Говарда Лавкрафта принято считать в первую очередь автором ужасов, закрывая глаза на то, что узкие жанровые рамки едва ли отражают широту его писательского таланта. Точно так же гениального британца Герберта Уэллса – чьим большим поклонником Лавкрафт, к слову, являлся – принято в наше время помнить лишь фантастом, в то время как половина, если не больше, романов Уэллса – реализм, сатира, есть в их числе и любовные мелодрамы…
Работы, представленные в данном разделе книги, несомненно, могут быть причислены к «ужасам» – в той же мере, как, скажем, «Приключения Артура Гордона Пима» Эдгара По или уэллсовский, опять же, «Остров Эпиорниса». Да, здесь есть пугающие описания – хотя так и хочется охарактеризовать их скорее как «экзотические», – и никуда, конечно же, не делись узнаваемые имена пантеона циклопических божеств вроде Ктулху и Шаб-Ниггурат. Но попробуй, читатель, взглянуть на эти произведения как на прекрасные, высококлассные образчики приключенческой литературы. Разве в чем-то здесь «дедушка Л.» уступает ее мэтрам?
«Узник фараонов» написан Лавкрафтом под впечатлением от дружбы с величайшим шоуменом и иллюзионистом своего времени Гарри Гудини – хоть в тексте это нигде прямо не указано, он и выведен в истории главным героем. «Безымянный город» и «Курган», с их романтикой подземных миров с необычными и страшными обитателями, во многом предвосхитили набор сюжетов и приемов современных видеоигр с «открытым миром», они необычайно кинематографичны и пронизаны подлинно приключенческим духом встречи с неизведанным. Из невзыскательных черновиков литературного поденщика Адольфо де Кастро Лавкрафт создал остросюжетный триллер об электрическом палаче – нечто абсолютно несвойственное своему привычному стилю – и не менее захватывающую историю об эпидемии и цене научного открытия, в которой нотки научной фантастики неимоверно органично вплетаются в «готическую» канву. Из всех представленных в данном разделе книги историй «Ночь в музее» и «Правда о покойном Артуре Джермине и его семействе» наиболее «хоррорные» – но одни только описания предпринятой антагонистом сэром Роджерсом экспедиции в вековечные льды в первом рассказе или упоминания о затерянном в джунглях городе «белых обезьян» во втором живейшим образом воскрешают в памяти другой, также несомненно авантюрный шедевр мастера – «Хребты безумия».
Впрочем, ознакомьтесь с этими достойными представителями жанра сами – и решите для себя, сколь правомерен подобный взгляд на наследие одного из самых необычных и одаренных писателей начала бурного двадцатого века.
Одной большой тайне свойственно притягивать к себе множество малых. Стоило мне прославиться в качестве виртуозного иллюзиониста и эскаписта, как фигура моя обросла всевозможными слухами и легендами, привлекающими все большее людское внимание к моей деятельности и персоне. Не буду отрицать, что не все из этих историй – правда; но замечу, что немало и таких, что в действительности имели место быть.
Банальные и необычные, рискованные и скучные, связанные с наукой или же с искусством – много их было, и обо многих из них я рассказывал и буду рассказывать откровенно. Но есть одна, о которой я всегда вспоминаю с большим нежеланием, и если сейчас ее и поведаю, то только под давлением возрастающего интереса прессы, в распоряжение которой неведомыми лично мне путями попали кое-какие слухи.
История эта напрямую связана с моим визитом четырнадцатилетней давности в Египет. Утаивал я ее в силу ряда противоречий. В частности, не поддается сомнению то, что есть в ней шокирующая правда, сокрытая от многих гостей страны фараонов – тех, что с энтузиазмом толпятся близ пирамид и территорий раскопок; правда, с большим усердием утаиваемая осторожными властями Каира, – уж они-то, вне всяких сомнений, осведомлены о многом! Но и в той же мере точно то, что какую-то часть произошедшего я домыслил, и домыслы эти, воплотившиеся в самый фантастический ряд образов, произросли всего лишь из моего увлечения египтологией и раздумий на эту тему, естественно возбуждаемых окружающей обстановкой. В итоге в памяти моей живет картина потрясающая и противоестественная, и тесно переплелись в ней впечатления как от небывалых фактов, так и от фактической небывальщины; границы между этими двумя категориями размыло время.
В январе 1910 года подошел срок окончания моего договора в Англии, и я подписал контракт на турне с австралийскими театрами. Так как турне это предполагало наличие свободного времени, я решил потратить его главным образом на путешествия, к коим питал плохо скрываемую слабость. Итак, в сопровождении жены я, полагаясь на благосклонность фортуны, пересек континент и в Марселе сел на пароход «Мальва», приписанный к Порт-Саиду. Перед отплытием в Австралию я вознамерился посетить исторические вехи всего восточного Египта.
Плавание выдалось приятным, но не без курьезов – а курьезы, должен вас заверить, следуют за иллюзионистом даже на отдыхе. Спокойствия ради я решил держать свое имя в секрете – и так бы и было, не плыви вместе со мной довольно-таки бесталанный собрат по профессии, выжимавший расположение из публики безыскусными трюками. Бросив ему вызов, я без особого труда одолел его – ценой того, что был узнан. О разоблачении своего инкогнито я упоминаю не случайно, а в связи с конечным эффектом – эффектом, который мне следовало бы предвидеть, прежде чем раскрывать себя перед туристами на пароходе, которые потом разбрелись по всей долине Нила. Теперь, где бы я впоследствии ни появлялся, меня всюду узнавали. Я лишил себя и свою жену желанного спокойного отдыха. Путешествуя ради того, чтобы приобщиться к неизведанному, я сам в силу собственной гордыни стал предметом всеобщего приобщения, словно интригующий музейный экспонат.
Мы прибыли в Египет в поисках живописных мест, удивительных красот и волнующих тайн, но далеко не все наши чаяния оправдались, когда судно медленно приблизилось к Порт-Саиду и всех нас пересадили в небольшие лодки. Низкие песчаные дюны, раскачивающиеся на поверхности мелких вод буйки и отчаянно непримечательный городишко европейского образца, где и увидеть-то нечего, кроме памятника Фердинанду Мари де Лессепсу, побудили нас двинуться в дальнейший путь, чтобы повидать что-то более интересное и достойное нашего внимания. Немного поразмыслив, мы надумали сразу же отправиться в Каир и к пирамидам, потом – в Александрию на австралийский пароход. Там, к слову, попутно можно было ознакомиться и с красотами греко-римского периода, которыми был известен древний метрополь.
Путешествие поездом вышло довольно-таки неплохим, да и отняло у нас всего четыре с половиной часа. Мы узрели большую часть Суэцкого канала, вдоль которого следовали, и получили беглое представление о старом Египте в быстро промелькнувшей перед глазами панораме восстановленного и наполненного водой канала времен Римской империи. Потом наконец показался Каир, мерцающий огнями в сгущающихся сумерках, – там нас встречал блистательный гранд-вокзал.
