Первое Кольцо Книга Земли

I Уэст-Бэй-Бридж. Нынешнее лето.

Увидев, как из воды выловили разбухшее сине-белое тело, Николас Линнер развернулся и зашагал прочь вдоль пляжа. Когда начала собираться толпа, он был уже далеко.

Над извилистым краем нанесенного волнами песка жужжали мухи; высыхающая морская пена напоминала белокурые детские локоны. С моря набегали лиловые волны, закипая пузырьками и расстилаясь на мокром песке у его босых ног.

Николас зарывался носками в песок, как делал это в детстве, но напрасно: море вымывало опору из-под ног, и с каждой новой волной безжалостного прилива он опускался в песок на несколько дюймов глубже.

До этого все было спокойно и тихо, хотя и наступила праздничная неделя после Четвертого июля, Дня Независимости. Николас машинально потянулся за пачкой тонких сигарет, которые давно уже не носил с собой. Он бросил курить шесть месяцев назад и хорошо это помнил, потому что в тот день оставил работу.

В то промозглое мрачное зимнее утро Николас Линнер пришел в агентство и пробыл в своем кабинете ровно столько, сколько нужно, чтобы положить портфель на стол из красного дерева. Этот портфель из страусовой кожи подарил ему Винсент без всякого явного повода — со дня рождения Николаса прошло уже несколько месяцев, а со времени его повышения по службе — и того больше. Николас вышел из кабинета, сопровождаемый любопытным взглядом своей секретарши, и спустился в холл, устланный бежевым ковром и залитый мягким розовым светом неоновых ламп. Когда он принял решение? Николас не мог ответить на этот вопрос. По дороге сюда, в такси, его голова была совершенно пустой; мысли беспорядочно кружились, как чаинки в чашке. Казалось, ничего другого просто не остается.

Николас миновал двух охранниц, которые стояли по бокам огромной резной двери, словно прекрасные сфинксы у могилы великого фараона; при этом они отлично знали свое дело. Он постучал в дверь и вошел.

Голдман разговаривал по телефону темно-синего цвета — значит, разговор шел с важным клиентом; второй телефон, коричневый, использовался для переговоров внутри агентства. Николас выглянул в окно. “Нынче все клиенты стали важными”, — подумал он. Иногда работа на тридцать шестом этаже имела свои преимущества, но только не сегодня. Небо было так плотно затянуто свинцовыми облаками, словно над городом захлопнулась крышка. Наверно, к вечеру снова пойдет снег. Николас не мог решить, хорошо это или плохо.

— Ник, мой мальчик! — выпалил Голдман, положив трубку. — Ты просто телепат, ну надо же прийти так вовремя! Знаешь, кто звонил? Не стоит, — он взмахнул рукой и стал похож на утку, которая пытается взлететь, — не гадай. Я сам тебе скажу. Это был Кингсли. — Глаза Голдмана расширились от возбуждения. — И знаешь, что он сказал? Он восторгался тобой и твоей рекламной кампанией. Первые результаты уже налицо — “замечательное повышение спроса”. Так и сказал, шмендрик, “замечательное повышение”.

Сэму Голдману было около шестидесяти, но ему, бодрому, подтянутому и всегда загорелому, никак нельзя было дать больше пятидесяти. Николас подозревал, что Голдман поддерживает загар, чтобы оттенить свои великолепные седые волосы. Сэм обожал контрасты. Его удлиненное лицо было изрезано морщинами; щеки слегка тронуты оспинками. Большие карие глаза властвовали на этом гордом лице, несмотря на длинный нос и чувственный рот. На Голдмане была голубая сорочка в светлую полоску с белым воротничком и итальянский шелковый галстук сине-бордовых тонов. Да, Сэм умел одеваться. Правда, рукава его элегантной сорочки были небрежно закатаны почти до локтя.

Глядя на Голдмана, Николас вдруг понял, почему ему было так трудно решиться.

— Я рад это слышать, Сэм, — сказал он.

— Ну, садись, не стоит.

Голдман показал на металлическое кресло с бежевой замшевой обивкой, стоявшее перед его огромным письменным столом.

Вряд ли это кресло было ему самому по вкусу, но клиенты приходили в восторг.

— Спасибо, мне здесь удобнее. — Николас чувствовал, что разговор будет нелегким. — Я ухожу, Сэм.

— Уходишь? Тебе уже нужен отпуск? Ты работаешь художественным редактором только шесть месяцев...

— Семь.

— Ладно, не будем торговаться. Короче, ты хочешь взять отпуск? Хорошо, считай, что ты в отпуске. Куда поедешь?

— Ты не понял, Сэм. Я хочу уйти из агентства. Совсем. Голдман повернулся в кресле и посмотрел в окно.

— Знаешь, сегодня будет снег. Хотя по радио передавали, что не будет. Но я-то знаю. Я это чувствую по суставам, когда играю в теннис. Сегодня утром я сказал Эдне...

— Сэм, ты меня понял?

— Этот Кингсли, может быть, и соображает в издательских делах, но только не в рекламе. Долго он думал, прежде чем к нам обратиться. — Голдман резко повернулся к Николасу. — А вот ты, Ник, в рекламе разбираешься.

— Сэм...

— Уходишь, Ники? Что значит — уходишь? Не верю. У тебя здесь есть все. Все. Ты знаешь, сколько чистого дохода мы получим от твоей кампании?

— Меня это не волнует, Сэм.

— Две сотни тысяч. Ник. Так с какой стати тебе вздумалось уйти?

— Я устал, Сэм. Знаешь, мне кажется, будто я работаю в рекламе целую вечность. В последнее время просыпаюсь и чувствую себя как граф Дракула.

Голдман вопросительно поднял голову.

— Словно я лежу в гробу.

— Значит, возвращаешься в Японию.

— Я еще не думал об этом всерьез. — Николас был в который раз приятно удивлен проницательностью Голдмана. — Не знаю, имеет ли это значение.

— Конечно, имеет! — взорвался Голдман. — Я все время думаю о возвращении в Израиль!

— Но ты не вырос в Израиле, — возразил Николас.

— Только потому, что тогда его еще просто не было, — фыркнул Голдман. — Но не в этом дело. — Он снова взмахнул рукой, — История. Все дело в истории. — Зазвенел телефон, и Сэм сердито приказал одному из сфинксов ответить. — Послушай, мне наплевать, сколько мы выжмем из этого Кингсли — ты же знаешь, Ник. Но это добрый знак, неужели ты не понимаешь? Пришел твой час. Еще год назад я чувствовал, что это должно случиться, и теперь я вижу, что был прав. Ты действительно хочешь уйти? Именно теперь.

— Нельзя сказать, что я хочу уйти. Скорее, не могу не уйти. Голдман достал сигару из деревянной коробки и повертел ее в руках.

— Ник, не хочу утомлять тебя разговорами о том, сколько толковых ребят отдали бы все на свете за твое место...

— Спасибо, — сухо поблагодарил Николас. — Я ценю твою заботу.

— Каждый должен отвечать за себя.

Взгляд Голдмана остановился на кончике сигары. Он обрезал его и зажег спичку. — Если можно, не кури, — попросил Николас — Я бросил.

Голдман посмотрел на него сквозь пламя.

— Похоже на тебя, — сказал тихо. — Все одним махом. Голдман задул спичку и бросил ее в большую стеклянную пепельницу. Затем, не желая окончательно сдаваться, сунул сигару в рот и стал задумчиво ее жевать.

— Знаешь, Ник, очень надеюсь, что для тебя я больше, чем просто шеф. Много воды утекло с тех пор, как я подобрал тебя прямо с теплохода.

— С самолета.

— Неважно. — Голдман вынул изо рта сигару. — И как твой друг, я рассчитываю услышать от тебя какие-то объяснения.

— Послушай, Сэм...

Голдман предупреждающе поднял руку.

— Ник, я не собираюсь тебя отговаривать. Ты уже большой мальчик. Не буду притворяться, что я не разочарован — с какой стати, если это так и есть? Просто я хочу знать, в чем тут дело.

Николас подошел к окну. Голдман повернулся вслед за ним в своем кресле, словно радар за целью.

— Я и сам пока в этом не разобрался, Сэм, — Он потер пальцами лоб. — Не знаю... я стал чувствовать себя как в тюрьме. Мне хочется бежать отсюда. — Николас посмотрел на Голдмана. — Нет, нет, дело не в твоем агентстве. Здесь все в порядке. Просто... — он пожал плечами. — Наверно, я устал от этой работы. Я чувствую себя не в своей тарелке... словно очутился в другой эпохе. — Николас подался вперед. — И теперь мне кажется, что я выброшен в открытое море, а берега не видно.

— Значит, я не смогу тебя переубедить.

— Нет, Сэм. Голдман вздохнул.

— Эдна будет очень расстроена.

На несколько мгновений их взгляды скрестились в молчаливом поединке.

Голдман опустил руки на стол.

— Знаешь, Ник, — сказал он тихо. — Раньше, чтобы выбиться в люди, нужен был покровитель, рабби. Человек, который бы заботился о тебе и оберегал от ошибок. Так было в любом деле. — Сэм снова взял в рот незажженную сигару. — Теперь, наверно, все по-другому. Корпорации не нуждаются в чужих советах. Ты должен сам себя зарекомендовать. Ты должен лизать задницы всем вице-президентам, проникать на их вечеринки, лепетать комплименты их сексуально озабоченным женушкам, готовым похлопотать даже за столб, если только он скажет, как прекрасно они выглядят. Ты должен жить в той части Коннектикута, где живут они в своих двухэтажных особняках. Да, все изменилось, Ник. По крайней мере, так говорят. Сам-то я этого не испытал и надеюсь уйти на пенсию до того, как меня в это втянут. — Глаза Голдмана блестели в тусклом свете зимнего дня. — Я был воспитан по-другому, и меня уже не переделать, — Он наклонился вперед и посмотрел Николасу в глаза. — Понимаешь, о чем я говорю?

— Да, Сэм, — ответил Николас после короткого молчания. — Я тебя прекрасно понимаю.

* * *

Пронзительные крики чаек какое-то время заглушали вой сирены скорой помощи” но по мере ее приближения, звук становился все громче. Люди молча бежали по пляжу. Своими неуклюжими движениями на мягком песке они напоминали больших птиц.

Николас переехал в Уэст-Бэй-Бридж в самом начале сезона.

Чтобы сохранить покой, он должен был оставить свою прежнюю жизнь и работу в агентстве. И теперь даже случай с утопленником не должен был нарушить покой его замкнутого мира — это слишком напоминало о жизни большого города.

Странно, но именно сейчас Николас вспомнил о том телефонном звонке. Прошло лишь несколько дней после его ухода из агентства. Он тогда листал “Таймс” и допивал вторую чашку кофе по-ирландски.

— Мистер Голдман любезно сообщил мне ваш номер телефона, мистер Линнер, — сказал декан Вулсон. — Надеюсь, я вам не помешал.

— Ума не приложу, чем обязан вашему звонку.

— Все очень просто. В последнее время возрождается интерес к востоковедению. Студентов уже не устраивает некоторая... скажем, поверхностность многих наших курсов. Боюсь, они считают лекции своих преподавателей безнадежно устаревшими.

— Но у меня нет опыта преподавания.

— Да, нам это известно. — Голос Вулсона звучал довольно сухо, но в нем слышался оттенок искренней теплоты. — Естественно, мы знаем, что у вас нет соответствующих документов. Но вы, мистер Линнер, сможете идеально вести тот курс, который мы хотим вам предложить.

Вулсон издал странный смешок, словно герой какого-то мультфильма.

— Но я совершенно не знаком с учебным планом, — настаивал Николас. — Я даже не знаю с чего начать.

— Голубчик, это пустяки. — Голос Вулсона стал откровенно доверительным и дружелюбным. — Видите ли, курс, о котором идет речь, — это семинар. Его ведут четыре профессора. Вернее, теперь три, потому что доктор Кинкейд заболел. Семинар будет проводиться дважды в неделю в течение весеннего семестра поочередно четырьмя преподавателями — разумеется, включая вас. Вы понимаете, что это вам сулит, мистер Линнер. Вы можете оставить учебную программу на совести остальных профессоров и заниматься тем, что знаете лучше всех в Западном полушарии. — И снова раздался его странный, но довольно приятный смех. — Полагаю, вы не станете повторять материал других преподавателей, не так ли Я хочу сказать, — продолжал Вулсон, — понимание японской души — это как раз то, что нам нужно. Студенты будут в восторге. И мы тоже...

Во время паузы в телефонной трубке слышалось пение, и Николас мог различить далекие голоса.

— Вы наверняка захотите осмотреть университет, — предположил Вулсон. — Конечно, красивее всего у нас весной.

“Почему бы не попробовать что-то новое?” — подумал Николас.

— Договорились, — сказал он Вулсону. ... Мимо Николаса пробегали люди, привлеченные беспокойным воем сирены. Растущая кучка зевак напоминала ночных мотыльков, кружащих вокруг пламени, отталкивающего и манящего одновременно. Николас попытался сосредоточиться на шуме прибоя, который пенясь подкатывал к нему и звал к себе, как старый друг, но этому мешали возбужденные голоса людей, множеством отголосков пронизывающие воздух. Для них это было дополнительным развлечением, возможностью после вечернего выпуска новостей, сказать друзьям: “Что, видели? Я там был как раз в это время”, а потом как ни в чем не бывало вернуться к своим охлажденным коктейлями макаронам с острой приправой, предусмотрительно привезенной кем-то из гостей из города.

Дом Николаса был построен из обветренных досок и коричневого кирпича. В отличие от многих домов на этом участке побережья, здесь не было ни пучеглазых окон из пеностекла, ни вычурных стен с выступающими балками. Справа от дома дюны внезапно сменялись ровным песчаным участком. Прежде там стоял дом, который оценивался в четверть миллиона долларов, но зимние штормы смыли его вместе с фундаментом. Владельцы пытались получить деньги по страховке, чтобы выстроить новый дом, но... пока рядом с жилищем Николаса красовался пустырь, что выглядело очень необычно в этом модном и густо застроенном курортном районе.

Вода продолжала прибывать, и волны ударялись все сильнее. Николас чувствовал, как холодная соленая вода поднимается от лодыжек к икрам. Его подвернутые в несколько раз штанины потяжелели от мокрого песка. Николас наклонился, чтобы их отвернуть, и в эту минуту на него кто-то налетел. Чертыхаясь, он упал на спину и оказался под чьим-то телом.

— Какого черта вы не смотрите, куда прете? — сердито закричал Николас, освобождаясь от тела и поднимаясь на ноги.

Вначале он увидел ее лицо, но еще раньше ощутил запах духов, слегка лимонный и сухой, как голос Вулсена. Лиц девушки было совсем рядом; сначала ее глаза показались Николасу карими, но потом он разглядел, что они скорее зеленые, с малиновыми искорками. Широкий нос придавал липу волевое выражение, а пухлые губы говорили о врожденной чувственности незнакомки. Николас взял ее под руки и помог подняться. Девушка немедленно освободилась от его объятий и скрестила руки на груди.

— Не трогайте меня. — Она сердито смотрела на него, однако не торопилась уходить, поглаживая пальцами предплечья, как будто Николас оставил на них синяки.

— Мы с вами раньше не встречались? — поинтересовался он. Губы девушки скривились в усмешке.

— Вы ведь могли придумать что-нибудь пооригинальнее? Правда?

— Нет, я серьезно. Где-то мы уже виделись. На мгновенье она отвела взгляд в сторону, и затем снова посмотрела на него.

— Не думаю...

Николас щелкнул пальцами.

— В кабинете Сэма Голдмана. Осенью или зимой. — Он мотнул головой. — Я точно помню.

Взгляд девушки прояснился, словно имя Сэма Голдмана разрушило невидимую преграду, стоявшую между ними.

— Я знаю Сэма Голдмана, — сказала она задумчиво. — Я делала для него несколько работ.

Незнакомка поднесла к губам длинный указательный палец; ноготь, покрытый светлым лаком, блеснул на солнце. Неровный шум голосов на пляже перешел теперь в настоящий гул, похожий на тот, что можно услышать во время бейсбольного матча.

— Вы Николас Линнер, — вспомнила девушка. — Сэм только и знает, что говорит о вас.

Николас улыбнулся.

— Тем не менее, вы не помните: нашу встречу. — Незнакомка пожала плечами.

— Возможно... Когда я занята работой... Линнер рассмеялся.

— Но я мог бы оказаться какой-нибудь шишкой.

— Судя по тому, что о вас говорят, вы и есть важная персона. Но вы все бросили. Мне это кажется довольно странным.

Она смотрела на Николаса, щурясь без солнечных очков, и казалась студенткой колледжа, совсем неопытной и наивной. Наконец, девушка отвела взгляд.

— Все-таки, что там происходит?

— В океане выловили труп.

— Чей?

— Понятия не имею.

— А разве вы не оттуда идете?

Девушка снова посмотрела на него. С моря подул легкий летний ветерок.

— Вы должны были видеть, как его вытягивали. Ее глаза были добрее чем руки, которые удерживали Николаса на расстоянии. Он подумал, что это очень по-детски. Обиженный ребенок... иди, может быть, напуганный. Ему захотелось прижать ее к себе и успокоить.

— Я ушел раньше, чем это случилось.

— И вам совсем не интересно? — Казалось, девушка не замечала, как ветер играет ее темными волосами. — Это может быть кто-то из местных. Здесь же все друг друга знают.

— Мне это неинтересно.

Девушка убрала руки с плеч. Бирюзовая, майка без рукавов замечательно оттеняла ее глаза. Крепкая грудь поднималась и опускалась в такт дыханию, под майкой выделялись соски. Узкая талия и длинные стройные ноги делали ее похожей на балерину.

— Но я вижу, кое-что вам интересно, — заметила она сердито. — Как бы вам понравилось, если бы вас так разглядывали?

— Я был бы польщен, — не растерялся Николас. — Безусловно, польщен.

* * *

Жюстина, рекламный дизайнер, жила через четыре дома от Николаса; летом она предпочитала работать за городом.

— Ненавижу Нью-Йорк летом, — призналась она Линнеру на следующий вечер за коктейлем. — Представляешь, однажды я все лето безвылазно просидела в своей квартире — кондиционер работал на полную катушку. Я до ужаса боялась задохнуться от запаха собачьего дерьма. Еду мне приносили из ресторана, а раз или два в неделю присылали из конторы одного жирного гомика, который забирал мои эскизы и приносил чеки. Однажды я не выдержала, схватила сумку и первым рейсом улетела в Париж. Я пробыла там две недели, а они сбились с ног, разыскивая меня. — Жюстина отхлебнула коктейль. — Когда я вернулась, ничего не изменилось. Они, правда, убрали того гомика, но жара по-прежнему была невыносимой.

Море поглощало малиновый шар заходящего солнца; его прощальные лучи играли на волнах. Внезапно опустилась темнота, и погасли даже эти огоньки в далеком море.

“Так и она, — подумал Николас. — Внешне яркие цвета и веселая болтовня — а что кроется за ними, в ночи?”

