20

В тот вечер они не смогли пойти к Зуберману, Искендер не пришел домой со смены и ушел работать в ночь.

Только через два дня они оказались перед знакомым домом на Невском. Старик обрадовался их приходу.

- Рады вас видеть, Герман Степанович, - Искендер горячо пожимал его холодную длинную ладонь. - Гостей принимаете?

- Добро пожаловать... Александр, Гюля!.. Очень хорошо... Что это мы стали в дверях? Проходите, пожалуйста... - Старик старался скрыть волнение. - Как видите, в коридоре не так уж холодно... Теперь мы его еще согреем своим дыханием.

- Мы уже несколько дней собираемся вас навестить, - говорил Искендер, снимая пальто. - Все времени нет.

В голубых глазах Зубермана блеснул и погас грустный огонек.

- Как же, как же. - В спокойном и мягком голосе музыканта тоже можно было различить грусть. - Ну, Гюля, дочка, рассказывай, как ты? Как ладишь с ранеными?

Теперь маленький луч его грустных глаз был направлен на нее.

- Все хорошо, Герман Степанович!

Зуберман забрал у Гюльназ пальто, повесил на обычное место на вешалке.

В комнате они уселись на той же кушетке, а хозяин устроился в клеенчатом кресле, придвинутом к столу. Герман Степанович все еще не знал, как им выразить свою признательность за то, что в такое время вспомнили о старике,

- Искендер, что на заводе?

- Держимся, работаем, - тихо проговорил Искендер.

У старика просветлели глаза.

- Это хорошо. На ваш завод смотрит весь город. Он - надежда фронта.

Герман Степанович почему-то разнервничался.

- Мы это знаем, Герман Степанович. - Искендер хотел его как-то успокоить. - Фашисты кружат над нашими головами. Но и мы свое дело делаем.

Внезапно старик резко поднялся, взял со стола ноты.

Искендер и Гюльназ переглянулись: "Ты видишь, старику очень трудно..." - "Конечно, вижу..."

Крепко сжав в руках ноты, Зуберман остановился перед Гюльназ.

- Гюля Мардановна, будьте любезны, скажите, чем я могу сегодня вас порадовать?

- Чем хотите, Герман Степанович. Видеть вас, слушать вас, для нас всегда - счастье.

В светло-голубых глазах вспыхнул и снова погас ликующий огонек.

- Раз так, у нас нет ни права, ни времени сидеть сложа руки. Мы должны работать. Правильно я говорю? - Он полистал ноты. - Теперь в Ленинграде никто, даже такие старики, как я, не могут сидеть без дела.

Гюльназ, чувствуя его нервозность, вспомнила их первую встречу. Тот поезд "Москва - Ленинград", как они всю ночь простояли у окна в пустынном коридоре, беседуя. А за окном простирался черный простор. Тогда суждения этого величественного старика ошеломили ее. Но сейчас он так взволнован и слаб, что Гюльназ не может позволить себе рассказать ему о Виталии Лисицыне.

Сколько раз она порывалась это сделать... Но старик и без того плох.

Гюльназ знала, что в первые же дни войны ему предложили эвакуироваться из города, но Герман Степанович наотрез отказался уехать из Ленинграда. "Не спешите, - сказал он тогда, - я могу вам пригодиться". И действительно пригодился. Он не раз выступал в концертных залах города.

Но теперь, в эти тяжелые дни, о каком деле он говорит?

- Ну, можем мы приступить к работе, Гюля? - Герман Степанович отвлек ее от грустных мыслей. - "Патетическая"!.. Я знаю, что вы ее больше всего любите...

- Да, я могу слушать ее каждый день, - улыбнулась Гюльназ.

Герман Степанович, как обычно, подошел к роялю. Он был торжествен, как всегда, будто готовясь к выступлению в большом концертном зале перед огромной аудиторией.

Он успел только раздвинуть оконные шторы, как город сотряс вой сирены. Пули будто угодили в кисти старика, поднятые вверх, похожие на когти орла. Его гордо поднятая голова затряслась. Старик встал и двинулся к гостям.

- Вот видите! Работать не дают. Ничего, ничего, когда кончится суматоха, сразу же возвращайтесь. - Дрожащими руками он подал Гюльназ пальто. - Одевайтесь, одевайтесь скорее, пока спуститесь с третьего этажа... Александр, дорогой, быстрее...

- А вы? - Гюльназ чуть не кричала. - Вы тоже одевайтесь, спустимся вместе...

- Нет, нет, меня не ждите... Я еще должен... У меня много дел. - Он насильно надел на Гюльназ пальто. Взяв Искендера за руку, подвел к двери. Ну, идите, идите... Вот так... если не увидимся внизу, после отбоя сразу поднимайтесь ко мне...

- Так нельзя, Герман Степанович, - сказал Искендер, снимая с вешалки его пальто. - Мы спустимся вместе. Одевайтесь!

- Хорошо, хорошо... сейчас... вы спускайтесь, я иду следом... Он почти насильно вытолкал их на лестничную площадку, торопливо закрыл за ними дверь, даже забыв ее запереть.

- Что это значит, Искендер? Почему он выгнал нас из дома?

- Я тоже ничего не понимаю...

Они замерли на верхней ступеньке лестницы, не обращая внимания на непрерывный вой сирены.

За дверью послышались шаги, быстрые, торопливые. Это Зуберман с ловкостью льва, бросающегося на жертву, направился в свой рабочий кабинет. Вот его кривые и могучие пальцы с когтями орла впились в клавиши: загремели первые аккорды "Патетической".

Гюльназ, нащупав руку Искендера, тихо отворила дверь. Они молча притаились в полутемном коридоре. В кабинете старого музыканта кто-то будто заговорил сам с собой. В этом голосе, преисполненном страстью, бушевал ураган. Вглядываясь в окутанное заревом и дымом небо Ленинграда, он исторгал рев:

"О люди, держитесь крепче! Вы слышите, Бетховен провозглашает, что жизнь вечна! Да, жизнь вечна, вечна!.."

В этот момент где-то поблизости, может быть во дворе этого гигантского черного здания, раздался страшный взрыв. Дом содрогнулся. Гюльназ показалось, что стены надвигаются на них. Но звуки рояля заглушили все остальные звуки, заставили забыть обо всем. Теперь из холодной ледяной комнаты Германа Степановича несся рев, то полный гнева, то преисполненный веры и надежды. Он был таким явственным, что заглушал разрывы бомб, летящих на землю с воем. Гул снаружи наползал, но мощные аккорды глушили все звуки, несущиеся с неба. Казалось, город прислушивался к этим аккордам. В бесконечных небесных высях звучал призыв:

- Вот так! Горите, проклятые! Вот так! Вам этого мало, летучие мыши! Пока жив Бетховен - вы не увидите солнечного света... А Бетховен - вечен!

Он не видел, что гости давно вернулись и молча слушают его. Окно время от времени полыхало пламенем, которое быстро гасло. Его изрыгала зенитная пушка. Герман Степанович продолжал играть:

- Вот так! Горите, проклятые!... - Пройдясь быстрыми пальцами по клавишам, он торжественно продолжил: - Это Бетховен... Пушки стреляют по его приказу... Стреляют по его команде. Вот так... Так вам и надо, вот так!..

Глаза Германа Степановича пылали, как небо над городом, губы дрожали. Белая голова то наклонялась вперед, то выпрямлялась, широкие плечи будто пытались заслонить от несчастья.

С волнением и гордостью Гюльназ и Искендер смотрели на старика.

А пушки не умолкали, и гул вражеских самолетов не прекращался. Рояль бушевал. Бунтующая "Патетическая" торжествующими аккордами глушила эти страшные звуки. Снаружи метались черные тени, а изнутри сиял яркий свет. Снаружи неслось: "Конец жизни!" А изнутри: "Жизнь вечна!" Это была схватка в бездонном океане белого голубя с черным коршуном. Диалог был бесконечен, потому что ураган, объявший город, не стихал. У старика не было времени перевести дух. Его пальцы как будто разорвали возможности его воли. Самолеты летали, Бетховен возносился. Пушки гремели, Бетховен пел...

Внезапно звуки оборвались, пианист умолк, поспешно поднялся. И, продолжая разговаривать сам с собой, направился к окну:

- Эх, эти черные шторы!.. Я хочу умереть, сгорая, пылая в прометеевом огне Бетховена. Я знаю, Александр с Гюлей придут ко мне, обязательно придут, пусть не увидят они эту комнату во мраке... - Дрожащими руками с большим трудом он раздвинул шторы на окне, комнату залил розоватый отсвет пожара. Вот так... Я хочу умереть, глядя на этот дарованный людям прометеев огонь...

Он обернулся, увидел застывших в дверях, словно изваяния, сначала Гюльназ, потом Искендера.

- Гюля... дочка! Александр!.. Вы... вы...

Гюльназ бросилась к старику, схватила его за руку.

- Что с вами, Герман Степанович! - Дрожащими тонкими пальцами она гладила его руки, притянула их к своей груди. - Что с вами?..

Старый музыкант медленно поднял гаснущие глаза и взглянул на нее. Помолчал. У него не было больше сил.

- Герман Степанович, вы меня слышите? - Гюльназ снова взяла его руки в свои. Он сжал в горячей ладони ее холодные пальцы. Будто хотел согреть их жаром своего сердца.

- А что, девочка? - спросил старик спокойно и торжественно и посмотрел на Гюльназ, точно из-за облачных высот. - Я... Я хочу возвести гору, величиной в ваш Кавказский хребет, огромную безоблачную гору...

- О чем вы, Герман Степанович? - непроизвольно вырвалось у Гюльназ. Больше, чем эти слова, ее поразил удивительный блеск его голубых глаз, горделивая посадка головы.

- Та гора, дочка, будет называться горой Бетховена. Все молчали, захваченные величественностью этих слов.

- Мы вас понимаем, Герман Степанович, - тихо произнес Искендер.

- Каждый раз, когда эти хищники учиняют в небе разбой, я должен призвать на помощь Бетховена. Вы меня понимаете?.. Иначе они подумают, что Бетховен умер... А я... я хочу доказать фашистам, что Бетховен бессмертен...

Герман Степанович так ослаб, что еле держался на ногах. Но гнев и страсть, исходившие от этих фантастических слов, будто возвращали ему юношескую силу.

Как только Зуберман умолк, в квартиру ворвался грохот, звон бьющихся стекол. Но на это больше никто не обращал внимания. Старый музыкант снова сел за рояль. А Искендер и Гюльназ устроились на своих обычных местах.

21

Госпиталь жил по строго заведенному распорядку. После обеда раненым полагалось спать. У Гюльназ поубавилось забот. Маленький шкафчик с лекарствами, что был в распоряжении медсестер, с наступлением холодов от двери перенесли в дальний конец коридора. Здесь было чуть теплее, и в утомительные бессонные ночи возле него можно было передохнуть.

Гюльназ обошла все палаты и только присела отдохнуть, как ее окликнула санитарка:

- Гюлечка, дорогая, тебя на улице какой-то военный дожидается. Просит, если есть время, выйти к дверям.

У Гюльназ забилось сердце.

- Военный? Рядовой? Может... может, офицер? А фамилию не назвал?

Это, наверное, Соколов. Наконец по свету ее глаз разыскал ее. Соколов давно исчез вместе со своей батареей, а вместе с ним и хранители ее новой квартиры. Ни Искендер, ни Гюльназ так ничего не смогли узнать о них. И вот наконец Матвей Иванович выполнил свое обещание, пришел повидаться с ней.

Она торопливо вскочила, набрасывая на голову толстую шерстяную шаль, услыхала вслед:

- Нет, не офицер, деточка... На ваших похож. Молодой такой парень.

Эти слова отрезвили Гюльназ. Терпение, прежде всего надо быть терпеливой?.. Терпение и выдержка! Непрерывно твердила она себе и спокойным шагом направилась в противоположный конец коридора. На ходу она дала себе слово, что вот так до самой двери будет идти спокойно, не оглядываясь на раненых, даже на Виталия. Но не выдержала. У его палаты, как обычно, остановилась, с легкой улыбкой заглянула в дверь. Виталий что-то читал. Он заметил ее, но, увидев, что она куда-то торопится, не окликнул.

У входной двери прогуливался, пританцовывая, Искендер. Гюльназ все поняла. Поняла, что этот день пришел. Этот самый страшный день, прихода которого она ждала уже давно, с тех самых пор, когда вокруг города сомкнулось кольцо блокады. В эти долгие томительные дни она знала, что однажды Искендера разлучат с ней. Но до сих пор эта мысль была скользкой, как рыба, неуловимой, как туман, но и такой же неотвратимой. Она ни на минуту не покидала ее. Этот существовавший где-то в отдалении день походил на думы о смерти. Подобно тому, как каждый человек, зная о неизбежности конца, живет спокойно, она тоже, зная, что Искендер однажды непременно уйдет на фронт, не думала об этом.

Еще у двери, пока Искендер ее не видел, она, прислушиваясь к стуку новых сапог мужа, подумала, может, это к лучшему. Может, так оно и надо, чтобы мысль, что она может остаться без Искендера, была скользкой, как рыба, неуловимой, как туман. Иначе, кто знает, может, теперь у нее остановилось бы сердце, она потеряла бы сознание. Но Искендер в теплом полушубке, в толстом шлеме танкиста - свидетельство того, что отсутствие Искендера - неизбежная реальность. Он должен уйти! Он должен уйти, оставив Гюльназ одну. Никто не может этого предотвратить, да оно и не нужно.

Осознать реальность, примириться с ней, принять ее - не это ли житейская мудрость.

- Искендер!

Он обернулся. В полутьме Гюльназ не могла ясно различить выражения его глаз. Она только видела, что Искендер, запыхавшись, спешит к ней.

- Значит, уходишь... дорогой!.. - Гюльназ шла ему навстречу, а глаза ее сияли неподдельной радостью. - Какой хороший полушубок выдали тебе, Искендер! - Она обвила его шею руками, привыкшими, как мотылек, взлетать с легкой лаской. - Смотри, как к лицу тебе... эта форма... Я всегда хотела, чтобы ты был танкистом. Сел бы в танк, который изготовил собственными руками, и отправился на фронт... Прорвал бы на своем танке участок блокады и очутился бы на той стороне, а потом посадил бы на этот танк и меня и направился прямо в Чеменли... Ах, как это будет прекрасно!

Тонкими руками она прижала к своей груди голову в тяжелом шлеме, гладила по лицу и все говорила, говорила. Будто боялась, если она сделает паузу, Искендер исчезнет. А Искендер и не говорил, и не двигался, замер, будто в руках Гюльназ нашел райский уголок. Больше, чем простые теплые слова, восхитил его блеск ее чистых сверкающих глаз. Вместо слез там сиял огонь любви.

