— Это глупо… Я могла прямо сейчас подойти и сказать ему, что меня зовут Данни, как его стихотворение.
Она рассмеялась. Судя по тому, что я читал у него, да и по его добродушному виду, он бы, конечно, уделил нам пару минут. Иногда, шагая по улице один, я читал вслух его строки:
Когда умру, пускай моя вдова
Придет в Жавель, что близ пивной Ситрон…
Церковь Святого Христофора в Жавель. Мы только что вернулись из того района, я, как всегда, ходил с Данни на почту. Всю дорогу я хотел рассказать ей о том, что мне говорил Агхамури, про упомянутую им «грязную историю», которая как-то должна касаться Данни, но я никак не мог подыскать нужных слов, а вернее, правильного тона, чтоб это звучало легко, почти в шутку, и не вспугнуло ее… Я боялся, что она «соскочит», как говорят в определенных кругах: вроде того, что собирается в отеле «Юник», — и потому в воздухе висела неловкость.
Мы уже дошли до поворота на улицу Ренн, ведущую прямо на Монпарнас. Но на самом пороге этой длинной печальной улицы, раздвинутой, как подзорная труба, до самого горизонта — черноватая громада Монпарнасской башни в ту пору еще не омрачала ее, — я на минуту замялся. Я спросил ее, так ли ей непременно нужно вернуться в отель «Юник».
— Нужно увидеться с Агхамури, — сказала она, — он должен передать мне кое-какие документы.
Вот и момент, чтобы наконец расставить все по местам. Еще пару секунд я медлил, а потом:
— А что за документы? На имя Мишель Агхамури?
Она глядела на меня, точно окаменев, стоя недвижно на тротуаре, напротив того места, где сейчас магазин «Монопри», а тогда был заброшенный парк, служивший прибежищем для сотен бездомных кошек.
— Это он тебе сказал?
— Да.
Лицо ее стало твердым, и я подумал об Агхамури. Если бы он стоял сейчас здесь, она задала бы ему трепку. Но потом она пожала плечами и заговорила, уже равнодушно:
— Да, это может показаться странным, но вообще все совершенно естественно… Мишель одолжила мне свой студенческий… Я потеряла все документы, а новые просто так не сделать, нужно сперва столько всяких формальностей пройти, чтоб получить свидетельство о рождении… Я же родилась в Касабланке…
Что это, совпадение? И она тоже связана с Марокко.
— Он еще объяснил мне, что кто-то сделал тебе фальшивые документы.
Я сказал «кто-то», потому что не знал, как по-настоящему зовут того человека с лунным лицом, которого все называли Жорж, и было непонятно, то ли это имя, то ли кличка, а может и вовсе фамилия.
— Да нет же, никакие они не фальшивые… Ты имеешь в виду Рошара? Того, который часто в холле сидит?
— Я про того, которого все зовут Жорж…
— Да, это он же, — сказала она, — Рошар… Он часто ездит в Марокко… У него гостиница в Касабланке… Ну и так как я там родилась, он смог мне оформить временные документы… Пока я не получу обычные…
Мы не пошли по улице Ренн. Может, и ей самой эта хмурая улица и перспектива вернуться в отель «Юник» внушали недоброе предчувствие.
Мы пошли в сторону Сены.
— Агхамури сказал, что тебе нужны были фальшивые документы, потому что ты оказалась втянута в грязную историю…
Мы теперь шли мимо школы изящных искусств. Ученики толпились на тротуаре. Они что-то праздновали. Некоторые были с музыкальными инструментами в руках, другие — в костюмах: мушкетеров, каторжников или просто с обнаженным торсом, изрисованным разными красками. На манер индейцев.
— Он так и сказал: «в грязную историю»?
Она смотрела на меня, нахмурив брови. Казалось, она не понимает. Студенты вокруг нас заиграли на инструментах, что-то выкрикивали… Я пожалел о словах, которые произнес: фальшивые документы, грязная история. А ведь мы могли бы быть совсем как эти славные ребята, которые обступили нас и не давали прохода. Они зазывали нас на свой бал, этой ночью. Бал Четырех Искусств. Мы с трудом пробрались сквозь толпу, и их крики и музыка постепенно затихли где-то позади.
— Агхамури еще и попросил, чтоб я забрал у тебя ту карту на имя жены, которую он тебе передал.
Она захохотала, и я не мог понять, притворяется она или нет.
— А потом вдобавок сказал, что я замешана в грязную историю? И ты всему поверил, Жан?
Мы шли вдоль набережной, и я был рад, что теперь не придется идти по угрюмой и тесной улице Ренн. Здесь, по крайней мере, было чем дышать, был простор. И совсем мало машин. Тишина. Мы слышали звук собственных шагов.
— Он что попало говорит… Это он, на самом деле, угодил в грязную историю… Он тебе не говорил?
— Нет.
Все это было неважно. Значение имело лишь то, что мы идем вдоль набережной, ни у кого не спрашиваясь и ничего не оставив позади. Мы можем перейти Сену и затеряться в чужих кварталах, и даже покинуть Париж, чтоб уехать к другим городам, к новой жизни.
— Они хотят его использовать, чтоб заманить в ловушку одного марокканца, который часто бывает в Париже. Он не то чтобы согласен; но уже увяз в этом… Он не может им отказать…
Я едва слушал, что она говорит. Мне хватало того, что мы идем рядом, по набережной, и того, как звучит ее голос. Персонажи третьего плана из отеля «Юник» на самом деле интересовали меня мало: Шастанье, Марсиано, Дювельц и тот, по имени Рошар, которого все звали Жорж, — я заставляю себя повторять их имена, чтоб они не стерлись из моей памяти окончательно.
— А ты? — спросил я. — Ты тоже вынуждена с ними встречаться?
— Вовсе нет… Это Агхамури меня познакомил с ними. А так я с ними ничего общего не имею.
— Даже с Рошаром?
Я заставил себя задать этот вопрос. Сам Рошар, которого называли Жорж, был мне так же безразличен, как и остальные.
— Я просто попросила его о небольшой услуге… и все…
— А там тебя тоже зовут Данни, на фальшивых документах?
— Не смейся надо мной, Жан…
Она взяла меня под руку, и мы пошли по Королевскому мосту. Не знаю почему, но мне всегда становилось легко, когда я шел по нему над Сеной, переходя на правый берег.
На середине моста она остановилась и сказала:
— Фальшивые они или нет, неужели ты правда считаешь, что это хоть что-то для нас меняет?
Нет. Ровно ничего. В то время я и сам не был уверен, кто я такой, почему же она должна знать о себе больше? Даже сегодня у меня есть сомнения, что мое свидетельство о рождении верно, и я до конца дней буду ждать, что кто-нибудь принесет мне некогда утерянные бумаги, в которых указаны мое настоящее имя, дата рождения и имена настоящих родителей, о которых я никогда и не слышал.
Она прильнула ко мне и прошептала на ухо:
— Опять задаешь слишком много вопросов…
Мне кажется, она была неправа. Это сегодня, десятилетия спустя, я пытаюсь расшифровать те сигналы морзянки, которые шлет мне из прошлого загадочный собеседник. А тогда я довольствовался тем, что жил сегодняшним днем, не ставя лишних вопросов. А те немногие, что я ей и задавал — всегда без особой настойчивости, — она оставляла без ответа. Лишь однажды вечером — да и то сказала полслова. Только спустя двадцать лет я узнал из папки, которую передал мне Ланглэ, в какую же «грязную историю», говоря словами Агхамури, она была замешана. Он уточнил тогда, что это «нечто серьезное». Да, это было серьезно. Речь даже шла о смерти человека.
Сегодня вечером я листал материалы из папки Ланглэ и снова наткнулся на тот листок из тонкой бумаги с детальным отчетом, который и переписываю: «На теле жертвы имеются следы от двух пуль. Один выстрел был произведен в упор, другой со среднего расстояния… Были найдены две гильзы, соответствующие обеим пулям…» У меня не хватает духа переписать до конца. Я еще вернусь к нему, в другой раз, когда за окном будет светлей, когда солнце и чистое синее небо разгонят тени.
Мы шли через Тюильри. Я вспоминаю время года. Сейчас, когда я пишу все это, мне кажется, что был январь. Я вижу полосы снега в саду Каррузель и даже на тротуаре, по которому мы идем, вдоль границы Тюильри. Впереди нас в темных арках улицы Риволи фонари укутаны светящимися облаками тумана. И все же я сомневаюсь: это могло быть и в начале осени. На деревьях в Тюильри еще были листья. Скоро они опадут, но осень для меня не связана с концом. Я думаю, что год начинается в октябре. Зима. Осень. Времена года путаются и подменяют друг друга в памяти, как если б они в течение года жили своей жизнью, как растения, и никогда бы не застывали мертвыми образами. Да, они то и дело мешаются между собой: зимние оттепели, бабье лето после первых осенних холодов… Когда мы подходили к аркам, зарядил дождь, очень сильный, скорее даже внезапный летний ливень.