— Ты не собираешься осенью вернуться в город? — спросила девушка.

— Нет.

Жюстина молча откинулась на спинку дивана и широко развела руки, словно парящая птица крылья. Потом наклонила голову набок, будто ожидая объяснений.

— Я полюбил университет. — Николас решил начать сначала. — Конечно, тогда был февраль, но я мог вообразить, что здесь будет весной — мощеные дорожки, обсаженные магнолией и кизилом, айвовые деревья среди старинных дубов.

Сам курс — “Истоки восточной мысли” — оказался вовсе не плохим. По крайней мере, студентам нравилось, и если они не спали, то добивались приличных успехов, а некоторые — просто блестящих. Похоже, мой интерес к ним они восприняли как неожиданность.

К концу семестра я понял, в чем тут дело. У других профессоров просто не оставалось времени на студентов: они были по горло заняты своими исследованиями. Когда же они снисходили до общения с ними, то делали это с нескрываемым презрением.

Помню один семинар сразу после экзамена. Доктора Эн и Ройстон — они вели основной курс — объявили, что экзаменационные работы уже проверены. После этого Ройстон стал читать свою лекцию. Когда прозвенел звонок, Эн попросил студентов остаться на местах и аккуратно разложил работы на полу в четыре стопки. “Работы разложены по фамилиям: в первой стопке — от А до Е, — объяснил он, — я так далее”. Когда студенты начали ползать на коленях в поисках своих работ, обоих профессоров уже и след простыл.

— Это было унизительно, — продолжал Николас, — Терпеть не могу неуважения к людям.

— Значит, тебе понравилось преподавать? Николас раньше об этом не задумывался.

— Просто, не имею ничего против этой работы. — Он смешал еще один джин с тоником и выжал в наполненный льдом бокал дольку лимона. — В конце семестра я устал от этих профессоров. Думаю, они были обо мне не слишком высокого мнения. Это ведь довольно замкнутый мирок, в котором все связаны строгими правилами. “Публикуй статьи или исчезни”. Звучит банально, но для них это действительность, с которой они сталкиваются каждый день. — Николас пожал плечами. — Воображаю, как их возмущало мое положение. Я пользовался всеми прелестями университетской жизни и, в то же время, был свободен от общепринятых обязательств.

— А Ройстон и Эн — что они из себя представляют?

— К Ройстону у меня нет особых претензий. Вначале он держался немного высокомерно, потом оттаял. Зато Эн, — Николас покачал головой, — Эн просто мерзавец. Он составил свое мнение обо мне еще до того, как мы встретились. Однажды мы сидели втроем, в гостиной, Эн подходит ко мне и говорит: “Значит, вы родились в Сингапуре? И при этом смотрит на меня сверху вниз, сквозь свои допотопные очки. У него странная манера разговаривать — короткими отрывистыми фразами, повисающими в воздухе как льдинки. “Омерзительный город, осмелюсь заметить. Его построили британцы, которые относились к китайцам с таким же презрением, как прежде к индийцам”.

— А ты?

— Честно говоря, я растерялся. Раньше мы с этим мерзавцем не общались. Он застал меня врасплох.

— И ты не нашел, что ему ответить.

— Только то, что он не прав. Я родился уже не в Сингапуре. — Николас поставил стакан. — Я рассказал об этом декану Вулсону, но тот лишь отмахнулся. “Эн — гений, — заявил он мне. — Вы же сами знаете, с талантливыми людьми бывает нелегко. Должен вам сказать, мы просто счастливы, что он у нас работает. Он чуть было не сбежал в Гарвард, но в последнюю минуту мы его удержали.” Вулсон по-отечески потрепал меня по спине. “Кто знает, что у Эна на уме. Видимо, он принял вас за малайца. Мы все должны прощать друг друга, мистер Линнер”.

— Что-то я не понимаю, — удивилась Жюстина. — Ведь ты не малаец.

— Нет, но если Эн действительно так решил, у него были причины меня недолюбливать. В районе Сингапура китайцы и малайцы всегда смертельно враждовали друг с другом.

— А кто ты? — внезапно Жюстина приблизила к Николасу свое лицо с огромными светящимися глазами. — Мне кажется, у тебя в лице есть что-то азиатское. Может быть, глаза... или скулы.

— Мой отец был англичанин, — сказал Николас. — Точнее, еврей, который вынужден был изменить свое имя, чтобы пробиться в бизнесе, а потом в армии. Он стал полковником.

— Как его звали? Я имею в виду — до того, как он изменил свое имя.

— Не знаю. Он никогда мне не говорил. “Николас, — обратился он ко мне однажды, — что такое имя? Тот, кто скажет тебе, что его имя само по себе что-то значит, — наглый лжец”.

— И ты никогда не пытался узнать свое настоящее имя?

— Да, было такое время. Но потом я успокоился.

— А твоя мать?

— Мать всегда утверждала, что она чистокровная китаянка.

— Однако?

— Но, по всей вероятности, она была китаянкой только наполовину. И наверно — наполовину японкой. — Николас пожал плечами. — Я в этом не уверен. Просто мама мыслила как японка. — Он улыбнулся. — Как бы там ни было, мне приятно думать, что в ней текла кровь таких разных, враждебных друг другу народов — это очень романтично и таинственно.

— А ты любишь тайны?

Николас следил за изгибом ее темных локонов, упавших на щеку.

— Да. В каком-то смысле.

— Но вообще-то у тебя европейские черты лица.

— Да, внешне я пошел в полковника. — Николас запрокинул голову, и его волосы успели коснуться пальцев Жюстины, прежде чем она отдернула руку. Он всмотрелся в пятна света на потолке. — Но внутри я устроен по-другому, я похож на свою мать.

* * *

Док Дирфорт никогда не ждал от лета ничего хорошего. “Странно, — думал он, — ведь как раз летом больше всего работы”. Он не уставал поражаться летнему наплыву курортников — целый район Восточного Манхэттена стягивался сюда из года в год, словно стая диких гусей.

Впрочем, Док Дирфорт слабо представлял себе современный Манхэттен: вот уже пять лет он не показывался в этом сумасшедшем доме, да и прежде только изредка навещал своего друга Нейта Граумана, главного патологоанатома Нью-Йорка.

Дирфорту нравилось жить и работать в этом прибрежном городке. Две дочери время от времени приезжали к нему в Уэст-Бэй-Бридж со своими семьями. Жена Дирфорта умерла от лейкемии больше десяти лет назад, и в память о ней осталась только пожелтевшая фотография. Занимаясь обычной врачебной практикой, Док Дирфорт исполнял обязанности патологоанатома в клинике Фаулера. Его ценили за усердие и находчивость, и Фаулер предлагал ему место окружного патологоанатома. Однако Дирфорт был вполне доволен своим нынешним положением. Здесь у него было много добрых друзей, и, самое главное, он обрел самого себя. Он понял, что в сущности ему больше никто не нужен. Правда, время от времени к Дирфорту возвращались ночные кошмары. Он все еще просыпался иногда в холодном поту, запутавшись ногами в липких простынях. Дирфорту снилась белая кровь жены, но чаще — собственные старые кошмары. Тогда он поднимался и молча брел на кухню, готовил себе чашку горячего какао и брал наугад один из семи романов Рэймонда Чандлера. Дирфорт черпал спокойствие духа в этой сдержанной и изысканной прозе; в течение получаса он снова засыпал.

Док Дирфорт потянулся, пытаясь прогнать боль” которая, словно виды, вонзилась между лопаток. “Вот что бывает, если много работать в мои годы”, — подумал он. Дирфорт снова вернулся к своим записям; знакомые слова складывались в предложения и абзацы, но теперь он впервые постиг смысл написанного, будто египтолог, расшифровавший древний папирус.

“Еще один заурядный утопленник”, — подумал Док Дирфорт, когда его вызвали для вскрытия. Нет, конечно, он так не считал — слова “заурядный” не существовало в его лексиконе. Жизнь человека представляла для Дирфорта высшую ценность. Чтобы это понять, ему не нужно было становиться врачом — достаточно было провести годы войны в Юго-Восточной Азии. День за днем из своего лагеря в филиппинских джунглях Дирфорт наблюдал, как маленькие одноместные самолеты, управляемые камикадзе, с тонной взрывчатки на борту таранили американские военные корабли. Эти самолеты ярко иллюстрировали культурный разрыв между Востоком и Западом. По-японски они назывались ока — цветы вишни, но американцы переиначили слово в бака — идиоты. В западном мировоззрении не находилось места концепция ритуального самоубийства, присущая древним самураям. Но самураи остались в истории, несмотря ни на что. Док Дирфорт навсегда запомнил одно стихотворение — хайку, которое, как говорили, написал перед смертью двадцатидвухлетний камикадзе:

Если б нам упасть

Как цветы вишни весной

Так чисто и светло!

“Вот как японцы воспринимают смерть, — размышлял Дирфорт. — Самурай рождается для того, чтобы пасть смертью героя... А я хотел тогда только одного — сохранить свою шкуру и не свихнуться до конца войны”.

И вот все прошло, не считая ночных кошмаров, которые преследовали его как голодные вампиры, только что воскресшие из могил.

Док Дирфорт поднялся из-за стола и подошел к окну. За густой листвой дубов, спасавших дом от долгого послеобеденного зноя, он увидел знакомый отрезок Главной улицы. Еще один обычный летний день. Но теперь внешний мир казался ему бесконечно далеким, словно увиденная в телескопе поверхность другой планеты.

Док Дирфорт отошел от окна и сложил бумаги в папку. Выйдя из дому, он зашагал по Главной улице, мимо уродливого кирпичного здания пожарного управления, через автомобильную стоянку, к полицейскому участку.

На полпути он столкнулся с Николасом, который выходил из дверей супермаркета, нагруженный свертками с продуктами.

— Привет, Ник.

— Привет, Док. Как поживаете?

— Отлично. Собрался вот навестить Рэя Флорама. — Как большинство жителей Уэст-Бэй-Бридж, они познакомились когда-то на этой же Главной улице через общих друзей. Даже самым отчаянным отшельникам здесь было трудно не завести знакомств, пусть самых поверхностных. — Я только что из клиники.

— Вчерашний утопленник?

— Да. — Док Дирфорт обрадовался этому случайному разговору, из-за которого оттягивалась встреча с Флорамом. Он боялся сообщить полицейскому то, что должен был сказать. К тому же, Ник ему нравился. — Возможно, вы его знали. Он жил недалеко от вас.

Николас криво улыбнулся.

— Не думаю.

— Его звали Бром. Барри Бром.

На мгновение Николасу стало дурно; он вспомнил слова Жюстины в день их первой встречи. “Здесь все друг друга знают”. Она сама не предполагала тогда, насколько была права.

— Да, — медленно произнес Николас. — Когда-то мы работали в одном рекламном агентстве.

— Мне очень жаль, Ник. Ты близко его знал? Николас задумался. У Брома был прекрасный аналитический ум, и он разбирался в людях, пожалуй, лучше, чем все его коллеги. А теперь его больше нет.

— Достаточно близко, — ответил Николас.

* * *

Они покачивались в медленном танце; из распахнутой двери доносились звуки проигрывателя. Музыка окутывала их томными струями, заглушая шум прибоя. Жюстина задрожала, когда Николас коснулся ее руки и вывел на веранду. Но он поступил правильно — только так и надо было поступить. Жюстина любит танцевать. А во время танца ему разрешено касаться ее, хотя ведь совершенно очевидно, что танец — это та же эротика, только вытесненная в подсознание. Какая разница? Главное, что она с ним танцует.

Отдаваясь ритму, Жюстина становилась чувственной, словно с нее спадал панцирь благопристойности и наружу вырывалась неудержимая страсть. Казалось, музыка освобождала Жюстину от каких-то оков, от внутренних запретов, от страхов — и не столько перед ним, перед мужчинами вообще, как перед собой. Касаясь Николаса своим плечом, Жюстина рассказывала ему:

“Я много читала в детстве. Сначала все, что попадалось под руку. Когда моя сестра уходила на свидания, я проглатывала одну книгу за другой. Забавно, но это быстро прошло. Вернее, я продолжала читать, но уже не все подряд — очень скоро стала довольно разборчивой. — Девушка рассмеялась звонким счастливым смехом, поразившим Николаса своей искренностью. — О, у меня были разные пристрастия! Сначала книги Тримейна о собаках, потом Ховард Пайл — я была без ума от его «Робин Гуда». Однажды, когда мне было около шестнадцати, я открыла для себя де Сада. Естественно, этот плод был запретным и потому манящим. Книги де Сада действительно поразили меня. И тогда мне пришла в голову фантастическая мысль: родители назвали меня Жюстиной под впечатлением от его творчества. Когда я стала старше и спросила об этом свою мать, она ответила: «Знаешь, просто мне и твоему отцу нравилось это имя». Думаю, здесь проявились ее европейские симпатии; она ведь была француженка. Но в ту минуту... как я пожалела о своем вопросе! Насколько моя фантазия была красивее действительности! Впрочем, чего стоило ожидать or моих родителей — они оба были, в сущности, пошлыми людьми”.

— Твой отец был американец?

Жюстина повернула к Николасу лицо, и теплый свет лампы из гостиное упал на ее щеку, словно мазок кисти художника.

— Даже слишком американец.

— Чем он занимался?

— Пойдем в дом. — Жюстина отвернулась. — Мне холодно.

* * *

На стене висела большая черно-белая фотография грузного человека с массивным подбородком и суровым взглядом. Под снимком подпись: “Стэнли Дж. Теллер, начальник полиции, 1932-1964”. Рядом красовалась репродукция картины Нормана Рокуэлла “Тропа”.

Окна небольшого кабинета выходили на автомобильную стоянку во дворе, пустовавшую в это время дня.

— Почему бы вам не сказать обо всем прямо. Док? Что вы ходите вокруг да около? — Лейтенант Рэй Флорам явно нервничал. — Что особенного в этом утопленнике?

Из коридора доносились треск рации и гул искаженных голосов.

— Как раз это я и пытаюсь вам втолковать, — медленно и терпеливо проговорил Док Дирфорт. — Этот человек умер не от утопления — он задохнулся в воде.

Деревянное кресло скрипело под тяжестью Рэя Флорама. Его фигура служила предметом постоянных шуток среди полицейских, впрочем, довольно безобидных и благодушных. Флорам был начальником полиции Уэст-Бэй-Бридж. Его полнощекое загорелое лицо венчал нос картошкой, украшенный фиолетовыми прожилками; светлые с проседью волосы были коротко подстрижены. Коричневый костюм лейтенант носил только в силу необходимости: будь его воля, он ходил бы на работу во фланелевой рубахе и старых брюках.

— Отчего же тогда он умер? — так же медленно спросил Флорам.

— Его отравили, — ответил Док Дирфорт.

— Док, — Флорам устало провел рукой по лицу. — Я хочу, чтобы все было ясно. Совершенно ясно. Настолько ясно, чтобы в моем рапорте не было никаких неточностей. Потому что кроме полицейского управления штата, куда, как вам известно, я должен отправить копию рапорта, кроме этих сукиных детей, я должен буду связаться с окружным полицейским управлением, и эти подонки скорее всего заявят, что мы должны передать дело им. Более того, теперь, когда вы утверждаете, что это — убийство, сюда примчится Фаулер из окружной клиники и начнет требовать, чтобы я поскорее закончил расследование и забрал у него труп — ведь у его людей столько работы!

В кабинет вошел сержант и молча передал Флораму несколько аистов.

— Господи, иногда просто места себе не нахожу. Мне нет никакого дела до этой проклятой политики, а им просто неймется впутать меня в свои делишки. Кого волнует, хороший я полицейский или нет!

Флорам встал из-за стола и взял папку. Почесав затылок, он начал раскладывать на столе стопку черно-белых фотографий, на которых Дирфорт безошибочно узнал тело утопленника.

— Во-первых, — спокойно продолжил Дирфорт, — Фаулера я беру на себя. Он не будет вас беспокоить, по крайней мере, некоторое время.

Флорам с любопытством посмотрел на Дирфорта и снова уткнулся в фотографии.

— Как вам удалось это чудо?

— Я ему еще ничего не говорил.

— Вы хотите сказать, — уточнил Флорам, доставая из ящика стола продолговатую лупу, — что никто не знает об этом... убийстве, кроме нас двоих?

— Совершенно верно.

Через минуту Флорам добавил:

— Знаете, Док, на этих снимках ничего такого не видно. — Лейтенант стал тасовать отпечатки как колоду карт, пока наверху не оказалась фотография головы и груди утопленника крупным планом. — Самый обычный утопленник.

— На этих фотографиях вы ничего не разглядите.

— Вот я и говорю.

— Но это не значит, что больше нечего искать. Флорам откинулся в кресле и скрестил руки на необъятном животе.

— Ладно, Док, рассказывайте. Я вас внимательно слушаю.

— Этот человек умер до того, как оказался в воде. — Док Дирфорт вздохнул. — Даже такой хороший патологоанатом, как Фаулер, мог пропустить одну маленькую деталь. — Флорам хмыкнул, но промолчал. — В груди этого человека, с левой стороны, есть крохотное отверстие; его вполне можно принять за царапину, которая образовалась при ударе о камни, — но это не так. Я взял анализ крови в нескольких местах, в том числе из аорты, потому что именно там скапливаются такого рода яды. В других местах яд не обнаруживается, то есть, он был вымыт из системы кровообращения примерно через двадцать минут после наступления смерти. Понятия не имею, как это могло произойти. Это очень необычный яд сердечно-сосудистого действия.

Флорам щелкнул пальцами.

— Значит, паралич сердца?

— Да.

— Вы уверены?

— Если бы я не был уверен в отравлении, я бы к вам не пришел. Но мне нужно еще кое-что проверить. Похоже, что предмет, которым была проколота грудина, все еще находится внутри тела.

— А рана не сквозная?

— Нет.

— Этот предмет мог выпасть при падении. Или потом, в море...

— Или кто-то вытащил его из тела.

— О чем вы говорите, Док... — Флорам отложил фотографии и просмотрел листки полицейского протокола. — Покойного звали Барри Бром; он служил в рекламном агентстве Голдмана в Нью-Йорке. Такое зверское убийство. Но с какой стати? Он жил здесь один. У него не было ревнивой жены или любовника... — Флорам рассмеялся. — Мы уже связались с его сестрой в Куинсе. Обыскали его дом на побережье. Ничего. Никаких признаков взлома или воровства. Его машина стоит на месте — во дворе перед домом. Совершенно не за что уцепиться...

— Есть за что, — возразил Док Дирфорт. Наступила минута, которой он боялся с тех самых пор, как обнаружил колотую рану и взял анализ крови из сердца покойника. “Этого не может быть”, — уверял себя Дирфорт, в то время как результаты анализов неумолимо подтверждали обратное. “Этого не может быть”, — повторял он будто заклинание. А теперь Дирфорт смотрел на себя как бы со стороны, словно киноактер, который видит себя впервые на экране.

