связаться с Николаем Вторым и предложить ему подписать сепаратный мир на самых благоприятных для России условиях. Ибо положение Германии между двумя фронтами становилось не просто опасным, но исключительно тяжёлым и невыносимым.

Виновата в этом была Россия, поскольку именно на Восточном фронте сражалось более половины всех немецких армий, и они ничего не могли поделать с русской военной мощью. Только сепаратный мир с Россией давал надежду на победу над Францией и Англией.

И без Вильгельма Гогенцоллерна Эрнст-Людвиг Гессенский знал эту истину. Тем более что уже однажды, в прошлом году, он через шведскую королеву Викторию, бывшую германскую принцессу Баденскую, с которой когда-то в молодости дружили и он, и его сёстры Алиса и Елизавета, посылал Аликс с её фрейлиной Марией Васильчиковой, застрявшей во время войны в Австрии в своём имении под Веной, письмо с предложением направить доверенного человека Николая в Стокгольм, где будет ждать посланец Эрни, с тем чтобы предварительно переговорить о возможном сепаратном мире между Германией и Россией…

Тогда он тоже предпринял эту акцию по просьбе Кайзера, и хотя положение на Восточном фронте для России было много хуже, чем теперь – Верховным Главнокомандующим был бездарный великий князь Николай Николаевич, – Аликс и Ники совершенно невежливо и даже презрительно ему не ответили. Более того, в наказание за то, что она выполняла германское задание, у Васильчиковой отобрали фрейлинский бриллиантовый шифр, обвинили в шпионстве и сослали в какое-то глухое имение.

О той попытке стало известно российским союзникам и «общественности», и хотя Николай категорически отказался вести какие-либо переговоры и они с Александрой даже слышать не хотели о сепаратном мире, но оппозиционные круги, вопреки всякой логике, стали распускать слухи о том, что царь готовится к заключению такового мира с Вильгельмом. Эрни не занимался политикой, письмо для него тогда подготовил полковник Николаи, начальник Отдела IIIВ Большого Генерального штаба. Он только подмахнул его по просьбе Кайзера и был полностью занят командованием своей армией. Его имя нигде не всплыло, и он уже почти забыл об этой попытке Вильгельма вывести Россию из войны. Тем более, как он знал, таких попыток была не одна.

Теперь Вильгельм неожиданно отозвал его из армии в Главную квартиру командования в Плессе и вместо совещания о стратегических задачах на Западном фронте, которого ожидал великий герцог генерал, затеял совершенно конфиденциальный разговор о необходимости срочной поездки в Царское Село для оказания прямого воздействия на царя в пользу сепаратного мира.

Будучи высокопоставленным генералом германской армии, Эрнст-Людвиг прекрасно представлял себе, что теперь уже в Германии, как год тому назад в России, внутриполитические, военные, экономические и внешнеполитические трудности приобрели размеры угрожающего кризиса. Армии катастрофически не хватало человеческого материала, военной промышленности – сырья, в крупных городах на почве нехватки продовольствия и роста цен, вздуваемых спекулянтами, вспыхивали волнения и акции протеста…

Когда Эрнсту-Людвигу под нажимом Кайзера пришлось согласиться поехать в Царское Село, оказалось, что Филипп Эйленбург всё продумал и предложил хорошо разработанный план, по которому кое-что уже было сделано.

Министр двора Кайзера списался через короля Дании Христиана ещё раз со своим коллегой в Петрограде графом Фредериксом и просил его помочь тайно принять в Царском Селе высокопоставленного представителя Кайзера для важных переговоров. Фредерикс ответил согласием, и теперь надлежало только дать ему через датский королевский двор шифрованную телеграмму о том, когда точно на финляндско-шведскую границу, в Торнео, откуда железная дорога идёт на Петроград, прибудет тайный посланец…

Эрнст-Людвиг, сидя на мягких красных бархатных подушках купе первого класса норвежского поезда, вновь и вновь возвращался мысленно к плану всей поездки, чтобы найти в нём возможную ошибку. Но всё пока казалось ему идеальным.

В сопровождающие, под видом камердинера, Эйленбург приставил к нему крепкого датчанина, старого и надёжного агента германской разведки. Он сидел сейчас в соседнем купе и бдительно наблюдал, чтобы никто не покусился на свободные места в отделении его хозяина, поскольку оба купе были закуплены целиком.

Все билеты и услуги были заранее заказаны у норвежского Бюро путешествий Беннета, недавно открывшего своё представительство в русской столице на Невском проспекте, 12, и где, само собой разумеется, тоже был внедрён человек германской разведки. Это бюро путешествий организовывало поездки русских и иностранцев из Петрограда через Финляндию, нейтральные Швецию и Норвегию в Англию. Оно было чрезвычайно удобным для немцев наблюдательным пунктом в Петрограде. Разумеется, кто такой на самом деле «датский барон фон Скоовгард», не знал никто, кроме Вильгельма и шефа его разведки.

Хотя более коротким и простым был бы путь из Берлина через Копенгаген, Стокгольм и Торнео, но Эйленбург совершенно справедливо рассудил, что шведская и датская столицы с начала войны кишмя кишели разведчиками всех воюющих стран. Появляться там Эрнсту-Людвигу, даже с несколько изменённой причёской и усами, было небезопасно. Поэтому он и избрал столь кружной путь – от северного датского порта Скаген до Христиании, затем поездом до Трондхейма, а оттуда, с потоком русских, англичан, американцев и других, высадившихся с пароходов в порту Трондхейма, через Швецию до Торнео.

Советник российской миссии в Христиании барон Пилар фон Пильхау, старый личный агент графа Эйленбурга, присматривал по просьбе своего немецкого шефа за норвежской частью маршрута. В Бюро путешествий Беннета русский дипломат выписал для датского барона, якобы лично известного вдовствующей императрице Марии Фёдоровне, проездные документы и ваучеры на отели в оба конца от Копенгагена до финляндской станции Халила неподалёку от Петрограда, вместе с приёмным билетом в одноимённый санаторий ведомства императрицы Марии, где лечат лёгочные болезни…

Пока ничто не вызывало беспокойства Эрнста-Людвига. При свете дня он любовался норвежскими и шведскими пейзажами, аккуратными домиками фермеров, окрашенными почти всё суриком с белыми дверьми, наличниками окон и досками по углам. Из вагон-ресторана ему приносили отличную скандинавскую еду и пиво, в котором немецкий великий герцог разбирался не хуже, чем во французских винах.

По Швеции, до местечка Хапаранда, где кончался европейский железнодорожный путь и следовало переправиться через замёрзшую реку Торниойоки в городок Торнио, на вокзал российской Финляндской железной дороги, Эрнста-Людвига также сопровождали надёжные люди Эйленбурга. Но кто будет ждать в Торнио? Достаточно ли влиятельный человек, чтобы путешествие и дальше шло благополучно?

Все страхи Эрнста-Людвига оказались напрасными. Когда его вместе с «камердинером», закутанных в меховые полсти, перевезли на санях от вокзала Хапаранды через толстый лёд реки к ярко освещённому бараку у железнодорожной платформы Торнио, его ждал за несколько шагов до поста русской пограничной стражи не кто иной, как один из любимых флигель-адъютантов царя полковник Мордвинов. Рядом с ним стояли два казака в экзотических мохнатых шапках.

Мордвинов любезно приветствовал великого герцога, однако не называя его высочеством или высокопревосходительством, пропустил чуть вперёд, казаки подхватили багаж Эрнста-Людвига, и группа пошла вперёд, оставив за собой остальных приезжих. Офицерам пограничной стражи Мордвинов что-то буркнул, они отдали честь, и через минуту Эрнст-Людвиг со своей новой свитой очутился в жарко натопленном салон-вагоне начальника Финляндской железной дороги, по просьбе Фредерикса предоставленном флигель-адъютанту царя.

В приятном обществе русского царедворца незаметно пролетели почти сутки, которые вагон, цепляемый к разным поездам, катился до станции Александровская у Царского Села. Здесь большой закрытый «делоне-бельвиль» из царского гаража принял троих приезжих, включая «камердинера», а казаки с багажом ехали на другом моторе.

Эрнст-Людвиг не успел ощутить и вечернего морозца при ясной погоде, как очутился в хорошо знакомом вестибюле Александровского дворца, с его устоявшимся запахом русских придворных духов и чётко налаженной протокольной службой. Штатскую меховую шубу великого герцога принял на руки один лакей, шинель Мордвинова – другой.

Они прошли через парадный зал и небольшой проход направо – по хорошо знакомому Эрнсту-Людвигу пути, поднялись на второй этаж в покои Государя и Императрицы, вошли через коридор, украшенный огромным количеством висящих на его стенах золотых блюд с гербами и видами русских городов, на которых царю и царице некогда представители этих городов подносили, по русскому обычаю, «хлеб-соль», и вступили в гостиную Императрицы.

За несколько лет, что Эрнст-Людвиг не был в Царском Селе, здесь почти ничего не изменилось. Светлая, почти квадратная комната была убрана просто, но с большим вкусом. Стены были увешаны картинами и портретами, между которыми на центральном месте одной стены висел небольшой портрет Николая, а на другой – огромный, во весь рост, портрет Аликс замечательного сходства. В глубине комнаты стояли два рояля в таком положении, что сидевшие за роялем могли видеть друг друга, сидя лицом к лицу.

«Вероятно, Аликс всё-таки охотно музицирует здесь со своей любимой подругой Аней!» – подумал Эрни.

Размеры комнаты были велики, но масса маленьких столиков, диванчиков и кресел подле них делали гостиную уютной.

Мордвинов присел в кресло. Эрни хотел последовать его примеру, но вошёл лакей и сказал по-русски:

– Ея Величество просят!

Эрни правильно понял, что это относится к нему, и пошёл по направлению к коридору. При выходе он чуть не столкнулся с высоким худощавым господином, лицо которого показалось ему знакомым, и его спутником в военной форме. Они явно вышли из кабинета Императрицы.

У первой двери справа стоял огромного роста негр, весь в белом, с белой чалмой на голове. Когда Эрни приблизился, негр быстро и очень ловко распахнул дверь.

Эрни целые сутки ждал этого момента, готовился к нему, но когда он увидел любимую младшую сестру, его сердце сильно-сильно застучало.

Аликс стояла в глубине своего кабинета. Она порывисто бросилась к нему, но потом сдержала себя и спокойно пошла навстречу брату. Эрнст-Людвиг обратил внимание, что на сестре было неновое тёмно-лиловое платье, не отвечавшее требованиям моды. Вокруг шеи Аликс была повязана длинная нитка её любимого жемчуга, спускавшаяся до пояса. Это было её единственное украшение.

Они обнялись. В глазах великого герцога блеснули слёзы, а у Аликс на лице блуждала улыбка радости и кротости, но глаза оставались сухими. Выглядела она плохо. Усталость и болезни, беспокойство за Ники состарили её лет на десять. Нимб белокурых волос, венчавших ещё пару лет тому назад её гордую голову, стал почти седым. Но держалась она прямо и с достоинством. Видно было, что перед ним стоит Императрица.

– Здравствуй, Солнечный Луч! – назвал её брат прозвищем, которое она носила при британском дворе у бабушки Виктории.

– Ники сейчас придёт… – дрогнувшим голосом сказала она, и теперь в её глазах накипели и быстро высохли слёзы.

Она показала брату на кресло.

– Как поживает Онор? – заботливо спросила Аликс про жену Эрни, которой симпатизировала, особенно в пику противной первой жене брата, Виктории Мелите, теперешней супруге Кирилла. Великий герцог успел только ответить «Хорошо!» и хотел в свою очередь задать вопрос о здоровье Алексея, как бесшумно открылась дверь и энергичным шагом вошёл Николай.

Свойственники, один Верховный Главнокомандующий России, а другой – командующий германской армией под Верденом, довольно прохладно поздоровались. Ники сел в кресло рядом, потом подвинул его так, чтобы было удобно видеть глаза своего собеседника.

– Ники, давай начнём с дела! – видя внутреннюю напряжённость свояка, предложил Эрни. Он и сам в глубине души весь трясся от напряжения: слыханное ли дело, чтобы вот так, лицом к лицу, во дворце главы государства противника так свободно с ним разговаривать.

– Давай! – коротко согласился Николай.

– Ники, я приехал, чтобы спасти монархию в России! – выпалил Эрнст-Людвиг по сценарию, разработанному Вильгельмом и графом Эйленбургом в Плессе. – Даже ваши союзники в своих газетах пишут всякие гадости про Аликс и Тебя, что Россия – накануне революции, что у армии нет пушек и снарядов…

– Эрни, я не желаю обсуждать с тобой или Вилли эти темы… – жёстко, с холодным блеском в глазах сказал царь. – А что касается Моей армии, её пушек и снарядов, то в предстоящей летней кампании ваши войска на своей шкуре почувствуют её силу и мощь, остроту штыков пехоты и меткость артиллеристов…

В голосе Николая было столько уверенности и твёрдости, что Эрни испугался за исход своей миссии: вдруг Ники вообще больше не даст ему открыть рот. Он беспомощно посмотрел на Аликс, надеясь на её поддержку. Ведь во всех донесениях разведки говорилось о том, что русская общественность обвиняет царицу в том, что она является главой прогерманской партии при Дворе, помогает немцам, хочет сепаратного мира и воздействует в этом духе на своего супруга. Но сестра сидела гордо выпрямившись, уставив глаза в потолок, чтобы не встречаться взглядом с Эрни. Весь её облик выражал холодность и отчуждённость.

– Ну, хорошо, Ники, я тогда изложу тебе только то, что Вильгельм готов предложить России за её переход в лагерь нейтральных стран… – так изящно обозначил великий герцог сомнительную моральную ценность формулировки «сепаратный мир».

Николай задумчиво отвернулся к окну. Все придворные знали, что это означает у него падение интереса к тому, что ему в данный момент докладывали или рассказывали. Но Эрнст-Людвиг принял его молчание за согласие выслушать и начал:

– Во-первых, Кайзер готов содействовать исполнению русской «византийской мечты» – отдать России Константинополь и Проливы… Если, конечно, русская армия будет в состоянии добраться до них через Румынию и Болгарию… Всё, что зависит от Германии, будет сделано, но у России есть сильный конкурент – царь Болгарии Фердинанд, который уже выпустил почтовую марку со своим изображением в тоге и венце византийских императоров… Во-вторых, Вильгельм готов отдать приказ своим войскам отойти к старой русско-германской границе в Литве и Царстве Польском и прекратить боевые действия… В-третьих, император Германии готов потребовать от своего союзника – Австро-Венгрии – отдать России те территории, которые уже завоёвывала русская армия, то есть Галицию, Буковину, австрийские части Польши – Краков и так далее…

В глазах Николая, обращённых в окно, выходящее в тёмный парк, блеснула ирония.

«Вот ведь какой добрый братец Вилли – как щедро он раздаёт всё то, что ему не принадлежит! – подумал Николай. – Оказывается, за позор заключения сепаратного мира, вопреки моим торжественным обещаниям, мы должны ещё пройти через нейтральную Румынию, разгромить Болгарию и Турцию, а потом оборонять Проливы от соединённых сил Англии и Франции, которые конечно же захотят наказать нас за измену союзническому долгу… А моя идея о воссоздании Польши в её старых исторических границах, существовавших до первого раздела Речи Посполитой, придание ей статуса независимого государства и личная уния нового польского монарха с Российской короной будет ограничена опять германизацией Западной Польши и разделом польской нации на две части!.. Что из того, что австрийский кусок Польши с Краковом отойдёт в новую Польшу – ведь Австро-Венгрия и так развалится… Кроме собственно Австрии, на развалинах Дунайской монархии возникнут новые государства – Чехия, Моравия, Словакия, Босния и другие… Но Вильгельм хочет уже сейчас связать меня по рукам и обеспечить поддержку его планам в послевоенном урегулировании… Неглупо задумано!..»

Эрни, лицо которого было ярко высвечено светом настольной лампы, не мог видеть выражения лица Ники, нарочно севшего спиной к свету. Поэтому он, не замечая скептической улыбки царя, продолжал развивать мысли, внушённые ему в Плессе:

– А ещё твой брат Вильгельм предлагает от имени Германии безвозвратную субсидию на восстановление разрушенного войной в Царстве Польском и Княжестве Литовском хозяйства, – выделил Эрни голосом, – десять миллиардов золотых марок!..

Эта громкая цифра нисколько не поразила даже Александру. Царица легко сообразила, что от одной экономии на прекращении военных действий против России Германия выиграет во много раз большую сумму.

Между тем Эрнст-Людвиг перешёл с Европейского театра на Азиатский.

– Пока Германия будет бороться с Англией и Францией в Европе, – торжественно прокламировал он, – Россия и её армия смогут решить свои проблемы в Азии… Вы сможете отнять Армению у Турции, расширить свою зону в Персии, возвратить себе половину Сахалина, отобранную англосаксами у вас в пользу Японии…

– Мой дорогой Эрни! – вдруг прервал его Николай. – Я думал, когда Фредерикс доложил мне о твоём желании приехать, что речь пойдёт о том, что Вильгельм предложит мир сразу всем воюющим странам, и мы с тобой обсудим приемлемые варианты для всех… Кроме того, я хотел бы серьёзно поговорить о немедленном прекращении использования отравляющих газов, что начала первой германская армия… О запрещении употребления разрывных пуль, которые также применяют немцы… Мои генералы даже вынуждены были объявлять через парламентёров на тех участках германского и австрийского фронтов, где использовались вами такие пули, о том, что пленных там брать не будут!.. Я, конечно, отменил эти приказы, но наши офицеры и солдаты действуют явочным порядком, убивая на месте тех своих противников, у которых находят такие боеприпасы…

– Но я… я не готов обсуждать все эти проблемы, хотя и сознаю твою правоту, Ники! – печально ответил великий герцог.

Аликс с большим вниманием слушала диалог, не вмешиваясь в него ни единым звуком, но по её лицу было видно, что она целиком на стороне своего мужа. Эрни это было очень неприятно. Он рассчитывал, что сестра его поддержит и они вдвоём сумеют уговорить Николая. Вильгельм также не исключал такого поворота разговора. Но теперь великому герцогу окончательно стало ясно, что Николай, в силу своих идеалистических и рыцарских взглядов, не пойдёт на сепаратный мир.

Он тяжело вздохнул и постарался перевести разговор на то, как Аликс хорошо заботится о русских пленных в Германии, посылая им по каналам Международного Красного Креста письма и посылки, оказывая материальную помощь. Но Ники, прежде чем перейти на эту тему, твёрдо сказал Эрнсту-Людвигу:

– Передай Вильгельму, чтобы он обращался не ко мне, а ко всем воюющим державам! И сообщи, пожалуйста, ему ещё, что его планы в отношении Польши абсолютно неприемлемы!

– Родные мои! – совсем по-домашнему, как в старые добрые времена, прощебетала Аликс. – Пойдёмте к столу, дети уже заждались тебя, Эрни!..

…Когда общество вошло в малую столовую на том же этаже, все царские Дети, кроме Алексея, который был болен, уже сидели вместе с Мордвиновым за столом. Девочки благовоспитанно подходили к дяде Эрни и делали ему книксен. Только проказница Анастасия, обойдя дядюшку, показала за его спиной над головой растопыренные пальцы, обозначавшие «рожки чёртика».

Все заулыбались, и обед прошёл почти совсем по-родственному. Только хозяину и хозяйке дома приходилось тщательно выбирать темы для разговоров, чтобы не затрагивать ничьи патриотические чувства. Но Эрни и так хорошо понял настроение, царившее в семье его сестры.

Когда они после обеда прощались – великий герцог тем же вагоном, в сопровождении того же полковника Мордвинова отбывал назад, – он, обнимая напоследок Аликс, шепнул ей на ухо:

– Ты для меня больше не Солнечный Луч!..

У Александры зло сжались губы и нехорошо блеснули глаза. Она собралась что-то ответить, но сдержалась и отвернулась от брата, когда он покидал её покои…

…Обратная поездка великого герцога Эрнста-Людвига прошла также без единого инцидента. Когда в Плесском дворце, в присутствии гофмаршала Эйленбурга, генерал Эрнст Гессенский докладывал Кайзеру о результатах своего визита в Царское Село, Вильгельм, скривив губы, сказал:

– Я бы всё равно не отдал Польшу под влияние России… И вообще, Фили, прикажи разведке бросить все ресурсы на разжигание революции в России… Десять, двадцать, сорок миллионов золотых марок отправь оппозиционерам – большевикам, эсерам и всяким другим террористам, чтобы сокрушить Россию! Если в начале будущего года мы не поможем «прогрессивной общественности» вызвать в Петрограде бунт, то летом – проиграем войну!..

70

После своего первого, февральского приезда в Петроград на два дня, принёсшего явный успех во встречах с Думой и Государственным советом, Николай ещё несколько недель ощущал тяжесть в сердце. Её вызвал неприятный разговор о сепаратном мире с тайно прибывшим для этого в Россию Эрни, а также предательство двух самых высоких чинов охраны порядка в империи – министра внутренних дел Хвостова и шефа корпуса жандармов Белецкого. Эти двое негодяев, которым было оказано монархом столь высокое доверие, устроили покушение, Слава Богу неудавшееся, на Друга Царской Семьи, Божьего человека Григория Распутина. Особенно возмущало Государя, что министр внутренних дел и его товарищ, которые должны были бы блюсти законы империи и оберегать её подданных от преступников, сами действовали как банальные уголовники, да ещё и за казённый счёт!

Разумеется, оба мерзавца были уволены. И поскольку тотчас встала извечная российская проблема – нехватка честных, энергичных и знающих людей для занятия двух ключевых постов в обеспечении безопасности Трона и Государства, Николай поручил исполнять должность министра внутренних дел Председателю Совета министров…Он очень надеялся, что опытный Штюрмер сумеет зажать рот клеветникам и сплетникам в газетах, которые усилили нападки на Аликс и Распутина, распространяя ложь о каких-то их особых отношениях, а также измышления о якобы пьянстве и распутстве самого царя. Это было очень обидно и несправедливо, но цензура и чины министерства внутренних дел действовали, как нарочно, настолько неловко, что только разжигали страсти.

Несколько недель привычной работы в Ставке и поездок в действующую армию, бурная весна, ледоход на Днепре и его широкий разлив, видный из окон губернаторского дома, где жил в двух комнатах Государь, немного смягчили боль, которую всегда оставлял вертеп в Петрограде. Приближался день 22-летия его помолвки с Аликс, который они второй раз будут отмечать в разлуке.

Вечером 8 апреля, за час до отъезда фельдъегеря в Царское Село, Николай присел за стол и быстро набросал несколько строк любимой жёнушке:

«Дорогая моя возлюбленная!

Я должен начать своё сегодняшнее письмо воспоминанием о том что произошло 22 года тому назад! Кажется, в этот вечер был концерт в Кобурге и играл баварский оркестр; бедный дядя Альфред был довольно утомлён обедом и постоянно с грохотом ронял свою палку! Ты помнишь? В прошлом году мы в этот день также не были вместе – это было как раз перед путешествием в Галицию!

Действительно, тяжело быть в разлуке на Страстной неделе и на Пасху. Конечно, я не пропустил ни одной службы. Сегодня оба раза Алексеев, Нилов, Иванов и я несли плащаницу. Все наши казаки и масса солдат стояли около церкви по пути Крестного хода…

…Моя любимая, я очень хочу тебя!.. Теперь пора ложиться спать. Спокойной ночи, моя дорогая, любимая душка, спи хорошо, приятных снов, – но не о католических священниках!»

Только он закончил своё письмо, запечатал его сургучом и своей печаткой, как вошёл фельдъегерь. Он принял у царя конверт, положил его в свой портфель, я оттуда вынул знакомый светло-сиреневый пакет, чуть толще обычного письма. Государь отпустил офицера, взял ножичек для бумаг и вскрыл упаковку. Крошечный образок и закладка для книги, сделанная в виде цепочки маленьких пасхальных яичек, выпала на стол. Он поцеловал образок, вынул письмо Аликс и принялся его читать:

«Христос Воскрес!

Мой дорогой, любимый Ники!

В этот день, день нашей помолвки, все мои нежные мысли с тобой, наполняя моё сердце бесконечной благодарностью за ту глубокую любовь и счастье, которыми ты дарил меня всегда, с того памятного дня – 22 года тому назад. Да поможет мне Бог воздать тебе сторицей за всю твою ласку!

Да, я, – говорю совершенно искренно, – сомневаюсь, что много жён, таких счастливых, как я, – столько любви, доверия и преданности ты оказал мне в эти долгие годы в счастье и горе. За все муки, страдания и нерешительность мою ты мне так много дал взамен, мой драгоценный жених и супруг. Теперь редко видишь такие супружества. Несказанны твоё удивительное терпение и всепрощение. Я могу лишь на коленях просить Всемогущего Бога, чтоб Он благословил тебя и воздал тебе за всё – только Он один может это сделать. Благодарю тебя, моё сокровище, чувствуешь ли ты, как мне хочется быть в твоих крепких объятиях и снова пережить те чудные дни, которые приносили нам всё новые доказательства любви и нежности? Сегодня я надену ту дорогую брошку. Я всё ещё чувствую твою серую одежду и слышу её запах – там, у окна в Кобургском замке. Как живо я помню всё это! Те сладкие поцелуи, о которых я грезила и тосковала столько лет и которых больше не надеялась получить. Видишь, как уже в то время вера и религия играли большую роль в моей жизни. Я не могу относиться к этому просто и если на что-нибудь решаюсь, то уже навсегда, то же самое в моей любви и привязанностях. Слишком большое сердце – оно пожирает меня. Также и любовь ко Христу – она была всегда так тесно связана с нашей жизнью в течение этих 22 лет! Сначала вопрос о принятии православия, а затем оба наших Друга, посланные нам Богом. Вчерашнее Евангелие за всенощной так живо напомнило Григория и преследование Его за Христа и за нас, – всё имело двойной смысл, и мне было так грустно, что тебя не было рядом со мной…»

Николай быстро пробежал глазами строки письма, в которых Аликс сообщала разные домашние новости, аккуратно пронумеровал конверт, вложил в него светло-сиреневые листочки и спрятал в особый портфель. Потом он со своей обычной пунктуальностью принялся за синие министерские пакеты, которых накануне Пасхи прислали ему из столицы в изрядном количестве. Довольно быстро царь расправился со всеми бумагами и освободил себе время для прогулки в Пасхальную субботу и для одного сюрприза…

На следующий день, после обычного, но короткого доклада начальника штаба и предпраздничной обедни, Николай с особым удовольствием отправился в пешую прогулку по лесам, полям, холмам и долинам. Он начал от станции беспроволочного телеграфа, куда его доставил Кегрес, и пошёл своим быстрым, тренированным шагом, забирая всё левым плечом в сторону Днепра.

Часа три ходил он и успокаивал мятущуюся душу в ясный свежий день малороссийской весны. Он думал о Воскрешении Иисуса Христа, о России, которой жестокая и тяжёлая война принесла умаление и ослабление в народе православной веры под злобным влиянием нигилистов и социалистов, о возможной скорой и решительной победе над зарвавшимся врагом, которая сейчас готовится на Ставке и в штабах фронтов и явно принесёт столь необходимое умиротворение в страну…

В начале шестого часа он вышел к Днепру у города. Кегрес ждал его и быстро доставил к чаю. За чашкой чаю Николай поделился с дворцовым комендантом о намеченном сюрпризе. Хитрый царедворец, желающий всегда быть первым в сообщении приятных новостей, Воейков сразу после чая помчался звонить по телефону дежурному офицеру Ставки и предупредил его, что через полчаса к генералу Алексееву придёт Государь.

– Зачем бы это?.. Ведь час-то неурочный? – удивился старый мужиковатый генерал, и его густые брови ещё больше насупились. Он почему-то ожидал подвоха, тем более что отношения с Воейковым и вообще свитскими были у него весьма прохладными. Доложили и генерал-квартирмейстеру о приходе царя. Алексеев и Пустовойтенко приготовили, как всегда, карты в кабинете царя и сошли вниз, ожидая Верховного Главнокомандующего. Государь вошёл в сопровождении конвойного казака, что было обычно. Казак держал пальто царя.

Николай, Алексеев, Пустовойтенко и казак вошли в царский кабинет. Алексеев вопросительно повернулся к Императору.

– Поздравляю вас моим генерал-адъютантом! – улыбнулся царь одними глазами и протянул казаку руку. Тот достал из-под пальто две коробки и отдал их Государю. В одной были генерал-адъютантские погоны, а в другой – аксельбанты. Алексеев от неожиданности обмер. А Николай, излучая свет своих голубых глаз, благодарил начальника своего штаба, говорил, что понимает его трудную роль и работу…

– А впрочем, Михаил Васильевич, есть у меня и один каверзный вопрос для вас, – шутливо обратился он к новому генерал-адъютанту. – Я обратил внимание, что ваша супруга уезжает, когда я приезжаю на Ставку, и вновь появляется здесь, когда я отсутствую… Может быть, она не желает со мной встречаться?.. – улыбнулся Император.

– Что Вы, Ваше Величество! – зачастил смущённо Алексеев. – Просто в Ваше отсутствие я свободнее и могу видеть свою жену…

– Тогда попросите вашу супругу в следующий раз не избегать меня! – ещё раз от души улыбнулся царь и крепко пожал руку генералу. – Увидимся на полунощнице…

Михаил Васильевич был страшно растроган производством в высший генеральский чин. На его глазах выступили слёзы. Когда Государь ушёл, Алексеев всхлипнул. Видимо, остатки офицерской чести, ещё не до конца вытравленные из души старого солдата комплиментами, обещаниями и увещеваниями сообщников по заговору, взбудоражили его нервы.

На поздравления Пустовойтенко он насупленно и совсем без радости отвечал:

– Не подхожу я… Не подхожу!..

Но угрызения совести продолжались не очень долго. Уже в соборе, стоя чуть позади Государя на молитве-полунощнице и следуя затем вместе с ним за духовенством во время Крестного хода, генерал-адъютант Алексеев излучал такое же сияние, как и его новенькие золотые погоны с двуглавыми орлами и вензелями Николая Второго в свете пасхальных огней…

После разговения в здании гостиницы «Бристоль», где помещалось Офицерское собрание Ставки, когда нового генерал-адъютанта поздравляли со всех сторон и за всеми столами поднимали первый, обязательный бокал за Государя, а второй – за его начальника штаба, Михаил Васильевич, ещё раз поздравив всех с Христовой Пасхой, обратился ко всем офицерам с прочувственными словами:

– Очень вас благодарю, господа; будем работать, как и раньше, по всей своей совести, чтобы исполнить свой святой долг перед Государем и Родиной и затем со спокойной совестью вернуться к своим мирным занятиям!

71

Николай мерил шагами кабинет в ожидании прихода своего начальника штаба генерала Алексеева с обычным утренним докладом. Его особенно интересовало, как развивается наступление Юго-Западного фронта, на которое он возлагал большие надежды. Анализируя обстановку на фронтах, Верховный Главнокомандующий видел, что удары армий генерала Брусилова, их стремительное продвижение в Буковине могут поставить Австро-Венгрию на грань катастрофы и вывести её из войны. И царя бесило, что все его указания генералу Алексееву об оказании помощи резервами Юго-Западному фронту и о начале поддерживающего наступления на правом фланге Брусилова войсками Западного фронта генерала Эверта уходят, как вода в песок.

Он был недоволен и тем, что генерал Куропаткин, которого поставили на Северный фронт на время болезни Рузского, не проявлял никакой активности, посадив в окопы свои дивизии и не устраивая даже демонстраций силы, которые отвлекали бы австро-германские войска от главного направления удара Брусилова и облегчали бы положение наступающих армий…

Государь был рассержен и на Сазонова, который, вместо того чтобы в благоприятный момент начала брусиловского наступления втянуть Румынию в войну и подключить её к стратегическим планам русского командования, давал посланнику в Бухаресте Поклевскому-Козеллу настолько противоречивые инструкции, что Поклевский в результате действовал совершенно в противоположном направлении – отговаривал румынского короля от вступления в войну. Кроме того, и министр иностранных дел, и посланник России в Румынии, по мнению царя, ничего не сделали, чтобы предотвратить продажу этой страной Германии всего урожая 1916 года на корню, продовольствия и нефти. А ведь как Сазонов трещал, что Германия скоро вынуждена будет закончить войну из-за недостатка продовольствия и газолина!..

Получалось, что его генералы и дипломаты оплетали его, Верховного Главнокомандующего, словно паутиной, своими собственными ошибочными мнениями, рекомендациями подчинённым генералам и послам, игнорируя его пожелания. И хотя внешне всё выглядело весьма благополучно – с его приходом к главному командованию русская армия перестала отступать, а в кампанию 16-го года даже перешла в наступление, отвоёвывая потерянные при руководстве Николаши территории, – добиться выдающихся стратегических результатов, которые он воочию представлял себе и направлял Алексеева на них, почему-то не удавалось.

Иногда он улавливал даже какое-то внутреннее сопротивление своего начальника штаба его предложениям, но относил его на счёт старческой медлительности мышления Алексеева. Он и представить себе не мог, что его генерал-адъютанты и другие высшие чины Ставки, некоторые командующие армиями уже втянуты Гучковым в заговор против него и отнюдь не заинтересованы в громких победах, которые прославят имя Государя в стране, в союзных державах и снимут накал оппозиционных страстей.

Когда часы показали ровно десять, в кабинете Государя появился невысокого роста, мужиковатый на вид, с вечно насупленными мохнатыми бровями генерал-адъютант Алексеев. Николай поздоровался с ним за руку, и они подошли к большому столу, на котором были расстелены карты театров военных действий.

Михаил Васильевич раскрыл свою папку с докладом и принялся монотонно читать о положении войск на вчерашний вечер, о том, сколько пленных офицеров, нижних чинов, пушек, пулемётов и другого военного имущества было захвачено у противника на Юго-Западном фронте. Царь внимательно следил по карте за продвижением корпусов и дивизий Брусилова, хорошо ориентируясь в названиях городков, речушек и лесов.

Хотя Алексеев докладывал о наступлении частей Юго-Западного фронта, что всегда приводило Государя в хорошее расположение духа, теперь наштаверх вдруг почувствовал какое-то недовольство в репликах Николая, даже в том, что он сильно давил на карандаш, отмечая на своей карте сегодняшнюю обстановку. Карандаши ломались один за другим, и царь доставал всё новые из серебряного стакана, стоящего на приставном столике.

Начальник штаба перешёл к сообщению о положении на Западном фронте. Он нудно зачитывал абзац за абзацем из своих бумаг, когда Государь необычно резким для него тоном прервал генерал-адъютанта вопросом:

– Почему Эверт до сих пор не начал наступление в поддержку Брусилова? Я подписал эту директиву две недели тому назад!..

Маленькие глазки Алексеева недоумённо блеснули из-под густых бровей.

– Ваше Величество, после этого приказа, две недели тому назад, генерал Эверт просил у меня разрешения перенести направление главного удара от Вильны на Барановичи, и в этой связи ему потребовалось ровно две недели для новой изготовки войск… А как раз вчера он прислал просьбу продлить ещё на две недели подготовку наступления, поскольку опасается, что в Троицын день его армии могут потерпеть неудачу… – словно извиняясь за Эверта, оправдывался Алексеев.

На самом деле начальник Штаба Ставки, так же как и командующие Западным и Северным фронтами Эверт и Куропаткин, безумно завидовали энергичному Брусилову, который сам напросился начинать наступление и успешно теперь его ведёт. Брусилов становился героем в глазах царя и России, поэтому генералы-интриганы всячески старались осадить его назад, игнорировали формальные приказы Алексеева о передаче Брусилову резервов и дополнительных транспортов снарядов, посылаемых начальником Штаба Ставки по указанию Верховного Главнокомандующего на Юго-Западный фронт. Они знали мелкий и завистливый характер Алексеева, который ни за что не представит их к отрешению от должности за невыполнение рекомендаций Государя, если они расходились с его собственным настроением.

– Прикажите генералу Эверту наступать не по святцам, а по утверждённым Мною планам! – резко отреагировал на оправдания Николай и сурово добавил: – Если генерал-адъютант Куропаткин не будет проявлять должной активности со своим Северным фронтом, чтобы также помочь наступлению на юге, то представьте мне приказ о его отставке!

Начальник штаба, привыкший к всегдашнему милому и даже любовно-уважительному отношению царя к себе, вдруг почувствовал в его словах угрозу своему положению. Совершенно неожиданно во всегда ровном и мягком обхождении Государя он заметил начинающиеся проявления резкости и решительности характера его Отца, Императора Александра Третьего. Это чрезвычайно испугало Алексеева. Он лучше многих других знал, что у Николая Александровича – крепкая воля и он всегда добивается исполнения своих предначертаний. Если эта воля приобретёт ещё жёсткие формы характера его Отца и царь начнёт действовать без промедлений и идеалистических колебаний, то все планы оппозиции и её военной части обречены на провал.

Начальник штаба ощутил острое беспокойство и за своё собственное положение. Ведь если наступление Брусилова будет успешно продолжаться, а он, Алексеев, не проявит никакой инициативы в его поддержку, то царь в один день может сместить его с должности фактического главнокомандующего и назначить на его место того же Брусилова, который, кстати, имеет старшинство в чине генерал-адъютанта, получивши этот чин почти год тому назад за взятие Львова.

Глазки Алексеева злобно блеснули, но он успел погасить их блеск до того, как Государь это заметил. Теперь следовало удвоить хитрость в отношениях с Николаем Александровичем. На словах поддакивать царю во всём, а на деле гнуть свою линию: ограничивать Брусилова в резервах, скрывать саботаж Эверта вести действенные операции на Западном фронте, тонко поощрять слишком осторожного Куропаткина оставаться на месте под предлогом избегать излишнего риска для войск…

От ощущения нависающей над ним опасности Алексеев скомкал свой доклад, но с демонстративным усердием записал в особую тетрадочку указания Государя. Фамилии Эверта и Куропаткина он дважды подчеркнул на глазах Николая, как бы свидетельствуя, что будут приняты срочные меры.

Государь отпустил начальника штаба, не проводив его до двери, как всегда. Вместо этого он отвернулся к растворённому окну, за которым шумела листва парка и в просветы между ветками блестела на солнце гладь Днепра. Это было сочтено генерал-адъютантом тоже за нехороший признак.

На лестнице Алексеев утёр холодный пот, выступивший на лбу. При этом он подумал о том, что следует нейтрализовать ещё одного претендента на пост начальника Штаба Ставки – генерала Рузского. Михаил Васильевич был осведомлён, что Рузский с самого первого дня его назначения в Могилёв интриговал против него через великих князей, через вдовствующую императрицу Марию Фёдоровну, желая получить пост наштаверха, как теперь сокращённо стали называть начальника Штаба Верховного Главнокомандующего. Государь неплохо относился к Рузскому после того, как тогдашний Главнокомандующий, великий князь Николай Николаевич, исхлопотал Рузскому за взятие Львова сразу два Георгиевских креста – 4-й и 3-й степеней. Но всё-таки, не слушая никого, он назначил тогда в Могилёв, на Ставку, Алексеева, а не Рузского. Рузский остался командовать тогдашним Северо-Западным фронтом.

Теперь Рузский получил отпуск по болезни, и Алексееву удалось через своих людей несколько расшатать авторитет бывшего командующего Северным фронтом в столице и военных кругах.

Алексеев твёрдо знал и то, что Рузский, как и он сам, стоит в первых рядах военного заговора против Государя, который успешно развивается теперь под руководством Гучкова. Поэтому следовало получить дополнительную поддержку Александра Ивановича, чтобы сохранить своё нынешнее положение. Для этого Михаил Васильевич решил доверительно сообщить Гучкову об опасных изменениях в поведении Государя и просить его ускорить принятие «общественностью» радикальных мер для устранения монарха от власти. Само собой разумеется, новым Верховным Главнокомандующим и военным диктатором России Алексеев видел только себя…

Дорожка от дома губернатора, где квартировал Николай, до штабного здания была коротка. Ходьба не успокоила Михаила Васильевича. Он вошёл в свой кабинет, но и его привычная обстановка не разрядила нервы.

«Надо срочно делать что-то, чтобы вызвать прилив симпатий Николая ко мне, – подумал он растерянно. – Надо что-то подготовить такое, что покажет мою незаменимость не только в военных делах, но и в политике…»

Эта мысль чуть успокоила наштаверха, и он принялся за свою рутинную работу, возвращаясь к этой идее снова и снова…

…28 июня генерал-адъютант Алексеев подал Императору докладную записку с предложением назначить для общеимперского управления диктатора. Новый пост должен был официально называться «Верховный министр государственной обороны».

Михаил Васильевич тонко рассчитал, что назначить диктатором царь должен был именно его, поскольку ни на военном, ни на политическом горизонте не было пока более влиятельной и авторитетной фигуры, чем начальник Штаба Ставки.

Государь записку Михаила Васильевича принял, благосклонно прочитал её и обещал подумать. Он уже собирался дать поручение Штюрмеру написать проект соответствующего рескрипта, но тут появилось в списках письмо Гучкова Алексееву, и всё дело с диктатурой Михаила Васильевича рухнуло.

72

…Чудный жаркий августовский день стоял в Могилёве, когда к обычной пассажирской платформе главной станции подошёл пассажирский поезд, следующий с юга на Петроград. В числе немногих пассажиров вышел из вагона первого класса молодой человек в полевой форме кавалериста и необычных для такого возраста полковничьих погонах и с белым Георгиевским крестом на груди. Его вестовой, коренастый вахмистр с польскими обвислыми усами и торсом, свидетельствующим о недюжинной силе, легко нёс жёлтый кожаный чемодан офицера.

С прибытием поезда из зала ожидания вышел на дебаркадер казак-курьер и стал внимательно озирать приехавших. Молодой полковник привлёк к себе его внимание, курьер в форме Сводного казачьего полка подошёл к офицеру и, представившись, чётко отрапортовал:

– Ваше сиятельство, господин граф Лисовецкий! Министр Двора его сиятельство граф Фредерикс приказали мне встретить вас и передать, что вы приглашены сегодня на обед к Его Величеству Государю Императору в восемь часов. Форма одежды походная, при холодном оружии… После обеда Его Величество даст вам аудиенцию.

Молодой полковник сдержанно улыбнулся и поблагодарил курьера, который добавил несколько слов к своему рапорту:

– Штабной мотор номер шестнадцать ждёт вас на площади. Он доставит вас в гостиницу «Бристоль», где размещены чины штаба и действует Офицерское собрание. Там же вы поставлены на довольствие. Будут ли с вашей стороны вопросы или пожелания?

– Да, – ответил молодой офицер, – я хотел бы повидаться с Генерального штаба полковником Лебедевым. Он служит в управлении генерал-квартирмейстера.

– Слушаюсь! – чётко отрубил казак. – Я немедленно сообщу ему о вашем прибытии и месте размещения.

Когда-то лучшая гостиница столицы губернии «Бристоль», реквизированная год назад для нужд Ставки, теперь потеряла свой шикарный вид, пообтёрлась и стала похожей на петроградский постоялый двор для извозчиков. Только вместо извозчичьих пролёток около её главного подъезда во множестве скопились штабные авто.

Полковнику-кавалеристу не без труда нашли отдельный номер, разместили и его вестового. Не успел Пётр привести себя в порядок после дороги, как в дверь резко постучали.

– Войдите! – пригласил молодой человек, подошёл к двери и оказался в объятиях своего друга Ивана.

– Я думал, что ты уже генерал! – пошутил Лебедев после взаимных приветствий и вопросов: «Как ты, дружище?!» – и ласково погладил новенький погон Петра. – Расскажи о своих успехах и о том, каким чудом ты попал в Ставку…

-Я вижу, что и тобой начальство довольно! – улыбнулся молодой полковник, показывая на полковничьи погоны своего друга, которого он видел полгода тому назад подполковником.

– Да, во время войны это быстро делается!.. – подтвердил Лебедев. – Но я вижу, что ты вышел из гвардии в армейскую кавалерию?

– Пришлось, дружище, – коротко отозвался Пётр. – Когда врачи разрешили мне вернуться в строй, Государыня хотела меня назначить в один из своих санитарных поездов. Но я просился только в действующую армию, и она это оценила… К сожалению, вакансий в моём родном уланском полку по моему чину не было, да к тому же мой полк ещё должен был долго отдыхать и пополняться перед отправкой на фронт… Генеральный инспектор кавалерии предложил мне перейти, хотя бы временно, но с повышением в чине, как полагается при переходе из гвардии в армию, и сказал, что в Третьем кавалерийском корпусе знаменитого графа Келлера найдётся для меня боевое местечко. В апреле я убыл из Петрограда в корпус графа, получил чин подполковника и под команду всё подразделение корпусной разведки. Разумеется, я не сидел в штабе, но ходил вместе со своими отделениями в поиск за вражескими позициями… Когда началось Брусиловское наступление, мы преследовали бежавшую южную группу Седьмой австро-венгерской армии и десятого июня взяли Кымполунг… В этом деле мои разведчики ударили в шашки вместе с авангардным Крымским полком на австрийскую батарею, изготовившуюся бить шрапнелью… Австрияки успели сделать только один выстрел, как были изрублены или сдались… Но, к несчастью, геройский командир крымцев пал от этого выстрела вместе с десятком наших конников… Мне пришлось вести полк дальше, и мы сбросили противника в реку Прут, взяли в плен ещё тысяч пять австрийцев, пушки, пулемёты…

– А у Прута вас преждевременно остановили приказом из штаба Девятой армии… – в тон Петру продолжил его рассказ Лебедев, – а то вы дошли бы в своём порыве до Будапешта…

– Раз ты всё знаешь, зачем спрашивал? – удивился полковник.

– Э-э, мой милый! Я знаю только внешнюю канву из донесений, но понятия не имел, что граф Келлер оставил, видимо, тебя командиром Крымского полка и представил за отличие к чину полковника! – сделал свой вывод Иван.

Лисовецкий с удивлением посмотрел на своего друга, который умел делать правильные выводы, и согласился с ним.

– А в Ставку ты прибыл представиться Государю в качестве нового командира полка? – продолжал свои вопросы Лебедев.

– Не совсем так, – смущённо ответил Пётр, – ты ведь знаешь, что я переписываюсь иногда с царскими Дочерьми после нашего с тобой пребывания в их лазарете… Так вот, я написал Татьяне Николаевне, что получу две недели отпуска в Петрограде, и просил записать меня к ней на приём, ну, повидаться то есть… А оказывается, Александра Фёдоровна имеет обыкновение просить Государя принимать на Ставке её бывших раненых офицеров, которых она лечила как сестра милосердия. Наверное, она и сказала Николаю Александровичу со слов Татьяны или Ольги обо мне. Позавчера я неожиданно получил в штабе корпуса предписание выехать до моего отпуска в Могилёв и явиться в Ставку… А здесь по прибытии получил приглашение на обед к Его Величеству сегодня и приём после обеда… Вот и вся история! – сказал молодой полковник и густо покраснел, опасаясь, что друг может заподозрить его в придворном искательстве.

Но Лебедев только обрадовался личным успехам Петра.

– От души тебя поздравляю! – сказал он. – Это значит, что царица не держит на тебя зла за твоё увлечение Татьяной!.. Здесь душно! – многозначительно показал он потом на стены номера и предложил: – Пойдём пройдёмся по свежему воздуху!

– Охотно! – согласился Пётр, и друзья вышли на площадь.

Они перешли на теневую сторону улицы и пошли к Днепру.

– Ты, конечно, понял, что в стенах отеля не рекомендуется откровенно высказываться, ибо в нём проживают почти все иностранные представители при Ставке… А генерал Бонч-Бруевич, начальник контрразведки, устроил там особую службу подслушивания… – откровенно сказал Лебедев.

– Я теперь сам – старый разведчик, – усмехнулся Пётр, – и хорошо представляю себе новинки подобных изобретений и места, куда их засовывают… Но всё равно, большое тебе спасибо! Скажи, – обратился он к Ивану, – я читал в газетах, что Государыня с Дочерьми недавно побывала в Могилёве и провела здесь несколько дней…

– Да, и я имел счастье видеть здесь и встречать наших сестёр милосердия – Александру Фёдоровну, Ольгу и Татьяну Николаевну… – улыбнулся от души Лебедев. – И знаешь, вот уж никак не ожидал – они меня узнали и я был приглашён на завтрак к Императрице…

– А как они выглядят? – быстро спросил Пётр, называя всех, но имея в виду, конечно, Татьяну.

– Государыня и её дочери были одеты скромно и вовсе не обвешаны драгоценностями, как ожидали от них, вероятно, первые дамы Могилёва…

Не получив ожидаемого ответа, Пётр замолчал. Но мысли Ивана были заняты другим – он затронул совсем иную тему, которая, видимо, волновала его.

– Ты знаешь, недавно в Ставке побывал сам Гучков, – продолжал Лебедев. – Мой коллега полковник Балабин, который его сопровождал, рассказывал, что этот главноуполномоченный Красного Креста вёл с ним интимные беседы в штабе и высказывал серьёзные опасения в исходе войны… Это теперь-то, когда наша армия наступает, а со снарядами и пушками почти полный порядок!.. Так вот, Гучков заявлял, что неумелое оперативное руководство армией, назначение на высшие должности бездарных старых генералов вроде Куропаткина, наконец двусмысленное поведение царицы Александры, направленное к сепаратному миру с Германией, может закончиться военной катастрофой и новой революцией… Он считает, что у Государя силой нужно вырвать отречение от престола…

Лебедев на минуту задумался, а потом взвешенно сказал:

– Ты знаешь, мне иногда кажется, что здесь, в Ставке, уже созрел заговор против Государя и участниками его являяются самые дельные генералы – Алексеев, Гурко, Крымов, Маниковский, бежавший из плена Корнилов, адмирал Колчак, только недавно назначенный государем не в очередь старшинства командующим Черноморским флотом… Кстати, Гучков это назначение почему-то считает своей большой победой…

– А что у вас слышно о каком-то письме Гучкова Алексееву? – спросил Пётр Лебедева. – У нас в Офицерском собрании что-то говорят о нём приезжие из Петрограда, но никто толком ничего не знает… Говорят только, что Алексеев выглядит в этом письме прямым соучастником Гучкова…

– Мой старый друг из отделения контрразведки полковник Батюшин показал мне копию этого письма и даже рассказал его историю, – начал Лебедев. – Так вот, Гучков ещё до войны пользовался грязным методом воздействия на умы, распространяя машинописные копии своих писем разным важным лицам и пуская в ход также настоящие краденые или сфабрикованные чужие письма… Ты помнишь историю с фальшивками об отношениях Распутина и Царской Семьи?.. – не требуя ответа, спросил Иван и продолжал: – Теперь он рассылает своё письмо Алексееву, составленное таким образом, чтобы читающие могли сделать вывод, что это только одно звено из обширной дружеской переписки между Гучковым и наштаверхом… А пишет он примерно так… Дай Бог памяти!.. Вспомнил! «Ведь в тылу идёт полный развал, ведь власть гибнет на корню. Ведь как ни хорошо теперь на фронте, но гниющий тыл грозит ещё раз, как было год тому назад, затянуть и Ваш доблестный фронт, и Вашу талантливую стратегию, да и всю страну в то невылазное болото, из которого мы когда-то выкарабкались со смертельной опасностью… А если Вы подумаете, что вся власть возглавляется господином Штюрмером, у которого (и в армии и в народе) прочная репутация если не готового предателя, то готового предать… то Вы поймёте, Михаил Васильевич, какая смертельная тревога за судьбу нашей Родины охватила и общественную мысль, и народные настроения… Мы в тылу бессильны или почти бессильны бороться с этим злом… Можете ли Вы что-либо сделать? Не знаю…» Представляешь, прямо вроде бы ничего и не написано в этом письме про готовящийся дворцовый переворот, но предубеждённый читатель прочтёт это между строк и сделает ещё вывод, что Михаил Васильевич – участник или, во всяком случае, сочувствующий такому перевороту!.. Когда Государь, получив копию этого письма из Петрограда, прямо в лоб спросил Алексеева о его переписке с Гучковым, старик растерялся и начал что-то плести, что не помнит, получал ли он какие-либо письма… А через два дня Алексеев доложил Государю, что перерыл все ящики своего стола, но не обнаружил никаких писем Гучкова… Во всяком случае, Гучков хитро припёр к стене Михаила Васильевича и заставил его лгать в лицо царю, отпираясь от любых связей с Гучковым… Но царь-то знает о том, что они встречались и переписывались!.. А теперь узнал, что Алексеев способен лгать ему в глаза…

– Ты знаешь, – поддержал сомнения друга Пётр, – перед моим отъездом из Петрограда дедушка Ознобишин рассказывал мне, что в его любимых клубах – Императорском Яхт-клубе и «Новом» ведутся такие крамольные разговоры про Государя и Императрицу, которым позавидовали бы самые рьяные террористы!.. Дед сказал, что Государь даже повелел Фредериксу сделать в этих клубах от его имени предупреждение о том, что если кто-либо из придворных или военных будет замечен в подобных разговорах, то немедленно расстанется со своим золотым мундиром!..

– И это помогло прекратить такие разговоры?! – с иронией спросил Генерального штаба полковник. – Прав, наверное, дедушка, когда говорит, что народный бунт, новую пугачёвщину вызовут не всякие там революционеры и бомбисты, а люди из самых высших кругов империи… Поистине «не ведают, что творят».

– Очень даже ведают, – проворчал Лебедев, – но всей полноты власти страсть как хочется! Только кто из них способен будет удержать эту власть, когда поднимется озверевшая чернь?!

По дороге назад в гостиницу – время царского обеда приближалось – Иван объяснил Лисовецкому, что следует надеть защитный китель, шашку без револьвера, коричневую перчатку на левую руку. Без пяти восемь надо быть на месте…

Пётр вовремя подошёл к дому губернатора. Парные наружные часовые сделали винтовками «на караул» при виде молодого полковника с белым крестом Святого Георгия на груди. Лисовецкий назвал себя внизу у скорохода, отметившего его в списке. Затем он поднялся на второй этаж, где уже толпились военные и свитские. Они явно не смешивались друг с другом. В полупустом зале на одной из стен висели парные портреты Александра Третьего и Марии Фёдоровны, писанные в первые годы их совместной жизни.

Среди присутствующих Пётр узнал в высоком, худощавом свитском генерале, одетом в казачий бешмет с узкой, но низкой талией, брата царя, генерального инспектора кавалерии великого князя Михаила. Тот тоже узнал графа Лисовецкого, столь поразившего его недавно фанатическим желанием попасть на фронт. Великий князь улыбнулся Петру и молча кивнул, отвечая на его полупоклон. Рядом с Михаилом стояли великие князья – братья Кирилл и Борис Владимировичи, великий князь Георгий Михайлович. У закрытых дверей, ведущих в соседний зал, стоял министр Двора и уделов граф Фредерикс. Других гостей Пётр не знал в лицо.

По сигналу Фредерикса общество быстро разбилось на две шеренги без особенного чинопочитания. Открылись двери в столовую, и из неё появился вместе с Наследником Государь. Их сопровождал державший какую-то длинную узкую коробку зять министра Двора, дворцовый комендант Воейков. Воейкова не любили за нахрапистость и доносительство даже близкие придворные царя. Лощёные аристократы не могли простить ему и то, что он успешно рекламировал в газетах и продавал в больших количествах минеральную воду, найденную в его имении и называемую «Кувака». За глаза многие так и звали его во дворце и клубах – «Кувака»…

Молодой полковник оказался пятым в своей шеренге. Пока царь обменялся парой слов с великими князьями Михаилом Александровичем, Кириллом, Борисом и Георгием, стоявшими рядом с дверью, Пётр успел рассмотреть, как теперь выглядит Николай Александрович. Государь явно устал. По его лицу пролегли морщины, которых раньше Пётр не замечал, под глазами набухли мешки, но сами глаза всё так же лучились добротой и обаянием.

Государь подошёл к нему, и Пётр весь подобрался. Николай широко улыбнулся, его глаза ещё больше засияли. Он пожал руку Петру, а потом протянул её назад, в сторону Воейкова, который следовал за ним и Цесаревичем на расстоянии шага. Дворцовый комендант передал Императору коробку, которую доселе держал в руке. Николай открыл её, вынул шашку с маленьким белым Георгиевским крестиком на золотом эфесе и с темляком «георгиевских» цветов.

– Георгиевская Дума Юго-Западного фронта приговорила тебе за выдающуюся храбрость, за принятие на себя командования полком при убитом командире и одержание решающей победы со взятием пленных, пушек и пулемётов – Георгиевское золотое оружие «За храбрость»… Поздравляю и горжусь тобой!..

Держа на весу обеими руками шашку, Государь протянул её Петру. Подскочивший к полковнику Воейков ловко отстегнул его видавший виды офицерский палаш. Пётр встал на одно колено, принял шашку, поцеловал её и пристегнул к портупее.

Когда он выпрямился, то понял, что царь хочет его обнять. Рослый молодой человек чуть наклонился, чтобы разница в росте не помешала царю. Николай трижды расцеловал его и потом тихонько шепнул на ухо:

– А ты, корнет, оказывается, не только танцевать хорошо умеешь!..

Государь отошёл, Пётр остался как бы в тумане. Но тут к нему приблизился Наследник Цесаревич, подал свою твёрдую мальчишескую руку для пожатия и неожиданно сказал:

– Мне сёстры говорили, что ты должен к нам приехать… Правда, про Георгиевское оружие я не знал… Поздравляю и завидую! А ты мне расскажешь после обеда, как ты его заслужил?

– Конечно, ваше высочество! – по уставу ответил Пётр.

– Перестань называть меня высочеством! – требовательно заявил Алексей. – Считай, что мы с тобой перешли на «ты»…

Полковник почувствовал, как при этом диалоге насторожились великие князья, стоявшие рядом с ним.

Государь закончил обход и второй шеренги, гости последовали за ним в столовую. Что подавали на обед, что наливали в серебряные чарочки, за что поднимали тосты – сознание Петра так и не зафиксировало. Лишь после обеда, когда он оказался наедине с Государем и Алексеем в скромном царском кабинете, он немного оттаял и сумел толково ответить на все вопросы о фронтовой жизни и боевых делах кавалерийского корпуса графа Келлера, которые живо интересовали Августейших отца и сына.

Петра мучили сомнения, рассказать ли Государю о готовящемся заговоре? Но ведь, кроме предположений своих и рассказов Ивана Лебедева, ему нечем было подтвердить страшное намерение предателей… Как помочь человеку, которого он так почитал и любил?