- Чего мы здесь стоим, Искендер? Холодно, пойдем внутрь... - Взявшись за мягкий воротник его нового полушубка, она потянула его за собой. Идем... Хочешь, я познакомлю тебя с Виталием, а?.. Скажу, смотри, вот мой брат Эльдар...

За улыбкой, застывшей на ее полуоткрытых губах, скрывалась странная ирония. Искендер понял: мишенью этой иронии был не Виталий и не сама Гюльназ. Это насмешка ее маленького сердца над большим миром.

- Виталия, я и сам хотел бы повидать, но...

- Хорошо, пусть будет как ты хочешь. Я не буду вас знакомить. Ну, иди же... пусть мои раненые увидят тебя.

- Я спешу, Гюлю. Должен возвращаться... - Искендер остановился на пороге коридора. - У меня осталось всего пятнадцать минут. - Он виновато взглянул на часы, покорным, дрожащим голосом проговорил: - Не обижайся, сейчас у меня мало времени. Потом...

- Когда потом?

- Может, под вечер я приду домой. Может, и переночую дома...

- Почему может? Ты считаешь, что прямо сегодня тебя пошлют на фронт?

- Не знаю. И разве фронт так уж далеко? Вон он, прямо у нас дома... Куда бы ни двинулся, можно вернуться...

- Как знать? А вдруг тебя направят на другой фронт?..

- На другой фронт? Ты хочешь сказать, что ради меня будет разомкнуто кольцо блокады? Скажут, пожалуйста, товарищ Искендер, дорога открыта, можешь отправляться на любой фронт, а дальше - к своим...

При этих словах и у Гюльназ губы раздвинулись в улыбке. Она будто впервые осознала, что у блокадного кольца есть, оказывается, другая сторона, это огненное кольцо не только кольцо голода, жажды, смерти. Судьба поместила их в это кольцо, чтобы они не могли отдалиться друг от друга.

- По твоим словам выходит... что ты в любое время можешь прийти, повидаться со мной, не так ли?

- Наверное... Раз в три-четыре дня, самое большое, в неделю - я смогу навещать тебя.

- Как это было бы хорошо, Искендер!..

Но между этими горестно произнесенными словами Гюльназ и камнем, брошенным в темноту, не было особенной разницы. Оба одновременно это почувствовали, но ни тот, ни другой не выдали себя.

Вдруг Искендер радостно, словно ребенок, обнаруживший пропажу, сказал:

- Гюлю, ты знаешь, кого я сегодня видел? Доктора Салиму. Когда шел сюда... На "скорой помощи"... куда-то...

Гюльназ с волнением перебила его:

- Доктора Салиму? О боже! Где, как? Вы не смогли поговорить?.. Чья эта "скорая помощь"?

- Я не понял, я побежал за машиной... хотел разглядеть номер, но он был залеплен снегом.

- Вот видишь! Когда я говорила, что видела ее, ты мне не верил... Значит, она в городе... Жива-здорова, как хорошо... Видно, она доктор одного из госпиталей.

- Как знать? Может быть, даже главврач. Если бы я смогла повидать ее! Как было бы хорошо!

- Мне пора, Гюлю... Извини меня...

Гюльназ будто не слышала этих слов. Она застыла на месте, глядя на Искендера. Искендер поправил полушубок. Снова застегнул только что расстегнутую рукой Гюльназ большую желтую пуговицу, давешним виноватым взглядом снова посмотрел на жену. Перед уходом следовало ей что-то сказать утешительное. Но слова пропали. Гюльназ и сама молчала.

Сняв с головы большой толстый шлем, Искендер взял его в одну руку, другой прижал к своей груди голову Гюльназ.

- Ты даже не знаешь, Гюлю, как я тебя люблю! - прошептал он. - Нет! Не знаешь... не знаешь... Не представляешь себе, что это такое! - Он глубоко вздохнул. - Ты моя жизнь, моя судьба!..

Гюльназ впитывала в себя эти волшебные слова, слышала, но боялась ответить. Ей казалось, что бы она ни произнесла сейчас Искендеру - это будут ее последние слова. Она больше не увидит его. И потому это прощание надо отложить до следующей встречи. Ведь не идет же Искендер на фронт прямо сейчас. Он сам сказал, что вечером вернется домой, может быть, даже переночует дома...

Она еще раз взглянула на осунувшееся, но все еще не утратившее свежести лицо Искендера, новая воинская форма добавила его облику особую привлекательность. В одно мгновение его черты запечатлелись в ее памяти: с горбинкой большой нос, изогнутые широкие брови, тонкая линия от виска к подбородку, запекшаяся от холода корка на нижней губе... И свет любви в глубине черных глаз. Только теперь она увидела в своем муже солдата. Оказывается, до этого она даже внимания не обращала на внешность Искендера, ей такое даже в голову не приходило.

Но время шло. Искендеру нужно было идти. Что-то прошептав еще, он горячо поцеловал Гюльназ. И, видя как она остолбенело стоит на месте, еще раз прижал ее к груди ласково и осторожно. Гюльназ поняла и этот жест: с беременными женщинами все должны обращаться бережно!..

Искендер шагал вниз по деревянным ступеням. Только теперь Гюльназ вспомнила, что даже не поцеловала мужа... Вечером...

Прислушиваясь к звукам удаляющихся по улице шагов, она долго стояла у двери. Наконец шаги стихли, вот их совсем не стало. Слышно лишь, как колотилось ее сердце. Ей показалось, что это шаги Искендера эхом отзываются в темной бесконечной пустоте.

Усталым нетвердым шагом она возвращалась обратно. Она распахнула обе половинки двери коридора, и на нее пахнуло теплым воздухом. Лишь тогда она осознала, где находится. Больше она не имела права обманывать себя. Мудрость прямого взгляда в глаза истине более величественна.

Войдя в коридор, она подумала о Виталии. Странно. Сегодня Виталий будто не помнил о ее существовании. Утром только один раз подошел к ней за лекарством. Обычно он все время вертелся возле нее. Может, он ревнует? Ему сказали о приходе Искендера? О боже!.. Лучше сегодня не попадаться ему на глаза. А завтра, завтра будет видно...

* * *

Она пришла домой раньше обычного: а вдруг Искендер забежит и не застанет ее?

Но он не пришел. Она сидела и ждала. Что еще ей оставалось делать? Она даже не знала, куда он ушел.

Мрак окутал город. Гюльназ зажгла коптилку и легла в постель. Если Искендер придет, пусть будет светло. Было холодно. Стены комнаты были ледяными. Сквозь оконные рамы врывался и свистел пронизывающий ветер. Но в городе было тихо. Ни одного пушечного выстрела. Люди ждали чего-то, забравшись в свои холодные жилища. А Гюльназ прислушивалась к тишине. В такие минуты слух был обострен, можно было различить самые дальние звуки значит, услышать шаги Искендера от самых ворот.

Но он не приходил...

Рядом с кроватью трепетало пламя коптилки, кроме этого трепещущего пламени, не было у нее на земле ни единого друга. И со двора больше не доносились уверенные шаги храброго и благородного Соколова. Гюльназ даже не знала, когда и как батарея снялась с места. Как-то, вернувшись с работы, увидала, что траншеи в саду, где располагалась батарея, абсолютно пусты. Вокруг низких домов, всегда наполненных шумом, никого. И Соколов забыл свое обещание. Он не только не искал ее по следу глаз, в свете которых собирался читать книгу, но даже не зашел проститься.

Любимый, милый Данилов, их верный друг, тоже исчез раз и навсегда. Как бы раскаялся в том, что дал слово вырвать ее из когтей блокады. А Зуберман? Его нельзя ни в чем упрекнуть. Он сам нуждается в опеке. Ничего. Искендер придет, и они пойдут к старику. Только бы Искендер пришел.

Поглощенная этими мыслями, она различила небольшой круг, отбрасываемый слабым светом коптилки круглой пустоты, будто подернутой серо-желтым тюлем, и сквозь него - проглядывало лицо одиночества. Это было волнообразное, полосатое, бесцветное, бездушное, бесшумное ничто. И это ничто со временем будет расползаться все шире.

Страх сотряс ее сердце, и она поняла, что ни одна из ее одиноких ночей, проведенных в этой комнате, не была такой страшной. В те ночи, куда бы ни был обращен ее взгляд, все для нее было связано с присутствием Искендера, сердце ее успокаивалось. А теперь, все время думая об Искендере, она не ощущала даже движения его воображаемого образа. В мозгу лишь мысль о нем, в сердце - только ожидание, а перед глазами - мгла, жуткая пустота.

Наутро, когда в обычный час она входила в знакомую дверь госпиталя, это душевное потрясение будто отступило, она обрадовалась: жизнь снова текла по своему путаному, извечному руслу. Ночью в госпиталь привезли новых раненых. Кое-кто из старых сегодня должен был выписаться, вернуться в часть. Двое тяжелораненых этой ночью умерли. Некоторые с нетерпением дожидались, когда смогут покинуть это обиталище ожидания.

Среди них был и Виталий. В свое время считавшийся безнадежным, этот парень теперь выглядел настоящим богатырем. Когда он с помощью костыля гулял по коридору или заходил к знакомым в соседнюю палату, под ним скрипели половицы. Обычно он разговаривал со всеми спокойно и сдержанно, но изредка, услышав смешной солдатский анекдот, хохотал так, что дрожали стены.

Виталий снова подошел к порогу жизни, именуемому бодростью и красотой. Причину этого все знали и радовались. Но кто мог радоваться больше, чем Гюльназ?

Войдя и увидев Виталия, приветствующего ее ясным, улыбчивым взглядом, она ощутила в сердце странный покой. Этот несчастный парень будто был создан для того, чтобы наполнить пустоту, образовавшуюся в ее судьбе этой ночью.

- Доброе утро, Виталий. - Она привычно присела на его кровать, проверила пульс. - Не сглазить бы, сегодня ты отлично выглядишь.

- Потому что ты этого хочешь, Гюля. - Влюбленные глаза Виталия с восхищением устремились на нее. - Чтобы услышать от тебя эти слова, я вовсю стараюсь.

Его мягкий голос будто снял с Гюльназ оцепенение, его бодрая улыбка успокоила ее. И этот голос, и эта улыбка были ее вторым, третьим дыханием, которые переселились в другого человека, тем другим был Виталий.

- Я очень этому рада, Виталий...

- А я радуюсь и огорчаюсь...

- Огорчаешься? - с тайным любопытством спросила Гюльназ, хоть и знала, что услышит в ответ.

- Конечно, чем быстрее я поправлюсь, тем скорее расстанусь с тобой... Не так ли?

Гюльназ не ошиблась, она была убеждена, что услышит именно эти слова.

- Не так ли, Гюля? - переспросил Виталий, увидев, что она задумалась. Когда я уйду на фронт, где и как я тебя потом найду?

- Не спеши, дорогой. И не волнуйся, мы еще много раз будем, видеться. Ты же это знаешь... - Гюльназ встала с койки. - У меня много работы, я еще забегу к тебе.

22

Но и на следующий день Искендер не пришел. Гюльназ поняла, что считать дни нет смысла. Искендер в тот же день ушел на фронт. И он, конечно, не может ни прийти, ни приехать домой. Но почему он письма не написал? Но кто же доставит ей это письмо? Надо самой сходить на почту, причем на главпочтамт. Другие отделения связи давно уже не работали. От этой мысли ей стало полегче.

Сегодня ей выходить на работу после полудня. Так что до работы она зайдет на почту. Выходя из дома, она написала Искендеру записку: "Дорогой, если ты вдруг придешь, обо мне не беспокойся. Я пошла на почту. Может, от тебя есть письмо? А оттуда - в общежитие, к моим подругам. Домой вернусь ночью".

Свернув записку трубочкой, она засунула ее в замочную скважину. Сначала - главпочтамт, это займет не так уж много времени. Оттуда - к девочкам в общежитие. Потом на работу... В знакомых, исхоженных каждый день улицах, поворотах, тротуарах было что-то странно родное, какая-то притягательная сила. Ей казалось, что, идя по этой улице, она меньше устает, не боится случайных пушечных снарядов, не обращает внимания на взрывы бомб.

Она не прошла и двух кварталов, как началась воздушная тревога. Вместе со случайными прохожими она спустилась в ближайшее бомбоубежище. Вскоре послышались знакомый гул летящих над городом тяжелых бомбардировщиков и вслед за этим мощные разрывы бомб. Как обычно, люди в убежище молча переглядывались. И по выражению их лиц, и по первым ударам падающих на землю бомб Гюльназ определила, что сегодняшний воздушный налет будет сильным. К тому же фашисты кружат именно над этим районом города. Могут быть сильные пожары. Но люди давно привыкли к таким вещам, привыкла и она. Потому терпеливо ждала.

Воздушный налет продолжался ровно полтора часа.

Она вышла из убежища, в воздухе стоял запах гари и разбитого в щебенку кирпича. Она никак не могла определить, где же она находится. Кто-то будто развернул город на сто восемьдесят градусов. Все сместилось. Впереди, всего в пятидесяти метрах, чернело охваченное кровавым пламенем огромное здание. Пламя слепило глаза. Она еще не видела такого пожара. Ночью в его свете свободно можно было читать книгу. Что это за здание? Кажется, город начинал принимать свое обличье. Наверное, жилой дом. Как много машин. Люди в военной форме, дружинники оцепили его со всех сторон. Откуда-то, как будто из-под земли, появились женщины и мужчины в белых халатах. Улицу заполнили санитарные машины. Здесь собрался чуть ли не весь город. Она устремилась к горящему зданию. Еще издали ее опалило жаром пламени. Ее обуял страх. Огромные колонны были охвачены розоватым пламенем и черноватым дымом. О боже! У нее потемнело в глазах. О боже! Это же ее госпиталь!.. Это вовсе не огромный жилой дом, а двухэтажное старое школьное здание. А столбы черного дыма над вторым этажом увеличили его размеры, и оно показалось ей огромным.

Гюльназ непроизвольно развязала обеими руками большую шерстяную шаль на голове и бросилась вперед. Она развязала шаль потому, что было жарко, но теперь шаль походила на флаг в ее руке, будто она звала за собой спокойно взирающих на горящий дом сновавших военных.

Спрыгнув с каменного тротуара в том месте, где широкая улица заворачивала влево, она побежала по дорожке, по которой всегда ходила на работу. Будто Виталий, не различив ее в дыме, увидит здесь, на этой дорожке, и на своем костыле кинется к ней: "Гюлечка!.. Где ты? Спаси меня!.."

Но не успела она сделать и нескольких шагов, как кто-то крепкой рукой схватил ее за плечо:

- Туда нельзя!

Это был лейтенант с красной повязкой на рукаве.

- Я там... работаю в госпитале... Медицинская сестра... Пустите меня...

На гневном лице лейтенанта показалась скорбная улыбка.

- В госпитале! Дурочка! Не видишь, что ли, как твой госпиталь горит?

Гюльназ отшатнулась. Здание пылало.