Но нас вновь ожидало разочарование, ибо все вокруг было европейским, кроме, пожалуй, одеяний прохожих и их облика. Обычный подземный переход вывел нас на площадь, ярко освещенную электрическими огнями, сверкающими на высоких зданиях, всю в мельтешении отъезжающих трамваев и таксомоторов. По случаю мы очутились рядом с тем самым театром, где меня тщетно просили выступить, который я позже посещал как зритель.
Мы поселились в отеле «Шепард», куда добрались на такси, быстро мчавшемся вдоль широких, застроенных в стиле «модерн» улиц. Среди всей этой главным образом англо-американской роскоши дивный Восток с его древним прошлым казался чем-то бесконечно далеким, минувшим.
Следующий день, однако, вверг нас в восхитительную атмосферу арабских ночей – извивающиеся улочки и экзотические силуэты Каира на фоне неба, казалось, вновь оживили Багдад времен Гаруна аль-Рашида. Сверяясь с «Бедекером», мы прошли площадь Атаба и двинулись по улице Муски на восток, к кварталам, населенным подлинными по крови и рождению египтянами. Вскоре мы прибились к брызжущему жизнерадостностью и энергией гиду, и, несмотря на то, в каком свете этот персонаж предстал позднее, я до сих пор дивлюсь его мастерству.
Много позже я пожалел о том, что в отеле не обратился к дипломированному гиду. Доставшийся нам проводник, впрочем, внушал доверие – ухоженный и представительный обладатель примечательного приглушенного голоса, напоминавший фараонова отпрыска и назвавшийся Абдулом Рейсом эль Скурсавадом. Создавалось впечатление, что он сам по себе какая-то местная достопримечательность или знаменитость, но в полиции нам позже заявили, что человек с таким именем им неизвестен. Позже я и сам понял, что имя было вопиюще вымышленным, а «эль Скурсавад» – не более чем иронично искаженное «на восточный манер» слово «экскурсовод».
Абдул показал нам такие чудеса, о которых мы только читали или знали понаслышке. Древний Каир сам по себе словно удивительная книга, роскошная мечта – лабиринты узких улочек, полных необыкновенной таинственности, балконы в арабском стиле и эркеры, почти срастающиеся в одно над мощенными булыжниками улицами; водоворот восточного транспорта с его необычными звуками и выкриками, щелканье кнутов, грохотанье тележек, звон монет, пронзительный крик ослов; мозаика многокрасочных одежд, паранджи, тюрбаны, фески; водоносцы и дервиши, собаки и кошки, предсказатели и парикмахеры; и над всем этим монотонные песнопения слепых нищих, низко кланяющихся из подворотен, и громкие молитвы муэдзинов в изящно расписанных минаретах, чьи купола попирали голубой небосвод.
А местные базары – ну разве не чудо? Так и пестрят шелка и ковры, пузырьки духов и россыпи пряностей, четки и бусы, медь и латунь. Вот старый как мир Махмуд Сулейман сидит, скрестив ноги, в окружении чудных сосудов и бутылок; а вот молодые торговцы горчицей толкут свой товар на обломке древней античной колонны, что, возможно, помнит еще Гелиополь и легионы римского владыки Августа. Древность мешается с экзотикой; мечети соседствуют с музеями; живой и жизнелюбивый арабский колорит, привнесенный халифами-сарацинами в Средние века, оттеняет мрачновато-торжественный дух того Египта, каким его помнили фараоны и жреческие династии.
Солнце уже садилось, когда мы, совершив подъем по скалистому склону, обошли вокруг современной мечети Мохаммеда Али и бросили взор с головокружительной высоты на таинственный Каир, весь сверкающий золотом резных куполов, воздушных минаретов и пламенеющих яркими багровыми красками садов. Высоко над городом будто бы парил огромный римский купол нового музея; а за ним, по ту сторону загадочного желтого Нила, праотца великих родов, притаились грозные пески Ливийской пустыни с ее переливающимися барханами и древними зловещими тайнами.
Низко опустилось утомленное солнце, принеся прохладу египетским сумеркам; и в последние минуты его пребывания на этой стороне Земли мы увидели вырисовывающиеся на фоне его багряных лучей темные контуры пирамид Гизы – убеленные сединами веков усыпальницы, сохранившиеся с того времени, когда Тутанхамон взошел на золотой трон в Фивах. Прогулка по сарацинскому Каиру завершилась – нас ждал Египет, таинственный и древний; Египет Ра и Амона, Исиды и Осириса.
На следующее утро мы отправились к пирамидам. Сев в двуколку, мы пересекли остров Гезиру с его рощами гигантских лебахий и по небольшому мосту, построенному по английскому проекту, выехали на западный берег. Миновав зоосад в предместье Гизы, а затем свернув в направлении Эль-Харам, мы пересекли район каналов и бедняцких лачуг. Внезапно из утреннего тумана перед нами предстал, отражаясь во многочисленных лужах, объект нашей поездки. Сорок веков смотрели на нас с вышины этих пирамид, молвил в этом самом месте своим солдатам Наполеон.
Дорога начала крутой подъем, и мы достигли посадочной платформы между трамвайной станцией и отелем «Мина-Хаус». Абдул Рейс, предельно быстро раздобывший нам билеты, казалось, прекрасно ладил с толпящимися здесь шумливыми бедуинами, жителями окрестных деревень, считавшими чуть ли не долгом своим докучать каждому встречному путешественнику. Он старался не подпускать их к нам. Раздобыв отличную пару верблюдов для нас, сам гид взобрался на осла и поручил вести наших животных группе мужчин и подростков, которые скорее обернулись для нас лишними тратами, чем подспорьем. Местность, которую нам предстояло пересечь, была настолько коротка, что вряд ли была необходимость и в верблюдах, но мы не жалели о том, что обогатились таким опытом – ездой на славных «кораблях пустыни».
Пирамиды были возведены на выдающемся каменном плато, близ самой северной группы усыпальниц, строившейся исключительно для мемфисской знати. Мемфис, деливший с пирамидами один речной берег, ныне не был столицей Египта; строго говоря, он вовсе прекратил свое существование. Период его расцвета остался в далеком прошлом – между 3400 и 2000 годами до нашей эры.