— Этот яд, — продолжал он, — очень необычный. — Дирфорт вытер ладони о брюки; давно у него так не потели руки. — Я столкнулся с таким ядом очень давно, когда служил в Азии.

— Во время войны? Но, Боже мой, прошло уже тридцать шесть лет. Вы хотите сказать, что...

— Я никогда не забуду этот яд, Рэй, сколько бы лет ни прошло. Однажды ночью патруль вышел на дежурство. Из пятерых вернулся только один — он едва дотянул до границы лагеря. Мы не слышали выстрелов: только крики птиц и жужжание насекомых... От такой странной тишины мороз пробегал по коже; перед этим нас целую неделю непрерывно обстреливали снайперы. — Док Дирфорт глубоко вздохнул. — Короче, того парня, который вернулся, принесли ко мне. Совсем мальчик, не старше девятнадцати. Он был еще жив, и я сделал все, что мог. Но ничего не помогло — он умер у меня на глазах.

— От такого же яда?

— Да, — устало кивнул Дирфорт.

* * *

— Ты хочешь, чтобы я ушел? — спросил Николас.

— Да, — ответила Жюстина. — Хотя... Не знаю. — Она стояла рядом с диваном; ее пальцы рассеянно теребили пушистое покрывало. — Ты... ты меня смущаешь.

— Я бы этого не желал...

— Слова ничего не значат.

Николас с удивлением заметил, что в профиль лицо Жюстины выглядит совершенно иначе, словно он теперь смотрит на нее из другого времени, из какой-то другой жизни. Так было и с Юкио. Конечно, в случае с Юкио Николас относил это на счет ее происхождения, уходившего корнями в иной мир, к которому он не принадлежал, но в который ему иногда интуитивно удавалось проникать. Теперь Николас знал, что это чисто западная реакция на все, что нельзя объяснить словами; ему казалось странным, что здесь, на Западе, это воспринимается совсем по-другому. Очевидно, только со временем, когда боль утихла, Николас смог понять, чем была для него Юкио; только время помогло ему осознать свои ошибки и правильно оценить свою роль в ее жизни.

Жюстина казалась теперь бесконечно далекой, хотя он чувствовал аромат ее духов.

— Уже поздно, — сказала она.

Николас подумал, что Жюстина не вкладывает в эти слова особого смысла, просто заполняет пугающую ее пустоту. Но именно эта ее внутренняя скованность возбуждала любопытство Николаса. Да, Жюстина казалась ему очень красивой; если бы он встретил ее на шумной улице Манхэттена, он наверняка проводил бы ее взглядом, вероятно, даже прошел бы за ней несколько шагов, пока она не растворилась бы в толпе. Возможно, Жюстина занимала бы его мысли еще некоторое время. Ну и что? Николас очень рано понял, что физическая красота еще ничего не значит, более того, она может таить в себе опасность. Сильней всего Николаса привлекали в женщинах, как и во всем остальном, вызов и сопротивление. Он чувствовал: ничто в жизни не дает удовлетворения, если достается без борьбы — даже любовь; особенно любовь. Этому он тоже научился в Японии, где с женщинами надо обращаться с бесконечной осторожностью, постепенно раскрывая их как хрупкое бумажное украшение оригами — и тогда, в конце концов, проявятся их тонкая нежность и скрытая страсть.

Пластинка остановилась, и стал слышен густой рокот прибоя, прерываемый обиженным криком одинокой чайки.

Николас не знал, что ему делать и чего ему действительно хотелось бы. Он сам чего-то боялся.

— У тебя было много женщин? — спросила вдруг Жюстина. Николас видел, как напряглись и задрожали ее руки, с каким усилием она подняла голову. Девушка смотрела на него, словно ожидая, что сейчас он высмеет ее иди, может быть, отругает, укрепив тем самым ее подозрения по отношению к себе и к мужчинам вообще.

— Странный вопрос.

Жюстина слегка повернула голову, и мягкий свет лампы скользнул по ее лицу и шее.

— Ты не хочешь отвечать? Николас улыбнулся.

— Я об этом не задумывался.

Она смотрела в его глаза, отчаянно пытаясь найти в них следы насмешки.

— Что ты хочешь знать, Жюстина? — мягко спросил Николас. — Ты боишься, что я тебе не скажу?

— Нет. — Она покачала головой. — Я боюсь, что ты скажешь. — Ее пальцы перебирали покрывало, словно струны арфы, — Я хочу этого — и не хочу.

Николас уже собирался сказать с улыбкой, что все это не так важно, как вдруг почувствовал, что это действительно важно; он понял, о чем она говорила. Он подошел к ней поближе.

— Здесь нас только двое, Жюстина.

— Я знаю.

Но в ее словах не было уверенности; словно маленькая девочка, она хотела, чтобы кто-нибудь подтвердил что-то очень важное для нее.

Почувствовав, что хрупкое равновесие их встречи может вот-вот нарушиться, Жюстина встала и отошла к большому окну в противоположном конце комнаты. На крыльце горели огни, и было видно, как волны набегают на черный песок.

— Знаешь, почему-то этот вид напоминает мне Сан-Франциско.

— Когда ты там была? — спросил Николас, усаживаясь на подлокотник дивана.

— Года два назад. Почти одиннадцать месяцев.

— Почему ты уехала?

— Я... я порвала с одним человеком. А потом вернулась сюда, на Восточное побережье — блудная дочь возвратилась в лоно семьи.

Почему-то это показалось Жюстине смешным, но смех застрял у нее в горле.

— Тебе нравится Сан-Франциско?

— Да, очень. Очень нравится.

— Зачем же ты уехала?

— Я должна была уехать. — Жюстина подняла руку и удивленно посмотрела на нее, будто недоумевая, почему та вдруг оказалась у нее перед глазами, — Я была тогда другим человеком. — Она сцепила руки и опустила их перед собой. — Я чувствовала себя такой беззащитной. Я... просто не могла больше там оставаться одна. Глупая история, — добавила Жюстина. — И я была глупой. — Она покачала головой, словно удивляясь собственному поведению.

— Я был там два раза, — сказал Николас — Я имею в виду Сан-Франциско. И полюбил этот город. — Он всматривался в тонкую светящуюся полоску прибоя, который не переставая поднимался и обрушивался на берег. — Я тогда часто ходил на побережье — просто посмотреть на океан — и думал: эти воды докатываются сюда из Японии, через весь океан.

— Почему ты уехал? — спросила Жюстина. — Что привело тебя сюда?

Николас глубоко вздохнул.

— Это трудно объяснить в нескольких словах. Наверное, существовало много причин. Мой отец хотел приехать в Америку, но ему это было не суждено. Он жалел об этом всю жизнь. — Морская пена вдали казалась тонким серебряным кружевом. — Если часть моего отца живет во мне, то он сейчас здесь, и я этому рад.

— Ты действительно в это веришь? Жизнь после... — Николас улыбнулся.

— И да, и нет. Я не могу это объяснить. Восток и Запад борются во мне... Но что касается моих родителей — да, они здесь, со мной.

— Это так странно...

— Только потому, что мы здесь, в этом доме в Уэст-Бэй-Бридж. Если бы мы были в Азии... — Николас пожал плечами, словно считая, что этого объяснения вполне достаточно. — И потом, я приехал сюда для того, чтобы доказать, что могу жить на Западе, а не только на Востоке. В колледже я изучал средства массовой информации, и когда приехал сюда, мне показалось естественным заняться рекламой. Мне повезло: нашелся человек, который взялся сделать профессионала из неопытного новичка. — Он рассмеялся. — Я оказался способным учеником.

Жюстина подошла к Николасу.

— Ты хочешь меня? — ее голос сливался с шумом прилива. — Ты хочешь быть со мной?

— Да, — ответил он, глядя ей в глаза, в ее расширенные и потемневшие зрачки. Николас замер, будто кто-то легким перышком провел вдоль его позвоночника, — Ты хочешь быть со мной?

Жюстина не отвечала; Николас чувствовал ее близость, завороженный искорками в ее глазах. Он ощутил тепло ее рук; пальцы девушки коснулись его бицепсов и стали гладить их, нажимая сильно и в то же время мягко. Казалось, этот простой жест открыл ему очень многое, словно ни она, ни он никогда прежде не испытывали ничего подобного. Это первое прикосновение было таким пронзительно нежным, что Николас почувствовал, как у него подкашиваются ноги и учащенно бьется сердце.

Он медленно обнял Жюстину: он был уверен, что сейчас у нее вырвется крик, и быстро коснулся губами ее рта. Губы Жюстины открылись навстречу, и она всем телом прижалась к Николасу, обжигая его теплом груди, живота и бедер.

Она вся пылала, когда его губы ласкали ее длинную шею, скользя вдоль ключиц. Ее губы коснулись его уха, ее язык беспокойно кружил, как та последняя чайка над ночным пляжем, и она прошептала:

— Не здесь. Не здесь. Прошу тебя...

Николас отвел ее руки в стороны, и блузка упала на пол; его пальцы проведи по длинной глубокой впадине вдоль ее позвоночника. Жюстина вздрогнула и застонала, когда его язык коснулся ее подмышек, медленно перемещаясь к груди, к набухшим твердым соскам.

Длинные пальцы девушки расстегивали его джинсы, пока открытые губы Николаса скользили по ее груди.

— Прошу тебя, — шептала она. — Прошу тебя. — Жюстина сбросила с него джинсы, прижимаясь все сильнее.

Страх сжал Николаса в последний раз перед тем, как окончательно рассеяться. Они опускались все ниже и ниже, изгибаясь и дрожа от возбуждения, сбрасывая друг с друга остатки одежды. Жюстина стада стягивать с себя тонкие шелковые трусики, но Николас остановил ее, поднял и отнес на диван. Он склонился над ней, его открытые губы ласкали мягкую кожу на внутренних поверхностях ее бедер, медленно поднимаясь вверх, к покрытому шелком бугорку. Побелевшими пальцами Жюстина впилась в диванную подушку; его язык коснулся влажной ткани, и она снова застонала, непроизвольно выгибая спину.

Николас ласкал ее языком через тонкую шелковую преграду. Жюстина обхватила его голову руками; из ее широко открытого рта вырывались короткие непроизвольные крики. Тогда он оторвался от намокшего шелка и зарылся головой в ее плоть. Ее ногти царапали его плечи, ее длинные ноги рванулись вверх, и лодыжки сомкнулись у него на спине. Тело Жюстины сотрясалось мощными толчками, и Николас продолжал ласкать ее языком и губами, пока не услышал долгий крик; в последнем содрогании она изнеможенно притянула его к себе, яростно впившись в его рот губами. Больше всего на свете Жюстине теперь хотелось, чтобы он вошел в нее, чтобы продолжился этот мучительный жар, чтобы ему стадо так же хорошо, как было ей.

Обжигаясь о ее распаленное тело, Николас все глубже погружался в нее, чувствуя удары ее живота; они оба стонали от страсти. Жюстина обняла его, устало покачиваясь, так, чтобы ее твердые соски терлись о его грудь. Она лизала его шею, а Николас гладил все ее тело, чтобы увеличить ее наслаждение. Наконец, когда напряжение стало невыносимым, когда пот и слюна потекли по ее рукам и груди, ее мышцы несколько раз резко сократились; Жюстина услышала его глухой стон, слившийся с громким биением их сердец, и прошептала:

— Давай же, милый, скорее!..

* * *

Доктор Винсент Ито размешивал цветочный чай в керамической чашке. Несколько темных чаинок поднялись со дна и стали кружить на поверхности. Это напомнило ему о трупах утопленников, которые примерно через месяц всплывали на поверхность. Когда-то они прыгнули в Ист-Ривер или в Гудзон, а может быть, их туда столкнули. Какое-то время они покоились в прохладной глубине — до начала лета, пока не успевала прогреться вода. При тридцати пяти градусах по Фаренгейту начинали размножаться бактерии, вызывая гниение и выделение газов; в конце концов, тело выплывало наверх и попадало к нему, в патологоанатомическое отделение.

Подобная аналогия не испортила доктору аппетит. Для Винсента, помощника патологоанатома, это было частью его жизни, причем довольно важной. Здесь, в подвальном помещении морга с обшитыми сталью дверями, снабженными аккуратными табличками, с дочиста отмытым серым кафельным полом, с огромными весами, на которых взвешивали трупы, — здесь он проводил большую часть своего времени. В этом не было для Винсента ничего отталкивающего: обескровленные тела на никелированных тележках, огромные Т-образные разрезы от плеча до плеча и вниз к животу, умиротворенные лица, словно у спящих тихим сном. На доктора это не производило никакого впечатления; в судебной медицине его привлекала волнующая тайна смерти, вернее, не самой смерти, а ее причин. Работа Винсента состояла в разгадывании тайн мертвых, и много раз это впоследствии помогало живым.

Винсент пил чай небольшими глотками и поглядывал в окно. Предрассветная мгла еще не рассеялась. Четыре часа двадцать пять минут — он всегда вставал так рано.

Доктор смотрел на город, на безлюдные освещенные улицы Манхэттена. Издалека донесся скрежет мусоровоза, который медленно продвигался по Десятой улице. Потом в ночную тишину вдруг ворвалась полицейская сирена и тут же исчезла. Винсент остался один на один со своими путаными мыслями.

Он чувствовал себя в западне. “Должно быть, от прошлой жизни мне досталась плохая карма”, — сказал он себе. Япония казалась Винсенту теперь недоступной, словно ее и вовсе не было, по крайней мере, той Японии, которую он покинул двенадцать лет назад. От его Японии остался лишь увядший цветок — но он манил неумолимо, как морская сирена.

* * *

Николас проснулся перед самым рассветом. На какое-то мгновение ему показалось, будто он в своем старом доме на окраине Токио и косые тени на стене у него над головой падают от высокой стены шелестящего бамбука. Он слышал короткий крик кукушки и шум устремившегося в город утреннего потока машин, приглушенный и в то же время по-особому отчетливый.

Еще полусонный, Николас повернул голову и увидел рядом с собой фигуру спящей женщины. “Юкио. Она все-таки вернулась”, — промелькнуло в мозгу. Николас знал, что она придет. Но именно теперь...

Он резко сел на кровати, его сердце колотилось. Таинственное пение далекого моря вдруг превратилось в шум прибоя и близкий крик чаек за окном. И все же он знал смысл того загадочного напева...

Николас сделал несколько глубоких вдохов. Япония обволакивала его теперь как тонкая вуаль. Что пробудило в нем такие яркие воспоминания?

Он обернулся и увидел краешек носа и полуоткрытые пухлые губы Жюстины — все остальное было скрыто под бело-синей простыней, покрытой складками, как морскими волнами. Она спала глубоко и безмятежно.

“Что в ней так притягивает меня?” — подумал Николас.

Странно, глядя на ее теплое тело, которое мерно колебалось в такт дыханию, он чувствовал, что снова возвращается в Японию, в прошлое, в которое не смел вернуться...

Николас проснулся от необычайно приятного ощущения. Открыв глаза, он увидел бедра Жюстины у своего лица. Ее язык ласкал его нежно, сладострастно, и Николас застонал. Он протянул руки, но ее бедра ускользнули. Он видел как набухает бугорок среди влажных вьющихся волос.

Его наслаждение вилось бесконечной лентой уходящего вдаль шоссе. Всякий раз, когда Николас приближался к вершине блаженства, Жюстина отводила рот и принималась нежно гладить его руками, и его напряжение спадало. Тогда все начиналось сначала, снова и снова, пока его сердце не застучало как молот и сладкий жар не разлился по всему телу.

Николас почувствовал ее грудь на своем животе, и, охватив ее соски, стал ласкать их до тех пор, пока Жюстина невольно не развела бедра.

Он остро ощущал каждое прикосновение. Она сделала какое-то движение, заставившее его вскрикнуть. Николас притянул Жюстину к себе и уткнулся лицом в ложбинку между ее бедер, сотрясаясь в последнем экстазе.

* * *

Винсент Ито приехал в патологоанатомическое отделение в четыре минуты восьмого. Поднявшись по ступенькам, он кивнул дежурному полицейскому и поздоровался с седовласым Томми, шофером Нейта Граумана. До утреннего совещания оставалось времени ровно столько, чтобы успеть второпях выпить чашку кофе.

Винсент пересек небольшой холл и вошел в огромный, переполненный людьми кабинет главного патологоанатома.

Нейт Грауман, главный патологоанатом Нью-Йорка, был очень тучным человеком. Его черные блестящие глаза прятались в узких щелочках, под полукруглыми складками обвисшей кожи; широкий нос был когда-то сломан, видимо, в ночной драке на улицах Южного Бронкса, где Грауман родился и вырос; волосы тронула седина, зато усы оставались черными как смоль. Короче говоря, Нейт Грауман выглядел весьма внушительным соперником, что легко могли подтвердить мэр и несколько членов городского финансового совета.

— Доброе утро, Винсент, — поздоровался Грауман.

— Доброе утро, Нейт.

Винсент поспешил к высокому металлическому куполу кофеварки, торжественно возвышавшейся в углу комнаты. “Поменьше сахара, — думал он мрачно. — Сегодня утром мне нужен кофеин в чистом виде”.

— Винсент, задержись на минутку, — обратился к нему Грауман после того, как окончилось совещание по ассигнованиям.

Винсент опустился в зеленое кресло возле заваленного бумагами стола и протянул Грауману заранее приготовленные бумаги.

Они были когда-то близкими друзьями, но те времена давно прошли, и теперь их связывала только работа. Когда Ито приехал в Нью-Йорк, Грауман работал заместителем главного патологоанатома; тогда у них было больше времени. А может, просто не было нужно столько денег. После того как на них обрушилось сокращение бюджетных ассигнований, работы резко прибавилось. У города были дела поважнее, чем забота о людях, которых ежедневно убивали дубинками, резали ножами, душили, топили, разрубали или разрывали на куски на улицах города. “Каждый год в Нью-Йорке умирает восемьдесят тысяч человек, и тридцать тысяч из них попадает к нам”, — подумал Винсент.

— Чем ты сейчас занят? — спросил Грауман.

— М-м... Дело Моруэя, — начал Винсент, нахмурив брови. — Потом этот зарезанный в Холлуэе — я жду вызова в суд в любую минуту. Случай с директором школы практически закрыт. Осталось собрать кое-что для окружного прокурора — анализ крови б у дет т ото в сегодня после обеда. Ах да, еще Маршалл.

— Кто это?

— Труп доставили вчера. Маккейб предупредил, что дело не терпит отлагательства, и я сразу же за него взялся. Утопление в бассейне. Маккейб предполагает, что его голову придержали под водой. Кого-то уже взяли по подозрению в убийстве, так что им позарез нужны улики.

Грауман кивнул.

— Работаешь на всю катушку?

— Более того.

— Я хочу, чтобы ты на несколько дней съездил на побережье.

— Как? Именно теперь?

— Если бы это не было важно, я бы тебя не просил, — терпеливо объяснил Грауман. — Верно?

— Но как же?..

— Я лично займусь твоими делами. А это, — Грауман кивнул в сторону бумаг, которые принес Винсент, — я передам Майкельсону.