- О боже... раненые? Люди, люди?.. Вы не знаете, что с людьми?

- Что ж люди... Не видишь разве...

Лейтенант резко отошел от нее, побежал куда-то. Цепочка дружинников сомкнулась. Гюльназ огляделась.

- Пропустите!

- Куда, девочка? Куда?

Она повернула назад, хотела подойти к зданию с противоположной стороны. Может, оттуда удастся проникнуть в школьный двор. Но путь был закрыт. Какие-то люди с носилками в руках, минуя военных, исчезали в черном проеме пожара.

Вой пожарных машин, гневные крики офицеров, стоны и вздохи прохожих все смешалось. Лишь время от времени из-за столбов пламени доносился душераздирающий человеческий вопль. В воздухе запахло гарью, все знали, что это запах горящего человеческого тела.

* * *

Ее госпиталя больше не существовало. Она больше не увидит работавших с ней вместе врачей и медсестер. В ушах все слышался воображаемый стон Виталия: "Гюлечка! Где ты?.. Спаси!"

Но она, Гюльназ, пока была жива. Ленинград еще дышал. Может быть, в самом страшном месте блокадного кольца Искендер своим танком преградил путь врагу. Может, поэтому город не сдавался. Значит, и она не имела права сдаваться.

На город снова снизошла тишина. Она стояла и глядела на медленные струйки дыма, поднимающиеся от черных зловонных развалин бывшего школьного здания.

В общежитии она не нашла никого из знакомых девушек, тех, кто с нею учились. Большинство ушло на фронт. Другие работали в городских госпиталях. Кое-кто даже уехал из города. Растерянная, она шла к выходу и невольно у входа по старой привычке остановилась перед доской, на которой висели ключи от комнат, здесь же хранились письма. На мгновение у нее мелькнула мысль: и в ее жизни были прекрасные дни. Когда она проходила мимо этой доски, то каждый раз вспоминала Эльдара, отца с матерью, именно сюда первое время приходили от них письма. И тогда ее радостный голос звучал на все общежитие. А теперь...

Вдруг ее внимание привлек солдатский треугольник, соскользнувший в нижний ящик доски. Хоть он и был припорошен пылью, но адрес можно было прочесть. Но на нем было написано всего два слова: "Абасовой Гюле". И больше ничего! Стук собственного сердца отдавался в ушах. "Это же мне. От кого? Почему без обратного адреса? Что это все значит?"

Дрожащими пальцами дотронулась она до холодной как лед доски. Развернув треугольник, прежде всего посмотрела на подпись: Зина Николаева. Странно. Что это за Зина Николаева? Может быть, ее соседка по общежитию? Зина, та, что была у нее на свадьбе? Точно, она и есть!..

"Дорогая Гюля, привет! Я не знаю твоего домашнего и рабочего адреса. Вернее, домашний адрес я забыла. Поэтому оставляю это письмо в общежитии, может, случайно зайдешь. Если получишь мое письмо, зайди ко мне. У меня к тебе важное дело. Целую. Зина". В конце письма - адрес.

Гюльназ стояла в оцепенении. "У меня к тебе важное дело!" Чтобы освободиться от чар этого неведомого "важного дела", она готова была пожертвовать жизнью. Причем, сейчас же, сию минуту...

Она посмотрела на часы. Было около четырех. Еще раз взглянула на адрес Зины. Надо было хотя бы приблизительно узнать, в какой части города он находится. Сможет ли она сегодня попасть туда и вернуться?

Нет! Надо пойти во всех случаях. Пойти и вернуться. Она дала Искендеру слово, что вечером, хоть и поздно, но придет домой. (Ей казалось, что сегодня вечером Искендер обязательно придет, и, прочитав записку, станет ее дожидаться).

Она была утомлена и голодна. Но поскольку это было обычное состояние, а впереди ее ждало "важное дело", она и не заметила, как пешком прошла весь долгий путь. Только здесь, дойдя до указанного Зиной адреса, она выяснила, что находится совсем рядом с передовой. По подтянутости прохожих, по большому числу военных, куда-то спешащих, ощущалось дыхание фронтовой жизни.

С бумажкой в руках, на которой был адрес, она остановилась перед низким, похожим на деревенский домиком. У входа ее остановил появившийся откуда-то молоденький красноармеец.

- Вам кого?

При этих словах волосы ее встали дыбом. Не от страха, от радости. Ей показалсь, что сейчас она столкнется с Искендером.

- Мне нужно в этот дом. Я к Николаевой Зине...

- Это не дом, а полевой госпиталь... - и красноармеец почему-то улыбнулся. - Но раз вы к Зине - проходите. - После минутной паузы он добавил: - Не знаете почему? Ее имя - для нас пароль. - И он, улыбнувшись, пошел впереди Гюльназ.

Гюльназ ничего не поняла.

В полутемном коридоре она почувствовала хорошо знакомый запах лекарств, здесь люди в белых халатах бесшумно и быстро спешили куда-то. Сопровождавший ее боец, открыв в конце коридора одностворчатую дверь, проговорил:

- Пожалуйста... - И заглянул внутрь. - Зиночка! К тебе...

Гюльназ вошла. И, еще не видя Зины, поняла: "Здесь перевязочная. Зина, наверное, позвала меня сюда работать. Как хорошо!.." Даже собственные предположения и мечты, оказывается, сбываются. И сразу у Гюльназ проснулась надежда: "Здесь я буду поближе к Искендеру..."

В комнате было несколько девушек. Все взгляды устремились на нее.

Зина, увидев Гюльназ, не верила глазам своим. Она еле сдержалась: так изменилась Гюльназ. Она только ахнула, прижала ее к своей груди, не произнесла: "Что с тобой, моя красавица?" Она не выдала ни себя, ни своих чувств, совладала с собой.

- Гюля, здравствуй, дорогая... Как хорошо, что ты меня нашла...

- Я только сегодня обнаружила твое письмо... Случайно... Не то бы давно пришла...

Зина еще раз обняла ее.

- А я не верила... Как хорошо, что тебе пришло в голову зайти в общежитие... Очень хорошо... что ты туда пошла. Я очень рада тебя видеть... Мы здесь все тебя ждали. Правда, девочки? - И она повернулась к своим подругам.

Гюльназ тоже перевела свой взгляд на них. Все в странном и непонятном молчании уставились на них. Будто перед ними было какое-то чудо. Неужели хоть что-то осталось от ее былой красоты? Странно. И потом, с нею же ничего такого не случилось... Тогда почему они так на нее смотрят?

- Девочки, знакомьтесь, эта Гюля - та самая кавказская красавица, о которой я вам рассказывала. - На этот раз голос Зины был бодрым и успокаивающим.

Внезапно Зина посерьезнела, как-то странно взглянула на Гюльназ. Ее смуглое лицо сделалось озабоченным.

- Гюлечка, а как Искендер? Ты ничего о нем не говоришь?

Гюльназ глубоко и спокойно вздохнула. Будто давно гнездившаяся и мучившая ее сердечная боль, чтобы выплеснуться, только и дожидалась этих слов. В комнате снова воцарилась тишина.

- Искендер ушел на фронт... Около месяца назад...

- Что пишет? Где он?..

- Не знаю... С того дня, как он ушел, я не получила ни одного письма. Ничего не знаю...

- А в военкомат обращалась?

- Конечно... Сколько раз туда ходила. Никто ничего не знает.

- А тот офицер, с которым я познакомилась у вас на свадьбе... как его фамилия?

- Данилов? Сергей Маркович?

- Да, он... Вы видитесь? Связь не прервалась?

- С тех пор мы виделись всего один раз... Обещал зайти, но ушел и пропал.

- Жаль, очень жаль!..

Гюльназ, вздохнув, промолчала, как будто эти слова свидетельствовали о смерти Данилова.

Зина все поняла. Про себя она решила, что не отпустит Гюльназ, оставит у себя, подкормит как сумеет, уложит спать в одной из спокойных теплых комнат. А потом? Что будет потом, она и сама не знала.

Как бы опасаясь скрытого смысла вдруг наступившей тишины, Зина торопливо и бессвязно попыталась успокоить Гюльназ:

- Ничего не поделаешь, Гюлечка, война... В конце концов все прояснится, либо письмо напишет, либо сам явится.

- Мне тоже так кажется, что именно сегодня вечером я обязательно его увижу. - Гюльназ грустно улыбнулась, - Предчувствие у меня... Вот вернусь отсюда домой, а он сидит и меня дожидается...

- Ну и пусть дожидается, - капризно прервала ее Зина. - Сегодня вечером мы не намерены тебя отпускать. Поздно... Если любит, до утра подождет...

- Зина...

- Нет, об этом не может быть и речи.

Зина ласково взяла ее под руку. Вдруг Зина скрылась за занавеской в дальнем углу комнаты и быстро возвратилась. Гюльназ едва ее узнала. Перед ней стоял сержант: военная гимнастерка цвета хаки, широкий пояс, на вороте гимнастерки - темно-шоколадные сержантские знаки отличия. Видно, эти девушки в белых халатах, как и Зина, - бойцы. Просто халат скрывает военную форму.

- Ну, как? Идет мне? - поинтересовалась Зина, поправляя гимнастерку под широким поясом. - Похожа я на бойца?

- Еще бы! - Гюльназ с трудом разлепила губы. - Ты великолепна, Зиночка!..

- Ты думаешь, Гюля? Может, и ты поменяешь место работы...

- Наш госпиталь сгорел, сгорел сегодня...

- Тогда я попрошу нашего главврача взять тебя к нам на работу.

- А кто у вас главврач? - нетерпеливо поинтересовалась Гюльназ. Будто в ответ предполагала услышать фамилию доктора Салимы.

- Семен Никитич... хороший дядька. Тебе понравится... Ну, идем... Ты такая усталая... И, наверное, ничего не ела...

Почувствовав, как она бессильна перед магнитом этих слов, Гюльназ содрогнулась. Неужели она действительно может остаться здесь, заставив Искендера ждать?

Но, раздумывая об этом, она и не заметила, что идет за Зиной, как послушный ребенок.

Уже больше часа они сидели в маленькой чистой комнатке с двумя кроватями. На небольшом столике, придвинутом к самому окну, дымились две чашки кофе. Съев кусок хлеба, миску жирной солдатской каши, Гюльназ понемногу отходила, лицо ее порозовело. Можно ли было поверить в то, что сегодня она ела мясо, вкус рисовой каши до сих пор ощущала она на губах. А теперь еще и кофе. Не счастье ли это? От одной такой мысли можно было умереть.

... На ее нежном лице снова расцвела жизнь. Потухшие было глаза Гюльназ, нежно засветились. К лицу прилила кровь, безжизненные губы медленно окрашивались. Зина знала цену этого состояния, если бы она могла его продлить. Теперь у нее стало легче на душе.

Зина встала, сделала несколько неуверенных движений, вроде соображая, чем бы заняться, и снова присела рядом с Гюльназ. Поставила перед ней чашку с кофе.

- Пей горячим, Гюля...

Гюльназ в ее странных движениях, в ее голосе почувствовала какое-то непонятное беспокойство. "Может, у Зины дела и я ей мешаю?.."

- Зина, может, мне, я... - она не досказала "Пойти домой?", но тут же поняла бессмысленность этих слов и закончила: - Прилечь отдохнуть?.. А ты займись своими делами...

- Какие там у меня дела... Не беспокойся...

- Тогда объясни мне... почему ты какая-то грустная... что-то тебя огорчило?

- Все обычно, Гюля. Вот я думаю, как мне завтра уговорить главврача...

- Ты обо мне? Да ты не думай об этом, Зиночка!..

Но она видела, что с Зиной творится что-то неладное. Ее одолевают какие-то мысли, связанные с более серьезными вещами. Но у кого в Ленинграде сейчас нет горя. Кого оно здесь обошло? И она решила, что теперь настал ее черед утешать Зину.

- Зина...

- Да...

- Ты ничего не рассказала мне о своем Яше...

- А что рассказывать?

- Где он? Видитесь ли вы?

- Яша на том свете, Гюлечка... Как мы можем видеться?

Гюльназ показалось, что Зина шутит.

- Я серьезно спрашиваю, Зиночка... Неужели расстались?

- Да, расстались. С той минуты, как Яша ушел на тот свет, расстались навсегда!..

- Что с тобой, Зина? Почему ты такое говоришь?

- Я?

- Разве можно так говорить о любимом? "На том свете" что это за слова?

Зина как-то странно улыбнулась.

- Я правду говорю, Гюля... Яков сражался как настоящий герой и погиб как герой. Имя его в списках бессмертных. Ушел из этого мира безвременно, на том свете будет жить. Есть такие, что не живут и на этом. - Какая-то гримаса боли прошлась по ее лицу.

Наконец постигнув смысл этой гневной иронии, Гюльназ попыталась перевести разговор на другое:

- А о том герое память осталась?

Зина ее поняла, но ей тоже хотелось спросить: "А о твоем герое осталась ли память?" Но она не спросила... Вдруг передумала.

- Нет! Да разве бы я согласилась?

- Что с тобой, Зина, так говорить грешно...

- Гюлечка, уж не... а ну-ка встань.

- Зачем? Я и так скажу. Я беременна. На четвертом месяце...

Зина, как кукла со сломанной пружиной, опустилась на свою кровать.

- Что ты говоришь, Гюля?! Дорогая... Да разве ты не знаешь, что это означает?

- Знаю... Я все знаю...

Вконец обескураженная ее спокойным, уверенным голосом, Зина вскочила:

- Значит, ты все знаешь? Знаешь! - Она оглядела ее с ног до головы. Знаешь, что вес новорожденного не привышает шестьсот- семьсот граммов, бывает и меньше... Знаешь, что их кормят при помощи специальных аппаратов, зондом. Знаешь? Я уже не говорю о том, что будет с этими детьми, когда они вырастут. Ты хотя бы смотрелась в зеркало. О каком молоке может идти речь?

- Я все это знаю, Зиночка, дорогая... но знаю и то, что мой долг...

- Ты твердишь о каком-то долге, как те выдуманные герои в выдуманных книгах.

- Если они об этом говорят, тогда почему они выдуманные? Тогда они совсем настоящие.

Зина на мгновение задумалась, но сдаваться не собиралась.

- Так уж важно тебе именно здесь, в блокаде, выполнять свой долг материнства? Разве нельзя подождать?

- Значит, нельзя. У другого времени будут другие горести и заботы...

Неожиданно Зина схватила Гюльназ, заключила в объятья, прижала к своей груди и стала тихо, тихо убеждать:

- Гюлечка, милая... Тебе будет трудно... Очень трудно. Ты не представляешь, как будет трудно. Гюлечка, выбрось все из головы. Мы все сделаем, ты не пожалеешь, Гюлечка... Иначе нельзя, пойми ты...

- Нет, Зина. Нет... дорогая. Даже если соглашусь я, Искендер рассердится. Ведь он знает, что у нас будет ребенок, как я потом посмотрю ему в глаза?..