73

Маленький круглый человечек с блестящей широкой лысиной, открывавшейся, когда он снимал цилиндр или посольскую треуголку, вечно улыбающийся своим узким ртом и разговорчивый, как истинный француз, словно пчёлка сновал между собственной резиденцией на Французской набережной, зданием министерства иностранных дел у Певческого моста, дворцами великих князей и магнатов, Таврическим и Мариинским дворцами, где заседали Государственная дума и Государственный совет, салонами светских львиц. Он бывал иногда у Государя в Царском Селе, где к нему относились лучше, чем к его британскому коллеге сэру Джорджу Бьюкенену. Ибо это был обходительнейший Полномочный министр и Чрезвычайный посол Республики Франция при Императоре России Николае Втором господин Морис Палеолог. Из-за выдающегося дипломатического трудолюбия, называемого завистниками пронырливостью, французский посол был одним из осведомлённейших людей в Петрограде. Его память, ум, такт, позволявший ему одинаково успешно вести беседу и с представителем рабочего сословия, и с членом великокняжеского семейства, прилежание в ведении личных дневников и диктовке обширных шифровок на Кэ д'Орсе и в Елисейский дворец своему другу юности президенту Пуанкаре, – всё это делало его уникальной личностью, в общении с которой были заинтересованы очень многие высокопоставленные русские.

Вместе с тем Палеолог отнюдь не симпатизировал революционерам и высокопоставленным интриганам в Петрограде, усилившим в последнее время свой нажим на Николая и Александру. Он считал, что общественные потрясения могут ослабить мощь и желание России защищать прекрасную Францию. Тем более что сильных и ярких личностей среди противников монарха он не видел, а Николай производил на него впечатление умного и целеустремлённого человека, хотя излишне идеалистичного и религиозного по своему характеру, что никогда не прибавляло политику силы…

Однажды днём, в приёмные часы французского посла, ему позвонил генерал Николаев, о котором Палеолог слышал, что тот с юных лет был одним из постоянных любовников великой княгини Марии Павловны Старшей. Генерал повёл ничего не значащий светский разговор, посреди которого завуалированно от Охранного отделения, могущего иметь своё ответвление телефонного провода, сообщил, что великая княгиня не возражала бы «интимно» отобедать во французском посольстве. Палеолог понял, что «Старшей» есть что сообщить ему без угрозы быть подслушанной собственными лакеями, из многого числа которых некоторые могли негласно служить и в дворцовой полиции у Воейкова.

Разумеется, в тот же день во дворец Владимировичей был отправлен курьер с приглашениями великой княгине, её сыну Борису, проводившему больше времени в петроградских ресторанах, чем со своей бригадой на фронте, генералу Николаеву. Кроме них посол позвал сэра Джорджа и леди Джорджину Бьюкенен, только что уволенного от должности Сергея Сазонова и его супругу, князя Константина Радзивилла, Председателя Думы Родзянку с его супругой, родственницей Феликса Юсупова-старшего. Восходящая звезда «Прогрессивного блока» молодой Терещенко тоже получил приглашение. Не забыл посол и своего старого друга, великого князя Николая Михайловича.

Ни для кого из гостей не было сомнений, что обед давался в честь великой княгини, которую Палеолог поджидал, согласно придворному этикету, в вестибюле своего посольства. Михень, как мысленно называл её посол по примеру высшего петроградского общества, не заставила себя ждать.

Посол предлагает ей руку, и пока они поднимаются на второй этаж, в салоны, где ждут гости, воркующим голосом Михень, как бы от души, говорит Палеологу:

– Я рада быть во французском посольстве, то есть на французской территории. Уже давно я научилась любить Францию. И с той поры во мне живёт вера в неё… А теперь у меня к вашей родине не только любовь, но и восторженное отношение…

Пока великая княгиня произносит эти слова по-французски с сильным немецким акцентом, посол ехидно думает: «Сколько раз говорила она то же самое германскому послу Пурталесу до начала войны!.. Сколько раз за последние два года она давала мне понять, что забыла о своём немецком происхождении и готова сотрудничать со мной как представителем Франции… Очевидно, вскоре предстоят новые атаки на Александру и на трон с её стороны, поскольку мой информатор сообщает, что великая княгиня готовит общее наступление с целью приблизить Шапку Мономаха к голове одного из своих сыновей…»

За столом главная гостья почти не закрывает рта, но успевает уничтожать и отменные произведения французской кухни. Она рассказывает без ложной скромности обществу о том, как участвует в деле помощи раненым.

Потом она переходит к другой теме и, как президент Академии художеств, заявляет о том, что хотела бы после войны устроить в Париже выставку русского искусства, в том числе и церковного…

– Ведь в наших церквах множество редких произведений живописи и ювелирного искусства, о которых Франция и не подозревает… На этой выставке я показала бы и крестьянское искусство, которое свидетельствует об оригинальном и глубоком художественном вкусе, присущем моему народу… Пока я публично не выступаю с этим проектом – он ещё не совсем разработан… Но через некоторое время я пущу его в оборот, и пусть злые языки говорят, что он преждевременен…

У посла от изумления чуть не отвисает челюсть. Точно такую же идею, но от имени молодой Императрицы, излагал Палеологу два месяца тому назад её секретарь граф Ростовцев, причём обсуждал уже вполне конкретный план и состав коллекций. Это было вполне естественно, поскольку Александра Фёдоровна увлекалась русским народным искусством, а будучи весьма религиозной, как и царь, собирала вместе с ним коллекцию старинных русских икон. Палеолог сам видел некоторые из восьмисот таких редких произведений русской религиозной живописи, хранящихся в личных покоях царя и царицы в Александровском дворце.

И вот теперь великая княгиня, которая за четыре десятилетия жизни в России так и не удосужилась выучить русский язык, выдаёт предложение молодой Государыни за свой план. Михень к тому же вдруг стала воспевать русские иконы, которых Палеолог никогда не видел ни во дворце Владимировичей на Дворцовой набережной, ни во Владимирском дворце при въезде в Царское Село. И даже наоборот, известному легкомыслию великой княгини и её покойного супруга Владимира Александровича, а также вкусу их сыновей Бориса и Кирилла значительно более отвечали откровенно эротические полотна и рисунки, украшавшие салоны обоих дворцов этого весьма бурно проводящего свои вечера и ночи великокняжеского семейства.

Именно такому вольному стилю живописи, графики и скульптуры французский посол не удивлялся ни в Париже, ни в Санкт-Петеребурге, особенно в российской столице, где «Серебряный век» и вкусы высшего общества требовали себе на потребу от искусства почти что порнографии. И в этой вакханалии петербургских оргий, в том числе и во время войны, единственное исключение составляла, пожалуй, только Царская Семья…

На всякий случай Палеолог кивнул своему секретарю, занимавшему за столом место рядом с Терещенко, записать этот пассаж великой княгини для последующего сравнения с изложением беседы с графом Ростовцевым.

Разговоры на нейтральные темы об искусстве и светских мероприятиях, обедах, спектаклях становятся всё острее и острее. Великая княгиня вдруг начинает рассказывать всем за столом, как молодая Императрица месяц тому назад по инициативе начальника канцелярии министерства Двора Мосолова приезжала к ней пить чай и искать мира и как Мария Павловна посоветовала ей прежде всего удалить от себя Распутина…

– И вы знаете, как эта ненормальная мне отомстила? – вызывающе оглядела гостей великая княгиня, прилюдно грубым словом обозвав Императрицу. Но все были свои, и никто даже не поперхнулся едой. – Недавно я решила поехать отдохнуть на несколько дней в Ливадию… Когда я прибыла в Ялту, Фредерикс, лечившийся там же, дал телеграмму в Царское Село, чтобы для меня прислали бельё, двух лакеев и продукты… – продолжала «Старшая» и ещё более злобно добавила: – Но вместо всего этого добрый Фредерикс получил для меня телеграмму от той самой бывшей принцессы, которую я учила, как правильно держать себя в русском обществе…

– Урок не впрок!.. – буркнул по-русски великий князь-историк.

Михень полезла в свой малюсенький бальный ридикюль, достала оттуда какой-то листок и, помахав им перед носом, заявила:

– Вот какую телеграмму я получила от Аликс в ответ: «Удивляюсь, что вы, не предварив хозяйку, остановились в Ливадии. Что мои госпитали там в порядке, мне известно»…

Великий князь Николай Михайлович довольно хмыкнул. «Старшей» показалось, что в её поддержку, но на самом деле – историк обрадовался тому, что узнал на одну сочную семейную сплетню больше. Он очень любил их собирать, распространять дальше, портить настроение Ники и использовать в разных комбинациях интриг. Эта история была тем более пикантна, что действительно после постройки нового дворца Ливадия была подарена Императором Александре Фёдоровне, что и было объявлено при всех воротах на въезде и выезде на особых столбах. Так что не очень умная, но нахальная Михень по сути была не права, и об этом можно было шепнуть при случае Ники на ушко, чтобы столкнуть его с тёткой, тем более что Николай Михайлович был совсем не заинтересован в занятии трона одним из сыновей великой княгини, в то время как его собственный родной брат Сандро был женат на сестре царя Ксении и мог бы на более законных основаниях претендовать на Шапку Мономаха, случись что с Ники и Алексеем…

Но это скандальное заявление Михень не было единственным. С пылающим лицом великая княгиня вдруг громко сказала:

– Такое положение дольше терпеть невозможно, нужно изменить, устранить, уничтожить!..

– Кого? – изумлённо спросил сэр Джордж.

– Императрицу! – злобно прошипела Мария Павловна и кратко продолжила: – Через месяц я предполагаю уехать на Кавказ… А вернусь в Петроград через Симферополь… Притом только тогда, когда здесь всё будет кончено!..

За столом настала мёртвая тишина. Каждый из гостей знал о заговорщиках из «Прогрессивного блока», гвардии, армейских генералов и даже о заговоре «младотурок» в Морском Генеральном штабе[149] против царя и царицы. Но публично никто не хотел пока обнаруживать эти знания, которые при хотя бы небольшой решительности Государя могли закончиться для российских подданных виселицей, а для иностранцев – позорной высылкой. Но Михень была очень довольна своей храбростью. Её женское тщеславие и зависть к молодой и красивой Аликс были удовлетворены. Теперь она знала, что не зря прожила этот день.

Она сидела визави Палеолога, словно хозяйка стола. Десерт был закончен. Великая княгиня встала первой и вместе с Палеологом вывела гостей в салоны.

В голубой гостиной она остановила британского посла, увлекла его в уютный уголок и начала какую-то долгую беседу с ним. Палеолог вздохнул свободнее. Хотя посольство и было суверенной территорией, но из официантов, обслуживающих гостей, кто-то мог оказаться агентом Охранного отделения.

Пока печальный длинноносый Сазонов в чёрном, шитом золотом камергерском мундире, который Государь у него при отставке не отобрал, с грустной улыбкой выслушивал в другом углу голубого салона громогласного Родзянко и поддакивавшего ему лощёного, без бороды и усов, европеизированного Терещенко, господин посол увлёк в соседний зал князя Константина Радзивилла и знаком потребовал у слуги чая.

Палеологу необходимо было срочно отписать в Париж об обстоятельствах, повлёкших за собой отставку Сазонова с поста министра иностранных дел, о реакции на этот шаг царя общественных кругов и назвать кандидатуры на это место. Князь Радзивилл, пожалуй, был самым удачным в этом вопросе собеседником. Он был вхож к Государю, близок к так называемому «польскому коло», то есть группе депутатов Думы от Царства Польского, и хорошо знался с лидерами «Прогрессивного блока».

Князь был умный человек и сразу понял, что от него требуется французскому послу. Не дожидаясь чашки чаю и вопросов Палеолога, он сразу же произнёс краткую речь:

– В результате отставки милейшего Сергея Дмитриевича мы потеряли истинного защитника интересов Великой Польши!.. Вы помните, господин посол, как от имени великого князя Николая Николаевича были даны в самом начале войны торжественные обещания польскому народу? Так вот, господин Сазонов пытался вновь, и в более полном виде, предложить Императору подписать такой же документ, для того чтобы снова вызвать симпатии поляков… Но Государь заявил, что, пока его армия не находится на территории Царства Польского, всякий манифест о послевоенном устройстве Польши, о расширении её независимости будет выглядеть смешно и нелепо…

– Да, я хотел вам рассказать, – приблизился к князю посол, – что моё правительство, а равно и правительство Великобритании поручили нам с Бьюкененом оказать давление на царя и потребовать от него, чтобы он дал уже сейчас послевоенные гарантии независимости Польши от России… Могу вам доверительно сообщить, что, вероятно, именно это требование, которое со своей стороны поддержал Сазонов, вызвало настолько резкое неприятие Императора, что он перестал приглашать сэра Джорджа в свой кабинет для разговоров, а беседовал с ним только формально в парадном зале, стоя и не более десяти минут…

Князь с интересом выслушал сообщение посла и в свою очередь сказал:

– Дни Сергея Дмитриевича у Певческого моста были сочтены уже тогда, когда он вызвал недовольство Государя тем, что не сумел предотвратить вступление Болгарии в войну на стороне Центральных держав, а его ставленник в Бухаресте наш посол Поклевский-Козелл долго отговаривал румынского короля Фердинанда от вступления в войну на нашей стороне… Но главное – это, очевидно, то, что к Сазонову были слишком сильны симпатии в «Прогрессивном блоке» и Гучкова. А Государь и особенно Императрица ненавидят их как своих злейших врагов. Поэтому тот факт, что Сазонов примкнул к давлению Франции и Англии на Николая по поводу Польши, только надолго испортил наше дело… – с горечью сказал польский магнат. – Тем более что мы знали о положительных настроениях царя по этому вопросу, но он терпеть не может, когда иностранцы диктуют ему то, что должна делать Россия…

– Да уж, – согласился Палеолог, – я знаю, что сэр Джорж очень сильно испортил свои отношения с русским монархом, когда предложил ему отдать Японии половину Сахалина за то, что этот наш новый союзник пошлёт на русский фронт несколько своих полностью вооружённых дивизий…

– Но я надеюсь, – намекнул вдруг князь послу, – что преемник нынешнего Государя или его регент окажется более сговорчивым… Разумеется, если будет нам обязан своим приходом на трон!..

Палеолог молча допил свою чашку чаю. Ему стало ещё яснее, что оппозиция всё больше и больше организуется.

Великая княгиня закончила свою долгую беседу с Бьюкененом. Когда хозяин обеда одним глазом наблюдал за Марией Павловной, он обратил внимание на то, что она хотя и слушала его коллегу внимательно, но на губах её появлялась деланная улыбка, сразу портившая черты её пожилого, но ухоженного и довольно милого ещё лица.

«Неужели она и со мной так фальшиво разговаривает?» – подумалось вдруг послу, но развить эту мысль он не успел, так как Мария Павловна подошла к нему и попросила показать ей знаменитые гобелены работы Труа, украшающие один из дальних залов посольства. Палеолог всё правильно понимает и тут же предлагает руку великой княгине, ведёт её к прекрасному гобелену «Торжество Мардохея». Но библейский сюжет нисколько не волнует Михень. Ей надо было сказать что-то очень важное послу вдали от чужих ушей.

– Сядемте здесь, – устало говорит она Палеологу, – я давно вам хотела сказать, что положение в России ужасно!.. Императрица сумасшедшая, немецкая шпионка, а Государь слеп… Ни он, ни она не видят, не хотят видеть, куда их влекут…

– Но разве нет способа открыть им глаза? – спрашивает посол.

– Ни малейшего!..

– А через вдовствующую императрицу?

– Я по многу часов провожу с Марией в разговорах, но мы только усиливаем наши горести… А теперь она в знак протеста против своего сына и невестки собирается покинуть Петроград и уехать в Киев, где служит её зять, великий князь Александр Михайлович, и живёт дочь Ксения…

«Интересно, – думает посол, – склока в Доме Романовых начинает заходить слишком далеко!» – но на лице его отражается только полнейшее сочувствие «Старшей». А та продолжает говорить, видимо, теперь самое сокровенное, ради чего она и просила посла устроить обед:

– Я пыталась воздействовать на брата Ники – Михаила… Но он находится под сильнейшим влиянием своей жены, графини Брасовой. А эта авантюристка не признаёт ничьего старшинства в Доме Романовых… Пользуясь тем, что её не принимает молодая Императрица, графиня устроила у себя в доме в Гатчине салон, где часто открываются двери перед левыми депутатами. Снедаемая честолюбием, эта особа, крайне ловкая, совершенно беспринципная, старается выдвинуть своего супруга на какую-то новую роль… В придворных кругах её уже обвиняют в измене самодержавию, а она сама ещё распространяет слухи, создающие ей популярность в «Прогрессивном блоке» и репутацию отчаянной либералки… – взволнованно сказала Мария Павловна и, помолчав, с чувством продолжала: – Господин посол, я знаю о вашей приверженности русской монархии, хотя бы до конца войны… Уверяю вас, что если на трон взойдёт Михаил и рядом с ним будет Брасова, в послевоенном урегулировании Франция останется одна против всех союзников, ибо Михаил – англоман… Только мой Кирилл или Борис смогут отстоять интересы прекрасной Франции, с которой у нашей Семьи старинные и прочные связи…

Великая княгиня тяжело вздохнула, и посол понял, что за спиной царя и царицы начинается нешуточная борьба за корону Российской империи. И его, посла, роль в этой борьбе будет велика.

Мария Павловна придавала этому разговору такое большое значение, что сразу после него, сославшись на позднее время, попросила проводить её распрощаться с другими гостями. Палеолог охотно это сделал. Его голова разрывалась от обилия полученной информации, и он не стал задерживать и других своих друзей. Ему надо было освободить несколько часов для важных шифровок и записи в дневнике. Он верил, что его тетради, вывезенные из Петрограда, когда-нибудь станут шедеврами французской литературы.

74

После летних побед российской армии под Его Верховным командованием, унизительных для Вильгельма отказов разговаривать с его представителями о сепаратном мире и многих признаках того, что при надлежащей подготовке к кампании 1917 года Россия сможет нанести решающий удар Центральным державам, даже если её союзники, как обычно, будут только изображать помощь, но не помогать на самом деле, как это было до сих пор, – Николай почувствовал некоторый подъём сил. Но его продолжало беспокоить внутреннее положение в империи.

Государь понимал, что видимая часть «общественного мнения», создаваемого «Прогрессивным блоком», всё более и более возбуждается против правительства и Государыни, не касаясь пока монарха и Наследника Цесаревича. Родзянки и гучковы, монархисты пуришкевичи и шульгины, профессора милюковы и маклаковы, всякая скрытно социалистическая шваль вроде Керенского и Чхеидзе, казалось ему, переходят из состояния тихого психоза в буйное помешательство, когда вылезают на думскую трибуну критиковать правительство и министров. А министры, вместо того чтобы давать достойный отпор критиканам, заигрывают с ними, нервничают и отступают перед натиском черни.

Он подумывал о том, не прекратить ли вообще до конца войны заседания Думы, не вносящей в государственный механизм ничего, кроме сбоев и разброда. Николай не питал иллюзий в отношении верхушечного «общественного мнения», когда принимал решение о созыве первого русского парламента в 1906 году. Он помнил свои слова, сказанные им тогда графу Витте: «Я отлично понимаю, что создаю не помощника, а врага, но утешаю себя мыслию, что мне удастся воспитать государственную силу, которая окажется полезной для того, чтобы в будущем обеспечить России путь спокойного развития, без резкого нарушения тех устоев, на которых она жила столько времени».

И вот теперь, в годы жестокой войны, собрание депутатов не только не обеспечивает стране спокойного развития, не только не проявляет заботы о напряжённом функционировании государства в борьбе с внешним врагом, но превращается в центр вражды внутренней, стремится сломать те устои, оберегать которые каждый депутат Думы присягал на Евангелии…

Всегда строго следуя букве и духу законов, Николай даже во время войны не желал нарушать разгоном Думы климат правового государства, которое ему удалось создать. Он гордился этим, и даже жёсткость союзников и врагов, решительно ограничивших на время войны работу своих парламентов, свободу печати и другие права подданных, не заставили его следовать их примеру.

В принципе, конечно, его твёрдость восстановила бы порядок, но он находил, что положение ещё не дошло до крайности, зараза в армию не проникла и победоносная кампания весны – лета 17-го года внесёт полное успокоение в умы, на фоне которого можно будет решать многие внутренние вопросы, которые жизнь поставила перед империей.

«Общественное мнение» его не особенно беспокоило. Он знал, что в России это поле было весьма ограниченным и простиралось от великокняжеских до церковных кругов, петроградских и московских гостиных, редко – проявлялось в губернских городах. Даже в городских и деревенских трактирах посетителям были неинтересны материи, которые волновали «бар» и «антилихентов».

Основная масса населения жила своими заботами, трудилась, молилась, переживала за «православное воинство», и если что до неё докатывалось сверху, сразу трансформировалось в убеждение: «Генералы царя-батюшку предают». Кипели и бурлили слухами только Петроград и Москва, в которых «чистая» публика, как всегда, восторженно почитывала оппозиционные газетки, а значительная часть населения питалась слухами из лакейских и с базара…

Государь с огорчением видел и слышал, что много грязи исходит из его собственного Дома. Даже тётя Мавра – великая княгиня Елизавета Маврикиевна, вдова дяди Кости, всегда бывшая на стороне Аликс и его, теперь тоже приносила в Александровский дворец сплетни самого грязного толка.

Но больше всего Николая удивляла позиция родной сестры Аликс – Елизаветы. Её положение настоятельницы Марфо-Мариинской обители в Москве, казалось, обязывало её хотя бы к внешней святости, смирению и прощению чужих грехов. Но Элла, очевидно не без влияния московской клики Юсуповых, Джунковских, Рябушинских, Коноваловых и прочих оппозиционеров, становилась всё более агрессивной и воинствующе нетерпимой. Вместо того чтобы молиться в своей обители и в московских древних святынях, она без конца приезжала в Петроград и Царское Село, высиживала часы в светских салонах, а главное, у Михень, напитывалась там разными грязными слухами об Аликс, Подруге и Старце Григории. Потом она набивалась пить чай в Александровский дворец, где говорила разными намёками против Григория и с узкими поджатыми губами недоверчиво воспринимала искренние рассказы Аликс о том, что происходит во дворце на самом деле. И это, прости Господи, старшая сестра! А чего же тогда ждать от других родственников?..

Да, большая Романовская Семья начинала всерьёз беспокоить Государя. Василий Васильевич Щеглов, его личный библиотекарь, который в недрах дворцовой полиции занимался перлюстрированием переписки высоких особ, всё чаще приносил ему выписки из писем великих князей и княгинь, министров, генералов, думских деятелей, в которых содержались совершенно возмутительные выпады в адрес Аликс и его самого. Но внешне ровное отношение Николая ко всем своим сотрудникам и родственникам, казалось, нисколько не меняется. Он так же доброжелательно принимал великих князей и княгинь, завтракал, обедал, пил чай с теми членами Дома, которые просились к ним в гости, за его столом преданно улыбались и заискивающе глядели в глаза ему и его дорогой жене, а выйдя из Александровского дворца и вернувшись к себе домой, начинали сочинять всякие гнусности про его Семью, Друга и Аню. Это всё чаще начинало его злить, но он философски думал, что такова, видимо, вообще природа высшего света, который одинаково подл и лицемерен во всех странах мира. Поэтому-то они с Аликс и удалились ещё в молодости из Петербурга, из блестящего Зимнего, в уединение скромного Александровского дворца Царского Села, чтобы избежать фальшивой мишуры лживого высшего света.

Но самое главное беспокойство Николая, которое целиком разделяла с ним Аликс, было теперь в том, что вокруг них остался слишком узкий круг людей, верных трону и не поддающихся на пропаганду родзянок и гучковых, способных твёрдо держать рычаги управления громадной империей. Его двадцатилетний опыт царствования, то есть ежедневной работы с бюрократией трёх верхних ступеней Табели о рангах, научил его тому, что пора его прадедов и прабабок, когда за одну ночь или день холопа выводили «из грязи в князи» и он становился государственным деятелем, давно прошла.

Хорошим администратором, управляющим даже самой незначительной сферой жизни в государстве, не мог быть любой, даже очень способный кандидат, просто так вынутый из Дворянского, Офицерского, Купеческого собрания или профессуры. «Хороший бюрократ» должен был «отстаиваться» постепенно, переходя со ступени на ступень, вступая в бесчисленные взаимосвязи с себе подобными, изучая пружины, шестерни, рычаги и винты государственной машины изнутри, дабы не служить потом песком в её колёсах. Да и не всякого эта машина приняла бы в себя…

Поэтому он всегда тщательно отбирал людей на ключевые посты, подолгу беседовал с теми, кого ему рекомендовали. Но оставалось почему-то всё меньше тех, кому он мог доверять. К тому же большинство из них были стары и хотя обладали большим опытом, но не имели достаточно физических сил, чтобы справляться с многотрудными государственными обязанностями.

В последние месяцы Аликс очень хорошо помогала ему. Её рекомендации часто бывали удачными, хотя и ей случалось ошибаться, как ошиблась она с кандидатурой министра внутренних дел Хвостова. Что же касается Друга, о котором, как по команде, вдруг заговорила оппозиция, что он якобы через Аликс «смещает и назначает» министров, то это было бы просто смешно, если бы человеческая подлость и клевета не навевали бы столько грусти… Ему пришлось даже 9 сентября написать Александре: «Мнения нашего Друга о людях бывают иногда очень странными, как это ты сама знаешь, – поэтому нужно быть осторожным, особенно при назначениях на высокие должности…»

А дальше из-под его пера невольно вылилась жалоба, за которую он потом себя ругал, так как не имел обыкновения плакаться о своих трудностях даже самому близкому человеку:

«…Разве хорошо одновременно уволить обоих – т.е., я хочу сказать, министра внутренних дел и начальника полиции. Это нужно тщательно обдумать! И с кого начать? От всех этих перемен голова идёт кругом. По-моему, они происходят слишком часто. Во всяком случае, это не слишком хорошо для внутреннего состояния страны, потому что каждый новый человек вносит также перемены и в администрацию…»

Среди государственных забот Государя острой занозой на долгие месяцы оставался вопрос о министре внутренних дел, столь ключевой фигуре для правительства в целом. После того как Николай уволил Хвостова и не мог сразу найти ему замены, он поручил исполнять обязанности управляющего министерством внутренних дел премьеру Штюрмеру. Это его мучило. Вдруг с трёх сторон за короткий промежуток времени три совершенно разных человека назвали ему имя, которое много, много лет тому назад отложилось у него в памяти.

Это был Александр Дмитриевич Протопопов. За много лет до войны, по представлению военного министра Сухомлинова, Государь наградил Протопопова за заслуги по работе для армии золотым портсигаром с бриллиантом и царским вензелем. Потом Протопопов был избран в III и IV Государственные думы, а в IV – стал даже товарищем Председателя. Он был членом Военно-промышленного комитета, предводителем симбирского дворянства и считался человеком, близким к «Прогрессивному блоку», хотя и не делал сомнительных заявлений с думской трибуны.

Первый раз обратил на него внимание царя не кто иной, как Председатель Думы Родзянко. Михаил Владимирович, ведя интригу против недавно назначенного премьера Штюрмера и желая свалить весь Кабинет, вместе с тогдашним министром торговли и промышленности князем Шаховским, которого Родзянко считал особенно опасным борцом с «Блоком», предложил царю заменить Штюрмера морским министром Григоровичем, а министром торговли и промышленности назначить товарища Председателя Думы Протопопова.

По поводу Протопопова Николай только мягко улыбнулся, а предложение Родзянки заменить Штюрмера на Григоровича и при этом дать во время войны «министерство доверия» назвал в письме к Аликс «из всех сказанных им глупостей – самой большой»…

Но судьба снова и снова напоминала царю о Протопопове. Летом во главе думской делегации товарищ Председателя Думы объездил несколько союзнических стран, в том числе Англию, Францию, Италию, и газеты писали о том, как тепло и радушно встречали русских парламентариев союзники, как воспитанный, обходительный, свободно говорящий на европейских языках Протопопов очаровал всех, с кем встречалась делегация. Георг V в личном письме Ники отметил достоинства главы делегации и пожелал брату иметь побольше таких деятельных и умных депутатов…

На обратном пути делегации из Лондона через Норвегию и Стокгольм в шведской столице случилось некое происшествие, сначала почти незамеченное, но спустя несколько недель вылившееся в крупный думский скандал.

Дело было в том, что по просьбе российского посланника в Швеции Неклюдова два члена думской делегации – её глава Протопопов и граф Олсуфьев – встретились за три часа до отъезда из Стокгольма в специально снятом шведским банкиром Ашбергом «королевском номере» «Гранд-отеля» с немецким банкиром Варбургом. Беседа была довольно сумбурна, немец явно пытался зондировать возможность каких-нибудь переговоров о сепаратном мире между Германией и Россией. Из его высказываний стало ясно, что положение в Германии тяжёлое и там рассчитывают только на расхождения Англии с Россией.

По возвращении в Петроград Протопопов рассказал Сазонову среди прочих впечатлений о поездке и об этой встрече в Стокгольме, а в Думу представил вместе с графом Олсуфьевым запись беседы с Варбургом. Он отнюдь не скрывал эту беседу с банкиром в Стокгольме, но использовал её для убеждения коллег в том, что положение Германии становится всё тяжелее и тяжелее.

Сазонов перед отъездом в Финляндию на краткий отдых передал своему товарищу Нератову просьбу сообщить на очередном докладе Императору об интересных впечатлениях главы думской делегации за границей, в том числе и о стокгольмском свидании. Нератов выполнил поручение своего шефа – хотя уже и отставленного от должности министра иностранных дел. Государь заинтересовался – и Протопопов был приглашён в Ставку.

Товарищ Председателя Думы приехал в Могилёв, имел долгий разговор с царём и вызвал у него к себе симпатию. Для Николая важно было и то, что Протопопов служил в лейб-гвардии конногвардейском полку и дослужился до штаб-ротмистра, его обширные связи среди промышленников-металлургистов и тот факт, что, когда его избирали товарищем Председателя Думы, за него было подано самое большое количество белых шаров.

О том, чтобы назначить Протопопова министром внутренних дел, Ники сообщил в письме Аликс, Государыня навела справки в Петрограде – и окончательный выбор нового министра царём состоялся. Штюрмер получил из Ставки рескрипт Государя о назначении Александра Дмитриевича Протопопова управляющим министерством внутренних дел. Старый царедворец сразу понял, что назначением популярного товарища Председателя Думы на ключевой пост в Совете министров Император решил сделать новый шаг в сторону «общественности», «сгладить углы» в отношениях с оппозицией. Для Штюрмера это стало сигналом к тому, что и ему самому следует «помягче» обращаться с противниками правительства и не идти на жёсткую конфронтацию с ними. «Пусть теперь Протопопов и налаживает отношения с «Прогрессивным блоком», коль скоро сам примыкал к нему!..» – с облегчением подумал Председатель Совета министров, передавая из своих рук бразды правления министерством внутренних дел любезнейшему Александру Дмитриевичу…

75

…Несколько месяцев Николай находился на Ставке, выезжал с инспекциями на фронт, в Севастополь и Николаев, где с удовольствием наблюдал за постройкой новых дредноутов. Ему нравилось, как Аликс в его отсутствие в Царском Селе всё более входила в государственные дела и, не принимая сама без него никаких принципиальных решений, в своих ежедневных письмах советовалась с ним. Она писала очень непосредственно, и в её набросках быстрым и твёрдым почерком переплеталось множество тем – от работы в госпитале и встреч с подругами до идей о том, как поправить продовольственное положение в столице и на местах, где крестьяне стали сознательно придерживать хлеб, чтобы взять за него большую цену по весне.

Николай видел, что во всех её письмах его интересы, интересы Наследника и России всегда стояли на первом месте, а на втором – опасность, исходящая от Гучкова и его друзей для царя и государства. 21 сентября очередное письмо Александры снова заставило его задуматься о той коварной роли, которую может сыграть Алексеев. Царица писала:

«Ангел мой милый!

Пасмурно, холодно, начинается снег… Вчера от 5 до 7 были доклады. Штюрмер всё ещё никого не нашёл на место петроградского градоначальника, – те, кого он предлагает, совершенно не годятся, я велела ему поторопиться и ещё поискать. Гучков старается обойти Алексеева – жалуется ему на всех министров (его подстрекает Поливанов) – на Штюрмера, Трепова, Шаховского, и отсюда понятно, почему Алексеев так настроен против министров, которые на самом деле стали лучше и более согласно работать, ведь дела стали налаживаться, и нам не придётся опасаться никакого кризиса, если они и дальше так будут работать.

Пожалуйста, душка, не позволяй славному Алексееву вступать в союз с Гучковым, как то было при старой ставке. Родзянко и Гучков действуют сейчас заодно, и они хотят обойти Алексеева, утверждая, будто никто не умеет работать, кроме них. Его дело заниматься исключительно войной – пусть уж другие отвечают за то, что делается здесь. У меня завтра будет Протопопов, мне нужно спросить у него кучу вещей, а также поделиться с ним некоторыми идеями, пришедшими в мою собственную старую голову, относительно того, чтоб повести контрпропаганду против Союзов городов среди армии, т.е. иметь за ними наблюдение и немедленно выгонять тех, кто попадётся. Министр внутренних дел должен найти порядочных, честных людей, которые были бы «его глазами» и которые, с помощью военных властей, должны сделать всё, что только смогут. Мы не имеем права допускать, чтоб они продолжали начинять им (солдатам) головы скверными идеями… Шавельский может тебе о них порассказать многое. – Я велела Штюрмеру передать это Протопопову. Он обдумает всё это до завтрашнего дня и посмотрит, как это осуществить практически. Я не понимаю, почему злонамеренные люди всегда защищают своё дело, а те, кто стоит за правое дело, только жалуются, но спокойно сидят, сложа руки и ожидая хода событий.

Ты ничего не имеешь против того, что я высказываю своё мнение по этому поводу, милый? Но, уверяю тебя, хоть я и больна и у меня плохое сердце, всё же у меня больше энергии, чем у них всех, вместе взятых. Бобринский был рад видеть меня такой; он говорит, что меня не любят, ибо чувствуют (левые партии), что я стою на страже интересов твоих, Бэби и России. Да, я более русская, нежели многие иные, и не стану сидеть спокойно. Я просила их устроить (как это говорил Гр.), чтобы продовольствие, мука, масло, хлеб, сахар – всё предварительно развешивалось в лавках, и тогда каждый покупатель получал бы свою покупку гораздо быстрее, – таким образом были бы уничтожены эти бесконечные хвосты, – все согласились с тем, что это великолепная идея, но почему же они сами не додумались до этого раньше?..»

Упоминание, к тому же не первое, о регулярных контактах Алексеева и Гучкова испортило настроение Николаю, но мысль Аликс о том, чтобы Протопопов нашёл верных людей и опёрся на них в борьбе с крамолой в армии, ему понравилась. Много надежд возложил Государь на нового министра и в установлении добрых отношений с руководящими думскими кругами, к числу которых он ещё принадлежал несколько дней тому назад…

Протопопов совсем недавно ещё грезил о том, чтобы получить какой-нибудь хоть невысокий, но административный пост. В его живом мозгу рождались многочисленные и яркие проекты спасения России, умиротворения общества твёрдой властью, и он мечтал встретиться с Государем, чтобы изложить свои планы монарху. Когда же Николай пригласил его в Ставку, а затем Штюрмер сообщил, что ему вверяется министерство внутренних дел, счастью Александра Дмитриевича не было предела.

Протопопова приняла и Императрица, которой он был совершенно очарован. Все эти события породили в нём ощущение собственной значимости и прилива сил. Он решил встретиться с друзьями по «Блоку» и уговорить их прекратить оппозиционную возню против Государя. А о планах оппозиционеров он имел ясное представление в малейших деталях, но не понимал, что именно по этой причине он представляет собой самую серьёзную угрозу деятелям «Прогрессивного блока». Встреча была назначена в Таврическом дворце, в кабинете номер 11, по левую сторону на хорах, где всегда собиралось бюро «Блока».

Тёмным октябрьским вечером после обеда, когда по всему Таврическому дворцу зажглось электричество, господин министр на служебном моторе прибыл к главному подъезду Государственной думы.

Швейцар, открывавший тяжёлую дверь перед высокорослым господином в генеральской шинели голубого жандармского цвета, не узнал бывшего товарища Председателя Родзянки. Только когда мимо него проплыло знакомое лицо Протопопова, он понял, кого так ждали господа в комнате 11.

Протопопов сбросил на руки лакея-гардеробщика шинель и оказался в голубом мундире генерала от жандармерии. Он быстро прошёл через восьмигранную ротонду, твёрдыми шагами пересёк блестевший, словно залитый водой, жёлтый паркет огромного овала Екатерининского зала, быстро поднялся по лестнице на хоры и, не постучав, совсем как свой, вошёл в комнату.

Вокруг стола, крытого зелёным сукном, сидели Родзянко, Маклаков, Милюков, Шингарёв. Увидев жандармского генерала, лидеры «Блока» испуганно встали, словно давно ждали ареста. Но, узнав знакомую короткую причёску и подкрученные усы Протопопова, господа депутаты просветлели лицами, и спокойствие с некоторой долей злости вернулось к ним. Они тотчас нарочито задвигали стульями, усаживаясь на свои места. Стул справа от Родзянки оставался пустым и явно предназначался для гостя.

Протопопов направился к нему и уселся без приглашения, как равный с равными.

– Господа, – воодушевлённым тоном начал министр, – я очень рад нашей встрече и хотел бы по-товарищески побеседовать с вами… Давайте обсудим все спорные вопросы и установим взаимопонимание…

«Каков нахал! – подумал толстый Родзянко и уставился своими маленькими свиными глазками на красавца генерала. – Мы здесь, в Думе, смыкаем наши ряды, чтобы добить мерзавца Штюрмера, и вот-вот вырвем у Николая «правительство общественного доверия»… Мы делаем так, что любой мало-мальски известный общественный деятель заискивает перед нами и просит разрешения на каждый свой шаг, а этот отступник, кого ни в одну из планируемых комбинаций правительства «Прогрессивного блока» никто не хотел включать, вдруг без спроса и нашего благословения принимает из рук царя ключевой пост в правительстве!..

Он нас предал, а поскольку он про каждого из нас знает достаточно, чтобы при установлении диктатуры Николая без суда и следствия послать любого члена «Прогрессивного блока» на виселицу, его необходимо как можно скорее уничтожить морально и политически! Как жаль, что прошла пора революционного террора и в дни войны не так легко найти исполнителя теракта против министра внутренних дел!.. Вот ведь храбрец какой!.. В виде прозрачного намёка надел сегодня специально для нас мундир шефа жандармов!..»

Эти размышления мгновенно пролетели в мозгу Председателя Думы. Но такие же злобные мысли владели каждым из присутствующих думцев. Говорить начал кадет Шингарёв.

– Нет уж позвольте, Александр Дмитриевич! – с дешёвым адвокатским пафосом заявил он. – Прежде чем товарищески беседовать, нужно уяснить вопрос, можем ли мы быть товарищами… Мы не знаем, каким образом вы назначены…

При этих словах Родзянко и не подумал объявить, что он сам рекомендовал Государю Протопопова в министры, правда, другого министерства.

Шингарёв, делавший бурную «общественную» карьеру на неуёмной критике Распутина, для которой он измышлял «факты» и тут же пускал их в обращение, разумеется, оседлал своего любимого конька:

– Слухи указывают на участие в вашем назначении Распутина; затем, вы вступили без согласия «Прогрессивного блока» в Кабинет, главою которого является Штюрмер[150] – человек с определённой репутацией предателя…

«Что он городит!..» – мысленно возмутился министр, но, как воспитанный человек, не стал прерывать говорящего.

– И вы не только не отмежевались от него, – нацелил свой перст в Протопопова Шингарёв, – но, напротив, из ваших интервью мы знаем, что вы заявили, что ваша программа есть программа Штюрмера и что он будет развивать вашу программу с кафедры Государственной думы… Вместе с вашим назначением освобождён из тюрьмы другой предатель – Сухомлинов… И наконец, в происходящих теперь рабочих волнениях ваше министерство, по слухам, действует, как прежде, путём провокации!..

Кровь ударила в голову Протопопову. Он хотел ответить Шингарёву, что прекрасно знает о методах «Прогрессивного блока» при помощи слухов объявлять государственных деятелей, верных царю, предателями, что у Шингарёва нет ни одного факта, который можно было бы предъявить суду, против Штюрмера или Сухомлинова, которого до суда выпустили из Петропавловской крепости только потому, что он был тяжело болен, что рабочие волнения, о которых упомянул почтенный член пораженческого «Блока», инспирируются отнюдь не полицией, а такими «общественными» деятелями и депутатами, как Керенский, Чернов, Коновалов, причём на деньги, поступающие через Финляндию, Швецию и Данию – из Германии!

Белыми от ярости глазами оглядел Протопопов своих бывших коллег, ища хоть у кого-нибудь малейшей человеческой поддержки. Но лидеры «Блока», развалясь на своих стульях, издевательски смотрели на него и готовы были рукоплескать смельчаку Шингарёву.

Протопопов понял окончательно, что в Таврическом дворце хотят не сотрудничества с властью, а самой этой власти, не ответственной ни перед царём, ни перед Богом. Тогда он хлопнул кулаком по столу, и установилась тишина. Министр грозно посмотрел на своих оппонентов и резко заговорил:

– Меня в министерство пригласил Государь, которому я предан и которого люблю!.. И уклоняться от ответственности в тяжёлые для России времена я не собираюсь… Я пришёл за вашей поддержкой и не получил её! Что же делать! Я пойду дальше один, без вас! Я исполняю желание моего Государя – я ведь всегда считал себя и продолжаю считать монархистом, а не республиканским демагогом, как, например, профессор Милюков…

При этих словах лидер кадетов, похожий на старого морщинистого кота, дёрнулся, словно ему плюнули в усы.

– Вы хотите потрясений, перемены режима… – зло продолжал Протопопов, – но этого вы не добьётесь. Тогда как я на этом посту, с помощью Государя, понемногу смогу кое-что сделать! Уйти под вашим давлением – недолго!.. Но кому передать власть? Вам, Михаил Владимирович? – повернулся он к Родзянке. – Но вы даже в Таврическом дворце порядок установить не можете, хотя и объявляете везде о своей поддержке монарха!.. Или болтуну Керенскому, который не осмеливается открыто объявить, что он принадлежит к партии эсеров-террористов?!

Холодок страха начал закрадываться в души слушателей. А Протопопов с яростью продолжал:

– У меня нет ничего, кроме личной поддержки Государя, но с этой поддержкой я пойду до конца, как бы вы ко мне ни относились!

Министр встал со своего места и, не прощаясь, с высоко поднятой головой вышел из комнаты. За дверью прозвучали удаляющиеся тяжёлые шаги.

Члены «Блока» сидели притихшие, и Шингарёв уже жалел, что первым вступил в борьбу с могущественным министром. Его патрон по партии, Милюков, как более опытный интриган, радовался, что не вылезал со своими обличениями.

Тишину нарушил Маклаков:

– Кажется, наш новый министр внутренних дел слишком наивен и благороден для своего поста. Говорят, он очень верующий человек… Наверное, по этой причине из его речей я не уловил угрозы арестовать нас немедленно и посадить в камеру Петропавловской крепости, откуда был выпущен Сухомлинов… Поэтому мы должны немедленно объявить ему войну… Назвать его стокгольмское свидание государственной изменой, муссировать его связь с Распутиным, а через некоторое время объявить сумасшедшим…

– Раздавить и уничтожить! – изрёк густым басом свой приговор Родзянко. – Начинать – с сегодняшнего вечера!..

Часть IV «ПОБЕДИТ ТОЛЬКО ЛЮБОВЬ»

76

Сумрачным и мокрым октябрьским вечером к ресторану «Медведь» на Малой Конюшенной то и дело подкатывали моторы, собственные экипажи и дорогие извозчики. В череде гостей, которым дородный швейцар услужливо распахивал двери, были подрядчики и интенданты с дамами полусвета, тыловики-офицеры, окопавшиеся в различных военных и полувоенных учреждениях столицы, зем-гусары, другая веселящаяся публика, проматывавшая целые состояния, которые делались в считанные дни на военных поставках. В этой пестроте одежд, лиц бритых и бородатых, лысых и кудрявых, остались незамеченными несколько штатских и генералов, которых Александр Иванович Гучков пригласил на обед-совещание.

Гучков держал в «Медведе» за собой просторный отдельный кабинет на втором этаже, с вестибюлем, камином и прислугой, которую по его просьбе тщательно проверил по жандармским каналам генерал Джунковский в бытность его товарищем министра внутренних дел на предмет того, чтобы ни один человек из обслуги этого кабинета не только не служил в полиции, но и подлежал запрету вербовать его впредь.

Собирались люди, составлявшие мозг и душу военного заговора. Гучков намеревался наконец поставить все точки над «i», вплоть до дат и исполнителей в конкретных планах дворцового переворота, а до этого хотел подбодрить главных участников заговора московским хлебосольством.

Первым пришёл его друг и подчинённый, князь Дмитрий Вяземский, Уполномоченный Красного Креста по Северному фронту. Князь был видным членом-учредителем аристократического Бегового общества Петрограда, завсегдатаем всех конных состязаний и по этой причине, а также по родственным связям обладал уникальными знакомствами и дружбой с офицерами конногвардейских частей. Он уже установил контакты с недовольными царём офицерами некоторых запасных гвардейских полков, расквартированных в Новгородской губернии в так называемых Аракчеевских казармах вдоль железной дороги, которой часто пользовался Государь в своих переездах между Ставкой и Царским Селом. Князь был надежда и опора одного из основных вариантов плана заговора, при котором подчинённые ему гвардейские офицеры из Аракчеевских казарм должны были по его сигналу остановить царский поезд на перегоне возле станции Медыха, арестовать монарха и принудить его отречься от престола, удалить в монастырь царицу. При сопротивлении Государя должна была ожидать участь Павла Первого, то есть физическое устранение… Вяземский выпил рюмочку, закусил солёными рыжиками и уселся в кресло у камина, где над сухими берёзовыми поленьями весело плясали языки пламени.

Из Могилёва, по командировке Алексеева и в его салон-вагоне, прибыли на совещание генералы Гурко и Лукомский. Маленького росточка, Гурко носил сапоги на высоких каблуках и держал очень высоко голову, чтобы казаться повыше. Царь и царица очень хорошо к нему относились, но Василий Иосифович, отец которого, замешанный в одну из громких финансовых афёр начала века, предстал перед судом и был осуждён, не мог простить Государю того, что он не вмешался в судебный процесс и не помиловал дворян-аферистов. В Ставке именно Гурко руководил заговором и вовлекал в него всё новых генералов. Одним из таких и был Лукомский.

От командующего Северным фронтом генерала Рузского приехал его доверенный, новоиспечённый кавалерийский генерал Крымов. Это был грузный, вечно недовольный человек с редкими волосами, расчёсанными на пробор, и мёртвым блеском тёмных глаз. Его новенький генеральский мундир был обсыпан перхотью, казался давно ношенным, сапоги тоже отнюдь не блистали зеркальным блеском.

Гучков весьма любезно приветствовал Крымова, нарочно повторяя много раз словосочетания «господин генерал» и «ваше превосходительство», отчего рослый кавалерист сладко щурился от удовольствия. Крымов был известен коллегам и Александру Ивановичу как крайне жестокий и безжалостный человек. На фронте он сотнями понапрасну губил людей, посылая эскадроны на пулемёты или в ненужные разведки, не брезговал и рукоприкладством. Только недавно по ходатайству Алексеева ему, как активному участнику конспирации, дали дивизию и генеральское звание. Руководители заговора намеревались назначить его сразу после успешной акции против Николая комендантом Петрограда для того, чтобы виселицами и расстрелами он быстро привёл в чувство чернь, которая на самом первом этапе драмы должна была немного побунтовать, чтобы изобразить своими бесчинствами начало «революции», необходимой для действий генералов в Ставке и штабах фронтов против Государя.

Такой же громоздкий, как и Крымов, вошёл бывший военный министр Поливанов. Широкая седая борода лопатой была аккуратно расчёсана у него на две стороны, под чёрными мохнатыми бровями скрывались маленькие глазки, которые радостно сверкнули при виде старого друга и соратника Гучкова.

Явились трое Генерального штаба полковников – Пётр Половцев, сын известного богача и мецената, ждавший своего часа в разведочном отделе управления генерал-квартирмейстера Генштаба, Сергей Дмитриевич Мстиславский-Масловский, член ЦК партии эсеров и библиотекарь Николаевской академии Генерального штаба, Борис Александрович Энгельгардт – член IV Думы и намеченный к должности коменданта Таврического дворца как будущей резиденции правительства «общественного доверия».

Последним пришёл видный депутат Думы, пламенный оратор против правительства и Распутина Василий Алексеевич Маклаков. С Гучковым они потёрлись бородатыми щеками друг о друга, изображая дружеский поцелуй, и вместе подошли к закусочному столу. Туда же стали подтягиваться и остальные гости.

Поливанов, не выбирая, взял со стола своей длинной рукой рюмку, выпил её, крякнул и сказал, обращаясь к Гучкову как хозяину обеда:

– Александр Иванович, я предлагаю слегка заморить червячка закусками, сделать дело, ради которого мы собрались, а потом можно будет и отобедать!..

Предложение всем понравилось, и господа стали наполнять тарелки кто чем хочет и рассаживаться вокруг овального стола, оставив председательское место Гучкову.

Когда все были готовы ему внимать, Гучков отложил в сторону салфетку и поднялся. Его вступительная речь была коротка.

– Господа! – поклонился он на все стороны, словно Козьма Минин перед нижегородцами. – Сегодня мы должны назначить точную дату свержения Николая Второго… По зрелом размышлении, с которым многие из вас согласны, я предлагаю первое марта!

Он обвёл глазами присутствующих, увидел, что возражений первый день марта не вызвал, и ещё раз подчеркнул:

– Первого марта 1917 года Николай Второй должен быть в ловушке и потерять корону, а если будет сопротивляться – то вместе с ней и голову!

Мрачный Крымов, допив второй фужер водки, процедил сквозь зубы:

– Я бы не возражал отвернуть ему голову одиннадцатого марта, в годовщину убийства его прапрадеда Павла Первого…

Поливанов знаком попросил слова у Гучкова. Александр Иванович поклонился ему и в знак согласия сел.

– Господа! – стараясь быть убедительным, вытянул шею генерал Поливанов. – Мы не должны спешить, но и оттягивать далее первого марта – невозможно!.. Мои информаторы в окружении царя сообщают, что Николай что-то знает о нашем комплоте… Кроме того, в обществе уже почти открыто говорят о заговоре, дворцовом перевороте, бунте в Петрограде… Поэтому мы должны обезопасить наших главных вождей, я имею в виду почтеннейшего Александра Ивановича, – поклонился он в сторону Гучкова, – и Михаила Васильевича Алексеева… Для этого я предлагаю следующее: Александр Иванович и Михаил Васильевич должны в ближайшие дни объявить об обострении своих болезней и тому подобное и уйти с политической сцены в тень… Особенно это важно для генерала Алексеева, поскольку имеются данные о том, что Николай не простил ему переписку с Александром Ивановичем и намерен улучить момент, чтобы уволить своего начальника штаба в отставку. Николай и Александра непредсказуемы в своих действиях, а теперь в их распоряжении – весьма способный и авторитетный министр Протопопов, который слишком много знает о нас…

– Ещё две недели – и мы его сломаем! – резко выкрикнул Гучков.

Поливанов благодарно поклонился в сторону хозяина и продолжал:

– Я уже посоветовал милейшему князю Львову на сырые осенние месяцы уехать в Крым… Царь безусловно отпустит Михаила Васильевича на лечение… Вместо генерала Алексеева мы подсунем Николаю Гучко временно исполнять должность начальника его штаба, а по сути хранить этот ключевой пост до решающего момента переворота…

– А почему бы быстренько не прикончить Николая в Ставке? – поставил вопрос решительный, но недалёкий Крымов. – Ведь у Михаила Васильевича, я знаю, найдётся сотня головорезов, которая сделает это быстро и тихо… Или не пристрелить его вместе с молодой царицей в Царском Селе, во время его любимых прогулок пешком по паркам?

– Убийство царя в Ставке немедленно вызовет раскол в действующей армии… Части, которые по-настоящему любят Николая, повернут свои штыки от германцев на генералов в Могилёве… – авторитетно стал разъяснять Поливанов давно продуманные им варианты, – Что же касается Царского Села, то там тоже есть верные пока царю войска, которые поднимут такой бунт в столице, который развяжет гражданскую войну и гибель всего высшего офицерства.

– Алексей Андреевич глубоко прав, – поддержал друга Гучков, – царь должен отречься или погибнуть, но… не в Ставке, не в Царском Селе, а в ловушке, куда мы должны его загнать!.. Кроме плана князя Вяземского и моего, с остановкой царского поезда в районе Аракчеевских казарм, могут быть и другие пункты, где есть наши люди. Главная задача – выманить Николая из Ставки за несколько дней до первого марта или из Царского Села, если он будет там в это время… Его надо как можно дольше держать вдали от Александры, поскольку её решительность и ум могут в последнюю минуту разрушить все наши планы… К счастью, Николай пытается делать шаги навстречу нам, вопреки советам царицы, и надо постепенно лишать его и её информации о том, что на самом деле происходит в столице, да и в самой Ставке… Поэтому, Василий Иосифович, на вас и на вашего коллегу, генерала Лукомского, ложится тяжёлая ноша осуществления этого плана, а также продуманного и хитрого неисполнения приказов царя, идущих вразрез с нашими целями. О ещё более важной задаче поведает сейчас Алексей Андреевич – как провести в армии реформу, которая разрушит все её монархические традиции, перемешает старые, чудом сохранившиеся военные кадры с уже распропагандированными запасными…

– Благодарю вас, Александр Иванович, вы избавили меня от необходимости излагать преамбулу… Я могу сразу перейти к делу, – басовито и уверенно начал Поливанов. – Мы начерно обсуждали с Александром Ивановичем и Василием Иосифовичем основы этой реформы, так что я излагаю наше общее мнение, – отметил бывший военный министр. – За существенное принято вот что: в Российской императорской армии хранителями главного сокровища – боевого духа и моральной основы «За Веру, Царя и Отечество» – являются полки. Царь это очень хорошо понимает и для поддержки духа до войны почти каждый день устраивал смотр какому-либо полку с последующими беседами в Офицерском собрании или приглашением офицеров на завтрак к себе в Александровский дворец… Во время своих поездок по фронту он упорно продолжает эту традицию. Поэтому в полках офицерство, уцелевшие кадровые унтер-офицеры и солдаты, как правило, хоть раз в жизни видели рядом с собой царя, и он сумел их всех обворожить… Эта масса способна даже при удаче дворцового переворота поднять всех его участников на штыки и начать такой бунт, по сравнению с которым революция 1905 года покажется детской игрой!.. В её нынешней форме Российская императорская армия должна перестать существовать до середины февраля, чтобы к марту и следов её не осталось!.. Потом, когда мы возьмём власть, мы построим новую армию.

Поливанов помолчал, выпил рюмку водки, крякнул вместо закуски и продолжал:

– Под предлогом необходимости увеличения количества полков, дивизий и корпусов пехоты из-за резкого удлинения линии фронта, с 1200 вёрст протяжения боевой линии до 1900 вёрст, виной чему стало поражение Румынии, Василий Иосифович должен начать с того, чтобы перевести пехотные полки из четырёхбатальонного состава в трёхбатальонный. Перемешать, словно колоду карт, под этим предлогом, командиров полков… Что касается дивизий, то это чисто организационная инстанция, но и их надо переформировать из четырёхполкового в трёхполковой состав… Получится на одну четверть больше генеральских вакансий, которые мы будем заполнять только нашими сторонниками… И они поведут новые дивизии туда, куда скажем им мы!

– А что мы сделаем с кавалерией? – поднял тяжёлый взгляд на Поливанова генерал Крымов.

– Кавалерия Николая Второго также будет подвергнута разгрому, поскольку это самый сохранившийся род оружия. Во время предстоящих серьёзных внутренних потрясений она способна решить дело не в нашу пользу… Есть хороший повод переформировать и перетасовать её так же, как мы сделаем это с пехотой… Поможет нам, как ни странно, отлично складывающаяся ситуация с артиллерией… Поскольку новых пушек и снарядов поступает теперь слишком много, а пополнение конского состава испытывает трудности, мы пожертвуем конницей ради артиллерии… Кавалерийские полки к декабрю надо свести из шестиэскадронных в четырёхэскадронные, а спешенных конников – растворить в толпе необученных новобранцев. На этой основе тоже надо хорошенько перетасовать офицерские и унтер-офицерские кадры. Генеральный инспектор артиллерии великий князь Сергей Михайлович, с которым был предварительный разговор, горячо поддержит эту реформу!.. – самодовольно закончил Поливанов.

– А что же мы будем делать до первого марта?! – удивился молчавший доселе депутат Маклаков. – Неужели только говорить с думской кафедры?!

– Василий Алексеевич, – нарочито ласково обратился к нему Гучков, – теперь мало только говорить, хотя наши речи должны стать намного острее… Но есть и важное дело для нас, в тылу. Мы должны до февраля так встряхнуть общество, чтобы его температура поднялась до точки кипения!..

– Чем же вы думаете его так расшевелить, любезнейший Александр Иванович? – воздел Маклаков на свой нос пенсне и вперил блестящие стёклышки в Гучкова.

Александр Иванович выдержал паузу, пока все не повернулись к нему, ожидая его ответа, а потом удивительно спокойно, совсем по-домашнему, сказал:

– Убийством Распутина и Вырубовой…

Гучков тоже надел пенсне, оглядел всех гостей и был вполне удовлетворён тем эффектом разорвавшейся бомбы, который вызвал его ответ. Потом деловито стал давать пояснения:

– Убийство Распутина предпочтительнее, поскольку Вырубова женщина и её семья имеет прочные корни в аристократической части общества… Её смерть не вызовет у толпы такого ажиотажа, как устранение мужика, осмеливающегося давать советы царю… Но необходимо, чтобы в его убийстве принимали участие родственники царя. Тогда оно, во-первых, внесёт ещё больший раскол в Дом Романовых и сделает нашими союзниками всех его членов, кроме Царской Семьи. Во-вторых, великие князья неподсудны уголовным законам империи, и царь не сможет ни арестовать, ни отдать под суд никого из них, если они будут участвовать в этом убийстве. В-третьих, оно больно ударит по Александре, лишит её моральной опоры и надежды на использование целительных способностей Старца в отношении Цесаревича… Думаю, что до Рождества Христова обязательно нужно произвести этот акт!.. Василий Алексеевич, а нет ли у вас на примете подходящих кандидатов в исполнители? – уставился Гучков на Маклакова.

Тот вдруг хлопнул себя по лбу и вскрикнул просветлённо:

– Есть! Есть очень подходящие фигуры, Александр Иванович!

– И кто же? – встрепенулся князь Вяземский.