— Ты правда считаешь, что я похожа на того, кто замешан в грязной истории?
Она повернулась ко мне лицом, чтоб я повнимательней рассмотрел его, и взглянула мне прямо в глаза, так искренне…
— Будь я замешана в грязной истории, я бы сказала тебе…
Я до сих пор слышу эти слова по ночам, когда не могу уснуть. Я записал их в черный блокнот. Видно, у меня все же было какое-то подозрение, раз я вывел их черным по белому. Почему она мне ничего не сказала? Только однажды, полунамеком, когда мы вечером выходили из Лионского вокзала, — тогда я не обратил внимания на ее слова. Может, она боялась испугать меня этим, но тогда она плохо меня знала. Уже не помню, у кого из писателей-моралистов, которых я читал во времена улицы Од, было сказано, что мы всегда должны принимать тех, кого любим, такими, какие они есть, и, в особенности, никогда не требовать у них отчета.
— Знаешь, — сказала она, — скоро я совсем порву с этой шантрапой из отеля «Юник».
Она очень следила за своей лексикой и даже за произношением, но порой у нее проскакивали такие жаргонные словечки, что некоторых я и сам не знал, и тогда я записывал в черный блокнот: халупа, скопытиться, легаши, чапать… Там же, на одной из страниц в черном блокноте, я нашел в скобках фразу: «Шантрапа из отеля „Юник“» — возможно, я тогда подумывал использовать ее в качестве названия для романа.
— Ты права, — сказал я, — если что, всегда есть те, кто пишет тебе до востребования.
Я сказал это с иронией, о чем тут же пожалел. Но в конце концов она первая произнесла «шантрапа из отеля „Юник“» с издевкой.
Внезапно она погрустнела.
— В основном это пишет мой брат… — проговорила она быстро, надтреснутым голосом, которого я раньше не слышал у нее, и в этом признании было столько искренности, что я тут же рассердился на себя, что прежде сомневался в существовании брата, с которым она никак не хотела меня знакомить.
Почта, отдел до востребования. В папке Ланглэ был листок белой бумаги, порядком испачканный, который напоминал карточку гражданского состояния. Сегодня вечером я снова разглядываю его в надежде, что мне откроется его тайна: на снимке из фотоавтомата, прикрепленном к нему с левого края, я узнаю Данни, только волосы у нее короче. Но при этом сама карточка выдана на имя Мирей Сампьерри, проживающей по адресу Париж, 9-й округ, ул. Бланш, дом 23. Выдана она в год перед нашим знакомством, и надпись на ней гласит: «Сертификат дает право на получение без дополнительных сборов писем и телеграмм в отделе до востребования». Но при этом здесь указано не отделение на улице Конвента, куда я часто ходил вместе с ней, а некое «почтовое отделение № 84», улица Баллю, 31, в Девятом округе. На сколько адресов приходили ей письма до востребования? И как эта карточка оказалась в руках Ланглэ или его сотрудников? Данни оставила где-нибудь? А это имя, Мирей Сампьерри, разве не его называл Ланглэ на первом моем допросе? Удивительно, как отдельные детали вашей собственной жизни, которых вы вовсе не замечали в свое время, вдруг всплывают лет двадцать спустя — так, разглядывая под лупой старую фотографию, вдруг натыкаешься на какой-то предмет или чье-то лицо, на которое прежде ни разу не обращал внимания…
Она потянула меня направо, под арки улицы Кастильон.
— Пойдем, я приглашаю тебя на ужин… Тут недалеко… Можем дойти пешком…
В тот час квартал был пуст, и гул наших шагов раздавался под сводами арок. Вокруг нас воцарилась такая плотная тишина, которую не мог нарушить шум автомобиля, — только стук лошадиных копыт и скрип повозки. Не знаю, тогда ли мне пришла эта мысль или только теперь, когда я пишу эти строки. Мы затерялись в ночном Париже Шарля Кро и его пса Сатэна, Тристана Корбьера, и даже Жанны Дюваль. У оперы ездили автомобили, и мы снова вернулись в Париж XX века, который теперь мне кажется таким далеким… Мы пошли по шоссе д’Антен, в конце которого была церковь с мрачным фасадом, — точно громадная птица присела отдохнуть.
— Мы почти пришли, — сказала она, — это на улице Бланш, в самом начале…
Прошлой ночью мне снилось, что мы идем тем самым путем, — наверное, из-за того, что я писал вечером. Я слышал ее голос: «Это на улице Бланш, в самом начале», и я повернулся к ней и сказал:
«В доме 23?»
Но она, казалось, не слышала. Мы шли обычным шагом, она держала меня под руку.
— Я знал одну девушку, по имени Мирей Сампьерри, и она жила на улице Бланш, в доме 23.
Ничто не дрогнуло в ее лице. Она продолжала молчать, как если бы я ничего не сказал или мой голос не мог преодолеть того времени, что нас разделяло.
Но в тот вечер я еще не знал этого имени, Мирей Сампьерри. Мы шли мимо сквера Троицы.
— Сейчас увидишь… Я очень люблю это место… Я сюда часто ходила, когда жила на улице Бланш…
Я помню, что мне тут же вспомнилась по ассоциации баронесса Бланш. За пару дней до этого я как раз делал записи о ней, переписывал в черный блокнот страницу из книги о Париже при Людовике XV: там был отчет, в котором приводилось то немногое, что мы знаем о беспорядочной и богатой на приключения жизни этой женщины.
— А знаешь, почему улица так называется? — спросил я ее. — В честь баронессы Бланш.
Накануне она поинтересовалась, что я пишу в блокноте, и я прочитал ей свои заметки об этой женщине.
— Выходит, я жила на улице баронессы Бланш? — улыбнулась она.
Ресторан находился на углу улицы Бланш и небольшого переулка, выходящего к церкви Троицы. Занавески на окнах, смотрящих на улицу, были задернуты. Она вошла первой, как входят в привычное место. В глубине зала располагался внушительный бар, справа и слева от него шли ряды круглых столиков с белыми скатертями. Стены были бордового цвета из-за приглушенного занавесками солнца. Посетителей в зале было только двое — мужчина и женщина — за столиком у самой стойки, за которой стоял брюнет лет сорока.
— О, это ты… — сказал он Данни, будто был удивлен ее приходом.
Она, казалось, немного смутилась.
— Меня все это время не было в Париже… — ответила она.
Он коротко кивнул мне в знак приветствия. Данни представила меня:
— Это друг.
Он проводил нас за столик ближе к дверям — может, чтобы мы чувствовали себя свободнее, подальше от той пары. Хотя они почти не говорили или говорили очень тихо.
— Здесь хорошо, — сказала она. — Надо было привести тебя сюда раньше…
В первый раз я видел ее такой — расслабленной, спокойной. Куда бы я ни провожал ее, в каком бы уголке Парижа она ни оказывалась, всегда в ее взгляде читалось затаенное беспокойство.
— Я жила немного выше по улице… в гостинице… когда съехала с квартиры на Феликса Фора…
Я пишу это сейчас, перечитывая ту карточку: «Мирей Сампьерри, проживает по адресу: Париж, 9-й округ, ул. Бланш, д. 23». Но в доме 23 нет гостиницы, я проверял. Зачем же она тогда сказала, что живет в гостинице? К чему эта ложь на пустом, казалось бы, месте? А имя: Мирей Сампьерри? Слишком поздно, ее уже не спросить — разве только в моих снах, где времена мешаются, и я могу задавать ей любые вопросы о том, что узнал из папки Ланглэ. Но только без толку. Она не слышит меня, и тогда приходит странное чувство разлуки, какое бывает, когда снятся умершие друзья — а здесь, во сне, вот они, рядом с тобой.
— И чем же ты занималась все это время?
Он стоял у нашего столика. Перед каждым из нас он поставил по рюмке куантро, видимо, решив, что у нас должны совпадать вкусы.
— Я искала работу…
Он иронично поглядел в мою сторону, как бы говоря: ну-ну, этим меня не проведешь — и призывая меня в свидетели.
— Она нас даже не познакомила: Андре Фальве…
Он пожал мне руку, по-прежнему улыбаясь.
— Жан, — пробормотал я.
Я всегда чувствовал себя неловко, когда нужно было представляться и входить в чью-то жизнь таким грубым способом, почти по-военному, — все равно что вытянуться и отдать честь. Чтобы это было не так официозно, я старался не называть фамилии.
— Ну и как, нашла себе работу?
В его взгляде и в том, как он обращался с ней, сквозила скорее не насмешка, а ирония: так говорят с малым ребенком.
— Да… в канцелярии… вот вместе с ним…
Она показала на меня.
— В канцелярии?
Он покачал головой, изображая, что впечатлен.
— Тут некоторые интересовались у меня, где ты и как живешь. Даже расспрашивали на твой счет, но можешь быть покойна… У меня рот на замке… Я сказал им, что ты отправилась за границу…
— Ты все правильно сделал.