Теперь у Зины снова изменилось настроение. Теперь она уставилась в одну точку и почему-то молчала. Гюльназ показалось, что своим упрямством она обидела ее. Да, наверное, Зина права, рожать в таких условиях... Но на другое, она не могла согласиться, не имела права.

Время шло. Наконец, Зина подняла голову. Обе открыто посмотрели друг другу в глаза, обменялись улыбками. Будто что-то сказали друг другу, Гюльназ не выдержала первой, она бросилась к Зине.

- Ты такая хорошая, Зина... Я не могу на тебя наглядеться. Ты прости, что я не слушаю тебя, прости, что я такая упрямая. Мне, наверное, суждено родить здесь, в этом огне и пламени. Если даже во всем Ленинграде останусь я одна, все равно я должна родить ребенка.

И, как бы сожалея о том, что исчерпались силы и она не может высказать то, что накопилось у нее на сердце, Гюльназ, тяжело вздохнув, умолкла. Но глаза ее будто проникали в самую душу Зины и пытались досказать сказку о матери, которая осталась одна в осажденном городе. А Зина, в изумлении читая эту чудесную сказку в ее прекрасных, выразительных глазах, все думала о том, что заставляет Гюльназ так поступать, какая сила бушует в этом тщедушном теле? Гюльназ прочитала в ее глазах сожаление? Неверие? Но цветы жизни явственно отражаются на ее лице. И ей приятно слышать сказку, что рассказывает Гюльназ, слушать ее, не перебивая. И если она хочет, чтобы Гюльназ всегда рассказывала эту сказку, она должна молчать.

Прижав голову Гюльназ к своей груди, она прошептала:

- Говори еще, Гюля, говори! - а в душе дала клятву: никогда не откроет она тайну, что свернулась у нее в груди, словно ядовитая змея.

Ровно двадцать дней назад вот здесь, на этой пружинной кровати, где сидит сейчас Гюльназ, Искендер скончался у нее на руках.

23

Гюльназ обошла все, что можно было обойти. Пыталась узнать что-нибудь об Искендере. Где-то ее встречали заботливо и приветливо, отвечали на все вопросы, которые она задавала, то сурово и резко выражали недовольство тем, что она пустыми вопросами отнимает у людей время. Но результат всех ее попыток был один и тот же: никаких сведений об Искендере, он будто птицей улетел в небо. Гюльназ видела в этом лишь одно объяснение: Искендеру где-то трудно приходится. Он где-то в таком месте, что и написать не имеет возможности. Другой причины быть не могло. Эти "трудные обстоятельства" и были последней соломинкой для Гюльназ, за этим уже ничего не существовало. Самые страшные, но самые обычные для города разговоры о смерти к Искендеру не имели никакого отношения.

Как только ее приняли на работу в полевой госпиталь, ей сделалось легче, будто пришел конец всем перенесенным страданиям, и она глубоко вздохнула. Она видела, что фронт рядом, значит, и она поближе к Искендеру.

Но как ни были сильны эти новые ощущения, они не могли пересилить ее каждодневных забот. Устроившись на работу, она попросила разрешения на один день сходить домой. Предлогом было взять кое-какие вещи, но только предлогом, единственной целью было: узнать что-нибудь об Искендере.

Рано утром, под пристальным, полным забот взглядом Зины она поела, оделась.

- Зиночка, дорогая... вечером меня дождешься? Во что бы то ни стало я к вечеру вернусь. Дай я тебя поцелую... Ты такая хорошая... Я так тебя люблю... Ну ладно, я пошла... прощай... - В дверях она обернулась: - Дождись меня... Зиночка!

Когда она проходила под окном своей квартиры, что выходила во двор, она подняла голову: а вдруг Искендер стоит у окна и ждет ее. Нет! Двустворчатые окна были наглухо закрыты черной шторой, они напоминали глаза слепца в черных очках.

Она торопливо поднялась по невысокой лестнице. Бумажка, вложенная ею в замочную скважину, была на месте. Она не хотела этому верить, Искендер должен был прийти, ведь сердце ее никогда не обманывало. Будто желая получить ответ, она вытащила записку из замочной скважины, в нее была вложена другая - тоже трубочкой. Лоб у нее сделался ледяным, руки дрожали, все тело бил озноб. Да, сердце ее никогда не обманывало, Искендер приходил...

Пока она разворачивала трубочку, не желавшую слушаться ее дрожащих пальцев, она успела побывать на том свете и вернуться обратно. А когда наконец развернула записку, ее подхватила и понесла другая волна: "Уважаемые Искендер и Гюльназ-ханум! Пришел вас навестить. Не застал никого дома. Очень сожалею. Ждать нет времени. Если смогу, зайду завтра вечером. Целую. Данилов".

Некоторое время Гюльназ стояла неподвижно. Что же делать? Кинуться за Сергеем Марковичем? Но куда? Она еще раз развернула записку, еще раз прочитала ее. Будто заблудилась между строк этого крошечного обрывка бумаги. Была околдована чарами только что прочитанных строк и при повторном прочтении открыла какой-то новый смысл этих слов. Интересно, зачем приходил Сергей Маркович? Неужели просто так, навестить? О боже, зачем я послушалась Зину и осталась там. Вдруг Сергей Маркович больше не придет? Нет, придет, он же сам написал, "если смогу... зайду завтра вечером"...

"Если смогу..." Эти слова она произнесла вслух и вздрогнула. Их можно было толковать как угодно: Сергей Маркович мог и не прийти. Вот обещал же он в прошлый раз, а не пришел. И она, и Искендер были уверены, что он придет, а он будто совсем исчез. А вот теперь, спустя два месяца, объявился, сам пришел повидаться, хорошо, что записку оставил.

Она открыла дверь, вошла в квартиру: размотала на голове шаль, сняла ее и повесила на вешалку. Огляделась. Прежде всего поискала следы рук больших, сильных рук Искендера - на домашних вещах. Кровать была в том виде, в каком она ее оставила; никто не прикасался к пустой и холодной посуде, Несколько угольков, положенных ею по счету перед печкой, казалось, тихонько потрескивали, но это ей только казалось. В комнате было холоднее обычного. Из щели в оконной раме, хоть и заткнутой ватой и тряпками, дуло. И весь этот день, до самого вечера, ей предстоит коротать в одиночестве. В запасе оставалось немного угля - можно было разжечь печь. Все равно она здесь ночевать не будет... Зина будет ждать ее в теплой комнате. На что ей уголь?

Она присела на корточки перед печкой и хотела протянуть руку, чтобы набрать угля, как вдруг кто-то будто схватил ее за руку: "Постой! Потерпи! Еще можно не разжигать печку!" Это был голос ее сердца.

Она выпрямилась. Еще не было одиннадцати. Данилов обещал прийти вечером. Значит, у нее есть несколько часов свободного времени. Можно сходить на почтамт.

Она уже обмотала голову шерстяной шалью, собралась выходить и вдруг вспомнила: а если придет Искендер? Надо опять оставить записку в замочной скважине: "Искендер, я ушла недалеко. На почту и обратно. Вечером буду дома. Гюльназ".

Аккуратно вложила записку в замочную скважину, заперла дверь. Ключ даже не коснулся бумажки.

Но лучше было бы ей на почту не ходить, одно расстройство. Ни от Искендера, ни из дому писем не было.

Тем же путем она возвратилась обратно. Мысль, как бурав, сверлила в мозгу. "Ну почему Искендер ничего ей не написал? Допустим, у него нет возможности, а почему не пишет Эльдар? Допустим, и у него времени нет, но из дому-то почему не пишут?" Эти "почему" так и волоклись за ней следом. Здесь, на знакомых тротуарах и поворотах улиц, число этих "почему" все множилось. Из развалин ее госпиталя как будто еще доносился вопль Виталия: "Гюля, где ты?" В ушах ее все еще отдавалось проклятье Германа Степановича: "Так вам и надо, получайте!"

Сердце ее готово было разорваться от тоски и одиночества. А город будто вовсе опустел. На него, как после воздушного налета, вдруг опустилась давящая, тяжкая тишина.

Она шагала медленно, сама не знала, куда бредет. По внешнему виду зданий, мимо которых она проходила, по разговорам, одежде входивших и выходивших людей она старалась определить: военное ли это учреждение или гражданское...

Она шла и вдруг увидела на левой стороне улицы низенький домик с частыми окнами, выходящими в небольшой скверик. Перед ним стояла машина "скорой помощи". Она поняла, что это госпиталь. Сердце ее забилось с тайной надеждой. А вдруг это та самая машина, о которой говорил Искендер. В этой машине он увидел доктора Салиму, даже побежал за ней, хотел разглядеть номер, но он был залеплен снегом. Свернув налево, она вошла в скверик. Как человек, хорошо знающий, куда он идет, она спокойно и уверенно направилась прямо к двери. Было тихо. В скверике - никого. Она смело отворила большую тяжелую дверь и очутилась в вестибюле. Справа был просторный красивый гардероб. Но он был пуст, там висело только несколько белых халатов. Слева, вдоль стены, - довоенный фотостенд.

Гюльназ двинулась вперед. В коридоре ей повстречалось несколько женщин в белых халатах. Они собирались пройти мимо, даже не взглянув на нее, но она сама их остановила.

- Извините... Вы не скажете?..

Одна из женщин - как видно, врач, Гюльназ заключила это по ее серьезному лицу и по фонендоскопу, торчащему из кармана халата, остановилась.

- Слушаю вас... - И она вопросительно посмотрела на Гюльназ.

- Не работает ли здесь доктор Салима? Салима Салимовна? Не знаете ли вы...

- Нет, не работает, и такого врача мы не знаем. Проговорив это, она быстро удалилась. Гюльназ, вся красная, растерянно смотрела ей вслед. Что она такого спросила? Разве можно быть такой невежливой? Слезы душили ее. С трудом взяв себя в руки, она собралась было уйти, как вдруг столкнулась лицом к лицу с пожилой женщиной. С печалью на улыбчивом лице та смотрела на нее.

- Что с вами, дочка? Кто вам нужен?

Почувствовав, что лицо ее горит, Гюльназ непроизвольно сказала:

- Я ищу одного раненого. Лисицын... Виталий...

- А, это вы о Витьке из сгоревшего госпиталя на Фонтанке... у него состояние тяжелое... На втором этаже, тридцать четвертая палата...

Гюльназ не верила своим ушам. Неужели эта женщина говорит о Виталии? Что это за наваждение, о господи! Она бросилась к лестнице. Сзади послышался спокойный голос:

- Так нельзя, дочка, иди, я дам тебе халат...

Она выхватила халат у нее из рук. "Говорите, состояние тяжелое?" И побежала вверх по лестнице. "Сейчас он меня увидит, и ему станет легче. Я это знаю, увидев меня, Виталию станет легче".

Хорошо знакомый ей госпитальный порядок, выстроенные в шеренгу в светлом коридоре шкафчики с лекарствами, койки, раненые, провожающие ее удивленными взглядами, снующие медсестры, все это было таким ей привычным и знакомым. Сейчас она увидит Виталия. Глаза ее уже искали тридцать четвертую палату.

Но в палате Виталия не оказалось. Ей сказали, что его перевели в другую, совсем плох. Услыхав все это от врача, Гюльназ взяла себя в руки. Достойно и сдержанно она попросила разрешить ей хоть на минуту повидаться с Виталием. Вернувшиеся к ней, как всегда в трудную минуту, терпение, гордость и достоинство юности - сыграли свою роль. Как можно было отказать в просьбе такому серьезному человеку?

Виталий действительно был совсем плох. Несколько человек в белых халатах стояли вокруг него, о чем-то тихо переговаривались. Гюльназ робко подошла к носилкам на железных опорах, прошептала:

- Виталий, дорогой... Ты меня слышишь? Я Гюльназ...

Белые бинты полностью закрывали его лицо, блестели лишь глаза. И вдруг в их глубине мелькнул, точно луч, быстрый огонек, мелькнул и... погас. И все... Это был отзвук на ее зов. Виталий ее услышал, узнал. Этот последний разряд молнии был доказательством того, что он узнал ее, узнал...

- Виталий!.. - Она склонилась над носилками. - Я люблю тебя. И всегда буду любить, ты - мой Эльдар.

Но она уже знала, что Виталий больше не слышит ее, больше не слышит.

Молча вышла она из госпиталя. Надо было возвращаться домой. Сергей Маркович ждет ее у дверей...

Как всегда, воображение опередило действительность. В квартире ее поджидало лишь безмолвное одиночество. К вечеру ожидалось похолодание. Но у нее не было иного выхода: надо было сидеть, вернее, лежать на кровати и ждать Данилова.

24

Гюльназ открыла сонные глаза. Где она? Огляделась. И сразу все вспомнила: у себя в квартире. Одна. Ни Искендера, ни Данилова. Не пришли. Всю ночь она их прождала, а они не пришли. Данилов уже второй раз дает слово, но не держит его. Что поделаешь? Война. Когда же она заснула? Нет, не вспомнить. Который час?

Зина... О, господи! Что это с нею? Ведь сегодня с раннего утра она должна была выйти на работу. Ее же взяли в полевой госпиталь. А она... Как же это случилось, что она проспала? За это ее теперь могут наказать. Ведь она - на военной службе.

Гюльназ вскочила и начала собираться. Забыла обо всем на свете. Забыла написать Искендеру записку и вложить в замочную скважину. Во что бы то ни стало она должна добраться до госпиталя к началу работы. Хорошо, что она знает дорогу.

Минут через сорок она уже шагала по знакомой неширокой улице, где находился госпиталь. Мчавшиеся машины обдавали ее снегом. Здесь было много военных. Но где же госпиталь, не заблудилась ли она, но она не узнавала и зданий, что были вчера рядом с ним. Куда же она идет? Где то низенькое здание?

Она остановилась, ничего не понимая. Навстречу шли два офицера. Хотела обратиться к ним, но не решилась. Может, подойти вон к тому старику, что стоит у ворот.

- Дядя, мне нужен полевой госпиталь, дом восемнадцать... по улице. Вы не скажете... где он?

- Госпиталь переехал отсюда... этой ночью...

- Как переехал? Я ведь там... - Гюльназ растерялась, что же это она так раздраженно говорит с человеком, который ни в чем не виноват. - Извините меня, пожалуйста. Вы не знаете, куда он переехал?

- Откуда же я могу это знать, дочка? - И посмотрел укоризненно в ее глаза, полные слез. - И лучше, что не знаем. Вот видишь, какой-то негодяй выдал эти сведения врагу.

Гюльназ посмотрела в сторону, указанную стариком, и только теперь увидала, что дом, где размещался госпиталь, просто исчез, остались только огромные воронки, впадины и ямы, припорошенные свежим снегом. И на месте домов, что стояли вокруг, - снежные бугры.

- Хорошо, что мы успели вынести всех раненых, - продолжал старик, помолчав. - Еще бы полчаса - и все погибли бы...