— Майкельсон — осел, — едко заметил Винсент.

Грауман ответил ему хладнокровным взглядом.

— Он действует по инструкции, Винсент. На него можно положиться.

— Но он такой медлительный, — не сдавался Винсент.

— Скорость — это еще не все.

— Скажите это Маккейбу. Он напустит сюда целую свору помощников окружного прокурора.

— Это их работа.

— Что же я должен делать на побережье?

— Вчера поздно вечером позвонил Док Дирфорт. Помнишь его?

— Мы встречались с ним в прошлом году, когда я у вас гостил. Уэст-Бэй-Бридж?

— Да... — Грауман подался к столу. — Похоже, у Дирфорта проблема, с которой ему одному не справиться. — Грауман посмотрел на свои длинные заостренные ногти, потом снова перевел взгляд на Винсента. — Он просил, чтобы прислали именно тебя.

* * *

Вдоль стены гостиной в доме Николаса стоял большой аквариум, по его прикидкам — литров на двести. В аквариуме обитали не обычные гуппи или гурами: хозяева оставили на попечение летнего жильца множество морских рыбок, которые переливались в воде яркими цветами, подобно стайке пестрых птиц в густых тропических джунглях.

Николас наблюдал за Жюстиной сквозь линзу аквариума, словно слуга, подсматривающий сквозь густую листву за своей госпожой.

Она надела красный купальник с открытыми бедрами, напоминающий балетное трико и подчеркивающий ее длинные стройные ноги; обмотала шею белым полотенцем, будто только что вышла из спортивного зала. Жюстина слизывала с пальцев яичный желток, а второй рукой подчищала тарелку остатком тоста. Отправив его в рот, она повернулась к Николасу.

— Это ведь не твои рыбки?

Он уже закончил их кормить, но по-прежнему вглядывался в аквариум, зачарованный причудливо искажаемыми движениями рыб и пузырьков воздуха.

— Нет, не мои. Они здесь настоящие хозяева. — Николас рассмеялся и выпрямился. — Во всяком случае, в большей степени, чем я.

Жюстина встала и отнесла тарелки в кухню.

— Боже мой, идет дождь. — Она оперлась локтями на раковину и выглянула в окно. — А я хотела сегодня поработать на воздухе.

Дождь негромко барабанил по окнам гостиной и плоской крыше.

— Работай здесь, — предложил Николас — Ты ведь все взяла с собой?

Жюстина вошла в гостиную и вытерла руки об полотенце.

— Не знаю, что и делать.

Она смущала его, но ничего не предпринять в эту минуту было равносильно неверному шагу. Николас презирал нерешительность.

— Ты принесла свои эскизы?

— Да, я... — она перевела взгляд на холщовую сумку возле дивана. — Да, конечно.

— Можно взглянуть?

Жюстина кивнула и протянула ему большой блокнот в синей обложке.

Пока Николас перелистывал страницы, она расхаживала по комнате. Шипение воздуха в аквариуме; приглушенный шум прибоя.

— Что это?

Жюстина стояла перед низким ореховым шкафчиком, сцепив руки за спиной, и смотрела на стену, где висели два слегка изогнутых меча в ножнах. Верхний был в длину дюймов тридцать, нижний — около двадцати.

Какое-то мгновенье Николас любовался изгибом ее спины, сравнивая его с линиями лежавшего перед ним эскиза.

— Это старинные мечи японского самурая, — объяснил он, — Длинный меч называется катана, короткий — бакидзаси.

— Для чего они?

— Они используются в бою и для ритуального самоубийства сеппуку. В средние века только самураям было дозволено носить дайсё — два меча.

— Откуда они у тебя? — Жюстина по-прежнему не сводила глаз со стены.

— Это мои мечи.

Она посмотрела на Николаса и улыбнулась.

— Ты хочешь сказать, что ты самурай?

— В каком-то смысле, — ответил он серьезно и поднялся с дивана.

— Можно посмотреть длинный меч? Николас бережно снял меч со стены.

— Я не должен был бы это делать. — Он держал ножны в одной руке, а другой обхватил длинную рукоять.

— Почему?

Николас медленно потянул за рукоять, открыв небольшую часть сверкающего лезвия.

— Меч можно обнажать только для поединка. Это священный клинок. Он дается при посвящении в мужчины, у него есть собственное имя; это душа и сердце самурая. Этот меч длиннее обычного, он называется дай-катана, большой меч. Не трогай, — сказал он резко, и Жюстина отдернула палец. — Ты могла порезаться.

Николас увидел ее отражение в зеркале клинка — широко открытые глаза, слегка удивленные губы. Он слышал рядом с собой ее дыхание.

— Можно я посмотрю еще немного? — Жюстина откинула прядь волос со лба. — Очень красивый меч. Какое у него имя?

— Да, смотри. — Николас подумал о Цзон и Итами. — Иёсё-гай — это значит “на всю жизнь”.

— Это имя дал ты?

— Нет, мой отец.

— Красивое имя; мне кажется, оно ему подходит.

— В японских клинках есть тайна, — сказал Николас, укладывая меч в ножны. — Этому мечу почти двести лет, но он выглядит как новый: время не оставило на нем никаких следов. — Он осторожно повесил меч на место. — Такого острого лезвия никогда больше не было и не будет.

Зазвенел телефон.

— Ник, это Винсент.

— Привет. Как дела?

— Прекрасно. Знаешь, а я собираюсь в твои края.

— На побережье?

— Да. В Уэст-Бэй-Бридж.

— Слушай, это здорово. Мы не виделись...

— С марта, не напрягай свою память, Я остановлюсь в городе, у Дока Дирфорта.

— И не думай. Ты остановишься у меня, рядом с морем. Здесь полно места, а в городе ты не поплаваешь.

— Извини, но это не отпуск. Пока не выясню в чем дело, мне лучше побыть у Дока.

— Как поживает Нейт?

— Как всегда. У всех нас слишком много работы, Николас посмотрел на Жюстину, которая листала блокнот с эскизами, загустив одну руку в сдои густые волосы... Она потянулась к сумке, достала карандаш и принялась заканчивать эскиз.

— Ты не один?

— Нет.

— Понятно. Ладно, я приезжаю сегодня вечером, — Винсент засмеялся, и в его голосе послышалась неуверенность. — Знаешь, там у вас действительно что-то произошло. Представляешь, Грауман дал мне свою машину вместе с Томми. Так что я подремлю на заднем сидении. — Он вздохнул. — Не везет мне. Пару лет назад, до сокращения бюджета, я бы ехал на “линкольне”. А теперь придется довольствоваться “плимутом” поносного цвета.

Николас расхохотался.

— Звякни, когда приедешь.

— Ладно. Пока.

Николас опустил трубку и сел рядом с Жюстиной. Его глаза следили за движениями ее карандаша, однако мысли были далеко.

* * *

— Кажется, теперь я понимаю, почему вы меня вызвали, — сказал Винсент.

— Вы разобрались в чем дело? — спросил Док Дирфорт. Винсент потер большим и указательным пальцами уставшие от резкого света глаза, затем еще раз просмотрел листки отчета.

— Честно говоря, я не уверен.

— Человек, труп которого мы только что видели в подвале, не умер от утопления.

— В этом я не сомневаюсь, — согласно кивнул Винсент. — Отчего бы он ни умер, только не от удушья.

— Как видите, — продолжал Док Дирфорт, указывая на бумаги в руках Винсента, — ни он, ни его родственники никогда не страдали сердечными заболеваниями. Это был совершенно здоровый тридцатишестилетний мужчина; несколько лишних килограммов — и не более того...

— Он умер от обширного инфаркта миокарда, — добавил Винсент. — Сердечный приступ.

— Спровоцированный вот этим. — Дирфорт наклонился к столу и ткнул пальцем в документ.

— Вы обработали данные на компьютере? Док Дирфорт покачал головой.

— Не забывайте, для всех это “случайная смерть в результате утопления”. Пока, по крайней мере.

— А что скажут о задержке вашего отчета у главного патологоанатома? — Винсент передал бумаги Дирфорту.

— У меня ведь могли возникнуть кое-какие проблемы с семьей покойного.

Дирфорт взял папку под мышку и вывел Винсента из лаборатории, погасив за собой свет.

* * *

Жюстина сидела на краю дивана, поджав ноги и обхватив руками колени. Ее открытый блокнот лежал перед ними на невысоком кофейном столике. Дождь стих и превратился в мелкий туман, но оконные стекла были по-прежнему мокрыми.

— Расскажи мне о Японии, — попросила она неожиданно, вплотную приблизив лицо к Николасу.

— Я не был там очень долго.

— Какая она?

— Другая. Совсем другая.

— Ты имеешь в виду язык?

— Да, и язык тоже, разумеется. Но не только. Ты можешь поехать во Францию или в Испанию, и там тебе придется говорить на другом языке. Но мыслят там, в общем-то, так же.

Япония — другое дело. Японцы ставят в тупик большинство иностранцев, даже пугают их, что, в сущности, странно.

— Не так уж странно, — возразила Жюстина. — Любой человек боится того, чего он не понимает.

— Но некоторые сразу же понимают и принимают Японию. Одним из таких людей был мой отец. Он любил Восток.

— Как и ты.

— Да. Как и я.

— Почему ты сюда приехал?

Николас смотрел на ее лицо, меняющееся с наступлением сумерек, и думал о том, как могла Жюстина быть такой проницательной в своих вопросах и в то же время такой уклончивой в ответах.

— Значит, ты приехал сюда и занялся рекламой. Он кивнул.

— Выходит, так.

— И оставил семью?

— У меня не было семьи.

Эта холодная жесткая фраза пронзила Жюстину, словно пуля.

— После твоих слов мне даже стыдно, что я никогда не разговариваю со своей сестрой. — Она в смущении отвернулась от Николаса.

— Должно быть, ты ее ненавидишь. Жюстина откинула голову назад.

— Ты жесток.

— Правда? — Николас искренне удивился. — Не думаю. — Он снова посмотрел на Жюстину. — Она тебе безразлична? Это было бы еще хуже.

— Нет, она мне не безразлична. Она моя сестра. Ты — ты не сможешь это понять.

Последние слова Жюстины прозвучали неуверенно. Николас понял, что она собиралась сказать что-то другое, но в последнюю минуту передумала.

— Почему ты не расскажешь мне о своем отце? Ты говорила о нем в прошедшем времени — он что, умер?

Глаза Жюстины затуманились, будто она смотрела на огонь.

— Да, можно считать, что он мертв. — Она поднялась с дивана, подошла к аквариуму и стала напряженно в него всматриваться, словно ей хотелось уменьшиться в размерах, прыгнуть в соленую воду и слиться с ее беззаботными обитателями. — В конце концов, какое это имеет для тебя значение? Мой отец во мне не живет — я не верю во всю эту чушь.

Тем не менее, голос Жюстины говорил обратное, и Николас подумал: “Что же сделал ее отец, раз она его так презирает?”

— А твоя сестра? — спросил он. — Мне это интересно, ведь я был единственным ребенком в семье.

Жюстина отвернулась от аквариума, и отраженный от воды свет причудливыми бликами упал на ее лицо. Николас представил себя вместе с ней на дне моря: стройные водоросли, слегка колеблющиеся в глубинных потоках, посылающие друг другу вибрации в неторопливой беседе.

— Гелда. — В голосе Жюстины появился странный оттенок. — Моя старшая сестра. — Она вздохнула. — Тебе повезло, что ты один в семье; есть вещи, которые нельзя поделить.

Николас понимал, что бессмысленно винить Жюстину за недостаточную откровенность, и все же его раздражала ее упрямая скрытность.

Внезапно он почувствовал острое желание разделить ее тайны — ее унижения, детские обиды, ее любовь и ненависть, ее страхи, стыд, — все то, что делало ее такой, какая она есть, непохожей на других и пленительно несовершенной, как диковинная жемчужина. Загадка Жюстины манила Николаса; он был как пловец, который выбился из сил и чувствует, что вот-вот опустится на дно, понимает, что замахнулся слишком высоко, не рассчитав свои силы; в то же время он знает, что где-то рядом, в нем самом, лежит ключ к спасению, к скрытым резервам, которые могли бы вынести его к далекому берегу.

Но Николас, по крайней мере, подсознательно, хорошо знал эти скрытые силы и боялся снова столкнуться с ними, увидеть их ужасные лики. Когда-то с ним это уже было... и он едва не погиб.

* * *

Они вышли из дому. Вечерние облака умчались на запад, и небо, наконец, прояснилось. Звезды мерцали, как блестки на бархате, и им казалось, что они окутаны шалью, сотканной специально для них.

Они шли по пляжу, вдоль берега; море отступало, повинуясь силе отлива. Они цепляли ногами выброшенные на песок водоросли и вздрагивали от боли, наступая на острые обломки крабьих панцирей.

Прибой набегал невысокими, тускло светящимися гребнями. Кроме них на пляже никого не было; лишь дымящиеся оранжевые угольки остались от чьего-то позднего пикника в дюнах.

— Ты боишься меня? — Голос Николаса был легкий, как туман.

— Нет. Я не боюсь тебя. — Жюстина спрятала руки в карманы джинсов. — Мне просто страшно. Уже полтора года я не могу избавиться от этого страха.

— Мы все боимся — чего-нибудь или кого-нибудь.

— Ник, ради бога, не успокаивай меня как ребенка. Ты никогда не испытывал такого страха.

— Потому что я мужчина?

— Потому что ты — это ты. — Жюстина отвернулась от него и стала потирать предплечья; ему показалось, что она дрожит. — Господи.

Николас наклонился и поднял камешек. Он очистил его от песка и почувствовал бесконечно гладкую поверхность. Время отшлифовало все кромки и придало камню свою форму, но его сущность осталась — его цвет, пятнышки и прожилки, плотность и твердость. Сущность изменить нельзя.

Жюстина взяла у него камешек и швырнула его далеко в море. Он ударился о воду и исчез в глубине, словно его никогда и не было. Но Николас еще ощущал его тяжесть на своей ладони.

— Это было бы слишком просто, — сказал он, — если бы можно было принимать близких людей без всяких наслоений, без их прошлого.

Жюстина молча стояла и смотрела на него, и только легкий поворот головы говорил о том, что она его слышит.

— Но это невозможно, — продолжал Николас. — У человека долгая память; в конце концов, именно память объединяет нас. Иногда, впервые встретившись, два человека испытывают какой-то особый трепет, слабое, но отчетливое ощущение узнавания — узнавания чего? Вероятно, родственной души. Или ауры. У этого явления много названий — его нельзя увидеть, но тем не менее, оно существует. — Николас помолчал. — Ты почувствовала это” когда мы встретились?

— Да... было какое-то чувство. — Жюстина провела большим пальцем по его запястью, потом посмотрела себе под ноги, на мокрый черный песок, на беспокойную воду. — Я боюсь тебе помнить. — Она резко подняла голову, словно приняла какое-то решение. — Мужчины, которых я знала, были подонки — впрочем, я сама выбирала...

— Ты хочешь сказать, что я могу оказаться таким же, как он?

— Но ты другой. Ник. Я знаю. — Жюстина убрала руку. — Я не могу снова через это пройти. Я просто не могу. Это не кино, где всегда заранее известно, что все кончится хорошо.

— А разве можно что-нибудь знать наперед?

Жюстина продолжала, не обращая внимания на его слова.

— Нас воспитали в романтическом духе, а жизнь оказалась coсем иной. Вечная любовь и прочная семья. Об этом твердили в кино, по телевизору, даже в рекламных роликах — особенно в рекламе. Мы все остаемся взрослыми детьми. И что делать, корда начинается настоящая жизнь и приходит одиночество?

— Наверно, продолжать поиски. Мы всю жизнь ищем то, что нам нужно: любовь, деньги, славу, безопасность. Просто каждой выбирает для себя главное.

— Только не я. — В голосе Жюстины звучала горечь. — Я уже не знаю, чего хочу.

— А чего ты хотела там, в Сан-Франциско? — В темноте Николас видел только ее силуэт на фоне звезд.

Ее глухой и отчужденный голос заставил его вздрогнуть.

— Я хотела... повиноваться.

— Что?

— Не могу поверить, что я тебе это сказала. — Они лежали в его постели, обнаженные, под простынями.

Лунный свет проникал сквозь окна как эфирный мост, ведущий в другой мир.

— Почему? — спросил Николас.

— Потому что мне стыдно. Мне стыдно, что я этого хотела. Но больше я не хочу быть такой. Никогда.

— Разве это так ужасно — хотеть повиноваться?

— У меня это было... Да, это было противоестественно.

— Что это значит?

Жюстина повернулась, и Николас почувствовал мягкое прикосновение ее груди.

— Я больше не хочу об этом говорить. Давай забудем. Николас притянул ее к себе и посмотрел ей в глаза.

— Давай договоримся. Я — это я, а не тот парень из Сан-Франциско. Кстати, как его звали?

— Крис.

— Так вот, я не Крис. — Он помолчал, изучая ее реакцию. — Ты понимаешь, о чем я говорю? Если ты боишься, что повторится то, что было, значит, ты видишь во мне Криса или еще кого-то. Это бывает со всеми; у каждого есть свои призраки. Но ты не должна этого допустить сейчас. Если ты сейчас себя не переломишь, ты никогда этого не сделаешь. И каждый мужчина, которого ты встретишь, будет для тебя Крисом, и ты никогда не освободишься от своего страха.

Жюстина вырвалась из его рук.

— По какому праву ты учишь меня жить? Что ты о себе воображаешь? Думаешь, ты уже все обо мне знаешь? — Она встала с кровати. — Ни черта ты не знаешь, и никогда не узнаешь. Мне наплевать на то, что ты говоришь!

Через мгновение послышалось хлопанье двери в ванной.

Николас сел на кровати, свесив ноги. Ему сильно захотелось курить, и он постарался думать о чем-то другом. Он закинул руки за голову и невидящим взглядом посмотрел в сторону моря. Даже теперь его не покидали мысли о Японии. Николас знал: за этим что-то кроется, но он сам так глубоко запрятал свои воспоминания, что теперь они очень медленно пробивались к свету.

Он поднялся с кровати.

— Жюстина!

Она вышла из ванной, одетая в джинсы и темную майку на бретельках. Ее глаза горели злыми огоньками.

— Я ухожу, — сказала она твердо.

— Так быстро? — Николас был удивлен театральностью ее поведения; он ей не верил.

— Мерзавец! Ты такой же, как все! — Жюстина направилась к двери.

Николас схватил ее за руку и притянул к себе.

— Куда ты?

— Куда-нибудь подальше! — закричала она. — Подальше от тебя, сукин сын!

— Жюстина, ты поступаешь глупо. Свободной рукой она ударила его по лицу.

— Не смей так говорить со мной! — хрипло выкрикнула она с искаженным от ненависти лицом.

Не отдавая себе отчета, Николас ответил ей пощечиной. От сильного удара Жюстина отлетела к стене. У Николаса замерло сердце; он нежно произнес ее имя, Жюстина подошла и приникла к нему. Она гладила его затылок, и ее горячие слезы обжигали ему шею.