– Совсем недавно князь Феликс Юсупов-младший заговаривал со мной на тему об устранении Распутина, – хорошо поставленным голосом профессионального оратора сказал Маклаков. – Он сам близок к Распутину, встречается с ним… Феликс дружит, и не только платонически, – намекнул депутат на то что все и без него знали, – гомосексуальные отношения – с великим князем Дмитрием Павловичем, любимцем Царской Семьи… Этот щенок, когда не сидит рядом с царём в Ставке и не выпрашивает у него себе пособия и награды, болтается в Петрограде по борделям, а иногда развлекается любовью со своим другом Феликсом, когда свободен от мужских ласк другого августейшего педераста – великого князя Николая Михайловича… Я мог бы вернуться в разговоре с Феликсом к идее устранения Распутина и помочь ему аранжировать всё это…

– Прекрасно, Василии Алексеевич! – обрадовался Гучков. – Мы тогда оставим за вами руководство этой акцией… Только помните срок: не позже середины декабря, чтобы общественность успела достичь пика возбуждения до первого марта… А что скажут наши молодые друзья? – любезно обратился затем Александр Иванович к трём полковникам, сидевшим рядком по одну сторону стола.

Слово взял Половцов. Он долго служил по военно-дипломатическому ведомству, был военным агентом в Англии, где вошёл в высшие сферы британского общества. Теперь он сидел в управлении генерал-квартирмейстера Генерального штаба, где ведал связью с военными разведками Британии и Франции.

– Мои л и ч н ы е друзья в высших кругах Англии и Франции, – подчеркнул он слово «личные», – сообщают мне, что правительства Соединённого Королевства и Франции осведомлены в общих чертах о планах дворцового переворота и ничего не имеют против него при условии, если Россия всё-таки будет воевать на стороне Антанты…

– Кстати, что касается так называемого «морского плана», – продолжил свой доклад Половцов, тактично назвав «планом» заговор адмиралов и офицеров Морского Генерального штаба, душой которого были адмиралы Вердеревский, Колчак и капитан первого ранга Житков, собиравшиеся заманить Александру Фёдоровну вместе с Государем на борт какого-либо из находящихся под влиянием заговорщиков броненосца и вывезти их в Англию, по пути потребовав отречения от престола, – то британское Адмиралтейство нисколько против этого не возражает. Оно даже готово дать приказ своим подводным лодкам, базирующимся в наших портах на Балтике, сопровождать и охранять такой броненосец на самом трудном участке пути – по Балтийскому морю – до Датских проливов…

– Передайте своим друзьям в британском Адмиралтействе, что если «морской план» начнёт исполняться, то союзникам незачем охранять наш броненосец и отвлекать внимание германцев от него… Если Николая и Александру утопят их немецкие родственнички где-нибудь между Кенигсбергом и Швецией, то у нас будет меньше хлопот! – протёр своё пенсне Гучков. – Более того, мы даже проинформируем Вильгельма об этом «специальном рейсе».

– Но… – тяжело вздохнул Гучков, водружая пенсне снова на нос, – «морской план» остаётся весьма гипотетическим, хотя и удобным… Дело в том, что Государыня вечно больна, не переносит качки… Вряд ли в осеннее время она согласится побывать «в гостях» у моряков… Так что самым надёжным и реальным планом является «железнодорожный» – устройство ловушки для Императора где-то между Могилёвом и Царским Селом…

– Итак, – Александр Иванович посмотрел на золотую луковицу часов, вынутую из жилетного кармана, – подведём итог совещанию… Первого марта царь должен оказаться в ловушке!.. А очередную атаку для подготовки общественности к этому акту мы произведём первого ноября, на открытии сессии Думы… Ждите выступления Милюкова!..

Незаметно Гучков нажал кнопку электрического звонка, устроенную под крышкой стола у места хозяина. Вошёл артельщик и поклонился.

– Можно подавать обед! – приказал Александр Иванович.

77

Относительное спокойствие, которое Николай испытывал всегда в Могилёве и поездках в войска, к исходу октября стало нарушаться. Однажды, на пути из Киева, где он навещал Mama и сестру Ольгу, которая ещё летом буквально вытребовала у него разрешение на развод с Петей Ольденбургским и через несколько дней собиралась венчаться с полковником гвардейских кирасир Николаем Александровичем Куликовским, ему ярко, в красках, вспомнилось кругосветное путешествие на броненосце в юности. Поезд мчался под проливным дождём на север, в Могилёв. За окном мелькал, словно на исцарапанной ленте синема, чёрно-серый осенний пейзаж Белой Руси, а перед глазами почему-то встал синий Индийский океан…

Но приятные воспоминания быстро стали блёкнуть, а на передний план выходили нескончаемые упрёки Mama во время его пребывания в Киеве в адрес Аликс и Старца, попытки навязать ему пожелания бывшего близкого друга, а теперь ставшего оппортунистом Сандро, тёти Михень, Родзянки, Зины Юсуповой и других враждебными ему людей, –дать «ответственное правительство». «Перед кем «ответственное»?! – спрашивал он Mama. – Перед революционерами и заговорщиками в Думе?! Одни болтуны и демагоги, вроде Родзянко и Милюкова, которые засядут в Мариинском дворце, будут «ответственны» перед другими болтунами и демагогами, сидящими в Таврическом! В том, что они наделают ошибок и приведут Россию к поражению, нет никаких сомнений… А отвечать перед Богом и историей должен буду я? Как ужасно, что это отвратительное «высшее общество» и родственники оказывают на добрую Mama такое истеричное влияние, что она не способна ничего понять и не желает знать истинного положения вещей!..»

Ощущение обиды и угрозы, надвигавшейся на Россию, на Семью, в сочетании с теплившимся ещё воспоминанием об Индийском океане почему-то навеяло картину, близкую к сюжету из «Морских рассказов» известного русского писателя-мариниста.

Ему представилось, что он – командир фрегата. В тропических широтах, когда океан тих и спокоен, он отпустил на шлюпках матросов и с ними своего сына искупаться в прозрачных струях. И вдруг он увидел с мостика над гладкой поверхностью вод треугольные плавники стаи акул… Опасность ещё далека, но она стремительно приближается… Заряжены ли орудия и готовы ли канониры не промазать по жуткой цели?.. Время ли только отдавать команды, или пришла пора самому бежать к ближайшей пушке, чтобы послать снаряд в коварного врага?..

Тряхнув головой, он отогнал от себя это видение, но взамен вернулась реальность с её неприятностями. На столе лежал только что полученный доклад начальника Департамента полиции Васильева с изложением агентурных данных и слухов о готовящихся вариантах дворцового переворота, о возможных покушениях на фрейлину Государыни Вырубову и Старца Григория Распутина-Новых… Ввиду активной помощи и поддержки виднейшим оппозиционерам и заговорщикам, в том числе финансовой, со стороны посольств Англии и Франции, лично послов этих стран, Васильев испрашивал разрешение установить наружное наблюдение за британским и французским дипломатическим персоналом, включая послов и здания посольств… Шеф Департамента полиции отмечал, что сэр Бьюкенен более активно действовал в поддержку врагов Государя, чем его коллега Палеолог. Если по представлению французского посла президент Пуанкаре дал Родзянке только орден Почётного легиона, то сэр Джордж лично вручил главе оппозиции в Москве Председателю городской Думы Челнокову высокий британский командорский крест Святого Михайла и Святого Георгия, а в дополнение к этому 27 октября на банкете Англо-Русского общества произнёс явно антиправительственную речь. Сначала британский посол весьма прозрачными намёками говорил о каком-то заговоре, якобы существующем в пользу заключения сепаратного мира, а в конце весьма дерзко и подстрекательски заявил, что недостаточно одержать победу на поле брани, но нужно победить ещё и внутренних врагов. Из текста приложенной речи Николай, владевший английским языком как родным, понял, что сэр Джордж под внутренними врагами имеет в виду Его, Государя, и Его правительство!

Писать на докладе Васильева резолюцию, официально одобряющую установление наружного наблюдения за дипломатическими представительствами, царь не стал, но поставил на первой странице небольшую косую черту между двух точек. Этот символ назывался в министерских канцеляриях «парафа» и означал, что доклад прочитан, возражений или замечаний Государя нет. Николай был уверен, что смышлёный шеф полиции правильно всё поймёт. Так и было. Васильев неофициально установил «наружку» за британским и французским посольствами…

Размышляя о поощрении оппозиционеров послами Англии и Франции, царь подумал ещё и о том, что правильно, наверное, сделал в феврале, когда, принимая из рук британского генерала Пэджета жезл и диплом фельдмаршала британской армии, пожалованный ему Георгом, не стал устраивать из этого какого-то праздника или представления… Он прекрасно осознал этот жест своего двоюродного брата как обычное британское лицемерие. Ещё Papa говорил ему, что у Великобритании нет друзей, а есть только собственные интересы. А интерес Англии был в том, чтобы Россия выстояла и прикрыла грудью своих солдат на Востоке британскую армию на Западном фронте, а после войны не сделалась бы так сильна, чтобы могла диктовать свою волю союзникам… И слава Богу, что он тогда не поддался на настойчивые требования Антанты послать на Западный фронт полмиллиона русских солдат под командование французских и британских офицеров… Французам, видите ли, очень нужно было русское пушечное мясо, чтобы заменить им выбитых почти начисто негров-сенегальцев, ходивших в атаки на немецкие пулемёты…

Николай прибыл в Ставку, где надеялся отдохнуть душой от тягостных разговоров с Mama и Ксенией, всецело поддерживавшей в оппортунизме против Аликс своего Сандро и его брата Николая Михайловича, но с изумлением в тот же вечер увидел своего дядюшку-историка за обеденным столом в Могилёве Оказалось, Николай Михайлович специально прибыл для важного разговора, и пришлось выделять ему время.

«Ну вот, опять будет выпрашивать себе пост председателя комиссии по подготовке к послевоенной мирной конференции кляузничать на министров, на Николашу, излагать свои предложения по вопросам, которые уже сейчас, не дожидаясь победы, хочет обнародовать: о дальнейшей судьбе Польши, Персии, как поступить с Болгарией и Грецией, как помочь территориальному восстановлению Сербии и Черногории!.. Рано ещё этим заниматься, нужно подготовить успех летнего наступления 17-го года, разгромить германские войска, вывести Австрию из войны, и тогда можно громко заявлять о своих претензиях, а голос России будет весомо звучать на мирном конгрессе!» – думал Николай. Однако главная тема разговора с великим князем – историком оказалась неожиданно очень неприятной.

Николай Михайлович сказал, что посылал Государю письмо с оценкой современного положения и доказательствами необходимости дать «ответственное правительство». Николай порылся в своей не читанной ещё из-за поездки в Киев почте и действительно нашёл конверт с монограммой Николая Михайловича. Однако читать письмо в присутствии автора было глупо, и он велел дяде изложить его суть на словах. Великий князь долго излагал племяннику аргументы Родзянки и Гучкова в пользу «правительства общественного доверия», которые навязли царю уже в зубах, услышал скрытую угрозу того, что вместо него может вступить на трон «Николай III» – то бишь другой дядя, Николай Николаевич, о чём верноподданнически Николай Михайлович уже однажды ему писал, кляня «чёрных женщин» – Анастасию и Милицу. Государь был мил и доброжелателен с великим князем, но как только Николай Михайлович стал говорить о том, что ему необходимо избавиться от Аликс, удалить её в Крым, не давать поводов «общественности» говорить о том, что Государем через неё управляет грязный мужик Распутин, Император равнодушно отвернулся от него, задумчиво уставился в окно и перестал поддерживать разговор.

Разобиженный родственник удалился, а Николай сел писать письмо жене. Он сообщил ей о болезни Алексеева, о том, что виделся с Николаем Михайловичем. Вместо изложения своих бесед с дядюшкой он послал Аликс его невскрытый конверт с письмом… Через два дня пришёл её ответ.

«Мой ангел милый,

Большое тебе спасибо за твоё дорогое письмо, только что мною полученное. Я прочла письмо Николая и страшно возмущена им. Почему ты не остановил его среди разговора и не сказал ему, что если он ещё раз коснётся этого предмета или меня, то ты сошлёшь его в Сибирь, так как это уже граничит с государственной изменой? Он всегда ненавидел меня и дурно отзывался обо мне все эти 22 года, – и в клубе также (у меня был такой же самый разговор с ним в этом году), – но во время войны и в такой момент прятаться за спиной твоей Mama и сестёр и не выступить смело (независимо от согласия или несогласия) на защиту жены своего Императора, это – мерзость и предательство. Он чувствует, что со мной считаются, что меня начинают понимать, что моё мнение принимается во внимание, и это невыносимо для него. Он – воплощение всего злого, в с е п р е д а н н ы е люди ненавидят его, – даже те, кто не особенно к нам расположены, возмущаются им и его речами. А Фредерикс стар и никуда не годен, не сумел его остановить и задать ему головомойку, а ты, мой дорогой, с л и ш к о м добр, снисходителен и мягок. Этот человек должен трепетать перед тобой; он и Николаша – величайшие мои враги в семье, если не считать чёрных женщин и Сергея. – Он просто не выносит меня и Ани… Я не обращаю внимания на личные нападки, но так как я твоя жена, они не смеют этого делать. Милый мой, ты должен поддержать меня, ради блага твоего и Бэби. Не имей мы Его, всё давно было бы кончено, в этом я твёрдо убеждена, – я повидаюсь с Ним на минутку перед приходом Штюрмера. Бедный старик, – как подло с ним и о нём ежедневно говорят в Думе! – Во вчерашней речи Милюков привёл слова Бьюкенена о том, что Штюрмер изменник, а Бьюкенен в ложе, к которому он обернулся, промолчал, – какая подлость! Мы переживаем сейчас самые тяжёлые времена, но Бог всё же п о м о ж е т нам выйти из этого положения, я не страшусь. Пускай они кричат – мы должны показать, что мы не боимся и что мы тверды. Жёнушка – твоя опора, она каменной скалой стоит за тобой…»

Николай прочитал высказывание Аликс про речь Милюкова в Думе и удивился, как мягко она о ней отозвалась. «Видимо, ей ещё не дали текста этого мерзкого бреда сумасшедшего!» – решил Государь. Только сегодня ему привезли из Петрограда отчёт об открытии Пятой сессии Думы, он прочитал его и стал уже жалеть, что не послушался в своё время Аликс и не закрыл до конца войны эту богомерзкую говорильню. Подумать только! Адвокатишка Керенский, по сведению Департамента полиции получавший ещё до войны от немецких фирм огромные деньги и ведший на них противоправительственную пропаганду, осмеливается заявлять с высокой кафедры Государственной думы: «Связав великий народ по рукам и ногам, заткнув ему рот и завязав ему глаза, они бросили его под ноги сильного врага, а сами, закрывшись аппаратом военных положений, цензур, ссылок и других преследований, они предпочитают в то же время исподтишка, как наёмные убийцы, наносить удары. Где они, эти люди (Керенский показывает адвокатским жестом на правительственную ложу) в правительстве, подозреваемые, братоубийцы и трусы… Все жертвы и все попытки спасти страну бесплодны, пока власть находится в руках безответственных лиц, ставящих свои личные интересы, ставящих свои традиционные симпатии выше интересов и прав нации!»

Гнев поднялся в душе Государя от этих лживых и возмутительных слов, но он подавил его в себе и принялся за чтение донесения анонимного агента Департамента полиции.

Информатор прежде всего отметил, что появление Председателя Совета министров и членов Совета в правительственной ложе вызвало в зале оглушительные и явно сдирижированные вопли: «Вон Штюрмера! Стыдно присутствовать!» Лицо Императора вновь стало краснеть от гнева. Он прочитал ещё раз изложение речи Керенского. За этим следовало сообщение автора отчёта о том, что заявленное Родзянкой выступление магистра русской истории и бывшего приват-доцента Московского университета Милюкова долго готовилось, тщательно обсуждалось на бюро «Прогрессивного блока» и, по сути дела, предназначалось стать штурмовым сигналом к свержению правительства.

Далее информатор довольно подробно и с комментариями излагал речь Милюкова. Он писал о том, что лидера кадетов вдохновила на выступление речь британского посла в Англо-Русском обществе, где союзный дипломат клеветнически намекал на существование каких-то «тёмных сил» при Дворе и в правительстве России. В своей речи Милюков, писал автор из Департамента полиции, удары главным образом направил против Штюрмера. Он говорил о «подозрительных личностях», окружающих премьера, обильно цитировал германские и австрийские газеты, иронически отзывавшиеся о том, что «панславистскую» политику проводит «немец» Штюрмер. Вместе с какими-то немецкими листками Милюков причислял премьера к дворцовой «партии сепаратного мира» и формулировал свои мысли так, что получалось, будто сторонники «сепаратного мира» группируются вокруг молодой царицы и Александра Фёдоровна поддерживает изменников… Все свои лживые и клеветнические построения Милюков завершал риторическим вопросом: «Что это? Глупость или измена?» – и распалённые ненавистью к Государю и молодой Императрице левая часть и центр думских скамей во всю силу глоток ревели: «Измена!»

Информатор сообщил также, что после того, как Милюков сошёл с кафедры, рядом с ним неизвестно как оказался военный министр генерал Шуваев, который после такой подлой речи публично пожал приват-доценту руку.

Николай не мог далее терпеть. Он не глядя выхватил из серебряного стаканчика первый попавшийся карандаш, оказавшийся красного цвета, и резко, ломая грифель, подчеркнул эти слова. Затем очеркнул на полях и следующий пассаж автора о том, что несколько правых членов Думы, разъярённые выступлением Милюкова, направились к нему с явным намерением нанести оскорбление действием, то есть попросту поколотить клеветника и лжеца. Но Бьюкенен мгновенно подхватил под руку Милюкова и увлёк его через коридор министерского павильона в свой мотор, по дороге пригласив нескольких думцев, в том числе и Родзянку, ужинать к себе в посольство…

«Пока эта сессия Думы не закончится, я их, во избежание скандала во время войны, трогать не буду!.. Но она будет последней до дня победы! – решил проявить твёрдость Николай. – Может быть, прав был Алексеев и пора вводить в стране военную диктатуру?.. Только без самого Михаила Васильевича, который всё-таки замазан с Гучковым и вообще настолько болен, что просится в двухмесячный отпуск… Но Штюрмера, пожалуй, придётся менять… Старик слишком слаб, чтобы твёрдо держать вожжи… Пора гнать из правительства и военного министра Шуваева… Этим своим рукопожатием Милюкову после его подлой речи в Думе он открыл наконец-то свои истинные симпатии!.. А относительно поведения сэра Бьюкенена напишу-ка я, пожалуй, Джорджи…»

Чтобы немного успокоиться, Николай вышел в соседнюю комнату, где на узкой походной кровати, точно такой же, как и у отца, спал Алексей. Царь хотел общением с сыном утешить свои возбуждённые нервы, но оказалось, что у Наследника опухла и болит нога. Разговоры с ребёнком, а потом беседа с профессором Фёдоровым, пришедшим поменять повязку с мазью на ноге мальчика и сообщившим Государю, что опухоль начинает рассасываться, немного отвлекли Николая.

Наверное, утомление и дурное настроение послужили причиной того, что во время совещания с Алексеевым, отправлявшимся на два месяца лечиться в Севастополь, в Романовский институт, и Гурко, которому временно передали исправлять должность начальника Штаба Верховного Главнокомандующего, Николай упустил разрушительный смысл реформы пехоты и кавалерии, предлагаемой Гурко, и санкционировал её проведение.

В тот день голова у него была полностью занята отставкой Штюрмера и поиском такого деятеля, который мог бы взять бразды правления министрами в свои руки. Перебрав массу имён, но не обсудив их как следует с Аликс, он выбрал маленького толстенького человечка с грубым голосом и рыжими топорщащимися усами – министра транспорта Александра Фёдоровича Трепова, который в отсутствие Штюрмера всегда заменял Председателя Совета министров.

Между тем Штюрмер, решив подавать в суд на Милюкова за клевету, просился к царю в Ставку, чтобы объясниться, и послал три доклада в Могилёв о происшедшем в Думе. Но Аликс, пригласив его в Царское Село, очень любезно предложила ему отдохнуть и подлечиться в отпуске, пока не уляжется весь этот шум. Императрица хотя и храбрилась, но очень опасалась, что, если начнётся открытый процесс над Милюковым, придётся вытащить на свет Божий весь быт и отношения в Царской Семье. А это станет для клеветников газетчиков новым источником выдумок и фантазий.

Одиннадцатого числа Штюрмер получил отставку, и это сразу же было понято «Прогрессивным блоком» как большая победа. Оставалось теперь свалить Протопопова, и можно было готовиться к формированию «правительства общественного доверия». Как и планировал Гучков, о министре внутренних дел был немедленно пущен слух, подхваченный всеми «общественными деятелями» и их газетными листками: у Протопопова якобы на почве сифилиса «разжижение мозга» и он психически ненормален. Слух этот всячески старались укоренить в Ставке. Чины штаба и даже свитские стали судачить о Протопопове, а один из видных сторонников Гучкова, протопресвитер армии и флота Шавельский, однажды с наигранным смирением в голосе во время обеда спросил царя, не знает ли и он о слабоумии министра внутренних дел?

Николай спокойно ответил коварному попу:

– Я об этом слышал… Но с какого же времени Протопопов стал сумасшедшим? С того, как я назначил его министром? Ведь в Государственную думу его выбирал не я, а губерния… В товарищи Председателя Думы его выбирали депутаты, а не я!..

…Весь ноябрь и начало декабря Николай ощущал приближение опасности, но намерений своих – перед всем миром не ссориться с «общественностью» – не менял. С этой позиции его не могли сдвинуть ни ожесточённая пропагандистская кампания, усилившаяся против Протопопова, Григория, Ани и собственной жены, ни письма Аликс, в которых она взывала о строгости к оппозиционерам и Трепову, намеченному царём в преемники Штюрмера.

Почти все письма Аликс, во всяком случае самое существенное в них, крепко западали в прекрасную память Николая. Ему не требовалось листать светло-сиреневые листочки, чтобы вызвать её мысли перед глазами. Ему часто приходили на память горячие, взволнованные строки:

«…(4.XII.1916.) Я глубоко убеждена, что близятся великие и прекрасные дни твоего царствования и существования России. Только сохрани бодрость духа, не поддавайся влиянию сплетен и писем – проходи мимо них, как мимо чего-то н е ч и с т о г о, о чём лучше немедленно забыть. Покажи всем, что ты в л а с т е л и н и т в о я воля б у д е т и с п о л н е н а. Миновало время великой снисходительности и мягкости, – теперь наступает твоё царство воли и мощи! Они будут принуждены склониться перед тобой, и слушаться твоих приказов, и работать т а к, к а к и с к е м ты назначишь. Их следует научить повиновению. Смысл этого слова им чужд: ты их избаловал своей добротой и всепрощением. Почему меня ненавидят? Потому что им известно, что у меня сильная воля и что когда я убеждена в правоте чего-нибудь, то я не меняю мнения, и это невыносимо для них. Но это – дурные люди…»

«…(14.XII.1916.) Надеюсь, что неправда, будто Николаша приедет к 17-му… Не пускай его, злого гения. Он ещё будет вмешиваться в дела и говорить о Васильчиковой. Будь Петром Великим, Иваном Грозным, Императором Павлом – сокруши их всех – не смейся, гадкий, я страстно желала бы видеть тебя таким по отношению к этим людям, которые пытаются управлять тобою, тогда как должно быть наоборот… Дорогой мой, свет моей жизни, если бы ты встретил врага в битве, ты бы никогда не дрогнул и шёл бы вперёд, как лев! Будь же им и теперь в битве против маленькой кучки негодяев и республиканцев! Будь властелином, и все преклонятся перед тобой!..»

Эти слова любимой Аликс жгли его сердце. Он понимал, что гнилая атмосфера столичных интриг и сплетен нервировала его жену значительно больше, чем беспокоили его тихие отзвуки в Ставке того, что происходит в столицах. Но он всё ещё надеялся умиротворить Думу малыми уступками и своим непоколебимым спокойствием. По его мнению, которое Аликс пыталась изменить, наносить удар по внутреннему врагу было ещё рано – следовало подождать начала весенне-летнего наступления, которое само по себе перечеркнуло бы все дурацкие разговоры «общественности» и сделало бы его абсолютным господином положения. Надо было продержаться три-четыре месяца, и тогда можно было бы избежать ненужных репрессий, которые всегда претили его душе богобоязненного человека…

Ему всё-таки казалось, что перемирия с Думой можно ещё достичь, что штурмовой сигнал Милюкова 1 ноября – это просто мелкий шантаж власти, – пока 17 декабря из Петрограда не пришла телеграмма:

«Сегодня ночью зверски и подло убит Григорий Распутин…»

78

На 17 и 18 декабря в Ставке было назначено совещание верхушки всей армии и флота, на котором должны были быть подведены итоги кампании 16-го года и поставлены задачи на год 1917-й. Съехались все командующие фронтами и их начальники штабов, высокие чины из Генерального штаба, Главного артиллерийского управления и других военных ведомств. Ещё задолго до Военного Совета Николай решил сразу после него отправиться в Царское Село, где хотел провести с семьёй Рождество Христово и новогодние каникулы.

В первый день, 17-го, Военный Совет продолжался с утра до поздней ночи. Днём пришла телеграмма от Аликс, которую немедленно доложил царю Воейков. В ней сообщалось, что Григорий исчез и Императрица опасается трагического исхода. Николай, к удивлению своих свитских, из которых кое-кто также был одержим антираспутинской истерией, воспринял это сообщение почти безразлично, но велел дворцовому коменданту перенести отъезд из Могилёва в Царское Село на несколько часов ранее, чем это было назначено, то есть того же 17-го, но не поздно вечером, а в середине дня, через час после запланированного окончания Военного Совета.

17-го, после завтрака со всеми тремя главнокомандующими фронтами, совещание продолжалось ещё полтора часа и было нормальным образом закрыто.

Несколько десятков пар глаз генералов и придворных, которые неведомо какими путями узнали о том, что произошло в Петрограде, внимательно следили за всеми нюансами выражения лица и глаз Государя эти полтора дня – от получения первой телеграммы до отъезда Николая с Наследником в Императорский поезд в 3 1/2 часа. Но никто и ничего, кроме обычной спокойной сдержанности Государя, не увидел. Только великий князь Павел Александрович, находившийся некоторое время рядом с Николаем, вопреки своим ожиданиям отметить какую-то необычную печаль или глубокий траур по пропавшему Старцу, заметил, что Государь был в духе и оживлённо, даже весело говорил с генералами во время завтрака, дневного чая и обеда…

Перед отходом поезда Воейков принёс в вагон ещё одну телеграмму от Александры и её письмо, написанное вчера, где вторую половину составляли торопливые наброски карандашом:

«…Мы сидим все вместе – ты можешь себе представить наши чувства, мысли – наш Друг исчез. Вчера А. видела его, и он ей сказал, что Феликс просил Его приехать к нему ночью, что за Ним заедет автомобиль, чтоб Он мог повидать Ирину. Автомобиль заехал за ним (военный автомобиль) с двумя штатскими, и Он уехал. Сегодня ночью огромный скандал в Юсуповском доме – большое собрание, Дмитрий, Пуришкевич и т. д. – все пьяные. Полиция слышала выстрелы. Пуришкевич выбежал, крича полиции, что наш Друг убит.

Полиция приступила к розыску, и тогда следователь вошёл в Юсуповский дом – он не смел этого сделать раньше, так как там находился Дмитрий… Феликс намеревался сегодня ночью выехать в Крым, я попросила его задержать…»

Только в вагоне, в своём кабинете, где рядом с ним никого не было, Николай позволил себе снять маску равнодушного спокойствия, которую с юности вырабатывал и носил, не желая, чтобы кто-то чужой мог вторгнуться в его внутренний мир. Его лицо сразу постарело на десяток лет, лучи в глазах потухли. Морщины избороздили щёки и лоб.

«Господи! Если Григорий погиб, а о возможности покушения на него Департамент полиции предупреждал давно и даже установил ему дополнительную охрану, что же будет со здоровьем Алексея?! Как переживёт это Аликс?! А как же Его молитвы за Нас и народная мудрость, которую он приносил нам из глубинных толщ России?.. Бог даст, всё образуется ещё и Нашего Друга найдут живым и невредимым!..»

Но действительность оказалась более жестокой, чем Николай мог себе представить. Воейков, которому было приказано докладывать телеграммы от министра внутренних дел, утром 19-го представил царю пачку донесений Протопопова, из которых вытекало, что тело Старца было найдено в реке неподалёку от Крестовского острова. Григорий был многократно ранен из револьвера, получил множество ударов тяжёлым предметом по голове, связан и в живом ещё состоянии засунут через прорубь под лёд. Когда его бренные останки были извлечены полицией из-подо льда, оказалось, что его правая рука освободилась от верёвочных пут и застыла в таком положении, словно он творил крестное знамение.

Николай расстроился, представив себе эту трагическую картину. Он перешёл в своё купе-спальню, где на стене, в большом общем киоте, висели почитаемые им иконы – Фёдоровской Божьей Матери, Казанской Божьей Матери, Спасителя, Троицы, Николая Чудотворца, Сергия Радонежского, Святого Георгия Победоносца, перед которыми теплилась лампада, и горячо помолился за упокой души Друга, против которого обратилась вся злоба суетного и порочного мира.

Ещё покойный Пётр Аркадьевич Столыпин учинил расследование, создав синодальную комиссию под председательством митрополита Алексия, с привлечением экспертов-сектоведов. Комиссия Синода официально установила, что «факты об Отце Григории как члене секты хлыстов и другие, порочащие его, сфабрикованы, а «свидетели» – не существующие в природе лица. Но, несмотря на это, клевета лилась ещё пуще прежнего.

Николай ещё раз помолился на помин души Григория, взял книгу и принялся читать её, но английские слова автора на этот раз были лишены для него всякого смысла, а в голову лезли воспоминания о Старце.

Много разных проповедей слышал за свою жизнь богобоязненный русский царь, содержательных и глубоких, горячо молился, стремясь приблизиться к Богу, но ни одна проповедь, ни одна молитва не завладевали его душой так, как размышления этого Старца. Даже в обычной дружеской беседе, высказываясь о наиболее известных каждому христианину истинах – «смирении», «гордыне», «страхе Божьем», он облекал эти теологические положения в такую форму, какая допускала их применение в реальной жизни, а не в форму философских абстракций или цитат евангелистов…

Теперь, после убийства Друга, беспокойство за Аликс, за детей, за милую и добрую Аню, которой также угрожали, стало час от часу расти у него. Ведь если начались убийства рядом с троном – значит, предупреждения, звучавшие в докладах Департамента полиции о брожении в обществе и угрозах дворцового переворота, совсем не так беспочвенны, как он считал. «Сразу по приезде в Царское Село надо потребовать личного доклада Протопопова и выяснить, как обстоит дело в действительности, а потом решать, когда и какие принимать меры…» – подумал Николай. Ему становилось легче, когда он принимал какое-либо решение.

79

Князь Георгий Евгеньевич Львов, щуплый, невысокого роста господин, толстовец по убеждениям, намеченный «общественностью» в Председатели правительства «общественного доверия» ещё в 1915 году, когда основные заговоры против Николая только начинались, очень ревновал к успехам Гучкова на унавоженных нивах «Прогрессивного блока». Когда же он узнал, что существует несколько вариантов дворцового переворота силами гвардии или армейских генералов, то его охватил зуд честолюбивого соперничества.

Львов точно знал, что Гучков и его последователи в Петрограде ориентируются на жену брата царя, графиню Брасову, чтобы возвести на престол недалёкого и слабовольного Михаила вместо Николая или, на худой конец, сделать его регентом при наследнике Алексее Николаевиче. Но комбинация «дурак регент при больном ребёнке» вовсе не устраивала благообразного и простодушного, даже внешне похожего мясистым утиным носом и овалом лица на графа Льва Николаевича, а на самом деле – хитрого и пронырливого князя тем, что тогда на первое место, которого так жаждал Львов, выдвинется Гучков. Поэтому князь-толстовец придумал свой собственный вариант быстрого свержения Николая Второго и возведения на престол «Николая Третьего», то есть великого князя Николая Николаевича, с которым он был ближе, чем Гучков.

Львов воспользовался тем, что 9 декабря полиция закрыла в Москве 5-й съезд Всероссийского Союза городов, председателем коего был князь. Кандидат в «общественные» премьеры в тот же вечер собрал у себя, на скромной квартире, секретное совещание видных заговорщиков, связанных с Москвой и Петроградом.

Пришли разгорячённые разгоном полицией съезда товарищ московского городского головы Челнокова Николай Михайлович Кишкин, полумосквич-полупетроградец член Думы Михаил Михайлович Фёдоров, князь Павел Дмитриевич Долгоруков, который уже два года тому назад проповедовал на всех перекрестках, что Германия победит Россию. Специально был приглашён делегированный на съезд в Москву городской голова Тифлиса армянин Александр Иванович Хатисов, друг великого князя Николая Николаевича.

Князь-толстовец изложил собравшимся свой план экстренного дворцового переворота с целью свержения Николая Второго и замены его на престоле «способным» монархом – великим князем Николаем Николаевичем. Наместник Кавказа, дядя царя, будучи посажен заговорщиками на российский престол, должен был немедленно даровать правительство, ответственное перед Думой. Князь Львов сообщил участникам совещания, что в его распоряжении имеется письменное обращение к нему за подписью 29 представителей губернских земских управ и городских голов, просившее его, князя Львова, быть премьером нового правительства.

Участники совещания отнеслись к проекту князя Львова с большим сочувствием, сделав справедливый вывод, что заговор с идеей отречения от престола Николая распространён уже далеко за пределы Москвы и Петрограда. Только князь Долгоруков изложил своё особое мнение, которое он сформулировал в пространной записке, представленной лидерам «Блока». Вкратце оно сводилось к тому, что если Государь не вступит на путь создания ответственного министерства, то перед нами, судя по настроениям Семьи Романовых, встаёт грозная опасность дворцового переворота. Долгоруков выразил свою отрицательную точку зрения на это и подчеркнул, что дворцовый переворот не только нежелателен, а скорее гибелен для России, так как среди членов Дома Романовых нет ни одного, кто мог бы заменить Государя… А раз это так, то дворцовый переворот не только не внесёт умиротворения, а, наоборот, заставит убеждённых конституционных монархистов встать на сторону республиканского строя.

Но мнение князя Долгорукова игнорировали. Хатисова, как тифлисского городского голову, имеющего к тому же право по дружбе с семейством Николая Николаевича посещать его без предварительного испрашивания согласия, уполномочили вступить в переговоры с великим князем, ознакомить его со свежим проектом дворцового переворота и выяснить, возможно ли рассчитывать на его участие. В случае согласия Николая Николаевича Хатисов должен был прислать Львову телеграмму: «Госпиталь открыт, приезжайте». Никто из участников секретной встречи не сомневался, что великий князь ответит согласием – так резко он высказывался в своём кругу о Государе и Его Семье.

Предусмотрительный Львов всё же не решился идти на открытый конфликт с признанным главой военного и великокняжеского заговора Гучковым, который возник бы обязательно, если бы князь-толстовец оставил свой замысел в секрете от него. Поэтому Львов испросил разрешения присутствующих направить в Петроград, Гучкову или Коновалову, письмо с нарочным, в котором излагался протокол совещания. Гости с удовлетворением разошлись, князь Львов сел писать в Петроград и вызвал доверенного человека, чтобы послать его с документом в северную столицу, минуя почту, где письмо могли перехватить в «чёрном кабинете». В записке он отметил, что великий князь Николай Николаевич должен был для начала объявить себя правителем и царём сначала на Кавказе. Предполагалось, что сразу вслед за этим расположенные к Николаю Николаевичу гвардейские офицеры под руководством других великих князей арестуют Николая Второго и увезут в ссылку, при сопротивлении – умертвят его, а Александру – заточат в монастырь…

Хатисов уехал в Тифлис, «надёжного человека» в Петроград Львов отослал с документом только через несколько дней, резонно полагая, что чем позже об этом узнает Гучков, тем прочнее станут позиции самого князя. Князь Львов не подозревал, что раньше, чем Гучков на Фурштадтской, послание претендента на кресло премьера получат в Петрограде на углу набережной Фонтанки и Пантелеймоновской улицы, что рядом с Цепным мостом, в здании Департамента полиции, и снимут с него копию. Ибо «доверенный нарочный» князя Львова служил также агентом в Охранном отделении…

…Александр Иванович Хатисов добрался до Тифлиса только в последние дни 16-го года, вскоре после убийства Распутина. Он побывал, кроме Москвы, в Петрограде и Могилёве, где встречался со своими друзьями. Прибыв в столицу Кавказа, городской голова Тифлиса прямо с поезда отправился во дворец великого князя-наместника.

Николай Николаевич радушно пригласил его в свой кабинет и заперся там с гостем, запасшись предварительно шампанским. Когда маленький, толстый армянин с упоением рассказывал своему патрону о «проекте Львова», на лице великого князя сияло самодовольство, подкреплённое парами любимого напитка. Николаю Николаевичу нисколько не претило, что он дважды нарушает присягу, данную царю один раз в качестве великого князя, а другой – при вступлении на военную службу в гвардию. Согласно той и другой присяге, долг повелевал ему немедленно арестовать заговорщика и передать его полиции. Благодаря умолчанию о заговоре, великий князь автоматически становился его участником и фигурантом преступления, которое на языке Кодекса законов Российской империи обозначалось словом «недонесение» и каралось уголовно.

Но великий князь, хотя и принял душой идею дворцового переворота, всё же попытался тактично возразить своему другу.

– Во-первых, неясно, не будет ли народ оскорблён в своих монархических чувствах насильственным низвержением монарха? – задал Николай Николаевич Хатисову сначала один вопрос, а затем, подумав, добавил и другой: – Во-вторых, я хочу более определённо уяснить себе, как к удалению с престола Николая Второго может отнестись армия?

Хатисов понял, что великий князь не так прост, как кажется, да к тому же заведомо сразу не даст ответа, не посоветовавшись с Милицей и Анастасией Николаевнами. После того как наместник Кавказа попросил «два дня на размышления», Хатисов откланялся.

…На новогоднем приёме во дворце великого князя костлявый гигант хозяин в парадной придворной форме генерал-адъютанта с вензелями Николая Второго на эполетах удалился с маленьким лысым армянином во фраке в уголок и прошептал гостю, что пока он решил уклониться от участия в заговоре, поскольку его первый помощник, начальник штаба генерал Янушкевич, считает, что армия настроена монархически и против царя Николая Второго оружие не повернёт.

Хатисов, во время своей долгой дороги из Москвы в Тифлис через Петроград, Ставку и Крым, тоже не терял зря времени. Он убедился в справедливости мнения Янушкевича. Но Александр Иванович боялся не только офицерской и солдатской массы. Больше всего он опасался Гучкова, который взлелеял своих кандидатов на престол и в диктаторы. Именно поэтому Хатисов дал понять великому князю, что с убийством Распутина события только начали своё развитие и можно действительно, как полагает Николай Николаевич, немного повременить с принятием окончательного решения…

…Вечером 19-го Аликс с дочерьми встречала своего супруга в Царском павильоне станции Александровская. Крепкий мороз стоял на улице и на дебаркадере, куда подали моторы. Пар валил от людей, автомобилей, лошадей Конвоя. Здесь Николай только расцеловался со своими близкими, все разговоры отложили до прибытия домой. Александра была печальна, дочери расстроены, хоть старались и не подавать виду, Николай опять натянул на себя маску безразличного спокойствия.

В кожаном салоне авто царю было видно, что Аликс прилагает большие усилия, чтобы не расплакаться. Слёзы полились, когда они в Александровском дворце поднялись к себе, в комнаты второго этажа. Как только за Семьёй закрылись двери Сиреневой гостиной царицы и прислуга уже не могла видеть плачущей Императрицы, Аликс бросилась в объятия Ники и зарыдала. Дочери испуганно сбились в кучку и уселись вчетвером на один диван, поджав ноги и тесно прижавшись друг к другу. Бессильные слёзы царицы быстро прошли, Аликс почти взяла себя в руки. Она снова из слабой женщины превратилась в грозную воительницу.

– Подумай! Какой ужас! Как жестоко, как гадко и отвратительно поступили члены нашей Семьи!.. Святого человека убили… наши родные, племянники Государя!.. – резко вскинув голову, обратилась она к Николаю. – В какое время мы живём! Члены царского и княжеского родов письменно лгут Императрице, клянутся именем князей Юсуповых, а Дмитрий – даже именем Господа Бога, что они не принимали участия в убийстве нашего Друга!.. Нет! Этого нельзя так оставить!.. Убийцы должны быть наказаны, кто бы они ни были!.. Сейчас я тебе покажу, что мне написали лживые, бесчестные муж твоей племянницы Феликс и твой любимый племянник Димитрий!..

Александра подошла к маленькому столику у своей кушетки, взяла несколько листков и протянула их Николаю.

– Читай, что пишет двуличный и подлый гадёныш из древнего княжеского рода!.. Как жаль, что его старшего брата убили на дуэли, у того хоть было дворянское представление о чести! А у этого, равно как и Димитрия, вместо души – ложь и позёрство!..

Государь быстро пробежал листок с объяснениями Феликса.

«Ваше Императорское Величество. Спешу исполнить Ваше приказание и сообщить Вам всё то, что произошло у меня вечером, дабы пролить свет на то ужасное обвинение, которое на меня возложено. По случаю новоселья, ночью 16 декабря, я устроил у себя ужин, на который пригласил своих друзей, несколько дам. Великий князь Дмитрий Павлович тоже был. Около 12-ти ко мне протелефонировал Григорий Ефимович, приглашая ехать с ним к цыганам. Я отказался, говоря, что у меня самого вечер… Я не нахожу слов, Ваше Величество, чтобы сказать Вам, как я потрясён всем случившимся, и до такой степени мне кажутся дикими те обвинения, которые на меня возводятся.

Остаюсь глубоко преданный Вашему Величеству

Феликс».

Письмо Дмитрия было таким же лицемерным и лживым. Николай вернул листки Аликс. Принимая их, Императрица тяжело вздохнула и горько добавила:

– Павел вчера по телефону просил за Димитрия и сказал мне, что его сын поклялся на образе и портрете покойной матери, что в ту ночь он Распутина не видел и рук своих в его крови не марал!..

Николай стоял как громом поражённый. От Протопопова он уже знал, что в убийстве Старца во дворце Юсуповых принимали участие Дмитрий, Феликс, депутат-монархист Пуришкевич, поручик Сухотин, доктор Лизаверт. Министр внутренних дел, правда, докладывал, что пока веских прямых улик собрать не удалось, поскольку некоторые великие князья помешали градоначальнику провести в юсуповском доме следствие по делу об убийстве, в котором замешаны родственники Государя. Но множество косвенных доказательств, в том числе и завуалированные радостно-«патриотические» выступления прессы, перлюстрация писем и надзор за телеграммами, указывают на прямых убийц – Феликса, Дмитрия и депутата Думы Пуришкевича. Но чтобы отпрыски первых родов России так цинично лгали, клялись на портрете матери и иконе, скрывая своё участие в мерзком уголовном преступлении против простого человека, мужика, было совершенно недоступно ему, воспитанному на понятиях дворянской чести и гордости. Он только и смог, что горько вымолвить фразу, которую затем часто повторял в эти дни:

– Мне стыдно перед Россией, что руки моих родственников обагрены кровью…

Аликс, надев очки, что-то поискала на своём столике, взяла в руки бумажку, исписанную кривыми каракулями, подняла глаза на мужа и предварила чтение её коротким разъяснением:

– Раньше я не хотела тебе говорить, поскольку ты знаешь, что наш Друг обладал даром предвидения, и это могло тебя расстроить… Незадолго до своей кончины Григорий Ефимович ожидал её и оставил Ане своё завещание для нас…

Сквозь слёзы, опять зазвучавшие в её голосе, Аликс стала читать эту записку:

– «Русский царь! Знай, если убийство совершат Твои родственники, то ни один из Твоей семьи, родных и детей, не проживёт дольше двух лет… Их убьёт русский народ… Я уже не в живых. Молись! Молись! Будь сильным!..»

Николай перекрестился.

– Я надеюсь на Бога и на то, что Протопопов сегодня вечером после обеда доложит мне, что Дмитрий не участвовал в убийстве… Иначе это был бы действительно смертный грех и конец Дома Романовых!..

…Обед проходил в тоскливом молчании. Особенно печальна была Ольга. Участие Дмитрия в зверском убийстве Григория Ефимовича, которого все Царские Дети искренне любили и уважали, разрушило наконец в её девичьей душе образ лихого кавалериста-весельчака, каким казался ей молодой великий князь ещё с той поры, когда они были обручены. Её детская влюблённость в него и надежда когда-нибудь соединиться с ним брачными узами и, благодаря этому, остаться в России теперь рушились. Ещё недавно в душе Ольги теплилась надежда, что легко поддающийся чужим влияниям Дмитрий со временем разорвёт те жуткие чары, которые накладывает на него распутник, неврастеник и извращенец Феликс, вернётся в лоно Царской Семьи, где его так любили и прощали ему многое. Но теперь, когда его руки обагрены кровью Святого человека, Mama и Papa никогда не примут его в свой семейный круг…

80

После обеда Николай принимал Протопопова один, в своём кабинете. Александра ждала в соседней комнате – библиотеке. Министр внутренних дел подробно доложил Государю материалы следствия по убийству Григория Ефимова Распутина-Новых, описал, со слов слуг и полицейских, весь ход преступления. Он подтвердил факт вмешательства великих князей в ход расследования с тем, чтобы помешать судебной машине найти истинного виновника. Протопопов сообщил, что великий князь Александр Михайлович на второй день приехал к министру юстиции Добровольскому, накричал на него и потребовал от имени всех великих князей, чтобы следствие по делу об убийстве Распутина было прекращено…

«Господи, и Сандро, муж моей сестры, бывший ещё недавно таким верным и добрым другом, – с ними, убийцами, тоже заодно!.. На кого же теперь можно положиться?! – думал Государь. – И в моей большой Семье зреет измена!..»

Министр доложил, что «общественность» ликует и восторгается «патриотическим» актом убийц, Феликсу Юсупову, великому князю Дмитрию Павловичу и Пуришкевичу идут поздравительные телеграммы и цветы, но деятели «Блока» на этом отнюдь не успокоились, а сговариваются усилить требования «ответственного» министерства… Великий князь Николай Михайлович в Императорском Яхт-клубе уже начал вести громкие разговоры на эту тему…

Пока Протопопов гладко и уверенно говорил, Государь напряжённо думал о том, что премьера Трепова нужно срочно менять. В такое трудное время недопустимо, чтобы глава правительства вилял хвостом перед Думой и информировал Родзянку и других врагов Государя о секретных решениях, принимаемых на заседаниях Совета министров. До Николая давно доходили слухи и о том, что Трепов всегда после своего возвращения из Ставки, от Государя, спешил в Таврический дворец для того, чтобы сообщать Председателю Думы о своих разговорах в Могилёве… Но кого ставить вместо него? Опять возникала проблема с нехваткой верных и порядочных людей… Заменить Трепова Протопоповым?.. Но Александр Дмитриевич ещё не готов для премьерского кресла… Пожалуй, он слишком мягок, не резок… Да и все нападки «общественности» на него так подействовали на министра внутренних дел, что он иногда кажется раздавленным ими…

Министр кончил свой доклад, Император поблагодарил его и просил вести расследование дальше, постараться собрать улики, которые можно было бы предъявить суду. Государь сказал также, что принял решение выслать великого князя Дмитрия Павловича в действующую армию в Персию, князя Феликса Юсупова как штатское лицо – в его южное имение Ракитное. Великий князь Николай Михайлович за непотребные разговоры в клубе будет также выслан – в своё имение Грушовку… Министр Двора граф Фредерикс завтра же сообщит всем им об этом.

Протопопов откланялся. Николай хотел выйти вместе с ним, но увидел в коридоре своего библиотекаря, Василия Васильевича Щеглова, которому доверено было перлюстрировать переписку великих князей. И на этот раз Щеглов был без книг, но с тоненькой кожаной папкой чёрного цвета. Николай пригласил в кабинет Василия Васильевича и велел казаку, стоявшему у дверей, позвать к нему из библиотеки Императрицу. Аликс мгновенно появилась.

Щеглов передал папку царю и вышел. Николай быстро прочитал два листка и передал их Александре. Это были копии телеграмм великой княгини Елизаветы Фёдоровны, родной сестры Государыни. В первой стояло:

«Москва, 18.XII, 9.30. Великому князю Дмитрию Павловичу. Петроград. Только что вернулась вчера поздно вечером, проведя неделю в Сарове и Дивееве, молясь за всех дорогих. Прошу дать мне письмом подробности событий. Да укрепит Бог Феликса после патриотического акта, им исполненного.

Елла».

Вторая гласила:

«Москва, 18.XII. Княгине Юсуповой. Кореиз. Все мои глубокие и горячие молитвы окружают вас всех за патриотический акт вашего дорогого сына. Да хранит вас Бог. Вернулась из Сарова и Дивеева, где провела в молитвах десять дней.

Елизавета».

Аликс прочла и разразилась неутешными рыданиями. Сквозь слёзы она всё время повторяла:

– У меня нет больше сестры… Проклятая лицемерная святоша!.. Благословлять убийц человека?! Она сошла с ума, как вся эта подлая светская чернь! Ники! Их всех надо повесить! Обещай мне сделать это сразу же после войны! На одной виселице с Гучковым, Родзянкой, Милюковым…

Николай обнял её, гладил пышные волосы, целовал в мокрые глаза. Постепенно Александра затихла и как бы окаменела…

Сводки охранного отделения становились всё тревожнее. Но Государь видел в них лишь то, что ему хотелось: простой народ, для которого царь оставался стержнем и символом России, находится в спокойствии и не воспринимает интриг, ведущихся против самодержца барами. Агенты полиции подтверждали, что мнение в толще народной сложилось однозначное: «Старец Григорий защищал народ от дворян, дворяне его за это и убили!»

Это немного успокаивало его и оставляло надежду.

…В конце декабря из Астрахани председатель местного отделения монархической народной партии Тиханович-Савицкий уведомил конфиденциальным письмом своего старого друга, флаг-капитана царя адмирала Нилова, о том, что было в Москве на квартире Львова 9 декабря. Он узнал об этом в Астрахани из доклада вернувшегося из Москвы городского головы. Астраханский голова рассказал и о ночном совещании Милюкова, Шингарёва, Львова, Челнокова, Астрова и Долгорукова, на котором заранее намечали «временное правительство» и определяли представителей новой власти на местах. Тиханович сообщал Нилову о далеко продвинутой подготовке Гучковым дворцового переворота и умолял адмирала воздействовать на Государя в том смысле, чтобы с ответственных постов в Ставке и армии были удалены предатели-«гучковцы», и в первую очередь генералы Алексеев, Гурко и Лукомский.

Почти одновременно с письмом Тихановича Нилову новый военный министр генерал Беляев сделал царю особый доклад об агитации в армии, об офицерских противоправительственных кружках, которые посещались и солдатами, о предательских листовках и газетах, доставлявшихся из тыла в армию. Но поколебать Николая в его доверии к армии пока не удавалось никому, хотя факты приводились убийственные.

Все нити заговоров были в руках у правительства, о них регулярно докладывалось Императору, но Николай всё медлил. Может быть, он больше всех боялся кровавых репрессий, которые следовало бы развязать против предателей и пораженцев. Он не хотел крови ещё и в тылу. На письме Тихановича Нилову он написал резолюцию: «Во время войны общественные организации трогать нельзя…»

Когда маленький адмирал прочитал её, то сокрушённо покачал головой и во всех своих разговорах в царском окружении стал повторять одно и то же: «Будет революция, всё равно нас всех повесят, а на каком фонаре – всё равно!»

…Убийство Распутина, хотя Николай и не предпринимал ещё суровых мер против провинившихся, взбудоражило всю великокняжескую оппозицию. Старая императрица написала из Киева письмо сыну с упрёками и просьбами помиловать родственников, тётя Михень на своих приёмах и обедах, в том числе и с иностранцами, чуть не на крик высказывалась против Александры и Николая. Хорошо разыгрываемая истерика бушевала в Гатчине, в салоне графини Брасовой, её отголоски доходили до салона другой морганатической жены – княгини Палей, хотя Ольга Валерьяновна хорошо знала, что Распутин не опасен, она бывала у него в квартире на Гороховой улице, а её племянница – Муня Головина – слыла одной из самых горячих почитательниц Старца…

Смерть Отца Григория сразу показала, что его «влияние» было чистейшей выдумкой: ничто не переменилось в правительственной политике, не прекратились разговоры о «тёмных силах». Если бы Распутин имел на самом деле то значение, которое ему приписывала оппозиция, его убийство успокоило бы всеобщую истерию. Но, заразив собою русское общество, где «сумасшедшие доктора» от «Прогрессивного блока» не лечили, а распространяли всеми силами эту болезнь дальше, антираспутинский психоз не заглох, а разгорелся ещё сильнее. Теперь и великие князья перестали тайно интриговать против того, кому давали присягу, а открыто примкнули к заговорщикам.

Самым смелым оказался друг юности Государя, великий князь Александр Михайлович. Он напросился в Царское Село на разговор с Николаем, но пробыл в кабинете царя всего несколько, минут. Как только Сандро стал чуть-чуть повышенным тоном требовать у царя от имени Семьи прекращения следствия над Дмитрием и Феликсом, грозил в противном случае чуть ли не крушением престола, Николай, который только что очень хотел найти с ним взаимопонимание и радушно предложил ему по старой памяти свои турецкие папиросы, бросил на Сандро взгляд, полный упрёка, и отвернулся от него. Затем царь подошёл к окну и безучастно стал глядеть в парк.

Великий князь понял, что ему лучше всего сейчас уйти. Хорошо зная характер Ники, он испугался, что Император порвёт с ним дружеские отношения навсегда. Тихо, на цыпочках, с расстроенным лицом, рослый, длинношеий, как все Михайловичи, осторожно прошёл он к двери и тихо закрыл её за собой… Но всем «своим» стал по секрету рассказывать, как он кричал на Ники, а уходя – хлопнул дверью.

В тот же день Николай, рассерженный тем, что и Дом Романовых захватил общественный психоз, и в нём завелась открытая оппозиция ему, самодержцу, дал распоряжение министру Двора графу Фредериксу нарушить старую придворную традицию: ни рождественские подарки, ни новогодние поздравления великим князьям не посылать…

…Тяжко и грустно было в Александровском дворце на праздники.

Невесёлым, хотя и с обычной ёлкой для детей, солдат и прислуги, пришло Рождество Христово. В канун Нового, 1917 года Николай принял доклады, в 6 часов вместе с Семьёй поехал ко всенощной в Фёдоровский собор. Без десяти полночь снова пошли к молебну. Молились долго и истово. Просили у Господа не для себя – умилостивиться над Россией!..

Но Новый год не принёс успокоения в сердца Николая и членов его Семьи. Истерия, раздуваемая оппозицией, ширилась и стала захватывать даже союзников. Бьюкенен и Палеолог настолько обнаглели, что тоже стали во время аудиенций намекать Государю на возможность революции, если Николай не даст парламенту права назначать правительство.

Прибывшая в конце января на Союзническое Совещание в Петрограде комиссия из Англии и Франции под руководством лорда Мильнера не постеснялась выдвинуть совершенно неприемлемые для самодержца требования: ввести в состав штаба Верховного Главнокомандующего Российской императорской армией, с правом решающего голоса, представителей союзных армий – английской, французской и итальянской; реформировать правительство в смысле привлечения к власти членов Государственной думы и общественных деятелей, сделав его ответственным перед Думой, и другие подобные меры, которые просто возмутили Николая.

Но он достаточно тактично ответил английскому лорду, что представителей союзных армий с решающим голосом он допускать в свою армию не желает, так как его армия сражается не хуже других союзных; своих представителей с правом решающего голоса в союзные армии назначать не предполагает; что же касается требований относительно реформы правительства и других, то это есть акт внутреннего управления, союзников не касающийся…

Оппозиции он опять ничего не ответил, уповая на то, что через три месяца, когда в разгаре будет победоносное наступление хорошо вооружённой и дисциплинированной армии, «общественность» не посмеет и рта открыть. Ну, а если думцы всё-таки будут плести свои заговоры, то он разгонит их ещё до начала наступления…

В начале года снова дали о себе знать и озаботили Николая великие князья. Особенно суетились молодые великие князья, и среди них Андрей Владимирович и двое Константиновичей, Иоанн и Гавриил, от которых Николай никогда не ждал подвоха. Мало того что великокняжеская молодёжь совсем распоясалась и в салонах, в ресторанах под винными парами стала в присутствии лакеев и кокоток рассуждать о пользе дворцового переворота силами гвардейских полков, – они дерзнули бросить вызов ему в лицо; Вдохновляемые тётей Михень и двумя злобными Михайловичами – Николаем и Сергеем, мальчишки сочинили и передали Государю письмо с подписями дюжины членов его Дома, в котором добивались «помилования» Димитрия. Со смешанным чувством удивления и раздражения читал царь это письмо.

«Воистину прав был Столыпин, когда говорил, что с великими князьями надо строже обращаться!.. Расписались!.. В салонах болтают об «ответственном» правительстве, а как исполнять законы, так управы на них нет!.. Разве можно назвать наказанием за убийство высылку Юсупова в имение и командирование офицера действующей армии – Дмитрия – в воинскую часть на турецком фронте?! Надо совершенно потерять стыд и совесть, чтобы писать мне такие слова, тем более что следствие всё ещё идёт!..» – сердился Государь.

Наискосок, через весь лист, он наложил резолюцию: «Никому не дано право заниматься убийством, знаю, что совесть многим не даёт покоя, так как не один Дмитрий Павлович в этом замешан. Удивляюсь Вашему обращению ко мне. Николай».

В этот свой приезд домой впервые Государь не получил никакого отдыха или освобождения от забот. Наоборот, его тревога увеличивалась. Приняв в Царском Селе генерала Гурко, прибывшего в качестве исполняющего должность наштаверха на союзническую конференцию, Николай отдал ему приказ вывести одну из гвардейских кавалерийских дивизий с Северного фронта и разместить её в Петрограде. Он предвидел попытки бунта и был уверен, что боевые кавалеристы его не подведут. Того же мнения был и генерал Гурко. Именно поэтому он саботировал приказ Верховного Главнокомандующего и не передал его штабу Северного фронта…

20 февраля из Могилёва Государю пришла телеграмма, в которой сообщалось, что генерал Алексеев, не закончив лечения, досрочно выехал из Севастополя в Ставку и просит Верховного Главнокомандующего как можно скорее прибыть в Главную квартиру армии.

В тот час, когда царский поезд 22 февраля отошёл от станции Александровская и встал на маршрут к Могилёву, в квартире Гучкова раздался телефонный звонок. Александр Иванович словно всю жизнь ждал его. Он схватил наушник и услышал ликующий голос князя Вяземского:

– Он уехал!.. Ловушка открылась!..