Она огляделась вокруг — наверное, чтоб убедиться, что все осталось прежним. Потом повернулась ко мне:
— Здесь так спокойно…
Из-за плотных красных занавесок, скрывавших входную дверь, ощущение было, будто сидишь в стороне от всех, в пещере, куда никому больше нет входа. Пара за столиком в глубине куда-то исчезла, так что я даже не заметил, и теперь никогда уже не узнать, кто они.
— Спокойно, это уж точно, — сказал он, — ты забыла, что сегодня мы закрыты.
Он направился в сторону бара и, прежде чем открыть дверь, вероятно, ведущую на кухню, сказал:
— Я никого не ждал к ужину… поэтому сразу говорю — чем богаты…
Она наклонилась ко мне, так что наши головы соприкоснулись. И прошептала:
— Он очень добрый… Ничего общего с теми, из отеля «Юник»… Можешь доверять ему полностью…
Тогда я не мог понять, почему она решила заверить меня в этом. Его имя, Андре Фальве, упоминается в материалах дела, которые передал мне Ланглэ, и как же это странно всякий раз, когда что-то проясняется о человеке, с которым столкнулся двадцать лет назад… Наконец разгадываешь шифр благодаря секретному коду и узнаешь, что же ты прожил на самом деле, ничего не понимая в происходящем, в полном замешательстве… Едешь куда-то в машине, а кругом ночь, и погашены фары — сколько не жмись лбом к стеклу, глаз ничего не выхватит, ни единой зацепки. Да и станешь ли в самом деле на ночном перегоне задаваться вопросами, где конечный пункт? Спустя двадцать лет едешь той же дорогой, но днем, и вот уже видишь весь пейзаж в деталях. Только что толку? Поздно уже, никого больше нет. Андре Фальве, член группировки «Стефани». Направлен в центральную тюрьму Пуаси. Занимался разведением собак в Поршвилле. Управляющий в «Каррол’с Бич» на мысе Гаруп (Лазурный берег). Ресторан «След зверя», бульвар Гувьен-Сен-Сир. «Ле Севинье», ул. Бланш.
— Надо почаще приходить сюда, — сказала она мне.
Мы бывали здесь еще несколько раз. Зал больше не пустовал, как в первый вечер, все столики были заняты странными посетителями — может, просто живущие неподалеку, думал я, а может, и нет. Многие из них сидели за барной стойкой и разговаривали с тем, кто назвался Андре Фальве. Некоторые из них упомянуты в бумагах Ланглэ. Фамилии, просто фамилии, которые я непременно перепишу сюда, на всякий случай, но сейчас я не решусь. Сделаю это позже, для очистки совести. На всякий случай нужно слать сигналы, всегда. Свет был немного приглушенный, будто лампам не хватало мощности. Если, конечно, Фальве не решил нарочно сделать обстановку более камерной. Написав эту строку, я задумался. Такой же свет был в квартире на проспекте Феликса Фора, куда Данни привела меня как-то раз, и в загородном доме в Фёйёз, имении Барбери, когда стемнеет. Можно подумать, что лампы светят тусклее со временем. Но порой что-то щелкает. Вчера я был на улице один, и пелена прорвалась. Больше ни прошлого, ни настоящего, стоячее время. Все осветилось своим истинным светом. Было около восьми часов вечера, лето, и в конце улицы Бланш еще горело солнце. На тротуар перед рестораном вынесли пару столиков. Его двери были распахнуты настежь, и изнутри слышался гомон голосов. Мы сидели на улице, за одним из столиков, Данни и я. Мы моргали от низкого солнца.
— Я должна показать тебе гостиницу, в которой жила, это чуть выше по улице, — сказала она.
— В 23-м доме?
— Да. В 23-м.
И она не удивилась, что я знаю номер.
— Но ведь это не гостиница.
Она не отвечала, и это было совсем не важно. Она хотела, чтобы мы дошли до квартала раньше, чем сядет солнце. Но время было полностью в нашем распоряжении. Из-за того, что стояло лето и в десять было еще светло. Я даже подумал, что это белые ночи.
Я только что был в книжном магазине на улице Одеон. Уже стемнело. На полках с подержанными книгами я нашел роман в потрепанном красном переплете под названием «Конец мечтам». Едва продавец за прилавком положил книгу в белый пластиковый пакет и передал мне, как стеклянная дверь отворилась и в магазин вошла женщина. Она не стала закрывать дверь, как бы не собираясь здесь задерживаться. Мулатка, где-то моих лет, высокая, в плаще цвета ржавчины, с расстегнутым поясом. В руке она несла матерчатую сумку. Подойдя к нам, она положила сумку на прилавок.
— Вы покупаете книги?
Она задала вопрос резко, выговаривая так, как говорили в парижских предместьях века полтора назад.
— Смотря какие, — ответил продавец.
— Меня послала одна пожилая дама… Я работаю на нее…
Она принялась выкладывать содержимое сумки: книги по искусству, тома из собрания Плеяды… К одному из них прицепилось колье и брошь — она бросила их обратно в сумку. Она все делало резко, и пару раз вместе с книгой вылетала купюра, которую она тут же подбирала и совала в карман плаща.
— А эта дама живет где-то неподалеку? — спросил продавец.
— Нет… Нет… В Семнадцатом округе. Это моя хозяйка…
— Тогда оставьте, пожалуйста, ее адрес, — сказал он.
— Это зачем еще?
Она говорила грубо, с вызовом. Это колье, брошь, купюры вперемешку с книгами, — все напоминало ограбление, совершенное впопыхах. Книги стопками лежали на прилавке.
— Так вы не хотите их брать?
— Прямо сейчас — нет, — ответил продавец.
Она раздраженно покидала их по одной обратно в сумку. Продавец внимательно смотрел на переплеты, будто стараясь разглядеть на них следы крови. Может, он думал, что эта женщина убила пожилую даму, которую назвала «своей хозяйкой».
Она дернула плечом и вышла, не закрыв за собой дверь. Испугавшись, что упущу ее, я тут же пошел за ней следом.
Едва увидев ее в книжном магазине, я решил, что это перевоплощение Жанны Дюваль или даже сама Жанна Дюваль. Высокий рост, выговор, сумка, куда она скидывала без разбора украшения, книги, деньги, — все соответствовало тем немногим подробностям, которые я вычитал о ней и записал в свое время на страницах черного блокнота. Она шла впереди меня, метрах в десяти, слегка прихрамывая. Я мог бы легко догнать ее, но решил лучше идти следом, на расстоянии, чтоб убедиться, что это она. Пояс ее плаща болтался с обеих сторон, сумку она держала в левой руке, из-за ее тяжести отклоняясь телом направо. Фонари на фасадах домов не меняли с XIX века, и они горели тускло. Я боялся потерять ее из вида. На перекрестке с улицей Одеон она направилась к спуску в метро. Я ускорил шаг. В тот миг, когда она уже ступила на лестницу, я крикнул:
— Жанна…
Она обернулась. Взглянула на меня беспокойно, точно я застал ее с поличным. Какое-то время мы смотрели друг на друга, замерев на месте. Я хотел пойти ей навстречу и проводить до платформы, помочь донести сумку. Но немыслимо было пошевелиться. Ноги налились тяжестью, точно свинцом, как со мной часто бывает во сне. А затем она быстро спустилась вниз. Она, наверное, боялась, что я побегу за ней. Должно быть, приняла меня за полицейского в штатском. Все еще под впечатлением, я сел у подножия памятника Дантону. Она сказала продавцу из книжного, что «ее хозяйка» живет в Семнадцатом округе. Ну да, это совпадало с последними свидетельствами, которые я имел о ней. Дата ее смерти так и осталась неизвестной, так что я думал, может, она никогда и не умирала. Впрочем, дату ее рождения мы также не знаем. Ее присутствие по-прежнему ощутимо в отдельных районах Парижа. Последнее свидетельство о ней принадлежит ее соседу, показавшему, что она живет в Семнадцатом округе, на улице Софруа. Это в глубине 17-го округа. На метро путь неблизкий. От Одеон она поедет до Севр-Бабилон, где пересядет. Потом до Сен-Лазар. Сойдет на Брошан. Я пообещал себе, что съезжу однажды на улицу Софруа. По крайней мере, у меня есть хоть какая-то засечка. Чего не сказать о тех, кого я знал во времена куда менее отдаленные, чем эпоха Жанны Дюваль, и чьи имена тоже записаны на страницах черного блокнота. Я не знаю, что с ними теперь. Думаю, что те, кого Данни назвала «шантрапой из отеля „Юник“», уже умерли, по крайней мере Жорж, он же Рошар, и Поль Шастанье. Насчет Дювельца и Жерара Марсиано я не так уверен. От Агхамури я больше не получал вестей. И Данни исчезла совершенно. И все же я сделал на последней странице блокнота список тех подробностей, которые помнил и которые могли вывести меня на ее след. Потом я дописал туда то, чего сам не знал, но что нашел, просматривая папку Ланглэ. Однако мои изыскания оставались бесплодными, и через какое-то время я наконец забросил их. Я больше не строил иллюзий. Все это рано или поздно поглотит забвение.