Самая большая пирамида, расположенная ближе всех к современной дороге, была возведена фараоном Хеопсом – или, если угодно, Хуфу – в ту памятную плодотворную эпоху. Высотой она сравнима с телебашней. Юго-восточнее нее стоит вторая пирамида, выстроенная фараоном Хефреном на полвека позже – пусть она чуть меньших размеров, смотрится даже внушительней первой, из-за поднятого выше уровня песков фундамента. Значительно меньшая третья пирамида – усыпальница фараона Микерина – относится приблизительно к 2700 году до нашей эры. На краю плато, прямо к востоку от второй пирамиды, восседает исполинский Сфинкс, лицу которого, как издавна принято считать, придано портретное сходство с фараоном Хефреном, – безмолвный, сардонический и невероятно мудрый. Существует множество жутких историй о том Сфинксе, каким он был до преображения в Хефрена – впрочем, какими бы ужасными ни были его прежние черты, древний царь мудро заменил их своими, дав людям смотреть на этого колосса без страха и содрогания.
Малые, не представляющие большого интереса пирамиды и остатки разрушенных малых пирамид рассеяны по всему плоскогорью – то тут, то там проступают следы гробниц и захоронений, принадлежащих жрецам и священнослужителям меньшего ранга. Эти гробницы изначально обозначались с помощью усеченных пирамид вокруг помещенных на большей глубине надгробий. Традиционно эти мастабы находились лишь на мемфисских кладбищах – в Гизе подобные зримые приметы были разрушены временем или уничтожены мародерами; остались только высеченные из камня надгробия, занесенные песком либо же расчищенные археологами – одно лишь доказательство былого существования. Каждая гробница сообщалась с часовней, в которой жрецы и родственники поминали умершего, оставляли подношения и читали молитвы витающей здесь ка. У небольших гробниц были свои малые часовни, расположенные прямо в мастабах или надстройках; часовни пирамид, в которых покоились фараоны, были обособленными храмами. Они имелись в восточной части каждой такой пирамиды и были соединены мощеной дорожкой с центральным храмом или же монументальной аркой, поставленной у края каменистого плато.
Именно у входа в центральный храм была обнаружена диоритовая статуя Хефрена в натуральную величину. Ныне она хранится в одном из музеев Каира – статуя, пред которой я побывал лично, пред которой испытал благоговейный трепет. Произведены ли сейчас раскопки этого величественного сооружения, я не могу сказать с уверенностью, но в тысяча девятьсот десятом году основная его часть находилась еще под землей и по ночам вход в него был прегражден вооруженной охраной. Всеми работами тогда руководили немцы. Я многое бы отдал – принимая во внимание свой опыт, а также распространяемые бедуинами слухи, – чтобы узнать, что же произошло в поперечной галерее, где статуи фараона были обнаружены в непосредственном соседстве со статуями бабуинов и других животных.
Дорога, по которой мы в то утро ехали верхом на верблюдах, резко забирала влево от полицейского управления, почты, аптеки и магазинов, круто спускаясь на юго-восток, и там окончательно сворачивала к каменному плато, сталкивая следующего по ней лицом к лицу с великой пустыней и не менее великой Пирамидой. Мы проехали мимо гигантской каменистой клади, завернули с восточной стороны и посмотрели вниз, на парк малых пирамид, за которыми извечный Нил, блестя на солнце, нес свои воды на восток. Крупнейшее из сооружений этого парка лишилось изначальной облицовки, придававшей в свое время завершенность и гладкость монументальной фигуре, – время обнажило серость каменной кладки; но его более удачливые сестры-пирамиды сохранили свою цельность и задуманную древними зодчими эстетику.
Подойдя к Сфинксу, мы молча застыли под взглядом его слепых глаз. На широкой каменной груди исполина с трудом читался символ Ра-Горахти, за копию которого принимали Сфинкса в более поздних династиях. Хоть надпись между огромными лапами чудовища и была сокрыта песком, мы вспомнили о ней – слова принадлежали Тутмосу IV и описывали откровение, что посетило его пред наследованием престола. Суть откровения того вселяла страх перед улыбкой Сфинкса и пробуждала в памяти подробности легенд о подземных лабиринтах, расположенных под исполином, – лабиринтах, ведущих вниз на такие глубины, на которые не каждый осмелится посягнуть, глубины, связанные с тайнами более древними, чем открывшийся нам династический Египет. Секреты антропоморфных зверей-богов нильского пантеона! Именно они побудили меня задаться кошмарным в своей невинности вопросом, скрытый подвох коего стал понятен мне лишь позднее.
Понаехавшие отовсюду туристы мало-помалу нагнали нас, и мы направились от них прочь, к занесенному песком Храму Сфинкса – центральному храму при второй пирамиде. Большая его часть все еще находилась под землей, во власти песков. Спешившись, мы спустились по проходу вполне современного облика в гипсовый коридор, а из него перешли в колонный зал – и чувствовал я, что Абдул, равно как и местный немецкий гид, показывает нам не все, что здесь можно было увидеть.
Нашему досмотру подверглись вторая пирамида с характерными руинами восточной часовни, третья пирамида с ее миниатюрными южными сателлитами и разрушенным храмом, каменные надгробия и могилы представителей четвертой и пятой династий и, наконец, знаменитая усыпальница Кэмпбелла, зияющая черным провалом в пятьдесят три фута глубиной с возлежащим на дне саркофагом. Один из наших погонщиков очистил его от песка, спустившись в головокружительную бездну на веревке.
Тут от великой пирамиды до нас донесся гомон. Это бедуины осаждали группу туристов, наперебой предлагая на спор совершить скоростное восхождение на вершину пирамиды. Говорят, рекордное время для такого подъема и спуска – семь минут, но диковатые дети песков заверяли нас, что способны уложиться и в пяток, был бы только необходимый стимул в виде щедрого бакшиш.
Никакого стимула они не получили, зато Абдул по нашей просьбе сводил нас на вершину пирамиды – оттуда мы получили возможность полюбоваться не только небывалой красоты видом далекого, мерцающего огнями Каира, увенчанного золотисто-лиловыми вершинами гор, но и всеми пирамидами в этой округе, от Абу Рош на севере до Дашура на юге. Сооружение Саккара, являющее собой пример эволюции невысокой мастабы в собственно пирамиду, заманчиво проступило в песчаной дали. Как раз недалеко от этого места была обнаружена знаменитая гробница Пернеба – более чем в четырехстах милях севернее фивейской Долины Царей, где покоится Тутанхамон. И вновь я вынужден замолчать, испытывая истинный благоговейный восторг. Вид той классической древности – вкупе с тайнами, которые каждый здешний монумент, казалось, хранил и вынашивал в себе, – наполнили меня глубоким почтением и трепетом, каковой я давно уже ни пред чем не испытывал.
Устав от крутого подъема и чувствуя отвращение к назойливым бедуинам, которые дошли до того, что уже пренебрегали всеми правилами приличия, мы упустили возможность пройти по тесным внутренним ходам открытых пирамид, хотя и видели, как некоторые особо упорные изготовились к вояжу по душным лабиринтам величайшего памятника фараону Хеопсу.