Николас приподнял ее, отнес на смятую постель, и они отдались всепоглощающей страсти.

Когда успокоилось биение их сердец, и Жюстина обвила его своими гибкими руками, Николас сказал нахмурившись:

— Это никогда не повторится. Никогда.

— Никогда, — прошептала Жюстина.

* * *

Николаса разбудил телефонный звонок, и он стал медленно, шаг за шагом, выбираться из пучины сна. Окончательно проснувшись, он потянулся к телефону; рядом с ним зашевелилась Жюстина.

— Да? — Голос Николаса звучал сердито.

— Привет, это Винсент. — Короткая пауза. — Я тебе помешал?

— Да, пожалуй.

— Извини, старик.

Из телефонной трубки доносилось неясное пение. Винсент был слишком японец, чтобы звонить в такую рань без серьезной причины. Николас знал: если он сейчас попросит перезвонить позже, Винсент повесит трубку.

— Что случилось, Винсент? Вряд ли тебе захотелось просто поболтать.

— Ты прав.

— В чем же дело?

— Ты слышал о трупе, который вытащили из воды пару дней назад?

— Да. — В животе у Николаса что-то оборвалось. — А что?

— Из-за него я и приехал сюда. — Винсент откашлялся; ему явно было не по себе. — Я сейчас в патологоанатомическом отделении. Знаешь, где это?

— Я знаю, как добраться до окружной клиники, если ты к этому клонишь, — коротко ответил Николас.

— К сожалению, это так, Ник.

Николас вдруг почувствовал противную слабость.

— Что происходит, черт возьми? Почему ты не договариваешь?

— Думаю, тебе лучше посмотреть самому. — В голосе Винсента слышалась тревога. — Я не хочу... не хочу навязывать тебе свое мнение. Не хочу, чтобы ты строил предположения.

— Ошибаешься, старик. У меня голова идет кругом от предположений. — Николас посмотрел на часы: семь пятнадцать. — Ты дашь мне сорок минут?

— Конечно. Я встречу тебя у входа. — Винсент немного помолчал. — Извини.

— Ладно.

Положив трубку, Николас обнаружил, что его ладонь стада липкой от пота.

* * *

Николас снова посмотрел в микроскоп на крохотный кусочек металла, который Док Дирфорт извлек из грудины покойника.

— Вот показания спектрометра. — Винсент придвинул несколько листов бумаги по оцинкованной столешнице; Николас оторвался от микроскопа. — Мы трижды перепроверили.

Николас взял бумаги и пробежал глазами колонки цифр. То, что он увидел, показалось ему невероятным, хотя он подозревал, что увидит именно это.

— Эта сталь, — произнес он медленно, — была изготовлена из специального магнитного железа и железистого песка. Там было, вероятно, около двадцати различных слоев. Размеры образца не позволяют сказать об этом с уверенностью, но я сужу по своему прошлому опыту.

Винсент вздохнул, не сводя глаз с Николаса.

— Это было сделано не здесь.

— Да, — согласился Ник. — Изготовлено в Японии.

— Вы понимаете, что это означает? — Винсент откинулся на спинке стула.

— А что это может означать само по себе? — спросил Николас.

Винсент взял со стола папку и передал ее Николасу.

— Просмотри третью страницу.

Николас открыл папку и углубился в строки печатного текста. Вдруг он почувствовал, как у него заколотилось сердце и застучала в венах кровь. Он приближался к дальнему берегу.

— Кто делал анализы?

— Я, — сказал Док Дирфорт. — Ошибка исключена. Во время войны я служил на Филиппинах, и там мне пришлось столкнуться с таким же случаем.

— Вы знаете, что это? — спросил Николас.

— Могу утверждать, что это природный яд сердечно-сосудистого действия.

— Это доку, — уточнил Николас. — Смертоносный яд, который получают из пестиков хризантемы. Способ его приготовления практически неизвестен за пределами Японии, да и среди японцев об этом знают очень немногие. Говорят, этот яд пришел в Японию из Китая.

— Значит, мы знаем, как яд попал в организм, — заметил Винсент.

— Что вы имеете в виду? — вмешался Дирфорт.

— Он имеет в виду, — терпеливо пояснил Николас, — орудие убийства. Это сякэн— небольшой метательный нож, который предварительно смочили в доку.

— Следовательно, мы знаем также, кто убийца, — продолжал Винсент.

Николас кивнул.

— Правильно. Это мог сделать только ниндзя.

Они вышли из лаборатории, предусмотрительно прихватив с собой все документы и вещественные доказательства.

Никто из них еще не завтракал, и по пути они заехали в придорожное кафе, где подавали настоящие португальские блюда.

Мужчины заказали крепкий черный кофе, жареные сардины и моллюски в дымящемся винном соусе; все молча смотрели в окно на проносящиеся мимо машины, и никто, казалось, не хотел первым начинать разговор. Наконец Винсент спросил:

— Кто твоя новая подружка, Ник?

— Что? — Николас отвернулся от окна и улыбнулся. — Ее зовут Жюстина Тобин. Она живет на побережье, рядом с моим домом.

— Я ее знаю, — сказал Дирфорт, — Красивая девушка. Только ее фамилия Томкин.

— Вы, должно быть, что-то путаете, Док.

— Темные волосы, зеленые глаза с искорками, рост около пяти футов и семи дюймов...

— Это она.

Док Дирфорт кивнул.

— Ее зовут Жюстина Томкин, Ник. По крайней мере, так ее звали раньше. Знаешь компанию “Томкин Ойл”?

— Тот самый Томкин?

— Да, это ее папочка.

Рафиэла Томкина знали все. Его международная империя была построена на нефти, но он занимался и другими делами. Он стоил — в каком же журнале Ник об этом читал? — около сотни миллионов долларов; впрочем, на таких заоблачных высотах не было особого смысла подсчитывать личное состояние.

— Она его не очень-то жалует, — заметил Ник. Док Дирфорт засмеялся.

— Да, наверно. Она явно не желает иметь с ним ничего общего.

Николас вспомнил, что сказала Жюстина. Да, можно считать, что он мертв. Теперь он стал понимать смысл ее слов. Но все это ему не нравилось.

— Что вы можете рассказать мне о ниндзя? — спросил Док Дирфорт, впившись в сочную мякоть моллюска.

Рядом с кафе остановился белый “форд” с черной отделкой. Они видели, как из машины вышел грузный краснолицый человек и направился в их сторону.

— Надеюсь, вы не станете возражать, — сказал Дирфорт. — Я позвонил отсюда Рэю Флораму, начальнику местной полиции. Мне кажется, он должен быть в курсе дела.

Николас и Винсент согласно кивнули.

Открылась дверь, и в кафе протолкнулся Рэй Флорам. Дирфорт представил его и рассказал ему обо всем, что стало известно.

— Буквально, — начал Николас, — слово “ниндзя” означает “тот, кто скрывается”, — Флорам налил себе кофе, а Николас продолжал: — В самой Японии, не говоря уже о загранице, почти ничего не известно о ниндзюцу — искусстве ниндзя. Дело в том, что издавна секреты ниндзя ревностно оберегались и передавались из поколения в поколение.

Возможно, вы знаете, что японское общество всегда было жестко организовано; нельзя было и помышлять о том, чтобы изменить свое положение в общественной структуре. Каждый попросту смирялся со своей кармой.

Например, воины феодальной Японии — самураи — составляли класс аристократов буси, никому кроме самураев не было позволено носить два меча. Ниндзя же берут начало на противоположном конце социальной лестницы, среди париев хинин. Разумеется, эти люди были бесконечно далеки от буси, В то же время, по мере разгорания плановых междоусобиц, повышался спрос на специфические услуги ниндзя, потому что сами самураи были накрепко связаны кодексом чести бусидо, который прямо запрещал им не слишком благородные поступки. Поэтому самураи нанимали ниндзя для совершения поджогов, убийств, шпионажа — то есть всего того, чего сами должны были избегать. Первые упоминания о ниндзя относятся к шестому веку нашей эры; они тогда служили в качестве наемных шпионов у принца-регента Сётоку.

Число ниндзя резко возросло в периоды Хэйан и Камакура; они обитали, в основном, на юге страны: например, ночной Киото полностью находился в их власти.

Последний раз ниндзя прославились в 1637 году, когда их использовали для подавления восстания христиан на Кюсю. Известно, однако, что они играли активную роль на протяжении всего периода правления сёгунов Токугава.

— Для них что, действительно не существует преград? — Док Дирфорт ощутил вдруг гнилостный запах филиппинских джунглей.

— Они могут очень многое, — признал Николас — Именно у них самураи научились фехтовать, маскироваться, изменять свою внешность, пользоваться шифрами, изготовлять зажигательные смеси и дымовые завесы. Короче говоря, можете себе представить блестящего иллюзиониста на поле боя. Впрочем, каждая школа ниндзя —рю— специализировалась в различных видах боевых искусств или шпионажа; часто по почерку наемного убийцы можно было определить, к какойрюон принадлежит. Например, школа Ходо славилась своими потайными метательными ножами. Члены Гёкко были известны умением поражать противника большим и указательным пальцами в рукопашной схватке, другие школы использовали гипноз и так далее. Кроме того, многие ниндзя были умелыми фармацевтами.

Тяжелое молчание было нарушено покашливанием Винсента.

— Ник, я думаю, ты должен рассказать все. — Николас промолчал.

— Что он имеет в виду? — спросил Рэй Флорам. Николас глубоко вздохнул.

— Ниндзюцу — очень древнее искусство, и никто не знает о его истоках. Считается, что оно родилось в Китае. На протяжении столетий японцы заимствовали из Китая очень многое. Во всем этом есть элемент... суеверия. Можно даже сказать, магии.

— Магии? — переспросил Док Дирфорт. — Вы серьезно полагаете, что?..

— В истории Японии, — продолжал Николас, — очень часто трудно отличить факты от вымысла. Поймите, я не хочу нагнетать обстановку. Такова Япония. Ниндзя приписываются некоторые способности, которые нельзя рационально объяснить.

— Небылицы, — заключил Флорам. — Их хватает в любой стране.

— Может быть.

— Что насчет яда?

— Это яд ниндзя. Если его проглотить, он совершенно безвреден. Обычно из этого яда варили быстро сохнущий сироп и обмакивали в него сякэн.

— А это что такое? — не успокаивался Флорам.

— Один из видов метательных ножей ниндзя — небольшая металлическая звездочка, которая в их руках становится бесшумным и смертоносным оружием. Если сякэнсмочить ядом, любая царапина, оставленная на теле жертвы, вызывает скорую и неминуемую смерть.

Флорам хмыкнул.

— И вы пытаетесь доказать, что этого парня прикончил ниндзя? Господи, Линнер, вы же сами сказали, что уже триста лет их не существует.

— Нет, — поправил его Николас — Я сказал только о времени последнего серьезного упоминания о них. С шестнадцатого века в Японии многое изменилось, теперь это другая страна. Однако есть традиции, которые неподвластны ни людям, ни времени.

— Здесь должно быть другое объяснение, — Флорам покачал головой. — С какой стати ниндзя оказался на нашем побережье?

— Боюсь, на этот вопрос я не смогу ответить, — сказал Николас. — Но я знаю, что он здесь и что во всем мире нет более опасного и умного врага. Вы должны быть предельно осторожны. Современное оружие — пистолеты, гранаты, слезоточивый газ — все это вас не спасет и не помешает ему уничтожить выбранную жертву и скрыться незамеченным.

— Ему это уже удалось, — заметил Флорам, поднимаясь из-за стола. — Спасибо за информацию. — Он протянул руку. — Рад был познакомиться с вами обоими. Пока, Док.

С этими словами лейтенант вышел из кафе.

* * *

У Жюстины екнуло сердце, когда она услышала стук в дверь. Она отложила карандаш, вытерла замшевой тряпкой руки и отошла от чертежной доски. Сейчас было как раз подходящее освещение; она предпочитала дневной свет, хотя сочетание небольшой лампы накаливания и верхнего неонового света служило ему неплохой заменой.

Она впустила Николаса в дом.

— Тебя вызывали из-за того трупа? — спросила Жюстина. Николас пересек комнату и сел на диван, забросив руки за голову.

— Какого трупа?

— Ты знаешь. Того, который вытащили из воды, когда мы познакомились.

— Да, из-за него.

Николас показался ей усталым и опустошенным.

— Зачем ты им нужен?

— Они думали, что я помогу им установить причину смерти.

— Ты имеешь в виду, что он не утонул? Но...

— Жюстина, почему ты не сказала мне, что твой отец — Рафиэлом Томкин?

Руки, которые она держала на груди, бессильно опустились.

— А почему я должна была тебе об этом рассказывать?

— Ты думала, я польщусь на твои деньги? 7

— Не говори глупостей. — Она засмеялась, но довольно вымученно. — У меня нет никаких денег.

— Ты знаешь, что я имею в виду.

— Ну какое имеет значение, кто мой отец?

— Действительно, никакого. Меня больше интересует” почему ты поменяла имя.

— Думаю, тебя это не касается.

Николас встал и подошел к чертежной доске.

— Красиво. Мне нравится.

Затем он прошел в кухню и открыл холодильник.

— Того человека убили, — сказал он через плечо. — Это сделал профессиональный убийца. Но никто не знает почему. — Он достал бутылку вина и наполнил бокал. — Они вызвали Винсента, а тот обратился ко мне, потому что убийца, судя по всему, японец; это человек, который убивает за деньги.

Николас вернулся в гостиную; Жюстина вопросительно смотрела на него.

— Нет, он не из гангстеров, о которых пишут в газетах. Такие люди всегда остаются в тени; о них никто не знает, кроме узкого круга потенциальных клиентов. Но я и сан не очень взбираюсь в этих делах. — Он поднял глаза на Жюстину. — Тебе это интересно?

Какое-то время они молчали; был слышен только приглушенный шум прибоя. Наконец, Жюстина поднялась с дивана, подошла к проигрывателю и поставила пластинку, но тут же сняла иглу, словно музыка оказалась здесь незваным гостем.

— Когда я была на втором курсе колледжа, он вызвал меня домой. — Жюстина стояла к Николасу спиной; ее голос звучал сухо и сдержанно. — Прислал свой проклятый самолет, чтобы я, не дай Бог, не пропустила занятия. — Она повернулась к Николасу, но не поднимала головы, теребя в руках какой-то комок бумаги.

— Я чувствовала себя... можно сказать... испуганней, Я не могла представить, чем вызвана такая поспешность. Сразу подумала о маме — она часто болела. В отличие от Гелды. С сестрой никогда ничего не случалось.

Короче, меня привели к нему в кабинет, где он грел руки у камина. Я стояла и смотрела на него, даже не сняла обсыпанного снегом пальто. Он предложил мне выпить. — Жюстина подняла голову и обожгла Николаса взглядом. — Представляешь! Он предложил мне выпить, как ни в чем не бывало, словно я была его партнером и нам предстояло обсудить очередную сделку.

Странно. Мое впечатление оказалось верным — это и была сделка. “Дорогая, — сказал он, — я приготовил для тебя сюрприз. Я познакомился с необыкновенным человеком. Он будет здесь с минуты на минуту — видимо, немного задерживается из-за снегопада. Ну давай, снимай пальто и садись”. Но я стояла на месте как вкопанная. “И поэтому ты вызвал меня домой?” — спросила я. “Ну да. Я хочу вас познакомить. Он идеально тебе подходит: из прекрасной семьи, с большими связями, привлекательный и в придачу хороший спортсмен”. — “Отец, ты меня до смерти напугал: что мне только не приходило в голову...” — “Я напугал тебя?” — “Да, я подумала, что-то случилось с мамой...” — “Жюстина, не будь такой дурой! Не знаю, что с тобой делать”.

Я в ярости бросилась из комнаты, а он не мог понять, чем меня обидел. Он сказал, что сделал все это ради меня. “Ты знаешь, сколько времени я потратил на поиски подходящего человека?” — спросил он меня. — Жюстина вздохнула. — Для отца его время всегда было самым ценным товаром.

— Теперь так больше никто не поступает, — заметил Николас. — Нельзя обращаться с человеком как с вещью.

— Правда? — Жюстина разразилась недобрым смехом. — Так делают все. Все время. При женитьбе, когда от женщины ждут выполнения определенных обязанностей; при разводе, когда детей используют как предмет торга; всегда и везде, Ник. Пора тебе стать взрослым!

Он поднялся с дивана.

— Бьюсь об заклад, что твой папаша говорил тебе именно эти слова. “Пора тебе стать взрослой, Жюстина”.

— Ты знаешь, что ты негодяй?

— Разумеется. Но ты ведь не собираешься начинать новую ссору? Я ведь сказал тебе...

— Мерзавец! — Жюстина бросилась на него с кулаками, но Николас без труда поймал ее запястья.

— Послушай. Я не против с тобой побеситься, но я не Крис и не хочу, чтобы ты затевала драку всякий раз, когда тебе нужно мое внимание. Для этого есть другие способы. Например, ты могла просто попросить.

— Я не должна была об этом просить!

— Вот как? Но я не телепат. Я обычный человек. И мне не нужны психодрамы.

— Они нужны мне.

— Нет, тебе они тоже не нужны. — Николас отпустил ее руки.

— Докажи.

— Это можешь сделать только ты сама.

— У меня нет сил. — Жюстина смотрела ему в глаза. Ее пальцы коснулись его щеки. — Помоги мне, — прошептала она. — Помоги.

Николас наклонился к ней, и их губы сомкнулись в поцелуе.

* * *

Билли Шотаку, краснощекому крепышу, было слегка за сорок. Он всегда носил рубашки с длинными рукавами, даже в самый разгар лета, когда в воздухе стоял запах пота и почти не было ветра.

Если бы спросили у его приятелей, они бы объяснили эту странность тем, что он не хочет показывать свои огромные бицепсы. Они бы могли также рассказать, что вместо пива он всякий раз проглатывает двойную порцию виски со льдом, за что и получил прозвище “Бешеный Билл”. Как бы там ни было” жара не причиняла ему особых неудобств.

Билли водил тяжелый грузовик, а вечера коротал в небольшом ресторанчике, где собирались местные рабочие. Он не уставал повторять своим приятелям, с которыми мерился силой рук и которых неизменно побеждал, что его мускулы заработаны честным трудом. “Мне для этого не надо каждый день таскаться в спортзал”, — утверждал Билли, опрокидывая бокал с виски и поднимая руку, чтобы заказать еще один. — “Черт возьми, я просто вкалываю по-настоящему”. — После этого он встряхивал копной рыжеватых волос. — “Я ведь не протираю штаны в какой-нибудь конторе”.

Было уже поздно, когда Билли выходил из ресторана. Небо из темно-синего стало черным, и огни машин на шоссе мерцали как глаза ночных животных.

Остановившись на крыльце, Билли сделал глубокий вдох и выругался в адрес туристов, наводнявших летом побережье. “В один прекрасный день мы все здесь подохнем от окиси углерода, — подумал он.