С тех пор как я стал писать эти строки, мне кажется, что нашелся способ бороться с забвением. Нужно пойти в тот район Парижа, где не был уже тридцать, сорок лет, и провести там весь день, с обеда до вечера, но быть при этом настороже. Может, те, о ком мы думаем, вдруг покажутся на перекрестке, на дорожке парка или в дверях одного из домов, обступивших с трех сторон конец безлюдной улицы, образуя «сквер» или, что называется, «общий дворик». Они живут теперь потаенной жизнью, которая только и мыслима здесь, в тиши, вдали от центра. Хотя Данни я как раз-таки замечал в толпе, как мне пару раз казалось. Вечером, на Лионском вокзале, в толкотне уезжающих в отпуск, когда я сам должен был садиться на поезд. После полудня в субботу, на перекрестке, где шоссе д’Антен пересекает бульвар, а народ толпится у дверей магазинов. Но всякий раз я ошибался.
Однажды утром, двадцать лет назад, я выходил из здания мирового суда Тринадцатого округа, куда меня вызывали, — была зима, где-то одиннадцать часов, и я стоял на тротуаре у площади Италии. Я не появлялся здесь с весны 1964-го, когда часто бывал в этом районе. Вдруг я понял, что у меня совсем нет денег, чтоб добраться до дома, ни на такси, ни даже на метро. Я нашел банкомат в переулке за мэрией, но, когда набрал код, вместо купюр он выдал мне сообщение. Надпись гласила: «Извините, у вас недостаточно прав». Я заново набрал код, и снова получил сообщение с тем же текстом: «Извините, у вас недостаточно прав». Я обогнул мэрию и снова оказался на площади Италии.
Судьба желала, чтоб я задержался здесь, и с ней не следовало спорить. Быть может, я так и не смогу никогда покинуть этот район, потому что у меня недостаточно прав. От солнца и чистого январского неба было легко. Небоскребов в 1964-м еще не было, и они растворялись в прозрачном воздухе, чтобы уступить место кафе «Лунный свет» и низким домам бульвара де ля Гар. И я бы скользнул в параллельное время, где никто уже не достанет меня.
Площадь Италии в сиреневом цвете павловний… Я повторял это вслух, и, признаться, на глазах у меня проступали слезы — или это от холода? Словом, я вернулся к исходной точке, и если бы в 1964-м существовали банкоматы, то мне они выдавали бы то же сообщение: недостаточно прав. В то время у меня не было никаких прав, никаких оснований. Ни семьи, ни определенного класса. Я терялся в парижском воздухе.
Я пошел к тому, что теперь заменяло кафе «Лунный свет». Мы подолгу засиживались за столиками в глубине, рядом со сценой для музыкантов, ничего не заказывая. Я обошел площадь кругом. Нужно снять комнату в какой-нибудь небольшой гостинице, может, в «Койпель», если она еще существует, или в той, другой — я забыл ее название, — которая рядом со школой искусств Гобелен. Тем временем я дошел до угла с авеню Сёр-Розали и повернул назад к мэрии, спрашивая себя, сколько еще раз я буду возвращаться на площадь, будто меня тянет туда магнитом. Я остановился перед террасой какого-то кафе. За столиком сидел пожилой мужчина и смотрел на меня через стекло. Я тоже не сводил с него взгляда. Лицо его кого-то мне напоминало. Довольно правильные черты. Седые — или белые — волосы пострижены ёжиком, но не коротко. Он махнул мне, приглашая войти и присоединиться.
Когда я вошел, он встал мне навстречу и подал руку.
— Ланглэ. Вы признали меня?
Я на секунду задумался. Но, должно быть, его военная выправка и это «вы признали меня» помогли мне вспомнить. К тому же мы никогда не забываем лица тех, кто встретился нам в трудный период жизни.
— Набережная Жевр…
Он, казалось, был удивлен, что я сказал именно это:
— Вижу, у вас шикарная память…
Он сел и указал мне стул напротив, предлагая сесть.
— Все это время я следил за вами, на расстоянии, — сказал он. — Даже прочел вашу последнюю книгу об этой… Жанне Дюваль…
Я не знал, что сказать на это. Потому повторил:
— Вы за мной следили?
Он улыбнулся, и я вспомнил, что он проявил ко мне тогда определенное участие.
— Да… следил за вами… Как-никак это была моя работа…
Он посмотрел на меня, сдвинув брови, как в прошлом веке, на набережной Жевр. Если не считать седины и прически, он не сильно изменился. На террасе было довольно прохладно, и он сидел, не снимая габардиновое пальто, которое вполне могло сохраниться с тех самых лет, когда он допрашивал меня.
— Полагаю, вы живете в другом районе… иначе я бы вас как-нибудь встретил…
— Да, в другом, — сказал я, — и сюда я не возвращался уже целую вечность… со времен набережной Жевр…
— Выпьете что-нибудь?
Официант стоял у нашего столика. Я чуть было не заказал куантро в память о Данни, но в кармане у меня было пусто, а угощаться за чужой счет было неловко.
— Да нет… Я так посижу, — промямлил я.
— Ну что вы!.. Возьмите что-нибудь.
— Тогда эспрессо.
— Мне то же самое, — сказал Ланглэ.
Повисла пауза. И был мой черед нарушить ее:
— А вы живете здесь?
— Да. Всю жизнь.
— По молодости я тоже хорошо знал этот район… Вы помните «Лунный свет»?
— Конечно. А что вы делали в «Лунном свете»?
Он сказал это тем же тоном, каким прежде допрашивал меня. И улыбнулся.
— Отвечать вы не обязаны. Мы теперь не у меня в кабинете…
Сквозь стекла террасы я видел ту часть площади Италии, которая осталась прежней под ярким солнцем и синим небом. Мне казалось, будто он только вчера допрашивал меня. Я улыбнулся в ответ:
— И когда вы хотите продолжить допрос?
Уверен, и он чувствовал то же самое. Время исчезло. Между набережной Жевр и площадью Италии прошло не больше дня.
— Забавно, — сказал он, — я много раз думал снова встретиться с вами… Даже звонил однажды в ваше издательство, но они отказались дать мне ваш адрес.
Он наклонился ко мне и сказал с прищуром:
— Заметьте… я мог бы и сам узнать ваш адрес… Такова была моя работа…
Он снова говорил сухо, голосом с набережной Жевр. Я уже не понимал, шутит он или нет.
— Только я не хотел надоедать вам… и причинять неудобства своей выходкой.
Он тряхнул головой, будто не мог решить, стоит мне говорить или нет. Я ждал, скрестив руки. Мне вдруг показалось, что роли сменились, что теперь я сижу за его рабочим столом и вот-вот начну допрос.
— Ну вот… и когда я уходил на пенсию, я забрал пару старых дел, на память… в том числе и дело о тех, из-за кого вас вызывали на допрос ко мне в отделение, на набережную Жевр…
Он был смущен, даже робок, будто только что признался мне в чем-то недостойном, что должно было меня возмутить.
— Если вам интересно…
Я подумал, что все это во сне. Мужчина вошел на террасу и, усевшись за столик, стал набирать номер на мобильном телефоне. Этот предмет в его руке убедил меня, что я не сплю и что мы оба с Ланглэ находимся в настоящем, реальном мире.
— Разумеется, мне интересно, — сказал я.
— Вот почему я хотел узнать ваш адрес… Я думал послать вам его почтой…
— Странные мы люди, — сказал я ему. — Я часто об этом думал тогда…
Меня тянуло объяснить ему, почему это дело почти полувековой давности так меня занимало. Некоторое время вам довелось жить — день за днем, ни о чем не спрашивая — среди странных людей и в таких же странных обстоятельствах. И лишь много позже наконец возникает возможность понять, что же ты прожил и кто были на самом деле все эти люди — но только если тебе дадут ключ, чтоб распутать этот сложный шифр. Большинству людей это незнакомо: их воспоминания просты, прямы и самодостаточны, чтоб истолковать их, не нужны десятки лет.
— Я понимаю, — сказал он, будто прочтя мои мысли. — Эта папка будет для вас как бомба замедленного действия…
Он взглянул на чек. Мне было, правда, неловко, что я не мог угостить его сам. Но я не решался признаться, что этим утром у меня было недостаточно прав.
Выйдя на улицу, на площадь Италии, мы оба стояли молча, Ланглэ и я. Он явно не хотел, чтоб мы разошлись так сразу.
— Я могу отдать вам его прямо в руки… Незачем связываться с почтой… я живу в двух шагах…
— Это очень любезно с вашей стороны, — сказал я.
Мы обошли площадь кругом, и он указал мне на небоскреб на углу авеню Шуази.
— «Лунный свет» здесь находился, — сказал он, показывая на низ небоскреба. — Отец часто водил меня сюда… Они с хозяйкой были знакомы…
Мы пошли по авеню Шуази.