Когда мы, снова заплатив, отпустили наших местных проводников и поехали обратно в Каир с Абдулом Рейсом под слепящим полуденным солнцем, мы волей-неволей стали сожалеть об утерянном шансе. Столько интересного рассказывали об этих подземных ходах! Конечно, не в справочниках для туристов – те, по традиции, предоставляли в ваше распоряжение лишь скупые и скучные описания; но какие ходили истории вне тех мертвых страниц! Входы в подземные пассажи были опечатаны некоторыми собственниками-археологами – якобы для сохранения целостности и взятия различных проб, но кто знает, что они скрывают на самом деле?
Конечно, на поверку часто оказывалось, что слухи эти были безосновательными, но любопытно было иной раз призадуматься над той категоричностью, с какой посетителям воспрещалось входить в пирамиды по ночам или забираться в самые нижние ярусы и подземную часть Великой Пирамиды.
Возможно, последнее было банальным психологическим давлением, желанием заставить ослушавшихся чувствовать себя как бы заживо погребенными под гигантским монументом из прочной каменной клади, откуда выход был возможен лишь по туннелю, в котором взрослому человеку даже не разогнуть спины. А если такой проход пострадает – скажем, его завалит или занесет? Да, было в этих предосторожностях рациональное зерно, но искушение порой идет наперекор всем доводам разума – мне ли об этом не знать! При первой же возможности мы решили вернуться на плато еще раз… и, к слову, мне представился шанс значительно раньше, чем ожидалось.
В тот же вечер, когда члены нашей группы, утомившись после напряженного дня, отправились отдыхать, я пошел погулять с Абдулом Рейсом по живописному арабскому кварталу. Хотя я видел его днем, мне хотелось побродить по узким улочкам и базарам в сумерках, когда густые тени и мягкие отблески света привносили в пейзаж романтический флер фантастики. Прохожих становилось все меньше, но те, что оставались, шумели за десятерых. В Сукен-Наххазине, египетском городе мастеров, мы столкнулись с компанией веселящихся бедуинов. Их явный предводитель, дерзкий молодой человек с крупными чертами лица и вызывающе вздернутым подбородком, обратил на нас внимание. Очевидно, он узнал, не проявив при этом большого дружелюбия, моего опытного, но, признаться, надменного и расположенного к насмешкам проводника.
Возможно, думал я, ему ненавистно было то странное сходство улыбки Абдула Рейса с полуулыбкой Сфинкса, которое и я часто про себя отмечал; или, может быть, ему не нравился низкий, замогильный голос Абдула. Во всяком случае, обмен любезностями на местном диалекте был оживленным; недолго думая, Али Зиз – так звали незнакомца – стал с силой тянуть Абдула за халат. Последний тут же ответил ему взаимностью, приведшей к горячей схватке, в которой оба противника потеряли свои головные уборы (а к ним, замечу, у арабов особое отношение). Потасовка грозила обернуться настоящей дракой, если бы я не вмешался и не растащил их по сторонам, приложив к тому немалое усилие.
Мое вмешательство, поначалу внешне принятое с неудовольствием с обеих сторон, наконец завершилось перемирием. С явной неохотой каждый из участников драки сдержал свой пыл, поднял головной убор с напускным чувством собственного достоинства, столь же глубоким, сколь и неожиданно проявившимся; оба заключили любопытный договор чести – как я потом узнал, эта традиция происходила из древнего Каира. Этот договор предполагал выяснение правоты посредством ночного кулачного боя на вершине Великой Пирамиды. Бой должен был проходить после того, как любители достопримечательностей покинут это место. Каждый боец должен был пригласить секундантов со своей стороны. Кулачный бой должен начаться в полночь, проходить в несколько раундов, вестись предельно благородно.
Во всех этих приготовлениях было нечто возбудившее мой интерес. Схватка эта сама по себе обещала быть единственной в своем роде и зрелищной, и мысль моя об этой удивительной сцене на вершине древней громады, взирающей со своей высоты на не менее древнее плато Гизы при тусклом свете бледной луны в предрассветные часы, заставляла работать мое воображение на высочайших оборотах. К моей просьбе взять меня в качестве одного из секундантов Абдул отнесся весьма благожелательно; так что остаток вечера я сопровождал его в различные притоны в самых злачных районах города – в основном к северо-востоку от Эзбекийских садов, – где он обзавелся грозной шайкой подходящих к данному случаю спутников.
Вскоре после девяти часов наша группа, усевшись верхом на ослов, внушительно поименованных Рамзесом, Марком Твеном, Линкольном и Райтом, медленно продвигалась по лабиринту улиц, пересекла мутный и заросший по берегам мачтовым лесом Нил по мосту с бронзовыми львами и устремилась легким галопом по усаженной персиковыми деревьями дороге в Гизу. Чуть больше двух часов заняло у нас это путешествие, к концу которого нам встретился последний возвращающийся турист. Мы помахали ему рукой и остались наедине с ночной природой, прошлым и призрачной луной.
Затем в конце дороги показались гигантские пирамиды, отвратительные в своей смутной атавистической угрозе, которой я совсем не почувствовал при дневном освещении. Даже в самой маленькой из них было нечто омерзительное – не в ней ли погребена заживо царица Нитокрис из Шестой Династии; коварная царица Нитокрис, которая однажды пригласила на праздник всех своих врагов в храм под Нилом и утопила их, открыв затворы шлюзов? Я вспомнил, что арабы с осторожным шепотом рассказывали что-то о Нитокрис и остерегались появляться у третьей пирамиды в определенные фазы Луны. Должно быть, это о ней размышлял Томас Мур, когда облек в стихотворную форму слова мемфисских лодочников:
Не знают жемчуга те солнца свет,
И стылых вод покой хранит завет:
«Хозяйка сих сокровищ и земли —
Та Леди, что коварнее змеи».
Как бы рано мы ни прибыли на место, Али Зиз и сопровождающие его все-таки опередили нас: мы увидели их ослов на фоне пустынного плато. Вместо того чтобы следовать прямой дорогой к «Мина-Хаус», где нас могла увидеть и задержать сонная безобидная полиция, мы свернули к Кафрел-Хараму, убогой туземной деревушке, расположенной близ Сфинкса и послужившей местом стоянки для ослов Али Зиза. Бедуины привязали верблюдов и ослов к мастабам придворных Хефрена, затем мы вскарабкались по скалистому склону на плато и песками прошли к Великой Пирамиде. Арабы шумным роем обсыпали ее со всех сторон и принялись взбираться по стертым каменным ступеням. Абдул Рейс предложил мне свою помощь, но я в ней не нуждался.