81

Русское общество в конце XIX – начале XX века пребывало в упадке, который, применительно к армии, сохранил у руководства российских вооружённых сил «слепых стратегов», «блестяще» проигравших русско-японскую войну. В мировой войне судьба России опять оказалась в трясущихся и слабых руках Алексеева, Иванова, Рузского, Эверта, Янушкевича…

Полководца в России не нашлось. Стратегический талант Государя задавили своими «авторитетами» ничтожества в генерал-адъютантских погонах и возлюбившая их «общественность». Когорта завистливых и самодовольных генералов во главе с Алексеевым не дала также развиться способностям военачальника Божьей милостью Брусилова.

К концу 16-го года всё же выбился ряд способных и волевых военачальников – Лечицкий, Плеве, Флуг, Радко-Дмитриев, Щербачёв, Келлер… Но их боевое творчество душилось самодурами-посредственностями на высоких постах.

Уроки японской войны совершенно не пошли впрок высшему командованию русской армией. Талантливый организатор и генштабист Сухомлинов, назначенный военным министром в 1909 году, своими реформами армии успел к началу Большой Войны оздоровить её только от взводных командиров до уровня начальников дивизий…

Одной из крупнейших ошибок возведённого Гучковым и «общественностью» в сан «полубога» «великого полководца» Алексеева было то, что он проглядел стратегические преимущества, которые давало Русскому фронту вступление Румынии в войну. Если бы русские армии Юго-Западного фронта своевременно, вместе с румынскими союзниками, ударили из Северной Молдавии во фланг и в тыл неприятельского расположения, мог произойти обвал всего австро-германского фронта.

Опасаясь такой возможности, немцы свели в мощный кулак свои и австрийские армии и в конце октября нанесли Румынии сокрушительный удар. Румынский главнокомандующий король Фердинанд спешно сосредоточивал на подступах к своей столице Бухаресту все остававшиеся у него войска.

Телеграммой Фердинанд запросил о помощи своего союзника Николая. Только тогда, буквально за несколько дней до своего отъезда из Ставки в Крым, начальник штаба генерал Алексеев проснулся и стал посылать на Румынский фронт всё, что попадалось ему под руку. Но если в августе, при согласованных действиях румын и русских, хватило бы пяти корпусов, то в ноябре было мало и десяти.

Одноколейные железные дороги в Бессарабии работали с большими перебоями, русским войскам от линии реки Прут в глубь Валахии приходилось следовать походным порядком.

Поражение румын было бы более значительным, если бы не подоспела конная группа графа Келлера в составе двух конных корпусов. Эта группа и 4-й армейский корпус в упорных боях, сдерживая шаг за шагом австро-германцев, прикрывали румынский отход.

Потом последовало Рождественское сражение, после которого Румынский фронт застыл в снегах и морозах. Каприз Алексеева, не замечавшего выгоды совместных боевых действий во фланг и тыл Центральных держав и уделившего вместо 250 000 штыков всего около 30 000, дорого обошёлся России. В январе 17-го года на Румынский фронт, от Буковины до Дуная и Чёрного моря, было поставлено 500 000 бойцов. Выгодно это было только западным союзникам России: с Французского фронта на Русский было оттянуто ещё 9 полнокровных германских дивизий…

С начала февраля 3-й конный корпус графа Келлера был поставлен в резерв. Его штаб занял богатое бессарабское имение на берегу Прута недалеко от Ясс, а дивизии расположились в сёлах и городках вокруг. Помощником генерал-квартирмейстера корпуса по разведке служил молодой полковник граф Пётр Лисовецкий.

Однажды мглистым вечером, когда Пётр от скуки резался в карты с товарищами-офицерами в большом зале усадебного дома, превращённом в Офицерское собрание корпуса, вестовой штаба передал ему просьбу графа Келлера незамедлительно прийти к нему в кабинет. Полковник сбросил свои карты и застучал сапогами со шпорами по паркету коридора, ведущего в ту часть здания, где располагался кабинет хозяина дома, занятый теперь генералом.

Пётр прошёл через маленький зал и, постучавшись, очутился в прохладной комнате, где пылал камин. Граф Келлер сидел подле камина и смотрел на огонь через бокал, полный золотистого хереса. Несколько бочек этого замечательного вина было подарено хозяином имения из его собственных подвалов Офицерскому собранию корпуса, и теперь конники наслаждались отдыхом и отличным вином.

– Если хочешь, то налей себе сам… Караф на письменном столе… – предложил генерал Петру, а потом показал на кресло рядом со своим. Когда молодой полковник отказался от вина, то Келлер, поднявшись, отставил свой бокал на каминную полку и снова сел, повернув своё кресло боком к огню. Пётр сделал так же, чтобы сидеть лицом к лицу с ним.

Шестидесятилетний, но стройный и бравый генерал-кавалерист выглядел усталым и озабоченным.

– Вчера я был у генерала Цурикова, принявшего Шестую армию… Дружу с ним ещё со времён маньчжурской войны… – Граф словно раздумывал, говорить ли ему дальше. Решившись, он твёрдо продолжал: – Так вот, Афанасий Андреевич рассказал мне, что в Ставке, штабах фронтов и Петрограде усиленно действует кружок генералов и офицеров, готовящий на начало марта дворцовый переворот… Он назвал мне имена организаторов всего этого грязного дела – Алексеева, Гурко, Лукомского, Рузского, Данилова-Чёрного, Бонч-Бруевича и несколько других. За их спинами маячит мерзавец Гучков… Я знаю, что ты так же искренне любишь Государя, как и я… Я хочу предупредить нашего Верховного Главнокомандующего об измене и опасности. Послать письмо в Могилёв или Царское Село Императору я не могу – не по чину… Оно будет перехвачено заговорщиками и не принесёт пользы… Можешь ли ты мне помочь?..

– Готов немедля!.. – пылко ответил молодой полковник.

Генерал одобрительно улыбнулся в свои пышные седые усы.

– Я так и думал… – поднялся из кресла граф Келлер, взял со стола маленький, словно для визитной карточки, конверт и исписанный листок, вернулся в своё кресло и протянул всё это Петру. Потом продолжал более домашним тоном: – Кажется, у тебя есть знакомые в Александровском дворце?

Молодой полковник отчего-то густо покраснел, но Келлер словно не заметил этого. Не дожидаясь ответа, он продолжал:

– Извини, я думал только о том, можешь ли ты быть принятым в Александровском дворце неофициально? Государь сейчас там и останется в Петрограде, по моим сведениям, до начала марта…

– Кажется, могу, Фёдор Артурович… – подтвердил Пётр.

– Ты получишь командировку в Петроград, в Главное управление Генерального штаба, в разведочный отдел, чтобы уточнить, какой противник стоит перед нами… Это – по службе… По дружбе – постарайся передать это письмо Его Величеству в собственные руки… Только в собственные руки… – подчеркнул граф. – Вокруг него и в Александровском дворце есть изменники… Письмо прочитай и запомни так, чтобы мог передать всё на словах от моего имени… Если придётся уничтожить письмо – а я не исключаю провокации против тебя, – скажи Его Величеству самое главное: ему следует до полного разгрома заговора оставаться в Царском Селе и вызвать туда надёжные части с фронта, но не Северного, которым командует изменник Рузский, а желательно с нашего, поскольку генерал Сахаров с заговором не имеет ничего общего. Наш корпус сочтёт за честь защитить своего Государя!..

Генерал встал, взял свой бокал с полки камина и подошёл к письменному столу. Здесь он налил бокал хереса Петру, перекинул листок календаря и торжественно сказал:

– Завтра – восемнадцатое февраля… Утром в штабе тебе выпишут командировочные документы, и – с Богом в путь-дорогу…

Потом граф подошёл к карте, висевшей на стене кабинета, показал на ней несколько пунктов и уточнил:

– Тебе надо спешить, железные дороги расстроены. Возьмёшь штабной мотор и через Яссы доберёшься до Кишинёва… Оттуда, через Тирасполь и станцию Раздельная, хоть на паровозе – я распоряжусь – спеши в Одессу… Оттуда, через Киев, ещё ходят экспрессы до Петрограда… Спеши, мой мальчик!.. Ты должен успеть!.. И оставайся рядом с Его Величеством, пока будет сохраняться угроза Ему… Если Государь уже уедет на Ставку и ты увидишь, что беда подбирается к Его Семье, то защити Императрицу и Детей!.. За здоровье Их Императорских Величеств!.. – повернулся граф Келлер к портрету Государя, висевшему в простенке между окнами, чокнулся с Петром и выпил свой бокал залпом до дна.

Полковник последовал его примеру, хотя привык пить благородное вино маленькими глоточками.

– Командировочные листы тебе и твоему вестовому выпишут с открытой датой возвращения… Не спеши, сделай дело хорошо! – напутствовал старый кавалерист своего молодого однополчанина. – Но постарайся вернуться к апрелю: Государь Император повелел взять в этом месяце десантом Царьград… Слава Богу, что ему на этот раз не сумели помешать бездарности вроде Алексеева… Наш корпус назначен в этот десант… Хотя лучше бы раньше, но ничего – дело будет знатным!..

…От Кишинёва на паровозе, в будке машиниста, вместе со своим вестовым Чайковским полковник добрался до Одессы лишь к следующей ночи, пережидая на разъездах литерные воинские эшелоны, идущие к Румынскому фронту. Петроградский экспресс отходил только вечером следующего дня.

Бравому кавалерийскому полковнику с белым крестиком Святого Георгия на груди и Георгиевским оружием в портупее удалось получить у военного коменданта вокзала отдельное купе для себя и место во втором классе для вестового. Экспресс тронулся по расписанию, но на пути в столицу несколько раз вынужден был останавливаться на маленьких станциях, чтобы пропустить встречные воинские поезда.

Так было и перед самым Петроградом, в Вырице, где поезд Петра остановился более чем на час под клонившимся к закату солнцем ясного морозного дня. Ввиду долгой остановки пассажирам разрешили выйти на платформу и размяться.

Снежок уютно похрустывал под ногами, в косых лучах солнца искрилась изморозь. Настроение полковника было великолепным. Но оно стало портиться, когда навстречу его экспрессу, от недалёкой станции Александровская, с интервалом в час, по главному пути Вырицы проследовали два состава синих лакированных вагонов с золотыми двуглавыми орлами на дверях и между окнами. Какой из них был царским, а какой – свитским, внешне понять постороннему было невозможно, но то, что Государь покинул Царское Село и куда-то отправился, Петру стало ясно. Оставалось только надеяться на случай, но вечером, прибыв в Петроград на квартиру деда и позвонив в канцелярию Александровского дворца, Пётр узнал от знакомого чиновника, что Верховный Главнокомандующий убыл на свою Ставку.

Он понял, что опоздал буквально на несколько часов, и очень сильно расстроился, ругая себя за то, что не выехал из Ясс в ту же ночь, когда с ним разговаривал граф Келлер.

Вошёл Фёдор Фёдорович. Он увидел состояние внука, ничего не стал ему говорить, но подошёл к Петру, обнял за плечи и прижал его голову к себе. Внук, как в детстве, уткнул свой нос в вязаный жилет деда, где-то чуть выше живота, ощутил доброе тепло и давно привычный запах одеколона «Русская кожа». С четверть часа простоял так Ознобишин, поглаживая Петра по голове и плечам, пока молодой человек не успокоился.

Затем они расселись по своим обычным креслам, старик плеснул в грушевидные бокалы любимого коньяка и, стараясь отвлечь внука от горьких мыслей, стал ему рассказывать про весёлую жизнь Петрограда в дни войны.

– В ресторанах и кафешантанах шампанское и вина льются рекой… Театры – переполнены, в Мариинский на балет – совершенно невозможно получить места хоть на галёрке… Если цены на продукты питания в лавках выросли в два-три раза, то в Мариинском театре стоимость места в первом или втором ряду партера увеличилась в пятнадцать раз!.. С семи-восьми рублей до более сотни!.. А в ложах первого яруса одно местечко стоит теперь до полутысячи рублей!.. А до войны – выше двадцати рублей шли только бенефисы!.. И всё забито!.. А для солдат запасных батальонов главное развлечение – синематограф и катание на трамвае… Обычному пассажиру, хоть мне, к примеру, протиснуться в вагон не хватает сил – столько туда набивается солдат… – перешёл вместо лёгкого рассказа на жалобы Фёдор Фёдорович. – Знаешь, Петюша, – я старый военный и никак не возьму в толк, – сокрушался он, – кому понадобилось собирать в столице двести тысяч оторванных от сохи или ремесла новобранцев и ратников второго разряда?.. Соединять их в запасные полки по двадцать – тридцать тысяч человек, хотя офицеров и унтер-офицеров на них только и есть что из расчёта на четыре тысячи штыков… Да и те прапорщики и подпоручики ускоренного выпуска… Чему они могут научить солдат? Они видят здесь разгульную картину тыла, бесчисленные соблазны, бурлящую ночную жизнь спекулянтов, кокоток и тыловиков офицеров… Вокруг них – наглая и крикливая роскошь, созданная на крови их земляков… С каким боевым духом придут эти маршевые роты на фронт?! А ещё я вижу, как среди них Земгор ведёт широкую агитацию против правительства, царицы и царя! На улицах «земгусары» раздают им оппозиционные газеты и листки, распространяют слухи и сплетни… Куда мы движемся?! Вернее, куда нас толкает «общественность»?! – продолжал размышлять вслух член Государственного совета. – Ты помнишь, ещё до войны у нас в Яхтклубе вещал августейший оппозиционер, которого иначе как великий князь Эгалите – за пылкую любовь к Французской революции – и не называли… Так вот, рад тебе сообщить, что этого свободомыслящего революционера Николая Михайловича Эгалите царь приказал ещё в декабре выслать за подстрекательскую болтовню в его имение… А я говорю: врагов Государя вроде генерала Алексеева во время войны надо вешать, а не высылать!..

По сознанию Петра, не очень внимательно слушавшего дедушку и погружённого в свои печальные мысли, царапнуло какое-то имя из названных Ознобишиным.

– Grande-peré, – обратился он к Фёдору Фёдоровичу, – вы назвали в числе кандидатов на виселицу генерала Алексеева? Но ведь это правая рука царя на Ставке!.. – Из обращения графа Келлера к Государю полковник уже знал, что начальник штаба Верховного Главнокомандующего – изменник, но хотел перепроверить ужасную информацию.

– Да, генерал Гурко, когда ужинал в «Новом клубе» и хотел склонить к участию в заговоре моего друга адмирала Крылова, шепнул ему, что генерал-адъютант Алексеев – член их изменнического кружка и появится в Ставке, как только придёт пора действовать…

«Неужели я так сильно опоздал, что скоро уже начнётся бунт генералов?!» – снова расстроился Пётр и спросил машинально:

– А что ещё говорят у вас в клубе?

Ознобишин словно ждал этого вопроса. Он обстоятельно принялся перечислять, кто и что сплетничал в Яхт-клубе о грядущем скоро дворцовом перевороте. Об этом, оказывается, много говорили в салоне великой княгини Виктории Фёдоровны, жены великого князя Кирилла Владимировича, в салонах графини Брасовой, в других салонах и гостиных, на обедах и приёмах Палеолога и Бьюкенена, а затем по нисходящей – до извозчичьих трактиров и кофеен для простой публики. Как сказал Фёдор Фёдорович: «Народное мнение эти желания высших слоёв выразило в простых словах: изменники-аристократы Гришку убили, а теперь за царицу и царя примутся!..»

– Не может быть, grande-peré, чтобы так много об этом говорили и это не дошло бы до царя!.. – с надеждой сказал Пётр.

– Не знаю, не знаю… – с сомнением покачал головой сенатор. – Больше, чем эта болтовня, – продолжал он задумчиво, – меня беспокоит то, что какая-то «тёмная сила» подготовляет народ к бунту… Распускаются слухи, что муки и мяса в городе совсем нет, поскольку нет подвоза продуктов из-за разлада железных дорог, а министр путей сообщения за обедом в клубе приводит мне слова из своего доклада Императору: «Провозная способность отечественных железных дорог остаётся фактически и в значительной степени неиспользованной, причём процент неиспользованности для различных районов империи колеблется от пяти до семидесяти процентов…» Он же рассказывает мне, что с декабря вступила в строй железная дорога из порта Романов на Мурмане, построенная в рекордный срок – всего за двадцать месяцев! И по ней уже идут поставки от союзников… Пускается слух, что-де мяса не хватает для фронта, что в действующей армии его выдача на едока снизилась до нормы мирного времени, то есть до двухсот граммов в сутки, а по Петрограду одни и те же возчики, сам это заметил, возят по кругу мимо очередей у закрытых мясных лавок фуры с тушами протухлого мяса, якобы на мыловаренный завод… Для кого-то в Петрограде «чем хуже, тем лучше»…

– Как жаль, что Государь в такой момент уехал из столицы! – прервал деда Пётр и почему-то признался: – Знаете, grande-peré, я ведь привёз ему письмо графа Келлера с предупреждением относительно заговорщиков… Что же теперь делать?.. Не мчаться же в Могилёв!.. Всё равно не догонишь!..

– Не расстраивайся, дружочек, – попытался успокоить внука Ознобишин, – утро вечера мудренее… Поезжай-ка ты завтра утром к личному секретарю Императрицы графу Ростовцеву да испроси через Якова Николаича аудиенции у Государыни… Она умная и решительная женщина да тебе, судя по всему, доверяет… Передай ей письмо и проси, чтобы она сообщила о нём Государю… Бог даст, Александра Фёдоровна успеет…

На том они и порешили.

82

Утром 23-го полковник граф Лисовецкий входил в канцелярию Императрицы в Зимнем дворце со стороны Дворцовой набережной. Начальник канцелярии, он же личный секретарь царицы, оказался на месте. Изящный придворный кавалер, лет на пять всего старше полковника, гофмаршал граф Ростовцев радушно принял Петра. Он помнил о том, что Александра Фёдоровна выхаживала от ран молодого полковника, а до этого Пётр как-то случайно был Ей представлен в Костроме, где началась его дружба с царскими Дочерьми.

Истинный царедворец, он любезно принялся расспрашивать кавалериста о делах на фронте. Пётр коротко отвечал на вопросы. Гофмаршал внимательно слушал, и было видно, что ему на самом деле интересны ответы полковника. Но когда Пётр заикнулся об аудиенции, Яков Николаевич отрицательно покачал головой. Потом немного подумал и объяснил:

– Милый граф, только вчера вечером, сразу после отъезда Государя на Ставку, тяжело заболели, по-видимому, корью Цесаревич Алексей Николаевич и великая княжна Ольга Николаевна… Поймите состояние матери… Под угрозой инфекции и остальные великие княжны… Я буду сегодня, в два часа, на докладе у Её Величества и, конечно, изложу вашу просьбу… Вы ведь остановились у своего grande-peré Oznobishinn?.. Я вам протелефонирую туда, что решит Её Величество…

Пётр вернулся домой, позавтракал с дедом и дождался звонка из Александровского дворца. Ростовцев сообщил ему, что Императрица очень сожалеет, но не может сейчас принять его по известным ему обстоятельствам с детьми. Но как только дети начнут выздоравливать, они все будут рады его видеть…

Полковник с горечью выслушал это сообщение. Рядом стоял Фёдор Фёдорович и внимательно наблюдал за реакцией внука. По расстроенному выражению его лица он понял, что аудиенции в ближайшие дни не будет. Ознобишин перекрестился, тяжело, как и внук, вздохнул и сказал:

– Пойди пройдись по Невскому, развейся немного, а потом подумаем, что теперь делать…

Через час Пётр был на Невском проспекте. Здесь он увидел, что собрались огромные толпы людей в рабочей одежде. Они останавливали трамваи и старались учинять беспорядки. Затем толпа, среди которой было много студентов, разбила зеркальные витрины булочной Филиппова и разбежалась. Полковник до семи часов вечера бродил по Невскому, наблюдая бесчинства групп хулиганов, пока не убедился, что полиция восстановила порядок. Только тогда он поспешил в Яхт-клуб на Морской, куда Ознобишин пригласил его пообедать.

Все в клубе говорили только о сегодняшних беспорядках и предрекали на завтра новые. Рассказывали, что в девять утра на фабриках в Выборгской части города начались рабочие забастовки в знак протеста против нехватки чёрного хлеба в булочных лавках района. После полудня стачки перекинулись и в другие части столицы. Говорили, что эти забастовки – дело рук германских агентов…

24-го в газетах было помещено в газетах официальное сообщение «Хлеб есть!» и приказ открыть все булочные. Однако беспорядки не только не утихли, но продолжали разрастаться. При разгоне толпы пострадало несколько полицейских…

Ознобишин и его внук с утра отправились в Яхт-клуб. Сюда всё время кто-то приходил с новостями, и столовая, гостиные, даже библиотека были полны членами клуба и их гостями. Жужжание стояло во всех помещениях, словно в ульях. В середине дня сообщили, что из-за слабости полиции (всего около десяти тысяч чинов на огромный, двухсполовиноймиллионный город) обязанность усмирить беспорядки переходит от градоначальника к военным властям. Все дружно ругали болтуна и позёра Протопопова, который как министр внутренних дел не обеспечил порядка в столице, а когда узнали, что дело перешло в руки начальника войск Петроградского округа генерала Хабалова, многие, не знавшие истинной подоплёки событий, подготовленных Гучковым и компанией, пришли в ужас: более беспросветно тупого и нерешительного генерала в российской армии ещё никогда не было…

К вечеру из толп демонстрантов стали раздаваться револьверные выстрелы по полиции. Но команды стрелять по бунтовщикам всё не поступало…

Ночью мало кто покинул тёплые и уютные помещения Яхт-клуба. Сюда продолжали приходить осведомлённые люди и приносили новости, которых не имели даже телеграфные агентства.

С заседания Совета министров пришёл министр финансов Барк и рассказал за своим столиком, вокруг которого собралась толпа престарелых членов и более молодых гостей, что Кабинет был занят целый день своим конфликтом с Думой, а часть министров призывала пойти на соглашение с думским «Блоком»…

Затем генерал из штаба военного округа принёс сообщение о том, что его начальник Хабалов получил из Ставки телеграмму от Верховного Главнокомандующего. Государь требовал: «Повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжёлое время войны против Германии и Австрии».

…Ночевать Ознобишин с внуком поехали на Фурштадтскую.

Ранним утром 25-го оба были уже на ногах. Фёдор Фёдорович отправился на свою «наблюдательную вышку» – в Яхт-клуб, а Пётр – пешком в центр города, чтобы прийти в середине дня к деду на Большую Морскую улицу и сообщить то, что видел.

…Когда полковник вышел с Фурштадтской на Литейный проспект, то увидел толпы народа, среди которого суетились какие-то подозрительные типы, раздавая листовки. Издалека слышались ружейные и револьверные выстрелы. Кто стрелял, в кого – было неясно. На углу Литейного и Сергиевской, за каким-то подобием баррикады, стояли пушки без всякого присмотра. Сновали вооружённые группы солдат, иные из них кричали, распоряжались, командовали чем-то, но их никто не слушал.

Пётр отправился по Литейному на Невский. Везде была одинаковая картина, и полковник пожалел, что не взял свой большой американский автоматический пистолет Кольта, с которым не расставался на фронте.

По Невскому в обе стороны двигались толпы с красными флагами. Налево была видна Знаменская площадь, до краёв заполненная людьми. На ней непрерывно шёл митинг, и группы людей, идущих по Невскому в сторону Зимнего дворца, с упоением передавали друг другу подробности того, как на Знаменской площади был застрелен пристав Крылов, пытавшийся отобрать красный флаг у демонстранта. Солдаты-одиночки и малыми кучками виднелись повсюду. Они были расхристаны, некоторые продавали свои винтовки.

Сжав зубы, с отвращением к дикой толпе, которую кто-то выплеснул из заводов и казарм в центр столицы и незримо руководил её колыханиями, шёл молодой полковник к Яхт-клубу. Когда он добрался до тихого двухэтажного особняка, то почувствовал, что атмосфера в нём заметно изменилась. Старики больше не витийствовали и не шумели, а только впитывали в себя свежие новости. Большая часть аристократической молодёжи, опьянённая бунтом, наоборот, осмелела и почти громко, нарушая традиции клуба, требовала передачи всей власти Родзянке и Львову…

Продолжали подходить очевидцы. Они рассказывали, как генерал Хабалов пришёл с телеграммой Государя к военному министру Беляеву, прозванному за совершенно лысый череп и предполагаемое отсутствие извилин на мозге «Мёртвой головой», советоваться, отдавать ли ему приказ стрелять в бунтовщиков.

«Мёртвая голова» ответила ему, что в данную минуту «единственное, что беспокоит его, – так это тяжёлое впечатление, которое произведёт на наших союзников вид трупов на Невском». И «Мёртвая голова» Беляев, и болван с генеральскими погонами Хабалов не пожелали вспоминать о том, как в апреле 16-го года, то есть за десять месяцев до февральского бунта в Петрограде, Англия в море крови подавила восстание ирландцев в Дублине[151], руководимое Роджером Казементом. Столица Ирландии была полуразрушена артиллерией Британской Короны, погибли тысячи мужчин, женщин и детей. Без оглядки на «общественное мнение» в мире, где шла всеобщая жестокая бойня, англичане дополнительно ко всем жертвам гражданского населения Ирландии казнили сотни мятежников. Но более чем удовлетворённый ответом военного министра России, игнорировавшего приказ Императора, начальник войск округа помчался к себе в штаб, чтобы сдерживать там негодующих офицеров, верных присяге и готовых отдать солдатам приказ «Пли!» И солдаты, готовые выполнить его, ещё были в Петрограде…

У царя не было только генералов…

…В середине дня в Яхт-клуб поступило известие, что в столице остались ещё верные и храбрые офицеры. Рассказывали, что подпоручик лейб-гвардии Финляндского полка Иосс одним метким выстрелом усмирил весь Васильевский остров. Он уложил наповал вожака бунтовщиков на казённом трубочном заводе. Демонстрации и беспорядки во всей Василеостровской части города сразу прекратились. Но через час по помещениям клуба прошелестело сообщение, которое принёс гость из Таврического дворца. «Прогрессивный блок» и Председатель Думы явно поддерживали мятеж, желая, видно, чтобы он превратился в революцию.

Собрание депутатов-членов «Блока» единогласно вынесло резолюцию: «Правительство, обагрившее свои руки в крови народной, не смеет больше являться в Государственную думу, и с этим правительством Государственная дума порывает навсегда». Вслед за этим Родзянко направляет в Ставку Государю паническую телеграмму и оглашает её тут же для сведения «общественности».

Листок с текстом этого послания Председателя Думы Императору пошёл гулять по рукам обедающих в Яхт-клубе. Когда он попал на столик, за которым сидели Ознобишин, его внук и адмирал Крылов, то сенатор, прочитав, горько сказал:

– Родзянко хоть и выдавал себя всё время за монархиста, на самом деле жаждет стать президентом Российской республики…

– Да-а… – задумчиво поддержал его адмирал, – банальный бунт во время войны, для подавления второго достаточно одной кавалерийской дивизии, «общественность» и Дума желают превратить в революцию… Они хотят использовать удобный для них момент, перевести прицел с городовых на царя и по трупам на мостовых Петрограда прыгнуть во власть – во что бы то ни стало… Какова же будет цена этой новой власти?..

83

В Могилёве было холодно, ясно и ветрено. Встречающие царский поезд Алексеев, небольшая группа генералов Ставки и полурота сводного Георгиевского батальона, выстроенная для почётного караула, никуда не могли скрыться от порывов пронизывающего холодного ветра. Лица военных покраснели за несколько минут ожидания. Ровно в три часа синий литерный состав стал у Царской платформы. Государь вышел, и группа генералов двинулась к нему. Первым приветствовал Верховного Главнокомандующего после своего долгого отсутствия начальник его штаба генерал Алексеев.

Алексеев был не по обыкновению подобострастен. Николай сначала не понял, отчего это. Но когда по приезде в штаб он стал принимать доклад Михаила Васильевича, то не уловил в нём ничего срочного или важного, из-за чего ему пришлось бросить столицу и на всех парах мчаться на Ставку. «Может быть, – решил он, – добрый косоглазый друг хочет загладить полную бессодержательность своего доклада и то, что он, приехав сам за два дня до этого, ещё не вошёл в курс дела…»

Государь не подозревал, что началась первая активная фаза генеральского заговора, результатом которой планировалось «извлечь» Верховного Главнокомандующего из Царского Села и загнать затем в ловушку, из которой не было бы иного выхода, как отречение от престола. В Петрограде и Могилёве всё развивалось по чётко намеченному плану.

В столице, сразу же после отъезда царя, начались «голодные» волнения, но настораживать Государя было ещё рано. Поэтому, когда Николай ушёл после доклада к себе в бывший губернаторский дом, Алексеев, разом успокоившись, задумчиво бросил в пространство, вроде бы и не адресуясь к своим ближайшим сотрудникам, генералам Клембовскому и Лукомскому:

– А теперь, хорошо бы отрезать Николая Александровича от реальной информации из Петрограда…

Утром, на докладе, лицо Николая показалось Михаилу Васильевичу сумрачным. Алексеев было всполошился, подумав, что Государь что-то узнал о начале «демонстрации» бунта в столице, но позже оказалось, что это от Александры Фёдоровны мужу пришло написанное ею вчера письмо, где царица сообщала, что старшая дочь и Наследник Цесаревич заболели корью…

25-го, в субботу, за окном продолжало мести, как и вчера. Николай встал поздно, засидевшись накануне над чтением «Записок о галльской войне» Гая Юлия Цезаря. Он очень любил исторические сочинения, книги о полководцах и великих мужах прошлого. Из русской истории он особенно ценил своего предка Алексея Михайловича, «тишайшего» царя, при жизни которого Россия богатела, прирастала землями, не втягивалась в войны и начинала понемногу что-то хорошее в свою жизнь привлекать из Европы…

Доклад начальника штаба продолжался полтора часа, а потом, перед прогулкой, Государь поехал в монастырь, где молился перед иконой Пречистой Девы за здоровье детей, за Аликс, за страну. В полутьме храма, освещённого только мерцанием лампад и свечей, он представил себе затемнённые тяжёлыми шторами комнаты больных детей, почувствовал запахи лекарств и гнетущую обстановку домашнего госпиталя, в котором трудится сейчас не покладая рук бедная Аликс.

Атмосфера склоки великих князей, затеянная родственниками в Петрограде, хотя и не проникла пока в Ставку, также продолжала угнетать его.

Хотя сегодняшнее письмо Аликс с двумя строчками о бедняках, которые брали на Невском булочные приступом, и о казаках, вызванных для их усмирения, особой тревоги не вызвало, всё это, вместе взятое, наложило такую тяжесть на сердце Императора, что в шесть часов он снова идёт в церковь ко всенощной и молится почти что до обеда. Николай взывает к Господу, просит Его смилостивиться над страной, успокоить страсти, кипящие в стольном граде Петровом…

В это время в Штаб Ставки приходит первая телеграмма от Хабалова. Начальник войск округа информирует Алексеева о происходящем в Петрограде. Одновременно криптографы штаба расшифровывают ещё одну депешу, на этот раз – от министра внутренних дел Протопопова дворцовому коменданту. Верховный шеф полиции уклончиво, явно вопреки правде, сообщает генералу Воейкову: «Прекращению дальнейших беспорядков принимаются энергичные меры военным начальством. Москве спокойно».

«Свой человек» Лукомского в шифровальном отделении приносит копию телеграммы Протопопова сначала генерал-квартирмейстеру. Лукомский кладёт её для цензуры на стол Алексееву. Начальник штаба Ставки удовлетворённо улыбается в усы и распоряжается:

– Такую хорошую телеграмму вручить Воейкову поздно вечером, чтобы он порадовал ею Государя завтра утром!..

Беспокойство всё же точит Николая. Перед тем как после обеда идти в синема, он диктует Кире Нарышкину, для передачи телеграфом Хабалову, приказ прекратить беспорядки.

Разгул бунтовщиков в столице 26-го чуть стихает. Воскресным утром демонстранты и хулиганы ещё не вышли на свой хорошо оплаченный промысел на проспекты города. Население тоже ещё спит или молится в церквах. Воспользовавшись временным затишьем, генералы Хабалов и Беляев посылают Верховному Главнокомандующему радостную весть: «Сегодня в Петрограде всё спокойно!»

К 10 часам Николай идёт к обедне в собор. Службу творит сам протопресвитер армии и флота Шавельский. Церковь переполнена генералами, офицерами, командами солдат, прихожанами из местного населения. Генералы, кто стоит поближе к царю, сразу за свитскими, внимательно ищут на его лице и в движениях признаки беспокойства, нервности или гнева на бунтовщиков в столице. Многие из них слышали о бурных событиях в Петрограде, и им кажется, что царь должен знать гораздо больше их, имея в своём распоряжении и просто полицию, и дворцовую полицию, и охранное отделение. Они и представить себе не могут, насколько тщательно ограждают заговорщики Верховного Главнокомандующего от правдивой информации. Недалеко от Государя, словно Иуда на Тайной вечере, возглашает славу Господу Богу генерал-адъютант Алексеев. Острая боль в сердце пронзает вдруг Николая, но он и виду не подаёт, что ему плохо. Только испарина покрывает лоб, немеют губы, шепчущие молитвы. Но дым от кадильниц, мерцающий свет свечей, тени и блики, играющие по стенам, скрывают мгновенный, словно сигнал, укол неведомой ему ещё сердечной болезни.

Спокойно проходит после церковной службы завтрак у Царя в губернаторском доме, на котором главные представители союзных армий в Ставке сидят лицом к лицу с ним на расстоянии двух саженей. И тоже ничего не видят, кроме хорошо воспитанного человека, который спокойно, очень любезно общается со своими соседями по столу…

Сразу после завтрака Николай, по обыкновению, уезжает на загородную прогулку. Вместе с Воейковым, флигель-адъютантом герцогом Лейхтенбергским, начальником Конвоя графом Граббе и профессором Фёдоровым он по Бобруйскому шоссе достигает излюбленного места – леса вокруг часовни в память 1812 года. Государь почти ни с кем не разговаривал, не поднимал никаких вопросов о происходивших событиях, а задумчиво гулял по лесной дороге.

После прогулки он возвращается в хорошо проветренный кабинет в губернаторском доме, садится за свой стол, на котором уже приготовлены свежие бумаги, пришедшие из Петрограда. Поверх всего лежит телеграмма от Протопопова. Министр внутренних дел сообщает, что арестовано 136 партийных деятелей, а также «руководящий революционный коллектив из пяти лиц». Министр явно имел в виду Русское бюро ЦК и Петербургский комитет социал-демократов большевиков. Но в убаюкивающем тоне доклада шефа всех полиций империи царь сразу чувствует не ложку – целую бочку дёгтя: «Войска действовали ревностно, исключение составляет самостоятельный выход 4-й роты Павловского полка…»

«Это что же за «самостоятельный выход» роты павловцев?! Неужели и армии коснулась революционная зараза?! Солдаты участвуют в бунте?! – ударило словно обухом по голове Государя. – И почему запасные остались в столице?! Ведь я приказывал Гурко ещё месяц тому назад вывести запасные батальоны из Петрограда и направить туда на отдых и для страховки гвардейскую кавалерийскую дивизию?! Значит, Гурко не выполнил моего приказа?.. Постой-ка, а ведь мне докладывал Нилов письмо Тихановича из Астрахани… В нём Гурко назывался как заговорщик!.. Господи!.. Неужели они начали раньше, чем назначали своё выступление?! Надо срочно проверить у Алексеева, почему не выполнен мой приказ и о чём за завтраком шушукались иностранные военные агенты…»

Машинально царь отложил листок в сторону, и под ним обнаружилась вторая телеграмма. Её строки были наклеены на особый, «думский» бланк, а внизу стояла подпись Председателя Государственной думы.

«Что ещё пишет мне этот вздорный паникёр?!» – неприязненно подумал Николай, беря в руки депешу.

«Ваше Величество!

Положение серьёзное. В столице анархия. Правительство парализовано. Транспорт, продовольствие и топливо пришли в полное расстройство. Растёт общественное недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Части войск стреляют друг в друга. Необходимо поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя. Всякое промедление смерти подобно. Молю Бога, чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца».

«Вечно он всё преувеличивает! – возмутился Государь. – И теперь хочет банальный солдатский бунт использовать как трамплин к посту Председателя Совета министров!.. Права Аликс: его надо повесить на одном суку с Гучковым!.. Если положение настолько критическое, как он пишет, то почему Алексеев ничего не говорит об этом?.. Ни военный министр, ни начальник войск округа, ни министр внутренних дел, ни, наконец, дворцовый комендант, располагающий своими агентами, не приводят ни одного факта, кроме того, что взбунтовалась рота павловцев?! Уже в который раз этот толстый боров пытается припугнуть меня революцией!.. Не выйдет, я сначала подавлю бунт кучки запасных солдат и голодранцев, а потом буду разговаривать о новом составе правительства и о том, кому будет доверено отбирать в него министров!..»

Родзянко действительно сгустил краски. Ему очень хотелось стать премьером правительства «общественного доверия», и он понимал, что второго такого благоприятного момента может не повториться. Он знал, что вот-вот должен произойти дворцовый переворот и тогда ему невозможно будет рассчитывать на самый высокий административный пост в империи. Оппозиция планировала сделать премьером князя Львова, и Родзянко хитрил даже перед своими соучастниками, стремясь обойти их и вырвать власть из рук царя пока только для себя. В надежде на то, что Николай пойдёт на уступки ему лично, Председатель Думы разослал копию своей телеграммы царю в Ставку и всем главнокомандующим фронтами. Хитрый толстяк понимал, что армия теперь выходит на передний план… На первом этаже губернаторского дома беспорядочно толпились чины свиты. Прямой как палка, несколько медлительный в свои 76 лет, граф Фредерикс стал спускаться по лестнице со второго этажа, от кабинета Государя. Беспечный Воейков, хитрый Граббе, сухой и простоватый историограф-генерал Дубенский, флаг-капитан Нилов, тугодум Кира Нарышкин и слащавый Мордвинов, до которых уже дошёл от генералов слух о телеграмме Председателя Думы Императору, приступили к министру Двора.

– Что?.. Что сказал Его Величество о телеграмме Родзянки? – перебивая друг друга, вопрошали свитские.

Фредерикс остановился на предпоследней ступеньке, обвёл всех старческими впалыми глазами и медленно, скрипуче, изрёк:

– Его Величество… Государь Император сказал: опять этот… толстяк Родзянко… написал мне… разный вздор… на который… я не буду… даже отвечать…

Ни страха, ни паники Николай в воскресный вечер ещё не испытывал. Он даже поиграл в домино, но успокоения эта игра больше не приносила. В душе зрело беспокойство за Аликс, за больных детей – уже почти все лежали с тяжёлой формой кори. Даже Подруга заболела тяжёлой детской болезнью, и Александра перевела её в царские комнаты Александровского дворца, чтобы легче было ухаживать за всеми своими.

В просторной высокой комнате, где стояли только две походные кровати, Его и Алексея, когда Царевич бывал вместе с ним на Ставке, Николай долго не мог заснуть. Оттого, что рядом, на соседней кровати, не было дорогого сына, который так скрашивал его одиночество на Ставке, было особенно тоскливо. Государь присел на кровать и взялся перечитывать последнее письмо Аликс. Он снова порадовался фразе: «Дети веселы, Анастасия и Мария называют себя сиделками, болтают без умолку и телефонируют направо и налево. Они страшно помогают мне, но я боюсь, что они тоже свалятся…»

«Может быть, и лучше, если младшие тоже скорее переболеют этой заразной болезнью…» – решил Николай и перевёл глаза на следующий абзац.

«Сегодня я не приму никого, не могу продолжать приёмов. Но завтра придётся снова. Бойсман… рассказывал мне много о беспорядках в городе (я думаю, больше 200 000 человек). Он находит, что просто не умеют поддерживать порядка. Но я писала об этом уже вчера, прости – я глупенькая. Н е о б х о д и м о ввести карточную систему на хлеб (как это теперь в каждой стране), ведь так устроили уже с сахаром, и все спокойны и получают достаточно. У нас же – идиоты. Оболенский этого не желал сделать, хотя Медем и хотел этого – после того, как удалось в Пскове. Один бедный жандармский офицер был убит толпой, и ещё несколько человек. Вся беда от этой зевающей публики, хорошо одетых людей, раненых солдат и т. д., – курсисток и проч., которые подстрекают других. Лили заговаривает с извозчиками, чтобы узнавать новости. Они говорили ей, что к ним пришли студенты и объявили, что если они выедут утром, то в них будут стрелять. Какие испорченные типы! Конечно, извозчики и вагоновожатые бастуют…

Одиночество твоё должно быть ужасно – окружающая тебя тишина подавляет моего бедного любимого!..»

«Как точно Аликс чувствует моё одиночество без неё и детей!.. – подумал Николай. – Действительно, кто мне здесь близок? Добрый косоглазый друг Алексеев?.. Но я чувствую, он стал в последнее время неискренен, хитрит чего-то!.. Братец Борис или дядюшка Сандро, которые сейчас толкутся в Ставке?.. Но они себя уже хорошо показали после убийства Григория ненавистниками Аликс, а значит, и моими… Адмирал Нилов?.. Он честный и прямой служака, но слишком горяч и вспыльчив… Воейков? Бодрый, весёлый человек, хороший хозяин… Но «Кувака», как его все называют, недалёк умом, даже, пожалуй, легкомыслен, – и не советчик в государственных делах… Долгоруков и Нарышкин – приличные, хорошие люди… Единственный из тех, кто постоянно состоит при мне, граф Фредерикс мог бы быть верным другом, если бы не такая большая разница в возрасте… Он, бедняга, настолько стал стар, что своих не всегда узнаёт… Одна Аликс – мой драгоценный и единственный друг!.. А ведь, пожалуй, в её письме не чувствуется особого беспокойства?..»

Немного умиротворённый чтением письма из дома, Николай лёг, но долго не мог заснуть. Что-то тяжёлое, неизбежное, словно паровой каток, приближалось к нему…

Проснулся он необычно рано, в шесть утра. Сон не освежил, весь он – словно взведённая пружина. Но, по своему обыкновению, натянул на лицо маску бесстрастности. После утреннего чая пошёл необычно рано на доклад в штаб. Алексеева предупредили заблаговременно о приходе Государя. Генерал-адъютант бросил взгляд на календарь и, зловеще ощерясь улыбкой в усы, резко сказал Клембовскому:

– Сегодня – двадцать седьмое!.. Пожалуй, уже пора выталкивать Николая из Ставки… в пустоту! Петроград его уже не примет!

Клембовский, такой же участник кружка заговорщиков-генералов, как и Алексеев, понял своего начальника с полуслова.

– Всё сделаем как надо, Михаил Васильевич!.. Сначала разожжём его как следует, а отправим, если будет готов мчаться защищать свою тигрицу и щенят, только завтра утром… Сейчас для власти дорога каждая минута… Мы заставим его потерять здесь, в Могилёве, часы… Пока наши сторонники не соберут силы, а его – не растеряют свои в бесплодных ожиданиях!..

Ещё до того как Государь побывал в кабинете Алексеева, Воейков доложил ему телеграмму от Протопопова, пришедшую затемно. Министр внутренних дел сообщал о событиях вроде бы успокоительно: вчера в начале пятого Невский был очищен от бунтовщиков, но отдельные участники беспорядков, укрываясь за угловыми домами, продолжали обстреливать воинские разъезды. Но Протопопов опять заверял, что войска действуют ревностно, поступили сведения, что часть рабочих собирается приступить к работе двадцать седьмого.

Доклад Алексеева был на этот раз очень короток. Николай сразу спросил, каким числом пометил генерал Гурко приказ о вводе в столицу гвардейской кавалерийской дивизии с фронта. Начальник Штаба Ставки для видимости поискал такой приказ в книге регистрации важнейших распоряжений, но вынужден был признать, что исполнявший его должность генерал приказа царя не зафиксировал.

– Сдавая дела, генерал-лейтенант Гурко говорил мне что-то о распоряжении Вашего Величества, но якобы начальник Петроградского военного округа доложил ему, что все казармы забиты запасными батальонами и ставить гвардейскую дивизию будет некуда…

Только теперь Император начал понимать, что он окружён заговорщиками и его приказы уже давно не выполняются.

Алексеев, в порядке доклада, вдруг стал зачитывать Государю телеграмму, полученную им от Родзянки для царя за пять минут до его прихода:

«Передайте Его Величеству, что последний оплот порядка устранён. Занятия Государственной думы прерваны. Правительство совершенно бессильно подавить беспорядок. На войска гарнизона надежды нет. Запасные батальоны гвардейских полков охвачены бунтом. Убивают офицеров… Гражданская война началась и разгорается… Государь, не медлите! Час, решающий судьбу Вашу и Родины, настал. Завтра может быть уже поздно».

По тому, с каким нескрываемым ликованием в голосе читал начальник штаба телеграмму Родзянки, Николай понял, что и Алексеев причастен к заговору. Но он не подал и виду, что узнал страшную правду. Его больше обеспокоило то, что господа конфиденты, пользуясь стихийным бунтом черни как «манифестацией» для запугивания Его и прорыва к власти в форме «министерства общественного доверия», ничего не делают для того, чтобы обуздать толпу. Они могут так распустить стихию, что её, без гражданской войны, будет трудно загнать в берега порядка. Он прекрасно понимал, с какими ничтожными людьми имеет дело, и не сомневался в том, что следует жёстко брать поводья в свои руки.

Алексеев чтобы скрыть злорадный блеск своих глаз, опять склонился над картой, лежащей на столе, по которой он делал доклад. Он не выпрямился, когда Император иронически произнёс:

– Мой прадед Николай Первый сказал в 1848 году своей гвардии: «Господа, седлайте коней, в Париже революция!» Видно, и мне пора отдать такой приказ, хотя в Петрограде ещё не революция, но солдатский бунт, с которым не могут справиться генералы…

Генералу Алексееву, размечтавшемуся о том, что скоро получит лавры Верховного Главнокомандующего, победившего Германию, стало нестерпимо стыдно, что он втянулся в грязь дворцового переворота. Он вдруг понял, что всё может идти и не так, как намечали его сообщники. Но старческое упрямство и крестьянское «авось», отравившие его кровь, только ниже пригнули его голову к карте.

– Михаил Васильевич, – обратился к нему Николаи совершенно ровным, обыденным тоном. Вероятно, Государь каким-то шестым чувством уловил смятение в душе старика, столь долго бывшего ему очень симпатичным, да ещё и сейчас, как казалось царю, для него не окончательно потерянного. – Я намерен сегодня вечером, в одиннадцать часов, выехать в Царское Село… Приказываю: для водворения порядка в Царском Селе, а затем в Петрограде отправить с Северного и Западного фронтов по бригаде конницы и пехоты, из Ставки – Георгиевский батальон и пулемётную команду «Кольт». Эти силы подчинить генерал-адъютанту Иванову, которого Я облекаю диктаторскими полномочиями…

Михаил Васильевич взял листок бумаги и принялся набрасывать указания царя. Укоры совести его оставили, и он мысленно отвечал Государю на его приказ:

«Вот если бы ты назначил меня диктатором и дал бы все эти силы, я, пожалуй, подавил бы этот солдатский бунт с лёгкостью… Ни Рузский – мой враг, ни любой другой генерал не посмел бы мне отказать в поддержке: ведь я – один из них!.. Но раз ты решил назначить диктатором этого долгобородого болвана Иванова, то я палец о палец не ударю для помощи тебе… Наоборот, всё буду делать, как было намечено Гучковым и Вяземским… Николай Иудович опоздает, я распоряжусь об этом!.. Кроме Георгиевского батальона, погрузку которого ты можешь проконтролировать здесь сам, ни одна из частей, названных тобой, не тронется с фронта, поскольку я не пошлю ей приказа!.. И твой поезд не тронется из Могилёва раньше шести часов утра завтрашнего дня, хотя Родзянко правильно вопит: «Промедление смерти подобно!» Генерал-майор Тихменёв, начальник военных сообщений, без приказа моего или Лукомского вообще не выпустит ни тебя, ни твою свиту из Ставки!.. Но в шесть утра ты отправишься по железной дороге в ловушку, где тебя и запрут до отречения!..»

Николай тем временем, подумав, решил сообщить своему начальнику штаба нечто из ряда вон выходящее:

– Михаил Васильевич! Я подумываю о том, чтобы в ближайшие дни, после подавления бунта в Петрограде, дать стране несколько ответственных перед Думой министров… Вы понимаете, что это потребует от меня довольно долгого пребывания в столице… Я не смогу вернуться скоро на Ставку… Как ваше здоровье? Ведь вы, кажется, недолечились в Севастополе? Не будет ли вам опасно для здоровья продолжать руководить армией? Может быть, дать вам кого-либо из боевых генералов в помощь?

«Вот ведь как мягко стелет! – зло подумал Алексеев. – Наверное, под предлогом моего здоровья хочет избавиться от меня! Как бы не так!.. Мне продержаться только сегодня, а потом ты и не вспомнишь, что делал мне такие дурацкие предложения!»

На словах же льстивый генерал-адъютант только произнёс:

– Спасибо за заботу Вашего Величества о моём здоровье!.. Надеюсь, мне хватит сил послужить Вашему Величеству!.. Тем более что я никого из генералов, кому с лёгким сердцем мог бы передать многоторудные обязанности мои, пока не вижу…

Николай заметил волнение старого генерала, но не заглянул в раскосые глаза Михаила Васильевича. Тот прятал их под густыми бровями и упорно отводил в сторону. В них горела отнюдь не преданность монарху, а холодная готовность зверя прыгнуть и вцепиться в горло…

Весь день приходили тревожные телеграммы из Петрограда. То Дума отказалась разойтись после Указа Государя и образовала какой-то Временный комитет. То правительство, объявив «осадное положение» в столице, в лице нескольких министров помчалось в Таврический дворец на консультации с Родзянкой и Гучковым. То позвонил по прямому проводу из кабинета военного министра в Петрограде Государю неведомо как оказавшийся там брат Государя Михаил. Он должен был находиться на фронте, готовить свою Туземную дивизию к наступлению, но вдруг из Петрограда под диктовку Родзянки спрашивал, не уполномочит ли его царь назначить Председателя Совета министров, который сам подобрал бы себе кабинет? Великий князь Михаил явно имел в виду Председателя Думы в качестве первого лица нового правительства…

Николай рассердился, отказался разговаривать с Михаилом дальше и велел Алексееву передать великому князю в столицу, что он не допускает каких бы то ни было перемен, требует принятия решительных мер для подавления бунта и временно предоставляет диктаторские права по управлению империей вне района, подчинённого Верховному Главнокомандующему, премьеру князю Голицыну…

Даже до легкомысленного Воейкова постепенно дошла чрезвычайность положения, когда он пришёл к генерал-квартирмейстеру Ставки Лукомскому и сообщил о желании Государя выехать в одиннадцать вечера из Могилёва в Царское Село. Дворцовый комендант не подозревал, что заговорщик Лукомский был предупреждён заговорщиком Алексеевым о том, что, поскольку сейчас каждая минута дорога, Императора и Верховного Главнокомандующего можно выпустить из Ставки только в шесть часов утра. Соучастники в Петрограде ещё не были совсем готовы направить литерные царские поезда в ловушку. Отъезд царя из Могилёва даже на два-три часа раньше мог привести весь заговор к крушению.

– Подать поезда в одиннадцать часов можно, но отправить их ранее шести утра не представляется возможным! – с вызовом ответил Лукомский.

– Что мне доложить Государю? – так же резко, чувствуя свитские вензеля на погонах, спросил Воейков.

– Можете сказать, что, во-первых, надо приготовить свободный проход царского поезда по всему пути и разослать для этого телеграммы…

Воейков только пожал плечами – ведь в этом не было ничего необычного, а послать телеграммы – дело не часов, минут…

– Во-вторых, – лениво и неуважительно продолжал генерал Лукомский, словно и не он раньше заискивал перед могущественным дворцовым комендантом, – первым по кратчайшей дороге через станцию Дно пойдёт эшелон с Георгиевским батальоном и генерал-адъютантом Ивановым… Царские поезда, пойдут в шесть утра через Смоленск – Лихославль… – упрямо закончил генерал-квартирмейстер и повернулся спиной к Воейкову.

Но и эшелон с Георгиевскими кавалерами во главе с Николаем Иудовичем Ивановым не ушёл из Могилёва 27-го числа. Когда в полночь Государь со свитой переезжал из губернаторского дома в свой поезд, батальон заканчивал погрузку. Клембовский назначил начальником штаба группы Иванова Генерального штаба подполковника Капустина, малозаметного члена кружка заговорщиков. «Человек» Мстиславского-Масловского в Ставке, Капустин так «умело» организовал формирование и отъезд Георгиевского батальона, что ещё и в два часа ночи теплушки с боевыми Георгиевскими кавалерами стояли на станции Могилёв-Товарный…

…Вагон Николая Иудовича Иванова, в котором он жил с первого дня войны, стоял ещё на пассажирских путях, когда незадолго до полуночи генерал-адъютант его покинул, приказав прицепить к эшелону с георгиевцами. Сам он пошёл в царский поезд, куда вечером пригласил его Государь, чтобы поговорить о его экспедиции в столицу.

Подойдя к платформе, где стояли синие литерные поезда, дальнозоркими глазами старый генерал углядел, как Император прощается с начальником своего штаба. Царь и Алексеев стояли у лесенки, ведущей в вагон Государя, и за отдалённостью Николаю Иудовичу не было слышно, о чём они говорили, прощаясь. Потом маленькая фигурка Алексеева потянулась чуть вверх, и начальник Штаба Ставки трижды, по-русски, облобызал своего Верховного Главнокомандующего. Потом Алексеев круто повернулся и отправился к автомобилю.

Николай вошёл в вагон. Генерал Иванов ускорил свои шаги. Государь немедленно, как только флигель-адъютант Нарышкин доложил о нём, принял Николая Иудовича.

Иванов сравнительно недавно, за обедом между восемью и девятью часами, видел Государя. Тогда это был, как всегда, бесстрастный, но любезный хозяин дома. Хотя он и был печален, но мило разговаривал со всеми. Теперь генерал-адъютант увидел совсем другого человека. Николай как-то сразу пожух, его лицо осунулось, под глазами легли чёрные мешки, щёки покрыли глубокие морщины. Но голос звучал всё-таки ровно и спокойно.

– Я берёг не самодержавную власть, а Россию… – задумчиво начал он разговор с крестником своего сына. – Я не убеждён, что перемена формы правления и министры, ответственные перед Думой, дадут спокойствие и счастье народу… Имейте в виду, что я почти готов согласиться с требованиями Думы и дать парламентский строй… Волнения теперь дошли до бунта, в столице нет ни сил, ни генералов, желающих подавить его… Вся надежда только на вас, Николай Иудович!.. Во имя вашего крестника задушите гидру революции в Петрограде!..

Хотя спазм и схватил горло генерал-адъютанта, которого Государь не только не прогнал от армии, когда случились первые неудачи во время его командования фронтом, не выдал критиканам, а оставил возле себя, на Ставке, Николай Иудович прохрипел в ответ:

– Задушу!.. Ваше Величество можете быть спокойны!..

Георгиевский эшелон с вагоном генерал-адъютанта Иванова тронулся в путь около трёх часов пополуночи 28 февраля. Синий литерный – свитский – ушёл из Могилёва только в пять часов утра. Царский поезд отошёл от платформы, как ему и полагалось по уставу, то есть один час спустя. Бушевала метель, ветер свистел в телеграфных проводах, по которым бежала из Могилёва в Петроград, князю Вяземскому, телеграмма генерал-квартирмейстера Ставки:

«Управляющий выехал своё имение»…

84

Чистые снега замели в тот февраль Белую Россию. 28-го погода снова переменилась, и солнце ликовало в поднебесье, видя столько чистого и белого. Ёлки и сосны в лесах были укутаны пологом снегов, а ветви лиственных деревьев покрылись белыми шапками снега и сделались все одной незнакомой породы. Изредка за окном вагона проплывали деревушки, засыпанные снегом, в которых улицы и тропинки чуть желтели, отличаясь соломенным цветом от ровной белизны полей и лесов.

Легши спать утром около четырёх, Николай проснулся от тяжёлого сна поздно, в десять. Умываясь, он увидел в зеркале сильно постаревшее и похудевшее лицо. Не помогло даже растирание махровым полотенцем: кровь к щекам не прилила, общий цвет оставался серо-жёлтым на фоне поседевших волос и бороды.

Быстро одевшись в серую черкеску, приготовленную Чемодуровым, он вышел в столовую к утреннему чаю. Несмотря на яркий солнечный день, ему всё казалось каким-то выцветшим, поблёкшим…

За столом собрались свои, свитские, которых он ценил и которым он был чуть больше открыт, чем посторонним людям. Но и они, привычные, добрые, хорошие и преданные, как он считал, ему и Семье до конца, за много лет не стали близкими друзьями. Настоящий, бесценный Друг была только Аликс. Только ей он мог бы открыть свою душу, но она была далеко, и Николай остро переживал то, что она одна борется за здоровье детей, из которых уже заболели корью четверо, кроме Мари, а совсем неподалёку от их тихой обители – Александровского дворца – бушуют толпы бунтовщиков.

«Чем занимается в Петрограде Павел, начальник конной гвардии? Почему ничего не слышно о том, что он во главе конных частей и офицеров Кавалерийской школы разгоняет злодеев?.. – думал Император, молчаливо прихлёбывая чай и механически жуя кусок хлеба. – Где же, наконец, Кирилл, командир Гвардейского экипажа, почему он не усмиряет мятежников?..»

Он ещё не мог и подумать о том, что как раз в это время великий князь Павел Александрович, вместе с чинами из юридического отдела министерства Двора сочиняет манифест от имени великих князей Дома Романовых, дарующий русскому народу Конституцию… А великий князь Кирилл Владимирович, к чёрному адмиральскому пальто которого очень шёл большой красный бант, явился в казармы Гвардейского экипажа на Екатерингофском проспекте и объявил: экипаж сейчас идёт с ним в Думу для заявления лояльности Временному комитету. Но половина матросов отказалась идти за адмиралом к Таврическому дворцу выражать повиновение Родзянке и Гучкову, они хотели остаться верными Государю. Кирилл, нарушая сразу две присяги, данные им как офицером и как великим князем, не раздумывая, стал на сторону тех, кто жаждал надеть красные банты и примкнуть к бунтовщикам. В казарме между матросами началась свалка. Были убитые и раненые, в том числе два офицера. Но Кирилл всё-таки повёл в Думу тех, кто желал идти с ним…

За окном вагона текла пока обычная жизнь. Литерный поезд не останавливался в маленьких городках, он только сбавлял ход на станционных путях. Когда под колёсами начинали стучать входные стрелки, Государь вставал из-за стола и напряжённо всматривался через окно в людей на платформах: что изменилось в них?.. Откуда в Петроград пришла эта зараза?..