В нескольких шагах его ждал грузовик, но в этот вечер Билли не хотелось покидать уютный теплый ресторанчик. Из музыкального автомата доносилась музыка — Тони Беннетт пел “Я оставил свое сердце в Сан-Франциско”.

“Можешь взять свой Сан-Франциско, — думал Билли, — все свое Западное побережье и засунуть их к себе в задницу”. Он проходил армейскую службу в тех краях, и с тех пор их возненавидел. “Я там ничего не оставил, кроме крепкого триппера. — Билли засмеялся. — Черт, зря я согласился на эту ночную работу”. Полторы смены и сверхурочные — это, конечно, хорошо, но время от времени ему казалось, что игра не стоит свеч. Сегодня был как раз такой день.

Билли вздохнул и стал спускаться по ступенькам, погрозив на прощанье пальцем Тони Беннетту и его позорному городу.

Когда он свернул на темную боковую” дорогу, его настроение улучшилось и он принялся насвистывать что-то неопределенное. Наверно, сегодня он не задержится слишком поздно. Он думал о Хелен и о подарках, которые выписал для нее по каталогу. Может, их уже и доставили.

Билли представил себе длинноногую Хелен в новой одежде и улыбнулся: если только это можно назвать одеждой. Выехав на последний поворот, он вдруг увидел в свете левой фары одетую в черное фигуру.

— Что за черт! — Билли нажал на тормоза и выкрутил руль вправо, затем высунулся из окна и заорал: — Тебе что — жить надоело, придурок? Да я...

В этот момент распахнулась дверца и какая-то чудовищная сила вышвырнула его из кабины.

— Эй! — Он покатился по откосу. Билли поднялся на ноги и сжал кулаки, приняв низкую боксерскую стойку.

— Эй ты, сукин сын, брось свои шуточки.

Но тут он увидел блеск длинного клинка в лучах фар, и его глаза расширились. “Господи, — подумал Билли, — меч! Видно, я здорово набрался”.

Ослепленный мотылек кружил перед капотом; громко трещали цикады, и совсем рядом успокаивающе шуршал прибой, словно няня, которая убаюкивает плачущее дитя.

Билли показалось, что воздух перед ним раскололся и задрожал, и он почувствовал невыносимую острую боль.

Однажды в армии он сцепился с одним типом из военной полиции, и перед тем как Билли обрушил на него свои кулаки, полицейский ухитрился всадить нож в его правый бок. Билли тогда отделал его как надо, и хотя загремел на гауптвахту, никогда в жизни он не чувствовал такого удовлетворения.

Но та боль была ничто в сравнении с теперешней. Сверкающий клинок пронзил ночь, а потом он пронзил Билли — от правого плеча, через живот, к левому бедру. Его кишки стали вываливаться, и он ощутил тошнотворное зловоние.

— Господи Иису...

Потом круглый деревянный шест со свистом обрушился на плечо Билли, и он услышал треск ломающихся костей; как ни странно, это не было больно.

Впервые за долгие годы на глазах у Билли выступили слезы. “Мама, — подумал он, — мамочка, я возвращаюсь домой”.

* * *

Наступила ночь; рядом с домом яростный ветер ломал верхушки деревьев. Где-то вдалеке послышался гудок катера. Они лежали в постели, наслаждаясь теплом друг друга.

— Обещай мне, что не будешь смеяться, — потребовала Жюстина, повернувшись к Николасу.

— Обещаю.

— Мне кажется, что я готова... готова уйти.

— Уйти?

— Да, уйти из этой жизни.

— Мне кажется, жить с такими мыслями очень грустно.

— Да.

Николас обнял ее, и Жюстина просунула свою стопу между его голеней.

Помолчав немного, он спросил:

— Чего ты хочешь?

— Быть счастливой. Только и всего.

“Во всем мире нет ничего, кроме наших тел, — думала Жюстина, — кроме наших душ”. Еще ни с кем она не была так близка, как теперь с Николасом. В ней рождалось доверие; наверное, для этого настало время.

Жюстина подскочила от страшного шума, донесшегося из кухни, и закричала, словно почувствовала на своей шее железную хватку чьей-то холодной руки.

Николас встал и начал осторожно двигаться к двери. Он был совершенно нагой, но его напрягшиеся мускулы и блестящая от пота кожа казались какой-то таинственной одеждой.

Он молча приблизился к желтому конусу света, льющегося из коридора. Николас двигался слегка присев, выставляя вперед левую ногу и отклоняясь а сторону, словно фехтовальщик, не отрывая ступни от пола. Не говоря ни слова, он вышел в коридор.

Собравшись с силами, Жюстина пошла вслед за ним. Она видела, что он держит руки поднятыми перед собой, ребрами ладоней вперед, и это почему-то напомнило ей два меча. Они вошли в кухню.

Жюстина увидела, что окно над раковиной разбито вдребезги и на поду поблескивают осколки стекла. Она не решилась идти дальше босиком. Ветер развевал занавески, и они бились о стену, выложенную керамической плиткой.

Николас застыл, разглядывая что-то на поду возле стола. Он стоял не двигаясь так долго, что Жюстина осторожно прошла по осколкам и остановилась у него за спиной.

На полу лежала пушистая черная масса, большая и неподвижная, Из нее в нескольких местах сочилась кровь, переливаясь на битом стекле. Жюстине в ноздри ударил странный едкий запах, и ее чуть не вытошнило.

— Что... — она с трудом подавила рвоту. — Что это?

— Не знаю, — сказал Николас задумчиво. — Летучие мыши не бывают такими большими — во всяком случае, в этой части Америки, и это не белка-летяга.

Зазвенел телефон, и Жюстина схватила Николаса за руку.

— Меня знобит, — прошептала она. Николас не сводил глаз с черного животного.

— Свет ослепил его, — сказал он.

Жюстина отошла к стене и сняла телефонную трубку, а Николас продолжал рассеянно рассматривать пол. Ей пришлось подойти к нему и тронуть его за плечо.

— Винсент хочет с тобой говорить.

Николас оторвал глаза от пола и посмотрел на Жюстину.

— Хорошо. — Его голос звучал хрипло, и казалось, что его мысли блуждают где-то далеко. — Не подходи сюда, — предупредил Николас и взял трубку. — В чем дело?

— Я звонил тебе домой, — начал Винсент. — Потом решил поискать тебя здесь. Николас молчал.

— Послушай, я знай, что уже ночь. — В голосе Винсента слышались странные, тревожные нотки. — Это случилось снова. Флорам только что привез еще один труп. Теперь над ним работают фотографы.

Ветер, с шумом врывающийся через разбитое стекло, показался Николасу обжигающе холодным; на его теле выступил пот. Он посмотрел на пол: черная пушистая тушка, красная кровь, растекающаяся струйками по разбитому стеклу.

— Ник, тело было рассечено по диагонали, от лопатки до тазобедренного сустава... Одним ударом. Ты понимаешь?

II Пригород Токио. Сингапур. Лето 1945. Пригород Токио. Лето 1951.

В каких-нибудь трехстах метрах от границы их участка, среди пышного тенистого леса скрывался синтоистский храм. По другую сторону границы, метрах в ста пятидесяти, стоял их дом — большая постройка в традиционном японском стиле, хрупкая и изящная. Перед Г-образным фасадом был разбит аккуратный сад, требовавший неустанного внимания и бесконечной любви, как малое дитя.

Словно в насмешку, через несколько лет на дальней стороне пологого холма проложили сверхсовременное восьмиполосное шоссе, которое должно было разгрузить мощные транспортные потоки.

Последние остатки японской военной мощи превратились в груды металлолома, а военачальники даймё отбывали заключение как военные преступники. Император оставался в своем дворце, но американцы в военной форме повсюду чувствовали себя хозяевами и часто с гордостью вспоминали об “атомном солнце”.

Однако для Николаса уроки истории начались в другой стране.

Когда Николасу было десять лет, отец рассказал ему, что 15 февраля 1942 года британский гарнизон оставил Сингапур под ударами японцев. Они удерживали город три с половиной года, до сентября 1945, когда в Сингапур снова вошли британцы. Там, в растерзанном войной городе, отец Николаса встретил его мать. На исходе того удушливого лета у нее на глазах погиб ее первый муж, комендант японского гарнизона, и Цзон на какое-то время лишилась рассудка.

Первые британские части уже просачивались в город, и комендант отвел свой гарнизон на восток, чтобы охватить противника с флангов, однако просчитался и в результате сам оказался в окружении. Попав под бешеный перекрестный огонь, он зарубил мечом шесть английских солдат, пока остальные не догадались отступить и забросать его гранатами. От бесстрашного коменданта не осталось ничего, даже костей.

Спустя много лет, в старой замызганной лавке на узенькой токийской улочке, где торговали гравюрами укиёэ, Николас натолкнулся на гравюру, которая называлась “Конец самурая”. На ней была изображена смерть отчаявшегося воина, у которого взрывом вырвало из рук большой меч катана. Наверное, Николас увидел в этом образе первого мужа своей матери, павшего жертвой исторической неизбежности.

Мать Николаса всегда держалась в стороне от политики. Она вышла замуж по любви, едва ли здесь мог быть какой-то расчет. После разгрома японцев в Сингапуре, после смерти мужа весь ее мир превратился в жуткую пустыню. Но она твердо знала, что жизнь принадлежит живым. Человек оплакивает утраты и продолжает жить, исполнять свою карму. Нет, Цзон не верила в фатальное предопределение, как ошибочно полагали многие ее знакомые не-японцы. Просто она умела смиряться с неотвратимыми ударами судьбы.

Но тогда она почувствовала себя затерянной в грохочущем море артиллерийского огня и рвущихся мин. Беззащитный прекрасный цветок, подхваченный неодолимым вихрем.

По иронии судьбы Цзон встретила отца Николаса в том самом кабинете, который прежде принадлежал ее погибшему мужу. Она пришла туда в поисках убежища, как приходят в буддийский храм, неприкосновенный для пламени войны. Наверное, это было одно из немногих знакомых ей зданий, уцелевших в Сингапуре. Странно, но ей никогда не приходила в голову мысль бежать из этого города; она целыми днями бродила по его улицам, ежеминутно подвергая свою жизнь смертельной опасности.

Город был так сильно разрушен, что женщина не смогла отыскать даже руины собственного дома. Повсюду громоздились груды камней, по улицам бродили бездомные дети. Глядя на них, Цзон невольно вспоминала свое счастливое детство, новогодние праздники, когда на время можно было почувствовать себя свободной от всех забот и запретов. Эти воспоминания бередили ее разум.

Цзон бесцельно ходила по дымящимся улицам и инстинктивно ныряла в черные проемы разрушенных домов, едва заслышав топот тяжелых солдатских сапог — неважно, кто это был, японцы или англичане. Каким-то чудом ей удалось остаться в живых.

“Карма”, — говорила она впоследствии.

Ей помогло выжить сострадание китайцев, которые останавливали бедную бродяжку и кормили как ребенка: вливали в ее слабые губы жидкий рисовый суп и утирали подбородок; Цзон уже не могла делать этого сама. Она ночевала в канавах и давно забыла, что такое ванна. Если случалось проходить мимо проточной воды — в городе оставалось несколько еще не разрушенных фонтанов, — она совала пальцы под струю и подолгу разглядывала их, словно видела впервые. Когда шел дождь, Цзон неподвижно стояла и смотрела вверх, на угрюмо клубящиеся облака; наверно, она надеялась увидеть там проблеск божества.

В то утро, когда Цзон появилась в штаб-квартире гарнизона, отец Николаса был поглощен тяжелыми мыслями. Мало того, что его войскам предстояло подавить последние очаги сопротивления японцев, согласно новому приказу, британским солдатам вменялось в обязанность патрулировать город, чтобы предотвратить яростные столкновения, снова вспыхивающие между китайцами и малайцами, которые с давних пор вели необъявленную войну. Солдатам оставалось на сон не более полутора часов в день; так больше продолжаться не могло, и полковник напряженно искал решение, которое позволило бы уклониться от выполнения приказа. Он уже почти сутки не поднимался из того самого деревянного кресла, которое последние три года принадлежало покойному коменданту японского гарнизона. Полковник так никогда и не смог объяснить себе, каким образом этой полубезумной женщине удалось проникнуть в его кабинет через тройную охрану. Но в первую минуту он об этом не думал; когда незваная гостья появилась перед его письменным столом, офицеров поразил не столько сам факт ее неожиданного появления, сколько реакция полковника.

— Данверс! — обратился он к адъютанту, — Принесите сюда койку, бегом!

Адъютант вылетел из кабинета; полковник подошел к женщине, уже терявшей сознание, и подхватил ее.

— Сэр? — начал лейтенант Макгиверс. — Что касается...

— Ради Бога, найдите мне мокрую тряпку, — раздраженно гаркнул полковник. — И давайте сюда Грея.

Гарнизонный хирург Грей, высокий нескладный человек с пышными усами, появился в ту минуту, когда Данверс пытался втащить койку в узкий дверной проем.

— Помогите ему, Макгиверс, — сказал полковник лейтенанту.

Вдвоем они внесли койку в кабинет.

Полковник поднял женщину и осторожно опустил на койку, успев разглядеть под слоем грязи тонкие черты ее азиатского лица. Затем он уступил место Грею и вернулся за свой стол, искоса поглядывая на хирурга. Наконец, Грей отошел от койки.

— Лейтенант, — устало проговорил полковник, — все свободны до завтрашнего утра.

Когда они остались одни, полковник спросил у Грея:

— Ну, как она? Хирург пожал плечами.

— Трудно что-нибудь сказать, пока она не придет в себя. Безусловно, эта женщина перенесла шок. Но я не удивлюсь, если хорошая пища и покой быстро поставят ее на ноги. — Он вытер руки тряпкой. — Послушайте, Денис, у меня полно раненых. Если будут трудности, пришлите за мной Данверса. Но я думаю, вы справитесь и без меня.

Полковник вызвал Данверса и отправил его раздобыть горячего бульона и курятины. После этого он склонился над койкой, глядя на мягкое биение пульса на тонкой шее.

Очнувшись, Цзон увидела лицо полковника. Как она потом рассказывала Нику, ее сразу же поразили глаза этого мужчины. “Я никогда не видела таких добрых глаз, — говорила она легким певучим голосом. — Синие-синие. Я и не знала, что такие бывают. Может, эти синие глаза и вернули меня к жизни, Я вдруг вспомнила долгие дни после гибели Цуко; они прошли передо мной, и обрывочные эпизоды, наконец, сложились в законченную картину. С меня спада пелена, и в голове прояснилось. Мне показалось, что все это было не со мной, словно я смотрела кинофильм, запечатлевший ужасы последних дней войны. Увидев твоего отца, я сразу же поняла, что он — часть моей кармы: ведь я совершенно не помнила, как туда добралась, как проскользнула мимо британских солдат”.

В конце дня полковник отвез Цзон к себе. Город задыхался от клубящейся в долгих изумрудных сумерках пыли; по улицам грохотали джипы, вдоль тротуаров маршировали солдаты, а китайцы и малайцы останавливались и пропускали их, молчаливые и непроницаемые, в вечных холщовых шортах, подвязанных веревками, и в треугольных тростниковых шляпах.

Полковник вызвал джип, хотя чаще предпочитал возвращаться пешком. Вполне понятно, что начальство не было в восторге от его пеших прогулок, и к нему были приставлены двое солдат, которые сопровождали полковника до самого дома. Он считал это ужасным расточительством в условиях нехватки людей, но ничего не мог изменить.

Вначале полковнику выделили огромный особняк на западной окраине города, но очень скоро он понял, что не сможет вынести близкое соседство мангровых болот с наветренной стороны жилища. Поэтому он присмотрелся и вскоре нашел для себя новый дом — не такой большой, но гораздо удобнее. Дом стоял на холме, что очень нравилось полковнику — с холма открывался прекрасный вид на Букит-Тима, самую высокую точку Сингапура. За массивным гребнем скрывались черные воды пролива Джохор, и дальше — Малайзия, южная оконечность огромного азиатского континента. В самые жаркие и влажные дни, когда рубашка прилипала к коже и пот заливал глаза, когда весь город дышал тяжелыми испарениями, как тропический лес в сезон дождей, полковнику казалось, будто Азия всей своей огромной массой медленно надвигается на него, обволакивая покрывалом из бесконечных болот, комаров и людей. В такие дни усиливалась застарелая боль в шейных позвонках.

Но все это исчезло, как только в его жизни появилась Цзон. Для полковника это было настоящее чудо — словно она не вошла в его кабинет с улиц Сингапура, а спустилась с мглистого неба. В первый же вечер, когда он передал Цзон заботам Пай, чтобы та ее вымыла и одела, а сам стоял возле полированного тикового стола и медленными глотками потягивал коктейль, полковник почувствовал, как его усталость растворяется и исчезает, словно остатки соли на коже под горячим душем. Он думал тогда только о том, как хорошо вернуться домой после тяжелого дня. Впрочем, возможно, он думал и о чем-то другом, что не осталось в памяти. Во всяком случае так ему казалось, когда он вспоминал тот вечер много лет спустя. Полковник твердо знал: когда Цзон приведи к нему, когда он увидел ее лицо, Азия перестала преследовать его кошмарами, впервые с тех пор, как в 1940 году он покинул Англию. Он смотрел, как Цзон приближается к нему, и чувствовал себя домом, из которого наконец уходят жуткие призраки, и теперь, очистившись, он готов был принять под свою крышу новых, настоящих жильцов. В нем ликовал освобожденный дух, и он понял, что добрался, наконец, до цели в своих мучительных поисках Азии.

Он разглядывал ее лицо в неверном свете закатного неба. Через несколько минут полный мрак яростно обрушится на землю; с такой же яростью полковник обрушивался на врагов. Его бесстрашие высоко ценили американцы и британское командование; благодаря этому он быстро продвигался по армейской лестнице.

Полковник заметил, что у женщины не совсем китайское лицо; об этом говорили не отдельные его черты, а, скорее, общее выражение. Овальное лицо Цзон нельзя было назвать правильным, но в самой его неправильности полковник находил непостижимое очарование. Широкие скулы, удлиненные миндалевидные глаза, нос, не такой плоский, как можно было ожидать; особую выразительность ее лицу придавали широкие полные губы. Позже полковник научился безошибочно читать по губам Цзон малейшие перемены в ее настроении.

Пай расчесала длинные черные волосы Цзон и перевязала их красной шелковой лентой; волосы падали с плеч, такие густые и блестящие, что в ту минуту Цзон показалась полковнику каким-то мифическим существом, живым воплощением Востока, бескрайнего и многолюдного.

— Как ты себя чувствуешь? — Он задал вопрос на кантонском диалекте и, не услышав ответа, повторил по-пекински.

— Сейчас хорошо. Спасибо, — ответила Цзон и поклонилась. Полковник был поражен: ему никогда не доводилось слышать такого нежного и певучего голоса. Он смотрел, не отрываясь, на ее высокую стройную фигуру, которой бы залюбовался любой мужчина.