Насколько знают многие путешественники, сама вершина этого сооружения давно разрушилась, обнажив относительно ровную поверхность площадью около двенадцати квадратных ярдов. На этой жуткой высоте был сооружен ринг, и спустя несколько мгновений насмешливая пустынная луна искоса поглядывала на схватку, которая вполне могла бы иметь место в небольшом атлетическом клубе Америки, если бы не крики на арабском, несущиеся с ринга. Здесь так же, как и у нас, не ощущалось недостатка в запрещенных приемах, и моему не вполне дилетантскому глазу практически каждый выпад, удар и блок говорил о том, что противники не отличаются разборчивостью в методах. Схватка очень быстро закончилась, и, несмотря на мои сомнения относительно методов ее ведения, я испытывал своего рода гордость собственника, когда Абдул Рейс был признан победителем.
Примирение было необыкновенно быстрым, и среди пения, братания и выпивки, которые за ним последовали, я с трудом мог себе представить, что ссора вообще имела место. Каким бы это ни было странным, казалось, скорее я был центром внимания, нежели сами противники. Имея поверхностные знания арабского языка, я пришел к выводу, что они обсуждают мои профессиональные выступления – и прежде всего мое искусство преодоления любого рода препятствий. Я не только понял, что они удивительно много обо мне знают, но почувствовал какую-то враждебность к себе и скептицизм относительно моих профессиональных качеств. В конце концов до меня дошло, что древнее искусство магии в Египте не могло исчезнуть бесследно, что оно пережило века – и некоторые знания его тайн и свято охраняемых религиозных обрядов существуют и по сей день среди современных феллахов. Именно мастерство чужеземного хахви, иллюзиониста, вызывало ревнивое чувство, а иногда и негодование – оттого и ставилось под сомнение. А я все думал о том, насколько мой низкоголосый проводник, Абдул Рейс, походил на древнего египетского жреца, или фараона, или улыбающегося Сфинкса… и изумлялся.
Неожиданно молниеносно произошло то, что доказало верность моих предчувствий, заставив проклясть ту беспросветную глупость, что подтолкнула меня к принятию событий этой ночи за чистую монету. Против меня преднамеренно сговорились – в ответ на тайный знак Абдула вся компания бросилась на меня и, вытащив толстые веревки, связала так крепко, как меня не связывали еще никогда в жизни – ни на сцене, ни вне ее.
Поначалу я сопротивлялся, но вскоре понял, что одному человеку не под силу справиться с шайкой более чем двадцати крепких и сноровистых варваров. Руки мои были скручены за спиной, колени согнуты настолько, насколько это было возможно, а запястья и щиколотки были прочно сведены неподатливыми узлами. Рот мне заткнули удушливым кляпом, на глазах туго затянули повязку.
Взвалив меня на плечи, арабы стали спускаться с пирамиды. Меня подбрасывало при каждом шаге, а предатель Абдул без устали глумился надо мной. Он заверил, что скоро мне представится величайшая возможность проверить свои способности эскаписта и что я быстро забуду о самомнении, которое, возможно, завладело мной после триумфального турне по Америке и Европе. Египет, напомнил он насмешливо, древняя страна, исполненная древней магии, а истинная магия – единственно достойное испытание для мужа, что бахвалится тем, что может выбраться откуда угодно и при каких угодно условиях.
Не могу сказать, как далеко меня унесли и в каком направлении, так как было сделано все против того, чтобы у меня сложилось более или менее точное представление о времени и пространстве. Однако, я полагаю, вряд ли расстояние было большим, так как несущие меня, даже не поспешая, уложились в малое время. Именно эта подозрительная краткость нашего пути заставляет меня содрогаться всякий раз, когда я вспоминаю о плато Гизы, так как близость туристических маршрутов, существовавших тогда и, должно быть, существующих поныне, весьма обманчива.
Эта зловещая видимость близкого расстояния, о которой я говорю, поначалу не была столь очевидной. Усадив меня на поверхность, которая, как я почувствовал, была скорее песчаной, чем каменистой, мои похитители обмотали мне грудь веревкой, и несколько футов тащили меня волоком к какому-то неровному углублению в земле, и вскоре опустили меня куда-то вниз, обращаясь со мной довольно бесцеремонно. Целую вечность я бился о каменные шероховатые бока узкого, высеченного в камне колодца, пока огромная, почти невероятная глубина не лишила меня возможности строить какие-либо догадки.
Ужас от проводимого надо мной эксперимента все больше охватывал меня с каждой секундой, растянутой до вечности. То, что спуск сквозь эту отвесную твердую скалу мог быть столь бесконечным и не достигнуть центра самой планеты – или что любая веревка, изготовленная человеком, могла быть столь длинной, чтобы окунуть меня в это дьявольское и, по-видимому, бездонное чрево преисподней, – были рассуждениями столь нелепыми, что легче было усомниться в собственных неумеренно взволнованных чувствах, чем поверить всему этому. Даже сейчас я колебался, так как знаю, насколько обманчивым становится наше восприятие, ежели мы лишаемся одного или нескольких привычных чувств. Но я абсолютно убежден, что сохранял тогда трезвую голову. По крайней мере, я не дополнял свое разгулявшееся воображение картинами, достаточно мерзкими в своей реальности – плодами самовнушения, порождающего галлюцинации.
Вышеописанное, однако, не имеет отношения к моему первому обмороку. Брутальность испытания шла по возрастающей, и первым звеном в цепи всех последующих ужасов явилось очевиднейшее увеличение скорости моего спуска. Те, кто стоял наверху и травил этот издевательски-бесконечный трос, похоже, упустили свой конец из рук, и я стремительно мчался вниз, крича, когда грубые, сужавшиеся стены колодца обдирали меня до крови. Одежда моя изорвалась в клочья, я чувствовал, что все тело было покрыто ссадинами и кровоподтеками, вызывающими мучительную боль. Тут же ощутил я едва поддающуюся определению смесь запахов: всепроникающий дух сырости и затхлости, привычный и изведанный, и некий фимиам, удивительно непохожий ни на что из того, что мне приходилось обонять, – напоминающий острый аромат пряностей и благовоний, коим решительно неоткуда было взяться глубоко под землей.
Обморок, в спасительные пучины которого я погрузился, принес не умиротворение, но канву жутких видений, сравнимых по ирреальности с моим низвержением в этот адский узкий колодец, впивающийся в меня миллионами каменных зубов. В видениях этих я то воспарял на крыльях летучей мыши над затхлой пропастью под иссиня-черным, безграничным звездным небом, то окунался в алчущую бездну, наполненную сатанинским грохотом. Крылатые фурии, смеясь, подхватывали меня, хищнически терзая не тело, но душу. Физический плен – веревка и кляп во рту – обрел странное воплощение в этом дымном бреду: грезилось мне, что я охвачен громадной когтистой дланью, пятипалой, заросшей жесткой желтой шерстью; длань сия выросла откуда-то из-под земли и сжала, силясь задушить. То был сам Древний Египет, думается мне, – его дух, его атмосфера, его погребенное зло, существовавшее до появления человека, готовящееся, возможно, и пережить род людской.