- А сотрудники госпиталя? Им тоже удалось?..

- Конечно... всех. До последнего человека.

- Скажите, пожалуйста, может быть, вы знаете Зину... Зину Николаеву?

- Знаю, конечно. Она тоже уехала с госпиталем.

- Куда? Может, она сказала вам что-нибудь обо мне?

- О вас? Нет, она мне ничего не говорила... А вы кем ей доводитесь?

- Подруга... Мы вместе учились.

- Ах, вон оно что. Вы о Зине не беспокойтесь. Я сам видел, как она садилась в машину. Они с Машенькой сели в кабину и уехали.

Гюльназ ничего не сказала, у нее не было слов. И не было сил сдвинуться с места. Зина уехала и увезла с собой надежду о вкусном солдатском хлебе, миске жирной солдатской каши с куском мяса, дымящейся чашке кофе. Она должна была снова вернуться в свою холодную комнату, названную когда-то Даниловым "любовным объектом", к своему одиночеству. Бомбы, превратившие в развалины эти плоские дома, развеяли в прах и ее мечты.

* * *

Город редел у нее на глазах. От Искендера по-прежнему не было никаких вестей. Данилов больше не появлялся. Где была Зина - никто не знал. Соколов бесследно исчез. А Виталий покинул ее навсегда, больше они никогда не увидятся.

Люди, дорогие ей, по одному оставили ее. Не было ли это еще одним испытанием, выпавшим на ее долю? Но разве не грех устраивать такое тяжкое испытание одинокой, беспомощной и к тому же беременной женщине? За одиночеством прятался страх, он, как паук, затягивал в свои сети. Теперь она уже боялась оставаться дома одна. Вслед за одиночеством в комнату просачивались и другие страшные вещи; голод, холод, а за ними - смерть. Нет, у нее не было права отступать ни на шаг. Стоило хоть раз споткнуться, хоть раз заколебаться, хоть раз заплакать, заныть, дрогнуть - она изменила бы самой себе. Обманула бы Искендера и теперь уже задула бы свечу жизни своего младенца. Она должна была сама себе помочь, сама себе быть опорой. Самой предстояло ей зажигать огонек надежды в своем сердце, быть собственным целителем.

И снова был облачный, морозный день. В более чем обычной тяжелой тишине город ожидал очередного воздушного налета врага. Когда она вышла на самый знакомый ей в городе Невский проспект, была объявлена воздушная тревога. Странный писк знакомых звуков будто схватил ее руку и поволок за собой в убежище. Она невольно спустилась в подвал одного из ближайших домов. И сразу же узнала его: здесь они были с Искендером и Сергеем Марковичем, когда возвращались от Зубермана.

Вспомнив вдруг о Германе Степановиче, она обрадовалась. Давно уже ничего не знала о нем. Раз уж так случилось, после отбоя она обязательно навестит старика.

Народу в убежище было мало. Когда глаза ее привыкли к полумраку, она огляделась, поискала глазами: а вдруг здесь Герман Степанович? Она прошла в самый конец и прислонилась к краю холодного сиденья. Не села. Так и простояла до самого отбоя.

И, задыхаясь, побежала к дому, где жил Герман Степанович. Теперь она была почему-то уверена, что старик в эти минуты дома, в своем "зимнем дворце". Вот он подходит к окну и, потрясая кулаками, кричит: "Так вам и надо, проклятые! Чтоб вы сгорели!", а потом усаживается за рояль и играет "Патетическую".

По знакомым ступеням поднялась она на третий этаж, нажала кнопку звонка. Изнутри - ни звука. Вспомнила, звонок, может и не работать, нет света. Постучала в дверь. Ответа не последовало. С внезапным волнением, переполнившим грудь, она толкнула дверь. Дверь была не заперта. Она оглядела темный коридор. Что-то подталкивало ее вперед к "зимнему дворцу" Зубермана. Дверь его комнаты тоже была открыта, причем залита каким-то необычным светом. Но все здесь было будто окутано странным туманом. У окна с бархатными шторами метались пылинки. Гюльназ в страхе отступила. Пол был тоже покрыт слоем пыли, свет заливал комнату, он струился из окна, где были бархатные шторы, и еще... сверху, с потолка... Там была пробоина, зияла большая дыра.

Она все поняла.

Зуберман, пожелавший сгореть в прометеевом огне музыки Бетховена, распахнул черные шторы: если Александр, со своей Гюлей захотят его навестить, они не увидят комнату во мраке. Над роялем клубились нежные пылинки. Герман Степанович сидел, опершись правой рукой о рояль, прислонив голову к открытой крышке. На его кривых, как орлиные когти, пальцах застыли капли крови. А левая, словно голубиное крыло, распростерлась по клавишам.

В тяжелом молчании Гюльназ сделала несколько шагов, приблизилась к старику. Рукой дотронулась до пятна крови на затылке, прикрытом мягкими белыми волосами. Затем взгляд ее прошелся по нотным тетрадям, что лежали на рояле. И остановился на паспорте в толстых черных корочках. Осторожно взяла она его в руки, раскрыла. Глаза затуманились.

"Зуберман Герман Степанович. Место рождения - Гамбург, национальность немец".

Держа паспорт в дрожащих руках, не зная, зачем он ей, она двинулась к двери. "Значит, он был немец, - шептала она. - Истинный немец... как Бетховен, как Гёте..."

Когда Гюльназ, закрыв за собой дверь, вышла на полутемную площадку, она поняла: вот погас еще один огонек надежды, кольцо сжималось. Число дорогих людей, молча покидающих ее, увеличивается. Странно, что с уходом они становятся еще дороже.

Чья теперь очередь?

* * *

Гюльназ больше не интересовалась - в замочной скважине ее бумажки или нет: если Искендер придет домой, он прочтет ее записку и успокоится. Заранее будет знать, что его беременная жена жива-здорова. Это само по себе уже утешение.

Данилов тоже как будто привык видеть в замочной скважине этой квартиры маленький обрывок бумажки. После того как в последний раз он был здесь, прочитал написанную по-азербайджански, адресованную Искендеру записку, написал сам еще одну и вложил в замочную скважину, он, видимо, полагал, что хотя он и мог повидать Гюльназ, но раньше прочитает ее ответ. Но сегодня, обнаружив в замочной скважине записку, адресрванную Искендеру, он ничего не мог понять. Что это означало? Он мог поклясться - это не была ее старая записка Искендеру, записка была написана заново. Значит, Гюльназ ничего не знает о геройской гибели своего мужа? Да и как могло быть иначе? Он, полковой комиссар Данилов, находясь на передовой, сам не так давно узнал о гибели своего друга. Случайно прочитал в "Ленинградской правде" статью "Легенда о храбром танкисте". А Гюльназ, видимо, не только не читала эту газету, но и другие ей ничего не передали. История, рассказанная в статье, действительно походила на легенду. Там говорилось о подвиге чернобрового, черноглазого парня из Азербайджана по имени Искендер, которому удалось на своем танке прорваться в тыл врага, таким образом на какое-то время разомкнуть кольцо блокады. Оказывается, этот парень собственными руками собрал свой танк. Танк сделался его крепостью и его могилой. Молодой танкист ворвался в логово противника, сокрушая все на своем пути. Танк, изрыгающий смертоносный огонь, походил на страшное чудовище. Среди фашистов началась паника. Танк надвигался, танк ревел, сотрясая своим ревом землю и небо, железное чудище крушило все вокруг. Но это был танк, обыкновенный танк, изготовленный на одном из заводов города, стиснутого блокадой.

Более двух часов продолжался этот легендарный поход. Молодой танкист, сея панику и смерть во вражеском стане, все-таки прорвался к своим. Его видели залитого кровью. Товарищам, подоспевшим ему на помощь, он только и успел сказать:

- Смелее, ребята! Смелее! Кольцо блокады здорово проржавело!.. Я сын кузнеца и знаю, как непрочно ржавое железо...

В кармане у Данилова была газета с этой статьей. Но он опять не застал Гюльназ дома. Из записки в замочной скважине следовало, что Гюльназ здесь. Вечером вернется домой. Но до вечера он ждать не мог. Что оставалось делать?

Он походил перед дверью, подумал. Может, еще раз написать записку, пообещав прийти как только выдастся время? Нет, рука не поднималась это сделать. Обмануть Гюльназ в третий раз, заставить ее ждать - это уж очень бессовестно. Оставить газету и уйти? Он мог как-то просунуть ее в дверь. Но нет! Почему Гюльназ должна узнать эту горестную весть таким образом? Это означало погасить последний огонек надежды, запрятанный в замочной скважине.

Он медленно спускался по лестнице. Может, он встретит ее там внизу, у лестницы, или во дворе, в воротах, или на улице, вон на том углу. Но Гюльназ не было.

25

Мороз держался. Но в городе было объявлено: "Норму хлеба увеличили". От этого сообщения, хоть снег и не таял на улицах, начинала оттаивать безнадежность, застывшая в сердцах, словно лед.

Гюльназ услышала эту новость дома, она была больна. Уже два дня не ходила на работу... "Оказывается, слова имеют свет, аромат и даже вкус, думала она. - В нашем языке существуют слова, которые пахнут хлебом, имеют его вкус". Но ни аромат, ни вкус этих слов ее не насытил, напротив, вызывал еще большее чувство голода. Желудок будто молил вслух. Единственный способ избавиться от этих мучений: не думать о еде. Спать, спать! Но предки верно говорили, что ужаленный змеей заснет, а к голодному сон не идет. Она старалась думать об обычных, каждодневных заботах и еще явственнее ощущала аромат дополнительных ста граммов хлеба, которые получит в тот день, когда встанет с постели.

С этими мыслями она лежала не двигаясь, натянув на голову сложенное вдвое одеяло. Когда мысли ее, побродив по заснеженным улицам города, утомлялись, то снова возвращались сюда - в квартиру, еще более холодную, чем улица. Сегодня по телу ее непрерывно бегали мурашки. Это нельзя было назвать болью, но это было хуже любой боли. Температура была невысокой, не больше тридцати восьми. Она ее и не мерила, но знала, что это именно так. Она не могла заставить себя подняться. Она очень хорошо знала, что это такое: голод, который уложил ее, верный спутник смерти. Как много она об этом слыхала. И до того, как слечь, скольких видела в таком положении. Всюду говорили о квартирах, превратившихся в склепы. Но она не хотела верить, что однажды и к ней заглянет этот вестник. У нее была хлебная норма, в день она съедала несколько ложек горячего супа или безвкусной, несоленой каши. Значит, в постель ее уложило другое, болезнь? Могла быть и иная причина. В эти мгновения она вспомнила о существовании в ней второй жизни.

- Интересно, где сейчас Иакендер? Что делает? - вдруг тихонько прошептала она. И сама обрадовалась, услыхав собственный голос, но тут же себя одернула: какова, лишь только сделалось тяжело, так мысли об Искендере ушли, и она переключилась на себя.

Сосредоточенно, направленно, шаг за шагом, она попыталась представить себе множество причин столь неожиданного, внезапного исчезновения Искендера. И всякий раз конечным результатом была успокаивающая, обнадеживающая мысль. Потому что иной она быть и не могла. Та иная, страшная мысль, что трепетала в дальнем холодном уголке ее сердца, беспощадно изгонялась.

"Где бы он ни был, не сегодня завтра он должен появиться, может быть, сегодня вечером..." Следуя за этими мыслями, она скользнула взглядом по равнодушному потолку. Затаив дыхание, вслушивалась в звуки за окном, к шорохам за дверью, шагам. Прежде она просто не замечала их. Иногда, установив, куда направлены эти шаги, радовалась: ее соседи еще живы, уходят, приходят.

Но сегодня почему-то за дверью не было слышно ни этих шагов, ни каких бы то ни было звуков: "Видно, в этом доме больше никто не живет... Все умерли... или уехали. Надо было мне тогда послушаться Искендера, уехать... Чем так... в одиночестве умирать... Нет, нет... хорошо, что я не уехала. Как бы я посмотрела в глаза папе и маме? Теперь я уже могу ехать. Если не умру... Это что за слово такое? "Умереть!.." Я ведь не хочу умирать. Я поклялась Искендеру, что память его буду хранить как зеницу ока. Уезжая отсюда, я и его с собой возьму. Мы вместе вернемся в Чеменли. Тогда все меня простят".

Уголком глаза она повела в сторону окна. Который час, долго ли до вечера? Но за окном было мрачно, и этот мрак ни о чем ей не сказал, и она вернулась к своему единственному занятию - думать. "Вдруг я и завтра не смогу встать? Что я тогда буду делать? Нет, завтра все будет хорошо, температура у меня упала. Этой ночью постараюсь заснуть. Ни о чем не вспоминать... Если и завтра не смогу встать, тогда..." Почему-то мысли ее вновь вернулись к людям, беззвучно, безмолвно угасшим в безлюдных кварталах города. Они падали прямо на улицах, их везли на санках, на тележках, они были уложены в ряды прямо по берегу реки. Вдруг эти трупы будто ожили, встали лицом к лицу со страшными призраками людей, умирающих в эти минуты в своих холодных квартирах. Что это, господи? Уж не конец ли? Она замерла, ей показалось, что под сердцем она услыхала слабое дрожание. Да, конец. Наверное, и дитя ее в материнской утробе тоже доживает последние минуты.

Не теряет ли она способность мыслить... Гюльназ приложила руку к животу, подождала. Будто хотела услышать что-то в ответ от своего младенца на эту последнюю ласку. И вскоре потеряла сознание: отзвука не было.

Гюльназ не знала, сколько прошло времени, прежде чем сознание возвратилось к ней. В ушах билось далекое и таинственное: тук... тук... тук!... Будто кто-то переговаривался с нею азбукой Морзе. Напрасно! Она ведь не знает этой азбуки. Стук повторился. Может, те, что живут наверху, на втором этаже, зовут ее на помощь? Нет, там тихо. Давно уже над ней никто не живет. Прошло еще какое-то время, и она догадалась, что этот стук - самая легкая в мире азбука Морзе: в дверь стучали. Мир закружился вокруг нее. Прошло еще несколько минут. Она явственно различила звуки шагов, удаляющихся по лестнице. В этом не могло быть сомнений. Гюльназ и сама не знала, как ожило ее тело, какая новая таинственная сила подняла ее с постели. Еще мгновение, и ее обнаженные, тонкие, обессиленные руки ухватились за дверную ручку.

- Кто там?

Отчетливо услыхав удаляющиеся от двери шаги, которые она распознала до того, как отозваться, она замерла от ужаса: "Я опоздала. Опоздала на целый век. Он ушел. Решил, что меня нет дома". А у нее нет сил его окликнуть. И тот, кто стучал только что в дверь, больше не вернется. Но в ту же минуту снизу донеслось:

- Вы дома, Гюльназ-ханум!