Но не было ни красных флагов, ни красных бантов, о которых так громко стали вчера говорить в Ставке генералы. Кое-где на дебаркадерах всё-таки монументально возвышались станционные жандармы, отдававшие царскому поезду честь, а кое-кто из крестьянской толпы, скопившейся в ожидании пассажирского поезда, завидев на синих лакированных вагонах золотые казённые орлы, вставал на колени лицом к ним и снимал шапку…

Вот в очередной раз литерный поезд замедлил свой бег, и Император подошёл к окну. Проезжали какую-то маленькую станцию, скорее разъезд, на котором стоял встречный эшелон пехотного полка, направлявшийся на фронт. Их, видимо, уведомили, что будет проходить царский поезд. Часть солдат с оркестром была выстроена на низкой платформе, много нижних чинов выскакивало из теплушек, мчалось пристраиваться к остальным. Многие солдаты бежали рядом с вагонами, заглядывая в окна.

Оркестр играл гимн «Боже, Царя храни!». Заметив Государя, глядящего на них из поезда, солдаты грянули такое искреннее громовое «ура!», какое звучало на полковых смотрах во все века.

У Николая пошёл мороз по коже, увлажнились глаза. Ради этого народа, который сейчас так зримо показал ему и свите своё неучастие в интригах великих князей и оппозиции, в петроградском сумасшествии, он и жил, и пытался одолеть недругов… Но, отстучав на выходных стрелках, поезд набрал ход, и счастливое видение осталось далеко позади. Снова чёрные тучи стали заволакивать душу царя.

Во время коротких остановок в Смоленске и Вязьме, на вокзалах и привокзальных площадях не было видно ни единого человека, воздевшего на себя красный бант в знак сочувствия бунту. Резким контрастом к этой мирной картине была телеграмма, посланная вдогонку царскому поезду генералом Алексеевым и вручённая Воейкову на вокзале Смоленска. В ней начальник Штаба Ставки сообщал: им получено телеграфное донесение военного министра Беляева, где он уведомляет, что восстание разгорается, остались верными лишь четыре роты и один эскадрон и он покинул военное министерство, где находился у аппарата прямого провода; что необходимо «ответственное министерство»; что думские деятели, руководимые Родзянкой, ещё смогут остановить всеобщий развал и что потеря каждого часа уменьшает надежду на восстановление порядка…

В салоне, во время общего завтрака, уютно позвякивали на ходу поезда приборы и посуда, а чтобы не волновать Государя, который не хотел обсуждать острую ситуацию в столице даже со свитскими, разговор вели вокруг всяких банальностей. Сразу после завтрака, не выкурив обычной папиросы, Император снова удалился в свой кабинет.

Он закрыл за собой дверь, отгородился от шума, говора придворных, запаха пищи. Несмотря на ясный день, у него стояла какая-то тёмная вуаль перед глазами, разболелась голова и снова прокололо в сердце. Но теперь ему не надо было держать маску бесстрастия и спокойствия. Он устало прислонился лбом к холодному оконному стеклу, темнота перед глазами почти рассеялась. Головная боль не проходила. Он выпил облатку из тех, что давно валялись в ящике письменного стола, приготовленные профессором Фёдоровым для Аликс. Немного полегчало.

Перед ним на столе белел листок давешней телеграммы Алексеева. Николай уже стал ясно понимать, что его генерал-адъютант сознательно подыгрывает Родзянке, нагнетая панику вокруг военного бунта в Петрограде. Но ведь он же сказал Алексееву, уезжая из Могилёва, что после подавления мятежа он дарует «ответственное правительство». Неужели Алексеев ещё не понял, что он не цепляется за власть ради власти, а ищет только блага и спокойствия России? Но могут ли алексеевы, родзянки, гучковы хорошо распорядиться той частью власти, которую он теперь готов им предоставить? Проверять их способности во время Большой Войны небезопасно для России, но что иное возможно ещё сделать, чтобы удовлетворить ненасытный голод этих волков, алчущих власти?.. Надо бросить им пока кость, о которой он думал ещё вчера, после прощального разговора с Алексеевым… Да, в этой ситуации надо сделать шаг навстречу Думе и, как предполагалось в разговоре с Алексеевым, предоставить Родзянке выбор не всех министров. Назначение глав ведомств Двора, военного, морского и иностранных дел следует оставить за собой, да и весь Кабинет министров на деле должен быть ответственным перед ним, а не перед Думой. Если эту прерогативу дать Думе, то очень скоро она, забрав палец, отхватит всю руку…

Государь набросал короткий текст телеграммы Родзянке, назначая его, вместо князя Голицына, Председателем Совета, министров и предлагая ему выехать для доклада на одну из станций между Вязьмой и Петроградом. На первой же станции, где был телеграф, депеша ушла. Напряжения в состоянии Николая она не сняла. Император продолжал думать о мрачном клубке завязавшихся проблем…

Около трёх часов дня был получен ответ от Родзянки, что он выезжает навстречу. Потянулись томительные часы ожидания. От Вязьмы до Лихославля, где была следующая остановка царского поезда, на протяжении шести часов не было никаких новых известий. Николай до обеда просидел в одиночестве в своём кабинете. Он хотел работой занять время, но докладов и других бумаг, требующих его разбора, не было. Принялся читать «Записки о галльской войне» Гая Юлия Цезаря, но, несмотря на простоту и ясность стиля выдающегося политика и военачальника Древнего Рима, он прочитал только 20-й отрывок из 6-й книги:

«20. В общинах наиболее благоустроенных существует строгий закон, чтобы всякий, кто узнает от соседей – будет ли это просто болтовня или определённая молва – нечто касающееся общественных интересов общин, доносил властям и не сообщал никому другому, так как опыт показал, что ложные слухи часто пугают людей безрассудных и неопытных, толкают их на необдуманные действия и заставляют принимать ответственные решения по важнейшим делам. Власти, что найдут нужным скрыть, скрывают, а то, что найдут полезным, объявляют народу, но вообще о государственных делах позволяется говорить только в народном собрании…»

«Подумать только!.. Это писалось за пятьдесят лет до Рождества Христова!.. А как своевременно звучит тезис о роли слухов и сплетен в нарушении общественного спокойствия!..» – мелькнула мысль у Николая, и он, отвлёкшись от книги, вновь окунулся в горечь размышлений о сегодняшнем дне. Его мозг искал быстрого и достойного выхода из ситуации, куда загонял монархию «общественное» мнение. Но он был отрезан от внешнего мира не только тем, что оттуда перестали поступать проверенные факты, информация и комментарии разных сторон. Традиции самодержавия, складывавшиеся десятилетиями вокруг трона, многолетние привычки самого Николая, не поощрявшего служебные разговоры в присутствии тех кто не имел к делу прямого отношения, отсутствие рядом близкого друга, которого у него не было с младых лет в силу характера и воспитания Государя, – всё это ввергало его в страшное одиночество. Он чувствовал, что его загоняют в ловушку и что полуответственного правительства оппозиции будет недостаточно. Особенно беспокоило поведение Алексеева. Теперь он полностью был уверен, что всё писаное и говореное ему об участии начальника Штаба Ставки в заговоре было истинной правдой…

Воейков, потерявший всю свою беспечность и легкомыслие, принёс в Лихославле в кабинет царю странную телеграмму, полученную от инженера-путейца, севшего в царский поезд для следования по его участку. Дворцовый комендант сам не понял истинного смысла циркуляра, но Государь с полуслова уловил его:

«По поручению комитета Государственной думы я сего числа занял министерство путей сообщения и объявляю приказ Председателя Государственной думы: «Железнодорожники! Старая власть…»

«Родзянко уже рассылает приказы, словно он не подотчётный мне премьер правительства, а хозяин в моём доме… Я стал для него «старая власть»…» – отвлёкся от чтения Николай. Потом снова уткнулся в телеграмму.

«…Старая власть, создавшая разруху всех отраслей государственного управления, оказалась бессильной…»

«Вот ведь как лжёт, поганый боров! – рассердился Государь. – Не успел ещё разрушить со своей Думой Россию, только начал, а уже вновь клевещет!.. Как жаль, что я не послушал совета Аликс и не повесил его в ноябре с Милюковым и Гучковым на одной осине!..»

«…Государственная дума взяла в свои руки создание новой власти. Обращаюсь к вам от имени Отечества, от вас зависит теперь спасение Родины, – она ждёт от вас больше, чем исполнения долга, – она ждёт подвига. Движение поездов должно производиться непрерывно, с удвоенной энергией. Слабость и недостаточность техники на русской сети должна быть покрыта вашей беззаветной энергией, любовью к Родине и сознанием важности транспорта для войны и благоустройства тыла. Председатель Государственной думы Родзянко».

Далее шёл текст от имени какой-то неизвестной Государю личности:

«Член вашей семьи, я твёрдо верю, что вы сумеете ответить на этот призыв и оправдать надежду на вас вашей родины. Все служащие должны оставаться на своём посту. Член Государственной думы Бубликов».

– А есть ли какие-нибудь новые сведения из Петрограда? – брезгливо отбросил листок телеграммы-воззвания Николай.

– Ваше Величество, на этой станции к нам сел жандармский генерал, выехавший несколько часов тому назад с Николаевского вокзала… Он должен сопровождать литерный поезд по своему участку… Он рассказал, что в городе слышны частые и беспорядочные выстрелы, он сам видел взбунтовавшихся солдат. По слухам, перебито много офицеров… Когда его поезд отходил утром навстречу нам, большая, но беспорядочная толпа солдат начала занимать Николаевский вокзал… Рабочие и другое население очень возбуждены и требуют снижения цен на хлеб и продовольствие… Он не слышал из толпы в течение целого прошлого дня ни одного резкого слова ни против Государя, ни против Императрицы, и, по его мнению, «политика» в толпе пока не играла ещё главной роли, хотя все агентурные данные показывают, что волнения вызваны искусственно политическими прохвостами…

– Этот Бубликов пишет: «…занял сего числа министерство»… Как будто захватил германскую крепость Кенигсберг! – с горечью вымолвил Николай. С гнетущим чувством он отвернулся к окну, где среди белой пустыни не проплывало ни одного огонька. Растерянный Воейков понял, что Государь хочет остаться один.

«Какие-то бубликовы занимают министерства, а я целый день мчусь в пустоте… Наверное, не случайно Алексеев и Лукомский задержали меня в Могилёве на несколько решающих часов, а изменник Гурко не выполнил моего приказа ввести конную гвардию с Северного фронта в Петроград!.. Зачем я не освободился раньше от этой змеи Алексеева, согретой у меня на груди?.. Ведь мог же поставить вместо него хотя бы Брусилова… Или, на худой конец, Рузского… Всё было бы надёжнее, чем заговорщики в Ставке… При таком обороте событий, когда в Петрограде взбунтовались войска, а в Ставке власть в руках заговорщиков, придётся, пожалуй, пойти несколько дальше и дать в руки «общественности» дело формирования правительства целиком… Но надо найти опору в войсках… Отправлены ли полки с Северного фронта против бунтовщиков?.. Почему ничего не слышно о Николае Иудовиче с его Георгиевским батальоном?.. Ведь он должен быть уже поблизости от Царского Села!.. Бедная Аликс!.. Как она там одна!»

Вдруг что-то словно ударило в сердце Николая. Он оборотился на киот с иконами, где теплилась лампада под иконами Святой Троицы, Спасителя, Богородицы и Николая Чудотворца.

«Господи! Что это я – всё войска, войска, подавление бунта!… Ведь это значит, что одни русские люди будут стрелять в других русских людей!.. Прольётся много крови!.. Ради чего?.. Ради того, чтобы я сохранил право выбирать, назначать и отставлять министров?! Убивать простых русских людей для того, чтобы бесконечно тасовать колоду, в которой почти не осталось карт высоких достоинств?! Кровь на войне, кровь в столице… Господи! Помоги мне и наставь меня!.. Как спасти Россию без крови?! Божья Матерь! Спаси и помилуй русский народ! Убереги его от бесовского наваждения кровавой революции!.. Я готов отдать всю власть, только бы не было крови!.. Господи, Ты знаешь, что я никогда не алкал власти, никогда не цеплялся за неё, хотя Ты и вручил её Моему роду!.. Ради блага России я готов отдать не только власть, но и жизнь… Вразуми меня, Господи!..»

Лики с икон холодно смотрели на Императора, не подавая ему никакого знака. Ровно стоял огонёк лампады, сверху жёлто-оранжевый, а у основания – голубой.

Николай вернулся в своё любимое кресло, в котором много часов провёл за чтением книг. Крытые зелёным шёлком стены купе не утомляли глаз, но откуда-то на царя навалилась небывалая апатия. Поезд всё-таки мчался через белые снега, залитые мертвенным светом луны. Всё небо было усеяно крупными холодными звёздами. Мысль царя словно деревенела на этом вселенском холоде. Время остановилось для Николая, но настенные часы в морском латунном корпусе рядом с таким же барометром продолжали быстро двигать свои стрелки по кругу.

У Николая не было сил идти и прилечь на постель. Он так и сидел в кресле, почти разбитый своими мыслями о крови, неизбежной при подавлении восстания, о слабых и бездарных людях из Государственной думы, хитро подобравшихся к самым вершинам власти, которая им совсем не по плечу и принесёт России только горе и страдания. Он ощущал огромную усталость, новые опасности впереди и нежелание ради власти пролить кровь обманутых клеветниками и смутьянами людей. Мысли об измене, свившей гнездо в Его Ставке и захватившей часть генералов Его любимой армии, которым Он так безгранично доверял, добавляли яду в его апатию. В эту ночь впервые у него забрезжила мысль об отречении от престола и простой жизни в качестве частного лица с дорогой Семьёй в Ливадии или в одном из удельных имений в Костромской губернии, откуда вышли Его предки…

85

В своём отрешённом от мира состоянии Государь не заметил короткой остановки поезда на станции Бологое, где профессору Фёдорову генерал Дубенский из свитского поезда, следовавшего часом раньше, передал письмо для Воейкова. Карандашом, скорописью генерал-историограф писал о том, что, по сведениям, полученным офицерами железнодорожного полка, в Петрограде продолжает геройски сопротивляться горсть верных солдат и особенно юнкера Николаевского кавалерийского училища, что много офицеров убито, а станции Любань и Тосно впереди литерных поездов заняты кучками революционеров с пулемётами. Какой-то поручик Греков, комендант Николаевского вокзала, телеграфно приказывал по всем станциям направить царский поезд не в Царское Село, а на Николаевский вокзал. Генерал Дубенский советовал сразу из Бологого повернуть на Псков через станцию Дно, чтобы в штабе Северного фронта, у генерала Рузского, спокойно прояснить обстановку и принять решение.

Дворцовый комендант не стал докладывать Государю это письмо, а отправил в свитский поезд телеграфное указание: «Во что бы то ни стало пробираться в Царское Село». Это собственное мнение пустого Воейкова стоило потери ещё нескольких часов…

Около трёх ночи царский поезд прибыл на станцию Малая Вишера. В синих вагонах все спали, светились только два окна кабинета Императора. На запасном пути стоял, сверкая огнями, свитский поезд, который должен был быть по крайней мере в часе езды от Малой Вишеры к Петрограду. Освещённый перрон у главного пути был оцеплен усиленными караулами собственного Его Величества железнодорожного полка. Командир полка генерал Цабель, следовавший в свитском поезде, вместе с генералом Дубенским стоял посреди перрона и ждал «Литерный А». Он уже отдал приказ своим офицерам занять диспетчерскую и дежурную комнаты, телеграфное отделение, прервать связь с Петроградом. Генерал действовал строго по инструкции, поскольку во время остановки в Малой Вишере в его вагон буквально ворвался поручик железнодорожного полка, бежавший на дрезине со следующей по маршруту станции – Любань. Он доложил командиру, что роты солдат лейб-гвардии Литовского полка с пулемётами уже сняли с постов людей железнодорожного полка на вокзалах Любани и Тосно и что он едва мог выехать на дрезине навстречу литерным поездам, чтобы доложить о случившемся.

Когда вагоны царского состава остановились, Цабель ключами постучал в тёмное окно, за которым было купе дежурного флигель-адъютанта. Из-за занавески высунулась заспанная и всклокоченная голова Киры Нарышкина. Через три минуты он уже был на платформе, в шинели и фуражке.

– Где же дворцовый комендант? – спросил генерал Цабель.

– Все в поезде спят… – широко открыл удивлённые глаза тугодум Нарышкин и замолчал.

Цабель и Дубенский вошли в вагон, где было купе Воейкова, и постучались к нему. Дворцовый комендант сладко спал.

– Господи! Вот завидное спокойствие дурака! Спать почти под дулами пулемётов! – возмутился генерал-историк и пошёл будить своего друга профессора Фёдорова. Тот, оказывается, уже проснулся и оделся. Все вместе вышли на перрон. Вскоре к ним присоединились флаг-капитан Нилов, герцог Лейхтенбергский, флигель-адъютант Мордвинов. Нилов, узнав о сути дела, принялся морскими словами ругать Воейкова. Но порядок, по которому докладывать Государю в пути должен был дворцовый комендант, всё же не был нарушен. Маленький адмирал перемежал свои проклятья ставшей у него в последние дни обычной присказкой: «Все висеть будем на фонарях!..»

Позёвывая со сна и покряхтывая, спустился на платформу и источник раздражения Нилова. Долговязые господа в серых военных пальто и маленького роста адмирал в чёрном морском окружили коротышку Воейкова и заговорили все разом.

– Ничего не разберу! – отмахнулся от них дворцовый комендант. – Говорите кто-нибудь один!

Генерал Цабель коротко и ясно доложил. Генерал-историк дополнил предложением вернуться в Бологое, а оттуда повернуть на Псков, чтобы быть ближе к Петрограду и в гуще войск Северного фронта, верных Императору.

Обсуждая варианты, подошли к Императорскому вагону, вызвали камердинера Государя Тетерятникова.

– Его Величество не спят, – коротко сообщил он.

Воейков вошёл в салон-вагон Государя. Во тьме, не зажигая огня, в полосе света от открытой двери в кабинет у окна стоял Николай.

– Что случилось? – отрешённо спросил он.

– Ваше Величество! В Царское Село невозможно проехать через Тосно, станция захвачена мятежниками…

– Как же поедем?

– Можно от Бологого через Дно и Псков…

– Хорошо, поедем через Бологое на Дно… – Государь заметил вдруг, что название станции, куда пойдёт его поезд, звучит мрачно двусмысленно. Лёгкая судорога нервной реакции передёрнула его.

Воейков, не столь тонко чувствующий язык, как Николай, ничего не заметил и повторил распоряжение:

– Поедем на Бологое, Дно и Псков…

Господам офицерам, ожидавшим решения царя на платформе, он коротко бросил:

– Едем на Псков…

Снова потянулась белая пустыня без огоньков. Николай не стал возвращаться в кабинет. Не пошёл он и в спальню. Как был в заторможенном состоянии, так и сел в глубокое мягкое кресло салона. Мрачные ночные кошмары без сна одолевали его до рассвета, который царский поезд встретил на станции Старая Русса. Паровоз набирал здесь воду. В районе вокзала, да и вообще в маленьком курортном и торговом городке не было заметно никаких признаков бунта.

Дворцовый комендант воспользовался остановкой и пошёл в комнату телеграфиста. Ему вызвали станцию Дно, и он узнал, что туда только что прибыл генерал Иванов со своим эшелоном.

Воейкову доложили также, что генерал по дороге усмирил несколько поездов с солдатами, а станция Дно очищена им от бунтовщиков и туда можно беспрепятственно ехать.

Зная наверное, что Император не спит, дворцовый комендант прошёл в салон-вагон.

Лицо Николая было бледно. Светло-оливковая обивка салона добавляла на щёки Государя зеленоватые блики. Воейков сообщил о своём разговоре со станцией Дно.

– Отчего же так медленно двигается Николай Иудович?! – недовольно спросил Император. – Ведь он должен быть в это время в Царском!

– Ваше Величество, мне передали, что генерал Иванов сам был этим крайне удивлён. Проснувшись в шесть утра, он решил, что прошёл пятьсот вёрст и находится в Семрине, а оказалось, что его эшелон сделал всего двести вёрст…

День начинался ясным. Прослышав о царском поезде, стоящем на станции, к вокзалу собралась огромная толпа народа. У часовни, в незапамятные годы сооружённой на платформе, сгруппировались монахини из близлежащего монастыря. Они посылали на синие вагоны с золотыми орлами крестные знамения, а одна из них громко сказала генералу Дубенскому, вышедшему из свитского поезда, который догнал на этой станции царский:

– Слава Богу, удалось хотя в окошко увидать батюшку царя, а то ведь некоторые никогда не видели его…

Несмотря на большое стечение народа, у вокзала и вокруг него господствовал полный порядок. Кроме двух-трёх станционных жандармов и такого же числа урядников местной полиции, здесь никого и не было. Цабель, видя восторженное отношение к царю, отозвал усиленные караулы железнодорожного полка, хотя и не было известно о том, знает ли население Старой Руссы о создании Временного правительства и о его отношении к бунтовщикам в Петрограде. Железнодорожники на станции должны были бы знать о переменах в столице из телеграммы Бубликова, но отношение к царским поездам у них оставалось прежнее, внимательное и восторженное. Паровозные бригады, которые должны были меняться свежими на станции Бологое, отказались, несмотря на утомление, это сделать, мотивируя тем, что не хотят тратить время на остановку, когда дорога каждая минута.

Перед самым отходом царского поезда из Старой Руссы Воейков принёс в кабинет Государя депешу от Родзянки, с которым по телеграфу ранее договорились о его приезде на станцию Дно для встречи с Императором. Теперь он кратко уведомлял, что «по изменившимся обстоятельствам он выехать навстречу Его Величеству не может». В ответ Родзянке была послана телеграмма, предлагавшая ему выехать на встречу в Псков.

Целый день, от утреннего чая до вечера, Николай почти не разговаривал, против своего обыкновения не выходил гулять на остановках, был бледен, задумчив и ничего не ел. Свитские в Его присутствии с трудом находили безобидные темы для разговоров, которые почти сразу же угасали.

Начинало темнеть, когда «Литерный А» покинул станцию Дно, на этот раз, по уставу, пропустив свитский вперёд. Государь после завтрака так и просидел безучастно в своём кабинете, не выйдя к пятичасовому чаю…

Ко Пскову подошли в полной темноте. Даже легкомысленного оптимиста Воейкова поразило, что на пустынной платформе не было приготовлено почётного караула, а в маленькой группе генералов, стоявших посреди ярко освещённого пространства, узнали только своих, свитских, вышедших из первого литерного поезда, отогнанного уже на запасный путь. Ни генерал-адъютанта Рузского, ни чинов его штаба на дебаркадере не было.

«Литерный А» плавно затормозил. Открылась дверь служебного вагона, свитские ринулись в неё. Из комнаты дежурного на вокзале выглянул какой-то офицер и скрылся. Минут десять спустя через вокзальную площадь протарахтели два штабных мотора и остановились в конце дебаркадера у багажного отделения. Из первого вылезли главнокомандующий Северным фронтом генерал Рузский и его адъютант. Из второго – начальник штаба фронта Данилов-Чёрный, бывший ранее генерал-квартирмейстером у великого князя Николая Николаевича в бытность его Главнокомандующим, и два офицера.

Рузский шёл по платформе в сопровождении своего адъютанта графа Шереметьева, специально взятого им из аристократического семейства, чтобы все видели, как он помыкает им и держит на побегушках. Невысокого роста, согбенный, седой, старый, в резиновых калошах и форме Генерального штаба, он шёл как бы нехотя, нарочито медленно. Когда он проходил мимо группы свитских около служебного вагона, генерал Дубенский обратил внимание на то, что его лицо было испито-бледным, болезненным, а глаза через круглые железные, как у мелкого столоначальника, очки глядели на всех неприязненно и злобно. Мелкого роста седоватый брюнет генерал Данилов со своими офицерами следовал на отдалении нескольких шагов, словно конвой. Он тоже неприветливо оглядел хорошо знакомых ему генералов из свиты Государя и вошёл вслед за Рузским и Шереметьевым в вагон. Офицеры остались ждать в стороне, словно опасаясь подвоха или ареста.

Свитские с перрона тоже вошли в свой вагон, но не успели приступить к Рузскому с расспросами, как появился Воейков и объявил, что Государь готов принять своего генерал-адъютанта.

Николай встретил главнокомандующего Северным фронтом в своём кабинете стоя. Он был в тёмно-серой черкеске, отделанной серебром, с кинжалом на поясе. Лицо его было жёлто-серо, табачного цвета усы и борода сверкали проседью. Глаза были печальны, но когда он начал говорить, ни в тоне, ни в словах не просвечивало и тени беспокойства.Государь не садился, гость тоже стоял, но не по стойке «смирно», как полагалось бы перед монархом и Верховным Главнокомандующим. Генерал горбился, его большой нос был опущен к полу, и весь он походил, в своей чёрной форме Генерального штаба, на зловещего ворона.

Спокойно, со всегдашним своим оттенком любезности Николай рассказал, как его поезд был остановлен в Малой Вишере и как он оттуда решил ехать к ближайшему аппарату Юза[152], то есть сюда, во Псков. Он сообщил, что ждёт сюда Председателя Государственной думы Родзянко, которого телеграммой назначил главой кабинета и поручил выбрать министров. Рузского он просил доложить о положении на Северном фронте.

– Сообщения о происходящем в Петрограде и Москве получены мною из Ставки, – подняв наконец свой нос от пола и посмотрев куда-то в середину лба Императора, холодно сказал Рузский. – Угодно ли Вашему Величеству принять о них доклад?

– Угодно, – коротко ответил царь. – Доложите мне всё сегодня в девять, после обеда.

Рузский понял, что сейчас ему следует выйти. В свитском салоне обер-гофмаршал князь Долгоруков передал ему приглашение к царскому обеду в восемь вечера. Данилов, который молча сидел в салоне, не отвечая на расспросы свитских, тоже получил такое приглашение.

У Рузского, державшего ещё в руках картонный квадратик приглашения к обеду с напечатанным на нём коротким, отнюдь не роскошным меню, на злом лице промелькнуло что-то человеческое. Он сел и утомлённо откинулся на спинку дивана. Вокруг него столпились Фредерикс, Дубенский, Воейков, Мордвинов. Маленький адмирал сидел на другом диване, рядом с Даниловым, и пыхтел своей любимой сигарой.

Когда генералы вокруг Рузского перестали издавать отдельные восклицания в виде вопросов, Фредерикс обратился к генерал-адъютанту:

– Николай Владимирович, вы знаете, что Его Величество даёт ответственное министерство и назначил Родзянку премьером. Теперь Государь едет в Царское. Там находится Императрица и вся Семья, дети больны корью, а в столице беспорядки. Когда стало известно, что проехать прямо в Царское Село нельзя, Его Величество в Малой Вишере приказал следовать к вам, в Псков, и вы должны помочь Государю наладить дела…

– Теперь уже поздно, – лениво и неприязненно отозвался Рузский, – я много раз говорил, что необходимо идти навстречу Государственной думе и давать те реформы, которых она требует. Меня не слушали. Голос хлыста Распутина имел большее значение… Им управлялась Россия… Потом появился сумасшедший Протопопов, ничтожный и неизвестный премьер князь Голицын… Все говорят о сепаратном мире…

Генералы стали ему возражать, говорить, что он сгущает краски и многое в его словах – бредни оппозиции. Подал голос и граф Фредерикс.

– Помилуйте, что вы говорите!.. – обидчиво сказал он. – Я никогда не был сторонником Распутина, я его не знал… Кроме того, вы ошибаетесь, он вовсе не имел такого влияния на все дела…

– О вас, граф, никто не говорит, – раздражённо отвечал Рузский с таким подтекстом, что ты, дескать, старая развалина, вовсе не в счёт, – вы в стороне стоите…

– Но что же теперь делать? – почти выкрикнул Воейков.

– Теперь надо сдаваться на милость победителя… – злобно окрысился на свитских генерал-адъютант, главнокомандующий Северным фронтом. Эта фраза ясно говорила о том, что Дума, бунтующий Петроград и высшее армейское командование сговорились против Государя. После разговора с Рузским ближайшее окружение царя поняло, что последняя надежда на командующего Северным фронтом – испаряется.

Николай пока не знал об этом, как и не догадывался о том, что Рузский состоит в одном заговоре с Алексеевым и Гурко против него.

Через несколько минут всех пригласили в вагон-столовую на обед. Он проходил быстро, говорили только о погоде да о скором приходе весны, когда развезёт дороги и не проедешь ни на санях, ни на телеге. Государь поднялся от стола первым, почти не притронувшись к еде, и просил всех не беспокоиться и не вставать. Это было на руку Рузскому, который ел медленно, копаясь в своей тарелке. Уходя в свой кабинет, Николай объявил главнокомандующему Северным фронтом, что ждёт его через час.

В том же зелёном кабинете встречает Государь Рузского. Оба бледны. В отличие от Николая генерал-адъютант не может скрыть своей взволнованности и беспокойства. Он начинает доклад с телеграммы, которую получил сегодня от Алексеева. Начальник Штаба Ставки, оказывается, ещё с утра знал, что Император обязательно приедет во Псков, в штаб-квартиру Северного фронта, и сообщал Рузскому для передачи Верховному Главнокомандующему, что Москву не удалось изолировать от революционных событий. Генерал Мрозовский, главнокомандующий Московским военным округом, докладывал в Ставку, что в первопрестольной столице стачка захватила почти все предприятия, рабочие вышли на улицы с красными флагами, а «воинские части перешли на сторону восставших».

Далее Алексеев писал, что в Кронштадте произошли революционные события, убит комендант порта адмирал Вирен… Испуганный «косоглазый друг» нагнетал панику, высказывая мнение о том, что беспорядки могут перекинуться на другие центры, нарушить железнодорожное сообщение, в том числе и воинское. Прекратится подвоз продовольствия, наступит голод. Всё это приведёт к обострению революции и выходу России из войны.

– «Пока не поздно, – зачитывал для убедительности текст телеграммы Рузский, – необходимо немедленно принять меры к успокоению населения и восстановить нормальную жизнь в стране. Подавление беспорядков силою при нынешних условиях опасно и приведёт Россию и армию к гибели. Пока Государственная дума старается водворить возможный порядок, но если от Вашего Императорского Величества не последует акта, способствующего общему успокоению, власть завтра же перейдёт в руки крайних элементов, и Россия переживёт все ужасы революции. Умоляю Ваше Величество, ради спасения России и династии, поставить во главе правительства лицо, которому бы верила Россия, и поручить ему составить Кабинет. В настоящую минуту это единственное спасение. Медлить невозможно, и необходимо это провести безотлагательно»…

– Что же, Михаил Васильевич забыл, как я ему говорил, уезжая из Могилёва, что назначу Родзянко Председателем Кабинета и дам ему право выбирать министров? – с недоумением спросил Государь Рузского. Пока генерал-адъютант читал, в лице Николая не дрогнула ни одна чёрточка. И слова его были сказаны тоже очень спокойным тоном. Но внутри он весь кипел.

«Как! «Косоглазый друг» не довольствуется тем, что выпихнул меня из Ставки, где я был среди моей армии, и теперь лезет в политику ещё нахальнее, способствуя «общественности» получить конституцию и независимое от меня правительство! Какой же я дурак, что не верил до конца всем докладам и письмам о заговоре, а надеялся успеть раньше их и принести России военную победу! Но чтобы генералы лезли в политику ради развала государства во время войны и отказывались от побед над неприятелем, лишь бы принести победу смутьянам и бунтовщикам?! Неслыханно!»

Видя каменное спокойствие царя, генерал тоже постарался взять себя в руки и стал говорить менее возбуждённо, только изредка взмахом руки подкрепляя высказанную мысль. Он сообщил о том, что помощник начальника Штаба Ставки генерал Клембовский за час до прихода поезда Государя по прямому проводу из Могилёва передал просьбу генерала Алексеева и великого князя Сергея Михайловича о том, чтобы принять срочные меры, изложенные в первой телеграмме наштаверха. Лицом, пользующимся доверием, они назвали Родзянку.

Государь ненадолго задумался, а потом ещё раз отметил:

– Я же сказал Алексееву, что дам ответственных министров и назначил Родзянку Председателем Кабинета министров… Он же должен был прибыть сюда на встречу со мной, чтобы обсудить всё это… А что касается конституции, то я не убеждён, что вся Россия захочет её принять… Юг, например, я знаю, будет против… А потом… конституция во время войны?! Ведь это нужно только нашему противнику!..

Постучался и вошёл адъютант Рузского. Он принёс новую телеграмму Алексеева. Начальник Штаба Ставки за много сотен вёрст от Пскова, видимо, чувствовал, что Главкосеву не хватит аргументов для убеждения Государя. Алексеев, ссылаясь на положение в Петрограде, которое менялось час от часу, старался тем обосновать необходимость полностью ответственного перед Думой министерства, без каких бы то ни было изъятий, что столица скоро не примет уже и называющего себя монархистом Родзянку, а требования пойдут дальше…

В той же телеграмме из Ставки передавался проект царского Манифеста о назначении Родзянки Председателем Совета министров и свободном выборе им полного состава Кабинета, ответственного перед Думой и Государственным советом. Алексеев умолял Императора подписать его. Этого же возбуждённо попросил и Рузский.

Николай, который ясно понимал с первых дней бунта необходимость действовать твёрдо и не поддаваться на уговоры и угрозы кучки мятежников, всё более сознавал невозможность опереться на высшее военное командование и министров правительства. Одни оказались предателями и заговорщиками, другие просто струсили или были заблаговременно раздавлены «общественностью», как Протопопов. Настойчивость генералов Алексеева и Рузского, слабость премьера князя Голицына, со страху подавшего в отставку, безволие и неорганизованность министра внутренних дел Протопопова, оказавшегося только позёром и болтуном, открывали ему постепенно такую мрачную картину заговора, использующего панический страх властей перед бунтом нескольких запасных батальонов, что он начинал думать о том, не сделать ли ему ещё шаг назад.

Он физически ощущал, как нарастало давление и со стороны Дома Романовых – великих князей Сергея Михайловича и близкого когда-то Сандро, родного брата Михаила и дяди Павла. Он ещё не знал, что великий князь Кирилл своим явлением в Думе с красным бантом сразу дважды изменил ему и России, а великий князь Николай Николаевич ведёт переговоры с посланцем заговорщика Колчака о своём триумфальном возвращении на Ставку в качестве Верховного Главнокомандующего…

Наперекор чёрным мыслям возникали в памяти солдаты и офицеры пехотного эшелона, пропускающие его поезд дружным «ура!», сцены уютной провинциальной жизни в Старой Руссе и других городах, по которым он колесил целых сорок часов.

«Здесь, во Пскове, не на кого опереться, чтобы разорвать путы, которыми они пытаются связать меня… И нет никаких сообщений, прошёл ли в Царское Село Николай Иудович со своими Георгиевскими кавалерами… Что там с Аликс и детьми?! Здесь, у Рузского, я словно в западне, отрезан от всей России и армии… Пожалуй, надо согласиться подписать алексеевский манифест, чтобы хоть на время приостановить всю эту игру…»

Император, не слушая, что продолжал бубнить ему чёрный генерал, взял лист телеграммы Алексеева с текстом проекта Манифеста и размашисто поставил свою подпись «Николай». Рузский с неожиданной ловкостью рук почти выхватил подписанную царём бумагу, затолкал её в свой чёрный коленкоровый портфель вместе с другими и проскрипел слова благодарности.

– Ваше Величество, разрешите пойти к аппарату Юза для переговоров с Родзянкой? – спросил он почти нормальным голосом.

Государь ещё яснее понял, что вокруг него ведётся грязная интрига.

– Пожалуйста… – бесстрастно ответил он.

Через пару минут, шаркая калошами, Рузский устремился от царского вагона к своему авто. Перед тем как вызвать к аппарату Председателя Государственной думы, генерал продиктовал юзисту сообщение для уполномоченного Красного Креста по Северному фронту князя Вяземского:

«Ловушка захлопнулась…»

86

Царский вагон стоял тихо, с полупритушенными огнями, у ярко освещённого пустынного перрона. Зато свитский, рядом с ним, гудел как потревоженный улей. Там ждали, что генерал Рузский зайдёт к ним после разговора с Государем, но Главкосев не исполнил обещания, а отправился сразу к своему мотору.

Воейков, который, может быть, что-то слышал, вёл себя в соответствии со своим убеждением, что он должен знать всё, а остальные свитские – ничего. Теперь надутый Воейков сидел молча в одном углу салона, а в другом кипели страсти вокруг адмирала Нилова, который, возбуждённо размахивая своей сигарой, в крепких выражениях комментировал наглое высказывание Рузского о необходимости «сдаваться на милость победителя».

Адресат его проклятий в это время сидел у аппарата Юза и ждал, когда в дом военного министра на Мойке, 67, куда сходились провода из Ставки и всех штабов фронтов, приедет вызванный для переговоров Родзянко. Воспользовавшись паузой, Рузский размышлял о том, как могут отразиться на ходе событий успешные карательные действия группы генерала Иванова в окрестностях Петрограда и в самой столице. Он знал, что Николай Иудович усмирял бунтующие части по дороге к Царскому Селу одним своим появлением. Не отдавая виновных под военно-полевой суд и милуя их таким образом, бородатый и страхолюдный генерал орал на них густым басом: «На колени!» Солдатики выполняли его команду, прекращая свои митинги и сходки. Подполковник Капустин, поставленный заговорщиками начальником штаба группы Иванова, пока только информировал своих хозяев о каждом шаге Николая Иудовича, но вмешаться в ход событий не сумел. Ему требовалась срочная поддержка из Ставки и штаба Северного фронта, поскольку эшелоны с кавалерией и пехотой, назначенные из ближайшей 5-й армии на усмирение Петрограда, уже пошли, а на Западном фронте – грузились в вагоны.

Главкосев имел информацию о том, что эшелон с Георгиевским батальоном и вагоном генерал-адъютанта Иванова стоял на пороге Царского Села и был готов начинать разгрузку. Даже простое соединение этого батальона отборных храбрецов с частями в Царском Селе, оставшимися верными царю, не говоря о скором прибытии на станцию Александровская четырёх боевых полков с Северного и Западного фронтов, их наступление на Петроград грозило полным крахом всего заговора.

Ничтоже сумняшеся, хитрый и злобный Рузский решил на свой страх и риск послать от имени Государя Иванову телеграмму: «Прошу до моего приезда и доклада мне никаких мер не принимать».

«Кто не верит, что это сам Государь распорядился, пусть проверит!.. А я всегда могу сослаться на то, что мне сказал это сам царь во время разговора с ним…» – нашёл себе оправдание генерал-предатель.

Одновременно, по приказу Главкосева, его начальник штаба Данилов по телеграфу передал в армии своего фронта команду прекратить отправку войск в подкрепление группе генерала Иванова, а уже отправленные эшелоны вернуть обратно в Двинский район. Рузский убедился, что его опасения были явно не беспочвенны, а ход мыслей таков же, как и у его сообщников в Ставке: практически одновременно, с грифом «только для личного сведения», он получил по телеграфу копию предписания Алексеева, также от имени Государя, которое было послано из Могилёва на Западный фронт: «Уже отправленные части задержать на больших станциях, остальных – не грузить…»

После того как генерал Рузский ушёл от него на переговоры Родзянкой по проводу Юза, Николай вернулся в кабинет и зажёг настольную лампу. Её белый стеклянный абажур наполнился сильным электрическим светом и больно ударил по усталым глазам. Государь выключил лампу и включил бра над часами и барометром. Он опустился в кресло и откинулся на мягкую спинку.

«Не совершил ли я непоправимую ошибку, подписав изготовленный в Ставке Манифест?! – застучало у него в висках. – И Рузский, оказывается, тоже в сговоре с изменниками… Как слаженно они действуют!.. Из этой паутины будет очень трудно вырваться… Пожалуй, только ценой гражданской войны… Но если я теперь ясно вижу, кто стоит за предателями, то пока мне не совсем ясно, на кого я могу рассчитывать… Наверное, большинство солдат и офицеров в действующей армии будут всё-таки за меня, но как мне их узнать?.. Как прорвать фронт генералов, начисто изолировавших меня от любящих меня и оставшихся верными полков?.. Может быть, когда приедет Родзянко для переговоров, вырваться вместе с ним отсюда и посмотреть на воле, кто не предал меня?.. Конечно, в Ставку ехать нельзя, они могут снова запереть меня там… Но с другой стороны, где, как не в Могилёве, я лучше всего смогу узнать, кто на моей стороне? Неужели все офицеры в Ставке предатели?! Не верю!.. Нет!..» Он даже отрицательно покачал головой, словно вёл диалог с невидимым собеседником.

«Заговорщикам будет мало ответственного перед Думой правительства… – вдруг пришло на ум Николаю. – Они потому и давят так сильно, что не уверены в своих силах и боятся, что я встречусь с народом и армией… Они будут избегать честного поединка со мной, если я смогу вырваться отсюда, из их сетей, и поэтому их главная цель – моё отречение от престола… Алексеев, хитрая бестия, зная, что я не допущу, чтобы лилась русская кровь, пугает меня гражданской войной… Возможно, он и прав – даже маленькая стычка, например, моего Конвоя, если я отдам ему такой приказ, с любой воинской частью, предводительствуемой изменниками, кончится кровопролитием, большим или малым, и это может стать началом гражданской войны… Мне не страшно умереть самому ради блага России… Но если я сейчас прикажу расстрелять на месте предателя Рузского, то приму на душу его кровь, совершу тяжкий грех!.. Люди, солдаты, будут называть меня убийцей… Гражданская Война во время Большой войны?! Нет!.. Это невозможно!.. Скорее я соглашусь стать искупительной жертвой предательства и обмана, отрекусь от трона, пойду на фронт простым полковником в действующую армию, если мне станет ясно, что это надо сделать для блага России, чем развяжу братоубийственную войну!»

Николай принял решение. Но не было сил идти в соседний вагон и лечь на кровать. Тяжёлый сон, как чёрная туча, навалился на него, сморил на несколько часов, но не дал отдохновения.

Предвидение Государя о возрастании требований изменников оказалось точным. Несмотря на то что 1 марта волнения в Петрограде несколько стихли и в Ставку Алексееву пришла неведомо кем посланная телеграмма о том, что в столице всё успокоилось, у заговорщиков и в столице и в Могилёве от радости кружилась голова и хотелось ковать железо, пока оно было горячо, ссылаясь на беспорядки. Поэтому Родзянко нагнетал истерию, не забывая при этом выдавать себя за первого борца с бунтовщиками и главного спасителя Отечества. Его уже не устраивала роль премьера правительства в конституционной монархии, с умным и упорным в достижении своих целей Николаем Александровичем во главе государства, а хотелось править при больном двенадцатилетнем Императоре Алексее Николаевиче и безвольном регенте Михаиле Александровиче.

Может быть, если повезёт, казалось ему, просвечивала и дальнейшая перспектива: стать выше монарха – президентом дворянской республики с диктаторскими полномочиями…

Амбиции заменяли Родзянке ум и совесть. Подталкиваемый в спину теми силами, которые вышли из подполья и сразу заняли в думских коридорах власти господствующее положение, он так и не понял, что стал для Совета рабочих депутатов только тараном для обрушения монархии и России…

…В шесть часов утра Николай снова был на ногах. Он принял ванну в своём вагоне-опочивальне, механически повертелся на турнике, но напряжение всех мышц и горячий душ после него не сняли окостенения мыслей и чувств, пришедшего в бессонные ночные часы, которым природа предохраняла его от нервного срыва. Два часа он перебирал бумаги в ящиках своего стола, не в силах углубиться в них, достал папку с письмами Аликс, но острая жалость к жене и стыд за себя не позволили ему открыть её и перечитать послания жены – только теперь он понял, насколько умнее, решительнее и дальновиднее его была она, когда умоляла своевременно принимать жёсткие меры против гучковых, родзянок, алексеевых… Нетерпимо было сознавать, что своим мягкодушием он предал Россию, Семью и Себя…

В девять он вышел к утреннему чаю, но ничего, кроме двух-трёх глотков своего любимого «Earl Grey» от старинной английской фирмы «Twinings», так и не смог проглотить. Его мучила страшная головная боль, лицо было бледно и всё покрыто сеткой мелких морщин. Его любимая серая черкеска Кавказской казачьей дивизии с серебряными газырями и кинжалом в серебряной оправе на этот раз совершенно не шла ему. Никто из свитских не лез к нему с разговорами, да и между собой в этот день они не очень-то и общались за столом.

Около десяти камердинер Тетерятников доложил о приходе генерал-адъютанта Рузского. Государь сказал: «Проси!» – и вышел в кабинет. Он встретил генерала стоя, спокойно поздоровался с ним и предложил сесть к столу. Рузский замедленно, по-старчески, опустил своё тело в кресло и выложил на стол коленкоровый портфель с бумагами. Избегая смотреть Государю в глаза, он доложил, что с 3 часов 30 минут до 7 часов 30 минут утра вёл по аппарату Юза разговор с Родзянкой, который тут же дублировался по другому Юзу в Ставку, Алексееву.

– Хорошо, – бесстрастно ответил Николай.

Генерал выложил из портфеля длинную и тонкую белую ленту и подал её Государю. Николай сначала принялся читать внимательно, но, увидев ложь и несообразности, не замеченные самими участниками разговора, стал небрежно и быстро просматривать её.

«Родзянко явно лукавит, когда приводит три причины, воспрепятствовавшие ему приехать ко мне во Псков», – решил царь, читая о том, что якобы взбунтовался какой-то эшелон, который шёл с Северного фронта и решил не пропускать никого. Затем Председатель Думы утверждал, что его отъезд может вызвать нежелательные («Кому?!» – подумал Николай) последствия, а в конце концов хвастливо заявил, что ему невозможно покинуть взбунтовавшийся Петроград, так как «только ему верят, только его приказания исполняют…» («Эк хватил! Самовлюблённый боров…» – усмехнулся мысленно царь.)

Хитрый Рузский для царя и истории нарочно вёл разговор так, чтобы выглядеть в нём верноподданным и не болтаться на виселице в Могилёве вместе с другими заговорщиками, если царю удастся победить. Он не прерывал Родзянку, когда тот делал выпады против Государыни и царя, сообщал, с одной стороны, о братающихся с народом войсках, об анархии, собственном решении возглавить революцию и арестовать министров. С другой стороны, Председатель Думы, «которого все слушают и приказания исполняют», разыгрывал панику и утверждал, что чувствует себя на волоске от заточения в Петропавловскую крепость, куда он сам отправил министров…

Рузский сообщает на другой конец Юза, что Государь подписал Манифест, проект которого получен из Ставки, Родзянко требует его немедленно передать. Но, ещё не зная, какой это Манифест, начинает высказываться, что документ опоздал и никуда не годится…

Рузский не желает замечать противоречий – ему важно переложить всю ответственность за постановку коренного вопроса на собеседника, поэтому он провоцирует Председателя Думы, посылая ему невинную вроде бы фразу: «Что значат Ваши слова о том, «что династический вопрос поставлен ребром»?»

Председатель Думы упоён своей славой. Продолжая муссировать лживую легенду о сепаратном мире, который якобы хотят заключить царь и царица, которую он продолжает пропагандировать толпам, стекающимся к Таврическому дворцу, Родзянко нагло отвечает Рузскому: «Все решили довести войну до победного конца, но царь должен отречься…»

«Кто эти «все»?! – думает Государь. – Кто «грозно требует» отречения?.. Не те ли, кого Родзянко аморфно обозначает «кто агитирует против всего умеренного» и кого боится Председатель Думы, несмотря на то что «за ним весь гарнизон и весь народ и только ему верят и его слушаются», как он сам утверждает…»

«Манифест запоздал, его надо было издать после моей первой телеграммы 26 февраля…» – читает Николай на ленте слова Родзянки.

«Вот нахальная свинья! – с гневом думает царь, – По его дурацкой телеграмме я должен был сразу перевернуть весь порядок управления страной! Эта скотина забыла, что я после его депеши и из-за беспомощности, а может быть, и предательства военных властей в столице выехал в Петроград, чтобы убедиться сам, в чём дело, но по вине заговорщиков в Ставке и в Думе – какого-то мерзавца депутата Бубликова, передавшего воззвание Родзянки к железнодорожникам, так и не смог добраться до Царского Села…

Этот бывший кавалергард, носящий звание камергера моего Двора, вопит, что «время упущено, возврата нет», но кто в этом виноват, как не он сам! Конечно, для него «возврата нет» – он будет повешен, когда я подавлю мятеж… Поэтому-то он и требует отречения от престола, поскольку и у него, и у этой преступной говорильни Думы рыло в пуху… Это они спровоцировали беспорядки своими подстрекательскими и клеветническими речами… Как жаль, что Аликс и я отсоветовали старику Штюрмеру и Протопопову подать в суд на клеветников и оскорбителей – Милюкова и Керенского за их речи в Думе первого ноября! Надо было тогда воспользоваться острым моментом и покарать мерзавцев!.. Как только мне удастся успокоить бунт, то Родзянко, Милюков и Керенский первыми пойдут под военно-полевой суд!»

Николай быстро досмотрел ленту Юза и брезгливым движением отодвинул её по столу к Рузскому.

Главкосев, исподлобья глядя на Государя, молча вытащил из портфеля ещё одну, но значительно более короткую ленту Юза. Это оказалась первая часть разговора генерал-квартирмейстера Ставки Лукомского с начальником штаба Рузского генералом Даниловым. Он протянул её царю, и Николай стал читать её внимательнее, чем бесконечную макаронину из Петрограда.

«Генерал Алексеев просит сейчас же доложить Главкосеву, что необходимо разбудить Государя и сейчас же доложить царю о своём разговоре с Родзянкой… – тянулись на ленте слова. – Переживаем слишком серьёзный момент, когда решается вопрос не одного Государя, а всего царствующего дома и России. Генерал Алексеев убедительно просит безотлагательно это сделать, так как теперь важна каждая минута и всякие этикеты должны быть отброшены…»

«Оказывается, мой «косоглазый друг» как был, так и остался хамом, только умело скрывал это…» – с горечью, подумал Николай, продолжая скользить взглядом по ленте.

«Генерал Алексеев просит, по выяснении вопроса, немедленно сообщить официально и со стороны высших военных властей сделать необходимое сообщение в армии, ибо неизвестность хуже всего и грозит тем, что начнётся анархия в армии.

Это официально, а теперь я прошу тебя доложить от меня генералу Рузскому, что, то моему глубокому убеждению, выбора нет и отречение должно состояться. Надо помнить, что вся Царская Семья находится в руках мятежных войск, ибо, по полученным сведениям, дворец в Царском Селе занят войсками, как об этом вчера уже сообщал вам генерал Клембовский…»

– Разве вчера были сообщения о захвате бунтовщиками Александровского дворца? – с удивлением поднял глаза на Рузского Николай. Тот был смущён и не знал, что ответить.

Потом начал юлить и выпутываться:

– Может быть… Вообще-то, наверное, что-то неофициально приходило… Не могу судить… Говорят, толпы шли в Царское Село… А может быть, он имеет в виду сегодняшнее утреннее сообщение помощника начальника Штаба Ставки генерала Клембовского моему генерал-квартирмейстеру Болдыреву о том, что Конвой Его Величества прибыл сегодня в полном составе в Думу с разрешения своих офицеров, и, наконец, о желании великого князя Кирилла Владимировича прибыть лично к Родзянке, чтобы вступить в переговоры с исполнительным комитетом?.. Я ведь ещё не успел доложить Вашему Величеству…

Николай внешне остался так же спокоен, как и был. Но его буквально потрясло известие об измене Конвоя, хотя он и не до конца поверил ему. Государь совсем не удивился подлому поведению Кирилла, от которого уже давно ждал какой-нибудь пакости. Он понял также, что упоминание о Семье – это ещё один способ попытаться загнать его в угол.

«…Если не согласятся, – читал он дальше на ленте, – то, вероятно, произойдут дальнейшие эксцессы, которые будут угрожать Царским Детям, а затем начнётся междуусобная война, и Россия погибнет под ударами Германии, и погибнет династия…»

Государь не стал читать дальше, отбросил от себя комок ленты и брезгливо вытер руки чистым носовым платком. Рузский его правильно понял, но не стал изображать оскорблённую невинность. Он тоже считал, что в Ставке переборщили и Алексеев с Лукомским напрасно открытым текстом давали понять Государю, что его дети, его любимая жена – заложники генералов покровителей бунтовщиков.

Николай встал с кресла и отошёл к окну. Рузский тоже встал и раздумывал о том, что теперь сделает Император. Минута прошла в напряжённой тишине. Потом Государь вернулся к столу и жестом пригласил генерала сесть ещё раз. Он решил проверить Рузского снова – насколько тот твёрд в своей измене и не удастся ли его склонить к сотрудничеству.

– Николай Владимирович, я уже вчера днём подумывал о том, что Манифест может не помочь и не стоит ли мне отойти в сторону для блага России… – сказал он и испытующе посмотрел на генерала. Рузский сидел опустив голову с большим носом-клювом. Стёкла его железных очков блестели, как зеркала, и не давали видеть глаза. Он молчал и окончательно решал для себя, к какой стороне примкнуть: остаться в рядах заговорщиков или перейти на сторону Императора. По той информации, которую он имел из столицы, можно было ещё легко подавить бунт запасных солдат или, перерезав железнодорожное сообщение с Петроградом, установив его блокаду, в три дня голодом заставить бунтовщиков сдаться… Но что он получит в награду от Государя? Пост начальника Штаба Ставки, о котором всегда мечтал, безуспешно интригуя против Алексеева, или должность военного министра-диктатора, против которого сразу же обратится всё «общественное» мнение России и её союзников, которые, как он знал, тоже хотели перемены режима в России?.. Не будет ли эта ноша тяжела для него, старого и больного человека? Не проще ли остаться на стороне Гучкова, князя Вяземского, который втянул его в заговор против царя, «общественности» и этого надутого индюка Родзянки? Ведь если заговор удастся, то грядут большие перемены среди начальствующих лиц…

Пока он так и не решил для себя этого вопроса. Государь тоже продолжал размышлять, но вслух.

– Я никогда не жаждал власти и не цеплялся за неё… – глуховато говорил Николай, –я готов отречься от престола, но я опасаюсь, что народ меня не поймёт –ведь я давал царскую присягу… А что скажет армия, если её Верховный Главнокомандующий по первому требованию мятежников так просто возьмёт и отойдёт в сторону во время жестокой войны?.. Меня обвинят казаки, что я бросил фронт… Мне не простят старообрядцы, что я изменил своей клятве в день священного коронования… Может быть, Манифест об «ответственном» правительстве всё успокоит?..

Государь замолчал. Рузский не успел ещё принять своего решения и заговорить, как Воейков постучался в дверь кабинета и передал Рузскому циркулярную телеграмму Алексеева всем главнокомандующим фронтами, только что принесённую из аппаратной адъютантом Главкосева графом Шереметевым. Рузский, бледный как смерть, слабым голосом стал читать её вслух:

– «Его Величество находится во Пскове, где изъявил согласие объявить Манифест идти навстречу народному желанию учредить ответственное перед палатами министерство, поручив Председателю Государственной думы образовать Кабинет. По сообщению этого решения Главнокомандующим Северным фронтом Председателю Государственной думы, последний, в разговоре по аппарату, в три с половиной часа второго сего марта, ответил, что появление Манифеста было бы своевременным 27 февраля; в настоящее же время этот акт является запоздалым, что ныне наступила одна из страшных революций: сдерживать народные страсти трудно; войска деморализованы. Председателю Государственной думы хотя и верят, но он опасается, что сдержать народные страсти будет невозможно. Что теперь династический вопрос поставлен ребром, и войну можно продолжать до победоносного конца лишь при исполнении предъявленных требований относительно отречения от престола в пользу сына при регентстве Михаила Александровича. Обстановка, по-видимому, не допускает иного решения, и каждая минута дальнейших колебаний повысит только притязания, основанные на том, что существование армии и работа железных дорог находится фактически в руках петроградского Временного правительства. Необходимо спасти действующую армию от развала; продолжать до конца борьбу с внешним врагом; спасти независимость России и судьбу династии. Это нужно поставить на первом плане, хотя бы ценою дорогих уступок. Если вы разделяете этот взгляд, то не благоволите ли телеграфировать весьма спешно свою верноподданническую просьбу Его Величеству через Ставку. 2 марта 1917 г., 10 ч. 15 м. Алексеев».

– Что же вы думаете, Николай Владимирович? – спросил Государь, прослушав телеграмму. Он сразу понял, что Алексеев, как камертоном, настраивал ею командующих фронтами на его отречение и требовал передать ответы только через него. В тексте «милого косоглазого друга» не прозвучало и тени сомнений в той панической информации, которую поставлял ему спесивый Родзянко. «Они все сговорились заранее!.. – пришёл к выводу Николай, – Теперь надо подождать ответов моих генерал-адъютантов… Сразу будет видно, насколько широко измена захватила верхушку армии». – Что же вы думаете? – повторил он свой вопрос растерянно молчавшему Рузскому.

– Вопрос так важен и ужасен, что я прошу разрешения Вашего Величества обдумать эту депешу, раньше чем отвечать… Телеграмма циркулярная… Посмотрим, что скажут главнокомандующие остальными фронтами. Тогда выяснится вся обстановка, – ответствовал Рузский.

– Да, и мне надо подумать… – печально сказал Николай. – Можете быть пока свободны… Увидимся за завтраком.

87

Государь не ждал ничего хорошего для себя из опроса Алексеевым генералов. Его мысли опять словно одеревенели, а всё тело сковала апатия. Стены тесных отделений вагона стали давить на него, и он решил перед завтраком выйти на перрон, манивший свежевыпавшим снежком. Но прогулка не принесла румянца его щекам и успокоения душе. Главным камнем преткновения оставалось для него не само отречение, а фактическое уничтожение «ответственным» министерством трёхсотлетнего принципа самодержавия, согласно которому только монарх отвечал перед Богом и своим народом за всё, что происходило в России.

«Как же так?! – думал он. – Собрались ничтожные людишки вроде Родзянки, Милюкова, Гучкова, Керенского, сговорились с генералами на Ставке, произвели бунт, и я вынужден был подписать Манифест, передающий всю ответственность их правительству… Завтра они, в силу своей неопытности и просто глупости, наделают смертельных для России ошибок, подадут в отставку и улизнут в свои имения или за границу… Придут такие же новые «ответственные» бездарности и снова будут разрушать страну… Но перед Богом, если я буду всё-таки на троне, останется моя ответственность! Как мне снести её тогда?! Легче отречься, чем потом мучиться, наблюдая разрушение России и не имея возможности вмешаться!.. Нужен ли мне трон без самодержавной власти во время кровавой войны?.. Когда на высшие сферы какое-то умоисступление нашло?! Ведь только найдёшь человека на министерский пост, так его сразу же морально уничтожают, как Протопопова… Если бы я смог продержаться до победоносного мира, то тогда можно было бы и решать спокойно вопрос о частично ответственном перед палатами правительстве… А теперь?! Наверное, надо отречься, чтобы увидеть, как народ – крестьянство, солдаты, офицеры – отреагируют на это… Здесь, во Пскове, отрезанный от всей России заговорщиками, я ничего не могу сделать… Если не вызвать гражданскую войну… Но только не это!..»