Мне виделся ужасный и отвратительный утерянный мир Египта, его вызывающее суеверный страх преклонение перед смертью. Мне виделись призрачные процессии жрецов с головами быков, шакалов, кошек и козерогов; призрачные процессии, тянувшиеся нескончаемым потоком по подземным лабиринтам и дорогам вдоль колоссальных профилей, рядом с которыми человек выглядел песчинкой. Они предлагали богам, коих невозможно описать, неописуемые же подношения. Каменные колоссы шагали сквозь ночь и гнали стада ухмыляющихся сфинксов вниз, к берегам бесконечно тянущихся стоячих смоляных рек, и над всем довлела магия – черная аморфная сила, подавляющая человека, лакающая из источника его сил, воздающая сомнительными дарами, увлекающая открывающимися блистательными возможностями – и украдкой подталкивающая к краю бездны, тесной от голодных мертвецов.
Лица в моих видениях постепенно обрели человеческие черты, и я узрел своего проводника Абдула Рейса в одеянии фараона с полуулыбкой Сфинкса на лице. И ведомо мне было, что лицо это – сфинксово, лицо Хефрена Великого, Хефрена, построившего храм с несметным количеством коридоров, проложенных в живом песке и заговоренном камне. И я взирал на длинную худую и негнущуюся руку Хефрена; длинную, худую и негнущуюся руку, какую видел у диоритовой статуи в Каирском музее – статуи, которую археологи нашли в центральном храме. Она была отвратительно холодной и стискивала меня; то был холод и теснота саркофага – это сжимал меня, подобно тискам, сам Египет, волшебный Египет, греза простолюдинов и королей… то был черный, как беззвездная ночь, Египет-кладбище… та желтая длань… и такая жуткая молва о Хефрене…
И все же – мне должно возблагодарить всех богов за то, что дали мне эту передышку! Ибо, вынырнув из водоворота кошмаров иллюзорных в не менее кошмарную явь, я обнаружил себя в здравом уме – следовательно, способным пересилить тот страх, что грозил преградить мне путь наверх. Приходил в себя я долго, болезненно, цепляясь за воспоминания о кулачном бое, вытесняя ими сонм наваждений, которым впоследствии суждено будет остаться в моей памяти в общих, размытых чертах.
Реальность встретила меня ложем – сырой каменной твердью. Веревки врезались в мое тело безжалостно, словно путы питона. Раны мои овевались холодным током воздуха, распаляющим боль; многочисленные порезы и ссадины, которые я заработал, пока падал в колодец, невыносимо ныли. Это ощущение усиливалось до жалящей, жгучей остроты, и любого самого осторожного движения было достаточно, чтобы все мое тело начинало биться в мучительных судорогах.
Когда я повернулся, то почувствовал, как дернулась натянутая веревка, на которой меня спустили сюда, и пришел к выводу, что она все еще достигала поверхности. Держали ее до сих пор арабы или нет, я не имел ни малейшего понятия; я также не мог сказать, на какой глубине нахожусь. Но я знал, что меня окружает тьма – ни проблеска света не проникало сквозь мою повязку на глазах. И все же я не настолько доверял своим чувствам, чтобы принять в качестве доказательства непомерной глубины ощущение большой продолжительности спуска, испытанное мною.
Будучи уверен по крайней мере в том, что нахожусь на значительном удалении от поверхности непосредственно под отверстием, я не очень решительно предположил, что местом моего заключения, возможно, стала подземная часовня древнего фараона Хефрена, Храм Сфинкса; может статься, некий внутренний коридор, который мои гиды-проводники утаили от меня во время утреннего посещения и из которого я мог бы без труда убежать, найдя дорогу к перекрытому ходу. Все здешние коридоры скорее напоминали лабиринты, но с лабиринтами я уже имел дело – и их не страшился.
Первое, что мне необходимо было сделать, – освободиться от пут, кляпа и повязки на глазах. Касательно этой части своего плана я испытывал здоровый оптимизм: мастера поискуснее этих арабов испытывали мое мастерство эскаписта на прочность – и успеха не возымели. Потом мне пришла в голову мысль, что арабы могли предусмотреть такой вариант событий и напасть на меня при любом признаке возможного избавления от связывающих меня веревок – разумеется, при условии, что я нахожусь действительно в хефреновском Храме Сфинкса. Отвесное отверстие в своде, где бы оно ни было скрыто, вряд ли находилось на большом удалении от современного входа около Сфинкса, если, по правде говоря, оно вообще не было скрыто от любопытных глаз, так как вся площадь, доступная туристам, не столь уж велика. Я не заметил ничего подозрительного, пока блуждал здесь днем, но знал, что вполне мог не разглядеть этот вход среди дрейфующих песков.
Пока я лежал на каменном полу во власти дум, я почти забыл об ужасах, которые пережил при спуске в этот бездонный, похожий на пещеру колодец, и о дьявольской раскачке веревки, что ввергла меня в обморок. Моя мысль сконцентрировалась единственно на том, как бы перехитрить арабов, и я настроился на скорейшее и незаметнейшее высвобождение ценой максимальных усилий. А уж потом можно и поразмыслить над тем, как подвергнуть своих похитителей справедливой каре и избавить мир от них.
Однако принять решение гораздо легче, чем осуществить его. Несколько предварительных уточнений явственно указали мне на то, что сделать это без определенных резких телодвижений невозможно. Мои действия привлекли внимание бедуинов, и я почувствовал, как веревочный нахлест упал на меня. Очевидно, они заметили мою попытку освободиться и уронили конец троса, спеша, возможно, к вероятному входу в храм, чтобы там подло подстеречь меня. Перспектива была не из радостных – но я бывал и не в таких переделках и не сдавался. Не намерен я был отступать и на сей раз. Сейчас мне было необходимо прежде всего освободиться от оков и положиться на свою ловкость и изворотливость, чтобы уйти из храма целым и невредимым. Любопытно заметить, насколько безоговорочно я поверил в то, что нахожусь в храме Хефрена рядом со Сфинксом, не слишком глубоко под землей.
Но вера эта быстро пошатнулась. Во мне вновь ожило мое первоначальное опасение о сверхъестественной глубине и дьявольской тайне в связи с обстоятельством, от которого я испытывал еще больший ужас и которое приобрело еще бóльшую значимость, несмотря на мой, казалось бы, мудрый план. Мотки падающей веревки продолжали свертываться кругом меня. Стремительность ее падения нарастала лавинообразно, и вскоре она огромной кучей лежала на полу, наполовину завалив мое тело увеличивающимися петлями. Вскоре веревочный вес, возлежавший на мне, возрос настолько, что мне едва удавалось сделать вдох.