— Мне очень повезло, что я вас встретила, — сказала Цзон, не поднимая глаз. Она безуспешно попыталась произнести его фамилию. — Мне очень стыдно. — Цзон потупилась. — Пай столько раз учила меня. Не сердитесь, прошу вас.

— Ничего. Называй меня Денис. — Цзон несколько раз повторила его имя.

— Теперь не забуду, Денис.

К этому моменту полковник уже знал, что женится на ней.

* * *

Когда курьер доставил полковнику предложение американского оккупационного командования поступить на службу к генералу Дугласу Макартуру в качестве советника, он прежде всего подумал, как сказать об этом Цзон. Не могло быть и речи о том, чтобы отказаться от предложения — мысли полковника уже перенеслись в Токио.

Было начало 1946-го года. Юго-Восточная Азия еще не оправилась от чудовищного потрясения после взрывов в Хиросиме и Нагасаки, неисчислимых последствий которых никто не мог предсказать.

Они были женаты уже четыре месяца, и у Цзон пошел третий месяц беременности. И все же полковник без колебаний решил покинуть Сингапур, ставший его вторым домом. Принять предложение американцев он считал своим долгом; он отчетливо представлял, с какими проблемами столкнулась Япония после безоговорочной капитуляции, и страстно стремился вместе с Макартуром “уверенно вывести Японию на новый путь”.

После минутного размышления полковник вызвал Данверса и объявил, что уходит; в случае крайней необходимости его можно найти дома.

Услышав шум джипа в переулке, Цзон прогнала Пай от двери и сама встретила полковника на пороге.

— Ты сегодня рано вернулся домой, Денис, — сказала она с улыбкой.

Он выбрался из джипа и отпустил водителя.

— Наверно, ты сейчас заявишь, что я помешаю слугам убирать в доме.

— Нет, нет. — Цзон взяла полковника за руку, и они вместе поднялись по ступенькам. — Наоборот. Я задала им трепку и отправила на кухню — там все так запущено.

Они пересекли прихожую и вошли в его кабинет; Цзон приготовила коктейль.

— Вот как? — Полковник взял из ее рук прохладный бокал. — Ты находишь, они заслужили наказания?

— Нет, что ты. — Цзон прикрыла рот рукой, как бы испугавшись его слов.

Полковник кивнул, не показывая своей радости.

— Ведь ты бы мне сказала?

— Ни в коем случае.

Цзон проводила полковника к его любимому креслу, и когда он удобно уселся, вытянув ноги, опустилась на колени рядом с ним. На ней был просторный темно-синий шелковый халат с маленьким воротничком и широкими рукавами. Полковник не мог вообразить, где она раздобыла это необычное одеяние, но спрашивать об этом посчитал бестактным.

— Ты не имеешь к этому никакого отношения, — прибавила Цзон. — Я хозяйка в доме. Ты командуешь у себя в гарнизоне, а здесь — я. Чтобы поддерживать в доме покой, нужно доверие. Доверяй мне! Ведь покой — это самое важное для душевного здоровья, ты согласен? — Когда полковник кивнул, глядя ей в глаза, она продолжила: — Мир в доме зависит не только от его расположения и от поведения слуг, но и от самих хозяев.

Цзон замолчала, и полковник, который все это время медленно потягивал свой коктейль, выпрямился в кресле и поставил бокал на столик. Его западная натура подсказывала, что нужно наклониться к ней, нежно взять ее руки в свои и спросить: “В чем дело, дорогая? Что тебя тревожит?”. Но он знал, что этого делать нельзя: Цзон почувствовала бы себя неловко. Она наверняка долго готовилась к этому разговору. Он должен оценить это. Пусть жена говорит, пусть потихоньку подводит к главному. Если полковник и научился чему-то за шесть лет, проведенных на Востоке, — так это терпению; тот, кто сразу же не усвоил этот урок, рискует навлечь на себя неминуемую беду.

— Ты знаешь, Денис, в покое, в спокойствии проявляется гармония жизни. А гармония — это то единственное, к чему стремятся люди. Основа ясного разума, благоприятной и сильной кармы. — Цзон коснулась пальцами тыльной стороны его ладони, лежавшей на гладком подлокотнике кресла. — Ты обладаешь такой кармой, очень сильной кармой. — Она посмотрела ему в глаза. — Я очень боюсь чем-нибудь ее нарушить. Но теперь я должна думать еще об одной жизни, той, в которой смешались и переплелись наши кармы. — Полковник снова кивнул, и Цзон, довольная тем, что он слушает ее и соглашается, продолжала: — Я должна тебя о чем-то попросить.

— Ты знаешь, что я сделаю для тебя все, — искренне сказал полковник. — Ведь ты дала мне счастье.

Однако эти прочувствованные слова не произвели особого впечатления на Цзон.

— Это очень серьезная просьба. Мы должны уехать из Сингапура, — решительно проговорила она и, видя, что муж ее не останавливает, торопливо добавила: — Я знаю, как много значит для тебя твоя работа, но это... — Цзон помолчала в поисках подходящего слова, — это совершенно необходимо для всех нас. Для тебя, для меня и для ребенка. — Она опустила руку на живот, — Мы должны ехать в Японию. В Токио.

Полковник рассмеялся, пораженный комизмом ситуации и одновременно заинтригованный необычным поведением жены.

— Что в этом смешного? — вспылила Цзон, неправильно истолковав его реакцию. — Нам нельзя оставаться здесь. Нельзя. В Японии — наша карма, там наша — как это называют по-английски? — наша судьба, правильно. Наша судьба.

— Я засмеялся из-за случайного совпадения, — успокоил ее полковник. — Не обижайся. — Он погладил тонкую руку. — А теперь скажи, почему мы должны ехать в Токио?

— Потому что там Итами. Сестра Цуко.

Цзон довольно подробно рассказывала ему о своем первом браке, но, кроме этого, полковник почти ничего не знал о ее прошлом.

— И какое отношение она имеет к нашей карме?

— Не знаю, — ответила Цзон. — Но сегодня ночью я видела сон.

Полковнику было хорошо известно, какое значение здесь придается снам. Да и сам он отчасти им верил, помня, что подсознательное играет в жизни гораздо большую роль, чем полагают многие. В любом случае, сны были тесно связаны с идеей кармы, а в карму полковник уверовал основательно — слишком много лет он провел на Востоке.

— Мне снилась Итами, — сказала Цзон. — Это было в большом городе. В Токио. Я пошла за покупками и свернула на маленькую улочку. Меня окружали лавчонки из дерева и бумаги — такими они были, когда Токио назывался Эдо, а Японией правили сёгуны Токугава.

Я прошла мимо лавки с весело украшенной витриной и остановилась. В центре витрины стояла кукла — таких красивых кукол я никогда еще не видела.

Она была из фарфора, эта кукла, белолицая, в элегантной аристократической одежде. Ее глаза смотрели на меня, и я не могла отвести взгляда. “Купи меня”, — говорили они.

Хозяин лавки завернул куклу в шелковую ткань, и я отнесла ее домой. Когда я стала ее разворачивать, кукла заговорила. Ее голос был очень твердый и властный. В ней сразу угадывалась дама из знатного дома.

Это была Итами. Она сказала, что мы должны оставить Сингапур и приехать к ней, в Токио.

— Ты когда-нибудь встречалась с Итами? — спросил полковник.

— Нет.

— Цуко показывал тебе ее фотографии?

— Нет.

— И все-таки ты уверена, что эта кукла была Итами.

— Это была Итами, Денис.

Полковник, наконец, сделал то, что давно уже хотел сделать — наклонился к жене и взял ее руки в свои. Он увидел, что сегодня ее ногти покрыты темно-лиловым лаком. Минуту он любовался их атласным матовым блеском.

— Мы поедем в Японию, Цзон, в Токио. И мы встретимся с Итами.

Ее лицо озарилось улыбкой.

— Правда, Денис? Это правда?

— Это правда.

— Но скажи мне, почему ты согласился? Моя душа счастлива, но мой разум не дает мне покоя — почему ты согласился?

За день до отъезда Цзон отвела его к Со Пэну.

Он жил в деревушке к северо-западу от города, где прежде не ступала нога европейца. Полковник никогда не видел этой деревни на картах. Когда Цзон объяснила ему, куда они направляются, он рассмеялся и сказал, что они не найдут там ничего кроме мангровых зарослей. Тем не менее она стояла на своем, ему пришлось уступить.

Было воскресенье, и Цзон уговорила полковника не надевать военной формы.

— Это очень важно, — настаивала она, и он надел кремовый полотняный костюм с широкими отворотами, белую шелковую сорочку и темно-синий форменный галстук; при этом полковник увидел себя со стороны — яркое светлое пятно среди изумрудного тропического леса, беззащитная и легко доступная мишень.

Цзон была в белом шелковом платье до пят с орнаментом г форме небесно-синих цапель. Она походила на небесное видение. Когда они выехали из города, ослепительно сияло солнце; его жар накатывал обжигающими волнами. Вялый ветерок доносил тошнотворный запах мангровых болот. Дважды они были вынуждены остановиться и пропустить длинных серебристо-черных гадюк, которые извиваясь переползали тропу. Когда это случилось в первый раз, полковник хотел убить змею, но Цзон схватила его за руку и помешала.

Далекий и одновременно близкий, как броский театральный задник, восточный горизонт постепенно затягивался громоздящимися друг на друга серыми облаками. Выше облаков небо было каким-то необычно желтым, без всякого следа синевы; время от времени белые молнии беззвучно вспыхивали в облаках, делая их похожими на серый с прожилками мрамор. С трудом верилось, что еще недавно, когда они ступили на эту тропу, вьющуюся вдоль гребня холма, небо было таким чистым и безмятежным.

Сингапур давно уже скрылся из вида, словно брошенный за борт якорь; казалось, будто он остался далеко позади, в другом мире, из которого они вышли, миновав какой-то невидимый барьер. По крайней мере, так казалось полковнику в тот волшебный день, и потом — в снах, прилетавших из прошлого в смутные предрассветные часы.

Постепенно тропа, по которой они шли, затерялась в густом лесу, но Цзон взяла его за руку и уверенно вывела к деревне, где жил Со Пэн.

Деревня лежала в неглубокой низине у подножья базальтовой скалы, за которой, должно быть, скрывалось штормовое море.

Они подошли к дому, который ничем не отличался от остальных, и поднялись по пологим деревянным ступенькам на широкое крыльцо, защищенное навесом от проливных дождей и палящего солнца. Здесь Цзон сняла туфли и велела Денису сделать то же самое.

Открылась дверь, и их встретила пожилая женщина с серебристо-седыми волосами, уложенными в изящную прическу, одетая в длинный шелковый халат пепельного цвета. Она сложила руки перед грудью и поклонилась. Гости ответили ей таким же поклоном, и теперь, когда она улыбаясь смотрела на них, полковник заметил, что у нее совсем нет зубов. Но лицо женщины, несмотря на многочисленные морщины, еще хранило следы былой жизнерадостной красоты; черные миндалевидные глаза сияли невинным любопытством маленькой девочки, каким-то чудом попавшей сюда из прошлого.

Цзон представила полковника.

— А это Цзя Шэн, — сказала она без дальнейших объяснений.

Цзя Шэн рассмеялась, глядя на полковника, и покачала головой, как бы говоря: “Ну что поделаешь с нынешней молодежью?”. Она пожала плечами и поцокала языком.

Полковник обратил внимание, что Цзон говорила на пекинском диалекте, и решил последовать ее примеру.

Они находились в необыкновенно просторной комнате; ни в одном доме из тех, что он видел в Сингапуре, включая его собственный прежний особняк, не было такого большого зала. Полковник отметил, что это не очень вяжется со скромным фасадом.

Еще более удивительно выглядел пол этой комнаты, устланный тата ми — японскими соломенными матами строго определенного размера, по числу которых измеряется площадь комнаты в традиционных японских жилищах. Но главные сюрпризы ждали полковника впереди.

Вслед за Цзя Шэн они молча миновали эту комнату, в которой почти не было мебели, не считая нескольких низких лакированных столиков и подушек, и оказались в коротком темном коридоре. В его дальнем конце стояла огромная глыба нефрита, покрытая такой густой резьбой, что она напоминала решетку. В ней был проделан круглый проем; полковник где-то слышал, что это “лунные ворота”, которые устраивались в богатых домах континентального Китая второй половины прошлого века.

Над “лунными воротами” был укреплен бамбуковый шест, с которого свисал серый шелковый свиток, украшенный темно-синим узором в виде колес со спицами. Полковнику показалось, что он уже видел этот рисунок; он напряг память и вспомнил, что такой же свиток был изображен на гравюре Андо Хиросигэ из серии “Пятьдесят три станции Токайдо”. “Еще одна загадка”, — подумал полковник, когда Цзя Шэн провела их через “лунные ворота”.

Гости очутились в комнате, почти такой же огромной, как первая. Вдоль трех ее стен стояли великолепные складные ширмы; их темные краски казались живыми и нетронутыми временем.

Ноздри полковника наполнились запахами — свежестью древесного угля, мускусом курений, далекими ароматами растительных масел и другими, более тонкими запахами, которые он не мог распознать.

— Прошу вас — Цзя Шэн провела супругов мимо красного лакированного столика, на котором стояла ваза со свежесрезанными цветами. — Осторожно, ступеньки.

По узкой винтовой лестнице они поднялись на мансарду. Четыре деревянные стойки поддерживали по углам зеленую черепичную кровлю. С трех сторон мансарда была открыта, а четвертая примыкала к базальтовой громаде скалы.

Глаза полковника остановились на высоком человеке, который сквозь длинную подзорную трубу всматривался в приближающийся ураган. Это был Со Пэн.

— Добро пожаловать, полковник Линнер.

Казалось, вся мансарда вибрировала от звуков его зычного голоса. Со Пэн говорил на пекинском наречии с едва уловимым акцентом, произнося слова чуть-чуть отрывисто. Он не повернулся к ним и никак не отреагировал на присутствие Цзон. Миссия Цзя Шэн была, очевидно, исчерпана, и она молча удалилась по винтовой лестнице.

— Прошу вас, полковник, подойдите ко мне, — сказал Со Пэн.

На нем был старинный китайский перламутровый халат. Полковник впервые видел такую ткань: при малейшем движении старика она переливалась диковинными цветами.

— Взгляните. — Со Пэн протянул полковнику трубу. — Посмотрите на ураган, полковник, и скажите мне, что вы видите.

Полковник взял полированную медную трубу и поднес ее к глазу, прищурив второй. Теперь, с высоты мансарды, он видел первые порывы урагана; поднимался штормовой ветер.

В круге подзорной трубы он видел свечение облаков, ставших теперь лилово-черными. Изменился и цвет неба, сквозь его желтизну пробивались бледно-зеленые полосы; издалека долетал глухой рокот проносившийся над землей как невидимые волны цунами. Полковник послушно рассказал обо всем....

— И это все, что вы увидели, — произнес Со Пэн без вопросительной интонации в голосе.

“Да, — хотел было подтвердить полковник, — это все, что я увидел”.

Но в последнюю минуту он остановился, почуяв, что старик ждет от него чего-то еще.

Медленно, дюйм за дюймом, передвигал он подзорную трубу, но не замечал ничего нового. И вдруг, опустив трубу вниз, увидел женщин на рисовых полях — плоских, залитых водой клочках земли, без единого деревца или хотя бы временного навеса, чтобы укрыться под ним от дождя. Женщины работали слаженно, почти синхронно, склонившись над рисовыми побегами; их юбки были высоко подняты и завязаны узлом между ног, по щиколотки погруженных в воду, а на спинах были закреплены большие мешки из грубого холста. Не женщины, а вьючные животные.

— Они продолжают работать, — ответил полковник, — как будто не начался ураган.

— Ага! — кивнул Со Пэн. — И о чем это вам говорит? Полковник опустил подзорную трубу и посмотрел на Со Пэна, на его желтоватый лысый череп, серый пучок бороды, темные непроницаемые глаза, которые взирали холодно и отрешенно, словно из другой эпохи.

— М-м... — пробормотал Со Пэн. Ему все было ясно.

— Они знают что-то такое, чего не знаем мы, — сказал полковник.

Под словом “мы” он подразумевал европейцев. Но Со Пэн еще не решил, говорит ли гость серьезно или просто насмехается. С последним Со Пэну приходилось сталкиваться гораздо чаще, как и многим другим азиатам. И все же что-то заставило его поверить полковнику.

А тот почувствовал, что в его отношениях с Цзон наступил решающий момент. Благословение этого старика было ей необходимо. Правда, полковник не понимал, почему оно не потребовалось, когда Цзон выходила за него замуж. И все же, Со Пэн каким-то образом повлиял на ее решение уехать из Сингапура.

Полковник тем более насторожился, что этот дом, эта деревушка были совершенно неизвестны европейцам. Он с болью сознавал: многие китайцы не испытывают особой любви к людям с Запада, к “заморским варварам”. В эту минуту для него не имело значения, что их неприязнь, или даже неприкрытая враждебность, были, по существу, оправданны.

Но полковник по-настоящему любил этих людей, их образ жизни, их историю, религию и обычаи, и именно поэтому он сказал:

— Несомненно, сэр, нам здесь многому надо учиться, но я думаю, самый лучший путь — это взаимный обмен знаниями. А еще важнее — взаимное доверие.

Со Пэн скрестил на узкой груди руки, спрятанные в рукава халата.

— Доверие, — произнес он задумчиво, будто пробуя на вкус нечто не вполне знакомое. — Что ж, полковник, у этого слова может быть много значений. И мне кажется, мой мальчик, я понимаю, что вы хотите сказать. Доверять — значит делиться друг с другом своими тайнами.

— Это очень близко к тому, что я имел в виду, сэр.

— Но чем вы могли бы заслужить такое доверие?

Полковник не отводил взгляда от обжигающих глаз Со Пэна, пока лицо старика не расплылось... Остались лишь эти два огня — глаза.

— Прежде всего, уважением, сэр. Затем, знанием — знанием, к которому стремятся и которое обретают. И, наконец, любовью.

Полковник расслабился, сознавая, что сумел высказаться, показав себя достойным своей жены. Он сделал все, что должен был сделать.

Когда Со Пэн заговорил, то обратился не к полковнику, а к его жене.

— Цзон, я думаю, тебя зовет Цзя Шэн. Кажется, я слышу ее голос.

Цзон поклонилась и исчезла.

Полковник молча стоял на месте. Вокруг их хрупкого укрытия бушевал ураган.

— Цзон сообщила, что вы скоро уезжаете в Японию. Гость кивнул.

— Да. Завтра. Меня пригласили работать у генерала Макар-тура — строить новую Японию.

— Это весьма почетно. Историческая миссия, не правда ли?

— Честно говоря, я об этом не думал.

— А вам не кажется, полковник, что “строить новую Японию” — дело самих японцев?

— Конечно, это было бы идеально. Но, к несчастью, некоторые силы в японском обществе на протяжении двух десятилетий вели страну по гибельному пути. — Старик молчал, и полковник продолжил: — Не сомневаюсь, что вам известно о событиях в Маньчжурии.