— Я живу чуть дальше… Не бойтесь… километры шагать не придется…
Впереди показался сквер Шуази. Я хорошо помнил этот сквер, скорее похожий на парк, большое здание красного кирпича, которое называли Стоматологическим институтом, и женский лицей, в глубине. По другую сторону авеню, за небоскребами, низенькие дома, такие же, какими я их помнил. Надолго ли? Ланглэ остановился у дома перед поворотом в тупик, на первом этаже которого располагался китайский ресторан.
— Зайти я вам не предлагаю… мне будет неловко… у меня страшный беспорядок… Я мигом…
Оставшись на тротуаре один, я стал рассматривать голые деревья сквера Шуази и красную громаду Стоматологического института за ними. Мне всегда казалось, что это здание смотрится очень необычно в парке. В моих воспоминаниях сквер Шуази был не зимним, а весенним или летним, когда зелень деревьев контрастно выделяется на темно-красном фоне института.
— О чем вы задумались?
Я не слышал, как он вернулся. В руке у него была желтая пластиковая папка. Он протянул ее мне:
— Держите… вот ваше дело… довольно тонкое, но, может, вам будет интересно…
Мы оба медлили прощаться, и он, и я. Мне хотелось пригласить его пообедать.
— Не сердитесь, что я не пригласил вас к себе… квартирка крохотная, еще моих родителей… одно хорошо — вид на деревья…
Он показал на вход в сквер Шуази.
— Мы сейчас говорили о «Лунном свете»… Хозяйку убили вон там, в парке… Видите… дом из красного кирпича… Стоматологический институт…
Его захватило тягостное воспоминание.
— Они подвели ее к институту… поставили к стене, и выстрелили в спину… А потом поняли, что обознались…
Он видел все из окна?
— Это было, когда освобождали Париж… Вся их команда обосновалась в институте… сопротивленцы якобы… и капитан Бернар, и капитан Маню… и этот лейтенант, забыл, как его звали….
Я не знал об этом, когда шел тогда, давно, через сквер, чтоб встретиться у ворот лицея с подругой детства…
— Не стоит лишний раз ворошить прошлое… Не знаю, правильно ли я сделал, что дал вам ту папку… Вы с тех пор виделись с той девушкой? С той, у которой было много имен?
Я не сразу понял, о ком он говорит.
— Из-за которой вас вызывали на набережную Жевр. Как вы ее звали?
— Данни.
— На самом деле ее имя — Доминик Роже. Но были и другие имена.
Доминик Роже. Может, на это имя ей приходили письма до востребования. Я ни разу не видел, что было написано на конверте. Она запихивала их в карман пальто, как только прочтет.
— Вы, наверное, знали ее под именем Мирей Сампьерри? — спросил Ланглэ.
— Нет.
Он развел руками и посмотрел на меня с сочувствием.
— Как вы думаете, она еще жива? — спросил я его.
— А вы правда хотите это знать?
Я никогда не спрашивал себя так прямо. И если быть совсем честным с собой, то я бы ответил: нет. На самом деле, нет.
— Зачем это вам? — сказал он. — Не надо торопить события. Может, однажды вы встретите ее на улице. Мы же с вами в итоге нашлись…
Я открыл желтую папку. На взгляд в ней было с дюжину листов.
— Вы это лучше посмотрите на свежую голову… Если возникнут вопросы, дайте мне знать.
Он поискал во внутреннем кармане и протянул мне совсем небольшого размера визитку, где было написано: Ланглэ, просп. Шуази, 159, и номер телефона.
Пройдя немного, я обернулся. Он не поднялся к себе. Он все стоял посреди тротуара и глядел мне вслед. Наверняка он провожал меня взглядом до самого конца проспекта. Должно быть, когда он еще работал, он так же следил за кем-нибудь зимними днями и даже ночами, сунув руки в карманы своего габардинового пальто.
«Не стоит лишний раз ворошить прошлое», — сказал Ланглэ, когда мы прощались, но тем зимним утром мне предстоял еще долгий путь до дома, на другой конец Парижа. Случайно ли я оказался на площади Италии спустя двадцать с лишним лет, и случайно ли банкомат выдал мне сообщение: «Извините, у вас недостаточно прав»? За что извиняться? Тем утром я был счастлив, и мне было легко. В карманах пусто. И этот долгий путь, размеренным шагом, с привалами на скамейках… Я жалел, что не взял с собой черный блокнот. Там я некогда составил перечень парижских скамеек, расположенных по разным маршрутам — с севера на юг, с востока на запад, — чтобы всегда знать, где можно присесть передохнуть и побыть в своих мыслях. Я уже не слишком различал прошлое и настоящее. Так я дошел до школы Гобелен. С самой юности, и даже с детства, я только и делал, что ходил пешком, всегда по одним и тем же улицам, так что время наконец стало просвечивать.
Я прошел насквозь Ботанический сад и сел на скамейку на главной аллее. Прохожих из-за холода было мало. Но солнце светило по-прежнему, и небо подтверждало своей синевой, что время остановилось. Если остаться здесь до темноты и всмотреться в небо, то можно будет разглядеть редкие звезды, которым я дал бы имена, не зная, так ли они называются на самом деле. И целые страницы приходили мне на ум из моей настольной книги времен улицы Од: «К вечности через звезды»[5]. Эта книга помогала мне ждать Данни. Было так же холодно, как здесь, на скамейке в Ботаническом саду, и улица Од стояла в снегу. Но, несмотря на холод, я листал страницы из желтой пластиковой папки. Там было вложено письмо за подписью Ланглэ, которое я не заметил, заглянув в папку первый раз, когда мы прощались с ним и он сказал мне: «Вы это лучше посмотрите на свежую голову». Письмо написано в спешке — едва можно разобрать, — когда он поднялся в квартиру, чтобы потом быстро спуститься ко мне с желтой папкой.
Дорогой мсье…
На пенсию я вышел десять лет назад, так что еще долго служил в отделении на набережной Жевр и на набережной Орфевр, в судебной полиции, пока Вы писали Ваши книги, которые я читал с неослабным вниманием.
Я, разумеется, помнил, как Вы пришли ко мне на допрос на набережную Жевр, когда были еще совсем юным. У меня память на лица. Надо мной часто подшучивали по этому поводу, что, мол, я могу узнать со спины человека, которого видел только однажды, десять лет назад, притом в толпе.
Когда я уходил окончательно, я позволил себе взять из архива бывшего отдела нравов несколько вещей на память, и среди них это неоконченное дело, касавшееся и Вас, которое я давно хотел Вам передать. Наконец, случай представился, благодаря нашей сегодняшней встрече.
Можете рассчитывать на мое молчание. Вы ведь, кажется, где-то писали, что все мы живем во власти чужого молчания.
Дружески Ваш,
ЛАНГЛЭ.
Р. S. Чтобы Вас полностью успокоить: следствие, часть материалов которого собрана здесь, было окончательно закрыто.
Просматривая содержимое папки, я натыкался на карточки гражданского состояния, отчеты, протоколы допросов. Взгляд выхватывал имена: «Агхамури, Гхали, студенческий городок, марокканский корпус, род. 6 июня 1938 в г. Фес. Называл себя „студент“, член марокканской службы безопасности. Посольство Марокко… Жорж Б., он же Рошар, шатен, волосы средней длины, нос прямой, подбородок выдается вперед. Для получения подробной информации просьба обращаться в Главную дирекцию, TURBIGO 92.00… Мною допрошен гражданин, ниже именуемый Дювельц, имя и прозвище: Пьер. Протокол предъявлен обвиняемому, прочитан и подписан… Шастанье, Поль Эмманюэль. Рост 1,80 м, пользуется автомобилем „ланчия“ № 1934 GD 75… Марсиано Жерар. Особые приметы: шрам длиной 2 см через левую бровь…» Я быстро листал страницы, стараясь не задерживать на них взгляд и боясь обнаружить какую-то новую деталь или документ, касающийся Данни. «Доминик Роже, она же Данни. Жила под именем Мирей Сампьерри (ул. Бланш, 23), также Мишель Агхамури, также Жанин де Шилло… Согласно показанием Давэна, комнату в отеле „Юник“ снимала на имя Жанин де Шилло, род. в Касабланке… г., получала почту до востребования, о чем свидетельствует приложенный сертификат абонента, выданный отделением 84 Парижской почты».
И внизу сцепленные канцелярской скрепкой листы:
«На теле жертвы имеются следы от двух пуль. Один выстрел был произведен в упор, другой со среднего расстояния… Были найдены две гильзы, соответствующие обеим пулям… Консьерж дома номер 46-бис на набережной Генриха IV…»
Однажды вечером мы с Данни вышли из поезда на Лионском вокзале. Наверное, возвращались из того загородного дома, имения Барбери. Мы были без багажа. На вокзале толпились люди, стояло лето — если не ошибаюсь, первый день каникул. Выйдя в город, мы не стали садиться в метро. В тот вечер она не хотела возвращаться в отель «Юник», и мы решили пойти ко мне, на улицу Од, пешком. Когда мы дошли до Сены, она сказала:
— Ничего, если мы сделаем крюк?