Мои надежды вновь рухнули, и я тщетно пытался избавиться от ощущения безысходности, неотвратимости надвигающейся беды. Дело не в том, что меня терзали мысли, как все это выдержать, и не только в том, что жизнь, казалось, медленно покидала мое тело. Главное заключалось в том, что я понимал – и слишком хорошо, – что означает такая неестественная длина веревки, и сознавал, какое расстояние отделяет меня от поверхности земли.
В таком случае мой бесконечный спуск и раскачка имели место в действительности, и я находился на глубине, сравнимой с глубиной давно разрабатываемого угольного прииска. Такое подтверждение моих первоначальных опасений было невыносимо. Это было слишком. По счастью, бог проявил ко мне милость: я второй раз впал в забытье.
И снова забытье сие не было лишено видений – столь отвратительных, что они почти не поддаются описанию. Боже мой!.. Если бы только я не читал так много трудов по египтологии перед приездом в эту страну, полную тайн и кошмаров! По какой-то гнусной причине мои наваждения обратились к местным древним мифам и мертвым династиям, места упокоения которых напоминают скорее жилища, чем гробницы. В видениях явилось мне продуманное внутреннее убранство пирамид; в них же отразились чрезвычайно странные, леденящие кровь гипотезы о предназначении этих конструкций.
Все, чем эти люди жили, – смерть и загробная жизнь. Они действительно веровали в телесное воскрешение, что заставляло их с безрассудной тщательностью мумифицировать трупы и сберегать жизненные органы в сосудах-канопах. Они верили в душу, которая, взвешенная и благословленная богом Осирисом, могла быть допущена на святую землю; и в ка, распределенную по небесам и тверди, блуждающую средь гробниц и взыскующую некую дань с мумифицированных останков. Ка требовала жреческих подношений, собирала их из погребальных часовен; ка – ходили и такие слухи – выкрадывала тела или их деревянные копии, традиционно размещаемые рядом, и об ужасных намерениях этой силы оставалось лишь гадать.
Тысячи лет покоились тела, уложенные в саркофаги, глядя остекленевшими глазами, ожидая прибытия ка, ожидая того Судного дня, когда Осирис возвратит на прежнее место ка и душу и поведет легионы окоченевших мертвецов из домов вечного сна, находящихся глубоко под землей. Это должно было быть чудо второго рождения, но не все души к этому допускались. Иные гробницы считались оскверненными, в чем следовало усматривать либо непреднамеренные ошибки, либо злодейски обдуманные нарушения правил погребального обряда. Даже сегодня арабы тихонько говорили о страшных последствиях поругания могил – о тех бедах, что навлечет крылатая ка, поняв, что ее мертвые послушники запятнаны, и лишены милости, и встать могут лишь бездушными трупами, голодными и неприкаянными.
Возможно, самыми страшными легендами, от коих кровь стынет в жилах, являются те, что рассказывают о результате порочных склонностей и извращений разлагающегося духовенства той эпохи – составных мумиях, искусственно соединенных по образу древних богов человеческих туловищ с головами животных. Во все периоды истории священных животных мумифицировали, чтобы освященные быки, кошки, ибисы, крокодилы и им подобные могли вернуться, когда наступит время, в еще большем великолепии. Но только во времена упадка Египта соединяли в одной мумии человека и зверя – только во времена упадка, когда сама концепция ка и души была осмеяна.
Что случилось с теми составными мумиями, никто не ведает – по крайней мере, совершенно точно известно, что ни одному египтологу их не удалось обнаружить. То, что рассказывают арабы, слишком нелепо – на такое нельзя положиться. Послушать их, так владыка Хефрен – тот, что воздвиг Сфинкса, вторую пирамиду и центральный храм, – доселе заседает глубоко под землей. Он вступил в брак с царицей-нежитью Нитокрис и правит мумиями, не похожими ни на человека, ни на животное.
Именно они – Хефрен со своей женой и их странными войсками мертвецов-гибридов – явились мне в видениях, которые постепенно сгладились в памяти. Но самое ужасное из них было связано с вопросом, который я задал себе вчера, глядя на Сфинкса, высеченную из камня великую загадку пустыни. Тот вопрос, столь невинный и естественный тогда, приобрел в моем сне неистовый, абсурдистский смысл, а звучал первоначально он так: какое же колоссальное, вызывающее отвращение чудовище исходно являл собой Сфинкс?
Мой второй приход в сознание – если я взаправду в него приходил – ознаменовался глубочайшим страхом, который ни с чем в моей жизни не может сравниться, если не припоминать один случай, имевший место гораздо позже, – стоит заметить, что жизнь моя была полна приключений, которых хватило бы на десятерых рядовых смертных! Помните, я утратил чувства, заваленный лавиной ниспадавшей на меня веревки, чья нескончаемость вскрыла ту катастрофическую глубину, на которой я находился? Придя в себя, я не ощущал больше ее давящего веса, но осознавал, что остаюсь слепым и с кляпом во рту. Кто-то полностью убрал мотки пеньки, под которыми я чуть не погиб. Понимание этого пришло ко мне постепенно, и я подумал, что мог бы снова потерять сознание, если бы к тому моменту не достиг того эмоционального изнурения, когда страх стал мне безразличен. Я был не один… но с кем?
Прежде чем я снова начал мучить себя вопросами и попытками освободиться, мне стало очевидным и другое. Боль, которую я испытывал, буквально раздирала мне руки и ноги, и у меня создалось впечатление, будто я покрыт бóльшим количеством засохшей крови, чем потерял ранее. Казалось, что на моей груди были сотни ран, как если бы огромный жестокий ибис строчил меня своим клювом. Несомненно, что сила, убравшая веревку, была враждебной – избавила меня от напасти единственно для того, чтобы нанести новые раны! И все же мои ощущения были полностью противоположны тем, которых следовало бы ожидать: вместо того чтобы окончательно потерять надежду, я почувствовал себя готовым к действию. Я был исполнен уверенности, что здешнее зло имеет физическое воплощение – а раз так, бесстрашный мужчина вроде меня может биться с ним на равных.
Как долго я освобождался от стяжек – не ведаю. Должно быть, значительно дольше, чем во время представления, так как я был ранен, измучен, обессилен испытаниями, через которые прошел. Когда в конце концов это мне удалось, я глубоко вдохнул прохладный, сырой, насыщенный подземными газами воздух. На меня навалилась дичайшая усталость, и какое-то время я просто лежал, вытянувшись и щуря глаза во тьму в поисках малейшего проблеска, способного пролить свет на мое местонахождение.