— Маньчжурия! — презрительно фыркнул Со Пэн. — Какое дело мне и моему народу до Маньчжурии? Для нас это глухая провинция, край земли. По мне, пусть бы японцы дрались за нее с большевиками — невелика потеря для Китая.

— Но Японцы готовили в Маньчжурии плацдарм для вторжения в Китай. Они собирались построить там свои военные базы.

— Да, — вздохнул Со Пэн. — Их империалистические идеи меня глубоко огорчают — по крайней мере огорчали, когда я был моложе. Да, это никогда не давало мне покоя, потому что путь Японии — путь войны. Так было всегда, и по-другому быть не могло. Это кровь, которая зовет из глубины веков, и ее призыв не могут заглушить ни разглагольствования политиков, ни коллективная потеря памяти. Вы понимаете меня, полковник? Сейчас немцы отрекаются от своего расизма. Но это же бессмысленно. Легче отречься от воздуха, которым они дышат.

— Сегодня Япония не представляет для Китая никакой опасности, можете мне поверить. Угроза теперь исходит от большевиков, и они даже страшнее, чем были японцы.

— Бусидо, полковник. Вы знаете, что это такое? Полковник кивнул.

— Думаю, что да.

— Прекрасно. Значит, вы понимаете, что я хочу сказать. — Со Пэн посмотрел на небо, серое и изменчивое, словно сказочный великан колыхал над ними огромное полотнище. — Бусидо — это кодекс дружбы. Я говорю о настоящей дружбе — не о приятельских отношениях между деловыми партнерами иди соседями. В такой дружбе, которая в наши дни встречается реже, чем можно предположить, исчезают все барьеры общения. Вы согласны?

— Да, сэр, безоговорочно.

— М-м. Почему-то я вам верю. — Со Пэн рассмеялся, тихо и беззлобно. — Был точно такой же день, когда Цзон пришла ко мне в первый раз. Ей тогда не исполнилось и трех лет, совсем маленькая девочка. Когда-то у нее была большая семья. Не знаю, что с ними стадо; похоже? этого не знает никто, потому что я пытался разыскать ее родственников много раз, и все бесполезно.

Через какое-то время это уже не имело большого значения. Она стала для меня дочерью. У меня много детей, а теперь есть уже и внуки, и правнуки — так много, что я иногда путаю их имена. Ладно, простительно для старика, у которого голова занята другими проблемами.

Должен вам признаться, полковник, что Цзон занимает особое место в моем сердце. В ее жилах не течет моя кровь, но к ней перешла часть моей души, понимаете? Вы должны об этом знать, прежде чем уедете из Сингапура.

Некоторое время Со Пэн молчал; казалось, он грезит о дальних странах иди, может быть, о давних временах. Угольно-черное небо наконец разверзлось косыми струями, которые барабанили по квадратной крыше мансарды и стекали по ее коротким свесам. Блестящие листья деревьев дрожали под тяжестью дождя; вскоре все вокруг затянулось сплошной пеленой воды. Полковник уже не мог различить перед собой крышу дома; на них наступал густой дымный туман. Это напоминало серо-зеленое полотно художника-пуантилиста, на котором проступали неясные тени, словно незаконченные мысли, бродившие в каком-то божественном сознании.

— Мне сейчас кажется, что мы очень одиноки здесь, наверху. — Со Пэн улыбнулся. — В Азии человек никогда не бывает по-настоящему одинок, правда? — Старик стоял неподвижно, словно изваяние, и это выглядело полной противоположностью всему окружающему миру, находящемуся в непрерывном и яростном движении. На полковника летели брызги от подоконника, будто он стоял на носу катера, вышедшего в открытое море, и он отступил в глубину мансарды. — Здесь другой мир, — продолжал Со Пэн. — Наш мир другой. Мы рождаемся, вырастаем и живем всю жизнь с ощущением вечности, которая рядом с нами. Я всегда думал, что у этой вечности есть две стороны: в ней, несомненно, наша большая сила, и в то же время — наша слабость, особенно, когда мы сталкиваемся с Западом. Боюсь, большинство моих соотечественников недооценивают европейцев именно потому, что считают их варварами, неспособными в полной мере понять восточные взгляды на человеческое достоинство и природу времени. И это может привести к гибели. Посмотрите на японцев — на что они замахнулись! Это было величественно, но глупо. Правда, японцы умеют с честью проигрывать. Большинство их легендарных героев по западным меркам были бы признаны жалкими неудачниками. Японцы глубоко чтут их отношение к жизни, их мысли — но для Запада важны только деда, только результат. Кажется, это называется протестантской этикой? Что ж, теперь любой японец скажет вам, что тут не над чем смеяться. Протестантская этика разгромила Японию; этой стране пришлось дорого заплатить за свою ошибку, за Пирл-Харбор. Америка оказалась спящим великаном, ужасным в своем гневе. — Со Пэн всматривался в яростный ливень. Воздух стад тяжелым от влаги. — Мы не понимаем, что настало другое время. Мы все еще смотрим в прошлое, когда не было ничего, кроме вечности, и не можем угнаться за настоящим. — Он рассмеялся. — Но дайте нам срок. Мы очень сообразительные и гибкие люди, мы умеем учиться. Смотрите, как бы мы вас не обошли!

Задумчивое и отрешенное выражение глаз Со Пэна изменилось. Он повернулся к полковнику и сказал:

— Впрочем, мои взгляды на жизнь вам малоинтересны. Я не верю в мудрые изречения. Мудрости нельзя научиться, глядя кому-то в рот. Чтобы понять смысл собственного существования, нужно жить своим умом и ошибаться. Спотыкайся, вставай, снова пробуй, уже по-другому. Набирайся опыта и учись — иного не дано.

Ладно, что-то я сегодня разболтался. Наверное, из-за погоды. Во время грозы всегда становлюсь разговорчивым — это успокаивает. В детстве сезон дождей всегда наводил на меня ужас...

Да, вступление затянулось. Возможно, вас интересует мое происхождение, полковник. Мой отец был китаец, интеллигентный и рассудительный, — слава Богу, не маньчжур. Он начинал мелким торговцем, но благодаря своему острому уму скоро стал преуспевающим коммерсантом, в возрасте тридцати трех лет он перебрался в Сингапур. Так что мои корни не здесь, а на материке. Моя мать была японка. — Со Пэн перехватил изумленный взгляд полковника и добавил: — Не удивляйтесь, полковник. Такие вещи случались время от времени. Разумеется, не часто, совсем не часто. По вполне понятным причинам происхождение моей матери тщательно скрывалось. По поводу ее необычной внешности отец говорил окружающим, будто она родом из северной части Китая, что недалеко от границы с Россией, где смешалось много кровей — монголов, маньчжуров и еще бог знает кого.

Что касается Цзон, не могу сказать ничего определенного. Вероятно, сама она об этом знает, а может быть, и нет. Возможно, однажды она расскажет вам о своем прошлом, но это касается только вас двоих. Для меня ее происхождение не имеет значения, потому что ее родина здесь. Здесь она выросла...

Если увидеть породу, из которой извлечен драгоценный камень, это, безусловно, поможет лучше понять свойства самого камня. — Со Пэн недовольно покачал головой. — Попробую найти более удачный пример. Представьте себе, что кто-то встречает необыкновенно красивую женщину, но постепенно ее поведение начинает казаться ему немного странным, необычным — словом, необъяснимым. Пусть теперь этот человек узнает, что она была средней из трех сестер. Возможно, он начнет понимать тайну необычного поведения красавицы. Чем больше он узнает о ее прошлом, тем менее странными покажутся ее поступки, и, наконец, он найдет ответы на все свои вопросы. — Со Пэн потянул носом воздух. — Дождь скоро кончится. Пора спускаться в дом.

* * *

Они сидели втроем — полковник, Цзон и Со Пэн — вокруг красного лакированного столика в комнате с ширмами, а Цзя Шэн подавала им одно блюдо за другим. Полковнику давно не доводилось видеть так много еды и пробовать таких изысканных кушаний. Сначала ели дим сум — небольшие рисовые клецки с самой разной начинкой. Затем был подан рыбный суп, горячий и пряный. Третья перемена состояла из шести сортов риса — от простого отваренного белого до жареного, смешанного с рублеными моллюсками и яичным желтком. За рисом последовал холодный салат, приправленный; хреном и огурцами. После этого были поданы главные блюда: золотисто-коричневые цыплята с хрустящей корочкой, натертые крупной солью и травами; жареные креветки и лангусты; расколотые крабы, только что ошпаренные кипятком, с блестящими красными панцирями. На десерт Цзя Шэн принесла большие ломти дыни; сок ручейками стекал на глиняные тарелки.

Наконец, трапеза была окончена. Со Пэн отодвинул от себя тарелку с аккуратно сложенной кожурой, вздохнул и положил руку на живот.

— Расскажите о себе, полковник.

Полковник рассказал ему о своем отце и о матери, умершей от дифтерита, когда ему было всего два года; о своей мачехе, которую он презирал, хотя сам не мог объяснить почему. Он рассказал Со Пэну о своих детских ощущениях — ощущениях единственного ребенка в семье, которые показались старику захватывающими и странными одновременно. О своем детстве в английской деревушке, о дороге в школу, в конечном счете приведшей его в Лондон. О своем интересе к Дальнему Востоку, о своей учебе и военной службе.

— И теперь, — сказал Со Пэн, — в вашей жизни открывается новая страница. Вы станете политиком; более того, вам предстоит делать историю. Прекрасно. Прекрасно. Скоро мне тоже придется на время оставить Сингапур — я нужен в другом месте, меня там ждут. Значит, у нас сегодня прощальный обед.

Он умолк, словно чего-то ожидая. Долгие минуты молчания прерывались только последними ленивыми каплями дождя, падавшими с густой листвы.

Наконец появилась Цзя Шэн с каким-то предметом в руках. Она приблизилась и передала предмет Со Пэну. На этот раз Цзя Шэн не ушла, а осталась стоять возле столика.

Полковник увидел довольно большую медную шкатулку, покрытую эмалью и лаком. На ее крышке был искусно изображен огненный чешуйчатый дракон, обвивший могучего тигра.

Не выпуская шкатулку из рук, Со Пэн сказал:

— Я должен извиниться перед тобой, моя любимая Цзон, что меня не было в Сингапуре в день твоей свадьбы с полковником Линнером. Я много месяцев думал о том, какой выбрать подарок — ты ведь знаешь, что все в этом доме принадлежит тебе, как и остальным моим детям. — Он бережно опустил шкатулку на стол. — Но ты, Цзон, значишь для меня больше, чем остальные, потому что трудная дорога, которую ты выбрала, делает твою любовь еще ярче и чище. Никто из моих детей — никто, кроме тебя — никогда и ни в чем не нуждался.

Все это, конечно, тебе известно. Но сейчас я хочу сказать, что только в тебе вижу часть своей души. Это глубоко взволновало меня, потому что случилось само собой, без всяких усилий с моей стороны. Ты сама этого хотела, и ты этого добилась.

Теперь, во время нашего последнего прощания — боюсь, что мы больше никогда не увидим друг друга, — я отдаю шкатулку тебе, твоему полковнику, твоим будущим детям. И делаю это с радостью и любовью. Это подарок от меня, от Цзя Шэн, от наших семей. В целом мире существует только одна такая шкатулка, равно как и ее содержимое. Это твое наследство, которым ты вольна распорядиться как сочтешь нужным.

Со Пэн протянул свои старые руки с длинными пальцами, обтянутыми пергаментной кожей, и стал медленно двигать шкатулку по столу, пока она не оказалась на другой половине. Руки Со Пэна бессильно отпустили шкатулку и возвратились к нему на колени.

Полковник взял дрожащую руку Цзон и заглянул в глаза старику. Хотел что-то сказать, но язык онемел, и он молча смотрел на Со Пэна, совсем не зная его, но понимая, что тот играет загадочную и важную роль в его жизни.

Полковник и Цзон полюбили свой дом и участок в пригороде Токио. Макартур вполне разумно предложил новому советнику подыскать себе подходящее жилье в центре города. Однако полковнику никак не удавалось найти того, что могло бы удовлетворить его и Цзон.

Поэтому они отправились в пригород и почти сразу же натолкнулись на этот дом, который чудом уцелел среди руин, заполнивших Токио и его окрестности.

Дом стоял на восточном краю огромного леса, в глубине которого, среди сосен и криптомерий, словно диковинный цветок, возвышался синтоистский храм; изящество его архитектуры, атмосфера покоя и полного подчинения природе говорили полковнику о благородстве японской души больше, чем самые красноречивые ораторы. Каждый раз при виде храма он вспоминал о Со Пэне.

Никто не знал, кому когда-то принадлежал этот дом, даже Атаки, иссохший старый садовник. Он говорил полковнику, что дом был заброшен уже много лет, время стерло из памяти старика имена прежних владельцев; тем не менее, он каждый день приходил сюда и ухаживал за участком. Полковник подозревал, что старик просто не хотел говорить. Как бы там ни было, теперь здесь обосновались полковник и Цзон.

Парадный сад перед домом поражал замысловатым цветением крохотных деревцев бонсаи и неглубоким каменным бассейном, в котором плавали синеглазые золотые рыбки с тонкими, как паутинка, плавниками; чтобы укрыть их на зиму, полковник предусмотрительно принес большой аквариум и установил его на кухне.

Позади дома был еще один, совсем другой сад — выложенный галькой прямоугольник, на котором его создатель расположил четыре больших камня; полковнику они казались островами, выступающими из глубины спящего моря. Николас, же думал иначе: научившись говорить, он уверенно заявил, к восторгу полковника и Цзон, что это — горные пики, возвышающиеся над грядой облаков. В любом случае, буддийский сад оставался крохотным островком покоя и вечности в искалеченной полумертвой стране, которая мучительно пробивалась к новой жизни.

Николас не уставал восхищаться красотой своего участка. Его снова и снова тянуло в дзэнский сад, и Цзон часто видела, как он сидит там, обхватив голову руками, и всматривается в неподвижность камней посреди идеально ровной гальки.

Николас никак не мог для себя решить, что ему нравится больше — когда он в саду совершенно один или когда туда, с лейкой и граблями, приходит Атаки, чтобы увлажнить землю и придирчиво проверить ровность гальки. Николас любил щемящую уединенность сада (“Кажется, — сказал он однажды полковнику, — слышно, как дышит твоя душа”); в то же время ему нравилось смотреть, как ловко, без лишних движений старик-садовник управляется с галькой. Камешки были настолько гладкими, что Николас не сомневался: их привезли сюда с побережья, потому что так обработать их поверхность могли только неутомимые волны.

Движения садовника были легкими, плавными, и Николасу казалось, будто старик вообще не затрачивает никаких усилий. Когда ему было шесть лет, он спросил Атаки, как это ему удается. В ответ услышал только одно слово — будзюцу— и сразу же побежал к отцу за объяснением, зная, что приставать с расспросами к Атаки было бесполезно: он говорил только то, что считал нужным.

Будзюцу, — полковник, опустил на стол чашку чая и отложил газету, — называют все воинские искусства Японии.

— Тогда, — решительно заявил Николас, — я хочу изучать будзюцу.

Полковник внимательно посмотрел на сына. Он знал, что Николас ничего не говорит попусту, и если он сказал, что хочет изучать будзюцу, значит, действительно к этому готов; не стоило объяснять ему, как это трудно.

Полковник поднялся из-за стола и, обняв сына за плечи, открыл седзи — раздвижные стенки из деревянных планок, обтянутых бумагой, открыл так, чтобы можно было вместе выйти из дома.

Они стояли перед дзэнским садом, но Николас заметил, что взгляд полковника устремлен вдаль, туда, где поднимались зеленые громады криптомерий.

— Ты знаешь, Николас, — рассеянно спросил полковник, — что посреди этого леса стоит синтоистский храм, а на его территории есть небольшой парк, в котором, как говорят, собрано сорок разных видов мха?

— Я никогда там не был, — ответил Николас. — Ты сводишь меня туда?

— Когда-нибудь, — пообещал полковник, с горечью подумав о том, что у него вечно не хватает времени и что он занят здесь тяжелой и неприятной работой, которую тем не менее нужно сделать, и сделать надлежащим образом.

Годы, проведенные полковником в Токио, давно сломили бы человека меньшего мужества и упорства. Всякий раз, когда ему становилось невмоготу, он вспоминал Со Пэна и своего сына и продолжал работать — еще одна долгая ночь, и еще один долгий день; наступала новая неделя, и все начиналось сначала.

— Я тоже никогда не был в этом парке, Николас. Там мало кто бывал, кроме священников из храма. — Полковник помол-чад. — Ты хочешь заняться тем, чем сегодня занимаются единицы. Кроме того, есть разные школы и направления.

— Я хочу начать с самого начала, отец. Ведь я прошу не так уж много?

Полковник крепче сжал плечи сына.

— Нет, не много. — Над его бровями обозначились морщины — Вот, что, — сказал он наконец. — Я поговорю с твоей тетей, хорошо?

Николас кивнул и перевел взгляд на горы, смутно вырисовывавшиеся среди облаков.

* * *

Тетя, о которой говорил полковник, была Итами. Николас знал, кто она, но никогда не считал ее своей тетей. Сколько Николас себя помнил, он ее не любил; Итами сразу не понравилась Нику, и потом он так и не смог изменить свое отношение к ней.

Легко предположить, что его инстинктивная неприязнь к тете была лишь отблеском тех чувств, которые он испытывал к ее мужу Сацугаи. Мальчику, с рождения приученному во всех случаях сохранять спокойствие духа, в присутствии Сацугаи становилось не по себе. Словно налетали на него мощные вихри, и ему никак не удавалось обрести покой до тех пор, пока Сацугаи не уходил.

С другой стороны, он отнюдь не чувствовал беспокойства, когда приходила тетя. Она была очень хрупкая и очень красивая женщина, хотя Николас полагал, что совершенная симметрия ее лица не идет ни в какое сравнение с очарованием матери.

Итами всегда носила традиционный японский костюм и окружала себя слугами. Ее необычное обаяние только усиливалось хрупким телосложением. Полковник рассказал Николасу, что тетя принадлежала к одной из старейших аристократических семей, входившей в самурайский круг буси. Уже одиннадцать лет Итами была замужем за Сацугаи, богатым и, влиятельным коммерсантом.

Их сын Сайго, крупный мальчик с темными упрямыми глазами, жестокий и расчетливый, был на год старше Николаса. Он всегда держался возле отца, но часто, когда собирались их семьи, Николас и Сайго оставались вдвоем.

Николасу казалось, что Сайго возненавидел его с первого взгляда, хотя объяснение этому нашел гораздо позже. Тогда же он вел себя так, как вел бы себя любой мальчик в любой части света, столкнувшись с неприкрытой враждебностью, — он платил тем же.

Ясно, что именно Сацугаи настроил Сайго против него. Когда Николас это понял, его ненависть к Сацугаи и страх перед ним стали еще сильнее. Но именно Сайго познакомил Николаса с Юкио — как говорится, все в мире имеет две стороны, и не бывает худа без добра.

Загрузка...