Еще не решив, во сне это или наяву, Гюльназ ощутила, как по телу ее прошлась и погасла молния. В ее свете она будто разглядела эти родные слова "Гюльназ-ханум". Она покачнулась и, разведя руки, словно крылья, опустилась на ледяной пол, ничего не чувствуя, ничего не воспринимая. Но, где-то подсознательно радуясь, что слова "Гюльназ-ханум" только обрушили ее на пол, но не сразили. Потому что она в сознании, сердце ее бьется, и она слышит торопливые шаги поднимающегося вверх по лестнице, шаги Данилова. Его послала сама судьба, послала любовь Искендера, дитя в утробе позвало его. Этот человек - ее спаситель, ее божество.

Наконец шаги приблизились и замерли возле нее, и Гюльназ ощутила на лице горячее дыхание своего спасителя. Не только на лице, это она почувствовала всем своим существом. Этот человек, что-то бормоча про себя, поднял ее на руки. Осторожно принес и уложил на постель. Да, все верно. Тюфяк еще хранил тепло ее тела, одеяло было горячим. Спаситель одной рукой накинул на нее одеяло, другой нащупал пульс. Гюльназ все это слышала, она все еще была не в состоянии открыть глаза, вымолвить слово. Ей хотелось только одного, чтобы спаситель еще раз прикоснулся к ней, согрел ее руки своими ласковыми ладонями. Но он, оказывается, был способен на большее. На какое-то мгновение он отошел от кровати, пошарил где-то в углу своими большими теплыми руками, Гюльназ слышался какой-то странный, загадочный шелест. Что-то шуршало - мешок ли из грубой ткани, торбочка ли или же что-то еще. Может, это та самая продовольственная сумка? Где-то закипала вода. Звякнула жестянка. Наконец он снова приблизился к ее кровати. Подложил большую и теплую руку ей под голову, приподнял от подушки.

- Гюльназ-ханум!..

Она узнала этот голос. "О боже! Сергей!.. Наш дорогой друг... Как хорошо, что ты пришел. Как хорошо, что нашел меня..."

- Пейте, Гюльназ-ханум, это шербет. Еще немного... вот так... еще глоток...

Он поднес полную кясу к ее бескровным губам. Медленными глотками Данилов поил ее только что приготовленным шербетом. И Гюльназ ощущала, как из кясы в ее тело вливался не шербет, а жизнь. И потому понимала, что оживает с каждой минутой. Когда кяса была опорожнена, Данилов опустил ее голову на подушку, а сам, снова открыв притягательную сумку, вытащил оттуда сухари, сухое молоко, колбасу, яичный порошок. Он хорошо знал, что людям, долгое время голодавшим, нельзя сразу давать много еды. Поэтому отложил в сторону всего понемногу, по небольшому кусочку. Как только Гюльназ придет в сознание, он сам будет медленно кормить ее.

* * *

Гюльназ лежала в забытьи до самых вечерних сумерек. Данилов догадывался о ее душевном потрясении. Надо было переждать. Наконец она открыла глаза:

- Сергей, наш дорогой друг...

От этого горячего шепота сердце Данилова дрогнуло. В то же время затеплился огонек надежды. Кризис миновал.

Взяв в ладони слабую руку Гюльназ, он так же горячо откликнулся:

- Все будет хорошо, моя дорогая!

Потом заглянул в черные горящие глаза, устремленные на него с благодарностью, и будто увидел в них свое отражение. В них были и боль, и тревога. Эти глаза, наполнившие его сердце огромной, как мир, печалью, теперь дарили ему такую же огромную, как мир, радость.

- Почему так жарко в комнате, Сергей Маркович, или это я так горю?

Данилов кивнул на печь, что стояла в углу комнаты:

- Я собрал немного дров, печь топится...

- Вы?.. Вы... вы... Сергей Маркович...

- Успокойтесь, Гюльназ... вам нельзя волноваться... Я еще приготовил вам кофе... Сейчас... - Он встал и принес полную чашку, стоявшую на табурете у печки. - Мы теперь вместе поужинаем... И так вкусно... У нас все есть... Он пододвинул продукты, давеча отложенные в сторонку. - А стол мы накроем вот тут, у тебя на коленях. Ты будешь есть прямо здесь, хорошо? Держи голову, я немного подниму подушку. Вот так...

Гюльназ показалось, что она вот-вот снова потеряет сознание. Чудодейственные слова Данилова сильной волной подхватили ее и хотят швырнуть куда-то в бездну. Если бы Данилов в тот же миг не поднес к ее губам чашку, которую держал в своей большой, ласковой руке, эта сильная волна могла бы захлестнуть ее, унести. Другой рукой - такой же большой и ласковой - он протянул ей кусок хлеба. На ломте хлеба лежал кусочек, совсем крохотный кусочек колбасы. Гюльназ взглянула на этот ломтик хлеба, на эту колбасу, и неведомое чувство так обрушилось на нее, что она чуть было снова не лишилась сознания. Но было поздно. Данилов принялся кормить ее. Его рука была похожа на клюв ласточки, кормившей своего неоперившегося птенца. Гюльназ не успевала проглотить один кусок, как эта самая рука, точно клюв, приближалась к ней.

Данилов рассказывал о своей работе, о положении на фронте, об открывшейся на Ладожском озере Дороге жизни. Он только не заговаривал об Искендере, это еще предстояло. К тому же ждал, чтобы она сама заговорила первой. Он все еще носил с собой "Ленинградскую правду".

Она не хватала, не проглатывала кусок, как это свойственно всем долго голодающим людям, а ела спокойно и не спеша. Данилов также спокойно глядел на ее бескровные губы, трогательный детский подбородок, длинную, все еще хранившую свежесть шею.

- Сергей Маркович, а вы? - Широко распахнув ресницы, Гюльназ с нежной улыбкой посмотрела на него. Это была первая улыбка, которую увидел сегодня Данилов на ее лице, и, значит, первый отклик на его старания.

- Вы обо мне не беспокойтесь, Гюльназ-ханум, - проговорил он ласково. Сначала я покормлю вас, а потом...

- Мне кажется, что я и сама уже смогу есть.

- Правда? Вот и отлично. Это ваша сегодняшняя порция. Не обижайтесь, но пока...

- Этого много, Сергей Маркович... Да мне и нельзя много есть.

- Знаю, потому и выделил норму...

- Я вас понимаю, Сергей Маркович... Вы... вы... такой...

- Молчать!.. Вам нельзя много разговаривать!

С этими словами Данилов легонько прикрыл ей рот своей рукой. Гюльназ, радуясь этому неожиданному прикосновению, покрыла эту большую ласковую руку поцелуями. Это так тронуло Данилова, что он вдруг осознал, какой для него Гюльназ родной человек, в эти минуты она сделалась ему еще ближе и роднее, а этот поцелуй признательности и вовсе растрогал его сердце.

И, желая скрыть от Гюльназ переполнившие его сердце радость и счастье, он произнес:

- Кажется, еще есть чашка кофе. - И встал. - Не выпить ли его вам?

- Нет, довольно. Сергей Маркович, выпейте этот кофе сами.

- Я больше люблю чай. А кофе - это вам... Может, Гюльназ-ханум, вы тоже хотите чаю?

Как бы стесняясь дать согласие, Гюльназ посмотрела на него, в ее взгляде была такая благодарность и признательность, которые трудно было выразить словами. Они будто говорили ему: "Милый Сергей Маркович, вы когда-то нарекли эту комнату "любовным объектом", теперь вернули ей дыхание жизни. Разве вы это не чувствуете? Об этом свидетельствует даже дымящаяся чашка у вас в руках. Стены этой ледяной комнаты оттаяли от вашего дыхания, вашего смеха, ваших слов, вашего взгляда". Об этом сейчас думала Гюльназ, а это означало, что она разорвала свой саван. Она уже чувствовала себя совсем здоровой, хоть и была слаба физически, но духом - абсолютно здорова. Теперь он может уйти, оставив Гюльназ совершенно спокойно.

Времени у него действительно было в обрез.

Данилов непроизвольно взглянул на часы. Услышав дрожащий голос Гюльназ, раскаялся.

- Сергей Маркович, вы торопитесь? Ведь вы ничего не сказали об Искендере. Вы ни разу не видели его там, на фронте?

Данилов понял: Гюльназ ничего не знает.

- Нет, не видел... - Чтобы освоиться в новой ситуации, он, как бы растягивая время, медленно заговорил: - А вы не знаете, куда он получил назначение?

- Нет, я ничего не знаю, ничего!.. Он забежал ко мне в госпиталь, сказал, что, может быть, вечером еще попадет домой, с того дня он не написал ни строчки.

Данилов растерялся вконец. Что делать? На что решиться, что будет правильным сейчас в ее положении - сказать правду или умолчать?

- Разве может быть на фронте такое, чтобы нельзя было написать письмо?

Данилов еще не пришел к окончательному решению, но на каждый ее вопрос он должен был отвечать. Причем эти ответы в какой-то мере должны были быть правдоподобными.

- Конечно, такое случается, Гюльназ-ханум, особенно здесь, на нашем Ленинградском фронте, что угодно может произойти.

Смысл последних слов он осознал только после того, как они были произнесены. Но Гюльназ то ли не услыхала этих слов, то ли до нее не дошел их второй, страшный смысл.

- Искендер дал мне слово, что по крайней мере дважды в неделю будет навещать меня. Говорил, что будет тут рядом... на пулковском направлении.

Данилов помолчал, затем, улыбнувшись, произнес:

- Вот видите, Гюльназ-ханум, Пулково и Ладога - это же разные направления. Конечно, я не мог встретить Искендера. Разные участки фронта.

Гюльназ улыбнулась чуть виновато, будто просила у своего спасителя прощение. Наступившее молчание еще раз напомнило Данилову, что пора уходить. Но надо было сделать как-то так, чтобы Гюльназ не обиделась.

- Вы долго пробудете в городе, Сергей Маркович? - Гюльназ внезапно отвлекла его от его беспокойных мыслей.

- Нет, всего один день... Завтра покончу с делами, а вечером отправлюсь в путь.

- Куда?

- Известно куда - на фронт.

- Вас часто командируют в город?

- Это второй раз... нет, прошу прощенья... третий...

- Ага, вон как... - Гюльназ проговорила так по-свойски, с такой искренностью, что Данилов восхитился чистотой этих слов, их непритворностью и в то же время вспомнил, что, когда прошлый раз он приходил сюда, она не оставила ему записки в замочной скважине.

- О вашей первой командировке я знала, - так же по-свойски продолжала Гюльназ. - Но второй раз вы обо мне даже не вспомнили. Не так ли?

- Нет, не так... - Данилов старался подладиться под ее тон.- Я приходил... Вас не было дома...

- Когда? Когда это было?

- У меня есть документальное оправдание. Записка, забытая в замочной скважине...

- Я ее не забыла, Сергей Маркович... - Гюльназ вдруг порывисто приподнялась на локте. - Я специально не трогаю эту записку, вдруг Искендер придет домой, не застанет меня. Подумает... - Она не смогла закончить.

- Ага, все ясно. Хорошо, что я не обратил внимания на ту бумажку и постучал в дверь. Иначе...

- Не говорите, Сергей Маркович, - Гюльназ опустила голову на подушку.

Данилову надо было уходить. Гюльназ понимала, что он торопится, и ругала себя в душе. Вместе с тем ей так не хотелось отпускать его, так хорошо было слышать его голос, видеть его большие руки. Попросить, чтобы он чаще приезжал в город? Но ведь он не распоряжается собой... Как же можно такое просить.

Данилов наконец поднялся.

- Пора, надо идти, Гюльназ-ханум, - сказал он и взглянул на вешалку, где висела его шинель.

Из груди Гюльназ вырвался непроизвольный вздох:

- Не уходите, Сергей Маркович... - И чуть слышно добавила: - Хоть еще минут десять побудьте со мной.

Данилов заколебался, взглянул на часы и хотел что-то сказать, но Гюльназ опередила его:

- Нет, идите, вы опаздываете, извините меня, Сергей Маркович, я и сама не знаю, что говорю... Я так хочу, чтобы вам было хорошо.

- Спасибо, Гюльназ-ханум... Десять минут я еще могу посидеть. - С этими словами Данилов снова сел на свое место, в изголовье ее кровати. - Я вижу, вам стало немного лучше. Завтра рано утром я еще раз вас навещу.

- Я это знаю... нет, как это сказать, я уверена, что вы снова придете ко мне.

Данилов хотел что-то добавить, но не нашелся. Гюльназ это заметила и укорила себя за то, что помешала ему уйти. Внезапно она приподнялась на правом локте:

- Сергей Маркович, я хочу вам что-то сказать. - Она приблизила к нему свое пылающее лицо. - Вы позволите?

- Конечно... Что за вопрос...

- Вы... вы самый дорогой для меня человек... Я вас люблю... у меня сердце разорвется, если я не поделюсь с вами своей радостью.

- Вашей радостью? - Данилов смотрел на нее с изумлением. - Да, радостью... вы знаете... я беременна... Я... я... буду матерью, Сергей Маркович...

Данилов глядел на крупные блестящие слезинки, ползущие по ее щекам. Он не знал, что сказать. Хотел было вытащить из кармана носовой платок и вытереть их, но передумал. Как прекрасны в эти мгновения были глаза Гюльназ, эти слезы, застывшие на ее щеках! Эти глаза с дрожащими в них слезами были божественно красивы. Да и она сама, весь ее облик - блокада, голод, гибель мужа, дыхание нового существа. О боже!

Данилову захотелось взять ее руки в свои и многократно покрыть их поцелуями. Но он тут же отказался от этой мысли. Вспомнил, как Гюльназ сама давеча покрыла его руку такими же поцелуями. Наклонившись, он поднял лежавшую рядом продовольственную сумку. Он уже собрался положить ее на колени и открыть, когда Гюльназ быстро схватила его за руку.

- Нет, не надо, - сказала она. - Я знаю, вы выделили мне столько, сколько мне нужно, и положили вон туда.

- Гюльназ-ханум, это его доля...

И он принялся гладить своей большой ласковой рукой худую слабую ладонь Гюльназ. Гюльназ задохнулась: "Как горяча, как ласкова эта рука, точно рука Искендера. Это рука брата, рука отца..." Слезы катились по ее щекам, но вымолвить она ничего не могла.

26

Стоял солнечный летний день. Все вокруг было залито спокойным и мягким светом. Впереди, насколько хватал взгляд, раскинулось море. Дремали в зелени безлюдные дачные дома и участки. Шумел, погруженный в светлую утреннюю тишину, лес.

Гюльназ стояла на деревянной лестнице небольшого двухэтажного дома. Щурила глаза, еще не привыкшие к солнечному свету. Рядом с ней стояла худая, невысокая женщина с маленьким круглым лицом, на котором подрагивали частые морщинки. Взяв Гюльназ под руку, женщина попыталась помочь ей спуститься с лестницы. А Гюльназ, будто не понимая, что от нее хотят, ухватилась рукой за гладкий поручень и тоскливым взором оглядела все вокруг.