Между тем слух о требованиях отречения Государя просочился в свитский вагон. Опять в салоне собрались Нилов, Дубенский, профессор Фёдоров, князь Долгоруков, граф Граббе, Мордвинов. Когда в салон вошёл граф Фредерикс, он увидел, что особенно возбуждён был маленький адмирал Нилов.

– Этого предателя Рузского надо арестовать и убить!.. Я своими руками готов сделать это!.. – задыхаюсь от возмущения, говорил флаг-капитан. – Если отречётся Государь, то погибнет вся Россия!..

– Да! – веско сказал Фредерикс. – Только самые решительные меры по отношению к Рузскому, может быть, улучшили бы нашу участь, но на крайние меры Государь не пойдёт…

– Царь не может согласиться на оставление трона, – прерывающимся голосом возразил Нилов, – это погубит всю Россию, всех нас, весь народ. Государь обязан противодействовать этой подлой измене Ставки и всех предателей генерал-адъютантов. Кучка людей не может этого делать. Есть верные люди, войска, и не все предатели России…

– Я встретил на перроне нескольких знакомых гвардейских офицеров – егерей, измайловцев – из проходящего поезда, – поддержал адмирала флигель-адъютант Мордвинов. – Они рассказали мне о столкновениях в Петрограде возле гостиницы «Астория» в дни бунта и говорили, что если бы было больше руководства войсками, то был бы исход другим… Эти офицеры направлялись в свои части на фронт… Они спрашивали о Государе, о его намерениях, о здоровье и в один голос предлагали, чтобы Его Величество проехал к войскам гвардии… «Там совсем другое», – поясняли они… В каждом слове у них сквозила глубочайшая преданность Императору… Это враки, что вся армия взбунтовалась…

За завтраком все молчали, в том числе и Рузский. Государь, для видимости поковыряв вилкой в своей тарелке и отпив глоток холодной воды, вышел из-за стола. Тотчас покинул столовое отделение вагона и Главкосев.

К двум часам дня Николай вновь потребовал Рузского к себе. Император был холоден и спокоен лицом. Очевидно, он уже принял решение.

Главкосев явился к докладу не один. С ним пришли Данилов-Чёрный и генерал-квартирмейстер фронта Саввич. При Рузском был его потёртый коленкоровый портфель. Войдя первым в столовую салон-вагона, где их ждал Государь, он испросил разрешения пригласить туда же генералов Данилова и Саввича. Все трое ступали решительно и ожидали, видимо, встретить испуганного и растерянного человека.

Но Государь был спокоен и твёрд. Он холодно смотрел на генералов, и им стало не по себе от этого непреклонного взгляда.

– Ваше Величество, пришла телеграмма Михаила Васильевича Алексеева, – в эту минуту Рузский постеснялся назвать коллегу-заговорщика титулом «генерал-адъютант», – она содержит ответы всех главнокомандующих, кроме Сахарова…

В штабе Рузского ленточки слов заблаговременно наклеили на телеграфные бланки, и Главкосев вынул из портфеля несколько листов. Николай разложил их на полированной крышке стола и углубился в чтение. Ни движением бровей, ни складками рта он не давал генералам понять, как ему тяжело и больно читать закамуфлированные в почтительные придворные обороты требования людей, которых он искренне любил, которым полностью доверял, которые от избытка чувств целовали у него руку, как Брусилов, когда он получил звание и погоны генерал-адъютанта. Теперь они, сговорившись за его спиной, как вырвалось у Рузского в первый вечер во Пскове – «задолго до 27 февраля», – предали его, нарушили воинскую присягу.

Сверху лежал листок с подписью великого князя Николая Николаевича.

«Николаша и тут хочет быть первым…» – горько усмехнулся в душе Государь. Он заранее догадывался, что именно будет в телеграммах.

«…Я, как верноподданный, считаю, по долгу присяги и по духу присяги, необходимым коленопреклонённо просить… спасти Россию и Вашего Наследника… передайте ему – Ваше наследие…» – прочитал Николай и искренне удивился – нарушая присягу и изменяя царю, ссылаться на присягу и её дух – это было уж слишком!

Следующей была телеграмма от генерал-адъютанта Брусилова. Его имя Император тоже встречал в докладах охранного отделения о заговоре. Прославленный полководец, которым Николай хотел заменить трудолюбивого, но посредственного Алексеева, и находившийся со своим Юго-Западным фронтом в таком большом отдалении от бунтующего Петрограда, что он мог судить о положении в столице только по паническим телеграммам Родзянки и их изложению начальником Штаба Ставки, в лад с «милым косоглазым другом» «всеподданнейше» просил «отказаться от престола в пользу Наследника Цесаревича при регентстве великого князя Михаила Александровича».

«Этот хоть не лжёт, а излагает своё собственное мнение…» – печально отметил Государь и взялся за следующий лист.

Хитрый Эверт начал с того, что сослался на переданную ему Алексеевым обстановку, создавшуюся в Петрограде, Царском Селе, Балтийском море и в Москве, на результат переговоров Рузского с Родзянкой. Но от себя он добавил то, что больше всего потрясло Николая и заставило его собрать всю свою волю в кулак, чтобы не потерять спокойствия и самообладания.

Главнокомандующий Западным фронтом писал:

«На армию в настоящем её составе рассчитывать нельзя… Средств прекратить революцию в столицах нет никаких.

Необходимо немедленное решение, которое могло бы привести к прекращению беспорядков и сохранению армии для борьбы против врага…»

И этот «безгранично преданный верноподданный» умолял принять решение, высказанное Родзянкой Рузскому.

Отдельно, не через Алексеева, а прямо на Северный фронт, поступила телеграмма главнокомандующего Румынским фронтом генерала Сахарова. Рузский отдельно вытащил её из портфеля. Николай никогда не встречал имени этого генерала в числе связанных с Гучковым заговорщиков и с надеждой принялся читать:

«Генерал-адъютант Алексеев передал мне преступный и возмутительный ответ Председателя Государственной думы вам на высоко милостивое решение Государя Императора даровать стране ответственное министерство и просил главнокомандующего доложить через вас о решении данного вопроса в зависимости от создавшегося положения. Горячая любовь моя к Его Величеству не допускает душе моей мириться с возможностью гнусного предложения, переданного вам Председателем Думы. Я уверен, что не русский народ, никогда не касавшийся царя своего, задумал это злодейство, а разбойная кучка людей, именуемая Государственная дума, предательски воспользовалась удобной минутой для проведения своих преступных целей…»

«Молодец Сахаров! – думал царь. – Его телеграмма вселяет в меня надежду, что есть ещё верные генералы!..»

«Я уверен, что армии фронта, – продолжали складываться буквы в слова, – непоколебимо стали бы за своего державного вождя, если бы не были призваны к защите родины от внешнего врага и если бы не были в руках тех же государственных преступников, захвативших в свои руки источники жизни армии…»

«Ну вот! Начал за здравие, а кончит за упокой!» – разочарованно решил Николай, ещё не дочитав конец телеграммы. Так оно и было.

«Переходя к логике разума и учтя создавшуюся безвыходность положения, я, непоколебимо верный подданный Его Величества, рыдая, вынужден сказать, что, пожалуй, наиболее безболезненным выходом для страны… является решение пойти навстречу уже высказанным условиям…»

Надежда на поддержку хотя бы одного главнокомандующего совсем улетучилась. У Николая, действительно любившего армию и её генералов, отмерло что-то в груди и в мыслях наступил замораживающий холод. Он скользил глазами по завершающему пассажу телеграммы Алексеева, заведомо зная, что там говорится, слушал «верноподданнические» увещевания Рузского, Данилова и Саввича. Отчего-то выплыла из глубин памяти фраза министра внутренних дел в 1905 – 1906 годах Петра Николаевича Дурново, который на предложение помиловать каких-то бунтовщиков на том основании, что они встали перед военной силой на колени, ответил своим густым басом: «Бойтесь коленопреклонённых мерзавцев!»

Мысли Государя были зажаты, словно в тисках. Ощущение безнадёжности возникло и начало шириться в душе. Николай не знал, от него попросту скрыли, что командующий гвардейской кавалерией прислал Рузскому телеграмму: «Главкосеву. До нас дошли сведения о крупных событиях. Прошу вас не отказать повергнуть к стопам Его Величества безграничную преданность Гвардейской кавалерии и готовность умереть за своего обожаемого Монарха. Хан Нахичеванский». Такая же телеграмма пришла во Псков от графа Келлера, генералы Лечицкий и Каледин тоже выразили готовность прийти на выручку Государю…

Но восемь генералов всё решили сами. Они не спросили мнения ни у кого из начальствующих лиц или простых офицеров на фронте. Их не интересовало мнение России. Некоторые из них даже считали свою измену патриотическим актом – настолько великокняжеским и думским интриганам удалось подмять под себя и извратить мораль.

Духовным зрением Николай увидел, как сквозь туман верноподданнических слов о спасении династии проглядывает восемь револьверов цареубийц. Он не боялся за свою жизнь. Им двигал только ужас перед гражданской войной, которая взорвёт Россию.

Молчание длилось одну-две минуты. Затем Государь бесстрастно сказал:

– Я решился ещё вчера. Я отказываюсь от престола!..

Он перекрестился, перекрестились и генералы. Николай вышел в кабинет. Генералы остались ждать. Во время отсутствия Императора адъютант Рузского принёс телеграмму из Петрограда. Родзянко сообщал, что во Псков для переговоров с Государем выехали из Петрограда член Государственного совета Гучков и член Государственной думы Шульгин.

Почти сразу после этого в салон вошёл Николай и вынес собственноручно написанные им на телеграфных бланках депеши Родзянке в столицу и Алексееву в Могилёв. Первая из них гласила:

«Нет той жертвы, которую я не принёс бы во имя действительного блага и для спасения родной матушки России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына с тем, чтобы он оставался при мне до совершеннолетия, при регентстве брата моего великого князя Михаила Александровича».

Вторая была короче, но с подтекстом, из которого следовало, что Николай презирает изменников-генералов:

«Во имя блага, спокойствия и спасения горячо любимой России я готов отречься от престола в пользу моего сына.

Прошу всех служить ему верно и нелицемерно. Николай».

Словами «служить верно и нелицемерно» Верховный Главнокомандующий дал пощёчину предателю Алексееву, ибо это были слова из военной присяги, которую давал каждый солдат.

…Поздно вечером во Псков прибыли посланцы Временного правительства Гучков и Шульгин. Они привезли проект Манифеста об отречении, который должен был подписать Император. Государь принял их сдержанно, его лицо оставалось бесстрастным, но почему-то его давний и злейший враг Гучков и называвший себя монархистом Шульгин не могли смотреть ему в глаза.

Николай забраковал их составленный совместно с Алексеевым проект документа об отречении. Выйдя в соседний салон, он быстро собственноручно – у царя никогда не было секретаря – написал свой Манифест, сердечно и ясно. Но в нём он изменил формулу отречения, высказанную им в три часа дня в телеграмме Родзянке. Тогда он отрекался в пользу сына при регентстве брата Михаила Александровича.

Теперь, после долгой дневной беседы с профессором Фёдоровым, который подтвердил ему, что болезнь Алексея неизлечима и что низложенных Государя с Императрицей безусловно оторвут от мальчика на долгие годы, Николай отрекался от трона в пользу брата.

…В час ночи со 2 на 3 марта синий Императорский поезд тихо отошёл от платформы Псковского вокзала. Верховный вождь армии ехал прощаться со своим штабом и войсками. В ту ночь Николай записал в своём дневнике:

«…Кругом измена, и трусость, и обман!»

88

…Во вторник, 28 февраля, по всей огромной столице Российской империи происходили жестокие стычки последних защитников монархии и многочисленных вооружённых толп солдат запаса и боевиков. Начинались расправы с офицерами, выстрелы им в спину. Кто стрелял – обозлённая солдатня, боевики революционных партий, вышедшие из подполья с карманами, полными оружия, купленного на немецкие деньги, и провокационно действовавшие как 1905 году, или германские агенты, – было совершенно неясно.

Пётр, готовясь выйти рано утром в понедельник в город, снял с сапог неудобные шпоры, надел потёртую фронтовую шинель, а в кобуру сунул автоматический пистолет Кольта. Дедушка ещё спал, его камердинер отправился за свежими газетами. Петру удалось незамеченным выйти из квартиры. Желая успокоить старика, который очень не одобрял его шатаний по городу в эти опасные дни, полковник оставил Фёдору Фёдоровичу записку, что вечером найдёт его в клубе или дома.

Он вышел из парадного подъезда на Фурштадтскую, по которой, как и по всем параллельным ей улицам, тянулась от Литейного проспекта бесконечная толпа в сторону Таврического дворца. У него не было зла ко всем этим людям, некоторые из которых несли красные, словно пропитанные кровью, флаги и лозунги «Земля и Воля!» или «Долой войну!».

«Где же здесь логика?! – подумал молодой полковник, который у себя в казарме никогда не сталкивался с политикой. – Государя и Государыню публично обвиняют в желании заключить сепаратный мир и кончить войну, а сами требуют того же от этой завиральной Думы?!»

Симпатий к разношёрстной толпе, где почти все были украшены красными бантами или розетками, молодой полковник тоже не испытывал. Идти в заплёванный и засыпанный шелухой от семечек Таврический дворец слушать истеричных ораторов, дышать махорочным дымом, как он делал это вчера, ему не хотелось. Он повернул направо, чтобы выйти по Пантелеймоновской и набережной реки Мойки к Главному штабу, где надеялся получить самые свежие известия о положении в столице и Царском Селе.

Пётр вошёл в первый от арки подъезд, предъявил часовому своё командировочное предписание и стал подниматься по мраморной лестнице. Он быстро достиг площадки, где в нише стоял бюст Петра Великого, а по стенам обочь его с двух сторон были укреплены две мраморные доски с выбитыми золотом названиями славных побед российской армии, поднялся в комнаты управления генерал-квартирмейстера, где трудились разведчики. Кое-кого из них он знал по службе.

Хотя было ещё рано – около девяти утра, в присутствии находилось несколько офицеров. Один из них недавно приезжал в штаб корпуса Келлера и узнал молодого начальника разведки. Пётр подошёл к его столу, и подполковник просил его присесть. Не дожидаясь просьбы гостя, офицер сам стал рассказывать и показывать по большому плану Петрограда, где и что происходит.

Сначала он показал на улицу 6-я Рота по Измайловскому проспекту, почти у Ново-Обводного канала.

– Здесь запасной самокатный батальон под командованием полковника Балкашина вторые сутки сражается с бунтовщиками и примкнувшими к ним изменниками из воинских частей… Положение у них тяжёлое – много раненых и убитых… – вполголоса, чтобы не мешать другим офицерам, сообщил Петру собеседник. – А рядом с нами, в Зимнем дворце, занял позицию отряд полковника Кутепова из тысячи ста штыков, оставшихся верными Государю, при двенадцати орудиях и пятнадцати пулемётах… Сил идти вперёд метлой по Петрограду у него недостаточно. Кутепов ждёт боевых частей с Северного фронта, чтобы взять бунтовщиков в клещи… Да, вам это будет, наверное, интересно, – усмехнулся генштабист, – вчера вечером и сегодня рано утром в Таврическом дворце несколько раз возникала паника, после того как проносились слухи, что верные царю полки уже стоят у ворот Петрограда… Депутаты собирали свои вещички, чтобы бежать куда глаза глядят… И действительно, мы ждём подмоги, чтобы укротить бунтующую чернь… Из Ставки нам передали, что два полка Пятой армии уже в пути, а ещё два – грузятся в вагоны… Кроме того, по нашим данным, на подходе к Гатчине – Георгиевский батальон под командованием генерал-адъютанта Иванова, отправленный из Могилёва… Одним словом, сила собирается внушительная, но нет ни одного волевого генерала в Петрограде, который хотел бы её возглавить…

– А где сейчас Государь? – спросил полковник.

– Сегодня ночью он выехал из Ставки в Царское Село, но пока нет сведений, в каком пункте он находится, – откровенно ответил генштабист.

Пётр поблагодарил и распрощался. Он узнал всё, что хотел, и теперь решил присоединиться к отряду полковника Кутепова в Зимнем дворце, чтобы с ним защищать Государя. Молодой полковник пересёк Дворцовую площадь и увидел, что в отряде Кутепова весьма исправно несут караулы и наблюдают за всеми подходами ко дворцу. Караул у подъезда Её Величества, куда подошёл Пётр, тщательно проверил его документы, вызвал офицера и передал гостя ему. Гвардейский поручик повёл его по анфиладе гулких зал в служебные комнаты на первом этаже, где за обычным канцелярским столом сидел полковник Преображенского полка Кутепов. Тридцатипятилетний энергичный брюнет с острыми тёмными глазами, иссиня-чёрной квадратной бородой и пышными усами, завидев молодого полковника-кавалериста, не очень обрадовался. Но когда Кутепов узнал, что граф Лисовецкий сейчас у боевого генерала Келлера является помощником генерал-квартирмейстера по разведке, а до войны и в начале её, до ранения, служил в лейб-гвардии уланском Её Величества полку, он вспомнил в нём юного корнета, с которым встречался на довоенных гвардейских пирушках. Суровость преображенца как рукой сняло. Он послал своего вестового принести чаю. Но солдат не успел ещё вернуться, как в комнату вошёл долговязый, худой и с худым бледным лицом, тонкими усиками над безвольным ртом, не старый генерал-майор. Это был брат царя – великий князь Михаил Александрович. У него был испуганный и какой-то затравленный вид.

Оба полковника встали. Великий князь не знал, куда деть худые длинные руки.

Преображенец Кутепов, видимо, довольно близко знал Михаила. Без особого почтения он спросил великого князя:

– Ваше высочество, вы разве не на фронте?

– Нет… – почему-то смутившись, неуверенно ответил великий князь и пояснил:– Вчера Родзянко вызвал меня зачем-то в Петроград… Я живу теперь в Гатчине, но вот приехал в свой дом… А тут такие события…

Брат Государя явно пришёл с чем-то, что никак не решался высказать. Кутепов это понял.

– Вам что-то угодно, ваше высочество? – спросил он.

– Да, да, – заторопился великий князь, – я прошу вас, даже могу рескрипт написать… Пожалуйста, покиньте вместе с вашей группой Зимний дворец… Ведь если будет стрельба… Здесь такие художественные ценности, знаете ли… мы погибнем!.. – перевёл он речь на собственную персону.

Кутепов, ничего не отвечая трусливому великому князю, закричал почти ему в лицо, но как бы не князю, а вестовому, появившемуся в дверях с накрытым салфеткой подносом:

– Собрать всю группу, в том числе и пулемётчиков, у орудий возле Западного фасада, взять с собой весь боезапас!

Когда вестовой умчался, грохоча сапогами по паркетам, передавать в штаб отряда приказание командира, Кутепов ещё громче крикнул ему вслед, но получилось – в лицо великому князю:

– Трусливых и паникёров с собой не брать!..

Брат царя покраснел. Он понял, что последняя фраза предназначалась ему. Михаил неловко повернулся и, сгорбившись, вышел из комнаты…

От Западного фасада Зимнего дворца группа полковника Кутепова вместе с Петром чётким строем перешла на другую сторону улицы и заняла здание Адмиралтейства. Но Кутепов не успел ещё выбрать помещение для своего штаба, как неизвестно откуда появился старик в адмиральском мундире, с короткой седой причёской и седой бородкой клинышком при пепельного цвета усах. Его глаза смотрели печально, но вся фигура, несмотря на старческую немощь, выражала властность. Это был морской министр Григорович. Он встал посреди коридора, перегораживая собой проход.

– Ваше высокоблагородие! – обратился военно-морской министр к полковнику. – Я возражаю против того, чтобы ваш отряд занимал это историческое здание, многие конструкции которого – из дерева, как, например, квартира министра, то есть моя… Кроме того, здесь хранится ценнейший архив Российского флота, с собственноручными чертежами Петра Великого… Он может пострадать, если начнутся боевые действия… Как морской министр, я приказываю покинуть это здание…

У Кутепова заиграли желваки на скулах, инстинктивно сжались кулаки, но строгая армейская дисциплина ещё сковывала его. Он только бросил в лицо министру, словно перчатку, гневные слова:

– Целость вашей квартиры вам дороже сохранения власти Государя Императора!

Потом он резко повернулся кругом, больно зацепив ножнами своего Георгиевского оружия ногу министра, и отдал приказ выходить на Дворцовую набережную.

Когда отряд был построен поротно на улице и пушки были вновь взяты на передки, а офицерам подали верховых лошадей, Кутепов легко сел в седло и сверху скомандовал:

– Барабанщики, вперёд! Через Троицкий мост идём в Петропавловскую крепость!

Мерно ударили поход барабаны, чётким строем, как на смотру, тысячный отряд, в состав которого входили измайловцы, егеря и стрелки 3-го стрелкового Его Величества полка, двинулся по Дворцовой набережной.

У здания посольства Британии и на съезде с моста толпилась кучка демонстрантов, не жалевшая глоток для приветствия главного союзника «общественности», посла сэра Джорджа Бьюкенена. По мосту также валила в обе стороны толпа.

Но когда голова грозной колонны с командиром впереди поравнялась с Мраморным дворцом, пространство перед ней как по мановению волшебной палочки стало очищаться от чёрно-серых масс людей.

Пётр сразу оценил обстановку. У него мелькнула шальная мысль. Его лошадь шла на корпус сзади от Кутепова. Полковник-кавалерист подъехал с командиру отряда и, наклонившись к его уху, тихо сказал:

– Может быть, пойдём так в Таврический дворец и разгоним Думу?! Видите, как крысы разбегаются от нас…

– Вижу и одобряю ваш порыв… – блеснул на Петра чёрными угольками глаз Кутепов, – но нас слишком мало, чтобы самим начать гражданскую войну… Если бы был приказ Государя или хоть кого из начальствующих лиц!..

Ни тот ни другой не ведали о приказе Императора командующему войсками Петроградского военного округа генералу Хабалову: «Повелеваю прекратить беспорядки…» Хабалов и его окружение просто-напросто утаили его от верных присяге командиров частей, готовых действовать…

Пётр немного сник. Несколько шагов не доезжая до поворота на Троицкий мост, недалеко от английского посольства, Кутепов метнул злобный взгляд на резиденцию британского посла и скомандовал:

– Барабанщики, играть тревогу!

Когда барабаны грянули нервные такты, Пётр краем глаза уловил, как заметались в окнах посольства тёмные тени, но надо было вводить колонну на мост, и всадники повернулись к дому Британии спиной. Толпа, заполнявшая ещё несколько минут тому назад пространство перед посольством, Троицкий мост и начало Каменноостровского проспекта, неизвестно куда растворилась. Для колонны не было никаких препятствий.

Отряд дошёл до Петровских ворот крепости, и запертые было дубовые створки, окованные железом, сами собой открылись. Крепостная стража с восторгом приветствовала подкрепление. Выбежавший навстречу командир караула сообщил Кутепову, что военный министр генерал Беляев находится здесь, в обер-комендантском доме.

Кутепов и Пётр мгновенно оказались у обиталища «Мёртвой головы», как в армии и гвардии называли бывшего начальника Генерального штаба, а теперь военного министра. Они спешились и вдвоём вошли в дом. Их провели к министру.

Беляев сидел и плакал навзрыд. Слёзы текли по его жёлтому, словно обтянутому пергаментом, худому и голому, без бороды и усов, лицу, он утирал их, на секунду останавливался и продолжал снова рыдать.

Кутепов щёлкнул каблуками, вытянулся и грозно рявкнул:

– Сводный отряд стрелков под моей командой в составе тысячи ста штыков, двенадцати орудий и пятнадцати пулемётов явился для обороны крепости от бунтовщиков!

Не переставая плакать, военный министр обречённо махнул рукой:

– Всё потеряно… Всё потеряно… Приказываю вам разойтись!..

Кутепов и Пётр остолбенели. Военный министр, первый слуга царю в армии, забился в какую-то дыру, где не видно никаких военных приготовлений, и в минуты, когда судьба России висит на волоске, вместо твёрдого руководства льёт слёзы, отдавая непонятный приказ боевой части! Но политика никогда не входила в сферу интересов строевых и даже гвардейских офицеров. Преображенец и улан за несколько дней беспорядков не успели ещё понять, что бунты и революции начинаются тогда, когда верхи разложены и не способны управлять. А бонапарты появляются, когда находится хоть один твёрдый и неукротимый истинный вождь…

Они молча вышли на крыльцо. Пётр спросил Кутепова как старшего:

– Это что, измена?

Тот подавленно молчал. Потом склонил голову и печально ответил:

– Думаю, ты прав! Я тоже слышал об этом… Мне говорили, главный удар по Государю будет нанесён первого марта… То есть завтра… А до этого – заговорщики-генералы лишат его опоры в армии…

…Несколько часов ожидания боя, верность присяге в дни разгула предательства и бунта, любовь к Государю сдружили Кутепова и Петра. Они обнялись на прощанье и разошлись в разные стороны.

Пётр вышел на Каменноостровский проспект. По улице снова лился поток людей, но революционного экстаза стало меньше. В толпе говорили, что час назад по Дворцовой набережной в сторону Думы прошёл полк верных царю солдат и что «временные министры» и Совет бежали.

Через час, когда полковник подошёл к Сенному рынку, на безалаберной толкучке, в которую превратилась в эти дни вся площадь вокруг рыночных павильонов и Успенской церкви, гуляли слухи о том, что целая боевая дивизия, верная Императору, ходит по городу и ждёт приказа Батюшки-царя стрелять в бунтовщиков… Только здесь Пётр понял, что слух этот родился и ширился после марша отряда Кутепова от Зимнего дворца в Петропавловскую крепость…

Пётр легко подобрал здесь для себя полный комплект нового, лишь чуть обмятого солдатского обмундирования, сложил его в солдатский вещевой мешок и отправился домой. Он собрался наутро поехать в Царское Село и посмотреть, что происходит там вокруг Александровского дворца…

За утренним кофе он поделился с дедушкой своим планом. Ознобишин одобрил его. Когда Пётр вырядился во всё солдатское, Фёдор Фёдорович внимательно осмотрел его кругом, похлопал по загривку и сказал:

– Ты горбись помаленьку… А то у тебя слишком гвардейская выправка…

Перед уходом Пётр хотел засунуть за пояс гимнастёрки тяжёлый кольт. Дед остановил его и исчез на несколько минут в кабинете. Потом торжественно появился, неся в ладони маленький чёрный браунинг:

– Оставь свой кольт… Возьми вот этот, он тебе может пригодиться!..

Пётр принял изящный пистолетик и обнял деда. Хоть браунинг и не был заметен в бездонном кармане солдатской шинели, он вспомнил нехитрый профессиональный приём разведчиков и переложил пистолет за голенище левого сапога. Ствол удобно уткнулся в шерстяной носок. Оружие стало незаметным…

Трамваи не ходили, извозчиков на улицах, где всё-таки переливались толпы демонстрантов, не было. Быстрым шагом полковник менее чем за час добрался до Царскосельского вокзала, но, как оказалось, пассажирские поезда по приказу какого-то думца – не то Баранкина, не то Бубликова – были отменены. Среди пассажиров, бестолково роящихся у закрытой кассы, прошёл слух, что будет поезд до Гатчины с Варшавского вокзала.

Пётр вышел на площадь, чтобы найти, наконец, извозчика.

Вся площадь перед вокзалом оказалась заставленной грузовыми моторами. На их платформах было полно солдат и штатских, вокруг суетились агитаторы. От Семёновского плаца и казарм подходили ещё солдаты и вооружённые люди. Почти у всех были красные банты на шинелях и тужурках.

Агитатор в форменном пальто Технологического института подошёл к Петру и, щуря подслеповатые глаза, предложил:

– Эй, служивый, давай с нами в Царское Село брать Александровский дворец!.. Заберём в тюрьму царицу-немку и царских детей!..

– А што!.. – с вызовом ответил ему Пётр. – Можно и посмотреть!..

Ему удалось втиснуться на первый грузовой мотор, почти рядом с шофёром. Ещё несколько минут – и колонна больших грузовых авто, переполненных людьми, с гамом и матерщиной, песнями и свистом тронулась по Загородному проспекту на Забалканский. Ветер бил в лицо. Пётр вместе со всей человеческой массой трясся на ухабах, хватался за соседей, чтобы устоять на поворотах. Все эти физические усилия не мешали ему думать, как отвлечь толпу от её страшной цели – захватить Царскую Семью. Он знал, что Царские Дети больны, Государыня героически ухаживает за ними; о месте пребывания Николая Александровича пока не знают даже в Генеральном штабе. Как поведут себя стрелки царского Конвоя, когда эта вооружённая банда, в которую ему удалось попасть чудом, будет приступом брать Александровский дворец?.. Вскоре у него созрел план…

Когда под колёсами застучали доски моста через речку Кузьминку и впереди показалась окраина Царского Села, Пётр во всю мощь лёгких начал орать:

– Робята!.. Вон там, за пустырём, винные склады! Их ещё не тронули!.. Айда сугреемся!..

Хотя моторы и тарахтели, призыв Петра за несколько секунд проник в души всех жаждущих рядом с ним, достиг второго, потом третьего и следующих грузовиков…

– Заворачивай к складам! – заорали солдату и штатские, истосковавшиеся по хлебному вину. – Заворачивай!.. А не то… – угрожающе стали они тыкать прикладами в спину шофёру.

Малолюдная охрана винного склада с вкопанными в землю ёмкостями, штабелями бочек и железнодорожными цистернами вмиг была смята толпой солдат, штатских, ломавших ворота и неудержимо рвавшихся к спирту. Выстрелы сторожей в воздух только привлекли внимание новых сотен мужиков, солдат, жителей хибарок и домов окраины.

Некоторые из агитаторов орали, призывая бросить спирт и немедленно идти на дворец, но большинство из них было захвачено стихией алчущей толпы. Люди черпали жидкость чем придётся, пили, проливали мимо рта на снег, упивались, падали и горстями зачёрпывали из луж снег, пропитанный спиртом… Мужчины, женщины, старики, старухи, даже дети – все хотели зачерпнуть свою долю долгожданного и бесплатного счастья…

Кто-то, опившийся до потери разума, чиркнул спичкой, желая прикурить цигарку. Открытые бочки и ёмкости одна за другой начали пылать синим огнём, но люди, пихая и отталкивая друг друга, презирая опасность сгореть заживо, черпали огненную жидкость вёдрами, чайниками, фляжками, шапками и пили, пили, пили… Некоторые ложились к чанам, вкопанным в землю, и припадали к их краям, всасывая в себя спирт. Пётр видел, как несколько человек соскользнули, опившись, в чаны и утонули в них… Другие, не обращая ни на что внимания, продолжали пить и пить из тех же чанов. Те, кто набрал горящую жидкость в вёдра, пытались их унести. Но пламя и горячее железо жгло им руки. Тогда иные из них садились на свои вёдра, чтобы потушить огонь… Другие, ещё что-то соображавшие, забрасывали свою добычу снегом, и синее пламя исчезало.

Петру сделалось противно от смеси запахов горевшей одежды, палёного человеческого мяса, спирта. Он отошёл на несколько шагов, и его вырвало. Стало легче, и Пётр пошёл по дороге в сторону Александровского парка. Вдруг он услышал за спиной чьи-то торопливые шаги.

– Господин солдат!.. Господин солдат!.. – позвал его незнакомый голос. Пётр обернулся и увидел догнавшего его того самого студента-технолога, который агитировал возле вокзала ехать захватывать дворец.

– Это вы помешали нашей антидинастической акции, натравив революционеров на винный склад?! – срывающимся писклявым голосом заорал на Петра агитатор. – Застрелю!..

Он пытался вытащить из-за пазухи большой маузер. Ребром ладони, привыкшей держать шашку, Пётр мгновенно рубанул его по шее. Студент упал как подкошенный. Полковник наклонился, вынул из его руки маузер, поставил пистолет на предохранитель и осмотрел грозное оружие.

«Вот странно, – подумал он, – пистолет совсем новый, немецкого производства, и даже фабричная смазка сохранилась в пазах… Откуда их революционеры получают?!» Бросать такую дорогую вещь было жалко. Оставлять хилому юнцу агитатору – опасно. Пётр сунул его в свой бездонный карман. Оглянувшись вокруг и не заметив более ничего подозрительного, он направился в сторону Александровского парка…

Днём служащие дворца принесли обер-гофмаршалу графу Бенкендорфу слух о том, что большой отряд революционеров на дюжине грузовых моторов двигался по шоссе из Петрограда в сторону царской резиденции. Однако свершилось чудо, и толпа повернула грабить винный склад.

Но опасность нового наступления отрядов бунтовщиков оставалась. К тому же Родзянко телефонировал гофмаршалу своё требование о том, чтобы Государыня и Ея Дети срочно выехали из Александровского дворца. Родзянко надеялся, что об этом паническом призыве узнает Император и это тоже подтолкнёт его к отречению.

Шестидесятичетырёхлетний генерал от кавалерии, ещё крепкий и энергичный, граф Бенкендорф был глубоко предан Царской Семье. Государь верил ему и, отъезжая на Ставку 22 февраля, оставил его во главе всех дворцовых служб, в том числе и охранных. Бенкендорф хорошо знал твёрдый характер Александры Фёдоровны и даже не передал ей требование Председателя Думы.

Теперь, когда неподалёку от Александровского парка загремели выстрелы, обер-гофмаршал понял, что пришёл момент оправдать доверие Императора. Он поднялся в личные покои Царской Семьи во дворце, нашёл в комнате у больного Алексея Государыню, вызвал её в коридор. Здесь он сообщил ей и о телефонном разговоре с Родзянкой, и о возможном нашествии революционных отрядов. Бенкендорф испрашивал разрешения отдать боевой приказ частям, охраняющим дворец. Как он и ожидал, Александра Фёдоровна проявила твёрдость и волю. Она полностью одобрила принимаемые обергофмаршалом меры и велела передать Родзянке, что по причине состояния здоровья детей, особенно Наследника Цесаревича, отъезд Семьи полностью исключается.

Бенкендорф, вдохновлённый храбрым и непреклонным видом Императрицы, отдал приказ своим частям занять оборону вокруг дворца, а команду над ними передал генералу Ресину. Силы в его распоряжении были не малые. Батальон Гвардейского экипажа, выведенный недавно с фронта на станцию Александровская, два батальона Сводного конвойного полка, два эскадрона лейб-казаков, рота железнодорожного полка и батарея полевых пушек плотно встали по внутреннему периметру Александровского парка. По внешнему периметру были выдвинуты усиленные караулы, а в город пошли небольшие группы разведчиков под командованием обер-офицеров. Мела метель, солдаты разожгли в парке костры, чтобы греться возле них. Пришли полевые кухни с горячей едой.

Александра Фёдоровна мучилась особенно от того, что не было никаких вестей от Николая. Даже Лили Ден, очень сблизившаяся с Александрой за последние трудные недели и заменившая ей в чём-то больную Аню, но не переехавшая ещё на жительство в гостевой флигель Александровского дворца, прибыла сегодня на наёмном моторе из столицы и привезла всю палитру слухов. Но никто и в Петрограде не знал, где находится сейчас Ники.

Аликс всплакнула вместе с Лили, узнав, что толпа разгромила и сожгла дом графа Фредерикса на Почтамтской улице, а старую и тяжело больную графиню удалось вынести и приютить у кого-то из знакомых. Но потом Государыня взяла себя в руки. Её охватила жажда действовать, противостоять той страшной чёрной силе, волны которой бушевали в Петрограде и грозили затопить их остров спокойствия в Царском Селе. Она решила подкрепить дух своих матросов и солдат.

Стемнело, лёгкая метель закручивала снега над сугробами. Во дворце ещё горело электричество, и квадраты жёлтых окон ложились на бело-синие сугробы. На равных расстояниях друг от друга вдоль ограды парка тревожно горели костры, как всегда на Руси во время зимней смуты. Солдаты грелись, составив винтовки в пирамиды.

Как была, в сером с белым костюме сестры милосердия, накинув на плечи только белый пуховый оренбургский платок, в сопровождении ещё не заболевшей корью Мари в чёрной шубке и графа Бенкендорфа в генеральской шинели, Императрица вышла через главный подъезд на улицу.

Увидев её, Ресин приказал построиться в две шеренги. Высокая и стройная, с гордо поднятой головой, с твёрдым взглядом ясных голубых глаз, царственной походкой, не торопясь, Александра Фёдоровна обходила шеренги солдат и матросов. Многих она и Мария знали по имени-отчеству. Государыня часто останавливалась, говорила им, что полностью доверяет воинам и что жизнь Наследника находится в их в руках. Чем дальше она шла, тем более сияло уверенностью её лицо. Её вера в народ, в преданность солдат и казаков, офицеров укреплялась ещё больше…

Тех, кого она видела окоченевшим от холода, она приглашала во дворец погреться чаем и тут же дала соответствующее приказание генералу Ресину.

Когда Александра Фёдоровна возвращалась вместе с Марией после смотра частей и поднялась на несколько ступеней мимо бронзовых фигур мальчиков, играющих в бабки перед колоннадой дворца, из тени между колоннами выступила высокая фигура в солдатской шинели и папахе. Императрица от неожиданности отпрянула.

– Ваше Величество! Не пугайтесь! Это я, корнет Петя! – сказал знакомый голос. – Я прибыл с фронта с письмом для Его Величества…

Мари рядом с Государыней иронически захихикала, узнав теперь в «серой скотинке», как издевательски называли некоторые великие князья солдат в серых шинелях, блестящего гвардейского офицера.

– Идёмте с нами, – радушно пригласила Александра Фёдоровна…

Через два часа, рассказав Государыне всю свою одиссею, пересказав письмо графа Келлера, обрисовав противоречивую обстановку в Петрограде и высказав своё откровенное мнение о генералитете Российской императорской армии, Пётр покинул Александровский дворец. В кармане его гимнастёрки лежал маленький светло-сиреневый конверт с письмом Александры Фёдоровны мужу. Она писала любимому Ники, что очень волнуется за него, пытается связаться с ним по телеграфу, но получает на бланках своих телеграмм только издевательские отписки почтовых чинов синим карандашом: «Местонахождение адресата неизвестно»… Ещё она писала, что очень его любит, тоскует о нём, ждёт от него весточки, что Мари и Настя вот-вот тоже заболеют корью, но чтобы он не беспокоился – она рядом с детьми, и всё будет хорошо…

2 марта пассажирское движение на железнодорожном узле Петрограда восстановилось. Пётр выехал в Могилёв.

89

В час ночи паровоз тихо тронул состав, и снова застучали под колёсами стыки рельсов, теперь – обратно в Могилёв. Ведь он всё-таки был Верховным Главнокомандующим, и даже Алексеев не мог воспрепятствовать ему проститься с армией.

Он вышел из тьмы спальни в освещённый ещё кабинет, присел за стол, чтобы сделать обязательную для него короткую ежедневную запись в дневник. Взял вечное перо в руки и опять задумался, правильно ли он сделал, что поддался соединённому нажиму высших генералов и Родзянки?.. Не обманули ли его мятежники, утверждая, что его отречения хочет армия и народ? Он давно знал о существовании заговора, мысленно много раз готовился встретиться лицом к лицу с изменниками и победить их.

Но когда они столь искусно использовали обстоятельства бунта в Петрограде, пугая быстрым распространением народной революции, призывая его уйти, чтобы не вспыхнула гражданская война, должен ли он был начать маленькую гражданскую войну с Рузским и другими предателями во Пскове, чтобы избежать большей беды для России? Или сделать как вышло, то есть подписать акт, недействительный с точки зрения Основных Государственных Законов империи, не предусматривающих передачи трона никому, кроме прямого, заранее объявленного наследника престола.

Он сразу уловил сомнения в законности передачи престола Михаилу, возникшие у Гучкова и Шульгина, но не стал рассеивать их, даже после того, как Фредериксом был принесён из вагона-канцелярии свод Основных Законов, и в нём не было не то что права передачи трона кому угодно из династии Романовых, а даже возможности отречения самого Государя… Николай понял теперь, обдумывая всё случившееся, что отречение в пользу Михаила было дважды незаконным. Ведь брат Государя, женившись на разведённой и неравнородной женщине, был вообще исключён из очереди на престолонаследие. По сравнению с этими двумя фундаментальными обстоятельствами была ещё одна мелочь. Но и она в глазах законников, если бы таковые захотели оспорить действительность акта, могла бы одна сделать его, как говорят юристы, ничтожным. Николай подписал его не чернилами или тушью, а… простым карандашом! Виной тому, конечно, было не заранее обдуманное намерение этой деталью перечеркнуть все усилия заговорщиков. Видно, Бог так наставил Его, чтобы народ, казачество, верные войска и люди из разных сословий, которые, разумеется, встанут сейчас же, как только узнают о принуждении Его к отречению, на защиту царя и монархии… С этими мыслями он заснул. А проснулся от толчка, словно прогремело эхо взрыва 1 марта 1881 года, которым был убит его великий и непонятый, горячо им любимый Anpapa – Александр Второй, убит в день, когда он, вернувшись с прогулки, должен был подписать своего рода конституцию, лежавшую уже на его столе и дававшую новые свободы и вольности народу российскому. Эхо того взрыва с раннего детства глухо звучало в душе Николая, вызывало внутренний протест к таким понятиям, как конституция и революция, нигилисты, народовольцы и социалисты.

Теперь уже не просто эхо, а ударная волна того взрыва 1 марта 1881 года, учинённого мерзкими революционерами, догнала и его и так больно контузила телеграммами генералов-изменников, плохо прикрытой террористической угрозой Родзянки в адрес его любимой жены и больных детей, что он вынужден был подписать акт об отречении за себя и сына.

«Кругом измена, и трусость, и обман!» А что ожидает его в Могилёве? Найдутся ли там офицеры, верные присяге, которые могут отстоять перед предателями принципы, на которых стояла и стоит российская армия: «Бог, Царь и Отечество!»? Какие за ними войска? Как отреагирует на его формальное отречение с нарушением Основного Закона народ? Церковь? Его любимое крестьянство, из которого он хотел создать средний класс?

…Поезд продолжал жить. Стучали колёса на стыках рельсов, уютно поскрипывали мебель и обшивка вагона. За стенкой купе, на ковровой дорожке в узком коридоре, зазвучали шорохи от осторожных шагов слуг. Николай распахнул зелёные шёлковые шторы окна и увидел солнечный и морозный день. Но радости это не принесло.

Позвонил камердинеру, пришёл Тетерятников, приготовил ванну, унёс отгладить тёмно-серый бешмет пластунского батальона его имени Кавказской кавалерийской дивизии, наперёд зная, что Государь захочет его снова надеть. Отмокнув в ванной телом, но с замёрзшей душой вышел Император к завтраку. Казалось, он ещё ничего не понял из тех событий, которые потрясли всех вчера.

Свитские уже сидели за столом на своих обычных местах. Они были подавленны и говорили полушёпотом. Когда Николай сел, Валя Долгоруков тихо сообщил ему, что злодей Рузский не дал во Пскове провизии в литерный поезд и что теперь придётся довольствоваться тем, что осталось от старых запасов.

Государь ответил безучастно ему и всем:

– Если будет стакан чаю и кусок хлеба, то другого мне не надо!

Слуги, опровергая страхи гофмаршала, тут же появились с горячими и холодными закусками, не изысканными, поскольку Николай любил простую пищу, а добротными и обильными.

Видя Императора снова непроницаемым, хотя и с несколько обострившимися чертами лица, набухшими мешками под поблёкшими голубыми глазами, которые стали почти серыми от тёмно-серого бешмета Кавказской дивизии, свитские перестали говорить вполголоса, а, стараясь один перед другим, принялись бранить Рузского, Алексеева, Данилова, Родзянку, Гучкова и Шульгина – словом, всех, кто, по мнению пассажиров литерного поезда, имел отношение к отречению Государя.

Николай молча выпил свой стакан чаю, отломил кусок от тонкого ломтика поджаренного хлеба, прожевал его и проглотил с трудом. Затем, изменив обыкновению курильщика, молча поднялся от стола и ушёл в свой вагон. Он устроился там на зелёной софе и стал по-французски читать свой любимый томик Юлия Цезаря. Но всё в этот день он делал механически: читал, обедал, говорил со своими и даже вышел в восемь двадцать вечера по прибытии в Могилёв на длинную военную платформу.

Шеренга генералов и полковников, во главе которой и чуть впереди стояла коренастая фигурка главного генерал-предателя Алексеева, напряжённо ждала его выхода. Многие из генералов, изменившие своей присяге и способствовавшие его отречению, хотели видеть и простили бы ему слёзы или даже истерику, патетическое заламывание рук и театральные упрёки. Но крепкая фигура в тёмно-серой длиннополой черкеске с белым крестом ордена Святого Георгия на груди, в серой папахе двигалась спокойно и с достоинством, как и десятки раз, когда они прежде встречали такой же шеренгой царя и Верховного Главнокомандующего. Как будто ничего не изменилось и они напрасно устраивали свой заговор.

Государь был только чуть бледнее обычного, и черты его лица заострились, как у покойника. У части офицеров, не замешанных в интриги и заговор, спазмом сжало горло, а на глазах проступила влага.

У Алексеева и нескольких посвящённых в тайну заговора генералов при виде Императора, мерным шагом невозмутимо двигавшегося по платформе, оборвалась душа. Им пришло в голову, что, для видимости отрёкшись от престола, Верховный Главнокомандующий прибыл в Ставку, чтобы тут же начать творить расправу над заговорщиками. Но совершенно обычным образом, обходя строй, Государь каждому говорил несколько слов и, не слушая ответов, пожимал руку следующему.

Эта отрешённость царя несколько успокоила Алексеева, и он решил дождаться утра, сделать традиционный доклад Верховному Главнокомандующему и, в зависимости от его реакции, решать, раскручивать ли пружину переворота дальше. Он уже знал из сообщений по Юзу, что Петроградский Совет принял сегодня днём решение об аресте Николая Романова. При малейшем признаке сопротивления царя своей участи Алексеев мог бы это сделать немедленно. Однако арест Государя в Ставке был способен вызвать в Могилёве и действующей армии бурное сопротивление многочисленного офицерства, не потерявшего ещё понятия о присяге и чести.

Если бы Николай Александрович со смирением воспринял свой крест и не возбуждал своих сторонников в армии к сопротивлению заговорщикам, к разгону Думы и Совета, следовало усыпить его возмущённые чувства обещаниями отправить его в Мурман, где он мог бы воссоединиться с Семьёй и отбыть на военном корабле в изгнание в Англию. По договорённости с князем Львовым можно было бы также обещать отправить всю Царскую Семью в Крым, в столь любимую ими Ливадию. Словом, обещать можно было что угодно, но Алексеев хорошо знал, что его соучастник по заговору, командующий Черноморским флотом Колчак, был решительно против отъезда бывшего монарха в Крым.

Адмирал предполагал, что на долгом железнодорожном пути через всю крестьянскую Россию с севера на юг обязательно поднимется крестьянское восстание, «российская Вандея», которое освободит Царскую Семью, отменит незаконное отречение, сделанное под угрозой жизни царю, царице и их детям, и в столицах начнётся контрреволюционная резня. Колчаку было плевать на то, что «революционные» матросы зверским образом убивали десятки флотских офицеров в Севастополе. Его волновала возможность того, что верная Государю армия начнёт уничтожать бунтовщиков, в том числе в матросских тельняшках, и тогда он, рассчитывавший стать военно-морским министром в правительстве князя Львова, окажется адмиралом без силы и флага. Его не образумил даже печальный пример его коллеги, командующего Балтийским флотом Непенина, которого через два часа после того, как он послал телеграмму Алексееву с подтверждением желательности отречения царя, буквально растерзала в Гельсингфорсе толпа матросов и революционеров. Правда, банда в чёрных бушлатах действовала весьма избирательно. Вооружённая невесть откуда взявшимися новенькими немецкими маузерами, матросская чернь истребила вместе с адмиралом Непениным весь его штаб и сильнейший в российских вооружённых силах разведочный отдел, который много досадил германскому Адмирал-штабу. Мощный Балтийский флот, с его новыми линейными кораблями, был в одночасье обезглавлен «революционерами»…

На следующее утро, как обычно в десять часов, Николай Александрович отправился из губернаторского дома в штаб, чтобы выслушать доклад Алексеева. Генерал-квартирмейстер Лукомский через своих людей заранее озаботился тем, чтобы на пути Государя не оказалось ни одного офицера, ни одного генерала. Особых усилий предпринимать для это не потребовалось, поскольку Могилёв жил ещё своей старой размеренной жизнью. Никто здесь пока не воздевал на себя красных бантов и розеток, не собирался толпами и не носил красных полотен.

Николай появился в маске любезного интереса и благовоспитанности на бледном и усталом лице. С насупленными мохнатыми бровями, из-под которых начальник штаба Главковерха не поднимал глаз, с дрожью в руках начал Алексеев свой доклад уже не царю, но и не совсем ещё отстранённому Верховному Главнокомандующему, поскольку упомянутый в псковском Манифесте 2 марта новый Главковерх – великий князь Николай Николаевич ещё не принял этот пост и находился где-то в пути.

…С плавным течением доклада Алексеев всё больше успокаивался и даже с удовольствием отвечал на вопросы «полковника Романова», как отрёкшегося Императора стал называть Петроградский Совет, прислушивался к его замечаниям и даже воспринял кое-какие распоряжения Главковерха. Николай Александрович не заводил разговора о случившемся во Пскове, о лживых и подлых телеграммах своего генерал-адъютанта. Алексеев из этого заключил, что Государь не вынашивает планов сопротивления или ареста заговорщиков, более того – он вроде бы ещё и не разобрался, как это всё произошло.

Поэтому Алексеев решил не объявлять бывшего царя арестованным, как того хотел Совет и некоторые недальновидные коллеги-генералы. Он счёл за благо отправить Николая Александровича через несколько дней под домашний арест в Царское Село, к бывшей Государыне, которую начальник штаба глубоко ненавидел, приняв за правду все лживые обвинения «общественности». Уж очень хотелось «патриоту» Михаилу Васильевичу перед самим собой оправдать своё предательство, благодаря которому он рассчитывал стать победоносным Верховным Главнокомандующим. Была у «доброго косоглазого друга» и ещё одна мысль: он вовсе не хотел входить в историю России и её славной Петровской армии как Иуда, откровенно предавший Верховного Вождя и Помазанника Божьего.

Разными манёврами он пытался сохранить своё доброе имя. Именно поэтому он не воспрепятствовал прибытию в Могилёв из Киева вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны. Он знал, что мать будет утешать своего «бедного Ники», очень надеялся ещё больше разжечь её вражду к Александре Фёдоровне и хотя бы на некоторую нейтрализацию влияния решительной Аликс, которая конечно же не могла смириться с отречением своего Супруга от трона. От Гучкова Алексеев слышал и о том, что Мария Фёдоровна больше всех своих детей любила Мишеньку, мечтала о короне для него и теперь, после отречения Николая в пользу Михаила, могла бы нейтрализовать все попытки законного Государя вернуть себе трон.

Одним словом «Разрешаю», начертанным 2 марта на докладе своего помощника генерала Клембовского о желании Николая повидать в Могилёве свою мать, Алексеев присоединил к широко задуманному и осуществлённому точно в срок дворцовому перевороту ещё и семейную интригу внутри династии. По мнению наштаверха, польза от приезда Марии Фёдоровны была ещё и в том, что во время долгих общений с нею у Государя не будет времени на встречи с генералами и офицерами, остающимися ему верными и готовыми положить головы за своего монарха…

4 марта к полудню Николай Александрович, невольно выполняя план Алексеева, отправился на ту особую платформу, где стоял его литерный поезд. Такие же синие лакированные вагоны, только в меньшем числе, во главе с сердито пыхтящим паровозом, подкатили на свободный путь, и дорогая Mama обняла своего несчастного сына. Маска спокойствия и покорности судьбе, натянутая Николаем по приезде в Ставку, ещё не успела окончательно прирасти к его лицу. Оно выразило страдание, которое он поспешил спрятать в пышные соболя на плечах матери.

Почти никто ничего не заметил. Даже великий князь Александр Михайлович и небольшая свита вдовствующей государыни из трёх человек, прибывшие вместе из Киева.

Чтобы не стоять на холодном ветру, мать и сын вошли для первого разговора с глазу на глаз в нетопленый барак возле платформы.

– Что ты наделал, Ники? – горестно спросила Мария Фёдоровна.

– Я ничего не наделал! – с обидой ответил царь, – Вы спросите лучше, кто и как всё это сделал!.. Включая наших дорогих родственников!..

Мария Фёдоровна, услышав упоминание о родне, поняла, что её сын, прозрев наконец в несчастье, может добраться и до её изначально пагубной роли в возбуждении ненависти к Аликс. Она решила сама упрекнуть его первой.

– Почему мне Миша жаловался, что ты его не предупредил о твоём намерении передать корону ему? – грозно сказала она, как бывало в детстве, когда её любимчик жаловался на старшего брата.

– Как не предупредил?! – возмутился Николай. – Я послал ему заранее телеграмму из Пскова, на которую так и не получил ответа…

Он немного помолчал, беря себя в руки, а потом почти спокойно сказал:

– А что ваш Мимишкин-Пипишкин-Какашкин натворил, – назвал брата детским семейным прозвищем Николай, – когда отказался от короны вообще?! Видите ли, ему нужна воля Учредительного собрания!.. Мало ему было подлецов и мерзавцев в Думе! Конечно!.. Ведь они его не трогали, лили грязь только на меня и Аликс! И никто из Семьи не встал на нашу защиту!.. Если бы я знал, что он так безответственно поступит, что он затеял дружбу с Родзянкой, этим отвратительным лживым боровом, я бы никогда не передал ему трон!..

Уже давно не получавшая от него такого отпора, Мария Фёдоровна поспешила перевести разговор на другую тему.

– А есть ли у тебя что-нибудь из Царского Села? – жалостливо, словно готовясь заплакать, спросила «Гневная». – Как дети и Аликс?

– Ничего нет! – горько сказал Николай. – Вся душа изболелась, как они там?!. Но ни строчки, ни двух слов хотя бы… Заговорщики изолировали меня даже от Семьи… Мне не дают теперь ни агентских телеграмм, ни свежих газет!..

Снова взяв себя в руки, Государь коротко рассказал Марии Фёдоровне не только о внешней канве событий, но и о заговоре Николаши, генералов, Родзянки и Гучкова, о котором он знал раньше, но надеялся успеть преодолеть его победоносным наступлением на фронте.

В бараке было холодно, свитские мёрзли на улице. Беседу решили продолжить вечером, до обеда и после него. На штабных авто, предоставленных с согласия Алексеева, мать и сын со своими ближними отправились в губернаторский дом, где были отведены покои вдовствующей императрице. По пути Мария Фёдоровна вспомнила вдруг, что не видела среди встречающих графа Фредерикса и его зятя Воейкова. Она спросила об этом Ники.

– Алексеев упросил меня немедленно удалить их из Ставки, – извиняющимся тоном пробормотал Николай. – Он сказал, что в противном случае не гарантирует безопасности от солдатского бунта… Почему-то Воейков вызывает здесь особенную ненависть…

– Но, Ники… – только и произнесла Мария Фёдоровна.

Покои, отведённые в губернаторском доме, не понравились своей простотой вдовствующей императрице. Они навевали на неё тоску и уныние. Когда она вышла к завтраку, накрытому в царской столовой, то и его простое меню, отнюдь не аристократическое, её также удивило.

После трапезы, прошедшей в молчании, словно поминки, вдовствующая императрица решила вернуться в свой поезд и квартировать в нём до отъезда.

К вечернему чаю, который на этот раз царь пил в одиночестве, был приглашён Алексеев. Когда чайная церемония была окончена, Николай взял со стола конверт, вынул из него голубой телеграфный бланк и передал его генерал-адъютанту.

– Михаил Васильевич! – обратился он к Алексееву твёрдым голосом. – Это – моя телеграмма Родзянке! Поскольку моего брата также заставили отречься от престола, я беру назад своё отречение в его пользу и передаю корону, как и следует по Закону, моему сыну…

– Но, Ваше Величество, в Петрограде царствует смута, там идёт борьба между Временным правительством и Советом… – решил возразить наштаверх. – Ваше отречение, потом отречение Михаила Александровича разожгло противостояние ещё больше…

– Я прошу передать мою телеграмму Родзянке незамедлительно!.. А также иметь в виду её содержание здесь, в Ставке! – повторил ещё раз Государь и отвернулся к окну, давая понять, что аудиенция окончена.

– Хорошо, Ваше Величество! Будет исполнено, Ваше Величество! – откланялся Алексеев. Но думал он при этом совершенно другое: «Как бы не так, господин полковник Романов! Никуда я вашу телеграмму посылать и не буду, а спрячу её подальше от всех! Не ровен час, узнают о ней в верных вам войсках, так они всю мою Ставку поднимут на штыки за Наследника Цесаревича да за вас! Слава Богу, здесь я рассылаю телеграммы и приказы, а вас скоро увезут в Петроград под арест!..»

90

В тот самый час, когда Государь сделал попытку законным образом, без крови, вернуть трон Цесаревичу, не определяя пока, кто же будет регентом при нём, и встретил глухое, вязкое сопротивление главного генерала-предателя, к Могилёвскому вокзалу подходил первый пассажирский поезд из Петрограда, выпущенный после некоторого перерыва в сообщениях. В нём было много офицеров, обретавшихся в столице за разными надобностями, в отпусках по ранению, по высокопоставленным связям. Теперь они все бежали от солдатско-рабочего мятежа и расправы победившей в Петрограде черни в свои части действующей армии, где пока ещё царила дисциплина. Многие из них для сохранения своей шкуры нацепили на себя красные банты и розетки, но большинство всё же презрело модную мимикрию.

Среди таковых был и полковник граф Лисовецкий. В сопровождении своего вестового Чайковского молодой полковник с белым Георгиевским крестом на шинели и Георгиевским оружием в портупее вышел из вагона. Его вестовой тоже привлекал к себе внимание полным Георгиевским бантом на груди.

На привокзальной площади полковник с вестовым погрузились в санки извозчика и велели везти в гостиницу «Франция», где бывали свободные номера для офицеров. По дороге Пётр увидел, что революционная волна не успела докатиться до Могилёва.

В городе было тихо и пустынно, как прежде. Никаких полотнищ, словно напитанных кровью, покрывших собою почти все фасады и толпы в Петрограде, здесь ещё нигде не было видно. Солдаты и офицеры, попадавшиеся навстречу, были опрятны и подтянуты.

Всё же, когда устроились в своих номерах и вышли потом на улицу, Пётр велел вестовому побродить по городу и разведать ситуацию. Сам он пошёл в штаб с надеждой увидеть там полковника Лебедева. Генштабист оказался на своём рабочем месте.