Она повела меня вдоль набережной, до острова Сен-Луи. Париж был пуст, как часто бывает летними вечерами, — совсем не похоже на людный Лионский вокзал. Почти нет машин. Все было легким и праздным. Последнее слово я записал в черный блокнот большими буквами, указав дату: «1 июля», тот самый день. Я даже уточнил его значение: «Праздный — ничем не занятый, свободный».
Мы шли по набережной Генриха IV, той самой, которая упоминалась в папке Ланглэ, внизу отчета, сообщавшего, что речь идет об убийстве. Напротив дома номер 46-бис она остановилась — в тот же день, как Ланглэ вручил мне папку двадцать лет спустя, я проверил: в отчете указан именно этот дом. Мне надо было лишь пройти по мосту за Ботаническим садом.
Она направилась к двери и секунду помедлила.
— Можешь сделать кое-что для меня?
Она говорила неуверенно, будто зашла туда, где ее могут застукать.
— Позвони в левую дверь на первом этаже и спроси мадам Дорм.
Она смотрела на окна первого этажа, закрытые железными ставнями. В щели между ставен проникал слабый свет.
— Ты видишь свет? — спросила она шепотом.
— Да.
— Если мадам Дорм будет дома, спроси у нее, когда Данни может ей позвонить.
Было заметно, что она напряжена, и, возможно, уже пожалела о своей задумке. Еще немного, и она удержала бы меня.
— Я буду ждать на мосту. Мне лучше не оставаться на крыльце.
И она показала на мост, пересекающий самый конец острова Сен-Луи.
Я вошел в подъезд и остановился у двойной двери из светлого дерева, слева на площадке. Позвонил. Никто не пошел открывать, за дверью не было слышно ни звука. И все же мы видели свет в щелях ставен. Таймер погасил подъездную лампу. Я позвонил снова, в темноте. Никого. Я стоял в темноте и ждал. Мне правда казалось, что кто-нибудь наконец придет и откроет дверь, прервав тишину и снова пустив на площадку свет. В какую-то секунду я даже постучал костяшками пальцев, но дерево оказалось таким плотным, что не дало ни малейшего звука. Правда ли я постучал тогда в дверь? Мне так часто снилась эта сцена, что сон и реальность в итоге смешались. Вчерашней ночью вокруг была кромешная тьма, ни одного ориентира, и я стучал костяшками в дверь, как если б меня закрыли. Я задыхался. И вдруг резко проснулся. Да, снова тот сон. Я старался припомнить, стучал ли я в дверь тем вечером, много лет назад. Во всяком случае, я еще много раз звонил, стоя в темноте, и меня удивил звук звонка: и звонкий, и вместе с тем дрожащий. Никого. Тишина.
На цыпочках я вышел из подъезда. Она ходила по мосту взад-вперед. Взяв меня под руку, она крепко сжала ее. Она смотрела на меня с явным облегчением, и я подумал, что, возможно, только что избежал опасности. Я сказал ей, что никто так и не открыл мне дверь.
— Не надо было посылать тебя туда, — сказала она. — Но порой со мной случается, что я думаю, будто все осталось как прежде…
— Прежде чего?
Она пожала плечами.
Мы миновали мост и пошли по набережной Турнель. Она молчала, и сейчас было не время задавать вопросы. Все вокруг было спокойным и уютным: старинные фасады домов, деревья, зажженные фонари, узкие улочки, выходившие на набережную и напоминавшие мне Ретифа де ля Бретона. Многие страницы черного блокнота были посвящены ему. Мне даже и не хотелось задавать ей вопросы. Мне было легко, я был беспечен и счастлив идти вместе с ней этим поздним вечером по набережной, повторяя про себя мягкие, таинственные созвучия имени Ретиф де ля Бретон.
— Жан… Я хочу тебя кое о чем спросить…
Мы шли, отдаляясь от набережной, вдоль той площади, на которой стоят столики и цветочные ящики, обозначая границу террасы кафе. В тот вечер к столам были приставлены зонтики от солнца. Летняя ночь в портовом городке где-то на юге. Кругом шепот разговоров.
— Жан… Что бы ты сказал, если б оказалось, что я совершила нечто очень серьезное?
Признаюсь, я не насторожился, услышав вопрос. Может, из-за того, что она произнесла это легко и отстраненно, будто слова знакомой песни или стихотворения. А еще из-за этого «Жан… Что бы ты сказал…» мне тут же вспомнился стих: «Блэз, скажи, мы с тобой далеко от Монмартра?»[6]
— Что бы ты сказал, если б оказалось, что я кого-то убила?
Я подумал, что она шутит или что это из-за детективных романов, которые она любит читать. Кроме них она вообще ничего не читала. Может, в одном из них героиня задавала такой вопрос своему жениху.
— Что бы сказал? Ничего.
И сегодня я бы ответил точно так же. Разве есть у нас право судить тех, кого любим? Если мы любим их, то это не просто так. И это «не просто так» запрещает нам их судить. Разве нет?
— Ну… А если я его не совсем убила… Если это был несчастный случай…
— Ты меня обнадежила.
Мой ответ, казалось, огорчил ее, и только спустя много лет я осознал, как сухо и неуместно иронично он прозвучал.
— Да… несчастный случай… будто само собой получилось.
— Так бывает, шальные пули не редкость, — сказал я.
Я сразу подумал про револьвер. И, видно, не ошибся, потому что она сказала:
— Ты прав… шальные пули…
Я рассмеялся. Она глянула на меня с упреком. Потом сжала мою руку.
— Не будем больше о плохом… Мне вчера приснился дурной сон… мне снилось, что я в чужой квартире и стреляю в какого-то типа, чтоб защититься… а он страшный, с тяжелыми веками…
— С тяжелыми веками?
— Да…
Похоже, она все еще переживала тот сон. Но я не беспокоился по этому поводу. Со мной часто бывало нечто подобное: порой сон — чаще кошмар, — который видел накануне ночью, весь день тянется за тобой. Он мешается с самыми обычными действиями, и пусть сидишь ты с друзьями на террасе кафе, и ярко светит солнце — он все равно здесь, липнет клочьями к твоей жизни или звучит как эхо, как помехи в эфире, от которых никак не избавиться. Иногда такое бывает, когда недосыпаешь. Я хотел сказать ей все это, чтоб приободрить. Мы уже дошли до церкви Святого Юлиана Бедного. Перед дверьми американской библиотеки были расставлены скамейки и стулья, как на террасе кафе, и человек десять сидело на них, слушая джаз, звучавший изнутри.
— Надо нам к ним подсесть, — сказал я, — тогда ты забудешь свой дурной сон.
— Ты думаешь?
Но мы пошли дальше, не помню, какой дорогой. Помню тихие проспекты со сводами из древесных крон, редкий свет в окнах домов и Бельфорского льва, несущего караул, глядя на юг. Она наконец вышла из того сна. Мы сидели на ступенях лестницы, круто ведущей на улицу Од. Я слышал, как где-то течет вода. Она склонилась ко мне, ее лицо было совсем близко:
— Не обращай внимания на то, что я сейчас наговорила… Ничего не изменилось… Все точно так, как было прежде…
Летняя ночь, плеск воды или невидимого фонтана, эти ступени, выдолбленные в высокой стене, откуда видны верхушки деревьев… Кругом было спокойно, и я был уверен, что для нас есть дороги в будущее.
Редко когда снова заходишь в южные кварталы. Так постепенно они стали жить только в воображении, вплоть до того, что удивляешься, когда встречаешь названия вроде Томб-Исуар, Гласьер, Монсури, замок королевы Бланш в реальности, на картах настоящего Парижа. Я никогда не возвращался на улицу Од. Только в снах. И там я вижу ее в разные времена года. Из окон моей старой комнаты она вся покрыта снегом, но если подниматься на нее по лестнице, с проспекта, то всегда будет лето.
А вот по набережной Генриха IV я часто проезжал на машине, когда ехал на Лионский вокзал. И всякий раз у меня что-то шевелилось внутри, как будто беспокойство. Как-то раз, взяв такси на выходе из вокзала, я попросил шофера остановиться у дома 46-бис, будто чтобы забрать кое-кого по пути. Я пристально смотрел на дверь подъезда. Тогда я отворил ее примерно в этот же час, первого июля. И сейчас тоже был июль. Я попытался подсчитать, сколько прошло лет. Спустя какое-то время шофер сказал мне:
— Вы уверены, что ваша знакомая выйдет?
Я попросил его подождать меня и вышел из такси. Подойдя к подъездной двери, я заметил справа от нее кодовый замок. Его не было раньше. Я наугад ткнул пальцем четыре цифры и кнопку D. Дверь не открылась. Я вернулся к такси.
— Забыли код, да? — сказал шофер. — Будем дальше ждать вашу знакомую?
— Нет.