- Уж не боишься ли ты спускаться по ступенькам, деточка? - Ласковый голос стоявшей рядом невысокой женщины отвлек ее от дум. - Не бойся, я держу тебя... спускайся потихоньку...

Гюльназ, как ребенок повинуясь ей, сошла по ступенькам на крыльцо, а оттуда - во двор. И они двинулись по дорожке, по обеим сторонам которой росли тюльпаны и маки.

- Тетя Надя! Мы будто в раю!.. - Ее голос, мягкий и спокойный как солнечный свет, разнесся далеко вокруг. - Целое цветочное море. Откуда оно? Откуда столько цветов?

- А ты как думала, деточка... - так же ласково отозвалась старая женщина, которую она называла "тетей Надей". - У нас в поселке все разводят цветы. - И, как бы вспомнив о чем-то более важном, серьезно заключила: Даже сам господь бог.

Взглянув на старую женщину, на лукавую улыбку, утонувшую в глубоких морщинах, Гюльназ поняла, о чем она говорит: конечно же о полевых цветах, раскинувшихся на просторе.

Они долго и медленно шли по направлению к берегу залива. Узкая полоска пляжа из мелкого песка тянулась куда-то вдаль, змеей извиваясь вдоль берега. По словам тети Нади, выходило, что по этой серой полоске они пройдут еще немного, а там у того зеленого, плоского холмика, воронкообразно спускающегося к морю, их сегодняшняя прогулка закончится.

Гюльназ, глядя на указанный воронкообразный холм, тихо и радостно прошептала:

- Тетя Надя, давай посидим здесь хоть немного? Какой чудный морской воздух...

Маленькие глазки тети Нади с удивлением устремились на нее:

- Что ты говоришь, деточка моя? Как это посидим? А вдруг...

- Давай посидим, тетя Надя... Ничего не будет вдруг. Я знаю.

- Хорошо, тебе виднее... деточка моя... Я не возражаю... Осторожно обхватив ее за талию своей маленькой сморщенной рукой, тетя Надя направилась к огромной липе, что была справа от дороги. Гюльназ впервые видела липу и, восхищенная горделивым станом дерева, воскликнула:

- Ах, какое красивое дерево, тетя Надя! Давай посидим прямо здесь, в его тени.

- Как скажешь, деточка... давай посидим...

Вокруг липы было несколько старых железных скамеек. Свежевыкрашенные, они будто издалека улыбались людям. Гюльназ показалось, что и эти выкрашенные скамейки, и эта величественная липа, распростершая над ними свои крылья-ветви, осознавали свою удаленность от опасности блокады.

Они молча присели на одну из скамеек. Солнечные лучи, пробивающиеся сквозь листья дерева, будто играли в жмурки. Когда легкий морской ветерок ворошил листья, солнечные пятнышки перебегали с места на место, искали путей, где бы вонзиться в землю. Солнце будто заигрывало с липой, оно играло с ее мелкими, как орешки, плодами, с ароматными цветами, со стойкими от холода и ветра ветвями, с жадным до тепла стволом. Оно будто разговаривало с липой на своем солнечном языке, а та отвечала ему на своем. Что-то милое, какая-то глубинная близость была в их чарующем безмолвном разговоре. Солнце, светясь сквозь ярко-зеленые ветви липы, будто восседало на своем царственном троне. В эти минуту особенно явственно ощущалась его власть, величие и красота. Его мягкие, спокойные лучи впитывались не только тонкими бледными руками, но и проникали в мелкие веснушки. Лучи согревали ноги, укутанные длинным халатом, согревали все ее существо. Как она радовалась этому. Ведь сегодня солнце ей было нужнее, чем кому-либо на свете. Надо было возместить дни, проведенные без солнца. Она всю зиму тосковала по нему. Даже сама хотела сделаться солнцем, ночным солнцем. Она впервые видела сотни, тысячи серебристых пятнышек, рассыпанных по прибрежным водам вдбль всего залива. Серебристые и легкие, как белые лепестки цветов, они поблескивали, подрагивали на поверхности воды. Блестящие длинные полоски, тонущие в море, временами переливались бриллиантами, слепили ее, напоминая ожерелья морских русалок - все одного размера, одного рисунка. Временами они издалека чувствовали легкое подрагивание волн и, как бы прячась от них, ныряли в глубины и исчезали.

Сказочный мир представился сердцу Гюльназ во всей своей величественной красе. Ее пьянил неведомый ей язык солнца, язык моря, деревьев. Все это вместе было жизнью, молодостью, красотой. И поскольку все это было в ней самой, они подарили ей вдвойне сладкую жизнь, вдвойне могучую молодость.

- Гюля Мардановна, может, уже хватит, деточка моя? - спросила тетя Надя, оторвав ее от дум. - Вставай, пойдем... пора...

- Как? Пора говоришь? Что делать... Раз надо идти - пошли! Гюльназ была в декретном отпуске. Ее поместили в больницу в курортном поселке ленинградского пригорода. Прикрепили к столовой с усиленным питанием. В последние дни состояние ее значительно улучшилось. Страшные голодные дни остались позади, она выздоравливала. Лицу ее постепенно возвращалось дыхание жизни, свежесть молодости. Глаза вновь обрели свой чарующий блеск. Она радовалась будущему ребенку, который подарит ей счастье материнства. Только ли счастье материнства? Нет, дитя, которое она носила под сердцем, проявило беспримерное добросердечие. Еще не появившись на свет, оно выполнило свой сыновний долг - это было непостижимым чудом.

Дитя подарило ей жизнь, вырвало ее из клещей страшного голода и неминуемой смерти. Благодаря ему она очутилась в этом тихом уголке на берегу Финского залива. Это дитя предоставило ей высшее право - право материнства. А это означало очень многое: она будет жить, она сможет вырваться вместе со своим ребенком, подарившим ей жизнь, из петли блокады.

- Деточка моя, о чем ты так задумалась? Тебе ведь вредны тяжкие думы. Вставай. Ты же знаешь, наш Федор Иванович... Он будет беспокоиться. Глядишь, на всю больницу весть разнесется: где Надежда Петровна? Почему не вернулась к сроку? Еще подумают, что ты родила прямо на дороге, не дойдя до родильного дома... - С этими словами она от души рассмеялась и многозначительно посмотрела на Гюльназ, ей хотелось увидеть ее реакцию.

- Ты права, тетя Надя, вставай, пошли... вдруг действительно схватки начнутся - что я тогда буду делать, тетя Надя?

Надежда Петровна ответила сдержанно, как человек, много повидавший на своем веку:

- Не беспокойся, деточка. Такого быть не может. Я пятерых родила, каждый раз схватки начинались у меня то в поле, то в огороде, и я успевала добежать до дому. Тогда и с врачами было плохо и с родильными домами...

- Но и блокады не было... - печально добавила Гюльназ.

- Верно, не было... Потому и рожали спокойно.

Наконец Гюльназ, мысленно попрощавшись и с липой, и с морем, взяла тетю Надю под руку.

Надежда Петровна была нянечкой в больнице, где находилась Гюльназ. Она и жила при этой больнице и всегда ухаживала за самыми тяжелыми больными. Мужественно перенесла она все муки блокады. И теперь, как и все ленинградцы, радовалась, что может вздохнуть свободнее. И эту радость передавала своим подопечным.

А сегодня ей поручено, как она выразилась, ответственное задание: доставить беременную Гюльназ в ближайший родильный дом. Машины не было (об этом и мечтать не приходилось), не было и конской повозки. Значит, только пешком надо было добираться до родильного дома. Зная, что Гюльназ все еще была слаба, Надежда Петровна решила сделать все загодя. Но сегодня утром Гюльназ почувствовала первые боли и со скрытой радостью прошептала:

- Тетя Надя, кажется, пора. Вот здесь меня будто режут. Они медленно шли по дороге, которую с двух сторон обступили липы. Надежда Петровна, чтобы отвлечь Гюльназ, что-то рассказывала о своих детях, как они появились на свет, как, оперившись, разлетелись в разные концы, а потом, оставив ее одну, ушли на фронт. А Гюльназ думала, что она не будет поступать, как тетя Надя, куда бы ее сын не отправился (почему-то она всегда представляла его себе мальчиком), она последует за ним или всегда будет держать его при себе.

Когда они приблизились к небольшому холмику, воронкообразно вдающемуся в море, с правой стороны увидали несколько красивых зданий. Указывая на одно из них, Надежда Петровна сказала:

- Вот это и есть родильный дом. Вот тот, низенький, из красного кирпича.

- Да, вижу... Какой красивый...

- А как же, моя деточка... родильный дом и должен быть таким...

Дом на самом деле был красивым. Приятно смотрелись его кирпичные стены, крыша из белой жести, светло-зеленые окна. Гюльназ даже показалось, что этого домика не коснулось дыхание войны. "Иначе и быть не могло, - заключила она. - Ведь это - родильный дом".

Миновав небольшой садик во дворе, они подошли к входной двери дома. Гюльназ невольно обернулась, осмотрела сад. Земля была вскопана лопатой. Между деревьями еще видны были следы ног. Она проследила за ними взглядом, следы уводили влево. Там у стены выстроились в ряд цветочные горшочки. Сердце ее сжалось, она вспомнила свое окно, все в цветочных горшочках. Она сделала несколько шагов и увидела - мак! Задрав вверх красные головки, точно флажки, он будто приветствовал ее. В изумлении, смешанном с радостью, она остановилась:

- Тетя Надя, посмотрите-ка! Маки! Видите? Да какие красивые...

- Да, очень красивые, деточка, очень красивые. Прямо как ты.

Гюльназ вспомнила Соколова. Ведь он тоже сравнивал ее с маком, выросшим прямо на заснеженном тротуаре. То ли оттого, что вспомнила того мужественного, красивого офицера, пожелавшего читать книги в свете ее глаз, то ли по какой-то другой причине ей сделалось нестерпимо грустно. Какая странная случайность? Этот горшочек с маками, не поставлен ли он сюда специально в память о Соколове?

Они прошли мимо окон, занавешенных марлей, подошли к двери. Тетя Надя прошла вперед, открыла дверь.

- Можно войти, детка? - Ласково обратилась она к кому-то внутри. Принимай роженицу... Из больницы, откуда же... Сам Федор Иванович послал. Велел сдать ее вам и быстро возвращаться. Ну, заходи сюда, моя деточка! Теперь она уже обращалась к Гюльназ. - Вот твоя новая хозяйка... Я сдаю тебя ей, а мне надо идти. Дня через четыре-пять приду за тобой... Нет, за вами, ну, ты понимаешь...

Вот так, приговаривая, Надежда Петровна прижала Гюльназ к груди, поцеловала и, вытерев кончиком платка слезы, ушла.

Прислушиваясь к ее удаляющимся шагам, Гюльназ подумала, что тетя Надя плачет, наверное, из-за того, что оставила ее с ребенком на попечении совсем чужих людей. Ну, ничего, она была убеждена, что не пройдет и дня, как и здесь найдутся добрые, заботливые люди. Разве она не видела, чем теснее сжималось кольцо блокады, тем люди становились ближе друг другу, часто превращались в самых дорогих и родных.

Молодая женщина, которую тетя Надя назвала ее новой хозяйкой, прошла в маленькую комнатку и пригласила Гюльназ за собой. Потом села за стол, взяла ручку.

- Ваша фамилия, имя?..

Гюльназ не успела ответить, она только собралась это сделать, как в коридоре появилась женщина в белом халате, направляющаяся прямо к ним.

- Таня, извините, я на минутку, - произнесла она, не дойдя до дверей маленькой комнатки.

Гюльназ невольно поднялась с кресла и ясно различила женщину, идущую к ним. Это была доктор Салима.

* * *

В ее изголовье застыла пара глаз. Уже несколько часов доктор Салима не отходила от нее. Все внутри у нее колыхалось как море, переполненное слезами. Но она не могла плакать. И говорить не могла. Теперь для нее не существовало ничего, кроме отрывистых слов этой маленькой землячки. Сколько страдания было в этих родных словах!.. И сама Гюльназ - была сплошное страдание. Она не смогла бы выразить его словами, но сердцем впитывала страдания и муки Гюльназ. Но было поздно... "Доктор Салима, я бежала за трамваем, в который вы сели, я кричала, я звала вас, а вы меня не слышали... Как вам было услышать меня?" Боль этих сло в иглой вонзилась ей в сердце, она знала, что с этим ей теперь жить до могилы. Но не было выше добродетели, чем осознание этой боли. Теперь вся красота Чеменли - Гюльназ сосредоточилась в ее руках. Любя, лелея эту красу Чеменли, она вырвет ее у смерти, отомстит за все перенесенные муки. Она будет служить Гюльназ как мать, обхаживать как сестра. Сделает ее счастливой. И ее, и ребенка всегда будет держать при себе. В этом и состояло ее счастье, счастье сострадания.

- Вас и Искендер однажды видел. На "скорой помощи"... Хотел запомнить номер машины, но...

- А кто это - Искендер, Гюльназ?

- О чем вы думаете, доктор? Я разве вам не говорила, что Искендер - мой муж?..

- Да, это я слыхала... Я спрашиваю, Искендер - тоже из нашего Чеменли? Чей он сын?

- Если скажу, вы сразу вспомните... Кузнеца дяди Ашрафа...

- Да, знаю, Искендер, кажется, учился в Ленинграде, не так ли?

- Да, в этом году должен был закончить последний курс.

- А где он сейчас... Искендер?

Теперь Гюльназ совершенно уверилась в том, что многое из того, что она рассказывала, доктор Салима просто не услышала. Зря она все это время выбивалась из сил. Но разве можно было обижаться? Ведь она видела, как переживала доктор Салима, когда она все это ей рассказывала.

- Искендер... ушел на фронт... Шесть месяцев назад...

- На каком он фронте?

- Теперь, наверное, ни на каком... Я так и не получила от него ни одного письма. Это значит, что он погиб в одном из первых боев.

- Это ничего не значит, - после долгой паузы произнесла доктор Салима, а это означало, что она и сама не верит в то, что говорит.

- Если бы было так, как вы говорите... Я оставила в замочной скважине ему записку, на случай, если Искендер вернется... С моим адресом...

Доктор Салима чуть заметно улыбнулась:

- Оставила записку в замочной скважине? А если ему не придет в голову туда заглянуть?

- Нет, он обязательно заглянет, он придет...

- А адрес у тебя какой?

- А почему вы об этом спрашиваете, доктор Салима? Может... Увидев, как Гюльназ внезапно заволновалась, Салима не знала, что ответить.

- Что я такого спросила, Гюльназ? Я подумала, что кто-то может поехать в город и я попрошу зайти к вам, проверить записку.

Брови Гюльназ радостно сошлись.