Друзья крепко обнялись. Приближалось время обеда, и Лебедев пригласил Петра в Офицерское собрание.

По дороге Пётр рассказывал о том, что он видел и пережил в Петрограде, не упомянув о своём приключении в Царском Селе, о преступной бездеятельности Беляева, Хабалова, других генералов и Протопопова.

В ответ Лебедев поведал ему, что для многочисленного могилёвского гарнизона события совершенно непонятны, а противоречивые и вздорные слухи, доносящиеся из Петрограда, начинают волновать и раскачивать солдатскую массу. В глубину народа проникают убеждения о том, что «господа царя предали» и скоро будет всё можно… Свобода, значит! Офицеры тоже сбиты с толку, многие уже слышали об успешном заговоре Алексеева, Лукомского, Рузского и ждут, что найдётся волевой генерал, верный присяге, который организует вооружённую поддержку Государя… Но такового пока не видно и на горизонте, поскольку вся армейская верхушка заражена гучковским нигилизмом в отношении Государыни и Государя…

– Знаешь, Иван, я хочу повидаться с Николаем Александровичем… – выслушав рассказ Лебедева, открылся ему Пётр. – Ведь царь сейчас в Могилёве?

– Да, второй день, – подтвердил генштабист и добавил: – Сегодня к нему приехала из Киева вдовствующая императрица…

– Так это её короткий состав я заметил у особой платформы… – уточнил Пётр.

Иван немного подумал и сообщил другу:

– Ты знаешь, наверное, это будет трудно сделать… Алексеев и Лукомский негласно изолировали Государя от всех внешних контактов… К тому же приезд Марии Фёдоровны может тебе помешать встретиться с ним… Кстати, я слышал, что весь сегодняшний вечер Государь проведёт вместе со своей Maman в её поезде… Постой, постой! – вдруг пришло что-то на ум Лебедеву. – Завтра, в воскресенье, в десять утра будет обедня в соборе. Николай Александрович, разумеется не пропустит её… В самом храме за Государем будут наблюдать тысячи глаз… Значит, надо встретить Николая Александровича либо по пути в собор, либо когда он пойдёт обратно в губернаторский дом!.. Так мы и сделаем!.. Пойдём вместе, если кто-то попытается тебя остановить, я отвлеку их внимание!..

…План друзей вполне удался. После обедни, когда Император в окружении значительно поредевшей свиты и нескольких конвойцев вышел из собора и направился к своему дому, из толпы зевак, столпившейся у забора, решительно выступил навстречу царю полковник-кавалерист. Двое господ в штатском, по выправке – явно офицеры, хотели помешать ему, но Генерального штаба полковник Лебедев, успевший снискать уважение всей Ставки, резко окликнул их и потребовал предъявить документы. Когда господа отказались, генштабист выразительно похлопал по кобуре, и они смирились.

Николай Александрович и Пётр встретились глазами, и царь улыбнулся кавалеристу. Полковник вытянулся перед ним по стойке «смирно», царь протянул ему руку для приветствия и сказал:

– Здравствуйте, «корнет Петя»! Какими судьбами в Могилёве?!

– Здравия желаю, Ваше Величество! – рявкнул Пётр и добавил много тише: – Я только что из Петрограда…

– А-а… – заинтересованно протянул Государь, – приглашаю тебя сейчас ко мне завтракать…

– Спасибо! – Полковник-кавалерист тут же занял место среди свиты. Полковник-генштабист еле заметно помахал ему рукой.

Император и свитские вошли в дом. Толпа, насладившись зрелищем живого, хотя и отрёкшегося монарха, стала расходиться…

Не успел Пётр сбросить свою шинель, как его пригласили в кабинет Государя. Царь стоял прямо за дверью и нетерпеливо ждал гостя.

– Ты видел Александру Фёдоровну? – живо спросил он.

– Да! И привёз Вашему Величеству письмо от Её Величества!

Пётр достал из кармана мундира светло-сиреневый маленький конвертик, протянул его Государю. Николай Александрович тут же раскрыл его.

– Это первое Её письмо после моего отъезда из Могилёва неделю тому назад! Спасибо, Петя! Извини, присядь… Я сейчас только пробегу его глазами… – впился царь в знакомый и любимый почерк жены.

Пётр из того же кармана достал ещё один маленький конверт, от графа Келлера, но не стал вручать, ожидая, когда Николай Александрович кончит читать письмо царицы. Государь выглядел таким обрадованным, получив наконец весточку из дома, что грех было его перебивать.

«Мой любимый, бесценный ангел, свет моей жизни!.. – наслаждался Николай ласковыми словами Аликс. – Моё сердце разрывается от мысли, что ты в полном одиночестве переживаешь все эти муки и волнения и мы ничего не знаем о тебе, а ты не знаешь ничего о нас. Теперь я посылаю к тебе двух офицеров, даю каждому по письму и надеюсь, что по крайней мере хоть одно дойдёт до тебя… Молодые люди расскажут тебе о б о в с ё м, так что мне нечего говорить тебе о положении дел…

Родзянко притворялся, что не знает, почему тебя задержали. Ясно, что они хотят не допустить тебя увидеться со мной прежде, чем ты не подпишешь какую-нибудь бумагу, конституцию или ещё какой-нибудь ужас в этом роде. А ты один, не имея за собой армии, пойманный, как мышь в западне, что ты можешь сделать? Это – величайшая низость и подлость, неслыханная в истории, – задерживать своего Государя… Может быть, ты покажешься войскам в Пскове и в других местах и соберёшь их вокруг себя? Если тебя принудят к уступкам, то ты ни в к а к о м с л у ч а е не обязан их исполнять, потому что они были добыты недостойным способом…»

«Аликс словно предчувствовала, как это всё происходило во Пскове», – с уважением подумал царь о жене и продолжил чтение, хотя и сознавал, что это очень невежливо по отношению к Петру. Но мальчик с таким теплом смотрел на него, что неловкость Николая прошла.

«Мы все целуем, целуем тебя без конца. Бог поможет, поможет, и твоя слава вернётся. Это – вершина несчастий!.. Я не могу ничего советовать, только будь, дорогой, самим собой. Если придётся покориться обстоятельствам, то Бог поможет освободиться от них. О, мой святой страдалец! Всегда с тобой неразлучно твоя Жёнушка».

Радость от письма, печаль от того, что в нём говорилось, – всё смешалось в душе Николая. Он даже прикрыл на минуту глаза, чтобы не смущать своим состоянием Петю. Когда он снова открыл их, то увидел, что молодой полковник деликатно смотрит в сторону, но в руке держит ещё один конверт. Пётр тоже понял, что Государю теперь можно вручить послание графа Келлера. Он протянул его царю.

– От кого? – коротко осведомился Николай Александрович.

– От моего корпусного командира графа Келлера, – доложил полковник, – граф хотел предупредить Вас об измене в Ставке… Наверное, оно устарело… Я выехал с ним из Ясс девятнадцатого и немного не успел до Вашего отъезда из Царского Села…

– Я знал о заговоре, но не о его масштабах… – печально сказал Николай Александрович. – Но всё равно, передай мою благодарность графу Келлеру, когда ты его увидишь… Что происходит в Петрограде? Что думает кавалерия, действующая армия обо всей этой истории? – задал царь мучивший его вопрос.

В ответ Пётр чётко и ясно, с выводами о совершенной профессиональной непригодности российского генералитета в большей его части, рассказал о событиях в Петрограде и Царском Селе, которым был свидетель, о неорганизованности верного царю офицерства в Ставке. Он пересказал сведения, имевшиеся у Лебедева, о том, что Алексеев даже от офицеров своего штаба скрыл ответы командующего Гвардейской кавалерией Хана Нахичеванского и командира 3-го конного корпyca графа Келлера, возражавших на циркуляр наштаверха об отречении Государя. Оба выразили полную поддержку Государю и готовность умереть за Него.

– Как ты думаешь, мой мальчик, – ласково обратился Николай Александрович к Пете, и у молодого полковника от такого семейного обращения заныло сердце, – как ты думаешь, найдётся ли здесь, на Ставке, генерал, который мог бы связать воедино все нити сопротивления изменникам и веско сказать своё слово Родзянке и Алексееву?

– Здесь я мало кого знаю, но граф Келлер, я уверен, готов хоть сегодня по первому знаку Вашего Величества выступить в поход! – пылко отреагировал Пётр. – Хотя, может быть, вашему Величеству следовало бы отправиться к нам в Яссы или в штаб Румынского фронта, где, я уверен, Вы окажетесь посреди верных Вам войск и где можно опереться на военную силу!

– Я уже пытался опереться на Северный фронт… – с сожалением тихо сказал Государь. – А главное, Третий корпус и Румынский фронт очень далеко от Могилёва.. Я думаю, что мой поезд изменники не пропустят даже до Киева, не то что до Ясс… Вырваться из Ставки верхом, с тобой и верной сотней казаков, – значит снова очутиться в пустоте, стать беглецом, а не оставаться Императором, отцом Цесаревича, которому отныне принадлежит корона… Это недостойно!.. К тому же в руках петроградских террористов и черни – мои Жена и Дети… Родзянко уже угрожал мне репрессиями против Них, а Петроградский Совет – ещё более разнузданные мерзавцы-социалисты…

Николай на мгновенье остановился, а затем продолжал размышлять вслух:

– Если конный корпус графа Келлера пойдёт на Могилёв походным порядком, не по железной дороге, которой владеют изменники бубликовы, а изменники в штабе Ставки не отдадут ему приказа на выдвижение, может начаться гражданская война, которой я всеми силами пытаюсь избежать… Я мог бы начать такую войну ещё в Пскове, отдав приказ арестовать Рузского и Данилова… Я ждал результатов экспедиции генерал-адъютанта Иванова и прибытия полков с Северного фронта к Царскому Селу… И не дождался… – печально закончил царь.

– Как, Ваше Величество, разве не Вами были отданы приказы Николаю Иудовичу ждать встречи с Вами, ничего не предпринимая, были отозваны назад к Двинску два полка Северного фронта и отменена посылка войск в Петроград с Западного фронта? – удивился Пётр.

– Какие приказы? – в свою очередь искренне изумился царь. – Я таких приказов не отдавал…

– Значит, и здесь генералы Вас обманули!.. – горестно сказал Пётр. – Мой друг здесь, в Могилёве, сказывал мне, что видел копии этих телеграмм в папке у Алексеева…

– Вот мерзавцы!.. – вырвалось у Государя, его лицо приобрело несвойственную ему жёсткость. – Бог даст, доберусь ещё до них!

– Ваше Величество, граф Келлер направил меня в Ваше распоряжение… – напомнил полковник Государю. – Чем я могу быть полезным Вашему Величеству?

Николай ласково, по-отечески взглянул на Петра и задумчиво сказал:

– Я несколько дней останусь ещё в Могилёве… Потом поеду в Царское Село, к Семье… Львов, Родзянко и Алексеев обещали мне вместе с Семьёй свободный проезд в Англию, к родственникам… Это означает изгнание… Но я хочу остаться в моей милой России, ради которой я готов пожертвовать всем, не только властью… Однако прежде чем окончательно на что-либо решаться, я хочу внимательно изучить обстановку в Петрограде, на Северном и Западном фронтах, на юге России… А тебя прошу, – Император подошёл к сидящему на стуле Петру и положил ему руку на плечо, словно посвящая его в рыцари, – числа до десятого побудь здесь, в Ставке, и посмотри, кому можно верить… Я собираюсь ещё написать прощальный приказ по армии и флоту… Потом я жду тебя в Царском Селе…

91

Прошло две недели с того дня, когда Николая Александровича привезли в качестве арестанта в любимый и такой покойный прежде Александровский дворец. Алексеев, как оказалось, лгал относительно истинного положения Государя, объявив ему в последнюю минуту перед отходом царского поезда из Могилёва о приказе Временного правительства арестовать бывшего Императора. Четыре депутата Государственной думы[153], оказывается, прибыли в Ставку не для почётного сопровождения его в Царское Село, как обманно утверждал начальник штаба, а как тюремные надзиратели. Алексеев лгал потому, что боялся прозрения Государя и его приказа верным солдатам и офицерам поднять на штыки изменников. Такая возможность существовала вплоть до самого отъезда Николая из Ставки.

Особенно острая ситуация возникла в тот день, когда Император написал буквально кровью сердца прощальный приказ по армии и флоту и должен был прийти к офицерам Ставки для того, чтобы поблагодарить их за совместную работу и попрощаться. Алексеев боялся, что это сердечное обращение к доблестным войскам может настолько возбудить их монархические и патриотические чувства, что они откажутся повиноваться генералам-предателям и самостоятельно задавят бунтовщиков в столицах. С ведома Гучкова он скрыл прощальное слово Верховного Главнокомандующего, не опубликовав его и не разослав по войскам.

Во время последней встречи в большом зале управления дежурного генерала Ставки возбуждение и нервный подъём офицеров были столь велики, что казалось, дай только Государь знак или скажи он резкое слово в адрес изменников – и генералов-предателей немедленно растерзают. Николай Александрович почувствовал это. Он понимал, что другого такого момента, когда главные заговорщики стояли малой кучкой против двух сотен крепких, наэлектризованных его сторонников, может никогда не повториться. Но он не мог переступить через свою незлобивость и нежелание видеть кровь, брать грех убийства на свою душу. Сохранить власть, не представлявшую для него самоцели, ценой смерти нескольких генералов, которых ещё десять дней тому назад он любил и уважал, Государь совсем не желал. Он прервал свою речь и вышел из зала…

Алексеев тоже всё понял. Наштаверх сделал всё, чтобы к середине того же дня царь был отправлен под охраной добровольных тюремщиков-думцев в Царское Село.

С тяжёлым сердцем покидал Николай ставший столь милым для него Могилёв. Он и не подозревал, что это было только начало его пути на Голгофу…

Сознательные и планомерные унижения его и его Семьи стали следовать одно за другим. В тот же день, когда Николая отправили из Ставки, в Александровский дворец явился боевой генерал Корнилов, назначенный Временным правительством начальником Петроградского военного округа. Он объявил Александре Фёдоровне, что она и больные дети, так же как и Глава Семьи, берутся под арест. Дворец и парк были оцеплены войсками.

Если не считать постоянных мелких и подленьких оскорблений, условия содержания Семьи бывшего Императора Всея Руси оставались первые дни довольно мягкими. Слуги продолжали свой муравьиный труд, несколько самых приближённых к царю и царице людей, среди них – Аня Вырубова, Лили Ден, Валя Долгоруков, чета Бенкендорфов, неограниченно могли проводить время с миропомазанными арестантами. Правда, Аня была тяжело больна, и Александра Фёдоровна так же трогательно и самоотверженно ухаживала за ней, как и за своими детьми. Часть свиты и прислуга оставались в своих жилых помещениях в правом крыле дворца и пользовались относительной свободой. Но когда отец Ани Вырубовой, управляющий Императорской канцелярией, композитор Александр Сергеевич Танеев отправился со своей супругой из возбуждённого и опасного Петрограда в Царское к дочери, чтобы найти у неё в Александровском дворце приют, один из командиров охранной команды, злобный поляк Замайский, постыдно выгнал его за дверь.

Несли охрану дворца и узников разные воинские части, составившие сводный полк. Однажды, в конце марта, полковника Романова особенно поразила развязность солдат и злобная грубость прапорщиков. Оказалось, что дежурила команда из солдатских депутатов. На другой день пришли совсем иные люди – с воинской выправкой, дисциплинированные. А два офицера из этого караула спокойно помогали Николаю Александровичу и Вале Долгорукову расчищать от снега дорожки в парке.

Теперь у царя стало много времени на любимую простую физическую работу на вольном воздухе, пешую ходьбу в замкнутом пространстве парка. Но его мозг привык к ответственной и ежедневной работе над документами, анализу и принятию решений. Теперь всего этого не было, и ему недоставало повседневного труда, которым он занимался с юности.

Свободное время он заполнял просматриванием газет «Новое время», «Вечернее время», «Русская воля», которые выписал на дом, как какой-нибудь обычный житель Царского Села, чтением книг из своей большой домашней библиотеки. Николай увлёкся «Историей Византийской империи» Успенского. Для больных жены и детей читал по вечерам вслух рассказы Чехова, по-английски – «Собаку Баскервилей» Конан Дойля и по-французски – «Тайну жёлтой комнаты» Леру. Газеты его особенно интересовали. Он пытался пробираться через потоки грязи и клеветы, выливавшиеся в них на Него, Аликс, Аню, покойного Друга, найти хоть крупицу какого-то здравого смысла или объективности и мучился оттого, что всю эту мерзость читал народ и, наверное, верил ей. Каждое утро открывать такие газеты было омерзительно, но он превозмогал себя ради получения хоть какой-то информации о положении дел.

Каждый день он ждал, что вот завтра получит «Новое время» и на первой странице увидит крупными буквами сообщение о движении на Петроград верных монархии боевых полков и дивизий, корпусов и армий… А вместо этого находил описание того, как великий князь Кирилл Владимирович поднял над своим дворцом красный флаг, или его интервью одной газете, начинавшееся словами: «Мой дворник и я, мы одинаково видели, что со старым правительством Россия потеряет всё…» – и другой: «С ужасом не раз думал, не находится ли царица в заговоре с Вильгельмом!..» От таких высказываний двоюродного братца-Каина его начинало тошнить.

Постепенно сознание Николая стало освобождаться от тех тисков, в которые попало в первых числах марта. Но вместе с душевным облегчением от сделанного шага дни стали приносить горечь обид от того, как быстро Семью стали предавать родственники и многие из тех, кого они с Аликс считали своими близкими и надёжными друзьями.

Неизбежное разочарование в большинстве людей, которые лезут в дружбу, низкопоклонствуют, приласкиваются любым способом, прилипают к сильным мира сего, когда они ещё на своей вершине, и немедленно покидают своих друзей-благодетелей, когда те лишаются власти или больших денег, – удел всех высокопоставленных личностей. Измены друзей случаются и в обычной жизни, но особенно болезненны и горьки они для тех, кто был в зените могущества и славы, избрал из множества алчущих дружбы самую близкую, казалось бы, душу, но эта родственная душа в особенно трудную для человека минуту оказывается пустотой или скользкой пиявкой, оставляющей предмет своих аппетитов как раз в тот момент, когда ему особенно нужна поддержка и помощь.

Александре было легче, чем Николаю. Две её лучшие подруги – Аня Вырубова и Лили Ден – остались ей верны. Государю повезло меньше. Верного адмирала Нилова Алексеев не пустил в царский поезд, оставив временно при Ставке. А бывшие ему такими близкими командир «Штандарта» Кока Саблин, флигель-адъютанты Анатоль Мордвинов, граф Дима Шереметев, молодой граф Воронцов, князь Павел Енгалычев, с которыми дружили семьями, было так дружно и хорошо, которые были поверенными в мыслях и делах и которых дружески принимала остро чувствовавшая всякую фальшь Аликс, все они бросили, оставили их «прежде, чем пропел петух»[154]

Всё это было унизительно и горько для царя, трусливо и подло со стороны его бывших друзей, ибо никто не заставлял их предавать Царскую Семью. Они могли ещё свободно приходить в Александровский дворец и оставаться хотя бы добрыми знакомыми, но цинично показали своё истинное лицо.

Сердце Николая наполнилось горячей благодарностью к Петру, когда молодой полковник неожиданно появился на дорожке парка в час регулярной прогулки царя. Августейший узник еле узнал в расхристанном, но бойком солдате, вынырнувшем словно из-под земли, гвардейского «корнета Петю».

– Что за маскарад?! – сначала нахмурился Николай Александрович, но, вспомнив о часовых, расставленных по всему периметру парка, о солдатах и прапорщиках, шныряющих по залам и коридорам Александровского дворца, понял, что начальник разведки 3-го конного корпуса конспирирует не зря, и одобрил его артистическое искусство маскировки. Полковник Романов и «солдат» присели поговорить за поленницей дров, распиленных императорскими руками.

Пётр принёс неутешительные вести. Действующая армия начала стремительно разваливаться под воздействием «Приказа № 1», подписанного Петроградским Советом и санкционированного военным министром Гучковым. Николай читал в газетах этот возмутительный документ, который отменял дисциплину в армии и подчинённость низших высшим, вводил контроль «солдатских комитетов» над офицерами. Тогда же бывший Верховный Главнокомандующий понял, что этот приказ превращает самую сильную армию мира в недисциплинированный сброд и является смертельным ударом по планам победоносного наступления русской армии в предстоящей кампании. Государь был неприятно поражён тем, что приказ этот был издан ещё до его отречения и, по сути дела, был циничным актом государственной измены. Тот факт, что Родзянко и военные руководители пропустили его в печать, свидетельствовал не только об их сознательном предательстве, но и о быстром разрушении ведомств контрразведки, военной цензуры и других служб внутренней безопасности государства. Пётр, от своих друзей в Генштабе более осведомлённый в сути дела, поведал ему некоторые дополнительные факты:

– Ваше Величество, мой друг, Генерального штаба полковник Лебедев, переведён на службу в контрразведочное отделение штаба Петроградского военного округа…

– Ах, это тот подполковник, что был с вами в госпитале моих дочерей Марии и Анастасии? – спросил Государь и добавил тут же: – Он стоял рядом с вами на пасхальном поздравлении в Большом дворце?

– Именно он, – подивился памяти Государя Пётр и стал продолжать свой рассказ: – Так вот, контрразведка установила, что человек, якобы писавший «Приказ № 1» от имени Петроградского Совета, является германским шпионом. Это социал-демократ, присяжный поверенный Соколов… Его лучший друг, тоже социал-демократ, но польский, по фамилии Козловский, ездил в 1915 – 1916 годах в Копенгаген как посредник между большевиками и немецкими разведочными органами, за что был арестован и теперь сидит в тюрьме… Соколов и несколько других социалистов, находящихся на содержании германского Генерального штаба, по предположению наших контрразведчиков, только легализовали в комнате № 12 Таврического дворца текст приказа, полученный из Германии. На Дворцовой площади провели текстологический анализ, который показал, что строение фраз этого документа – не русское, а представляет собой перевод с немецкого. Но самым главным аргументом в пользу такого мнения является тот факт, что основная масса экземпляров «Приказа № 1» была получена на фронтах, в передовых частях нашей армии – с другой, германской стороны фронта… Пачки с десятками тысяч экземпляров этих листовок ещё не успели уйти из Петрограда с почтамта и с эмиссарами Совета во фронтовые армии, как сотнями тысяч листков появились во время братаний наших распропагандированных дураков с немцами, сбрасывались с германских аэропланов над нашими позициями, доставлялись в наш ближайший тыл немецкими разведочными командами… В Генштабе есть и официальные донесения командиров наших частей по этому поводу…

– Я никогда не верил Вильгельму, – с глубокой печалью высказал Николай давно мучившую его мысль, – но глубина его морального падения просто поражает меня!.. Монарх, разжигающий в стране своего родственника революцию, – отвратительное чудовище!

– Да, Ваше Величество, – решил высказать ещё одно соображение Пётр, – у наших контрразведчиков есть сведения о том, что забастовки рабочих на военных заводах в Петрограде 23, 24 и 25 февраля были организованы на германские деньги немецкими агентами социал-демократами, а именно той их сектой, которую называют большевиками… Контрразведчики намерены арестовать некую мадам Суменсон, которая получает через шведские банки «Нюа-Банкен» и «Гетеборгс Хандельс-банк» крупные суммы немецких денег и передаёт большевикам…

– Почему же это шпионское гнездо вовремя не раздавила полиция? – с удивлением и негодованием спросил Государь.

– Ваше Величество, – подумав, ответил Пётр, – очевидно, потому, что уже в ноябре Дума раздавила министра внутренних дел Протопопова и парализовала его деятельность, обвинив устами настоящих германских агентов в шпионаже в пользу Германии…

– Господи! За какие грехи Ты так наказываешь Россию? – вырвалось у Николая.

Пётр видел, что Императору было больно и тяжело говорить об этом, что он давно и правильно оценил глубину трясины, в которую засасывало столицы и армию, но с такими помощниками и министрами, какие были у него, ничего не мог сделать для предотвращения катастрофы. Полковник решил изложить главное, ради чего шёл в Александровский дворец.

– Ваше Величество! – обратился он к государю. – У нас составилась большая группа офицеров, и мы хотим вывезти Вас и Вашу Семью в безопасное место за границей…

– Но я не собираюсь тайно бежать, как Людовик Шестнадцатый[155], из моей страны, – прервал Петра царь. – В любом случае я хотел бы остаться в России, частным лицом в Крыму, хотя князь Львов, глава Временного правительства и генерал Алексеев сообщили, что отправят нашу Семью к родственникам в Англию через Мурман, когда выздоровеют дети… Александра Фёдоровна колеблется, а дочери, как и я, хотят в Ливадию…

Николай помолчал, потом, с тоской в глазах, сказал от сердца:

– И Александра Фёдоровна и я – мы очень любим Англию. Мы были там счастливы с Аликс в гостях у её бабушки, королевы Виктории… Королевские замки там очень красивы… Добрые милые люди окружали нас, даже в городе, когда мы ходили по улицам… Но всё же для нас нет ничего дороже России!..

– Ваше Величество! – стал настаивать Пётр. – Вашей Семье здесь угрожает опасность… Ходят слухи, что эсеры-террористы хотят Вас убить. У нас есть план…

– Во-первых, я никогда не боялся за свою жизнь, мой мальчик! – снова, как когда-то, обратился по-домашнему к Петру Николай Александрович. – Во-вторых, в этой неразберихе и соперничестве Временного правительства и Совета никакой план не может быть надёжен.

– Мы хотим вывезти Вашу Семью из Александровского дворца на автомобилях, – решил пояснить полковник, – минуя Петроград, хотя бы на пристань в Петергоф, сесть там на небольшой пароход и по финляндским и шведским шхерам дойти до нейтральной Дании, где правит Ваш двоюродный брат…

– Это нереально по многим причинам, – живо откликнулся Николай Александрович. – На пути стоят морские базы Кронштадт и Гельсингфорс. Там хозяйничают уголовники в матросской форме… В Финском заливе поставлены минные поля, и надо знать их точное расположение, а это – секрет… Население в Финляндии и власти в Швеции разогреты германской пропагандой и враждебны России… При наличии телеграфных и радиотелеграфных станций всё предприятие обречено не просто на провал, а на гибель его участников… Так что, Петя, передай мою сердечную благодарность твоим друзьям за желание помочь, но бежать, как заяц, от моего народа я не собираюсь…

Пётр сидел понурый. Он был очень расстроен, что план его товарищей жестоко раскритиковал сам Государь, которого они так хотят спасти. Делать нечего. Надо было накапливать силы и ждать.

Пётр вдруг заметил, как патруль из двух солдат направился в их сторону.

– До свидания, Ваше Величество! – вполголоса сказал Пётр своему собеседнику и глазами показал в сторону патруля. – Передайте мой низкий поклон Её Величеству и особенный привет её высочеству Татьяне Николаевне.

– Передам, она уже выздоравливает… – улыбнулся в усы Николай.

Пётр, поднялся, сбил папаху на затылок и расхлябанной походкой, вытащив из кармана горсть семечек, направился в сторону патруля. Полковник Романов с беспокойством наблюдал за ним, пока не увидел, что патрульные приняли «солдата» Петю за своего и, покалякав пару минут, разошлись в разные стороны…

92

Незаметно подошло Благовещение и Вербное воскресенье. В пятницу вместе с Ольгой и Татьяной Николай отстоял всенощную в Фёдоровском соборе. Истово молились Богу и в Благовещение, у обедни и у всенощной. Когда возвращались домой из храма с пучками верб, то даже разнузданные караульные солдаты с красными бантами на лацканах шинелей при виде царя подтягивались, снимали папахи и крестились.

Николай был очень благодарен настоятелю Фёдоровского собора, скромному священнику Афанасию Беляеву, который заменил тяжело занемогшего духовника царя протоиерея Васильева и стал домашним священником Семьи в её чёрные дни.

Случайно, по воле судьбы, приблизившись к тем, кто ранее казался скромному настоятелю небольшой царскосельской церкви в сиянии регалий и власти смертными полубогами, отец Афанасий вдруг увидел, что эти люди, свергнутые с пьедестала, так же как и раньше – усердно, кротко, по-православному, часто на коленях, – молятся Богу. Их покорность и смирение были не театральными, скрывавшими мстительность или злобу, но полной отдачей себя в Волю Божию.

В один из дней, когда полковник Романов и его друг Василий Александрович Долгоруков срубили в парке огромную засыхающую ель и разделывали её двуручной пилой на аккуратные чурбаны, на расчищенной ими же дорожке показалась в сопровождении двух офицеров нервно вышагивающая, измождённая и сутулая фигура в полувоенной бекеше и каракулевой шапке «пирожком». Это был министр юстиции Временного правительства Керенский собственной персоной. Он пожелал увидеть арестованного «полковника Романова».

Караульные у ворот сказали Александру Фёдоровичу, что бывший царь гуляет где-то в парке. Керенский мчался по удивительно чистой дорожке в заснеженном пространстве, радуясь, что может идти наконец не в толпе, постоянно окружающей его, а в безлюдье и таким энергичным шагом, который выражает его динамичную сущность. Он всё время задумывался над тем, как ему следует обратиться к бывшему Императору: «Гражданин Романов?..» – не подходит, царь не может быть гражданином… «Ваше Величество?..» – не годится, поскольку будет каким-то признанием миропомазанности… «Полковник Романов?..» – вот-вот, то самое, что надо!»

Министр юстиции увидел вдруг на краю утоптанной поляны каких-то двух военных, явно увлечённых пилкой дров. Один из них был без фуражки, с всклокоченными волосами, в которых застряли мелкие щепки.

– Послушай, любезный, – обратился к нему Керенский, – где тут?..

Офицер повернулся и поднял на министра лучистые синие глаза.

Непонятная сила заставила Керенского принять стойку «смирно», и он сумел только почтительно выдохнуть:

– Ваше Величество!


За стенами узников Александровского дворца прошла весна, а в их положении ничего не изменилось. Семья уже отобрала в дорогу те любимые вещи, которые хотели взять с собой, когда придёт приглашение Джорджи Английского, тем более что Керенский, который довольно часто посещал Царскую Семью, постоянно говорил об этом. Но приглашения всё не было и не было…

Тёплая, а временами жаркая до духоты погода продолжалась в столице с конца мая. Не смягчало жару даже обилие вод. Временами на Петроград и Царское накатывался запах гари – это, совсем как летом 1914-го, горели в дальних окрестностях леса и торфяники.

На Невском проспекте было не протолкнуться ни днём ни ночью. Всяк, кто хотел вместе с воздухом вдохнуть хоть глоток свободы, выходил на главную улицу полюбоваться отсутствием городовых и дворников, разудалым видом солдат и прапорщиков с красными бантами на гимнастёрках, содранными с лавок «поставщиков Двора Его Величества» вывесок с гербами Дома Романовых. Свобода была и в том, чтобы лузгать семечки и плевать кожуру от них хоть во все стороны – благо что крикливые по-южному торговки навезли их пудовыми мешками и предлагали по копейке большой гранёный стакан.

Как человеку образованному и культурному, Александру Фёдоровичу Керенскому страсть толпы к семечкам не только не нравилась, но доставляла и некоторые личные неудобства. Как многие другие министры р-р-революционного Временного правительства, он тотчас занял казённую квартиру бывшего последнего царского управляющего министерством юстиции Добровольского – рядом с Невским, на углу Большой Итальянской и Екатерининской улиц. Роскошная двухэтажная квартира, с полным штатом прислуги и поваром, с казёнными выдачами продуктов и прочего, очень понравилась Александру Фёдоровичу. А чем он хуже Гучкова – военного министра, который ещё скорее его, Керенского, занял такую же шикарную квартиру военного министра? Тем более что сами эти царские министры получили новые казённые места проживания в камерах Петропавловской крепости, под надёжной охраной.

Правда, в их прежних казённых жилищах, в центре Петрограда, оставались ещё чада и домочадцы. Но какая же это мелочь по сравнению с революционным энтузиазмом масс. Тем более что сам Керенский и при вселении в новую квартиру сумел-таки показать себя истинным демократом. Он яростно пожимал руки швейцарам, курьерам, лакеям, горничным и, пожелав увидеть прежнюю хозяйку, Ольгу Дмитриевну Добровольскую, просил её остаться в доме, а ему достаточно будет только рабочего кабинета её мужа и комнаты рядом для ночного сна…

После этого он приказал собрать всю прислугу и сказал им речь, в которой просил служить Ольге Дмитриевне, сообщив истинную правду, что старое правительство, арестовывая революционеров, не обижало их семейств, а новое, революционное, должно быть ещё более великодушным.

Любовь к Керенскому и к его новой квартире у его единомышленников оказалась столь велика, что через пару дней в этот дом стали въезжать и постепенно заняли все комнаты верхнего этажа бывшие каторжане и политические ссыльные. На нижнем этаже, рядом с Керенским, нашлась комната и для приехавшей из Сибири знаменитой «бабушки русской революции» Брешко-Брешковской[156]. Про неё уже давно ходил слух, что она – плод сожительства Наполеона Бонапарта в Москве с какой-то русской женщиной. На этой почве враги Брешко-Брешковской называли её «бабушкой русской проституции».

«Бабушка» пользовалась исключительной симпатией Керенского, целый день была окружена толпой молодёжи и без устали проповедовала всем, что сейчас надо ехать в деревню и вести там пропаганду среди крестьян…

Без конца приходили к Александру Фёдоровичу делегации солдат, матросов, рабочих, крестьян. От общения с народом и от столь явной демонстрации любви к нему Керенский расцветал.

Гордая и самодовольная улыбка озаряла его лицо и при входе в рабочий кабинет – он был всегда уставлен постоянно меняющимися огромными букетами цветов, неизменно красного цвета.

А семечки, эти проклятые семечки… Из-за бесконечной тонны посетителей, наполняющих приёмные и гостиные барской квартиры, эта её часть стремительно пришла в невероятно грязное и замызганное состояние, была наполнена столбами табачного и махорочного дыма, каким-то специфическим запахом вокзала и казармы. Наборные паркетные полы, с которых неизвестно куда исчезли драгоценные ковры, оказались покрыты шелухой от семечек и окурками, бумажками, заплёваны до крайней площадной степени.

Средь этого гудящего допоздна «бала революции» часто, а иногда и ежедневно возникали элегантные посетители. Они, впрочем, не якшались с чернью, а быстро проскальзывали во внутренние покои квартиры, доступ куда был весьма ограничен. Бывшей госпоже министерше казались совершенно непонятными частые визиты к Керенскому великого князя Николая Михайловича, высиживавшего часами в приёмной среди простонародья для того, чтобы по уходе последнего посетителя войти в кабинет к министру и запереться с ним и ещё одним странным другом Керенского – разжиревшим до безобразия графом Орловым-Давыдовым. Граф также ежедневно навещал Александра Фёдоровича. Частенько он присылал задолго до прихода своего повара запасы замечательных продуктов. Такие яства министерство юстиции, ввиду их дороговизны, не в состоянии было отпускать в будни из своих кладовых.

Обычно поздно вечером три друга, то есть Керенский, великий князь Николай Михайлович и граф Орлов-Давыдов, садились за обед, орошаемый немалым количеством изысканных вин из подвалов великого князя и графа. Керенский обожал эти ночные обеды, которые придавали особенный шарм его теперешней жизни. И за дружеским столом, даже если, как сегодня, присутствовал только один из верных друзей – граф Орлов-Давыдов, он чувствовал себя на великой сцене революции. Сегодня он вообще не мог быть без благодарного слушателя, его всего распирало: ведь он в который раз побывал в Царском Селе у «полковника Романова» и был полон «высочайших» впечатлений.

Как вихрь ворвался Керенский в свой кабинет. Постоянно следовавшие за ним два верных офицера-телохранителя встали снаружи у дверей и объявили толпе, что сегодня ни для кого приёма не будет. Внутрь коридора, где были апартаменты Керенского, специфический запах простонародного отхожего места не проникал. В кабинете, среди букетов красных роз, источавших при распахнутых окнах дивный ночной аромат, в покойном кресле еле поместился граф Орлов-Давыдов и, просматривая иллюстрированные журналы, дожидался своего великого друга.

Керенский с упоением вдохнул аромат цветов и изнеможённо опустился в министерское кресло.

– Как я сегодня устал!.. И как я сегодня счастлив! – объявил он единственному слушателю так, словно говорил с трибуны на площади. – Я видел Государя и беседовал с Ним!..

Граф взял с табачного столика подле себя медный колокольчик и позвонил. Отворилась боковая дверь. Вошёл повар графа. Он без слов всё понял и доложил:

– Кушать подано!

Ночная прохлада, вливавшаяся в окна, мешалась с ароматом букетов. Видимо, она придала новый прилив сил Керенскому. Министр юстиции рывком поднялся с кресла и вместе с графом отправился боковым коридором в столовую. На хозяйском конце длинного стола было уже всё накрыто. Официант в белых перчатках держал наготове графин с вином.

Керенский позволил налить себе вина, отпил глоток и очень одобрил его вкус. Пальцем показал на пустой бокал графа…

Принесли первую закуску. Не прожевав, с полным ртом Керенский принялся рассказывать о своих новейших впечатлениях от встречи с монархом:

– Да, да, да, мой милый граф! Я с каждым новым свиданием с Николаем Александровичем убеждаюсь в том, что это совсем не такое ничтожество, каким мы рисовали его перед народом до революции и теперь… Это мудрый и обаятельный человек! А какие у него глаза, излучающие доброту и кротость!.. Нет, я раньше не знал ничего о нём и принимал придворные сплетни обиженных царедворцев за истину… Государь вовсе не ограниченный и не необразованный человек. Каждый раз он поражает меня разносторонними знаниями, умом и огромной памятью, присущей всем великим людям, осведомлённостью и какой-то прямо патологической любовью к армии, которая так низко предала его в лице своих военачальников. Как он страдает оттого, что солдаты Царскосельского гарнизона, которых он видит каждый день, теряют воинский вид и дисциплину! Представляете, однажды он увидел часового, спящего в тулупе на скамейке в парке… Казалось бы, он должен только радоваться, что его так плохо охраняют. Но он страдал ещё и оттого, что как полковник, то есть высокий офицерский чин, он не имеет права сделать замечание человеку, грубо нарушающему воинский устав…

Керенский и граф отпили вина и приступили к следующему блюду.

– Ах, сегодня он сказал мне, – восторженно закатил глаза министр юстиции, – Александр Фёдорович, как жаль, что у меня раньше не было такого хорошего министра, как вы… Вы были бы у меня очень хорошим министром, даже главой Кабинета, вы всегда говорили бы мне правду, и мы двинули бы Россию далеко вперёд…

Орлов-Давыдов бросил испытующий взгляд на Керенского. У него от этих излияний родилась мысль о том, не хочет ли Керенский восстановления монархии, конституционной, разумеется, чтобы самому возглавить российское правительство? Ведь с его честолюбием и самолюбованием положение хоть влиятельного, но лишь министра, очевидно, перестало его удовлетворять. Бывший царь, как неглупый человек, может пытаться играть на его честолюбии. Граф решил проверить свои подозрения.

– И как же теперь будет складываться судьба несчастного Императора? – прервал он излияния в любви Александра Фёдоровича к «полковнику Романову».

– Вы же помните, дорогой граф, что ещё в начале марта, в момент ареста царя в Могилёве, наше правительство гарантировало ему впоследствии свободу и выезд с семьёй за границу, – сразу понял подоплёку вопроса Керенский. – Мы тогда же переговорили с Бьюкененом, он сделал запрос в Лондон, и второго апреля кабинет Ллойд-Джорджа передал Милюкову своё решение о том, что приглашает бывшего Императора и его семью в Англию в качестве меры гуманности и политической мудрости. Нам официально было сообщено, и я дважды говорил об этом Николаю Александровичу, что его величество король Георг Пятый и правительство его величества будут счастливы предоставить русскому Императору убежище на Британских островах. Бьюкенен тогда же предложил и план, как это осуществить: Великобритания готова предоставить крейсер, которому к указанному из Петрограда моменту будет приказано отправиться в порт Романов на Мурмане, взять там на борт Царскую Семью и вывезти её в Англию…

– Но то было в апреле, а сейчас, слава Богу, июнь! – добавил новый вопрос граф. – Что же мешало эвакуации?..

– Многое, – пылко взмахнул рукой Керенский. – Сначала мешала болезнь царских детей и их долгое выздоровление от кори… Затем Бьюкенен или кто-то из англичан допустил утечку этой конфиденциальнейшей информации к деятелям Петроградского Совета. Мстиславский-Масловский, мой верный товарищ по партии эсеров, выразил от имени Совета «гнев и подозрения» по поводу гуманного акта нашего правительства…

– Я слышал, – хмыкнул граф Орлов-Давыдов, – что ваш верный товарищ Масловский даже собрался однажды в Александровский дворец с группой эсеров и анархистов, чтобы в перестрелке убить царя и царицу?..

– Слава Богу, тогда охрана дворца не допустила самосуда толпы, и Масловскому пришлось довольствоваться только тем, что ему в коридоре «предъявили» живого Государя… – подтвердил Керенский. – Это был бы позор для нашей гуманной и «бескровной» революции… К тому же из-за цареубийства могли объединиться верные Императору части и смести нас с лица земли…

– Странно ведут себя англичане, – поддержал сомнения Керенского граф. – Ведь они так распинались перед Николаем Романовым, когда он был у власти… Помните, в феврале шестнадцатого года личные представители короля Георга и правительства Великобритании вручили в Могилёве Императору диплом и жезл фельдмаршала Британской королевской армии? И как же они теперь выйдут из такого двусмысленного положения, когда не отставленный действующий британский фельдмаршал заключён под арест и не может выехать к королю? Ведь это абсурд! Стоило ли развязывать революцию, чтобы чернь одерживала верх над всеми нами?!

– Задержка может быть полезна! – вдруг зловеще блеснули глаза Керенского, а его театральный пыл пропал. Министр юстиции допил свой бокал до конца и показал официанту, что надо налить другого вина. Попробовал его и, дождавшись, когда лакей выйдет, мрачно сказал: – Если Англия не примет его – а я чувствую, что так и будет, – то до Учредительного собрания и суда над Романовыми надо запрятать семью Николая так далеко в Сибирь, как это возможно, чтобы никто не мог его освободить…

93

«Валлийский лис», как называли в высших сферах Великобритании главу коалиционного кабинета Дэвида Ллойд-Джорджа, пребывал в сомнениях. «Что делать с Россией?» – таков был вопрос, постоянно мучивший премьера с марта месяца, когда Николай Романов отрёкся от престола. Ллойд-Джорджа не волновали никакие аспекты морали. В том числе ни союзнические отношения с Россией и какие-то обязательства перед её бывшим главой, ни близкие родственные связи английского королевского и российского Императорского домов. В конце концов, в политике цивилизованной Британии никогда не было ни дружеских, ни родственных симпатий, а только постоянные имперские интересы. Но в чём сейчас они?!

В союзнической державе ширится анархическое движение, которое явно не в силах держать под контролем Временное правительство. В результате ловкой деятельности германских агентов, которые умело используют революционный напор масс, быстро разваливается российская армия и вся государственная машина империи. От порога победы Россия катится в пропасть и уже сейчас не способна держать свой фронт против Германии и Австрии. Не исключено, что она вообще выйдет из войны.

Однако дезорганизованная Россия уже не так нужна в рядах союзников, как прежде, тем более что она захочет претендовать на свою долю добычи. Её место успешно заняла Америка с её неограниченными ресурсами… Как мудро поступил британский истеблишмент, когда долгими интригами и их венцом – международным скандалом из-за торпедирования бошами огромного пассажирского парохода «Лузитания» – втянул Северо-Американские Соединённые Штаты в мировую войну[157]. Пусть заокеанская демократия разворачивает силы хоть два года – Германия и Австрия будут теперь побеждены малой британской кровью и победителям достанется всё. Даже если Россия устоит на ногах, она не будет иметь сил, чтобы спорить с теми, кто нарастил свои мускулы, а не ослаб до синевы… Но если «североамериканские племянники» не успеют развернуться, а Германия выбьет из игры Францию, то последствия этого могут оказаться непредсказуемы… Так, может быть, пока поддержать Николая Романова, чтобы положение в России хоть немного стабилизировалось и она продолжала воевать с бошами?..

Туманность политических горизонтов после мартовской революции в Петрограде весьма удручала «валлийского лиса». Такое настроение усугублял некстати навалившийся на Лондон знаменитый туман, когда на расстоянии вытянутой руки ничего не видно ни днём, ни ночью. Вот и сегодня, несмотря на транспортные затруднения, связанные с туманом, надо было ехать в Бекингемский дворец посоветоваться с королём Георгом. Монарх внимательно следил за русскими делами, и его мнением нельзя было пренебрегать даже такому умнице и блестящему организатору, каким себя считал Ллойд-Джордж, и его сторонники в парламенте и правительстве.

Премьер вызвал закрытый «роллс-ройс», закутался в плащ от сырости, надел на свою роскошную седеющую шевелюру артистическую шляпу и отправился в недальний путь – по краю Сент-Джеймского парка и Мэллу. Перед радиатором авто, с мощным фонарём в одной руке, монотонно подавая сигналы колоколом в другой, двигался в тумане полицейский. Ллойд-Джордж благополучно прибыл к подъезду Бекингемского дворца. Король принял его в своём маленьком уютном кабинете, где с противной сыростью, проникавшей с улицы, успешно боролся камин, полный раскалённого багрового кокса. Среди массы рамочек с фотографиями, частично закрывавшими письменный стол Георга Пятого, премьер заметил и портрет его двоюродного брата Николая, о судьбе которого он хотел говорить с королём. Сначала он принял это фото за портрет самого Георга, но, бросив более внимательный взгляд, обнаружил на персоне неизвестный ему мундир.

Быстро покончив с докладом о текущих делах, Ллойд-Джордж перешёл к главному вопросу. Он знал, что король в разговорах с приближёнными лордами и министрами выставляет себя не только родственником, но и другом русского царя. Поэтому он начал с того, что положил на стол королю телеграмму сэра Джорджа Бьюкенена из Петрограда. Посол сообщал в ней, что Чрезвычайная Следственная Комиссия, назначенная Временным правительством для того, чтобы найти факты, подкрепляющие слухи о государственной измене царицы и царя, о якобы шпионаже Александры в пользу Германии или покровительстве Николая и его Супруги германским шпионам, о влиянии Распутина и Вырубовой на внешнюю и внутреннюю политику, пришла совершенно к противоположным результатам.

Все бумаги, изъятые Чрезвычайной Следственной Комиссией у царя и царицы, фрейлины Вырубовой, последнего министра внутренних дел Протопопова, были внимательно изучены опытными следователями, но абсолютно ничего похожего на улики не было обнаружено. Более того, для обследования Вырубовой была созвана медицинская экспертиза, которая установила, что эта «распутная женщина», брошенная после мартовской революции за «любовные похождения» с Распутиным и дружбу с царицей в тюрьму[158], оказывается, в свои 33 года оставалась… девственницей!

Посол Бьюкенен писал и о том, что, когда председатель Комиссии стал принуждать следователей Руднева и Романова сфабриковать «факты» против царя и царицы, Вырубовой и Распутина, следователи демонстративно подали в отставку. Сэр Джордж узнал также от самого князя Львова, главы Временного правительства, что министр юстиции Керенский в своих докладах Кабинету с полной убеждённостью, ссылаясь на Чрезвычайную Следственную Комиссию, заявлял о бесспорном установлении невиновности Государя, Императрицы и близких друзей…

Георг внимательно читал шифровку. Дойдя до её выводов, король облегчённо вздохнул:

– Как я рад, что мой друг и брат Николай, сестра Аликс совершенно очищены от вздорных обвинений! Лично я, хооошо зная и любя моего брата, никогда не верил этим сплетням…

Возвращая листы телеграммы премьеру, король прищурился:

– Но почему Временное правительство не опубликует эти радостные выводы?

«Очень хитрый вопрос!» – решил про себя Ллойд-Джордж. Вслух он ответил с валлийской народной грубоватостью:

– Наверное, потому, что тогда русским дуракам стало бы ясно: они напрасно устраивали революцию!

По молчаливому одобрению, с которым король встретил эту мысль, и отсутствию его пожелания дать соответствующую утечку информации в свободную британскую прессу, премьер понял, что и в Англии правда не нужна даже родственнику и другу русского царя. После такой реакции Георга было совсем просто установить, что он на самом деле думает о приглашении царской семьи в Англию. Сам большой циник, премьер был уверен, что король очень не хочет показать всему миру свой политический цинизм. Он готов выглядеть фарисеем, что на Островах всегда считалось скорее достоинством, чем пороком.

Ллойд-Джордж начал с того, что задал вроде бы невинный вопрос монарху:

– Ваше величество, а как мне быть с сэром Артуром Бальфуром, который опротестовал на днях готовящийся официальный отказ от приглашения семьи Романовых в Британию? Сэр Артур заявил, что, поскольку такое приглашение было послано Временному правительству и принято им ещё в апреле, налицо «позорный скандал»…

Премьер увидел, как король начал юлить. Он не ответил на прямо поставленный вопрос, а стал размышлять о будущем:

– Конечно, если Николай и Александра получат убежище здесь, в Англии, нам необходимо будет для оправдания перед общественным мнением, настроенным с подачи русской оппозиции против царя и царицы, развеять тот туман клеветы, который окутывает их фигуры… А не окажем ли мы тем самым плохую услугу дружественному нам Временному правительству в борьбе против анархии в России?..

Король откинулся на спинку кресла, полуприкрыл серые глаза красными набухшими веками, чтобы спрятать злой блеск, поднимавшийся из глубин его жестокой и вечно недовольной души. Он прекрасно понял, что Ллойд-Джордж пришёл для того, чтобы заручиться королевским согласием на отказ в приглашении Семье Романовых. Но Георг не хотел давать прямого указания премьер-министру об этом, а рассчитывал подтолкнуть «социалиста» Ллойд-Джорджа к самостоятельному решению. Король отнюдь не хотел, чтобы «валлийский лис» мог когда-нибудь в предвыборной борьбе сослаться на документ или устную формулировку монарха, ясно выражающие нежелание Георга предоставить убежище брату и сестре, к тому же такой же внучке королевы Виктории, как и он сам…

– Если Николай и особенно Александра прибудут к нам на Острова, не создаст ли это новых проблем для нас? – задумчиво говорил король. – Но будет ли выгодно для Британии, если царь и царица прибудут в какую-либо нейтральную или даже очень отдалённую от Европы страну?.. В Европе – например, в Данию?.. Испанию?.. Или Швецию… Если они, конечно, захотят его принять… Ведь оттуда Ники и Аликс могут хоть на следующий день перебраться в Россию с помощью сил, оставшихся верными им… Тогда Российская империя вновь окрепнет и сможет претендовать на «самый ценный приз этой войны» – Дарданеллы и Босфор… Более того, я боюсь, что, если Николай окажется в Англии или любом другом государстве, кроме России, на послевоенной мирной конференции будет труднее отказать этой слабой стране в исполнении уже подписанных Императором межсоюзнических соглашений о разделе территорий побеждённых держав…

– Ваше величество, – грубовато, играя «валлийскую прямоту», рубанул Ллойд-Джордж, – гнойный нарыв в виде арестованного царя всё время возбуждает смуту в России, раскалывает её общество… Если этот нарыв убрать, то Россия окрепнет очень быстро… Зачем тогда было сэру Джорджу Бьюкенену помогать устраивать переворот в Петербурге?..

– Но не отвлечёт ли революция армию нашего союзника от войны с Германией? – широко открыв глаза, с наигранным ужасом обратился Георг к премьеру. Тот был готов к лицемерному вопросу и решил продемонстрировать королю свою постоянную нацеленность на победоносное окончание мировой схватки.

– Ваше величество, мы заставим Америку раскошелиться и прислать нам больше солдат, оружия, сырья для нашей промышленности… Соединённые Штаты заменят на фронте слабеющую Россию… Что же касается эвакуации царя Николая и его семьи, то я сумею уговорить лорда Бальфура послать через посла Бьюкенена вежливый отказ министру иностранных дел Милюкову… Русский министр – республиканец и хорошо поймёт меня, социалиста, общественное мнение Британии… Но боюсь, когда послы Испании, Дании и других потенциальных стран – убежищ для Романовых узнают о секретном решении нашего коалиционного правительства, все монархи закроют свои двери перед царём и царицей… – лицемерно развёл ладони премьер-министр.

– Бедный Николай, бедная Александра! – с жалостью вымолвил Георг и взял в руки портрет своего брата. – Но лично я всегда был уверен, что их помыслы и дела были кристально чистыми!.. Спасибо за приятное известие!..

Ллойд-Джордж облегчённо вздохнул. Он понял, что король остался весьма доволен его решением отказать в приглашении Семье Романовых и благодарил именно за это.

94

Граф Павел Константинович Бенкендорф, обер-гофмаршал Двора Его Величества, хорошо знал и исправно нёс свою службу. После того как старого графа Фредерикса и его зятя Воейкова адмирала Нилова ещё в Ставке изменники оторвали от Государя, а толстый и слащавый начальник Конвоя граф Грабе, любимые флигель-адъютанты царя Саблин, Мордвинов Лейхтенбергский, Нарышкин по своей воле отшатнулись от Царской Семьи, сердечно преданный ей граф Бенкендорф взял на себя многие функции, которые несли все сбежавшие со службы господа. Старик счёл при этом наиболее важным правдивое информирование царя и царицы о том, что на самом деле происходит в Петрограде и вокруг Царского Села. Обер-гофмаршал, оставаясь при Императрице во время последней поездки Государя на Ставку, которая закончилась его отречением от престола, перенял от дворцового коменданта часть его негласных сотрудников. Теперь один из них за четыре дня до отъезда сообщил Бенкендорфу истинный маршрут, по которому пойдёт царский поезд.

После завтрака в пятницу граф попросил минуту внимания Государя и Императрицы для конфиденциального сообщения. Царские Дети благовоспитанно вышли, не задавая лишних вопросов. Мажорное настроение, возникшее за столом от дивного дня и обещанной недавно Керенским перспективы отъезда в Ливадию ещё наполняло блеском глаза Николая и Александры, когда Бенкендорф внешне бесстрастно и размеренно доложил:

– Ваши Величества! Один из осведомителей дворцовой полиции сообщил вчера поздно вечером, что по решению Временного правительства Августейшее Семейство будет отправлено в ночь с 31 июля на 1 августа не в Крым, а в один из дальних губернских городов в трёх или четырёх днях пути на восток… Информатор отметил, что это секретное решение было инициировано Керенским после его встречи с адмиралом Колчаком и Тобольским архиепископом Гермогеном…

– Злейшим врагом нашего покойного Друга, а стало быть, и нашим… – прошептала Александра и чуть громче добавила: – Извините, граф, что я прервала вас!..

Обер-гофмаршал машинально поклонился в её сторону и продолжал:

– Керенский, сославшись на Колчака, заявил, что тот категорически возражает против прибытия Царской Семьи в Крым. Да, Ваше Величество! – подтвердил Бенкендорф. – Как заявил на заседании Кабинета Керенский, для умиротворения общественности важно, чтобы Царь и его Семья были отправлены в Сибирь, куда царское правительство ссылало революционеров. Последовательный и мстительный ненавистник Её Величества архиепископ Тобольский Гермоген лично обещал министру-председателю постепенно довести режим содержания Царской Семьи до строгого тюремного… Керенский сказал также, что Гермоген мог бы впоследствии, когда будет на то воля Временного правительства, произвести насильственный постриг царицы и царя в монашество в самых отдалённых сибирских монастырях…

– Выходит, – потеребил в волнении свой ус Николай, – Керенский, хотя и милый внешне человек, уже два раза солгал мне… Один раз – про наш отъезд в Англию через Мурман. Второй – про нашу возможную частную жизнь в Ливадии… Лгал Алексеев, лгал князь Львов, лгал и продолжает лгать Керенский… Может ли долго просуществовать правительство, которое лжёт?!. Не только мне… Я по газетам вижу, что оно лжёт народу и изворачивается перед Советом… Нет! Проку от них Россия не дождётся!..

– А Гермоген!.. Это подлейший друг подлого Николаши, такой же отступник церковных обетов, как Николаша – нарушитель воинской и великокняжеской присяги! – поддержала своего супруга Александра. – О Господи!.. Сколь много иерархов нашей Церкви несут в себе не Веру Господню, а Иудин грех и тщеславие!..

Бенкендорф разделил с царём и царицей чашу горечи, которую принесло его сообщение о секретном заседании Временного правительства. Его душа содрогнулась от глухого предчувствия беды, но он нашёл в себе силы, чтобы внешне спокойно закончить изложение донесения:

– После того как Тобольск был назван в качестве наиболее подходящего места ссылки Царской Семьи, Керенский обратился к обер-прокурору Святейшего Синода Владимиру Львову и рекомендовал ему, после успешного завершения всех дел с царём и царицей, возвести архиепископа Гермогена в сан митрополита и дать ему для кормления богатую епархию…

Николай не подал и виду, как болезненно затронул его доклад обер-гофмаршала о подлом лицемерии Керенского. Ведь ещё недавно он душевно и искренно разговаривал с министром юстиции во время его визитов в Александровский дворец. После многих бесед с ним Государю стало казаться, что этот импульсивный и речистый человек, полный энергии, мог бы быть хорошим министром в его правительстве, если бы они с ним раньше нашли общий язык…

Новая ложь и предательство Керенского, который с трибуны Думы за полгода до бунта призывал убить монарха, а потом льстиво беседовал с ним, когда тот стал узником Александровского дворца, открыли наконец Николаю истинное лицо этого «революционера».

Последние дни июля выдались в Царском Селе тёплыми и тихими. Ароматы дерев, цветов и травы Александровского парка крепли особенно в вечерние часы и вливались потоками в настежь отворённые окна дворца. Громоздкий багаж отъезжающих был собран, упакован. Стрелки охраны сносили его в круглую залу. Было уже объявлено, что заказаны поезда, которые увезут ночью «в неизвестном направлении» Царскую Семью, немногих оставшихся верными придворных и персонал. Никто, даже дети, не ложился спать.

Злодеи всех времён и народов предпочитают творить свои чёрные дела под покровом темноты, очевидно, потому, что ночью засыпают даже мельчайшие остатки совести у людей, преступающих законы Божеские и человеческие. Так и Керенский решил отправить Царскую Семью из столицы обязательно ночью.

Поезда были заказаны только после того, как вечером официально объявили об отъезде и начали собирать в одно место багаж и пассажиров. Однако составы оказались не готовы и их надо было ждать много часов… Грузовики для доставки должны были прийти сразу же вечером, но куда-то запропастились, тем более что не было ещё и поездов. Несколько раз сообщалось об их приходе, но беспокойство, возникавшее от этого, оказывалось напрасным. Пассажиры снова рассаживались дремать по креслам и диванам круглого зала. Самый маленький из них – Цесаревич Алексей – очень хотел спать, но больного ребёнка постоянно будили, думая, что вместе с грузовиками пришли легковые моторы и пора в них садиться.