Порой, во сне, я знаю код, и мне не приходится толкать подъездную дверь. Едва я наберу его и нажму кнопку D, как она открывается сама, автоматически, и закрывается у меня за спиной. Огромный подъезд наполнен светом, идущим сквозь большое стекло, по ту сторону коридора. Я стою перед дверью из плотного светлого дерева на первом этаже, той самой дверью, которую должна была открыть мне некая мадам Дорм, в тот июльский вечер вместе с Данни. Секунду я жду, прежде чем позвонить. На двери пятна света. Мне легко, да, я больше не чувствую вины, тех неясных угрызений. Все будет как прежде, а точнее, в наших жизнях никогда не было никакого после или прежде этого «нечто серьезного», этой трещины, излома, этого первородного греха — я пытаюсь отыскать точное слово, — этого бремени, которое мы несли в себе, несмотря на нашу молодость и беспечность. Я позвоню, и звук будет таким же звонким, как в первый вечер. Обе створки раскроются медленно, как дверь подъезда, и светловолосая женщина лет пятидесяти, с правильными чертами и элегантно одетая, скажет мне: «Данни ждет вас в гостиной». Эта дама и есть мадам Дорм? Я часто просыпаюсь на этом вопросе, но так и не знаю ответа. В папке Ланглэ ее часто упоминают, и есть некоторые, правда, несущественные, сведения. Ни одной фотографии…: «…она же мадам Дорм, сперва компаньонка Поля Милани, дом 4 по ул. Дуэ… Управляющая в буфете по адресу 48… и Этуаль-Йена… Пятнадцать лет назад скупила несколько скаковых лошадей… Вероятно, отправилась в Швейцарию, точная дата не установлена…» Женщина без лица, как тот убитый, которого они уложили в машину, припаркованную перед домом. Был где-то час ночи, судя по показаниям консьержа дома 46-бис. Он сам открыл подъездную дверь, чтобы они смогли пройти. Их было четверо. Он, консьерж, не знал, что мужчина был мертв, один из них сказал, что ему просто стало дурно, и они повезут его в больницу Ларибуазьер. Зачем в Ларибуазьер? Это же далеко, на другом конце Парижа. На самом деле, по сведениям, которые удалось собрать Ланглэ, они отвезли убитого «к нему домой», чтобы он смог официально умереть в собственной постели, и никто бы никогда не узнал, что это случилось в квартире на первом этаже дома номер 46-бис, на набережной Генриха IV. Консьерж заметил, что последние несколько месяцев где-то начиная с девяти вечера и в течение всей ночи постоянно приходили и выходили люди. Часто играла музыка, но в тот самый вечер в квартире не было слышно шума. Должно быть, ты была с тем, кого в бумагах называют «убитый», ни разу не упоминая имени. Только на одной странице, внизу, можно догадаться, что имя было напечатано на машинке и позже стерто. Остались две едва различимые буквы: С и В. Итак, ты была той ночью с этим неизвестным, остальными — круг их был «весьма ограничен», как сказано в протоколе, — и мадам Дорм. Ближе к полуночи консьерж услышал два выстрела. Минут через десять он увидел, как из квартиры вышли двое мужчин и две женщины, а также «молодая девушка», о которой он сообщает довольно много подробностей, потому что она уже несколько месяцев часто бывала в квартире, он даже заговаривал с ней пару раз, а еще она получала почту на имя Мирей Сампьерри. Это была ты. Остальные четверо вернулись примерно через час, чтобы забрать тело этого безымянного и безликого человека и увезти на машине, припаркованной перед домом. Один из тех, кто был там в тот вечер — некий Жан Террай, — свидетельствовал, что стреляла ты, но пистолет принадлежал тому неизвестному и что он угрожал им тебе «грубо и непристойно». Наверняка он выпил. Сам он этого уже не скажет. Его все равно что и не было никогда. Вероятно, ты смогла вырвать у него оружие и выстрелила или револьвер выстрелил «сам собой», оттого что ты дернула слишком резко. Две шальные пули? Они нашли две гильзы в квартире, когда производили осмотр. Но кто открыл им дверь? Мадам Дорм? О тебе в деле очень мало. Ты родилась не в Касабланке, как сказала мне в тот вечер, когда мы говорили об Агхамури и остальных из отеля «Юник», имевших «тесные связи» с Марокко. Ты попросту родилась в Париже, во время войны, на два года раньше меня. Родилась от неизвестного отца и женщины по имени Андре Лидия Роже, дом номер 7 по улице Нарсис-Диас, Шестнадцатый округ. Роддом Мирабо. Но после войны через какое-то время, как здесь сообщается, твоя мать Андре Лидия Роже проживала уже по адресу: ул. Витрюв, 16, в Двадцатом округе. Зачем это уточнение и этот резкий переезд из Шестнадцатого округа в старый квартал Шаронн? Может, ты и могла бы мне это объяснить. Совсем нет упоминаний про твоего брата Пьера, о котором ты мне часто говорила. Они знают, что ты жила на улице Бланш под именем Мирей Сампьерри, но не говорят, почему ты выбрала это имя. Ни слова о твоей комнате в студенческом городке или об американском корпусе. То же и про проспект Виктора Гюго. Хотя я часто ходил туда с тобой и ждал у дома с задним ходом. Ты всегда выходила с пачкой купюр, и я все думал, кто же дает тебе их, но они обо всем этом не знали. Также ничего нет ни про ту квартирку на проспекте Феликса Фора, ни про Барбери, загородный дом в Фёйёз. Они знают, что ты снимала комнату в отеле «Юник» из показаний Давэна, но они, похоже, не торопились тебя допрашивать, иначе им стоило лишь подождать тебя в холле или просто попросить Давэна позвонить им, когда ты будешь у себя. Они, должно быть, быстро свернули расследование, и, во всяком случае, когда меня вызывали к Ланглэ, ты уже «исчезла». Так написано в документах. Исчезла, как мадам Дорм, следов которой они не нашли в Швейцарии, если, конечно, искали.
Я не знаю, схалтурили они именно в этом деле или все их данные, которые хранятся у них на сотни тысяч людей, настолько же обрывочны, но, признаюсь тебе, они меня разочаровали. Раньше я был уверен, что они проникают в сердце и испытывают внутренности, что в их отчетах есть мельчайшие подробности о нашей жизни, все наши скудные секреты и что мы живем во власти их молчания. Но что они знают, в самом деле, о нас двоих, и о тебе, кроме этих двух шальных пуль и призрачного убитого? На допросе, протокол которого мне дали подписать под формулой «мною прочитан и подписан…», я почти ничего не сказал им о тебе. Как и о себе. Я сказал им, что мы познакомились недавно, благодаря одному марокканскому студенту из студгородка, и что сама ты тоже хотела записаться на факультет Санзье. И что мы виделись с тобой в течение трех месяцев, даже чуть меньше, в Латинском квартале и на Монпарнасе, в среде прилежных студентов и пожилых художников в вельветовых пиджаках, с длинными локонами, которые часто встречаются в этих местах. Ходили в кино. И в библиотеки. Я даже добавил, что мы много гуляли по Парижу и по Булонскому лесу. Отвечая на вопросы в кабинете на набережной Жевр, я слышал, как щелкают клавиши печатной машинки. Ланглэ печатал сам, двумя пальцами. Да, мы также ходили в кафе на бульваре Сен-Мишель, но так как денег у нас было немного, нам случалось обедать в столовой студенческого городка. И так как он задал вопрос: «Как вы проводили свободное время?», желая, как он пояснил, «лучше обрисовать наши характеры», я сообщил ему в итоге некоторые подробности: мы часто бывали в кинотеке на улице Ульм и даже чуть не записались в «Музыкальную молодежь Франции». Когда он начал спрашивать про Агхамури и отель «Юник», я почувствовал, что вступаю на скользкую почву. Мы с Агхамури познакомились в столовой студенческого городка. Да, я действительно решил, что он обычный студент. К тому же несколько раз я встречался с ним после его занятий у корпуса Санзье. Нет, я бы никогда не подумал, что он имеет отношение к «марокканским спецслужбам». Но, вообще, это нас не касалось. А отель «Юник»? Нет-нет, это не он нас туда привел. Я слышал, что там могут дать комнату, даже если вам еще нет двадцати одного, а мне как раз не хватало года до совершеннолетия. Вот почему мы с подругой время от времени снимали там комнату. Я заметил, что Ланглэ не стал это печатать, и, по-видимому, не придавал ни малейшего значения всем моим лживым ответам.
— Значит, если я вас правильно понял, Гхали Агхамури никогда не знакомил ни вас, ни вашу подругу с людьми по имени Дювельц, Марсиано, Шастанье и Жорж Б., он же Рошар?
— Нет… — сказал я.