- Как было бы хорошо, доктор... Может быть, Искендер приходил домой, прочел записку, но у него не было времени приехать, и он снова ушел на фронт...

Но Гюльназ и сама не верила тому, что говорила. Это походило на обычный самообман, на пустое утешение, которым она пробавлялась днями, месяцами и которое превратилось в сердечную боль. Потому что где-то в глубине сердца она знала: Искендера нет. И этот глубинный голос был сильнее, убедительнее слов утешения. Чем больше проходило времени, тем явственнее она ощущала: Искендера больше нет, иногда это доходило не только до ее разума, но и звучало в ушах подобно разрыву бомбы. О том, что Искендера нет, она впервые прочла по лицу Зины. Но смысл того, что наблюдала тогда, осознала только теперь, когда сама уверилась в этом. Потом она прочитала это в глазах Данилова, ее спасителя. И это она поняла только теперь. Но в то время и Зина, и Сергей Маркович, на ее взгляд, только предполагали, что Искендер погиб, а она это подтверждала, не оставляя места сомнениям, предположениям, убеждала себя в том, что Искендера больше нет.

Как ни странно, но это сознание будто освобождало ее от самого непосильного груза на свете, в сердце ее освободилось гнездо печали, хранимое для Искендера. Это гнездо печали надо было снова превратить в гнездо любви и в нем поместить память об Искендере.

Все это она могла поведать доктору Салиме, но был ли в этом смысл? Может, потом, к месту, она и расскажет. А сейчас, как сказала бы тетя Надя, она не имела права на переживания. Перед ней открылись двери новой, полной надежд и света жизни. На пороге этой жизни судьба столкнула ее лицом к лицу с доктором Салимой. Это не было случайностью. Доктор Салима была с нею не только сейчас, а во все дни блокады, жила в ее надеждах, ее чаяниях. А теперь вот сидела совсем рядом - в изголовье кровати. А что ей было нужно еще, кроме дарованной судьбой этой новой радости - думать о докторе Салиме, с заботой и волнением глядящей на нее, смотреть в ее ласковые глаза, трогать теплые гладкие руки?

Доктор Салима поместила Гюльназ в своем кабинете. Это была опрятная, светлая комната. На столе у окна стояло несколько горшочков с цветами. На стене - репродуктор. Время от времени до Гюльназ доносился голос диктора, но ей не хотелось отрываться от своих грез. Порой, устремив взгляд на репродуктор, ей казалось, что именно в эту минуту будет объявлено о снятии блокады. Но этого не происходило. Диктор говорил о тяжелых боях, идущих на фронтах, но ничего - о дне победы. Когда же он объявит о том, что цепь блокады разорвана, что наступило утро свободы? Может, такое утро наступит после рождения младенца? Или одновременно с появлением младенца на свет? Какая бы это была счастливая случайность! Не в этом ли кроется весь смысл ее жизни? Но по радио передавали, что фашисты рвутся к южным районам страны. Куда? Не в родное ли гнездо - Чеменли?

На какое-то время в комнате воцарилась странная тишина. На белом свете, кроме хрипа репродуктора, казалось, не существовало никаких иных звуков.

Вдруг диктор спокойным, уверенным голосом объявил:

- Начинаем наш концерт.

Гюльназ невольно повернула голову в сторону репродуктора нет ли связи между ее мечтами и этими словами?

- Передаем Седьмую симфонию композитора Дмитрия Шостаковича...

Воображение Гюльназ на мгновение вернулось к задыхающемуся в тисках блокады городу, когда казалось, что петля, накинутая врагом, задушит город к холодной квартире Германа Степановича. О Шостаковиче и его Седьмой симфонии она впервые ведь услышала от него. Тогда Герман Степанович, читая "Ленинградскую правду", очень радовался. Он торжественно обещал Гюльназ взять ее и Искендера с собой на первый же концерт, где будет исполняться симфония. Хоть его желание и не сбылось, Гюльназ это запало в душу. Думать о тех счастливых минутах было столь же приятно, сколь и печально. Эти мысли отвлекали ее от музыки, несущейся из репродуктора. Поначалу они показались ей чужими, будто композитор разговаривал с посторонним человеком на незнакомом ей языке. Может быть, даже со своим верным поклонником Зуберманом. Но Зуберман теперь его не слышал. Призвав себе на помощь великого Бетховена, этот прекрасный человек и замечательный пианист боролся с нацистами до последнего дыхания. Теперь его больше не было.

Она прислушивалась к звукам симфонии. И ей начало казаться, будто композитор понял ее и с легкостью читал, что творится у нее на сердце.

И вдруг ее захлестнул поток живых трепещущих звуков, сменяющих друг друга. Этот поток медленно, но решительно, с безумным упорством надвигался на нее, пока не превратился в наводящую ужас картину. От чарующих звуков музыки отделился жуткий человеческий поток, который обрушился на нее. Этот поток состоял из черных страшных людей в шлемах, с автоматами в руках. Под монотонный, мерный грохот барабана эти люди вышагивали на восток. Гюльназ задыхалась от назойливого боя барабанов, звучащих не переставая в одном и том же ритме. Но вот послышались гордые звуки, преследующие этот жуткий барабанный бой, будто кто-то хотел преградить дорогу черному шествию, которое, не встречая никаких препятствий, продвигалось, не нарушая строя. Но эти гордые звуки пока не могли ему противостоять. Бой барабанов нарастал, и мерная поступь людей в железных шлемах ввергала весь мир в дрожь.

Гюльназ вдруг узнала этих людей в железных шлемах: нацисты. Так они двигались к Ленинграду. И Искендера они, наверное, вот так растоптали, уничтожили. Нет! Этого не может быть! Никогда Искендер не подчинился бы им с такой легкостью. Это точно! И доносящиеся теперь из репродуктора постепенно усиливающиеся, звенящие, горделивые звуки как бы подтверждали это. Шла битва, шло сражение. И Гюльназ казалось, что она сейчас не в родильном доме, а там, на фронте, рядом с Искендером, на поле боя. Временами сквозь непрерывный бой барабанов слышались раскаты грома. Это был грохот танка, который вел Искендер, этот танк сокрушал вражеские укрепления. И там, где он проходил, гремел гром, сверкала молния. Из пасти танка вырывалось пламя. Гюльназ уже была совершенно очарована музыкой. Великая гармония звуков, раньше казавшихся ей чуждыми, теперь заставила ее забыть обо всем. Как величественна была эта новизна, открытая ею.

Поток величественных звуков, льющихся из репродуктора, давно избавил ее от тяжких мук и страданий. Страшный, мерзкий, вызывающий в сердце отвращение образ врага будто исчез. Комната постепенно заполнялась величавыми и победными звуками. Борьба завершалась большой победой Искендера. Как ясно она это слышала и представляла. К ее сегодняшнему миру с ароматом солнца, дыханием моря прибавилась еще и победная весна. Эту весну принесла на крыльях музыка. К счастью, подаренному ей доктором Салимой, солнечному утру, спокойному морю прибавилось и другое счастье - счастье победной весны. Это новое чудо именовалось "Ленинградской симфонией". Именно об этом когда-то рассказывал ей Герман Степанович.

Пройдясь из конца в конец по розовым горизонтам будущего, симфония наконец смолкла. Громоздившиеся друг на друге в груди Гюльназ боль, грустные воспоминания, тоска - все это исчезло. Глаза ее были устремлены на репродуктор. Музыка стихла, но репродуктор будто еще дышал. Высказанное только что языком музыки повторял человеческий голос: "Жизнь сладостна. Жизнь вечна!" И она невольно повторяла в душе эти слова: "Жизнь сладостна, мама! Жизнь вечна!.."

Вдруг она ощутила боль, сначала тупую, потом острую. Но боль эта возвещала не только о ее младенце, она была свидетельством вечности жизни. Боль усиливалась, но мысли ее были далеко, в другом мире, это был мир, заполненный смехом малыша.

За дверью послышались шаги доктора Салимы, Гюльназ показалось, что Салима несет ключи от того волшебного мира.

Боль усиливалась, но Гюльназ, приветствуя судьбу, дарящую ей счастье выносить эти муки, ждала последних мгновений. Дверь отворилась.

- Ну, как ты, свет очей моих?..

Гюльназ смотрела на нее глазами, полными света, она ничего не могла произнести. Глаза ее говорили: "Жизнь сладостна, доктор, жизнь вечна".

* * *

Тот день до вечера, а потом с вечера до утра прошел в ожидании и волнении. Только на следующий день под вечер Гюльназ с большим трудом разродилась. И сквозь невыносимые муки родов она услышала взволнованный голос доктора Салимы:

- Поздравляю, ай гыз... у тебя сын родился... Сын! - и почувствовала, что это и есть день любви, праздник любви, которого она ждала месяцы, возможно, годы. И закрыла глаза.

* * *

Когда же открыла глаза, было утро. На кусок стены у нее в ногах падал солнечный луч. Он слепил ей глаза, но она боялась отвести взгляд, боялась снова погрузиться на дно колодца мрака, там она опять попадет в тиски обрывочных лучей, то удлиняющихся, то укорачивающихся. Они набрасывались на нее то треугольниками, то кривые, как сабля, то прямые и длинные в виде копья. Они терзали ее тело, вонзались в грудь, лизали пламенем ноги, но сама она ничего не чувствовала, ни прикосновения, ни боли, только страх. Всю ночь она не могла успокоиться. Как хорошо, что теперь можно открыть глаза. От страха перед настоящими солнечными лучами, заливающими небольшой участок противоположной стены, будто исчезли те, треугольные, похожие то на саблю, то на копье.

Как хорошо!.. Как хорошо, что она проснулась... Но это не было простым пробуждением, это было дарованное ей судьбой последнее и, возможно, именно поэтому самое совершенное счастье. Она очнулась всего на несколько минут, чтобы испить последнюю чашу сверкнувшей и угасшей, как молния, чашу любви. В последний раз насладиться ее прелестью, ощутить ее смысл, ее божественность. "Что плохого я сделала аллаху? В чем провинилась перед ним? Тем, что сбежала из дому? Но ведь родители меня простили... Папа собственной рукой написал... Нет, нет... ни перед кем я не виновата... ни перед кем..."

Гюльназ умирала. Доктор Салима и другие опытные врачи видели это, но ничего не могли поделать. Никакими лекарствами ее нельзя было спасти. Бедная Салима! Она была на грани помешательства. Гюльназ теперь видела не только отражавшийся на стене солнечный луч, но и отблеск страдания в глазах доктора Салимы. Она тоже начинала сознавать, что все кончено.

- Доктор, да буду я твоей жертвой... Помоги мне... Я не хочу умирать... Пожалейте меня... Пожалейте моего сына...

Ее черные глаза, полные вины, были обращены к доктору Салиме. "Господи, что я такое говорю! Почему умоляю эту прекрасную женщину? Что скажет Искендер, если услышит? Правда, я не хочу умирать, но и смерти не боюсь... Нет, нет... что подумает Искендер, если это услышит".

- Доктор, как мой сын? Почему вы мне его не показываете?

Салима кивком дала знак медсестре, чтобы та принесла ребенка.

- Может, мой сын умер раньше меня?.. Вы от меня скрываете... Я хочу его видеть... Хоть один раз...

- Сын твой жив-здоров, Гюльназ... - Салима склонилась над нею. - Сейчас ты его увидишь... Глаза у него в точности твои... Посмотри... - Она услыхала шаги медсестры, приблизившейся к кровати, на руках у нее был ребенок, укутанный пеленкой. - Ты сама увидишь, какие у него черные большие глаза... Но он пока очень слаб. И ты сама тоже... Но ничего... Понемногу все придет в норму. Какой парень, а? Все спит да спит...

Гюльназ с трудом различила дыхание этого крохотного существа, закутанного в большую пеленку. Виднелись только его закрытые глаза и еще крупный нос. Нет, ее малыш жив, хоть и не открывал глаз, он спокойно дышал. Господи, неужели этот крошечный человечек ее сын? Это действительно память об Искендере? Да, да... Это была их победа. Любовь, вынесшая все муки блокады.

- Доктор Салима, если вдруг... Искендер придет и найдет вас, скажите ему... скажите, что я умираю, любя его... Я его...

- Не говори так, Гюльназ... Ты не умрешь...

- Нет, доктор, я умираю. Я это чувствую... Прошу вас, скажите Искендеру, если он согласится, пусть назовет сына именем моего отца... Хорошо? Мама всегда зовет его "а Мардан". Пусть и сына он назовет... а Мардан! Мне так нравится это имя...

Пальцы доктора Салимы были на ее пульсе. Да, Гюльназ говорила правду, теперь и доктор Салима знала, что та умирает. От нее не ускользнул бы и волосок надежды. Но Гюльназ умирала. Теперь у Салимы не было никакого иного выхода: только быть рядом с Гюльназ. Вместе с нею гибли и все ее счастливые мечты и надежды.

Медсестра собралась унести младенца. Салима быстро встала, взяла на руки ребенка. Осторожно прижав его к груди, стала приговаривать:

- Что ты все время спишь, а Мардан? Ты ужасный соня, мальчик! Когда человек приходит к маме повидаться, разве он не должен открыть глаза? Я с тобой говорю, а Мардан!.. Открой глазки!...

Она обернулась и искоса взглянула на Гюльназ, глаза ее сияли. Салима поняла: это сияние - последний призыв к жизни, она и после ухода будет со словами "А Мардан!" бродить сначала по берегам Невы, а потом по долине Агчай.

В этот самый момент дверь комнаты отворилась. Все обернулись, взгляд Гюльназ устремился на дверь. Там с виноватым видом, словно прося у всех прощение, стояла Надежда Петровна, а рядом с нею военный, держащий в руке фуражку. Определив по знакам отличия, что это майор, доктор Салима произнесла:

- Вы, наверно, к Гюльназ?

И сразу же сзади раздался взволнованный голос:

- Сергей Маркович... дорогой мой!..

Данилов улыбался. В руке у него был букет цветов.

- Как Гюля Мардановна? Родила? Прекрасно. Разрешите мне передать ей цветы... всего на две минуты...

- Пожалуйста...

Однако от этого голоса Данилов вздрогнул. Медленным, тревожным шагом двинулся к кровати.

- Сергей Маркович! Куда же вы пропали? Подойдите поближе.

- Я здесь, Гюльназ-ханум! - Он заговорил по-азербайджански. Салима удивленно смотрела на него, но ничего не понимала. Положив цветы на тумбочку, майор продолжал: - Как хорошо, Гюльназ-ханум, что я вас нашел. Если бы не прочитал записку, кто знает...

Голос его вдруг оборвался.

- Сергей Маркович... я умираю, ведь вы мой спаситель... И сегодня пришли ко мне для того... не правда ли? Я не хочу умирать... Разве это справедливо... В такое время...

И так же внезапно, как начала, она умолкла. В комнате стояла тишина. Смертельная тишина.

Загрузка...