Надменная и гордая Александра Фёдоровна хранила молчание в своём кресле-каталке, а Николай, словно маятник, ходил от стены до стены. Ему было очень тяжело покидать родной дом, но своим примером он хотел подбодрить остальных и поэтому натянул на лицо маску полного спокойствия… В десять с половиной часов Керенский неожиданно появился снова и привёз попрощаться с Николаем его брата Михаила. Но в круглый зал, где собралась семья, Михаила почему-то не пустили, хотя он хотел попрощаться и с детьми. В полупустой комнате, развалясь на диване, министр-председатель с нескрываемым наслаждением наблюдал, как Николай, среднего роста, потоптался возле худощавого верзилы, его брата. Говорить о чём-то семейном в присутствии постороннего человека братья не захотели. Никакой другой общей темы они не нашли, а только потрогали друг друга за пуговицы мундиров, прикоснулись к плечам, снимая невидимые пылинки, и растерянно посмотрели друг другу в глаза. Михаил быстро отвёл свои в сторону, словно стыдясь признать перед старшим братом и Государем свою вину в споспешествовании изменникам. Затем братья довольно прохладно обнялись, и Керенский увёл великого князя из дворца…

Возвращаясь к своим в зал, Николай задумался. Зачем Керенскому нужна была его встреча с братом? Что он ожидал или хотел услышать и увидеть? Может быть, он надеялся таким образом спровоцировать у Императора запоздалое сожаление в том, что он передал свою корону брату, а тот не удержал её, уронил на заплёванный и замызганный паркет Думы, под ноги Временному правительству? Но теперь, когда выяснилось, что Керенский постоянно лгал ему, он не унизится до того, чтобы показать этому фигляру революции малейшую человеческую слабость!

…В половине пятого утра, когда было ещё темно, Керенский снова появился в Александровском дворце. С рассветом Семья покинула стены своего любимого дома, в котором так быстро промелькнули двадцать три счастливых года супружества Ники и Аликс, выросли их дети.

Николай на несколько секунд задержался на пороге зала. Груда сундуков и чемоданов не помешала ему на мгновенье вызвать из глубин памяти торжественность Малых приёмов, проходивших здесь, шеренги высших чиновников и офицеров, представлявшихся ему по торжественным случаям. Тяжесть утраченного мира снова обрушилась на его плечи.

Моторы доставили Царскую Семью и пожелавших разделить с ней судьбу доктора Боткина, генерала Татищева, князя Долгорукова, швейцарца Жильяра, фрейлину графиню Гендрикову и гофлектриссу Шнейдер к переезду неподалёку от станции Александровская. Чуть в стороне от него в чистом поле стояли два пассажирских состава, к которым надо было идти по шпалам и щебёнке. Николай прекрасно понял, что Керенский тем самым приготовил новое унижение, физические трудности Александре и дочерям. Царица с больными ногами и в туфельках на каблуках, четыре девушки в лёгких дорожных туфлях должны были пройти по каменистой насыпи, где невозможно было использовать инвалидное кресло-коляску, в котором в последнее время чаще всего передвигалась Александра. Сердце Николая облилось кровью за жену. Он, который так умел держать себя в руках, отвесил бы за издевательство над женщиной пощёчину Керенскому, если бы тот оказался поблизости… Но только редкая цепь солдат окружала пассажиров и двигалась, словно загонщики на охоте, чуть сзади и сбоку в сторону составов.

Николай хотел взять Аликс на руки и нести её, как носил в молодости. Но Александра, прочитав его мысли по глазам и увидев осклабившиеся в издевательских улыбках физиономии одних солдат, жалостливое выражение лиц других, проявила пуританскую стойкость своего характера.

– Не надо, Ники! – вполголоса, но твёрдо сказала она. – Я дойду! Дай только твою руку, я обопрусь на неё…

Царственно прямая и гордая, под руку с Государем, Императрица лёгкой, словно в молодости, походкой прошла к международному спальному вагону, предназначавшемуся для Семьи и маленькой группы придворных.

На востоке всходило большое красное солнце. В его лучах горели пурпуром красные буквы на белом полотнище, укреплённом на борту вагона. Они объявляли: «Миссия японского Красного Креста». Над тамбурами слабо шевелились под утренним ветерком флаги Страны восходящего солнца с круглым красным символом небесного светила.

Поезд Миссии японского Красного Креста мчался на восток. Сразу за ним, словно совсем недавно – свитский, следовал состав с батальоном стрелков, назначенных охранять царя. На больших станциях не останавливались, и по требованию коменданта пассажиры вынуждены были завешивать окна, так что невозможно было увидеть людей, вокзалы, прилегающие улицы… По вечерам поезд останавливался на час-полтора в чистом поле, чтобы пассажиры могли немного размяться.

Николай хорошо знал географию своей страны. Но и он только по косвенным признакам узнавал, что проехали Вологду, Вятку, Пермь, Екатеринбург… Когда перевалили Урал, воздух стал значительно холоднее. Перед Тюменью поезда еле-еле тащились, чтобы прибыть к половине двенадцатого ночи на пристань, откуда пароходами по Туре и Тоболу надо было пройти до губернского центра Тобольска ещё добрых три сотни вёрст.

Пока под полом вагона стучали колёса поезда, мысли Николая разбегались. Он то разговаривал с Аликс, то давал Алексею краткие уроки географии и истории тех мест, по которым пролегал их путь. Неизбежная дорожная суета, так непохожая на размеренный ритм жизни в синих, с золотыми орлами вагонах Императорского поезда, не давала ему сосредоточиться. Он был на несколько дней оторван от газет и агентских листков, от слухов, которые регулярно кто-либо из друзей или слуг приносил в Александровский дворец в минувшие пять месяцев заточения. Теперь, в вагоне поезда, постепенно проходила острота ощущений от долгого нахождения рядом с непредсказуемым и одержимым революционным сумасшествием Петроградом, откуда в Царском Селе постоянно ждали какой-то угрозы.

Покинув заточенье Александровского дворца для ссылки в далёкий Тобольск, Николай стал часто вспоминать встречу с «корнетом Петей» у поленницы и ещё с одним офицером – Марковым, приходившим от другой группы военных, собравшихся также организовать тайный отъезд Семьи через Эстляндию. Царь не жалел, что не дал согласия на позорное бегство из России. Хотя теперь, спустя несколько месяцев после тех предложений, становилось ясно: почётное освобождение верными воинскими частями явно отдалялось хотя бы потому, что самые мужественные и честные военачальники вроде графа Келлера отказались присягать Временному правительству и были уволены в отставку. Организовать войска и народ было попросту некому. Император с ужасом начинал осознавать, что ложь и клевета в адрес Аликс и его собственный заразила сознание столь многих порядочных людей в России, что рассчитывать было почти не на кого. Он начинал ощущать страшное одиночество.

очью, после молитвы на сон грядущий, когда он закрывал глаза на верхней кровати своего купе, из шумов, возникавших от движения поезда, в глубинах памяти вдруг слагалась сцена пьесы дяди Кости «Царь Иудейский» и звучали слова саддукея, так подходившие к теперешней жизни. Ведь библейский саддукей, как и Керенский, принадлежал к правящей касте общества, и он учил злу заговорщиков против Иисуса Христа – фарисеев, производивших большое впечатление на чернь:

И эта же толпа, за Ним сегодня

Бежавшая как за своим Царём,

Боготворившая Его, поверит

Посмевшим осудить её Мессию

И будет казни требовать Его…

«И будет казни требовать Его…» – этот рефрен стал назойливо преследовать Николая при чтении газет, при виде расхлябанных и недисциплинированных солдат, окружавших его Семью, горел в глазах прапорщиков-тюремщиков… Только когда пассажиры поезда под японским флагом ступили на палубу парохода «Русь», стоявшего у пристани в Тюмени, и разместились в каютах, отдалённо напоминавших любимый «Штандарт», трагический рефрен на время отступил.

Рано утром караван судов, в середине которого шёл пароход с Семьёй и приближёнными «полковника Романова» на борту, отправился вниз по реке Туре.

Палуба парохода чуть дрожала в такт ударам колёсных плиц о воду. День был серенький, но приятный. Николай воспользовался относительным простором палубы, чтобы бесконечно мерить её шагами в течение долгих часов.

В середине дня на низком берегу издалека, за много вёрст, показалось большое село. Изгибы реки то приближали, то вновь отдаляли пароход от него. Село вольно раскинулось на берегу Туры вдоль знаменитого Сибирского тракта, который здесь особенно близко подходил к реке. Александра вдруг встала из своего кресла и подошла к леерам.

– Ники! – тихонько позвала она мужа. – Ты знаешь, ведь это Покровское, родина нашего дорогого Григория… Здесь, в этой реке, он ловил рыбу… Ты помнишь, он присылал нам свежую рыбу в Царское Село?.. Мир праху его, Божьего человека!.. Царствие ему Небесное!..

Слёзы показались на глазах Аликс, она сотворила крестное знамение. Николай подошёл и обнял её за плечи. Государыня всхлипнула. Потом превозмогла себя и вспомнила важное:

– Ты знаешь, Ники, ведь наш Друг предсказал, что мы обязательно побываем здесь и увидим его родину… А ещё он говорил Ане перед своей смертью: «Бог предназначил мне высокий подвиг погибнуть для спасения моих дорогих Государей и Святой Руси…»

Аликс тихонько заплакала, не желая привлекать внимание солдат охраны, толпившихся на корме. Сквозь слёзы она вглядывалась в открывающуюся панораму села, стараясь отыскать избу Григория Ефимовича по описаниям Ани Вырубовой, которую когда-то сама отправила с несколькими приятельницами в Покровское к Старцу, чтобы убедиться, праведную ли жизнь он ведёт. Это было нетрудно. Над крепкими избами и дворами сибиряков возвышалось только одно большое двухэтажное строение скорее городского, чем деревенского образа.

– Вот там его дом… – вдруг протянула она руку в сторону добротного особняка неподалёку от церкви.

– Царство ему Небесное!.. – перекрестился Николай. Застарелое чувство оскорблённого достоинства и обиды на клеветников вновь поднялось в нём. Вздорные россказни о том, что государственные дела решал не царь, а мужик, оказались и теперь, на шестом месяце революции, ядовитейшим оружием, которым изменники продолжали отрывать народ от Государя.

Село Покровское осталось далеко за кормой, а Николай, неутомимо шагая по палубе взад и вперёд, продолжал раздумывать о Друге, чудесным образом излечивавшем Алексея, о ненависти, которую этот мужик вызывал к себе у вельмож и некоторых многогрешных иерархов Церкви, о его мученической смерти… Его размышления постепенно перешли на то, что напрасно он так часто игнорировал добрые советы Александры, из которых некоторые, как он понимал, были навеяны Другом, черпавшим их из глубин народного разума.

«Да-а… В апреле 15-го года Александра писала мне, ссылаясь на мнение Григория, что не надо созывать Государственную думу… – припоминал он. – Я её созвал – и что получил в ответ от «народных» представителей?.. Крамолу и подкоп под правительство… В ноябре Аликс сообщала о том, что Друг советует начать наступление около Риги… Но я не стал приказывать этого Алексееву, хотя позже выяснилось, что был бы полный успех и можно было отодвинуть немцев далеко на юго-запад… Наверное, напрасно я обижал Александру, отвечая в письмах на её беспокойство, что «мнения нашего Друга о людях бывают иногда очень странными» и что «ответственность несу я и поэтому желаю быть свободным в своём выборе». Слишком во многих кандидатах на высокие посты я ошибался более, чем она… Что хорошего дала эта моя «свобода выбора», когда я, вопреки мнению Аликс и Друга, назначил обер-прокурором Синода скотину Самарина, который тут же стал вредить нам?! Товарищем министра к Протопопову – Курлова, а не князя Оболенского, как она рекомендовала?! Не учёл я, к сожалению, и советов Аликс взять в министры финансов графа Татищева, а военным министром – генерала Иванова… Может быть, измена тогда не так быстро смогла бы развиваться и я успел бы её предотвратить?!. А главное, конечно, – я не добился претворения в жизнь трёх важнейших вопросов, которые Аликс ещё с начала 16-го года постоянно ставила в своих письмах: введения военного положения на транспорте и военных предприятиях, когда за саботаж и забастовки организаторов предали бы военно-полевому суду, как во Франции и Англии; недосмотрел за налаживанием продовольственного снабжения Петрограда; вовремя не начал карать и удалять изменников, начиная от Гучкова и Алексеева… Если бы я, вместо попыток установления согласия с Думой, которая, как оказалось, этого согласия вовсе не хотела, – с горечью пришёл к выводу Николай, – завёл бы, как Иван Грозный, опричнину или, как прадедушка Пётр Алексеевич, Розыскных дел Тайную канцелярию, разумеется, без пыток и казней, но с тюрьмой и ссылкой для изменников великих князей, аристократов и думских подстрекателей к бунту, – смог бы я тогда сохранить самодержавие нетленным и передать Великую Россию своему Наследнику?..»

Николай даже остановился посреди палубы, словно натолкнувшись на препятствие, – так эта острая мысль обожгла его. Задумавшись, он потёр виски, и, когда отнял ладонь ото лба, запоздалый ответ пришёл к нему: «Да!.. В самом начале войны надо было главарей «общественности» и весь Дом Романовых, всю аристократическую чернь, продажных журналистов, брать в ежовые рукавицы… Когда патриотический накал был высок, когда народную массу не поразили ещё бациллы революционной чумы, можно было предотвратить смуту и бунты. Да!.. Если бы я тогда раздавил этих гадин – Гучкова, Родзянко, Николашу с его «чёрными галками», не возвысил бы своими руками изменников Рузского и Алексеева, Россия избежала бы той «великой бескровной» революции, за время которой матросня и солдатня убили тысячи офицеров, боевики-социалисты – десятки тысяч полицейских, чиновников и других ни в чём не повинных людей, виной которых было только то, что они были одеты в форму разных царских ведомств!.. Господи! Почему Ты не наставил меня на прямой путь спасения моей Родины?!»

95

В Тобольске Семью поселили в доме бывшего губернатора, а свитских и персонал – в доме богатого купца на другой стороне улицы. Революционные веяния ещё совершенно не затронули этот богатый купеческий центр, стоявший на перекрёстке сибирских торговых путей.

«Прекрасно можно было бы жить и здесь, дожидаясь, когда пройдёт затмение в мозгах народных и в стране наступит не «революционный», а человеческий и Божеский порядок… – думал Николай в первые дни сибирской ссылки. – Но зачем всё время вводятся новые ограничения в передвижениях и снабжении всем необходимым?!. Какое свинство читать наши письма!.. Ограничивать в расходах наших собственных денег! Разрешать нам ходить в церковь только к ранней заутрене, и то – под охраной цепи солдат, как будто мы из церкви побежим в разные стороны! Как подло, что нас не пускают к обедне и вечерне!.. Даже помолиться толком не дают!..»

Особенно тяжко показалось сначала отсутствие простора. Тюремщики оставили Семье для прогулок только маленький огород и двор, который устроили, окружив забором отрезок малопроезжей улицы возле дома губернатора. Но и там члены Семьи всё время оставались на глазах у солдат, чья казарма на холме около особняка господствовала над всем прилегающим пространством.

Недостаток пешей ходьбы Николай возмещал энергичной работой на огороде. Она доставляла ему истинное удовольствие.

Комендант полковник Кобылинский, зная страсть Николая к пилке дров как к физическому упражнению, приказал привезти берёзовые брёвна, купил пилы и топоры. Это сразу сделалось одним из самых популярных развлечений узников губернаторского дома. Даже великие княжны пристрастились к новому для них спорту.

Газеты, русские и иностранные, выписанные Государем, приходили сюда на шестой день. Но читать их было исключительно противно – дела в стране и на фронте шли всё хуже и хуже. Просматривая страницы полудюжины изданий, кричащих «Свобода!!! Свобода!!! Свобода!!!», Николай видел, как он был прав, когда отказывался отдавать власть бестолковым думским говорунам, неизвестно перед кем «ответственным». Всё чаще ему приходило на ум, что истеричные обращения к нему генералов и Родзянки в Могилёве были только шантажом и угрозами несостоятельных, но амбициозных и лживых политиканов.

Ещё в апреле, развалив армию, ушёл в отставку военный министр, безответственный дилетант Гучков, менялись и другие фигуры, только Керенский набирал себе министерские портфели, а государственная власть слабела и разваливалась. Чувство досады на себя от того, что не разрешил верному Нилову в Пскове пристрелить на месте Рузского и поднять по тревоге Конвой, всё больше стало сверлить его душу. Только молитва и растущее упование на Бога приносили ощущение успокоения и смирения. Александра ещё более него погрузилась в глубины Веры. Она писала матери одного из раненых, с которой познакомилась в царскосельском госпитале:

«Больно, досадно, обидно, стыдно, страдаешь, всё болит, всё исколото, но тишина на душе, спокойная вера и любовь к Богу, Который Своих не оставит и молитвы усердных услышит, и помилует, и спасёт.

…Бог выше всех, и всё Ему возможно, доступно. Люди ничего не могут. Один Он спасёт, оттого надо беспрестанно Его просить, умолять спасти Родину дорогую, многострадальную.

Как я счастлива, что мы не за границей, а с ней всё переживаем. Как хочется с любимым больным человеком всё разделить, вместе пережить и с любовью и волнением за ним следить, так и с Родиной.

Чувствовала себя слишком долго её матерью, чтобы потерять это чувство – мы одно составляем и делим горе и счастье. Больно она нам сделала, обидела, оклеветала… но мы её любим всё-таки глубоко и хотим видеть её выздоровление, как больного ребёнка с плохими, но и хорошими качествами, так и Родину родную…»

Осень в Тобольске выдалась отличная. Стояла по-летнему тёплая погода, изредка шли дожди, а когда выпал снег, то наутро растаял при температуре плюс десять. Но вечера становились всё длиннее и темнее. В один из самых глухих и промозглых, когда ленивые охранники стучали деревяшками шашек в караульном помещении, на второй этаж губернаторского дома, где были личные апартаменты Семьи, неслышной тенью проскользнул со двора чужой молодой солдат со светлой курчавой бородкой.

Татьяна как раз выходила из гостиной своей Mama и чуть не столкнулась с ним. Солдат сначала отступил в тёмный угол, а потом вдруг позвал удивительно знакомым голосом, явно имеющим право на простое обращение с великой княжной:

– Татьяна Николаевна!..

Татьяна чуть не вскрикнула. В грубом и неэлегантном «нижнем чине» она узнала милого её сердцу «корнета Петю». Он прошептал ей: «Тс-с-с!» – и она поняла, что он пришёл тайно, хоронясь от охраны, как тогда, в Александровском парке, к Papa. Она сначала оглянулась, чтобы убедиться в том, что никого посторонних нет, а потом потянулась к нему и протянула для поцелуя сразу обе руки.

«Солдат» стал целовать их, а Татьяну пронзила щемящая радость вновь увидеть и коснуться своего милого. Словно почувствовав что-то, из комнаты вышел Государь и остолбенел, заметив странную сцену. Дочь отпрянула от Петра к отцу и только прошептала ему:

– Это Петя!..

Николай сразу всё понял. Он открыл дверь в гостиную, где сидела за вязаньем Императрица, и пригласил Петра:

– Добро пожаловать!

От удивления Александра Фёдоровна даже поднялась со своей кушетки, моток шерсти свалился с её колен и покатился к Петру. «Солдат» галантно поднял его и подал царице. Александра Фёдоровна широко открыла глаза на гостя и от всей души сказала ему:

– Господи! Как я рада видеть вас здесь!

Государь пригласил его сесть, и Татьяна села на тот же диван, что и Пётр, но не совсем рядом с ним. Императрица демонстративно не заметила столь явного нарушения приличий.

– Как ты добрался? – спросил Николай Александрович.

– Не от Тюмени, – пояснил Пётр. – Там устроены засады против всех, кто едет к Вам… Я приехал по Сибирскому тракту со стороны Омска и Усть-Ишима, откуда противник меня не ждал…

Он широко улыбнулся, радуясь, что достиг своей цели в Тобольске. Но сразу же посерьёзнел:

– Я должен предупредить Вас, Ваши Величества, что в Тюмени сидит некто Соловьёв, муж Матрёны Распутиной, которому Ващи враги поручили перехватывать всех, кто едет к Вам в Тобольск на помощь…

– Не может быть!.. – прервала его царица. – Чтобы родственник Святого человека был заодно с предателями России!.. Не поверю!..

– Мои друзья в Петрограде сказали мне, что Соловьёв присвоил большую сумму денег, которую Вам послала Анна Александровна Вырубова… Она узнала о том, что Временное правительство ограничило Вас в расходах на стол и персонал, и ещё до своего отъезда в Гельсингфорс направила через Соловьёва несколько десятков тысяч рублей… Мне сказали, что Вы ничего не получили… – настаивал на своём Пётр.

Николай кашлянул, а Татьяна незаметно толкнула Петю локтем в бок.

– Не поверю… – уже не так решительно сказала Государыня, а Николай Александрович перевёл неприятный для Аликс разговор на другую тему.

– Какие новости в Петрограде? – осведомился он.

Пётр добросовестно изложил царю всё, что знал о развитии событий. Закончил он свой обзор предположением, что секта большевиков готовит новый переворот, который, наверное, будет успешным из-за того, что толпа потеряла веру во Временное правительство и болтуна Керенского.

Царю очень хотелось спросить свежего человека о том, как теперь народ и крестьянство относятся к нему, низложенному монарху. Однако он постеснялся спросить об этом прямо.

Зато получил косвенный ответ на него, когда Пётр сообщил, что его друзья-офицеры всё-таки хотели бы освободить Семью из заключения и вывезти её через Владивосток или Китай в Японию, а потом и в другое какое-нибудь дружественное государство.

– Самое гиблое место – это Урал, – высказал своё мнение Пётр. – Там очень сильны большевики. У них в Екатеринбурге и Перми есть многочисленные отряды опытных разбойников-террористов, которые грабили казначейства, почтамты и купеческие кассы… Но кроме дороги через Омск на Дальний Восток есть ещё речной путь по Оби, затем по Карскому и Баренцеву морям в Норвегию… Но река и Обская губа скоро вмёрзнут так, что реально отправиться можно будет только с открытием навигации, то есть в июне будущего года… Мы уже зафрахтовали шхуну «Мария», которая стоит сейчас на Иртыше выше Тобольска… А пока можно будет укрыться в одном из староверческих скитов, куда ищейки Керенского и большевиков не доберутся. Это надёжнее, чем монастыри, где хозяйничает владыка Гермоген… – отметил «солдат». – Старообрядцы будут верны Вам, поскольку Ваше Величество, – обратился Пётр к царю, – даровали свободу вероисповедания и уравняли в правах всех верующих, в том числе и староверов… Они это очень высоко оценили…

Государь и Императрица внимательно слушали полковника. Первой откликнулась на его предложения Александра Фёдоровна.

– Мы ни за что на свете не хотим покидать нашу Родину! – твёрдо заявила она. – Мне кажется, что, если бы нам пришлось уехать за границу, это значило бы порвать последнюю нить, связывающую нас с прошлым; это прошлое погибло бы безвозвратно…

Царь поддержал её:

– Петя, я тебе говорил тогда, в парке, что не желаю бежать из своей страны, словно социалист-каторжник!.. Ни в какую эмиграцию мы не собираемся!.. Только если офицерские или казачьи полки придут нам на помощь, мы покинем пока ещё тихий Тобольск…

– Да Ваше Величество! – подтвердил Пётр. – Наши люди в казачьих областях – на Дону, Кубани, в Семиречье –сообщают, что идёт брожение против революционеров… Скоро там вспыхнут восстания… Казаки хотят выступить… Их особенно возмущает, что Чрезвычайная Следственная Комиссия Временного правительства, которая как ни старалась, но не смогла найти хоть мелочи, свидетельствующей против Ваших Величеств и Ваших Друзей, так и не опубликовала ни единой честной строчки. А теперь она вообще распалась из-за того, что её следователи не хотят лгать, как это постоянно делает Керенский…

– Милый Петя, – ласково сказала царица, – я уверена, что вы придёте к нам вскоре во главе казачьего войска…

– Да, кстати, я хотел спросить, как поживает твой дедушка Ознобишин? – поинтересовался Государь, демонстрируя свою отличную память и проявляя внимание к симпатичным ему людям.

Пётр не успел ответить. Под окнами застучали по доскам солдатские сапоги и загремело оружие. Все насторожились.

– Это идёт смена караула!.. – с тревогой сказал Николай. – Сегодня дежурят очень вредные людишки из второго полка… Будет обыск!..

Пётр осознал опасность и нехотя поднялся. Государь тоже встал, прислушался и направился к двери.

– Я тебя провожу и при надобности – отвлеку их внимание… – уточнил он.

Александра Фёдоровна перекрестила Петра и напутствовала его словами:

– Храни тебя Господь, мой мальчик!

Татьяна вдруг вскочила с дивана и, не обращая внимания на мать и отца, крепко обняла Петра и поцеловала его в губы. Родители ни взглядом, ни словом не осудили её.

Государь первым вышел в коридор и пошёл к парадной лестнице, по которой, грохоча сапогами и матерясь, уже поднимались караульные. Пётр бесшумно выскользнул из гостиной и растворился в полутьме закоулков, ведущих в большой зал…

Алексей и две младшие великие княжны стали регулярно заниматься с учителями. Иногда Боткин, Гиббс и учитель французского языка Жильяр встречали в городе друзей Александры Фёдоровны, которые приезжали в Тобольск повидаться с Семьёй, счастливо минуя в Тюмени поручика Соловьёва. Но в губернаторский дом охрана их не пускала, и они передавали письма, приветы и петроградские слухи через тех свитских, кто жил в купеческом доме и имел ещё право ходить по городу.

В конце октября на много дней прервалась доставка газет и агентских листков. Две недели никто не понимал, что случилось, а потом пришло известие, что в Петрограде и Москве произошёл большевистский переворот. На Николая это произвело тягостное впечатление. Он даже отметил в своём дневнике:

«…Тошно читать описания в газетах того, что произошло две недели тому назад в Петрограде и Москве!

Гораздо хуже и позорнее событий Смутного времени».

Особенно Государя возмущала предательская пораженческая линия большевистских вождей в войне. Его понятиям о чести претила измена союзническому долгу даже таких эгоистичных членов Сердечного Согласия, какими показали себя Англия и Франция. Большевистский переворот заставил его впервые пожалеть о том, что он отрёкся от престола.

В своих мыслях Николай с утра до вечера возвращался к событиям в Петрограде. Они его оскорбляли. На следующий день вечером он занёс в дневник:

«Получилось невероятнейшее известие о том, что какие-то трое парламентёров нашей 5-й армии ездили к германцам впереди Двинска и подписали предварительные с ними условия перемирия![159] Подобного кошмара я никак не ожидал. Как у этих подлецов большевиков хватило нахальства исполнить их заветную мечту предложить Неприятелю заключить мир, не спрашивая мнения народа, и в то время, что противником занята большая полоса страны?»

Вскоре после сообщения о большевистском перевороте в Тобольск пришла зима. Морозы и снега почти отрезали город от всего мира, газеты и французские журналы приходили нерегулярно. В губернском листке, печатавшемся на обёрточной бумаге, новости сообщались лишь спустя много дней, притом в искажённом и урезанном виде. И хотя в ближайшие месяцы режим заточения почти не изменился, стало труднее следить за событиями и уяснять их значение.

Николай чрезвычайно страдал теперь, когда читал о начале переговоров с немцами в Брест-Литовске, о германском наступлении в глубь России. Оказывалось, что его самоотречение под угрозами лживых генералов было совершенно бесполезным и что он, руководствуясь лишь благом Родины и не начиная гражданскую войну, оказал своей стране плохую услугу. А гражданская война и без него уже давно шла, требовала новых и новых тысяч человеческих жертв. Эта мысль стала всё чаще преследовать его, делалась причиной глубочайших нравственных страданий.

Под воздействием агитаторов продолжалось разложение морально здоровых ещё солдат охранного отряда. Был избран комитет, в котором верховодил грубый, наглый и неопрятный прапорщик. Он всё время придумывал разные издевательские штучки, которые больно кололи Николая и его родных. Перед праздником Крещения солдатский комитет приготовил «поздравление» всем офицерам: большинством голосов он решил уничтожить офицерские и солдатские погоны. Для Императора это требование было особенно унизительным. Он единственный в русской армии носил полковничьи погоны с вензелями своего отца – Александра III. Даже будучи Верховным Главнокомандующим, он счёл бестактным присваивать самому себе генеральское звание, хотя кое-кто из великих князей, в том числе и Сандро, подхалимски доказывали ему, что ничего страшного не будет. Но Николай был убеждён, что опорочит тем самым своё достоинство.

Теперь, когда требование солдатни было передано ему прапорщиком – председателем комитета, а полковник Кобылинский пришёл в Дом Свободы[160] в штатском – до такой степени и ему претило носить офицерскую форму без погон, – Государь отказался принять это требование.

После праздничной обедни его долго уговаривали Валя Долгоруков и генерал Татищев, говоря, что в противном случае будет ещё хуже – не только против него, но и его Семьи, близких начнутся хулиганские выпады со стороны солдат. Только когда Государыня обменялась с ним взглядом и несколькими словами, Николай Александрович согласился впредь на людях носить свою тёплую черкеску, на которой не полагались погоны. Алексей, следуя примеру отца, гордо заявил, что свои погоны он не снимет, а будет прятать их от солдат под башлык…

С прибытием большевиков из Омска и взятием ими власти в Тобольске началась демобилизация старослужащих солдат Конвоя. А именно с ними Царские Дети и Николай Александрович установили приятельские отношения. Режим содержания заключённых стал ужесточаться. Новые охранники вели себя ещё развязнее, чем взвод 2-го полка. Они пьянствовали, распевали похабные песни, грязно матерились, врывались в любое время дня и ночи в комнаты, где жила Царская Семья и её близкие. Жизнь в Доме Свободы становилась всё тяжелее.

Даже резкое потепление погоды, пришедшее в конце марта в Тобольск, мало улучшало настроение Николая Александровича и всех, кто был с ним. Стал быстро сходить снег, просыхала почва, и в воздухе появилась назойливая пыль. Реки ещё стояли, хотя кое-где на них поверх льда стала появляться вода.

Нервы пошаливали не только у взрослых, но и у самого юного из узников – Алексея. Цесаревич как раз входил в самоутверждающийся подростковый возраст. Лишённый движения во дворе, где злобные солдаты разрушили его ледяную гору, по которой он очень любил стремительно скользить вниз в санях, сделанных из цельного выдолбленного бревна, он придумал себе отчаянную забаву – скатываться по парадной лестнице дома в той же деревянной долблёнке. Он не обращал внимания на беспокойство матери и отца, когда со страшным шумом и грохотом его «санки» летели вниз по лестнице…

И однажды случилось то, чего больше всего опасались Николай Александрович и Аликс: долблёнка перевернулась на полном ходу и ударила мальчика так, что началось кровоизлияние в паху.

Оно было много сильнее, чем в Спале. Боткин помочь не смог, Распутина с его молитвой и чудесным воздействием на болезнь Алексея – уже не было в живых… Старый вечный ужас за жизнь любимого сына, тлевший в душах Семьи, вновь вспыхнул жгучим пламенем. Особенно пожирал он Александру.

Весь её опыт сестры милосердия ничего не мог дать для облегчения страданий ребёнка, от страшных болей не спавшего днями и ночами. Мать и отец снова проводили долгие часы у его постели, пытаясь отвлечь чтением, разговорами от приступов.

Ничто не помогало – ни лекарства Боткина, ни любовь и внимание близких, ни горячие молитвы Семьи.

96

В первых числах апреля Алексею стало немного легче. Боли мучили его не постоянно, а время от времени, высокая температура, как говорил доктор Боткин, «съедала» опухоли. Но она подрывала силы ребёнка, он худел и очень ослаб. Кожа на лице сделалась совсем восковой, щёки впали, остались только тонкий прямой нос и большие глаза, как на старинной иконе. Ослабление у него болей немного утешило Александру. Но теперь она могла только лежать на кушетке и почти не ходила.

У Николая от постоянного внутреннего напряжения лицо как будто уменьшилось, покрылось морщинами и стало напоминать печёное яблоко. Невзгоды внешне почти не отразились на ОТМА. Анастасия располнела и была сейчас толстой, крупной до талии, как Мария пару лет тому назад, когда её за это прозывали «добрый толстый Туту». Теперь она похорошела и постройнела. Синие глаза сделались совсем огромными и гипнотически усмиряюще действовали на молодых хулиганистых солдат охраны, когда те начинали безобразничать в её присутствии. «Старшая пара» – Ольга и Татьяна – обе похудели и стали необыкновенными красавицами.

Месяцы тобольского заточения навевали на них ужасную скуку, тягостность которой прерывали только любительские спектакли на русском и французском языках, которые тщательно репетировали и давали все члены Семейства и свитские для двух восторженных зрителей – Александры Фёдоровны и доктора Боткина.

По вечерам Николай Александрович всё-таки читал вслух в кругу Семьи русские, английские и французские книги. Но главное, что умиротворяло всю Семью, приносило смирение и силу со спокойным достоинством встречать все издевательства, хулу и клевету, была глубокая, искренняя, без патетики и экзальтации, вера в Бога. «Укоряемы – благословляйте, гонимы – терпите, хулимы – утешайтесь, злословимы – радуйтесь, и претерпевший до конца, тот спасётся. Христос с Вами…» – эти слова Святого Серафима Саровского озаряли жизнь тобольских узников в самые трудные их минуты…

…Из Москвы сначала пришёл слух, что в Тобольск приедет чрезвычайный уполномоченный большевистского правительства – ВЦИК. Глухую и мрачную угрозу принесло это известие в Царскую Семью. Особенно её почувствовал Николай Александрович, регулярно просматривавший газеты и всё более громко возмущавшийся предательским Брест-Литовским мирным договором Ленина и Вильгельма. Вслед за ним беспокойство ощутила и Александра Фёдоровна, которая, как любящая женщина, интуитивно воспринимала более остро опасность, томящую душу мужа. Но когда спустя несколько дней появился сам московский комиссар Яковлев – крепкий черноволосый мужчина с бритым лицом, весёлыми глазами и доброй улыбкой, нависшая туча стала казаться не такой страшной.

Смущённо улыбаясь и всё время принося извинения за каждый свой шаг, особо уполномоченный в сопровождении Кобылинского бегло осмотрел комнаты, которые занимала Семья, зашёл к больному Алексею и убедился, что Цесаревич лежит в кровати из-за серьёзного недомогания, был представлен Государю и Императрице, которых подкупил тем, что в отсутствие посторонних называл их «Ваши Величества». Комиссар, одетый в матросскую блузу и тулуп, вежливо снимал свою папаху, когда входил в помещение, всё время улыбался, вёл себя доброжелательно, от чего заключённые уже отвыкли, и явно чего-то недоговаривал…

Яковлев произвёл своей мягкостью, скромностью и почтительностью хорошее впечатление на Николая Александровича и даже потерявшую доверие к людям Государыню. Невдомёк было порядочному человеку – царю, принципы которого нисколько не поколебали предательство, подлость, измена родственников и друзей, казавшихся такими добрыми и искренними, когда он был у власти, что к нему был подослан со специальным поручением новых правителей России один из опаснейших террористов империи – Яковлев-Мячин-Стоянович.

Уральский боевик Яковлев-Мячин начал свою деятельность в 1905 году с того, что бросал бомбы в казаков, готовил взрыв солдатской казармы. В 1906 году он бросил бомбу в открытое окно квартиры деятеля монархической партии, когда за столом сидели глава семьи, его жена, дети и родственники. Пострадал не только объект теракта, но и ни в чём не повинные люди. В 1907 году Яковлев участвовал в захвате оружия, динамита, ограблении почтового вагона с деньгами, нападении на самарских артельщиков, с трупов которых он снял 200 000 рублей. В 1908 году Яковлев со своей шайкой проходил по делам о двух миасских ограблениях и хвалился тем, что при втором грабеже в Миассе «убито и ранено со стороны противника 18 человек».

Когда по его следам пошла полиция, он бежал за границу, работал в Бельгии на фабрике, выучил французский язык и приобрёл европейский лоск. Столь яркая личность конечно же не могла остаться без внимания французской «Сюрте женераль»[161] и германского Отдела IIIВ. А для русских «пламенных революционеров» и террористов-«демократов» никогда не было зазорным безбедно существовать на вспомоществование иностранных специальных служб. Яковлев-Мячин тоже этого нисколько не стыдился, когда вернулся в первые месяцы 17-го года в Россию и предложил свои услуги «Комнате № 75» штаба большевиков в Смольном. Это карательное заведение, из которого выросла знаменитая ЧК, создал и весьма профессионально руководил им младший брат известного «борца» с германским шпионажем генерала-контрразведчика Михаила Бонч-Бруевича Владимир. Он подчинялся только Председателю ВЦИК Свердлову и с удовольствием взял на «работу» старого приятеля и коллегу своего шефа по террористическим «эксам» на Урале, хотя и догадывался, что Мячин давно был двойным агентом. Но кто из высокоидейных социалистов-революционеров или большевиков и меньшевиков-марксистов не боролся за свои «убеждения» на деньги иностранных «меценатов»?! Нормы человеческой морали были лишними для тех, кто хотел сначала на Россию, а затем и на весь мир распространить свой главный жизненный принцип: «Грабь награбленное!»

Доброжелательные люди, как правило, бывают излишне доверчивыми. Они особенно легко попадают в сети внешне обаятельных и милых, но законченных мерзавцев. Так Николай был очарован Яковлевым, как и в первые месяцы заточения в Александровском дворце – Керенским. Из туманных намёков особо уполномоченного Николаю Александровичу и доброму полковнику Кобылинскому стало казаться, что комиссар Москвы – бывший морской офицер, который прибыл в Тобольск с особой миссией – спасти Семью. Он якобы выполнял приказ Ленина доставить царя и царицу в Москву на суд, но процесс этот не состоится, а Императорская Семья будет отправлена через Петроград и Финляндию в нейтральные страны. Сделав такое заключение из разговоров с Яковлевым, Боткин и Кобылинский по секрету сообщили его Государю. Николай Александрович с удовольствием принял эту версию и немного успокоился. Но его снова ждал обман.

Царь не стал особенно волноваться, когда в середине дня 12 апреля комиссар вместе с комендантом Кобылинским, которого до сих пор уважали и слушались стрелки охраны, снова появился в Доме Свободы. Государь почувствовал что-то настораживающее в его манере поведения и оказался прав. Яковлев объявил «полковнику Романову», что должен увезти его из Тобольска.

– Куда? – коротко спросил Государь.

– На этот вопрос я не могу ответить… – мягко сказал Яковлев.

– Я отказываюсь ехать! – заявил Николай. – Это возможно только тогда, когда выздоровеет мой сын…

– Николай Александрович! – просительным тоном произнёс комиссар. – Я ведь имею приказ в таком случае применить силу… Но я не хочу этого делать… Вы посоветуйтесь с Вашей Супругой… А ответ передайте с Евгением Степановичем… – кивнул он в сторону Кобылинского.

Через полчаса в угловой гостиной Государыни состоялся семейный совет, на который был приглашён и воспитатель Алексея швейцарец Жильяр. Как оказалось, на него царица возлагала особенные надежды. Когда Жильяр вошёл в комнату, все женщины плакали. Стараясь оставаться внешне спокойным, Николай Александрович объяснил ещё раз, что Яковлев прибыл из Москвы, чтобы увезти его в столицу и отъезд состоится сегодня ночью: комиссар надеется успеть в Тюмень до вскрытия льда на Иртыше.

Лёжа на своей кушетке, Государыня уткнулась в подушки, и её плач перешёл в рыдание. Все молчали. Через минуту Александра подняла заплаканное лицо и почти спокойно, взяв себя в руки, заговорила:

– Комиссар уверяет, что с Государем не случится ничего дурного и что, если кто-нибудь пожелает его сопровождать, этому не будут противиться… Я не могу отпустить Государя одного, – совершенно твёрдо и резко сказала она, – Его хотят, как тогда в Пскове, разлучить с семьёй… Надеются склонить Его на что-нибудь дурное, внушая беспокойство за жизнь Его близких… Царь им необходим для прикрытия их чёрных дел с Вильгельмом, они хорошо знают, что Он один воплощает в себе Россию… Вдвоём мы будем сильнее сопротивляться, и я должна быть рядом с ним в этом испытании…

Голос её снова задрожал, отражая сомнения мятущейся души:

– Но Маленький ещё так болен!.. Вдруг произойдёт осложнение.. Боже мой, какая ужасная пытка!.. В первый раз в жизни я не знаю, что мне делать. Каждый раз, как я должна была принимать решение, я всегда чувствовала, что оно внушалось мне свыше, а теперь я ничего не чувствую. Но Бог не допустит этого отъезда, он не может, он не должен осуществиться,.. Я уверена, что этой ночью начнётся ледоход и он не пропустит никого в Тюмень…

Татьяна, у которой на глазах ещё не просохли слёзы, решительно, как всегда, прервала Государыню:

– Но, мама, если Papa всё-таки придётся уехать, нужно что-то решить сейчас!..

Жильяр почтительно привстал со своего кресла и попытался успокоить царицу:

– Ваше Величество! Татьяна Николаевна права… Ведь Алексею Николаевичу сейчас гораздо лучше, мы все будем за ним очень хорошо ухаживать…

Бедную мать продолжали терзать сомнения. Она боялась за сына, любовь к которому была у неё безгранична. Опасалась за слишком доброго Ники, ради которого также была готова пожертвовать всем. В волнении она нашла силы подняться с кушетки и теперь ходила по комнате, продолжая говорить то же самое, но, видимо, обращаясь только к самой себе:

– Этот проклятый Брестский мир!.. Какой там суд?! Ведь даже у самых злобных врагов из Временного правительства не нашлось никаких юридических крючков для судилища!.. Ники хотят увезти в Москву для того, чтобы заставить там царским именем освятить позорный мир с немцами! Но я не могу допустить этого! Мой долг повелевает мне быть рядом с ним в самые трудные, может быть последние для него минуты…

Николай сидел и молча курил. Его лицо выражало печаль и сомнение. Александра подошла к Татьяне и сказала:

– Да, так лучше!.. Я уеду с Отцом… Я вверяю тебе и месье Жильяру Алексея и сестёр…

Потом царица подошла к Государю:

– Это решено – я поеду с тобой, и с нами поедет Мария…

Николай погасил в пепельнице папиросу и тихо ответил:

– Хорошо, если ты этого хочешь…

Остаток дня прошёл в отборе самых необходимых для дороги вещей. Оказалось, что у Императрицы и великой княжны Марии были только лёгкие меховые шубки. Доктор Боткин, который тоже вызвался ехать с Государем, предложил свою огромную сибирскую доху, которой легко могли укрыться, как полстью, две хрупкие женщины. Ему самому, князю Долгорукову, камер-лакею Государя Чемодурову, лакею Седневу и горничной Государыни Анне Демидовой отыскались тулупы…

Полдня Семья провела у постели больного Алексея, но, чтобы его не расстраивать, ни мать, ни сёстры не плакали. Они дали волю слезам только вечером, когда ушли из его комнаты пить чай. После чая мать, отец и сёстры вновь пришли к Маленькому. И снова они крепились, чтобы никто не расплакался, ибо начни хоть один – и опустошающие душу рыдания сотрясли бы всех, лишая воли и веры…

В три с половиной часа ночи во двор губернаторского дома въехали самые лучшие экипажи, которые гарнизон Тобольска мог реквизировать для транспорта царской четы. Это были ужасные тарантасы – большие, плетённые из прутьев корзины, укреплённые на длинных жердях, служащих и рамой и рессорами. Только один из них был с верхом. Тут даже самые отъявленные негодяи из охраны поняли, что пассажиры тарантасов физически не выдержат триста вёрст разбитой дороги с ледяными комьями, колеями и грязью, переправами через реки и речушки, поверх льда которых уже вовсю шла талая вода…

На скорую руку из сарая притащили охапки сена и набросали на дно тарантасов. В «экипаж» с верхом, в котором должна была следовать царица и её дочь, положили матрац.

Алексей не спал всю ночь не от физической, а от душевной боли. За несколько часов он потерял снова все те килограммы, которые накопил его организм за три последних, относительно спокойных дня. Цесаревич впервые при таких тяжёлых обстоятельствах расставался с Mama и Papa. В четыре часа утра Государь и Императрица выходят из комнаты сына, начинают прощаться с теми, кто остаётся в Тобольске. Николай Александрович кажется спокойным и находит ободряющее слово для каждого из своих людей…

В первый тарантас садятся Государь и Яковлев. Во второй – Александра Фёдоровна и Мария, в третий, четвёртый и пятый – Боткин, Долгоруков и остальные арестанты. Несколько минут спустя на весь спящий город раздаётся грохот экипажей, гиканье возниц и верховой охраны. Осторожные обыватели, не зажигая огня, через щёлочки занавесок со страхом перед будущим наблюдают отъезд Государя Императора и его Супруги.

…Первый день ехали по замёрзшим колеям в такой тряске, которая выматывала душу, не давала ни думать, ни говорить. Николай очень переживал за Аликс: выдержит ли она такой кошмар, не потеряет ли сознания. Он надеялся только на то, что у Марии есть с собой корзинка лекарств.

Когда подъехали к переправе через Иртыш, увидели, что поверх льда идёт масса воды и ледяной панцирь реки готов лопнуть в любую минуту. Несколько верховых поскакали на другой берег, поднимая фонтаны брызг, но достигли его благополучно.

Осторожно, по одному, пересекали широкую реку тарантасы. Высокие колёса шли по ступицу в воде, бежавшей поверх льда.

Николай полусидел-полулежал в своей повозке. Яковлев всё время хотел увидеть признаки страха или смертельного ужаса на лице монарха, но никак не мог дождаться такого момента. Николай оставался любезно-бесстрастным и когда разговаривал с комиссаром, и когда молчал, думая о чём-то своём. Теперь, посреди реки, где в любую минуту тарантас мог провалиться под лёд, подмытый весенними водами, и быстрое течение мгновенно затянуло бы под ледяной панцирь и людей, и лошадей, и экипаж, Государь сидел с безразличным видом, чуть прикрыв глаза, будто он дремал.

Но это был не сон, это было душевное и умственное озарение. Из сотен грязных газетных листков, поведения фанатиков большевистской охраны, слухов, достигавших Дома Свободы из столиц и самого Тобольска, наконец, из уклончивых разговоров комиссара Яковлева к Николаю вдруг пришло ясное понимание того, что сейчас его везут на казнь. Ему вдруг открылось, что очень скоро настанет его последний порог и бессмертная душа предстанет перед Богом.

«Господи! – взмолился он Вседержителю. – Зачем Ты послал со мной Александру и Марию?! Пусть жертвой за Россию буду только я один!.. Разверзни пучину вод и льда!.. Пусть я приму смерть в ледяной купели и моя измученная земной юдолью душа отлетит к Тебе!.. Святый Боже! Пощади только рабу Твою Александру и невинные души младых детей наших!.. Не оставь Своей милостью Россию, мой добрый Народ, на который нашло дьявольское затмение… Господи! Прими мою душу, я прощаю всем врагам моим, кроме Рузского, я всецело покорен Воле Твоей!»

Но в ту минуту Господь не внял молитве своего миропомазанника. Он повёл его дальше на Голгофу…

К вечеру второго дня изнурительного путешествия тарантасы в сопровождении десятков вооружённых всадников охраны покатили по грязной и пыльной главной улице Тюмени, где по северной тенистой обочине ещё лежали нерастаявшие, покрытые грязью и сочившиеся водой сугробы.

На вокзале охранники далеко оттеснили огромную толпу пассажиров от перрона, у которого стоял короткий литерный состав. Толпа молчала, она поняла, кого привезли. Некоторые в толпе встали на колени, иные благословляли маленькую группу прибывших под конвоем царя и царицу крёстным знамением, бабы плакали, и только несколько пьяных, потерявших человеческий облик солдат громко матерились под визжавшую гармошку…

Николай отметил, что паровоз был прицеплен к тому концу состава, который смотрел на восток. Быстро разместились в грязноватом вагоне, Яковлев сбегал на телеграф и дал текст в Тобольск, который написала Александра Фёдоровна. Когда поезд тронулся, то по названиям станций Государю стало ясно, что маршрут идёт на восток, в сторону Омска, а не к Москве по кратчайшему пути через Екатеринбург. Крохотный луч надежды вновь затеплился в душе Николая: «Куда нас везут? На Москву или во Владивосток?.. Но как же дети в Тобольске? Ведь я всегда ставил первым условием нашего спасения совершенную неразделимость Семьи!.. Либо я один приму свою Судьбу, либо все вместе мы избегнем заточения и выйдем на свободу!..» Но лампаде надежды не суждено было гореть долго. Ночью, за несколько десятков вёрст до Омска, поезд был остановлен отрядами Омского Совдепа. Комиссар Яковлев, отцепив паровоз, направился на нём в Омск на переговоры с большевиками – хозяевами города, связался от них по прямому проводу со Свердловым и получил от него жёсткий приказ везти царя и царицу в Екатеринбург, в распоряжение правительства Уральской коммуны.

Утром, по расположению солнца на небе, по повторяющимся в обратном порядке названиям станций, Николай понял, что теперь поезд следует в Екатеринбург. Это было самое кровавое разбойничье гнездо во всей России. Последняя надежда угасла. В душе наступил полный мрак и отчаяние. Как и прежде, смерть его бренного тела совершенно не пугала Государя. Только ужас за судьбу России, за жизнь и благополучие его жены и детей – единственное, чем он дорожил и хотел сохранить, – волнами накатывался на него и затоплял сознание.

В самый канун Пасхи полковник Кобылинский получил телеграмму, которая извещала, что путешественники задержаны в Екатеринбурге, а за царскими Детьми вскоре прибудет новый отряд. Между строк этой депеши читалась новая угроза.

Татьяна, как никто из её сестёр, была близка по духу своему отцу. Она могла сидеть часами рядом с ним, когда он работал или читал, молчала, занималась своим чтением или вышивала, и им было хорошо вдвоём. Её душа была настроена в унисон с душой Papa.

Несколько дней, пока не было почти никаких известий об опасном путешествии отца, матери и Марии, она внешне держалась спокойно, чтобы не пугать брата и сестёр. Но душой она ощущала через сотни вёрст все нюансы настроения Papa, как если бы была рядом с ним. Теперь вдруг и она ясно почувствовала холодное дыхание приближающейся Смерти.

Даже Пасхальный канон Воскресения Христа «Смертию смерть поправ!» не рассеял её мрачных предчувствий.

В Пасхальный вторник пришло письмо из Екатеринбурга от Mama и Мари. В нём кратко сообщалось, что все здоровы, но почему остановились в этом городе, который Papa считал самым опасным для Семьи, ничего не говорилось, хотя между строк второй депеши из большевистского центра Урала тоже явственно проступала мрачная угроза.

В эту ночь великая княжна Татьяна, как и в предыдущие, не могла заснуть. Уже стало светать, а мрачные думы всё не давали ей покоя. Перед её глазами проходили события этого страшного для Семьи года. Сначала была полная неизвестность с Papa, его отречение, арест Семьи в Царском, болезнь брата, сестёр и её собственная. Вспомнилось, как Mama вышла к полку солдат, окруживших Александровский дворец, просила их проявить благоразумие и не трогать царских Детей. Многие из солдат и офицеров помнили ещё тогда, как сёстры милосердия Александра Фёдоровна, Ольга Николаевна и она, Татьяна, ухаживали за ранеными воинами в царскосельском лазарете, выхаживали их… Тогда солдаты послушались Императрицу, не посмели вторгнуться во дворец. Какими решительными, волевыми и спокойными были отец и мать весь этот страшный год в заточении, когда с каждым днём становилось всё хуже и хуже. Разве можно пережить все эти унижения, позор, издевательства, которые повторялись изо дня в день. Страшно вспоминать, что было, и ещё страшнее думать о том, что грядёт…

A Papa, их добрый и чуткий Papa, он выглядит совсем стариком, хотя пятьдесят лет ему исполнится через несколько дней. Сначала ни он, ни Mama не хотели бежать тайком из России и всё надеялись на скорое и почётное освобождение из ада заключения. Должны же их близкие родственники на тронах Англии, Дании, Испании помочь им! Как жаль, что вся Семья верила в это и отказывала тем офицерам, которые, как и Пётр, хотели освободить их силой!..

Она вспомнила, что её милый Пётр обещал сделать это, как только откроется навигация на Иртыше и Оби и можно будет по реке пройти в Обдорск, куда ежегодно приходят норвежские пароходы… Но снова препятствие – навигация ещё не открылась, а Семья разлучена: отец, мать и Мария заточены в Екатеринбурге… Конечно же она повезёт Алексея и сестёр в этот страшный город, даже если бы Пётр, как сказочный принц, появился сейчас перед ней и предложил немедленно выполнить своё обещание…

Через её мысли прорвался голос старшей сестры:

– Тань! Я написала Ане то, что говорил нам Papa: «Отец просит передать всем тем, кто Ему остался предан, и тем, на кого они могут иметь влияние, чтобы они не мстили за Него, так как Он всех простил и за всех молится, и чтобы не мстили за себя, и чтобы помнили, что то зло, которое сейчас в мире, будет ещё сильнее, но что не зло победит, а только любовь…» Ты ничего не хочешь добавить?

– Нет! Всё правильно!.. – отозвалась Татьяна.

На минуту ей представилось, как во сне, что гремит музыка и она выходит в свадебном платье и фате из церкви под руку с Петром. Улыбается отец, радуется мама, брат и сёстры… Из толпы, в которой видны лица многочисленной родни и блестят эполеты гвардейских офицеров, кричат: «Многая лета!..», поздравляют новобрачных. Какое это счастье! Ведь они так же сильно любят друг друга, как Mama и Papa!..

Но тёмная мгла застлала её взор. Где сейчас её Пётр, её герой?! Она вдруг поняла, что никогда не увидит его больше, что её жизнь, жизнь её дружной Семьи уже подошла к порогу, за которым сияет негасимый свет Вечности.

ЭПИЛОГ

Бульвар Эспланада в Гельсингфорсе, столице молодого независимого государства Финляндия, бывшего до декабря 1917 года частью Российской империи, к лету 1921 года забыл о том, что всего пять лет тому назад по нему прогуливались, переполняли кафе и рестораны щеголеватые русские морские офицеры с эскадры линейных кораблей Балтийского флота, имевших стоянку в порту и у острова-крепости Свеаборг. Тогда русская речь звучала здесь на каждом углу. Теперь финский и шведский языки начисто вытеснили русский из повседневного общения.

Достойные финские бюргеры и их дамы, совершавшие моцион по Эспланаде, не очень удивлялись, когда слышали, как два хорошо одетых господина, один – седой, высокого роста, чуть грузный старик с тростью и в старомодной шляпе, а другой – крепкий белокурый молодой человек, повыше ростом, чем его спутник, на ходу увлечённо обсуждали что-то по-русски. В Гельсингфорсе теперь осело много петербуржцев, бежавших из революционной России. Говорившие по-русски были Фёдор Фёдорович Ознобишин и его внук Пётр.

Сенатор предусмотрительно успел в последние дни Временного правительства перевести в финскую столицу свои капиталы, хранившиеся в Московско-земельном банке на Большой Морской. Зимой 17-го года, в разгар красного террора, Ознобишин перешёл от станции Белоостров по льду Финского залива на территорию получившей независимость Финляндии. Ему не пришлось сидеть в карантине. Барон Маннергейм[162], регент Финляндской республики, знал генерал-лейтенанта, сенатора Ознобишина. Маннергейм сам кончал Николаевское кавалерийское училище и был генерал-лейтенантом Российской императорской армии. Как кавалерист и бывший гвардеец, Маннергейм уважал Ознобишина. Он помог ему остаться на жительство в Гельсингфорсе, где сенатор решил дождаться падения большевиков.

Пётр вместе с оренбургским казачеством летом и осенью 18-го года воевал в войсках Колчака на Урале, затем перебрался в Добровольческую армию на юг России, сидел в Крыму и оттуда эвакуировался в Галлиполи. С большим трудом он вырвался в Париж, где теперь тихо жила его мать, графиня Лисовецкая. Ей пришлось продать из-за пилсудчиков, ненавидевших всех русских, фамильное имение в Польше. После смерчей гражданской войны, разбросавших семьи по всему свету, дочь с трудом разыскала отца, сенатора Ознобишина, сначала списалась с ним, а теперь приехала в Гельсингфорс повидаться и привезла с собой чудом обретённого сына.

Сейчас графиня отправилась в гости к своей давнишней знакомой, фрейлине Императрицы Анне Вырубовой, которая тихо жила на окраине Гельсингфорса и готовилась к пострижению в православный монастырь…

Ознобишин и Пётр целую вечность не видели друг друга и никак не могли наговориться. Конечно, главной темой их бесед неизменно оставалась Россия. «Как и почему мы её потеряли?» – вот вечный вопрос, ответ на который никак не могли найти ни дед, ни внук.

– …То, что вы говорите, grande-peré, – прервал размышления старика его спутник, – для меня слишком абстрактно… Я хотел бы всё-таки понять, почему погибла Царская Семья? Когда я воевал на Урале против красных, я встречался со следователем Николаем Алексеевичем Соколовым… Он считает, что в Екатеринбурге была злодейски убита вся Семья. Я служил тогда в штабе Колчака и видел, что никто, за исключением, может быть, сотни казаков и сотни офицеров, не хотел освободить Её из заточения в Ипатьевском доме. Колчак и его генералы, Директория, которая тогда правила в Сибири, так планировали своё наступление на большевиков, чтобы не коснуться Екатеринбурга, где в это время томилась Царская Семья… Я предлагал кавалерийский рейд, одновременно можно было поднять на восстание массу офицеров, которые тогда были и в самом Екатеринбурге, и в других городах Урала… Но мне запретили это из «высших стратегических соображений»… Почему Колчак и все так ненавидели Николая Александровича и Александру Фёдоровну? Почему до сих пор на них выливают потоки лжи и клеветы? Когда же Россия поднимется из нищеты, крови и грязи, куда её загнал наш собственный народ, предавший своего царя?!

Ознобишин с минуту шёл молча. Пётр тоже молчал, его лицо отражало душевную боль, которая при воспоминании о Царской Семье, о Татьяне мучила и терзала его.

– Николай Александрович был слишком добр и порядочен, чтобы удержать власть в России… Если бы на престоле был его Отец, то такого бы не произошло. Русский народ предал не царя, а самого себя… Россия не воспрянет, покуда она будет питаться ложью, клеветой, а злоба, ненависть друг к другу зависть будут царить в душах людей!..

Загрузка...