Продолжая бить по клавишам указательными пальцами, он прочитал от моего имени: «Вышеупомянутый Агхамури Гхали никогда не знакомил меня с некими Дювельцем, Марсиано, Шастанье и Рошаром. Мы с моей знакомой только пересекались с ними в холле отеля». И он улыбнулся мне, пожав плечами. Может, он думал так же, как я: что, в сущности, все эти мелкие подробности нас не касались. Скоро они не будут значить в наших жизнях ничего. Он вдруг задумался и довольно долго сидел так за пишущей машинкой, скрестив руки и опустив голову, так что я подумал, что он забыл о моем присутствии. И вдруг сказал, очень мягко, не поднимая на меня глаз: «Вы в курсе, что ваша подруга два года назад сидела в тюрьме Птит-Рокетт?» И он снова улыбнулся мне. У меня екнуло сердце. «Не так уж это было и серьезно… Она провела там лишь восемь месяцев…». — И он протянул мне бумагу, которую я постарался спешно прочесть из его рук, боясь, как бы он не убрал ее раньше, чем я закончу. Строки, слова плясали перед глазами: «…кража с витрины из нескольких дорогих магазинов… была задержана на проспекте Виктора Гюго, при себе была сумка крокодиловой кожи… „Я входила в магазин без сумочки. Внутри я выбирала какую-нибудь и уходила с ней… то же и с пальто…“»
Я не успел прочесть все до конца, он вернул листок на свой рабочий стол. Ему будто было неловко, что он показал мне такой документ… «Не так это было и серьезно… — повторил он, — ребячество… вроде клептомании… Вы знаете, как объясняют клептоманию?» — Я удивился, что допрос как будто принимает форму простого разговора или даже дружеской беседы. — «Недостаток заботы… Крадут то, что никогда не получали от других. Ей недоставало заботы?» Он пристально смотрел мне в глаза своими голубыми глазами, и мне казалось, будто он старается прочесть мои мысли, и это ему удается.
— Конечно, на этот раз она замешана в гораздо более серьезном деле… Это случилось три месяца назад… как раз перед вашим знакомством… Речь идет о смерти человека.
Видимо, я сильно побледнел, потому что в его глазах, смотревших на меня в упор, явно появилось беспокойство. Он будто приглядывался ко мне…
— Конечно, это можно трактовать как несчастный случай… Две шальные пули…
Усталым жестом он вставил чистый лист в печатную машинку и спросил меня:
— Ваша подруга никогда не сообщала вам ничего про события, произошедшие прошлым сентябрем в квартире по адресу: Париж, набережная Генриха IV, 46-бис?
Я ответил отрицательно, и снова защелкала печатная машинка. Потом новый вопрос: «Ваша подруга объясняла вам, зачем она так часто меняет имена?» Я об этом не знал, но если бы и знал, то не слишком удивился бы. Я и сам сменил имя и изменил дату рождения, чтобы стать старше возраста совершеннолетия. Как бы то ни было, я знал ее только под именем Данни. Пока он печатал мой ответ, я еще раз повторил, по буквам, это имя, помня об ошибке, которую сделал сам при нашей первой встрече.
— Давала ли она о себе знать с тех пор, как исчезла, и есть ли у вас предположения, где она может находиться?
От этого вопроса мне сделалось так грустно, что я промолчал. Он сам ответил за меня, продолжая неспешно печатать на машинке указательными пальцами: «Моя подруга не давала о себе знать с тех пор, как исчезла, и я предполагаю, что она уехала из страны».
Он прервался:
— Она никогда не упоминала некую мадам Дорм?
— Нет.
Он подумал и продолжил вслух, продолжая печатать:
«…что она уехала из страны, возможно, вместе с некой Мерё Элен, она же мадам Дорм».
Он выдохнул, будто покончив с тяжелой работой. И протянул мне листок.
— Подпишите здесь.
Я и сам был рад закончить все это.
— Это рядовое дело, которое тянется уже несколько месяцев, — сказал он, как бы желая подбодрить меня, — его явно спустят на тормозах… Смерть эта, можно сказать, почти что нормальная смерть, в собственной постели. Надеюсь, для вас все на этом и кончится. Но мало ли что.
Мне хотелось сказать что-нибудь хорошее, прежде чем уйти.
— Показания вы тоже печатаете на машинке? — спросил я его. — Мне кажется, раньше все писалось от руки.
— Вы правы. И у инспекторов в те времена по большей части был превосходный почерк. И свои отчеты они составляли на прекрасном французском.
Он проводил меня по коридору, и мы вместе спустились по лестнице. Прежде чем проститься, он спросил меня уже в дверях, выходящих на набережную:
— Вы ведь тоже, насколько я понял, решили начать писать. От руки?
— Да. От руки.
Птит-Рокетт снесли. На ее месте сейчас сквер. Когда мне было около двадцати, я часто бывал у некоего Адольфо Камински, фотографа, который жил в одном из выстроенных вдоль улицы высотных домов, напротив тюрьмы. Его окна высились над зданием в форме шестигранника, с башнями по углам. Как раз в это время тебя посадили сюда, но я этого не знал. Прошлой ночью я ждал у тюремных ворот, напротив дома Камински, и меня впустили. Меня отвели в комнату для свиданий. Потом усадили перед стеклянным экраном, а по другую сторону сидела ты. Я говорил с тобой, и, судя по всему, ты понимала, прислонившись лбом к стеклу, но только напрасно двигались твои губы, я не слышал тебя. Я спрашивал: «Кто такая мадам Дорм? А тот призрачный убитый с набережной Генриха IV? И та, кому ты наносила визит, в доме с задним крыльцом, а я ждал тебя снаружи?» Я видел по твоим губам, что ты пытаешься ответить мне, но стекло между нами поглощало звуки. Тишина, как в аквариуме.
Я помню, что мы часто гуляли в Булонском лесу. Уже под вечер, в те дни, когда я должен был ждать во дворе дома на проспекте Виктора Гюго. Я так и не узнаю, почему она выходила через эту дверь, а не через парадный подъезд — будто боялась встретить там кого-то в этот час. Мы спускались по проспекту до Мюэт. И чем дальше мы заходили по дороге, ведущей к озерам, тем легче мне становилось — будто исчезало бремя. То же и с ней — она говорила, что хорошо было бы жить в одном из тех домов, рядком стоящих у самого края леса. Нейтральные воды, вдали от всего, и никого, кроме редких соседей, чей язык мы даже не поймем, а потому не придется ни говорить с ними, ни отвечать на вопросы. И никто уже не спросит с нас отчета. В конце концов, мы забудем о черных пятнах Парижа: об отеле «Юник», о Птит-Рокетт, о первом этаже дома на набережной с тем мертвецом, обо всех мрачных местах, из-за которых мы оба, и она, и я, прятали взгляд.
Был октябрь, воскресенье, поздний вечер, уже стемнело, и в воздухе пахло опавшими листьями, влажной землей и конюшней — мы прошли вдоль зоологического сада и вышли к пруду Сен-Жам. Там мы сели на скамейку. Я переживал из-за рукописи, которую забыл в загородном доме. Она сказала, что мы уже не сможем вернуться туда. Это было бы опасно. Она не уточнила, какого рода эта опасность. У нее остались ключи от того дома, как и от квартиры на проспекте Феликса Фора, хотя она уже давно должна была их вернуть. Я даже заподозрил, что она сделала дубликаты, не сказав хозяевам. Скорее всего, она боялась, что нас застукают как воров.
«Не бери в голову, Жан. Мы еще найдем твою рукопись». И еще она сказала, что я правда накручиваю себя на пустом месте. Надо только порыться на полках у букинистов, взять один из тех романов, немногие читатели которых уже давно мертвы, а из живущих сегодня никто не подозревает об их существовании. А затем просто переписать его. От руки. И сказаться автором.
— Ну как тебе моя идея, Жан?
Я не знал, что ответить. Я помню первую фразу из моей рукописи: «Мне следует вернуться к тем годам моей молодости, когда меня называли лжеграфом Уорвиком…» Я подумал, что благодаря записям в черном блокноте, я вполне могу воссоздать пропавшие листы. В сущности, она права. Для меня это все равно что переписать их. От руки. Сегодня я занимаюсь именно этим.
Она прижалась ко мне, и повторила шепотом: «Не бери в голову, Жан…»
Через какое-то время утром я нашел у себя под дверью конверт с письмом, который просунули в щель:
Жан,
я уезжаю, и на этот раз может статься, что мы не увидим друг друга еще очень долго. Я не говорю тебе, куда направляюсь, потому что и сама еще не знаю этого. Там, куда я еду, ты меня не найдешь. Я буду очень далеко, и, во всяком случае, не в Париже. Если я уезжаю так, то только потому, что не хочу навлекать на тебя неприятности…
Р. S. Я тебя немного обманула, и это меня тяготит. Мне не 21, как я сказала тебе. Мне 24. Как видишь, я скоро буду старой.
Она переписала это письмо из старого романа, который мы с ней купили, гуляя как-то вечером по набережным. Я все еще слышу, как она говорит мне: «Не бери в голову, Жан…» Лес, пустые проспекты, мрачные громады домов, одиноко горит окно, отчего кажется, будто забыл погасить за собой свет в другой жизни или что кто-то еще ждет там… Ты, конечно, скрываешься в этих кварталах. Под каким именем? Когда-нибудь я отыщу нужную улицу. Но каждый день время гонит вперед, и я откладываю на другой раз, каждый день.