Постепенно силы и подвижность вернулись ко мне, но глаза по-прежнему ничего не видели. Когда я пошатываясь поднялся на ноги, то начал оглядываться по сторонам, но повсюду натыкался на чернильную темень, будто повязка и не спадала с глаз моих. Я попытался опереться на ноги, покрытые кровавой коркой под изодранными в клочья брюками. Оказалось, что я могу ходить. Однако я не мог решить, какое направление избрать. Очевидно, я не должен был идти наугад, чтобы не удалиться от входа, который мне предстояло найти. Поэтому я остановился, чтобы определить направление холодного и зловонного, с запахом окиси натрия, воздушного потока, который постоянно на себе ощущал. Приняв место его источника за возможный проход, я приложил все усилия, чтобы держаться этого ориентира и последовательно двигаться в одном направлении.
У меня были с собой спички и даже маленький электрический фонарик, но, конечно, карманы моей изодранной одежды были заранее освобождены от таких роскошных излишков. По мере того как я осторожно продвигался в темноте, сквозняк становился все сильнее и неприятнее. Чем больше я размышлял над природой этого движения воздуха в пещере, тем сильнее становилось мое беспокойство. Несмотря на одуряющий запах, я выискивал его источник как по крайней мере дополнительный ключ к выходу во внешний мир. И лишь теперь я осознал, что этот мерзейший чад не мог происходить из чистых воздушных просторов Ливийской пустыни. Идти он мог лишь из зловещих пещер, расположенных еще ниже. Я шел в неверном направлении!
Поразмыслив немного, я решил не возвращаться. Если бы я пошел в другую сторону, я потерял бы этот ориентир, так как шероховатый каменный пол был лишен каких-либо отличительных конфигураций или отметин. Однако, если бы я пошел навстречу этому потоку воздуха, я бы, без сомнения, пришел к какому-нибудь отверстию, от которого смог бы направиться вдоль стен к противоположной стороне этого гигантского подземелья. Я понимал, что мои ожидания могли не оправдаться. До меня дошло, что помещение, в котором я нахожусь, является частью главного храма Хефрена, неизвестного туристам. У меня мелькнула мысль, что о существовании этого места могут не знать даже археологи. Просто на него случайно наткнулись излишне любопытные и злонамеренные арабы, лишившие меня свободы. Если это действительно так, есть ли отсюда какой-нибудь выход в известные уже части храма или на поверхность?
Было ли у меня вообще какое-либо доказательство того, что я нахожусь в центральном храме? На мгновение все самые нелепые предположения обрушились на меня лавиной. Все пережитые недавно яркие впечатления смешались у меня в голове: жутчайшее падение на веревке, раны, дурман, видения. Неужели наступил конец моей жизни и карьере? Я не мог ответить ни на один из своих вопросов, а просто продолжал движение, пока Судьба вновь не ввергла меня в состояние забытья.
На сей раз видений не было, так как шок оказался слишком внезапным и лишил меня возможности мыслить даже подсознательно. Неожиданно споткнувшись о ступеньку в месте, где поток отвратительного воздуха стал особенно сильным, я рухнул головой вперед, скатившись по громадной каменной лестнице в бездну мерзостных испарений.
Тем, что я выжил, я обязан своему здоровью и природной людской живучести. Мысленно я часто возвращаюсь к той ночи. Воспоминания мои о тех возобновляющихся обмороках окрашены налетом юмора – они случались со мной так часто, что сейчас это невольно напоминает мне о наивных фильмах-мелодрамах, популярных в то время. Конечно, вполне возможно, что эти обмороки мне лишь почудились. Я предпочитаю верить в такое объяснение – я был рад, когда в полиции мне сказали, что вход в главный храм Хефрена был найден открытым и что подходящих размеров колодец действительно существует в одном углу все еще скрытой под землей части постройки. Я также был рад, когда доктора объявили, что, по их предположениям, мои раны можно объяснить внезапным нападением и захватом, резким спуском, попыткой освободиться от пут, падением с высоты, мучительно медленными поисками выхода на волю, другими треволнениями… утешительный диагноз! Тем не менее я знаю, что не все так просто, как может показаться. То низвержение в бездну слишком живо в моей памяти, чтобы отрицать его. Странно еще то, что никто не смог найти человека, соответствующего описаниям моего проводника, Абдула Рейса эль Скурсавада – гида с загробным низким голосом, так похожего на фараона Хефрена.
Я отклонился от своего рассказа – возможно, в тщетной попытке избежать описания последнего приключения, которое, в отличие от остальных событий этой ночи, объясняется галлюцинацией. Но я обещал поведать вам о нем, а обещаний я не нарушаю.
Когда я пришел в себя (пришел ли?) после падения с каменной лестницы, я был один и в темноте, как и прежде. Разносимое по всему подземелью удушающее зловоние, и без того отвратительное, стало теперь совсем непереносимым; но я уже несколько привык к нему и выдерживал его стоически. Все еще находясь в полубессознательном состоянии, я начал отползать с того места, откуда оно неслось, и своими ободранными и кровоточащими руками нащупал громадные плиты невероятно огромной мощеной дороги. В какой-то момент я стукнулся головой о твердый предмет. Когда я потрогал его ладонью, то понял, что это основание колонны невероятных размеров, поверхность которого была покрыта гигантскими рельефными иероглифами.
Продолжая ползти, я натыкался на другие колонны такого же размера, отстоящие друг от друга на неопределенный размах. Вдруг я остановился, поняв, что мое внимание привлекло нечто такое, что, должно быть, подействовало на меня гораздо раньше, чем я это действие осознал.
Откуда-то из глубокой пропасти, прямо из недр земли, доносились звуки, мерные и ясные, не похожие ни на что из того, что мне приходилось слышать прежде. То, что они были совсем древними и несомненно ритуальными, я почувствовал почти интуитивно; мои познания в египтологии позволили мне предположить, что это были флейта, самбика и барабан. Их ритуальное гудение, грохот и биение повергли меня в неописуемый ужас, не связанный с персональным страхом, скорее представляющий сострадание к нашей планете за то, что в ее потаенных недрах существует богохульство, что кроется за этой какофонией. Звуки доносились все отчетливее, и я понял, что они приближаются. И тут – да объединятся боги всех пантеонов мира, чтобы уберечь мои уши от подобного – я услышал слабую и отдаленную тяжелую поступь марширующих существ.
Отвратительно было то, что звук их шагов, столь чуждый, имел такой совершенный ритм. Должно быть, за маршем этих чудовищ, обитающих в глубинах земли, скрывалась слаженность и сноровка тысячелетней давности. Такая военная, маршевая четкость – под вызывающие отвращение диссонансы насмехающихся и глумящихся инструментов. Я молил бога избавить мою память от арабских легенд: бездушные мумии… встречи с блуждающей Ка… гибриды под предводительством Хефрена и Нитокрис…
Шаги приближались – да убережет меня небо от звука этих ног, лап, сабо и каблуков! – и звучали предельно отчетливо на огромных плитах. Вдоль безграничного пространства лишенной солнца мощеной дороги на зловещем ветру вспыхивал и гас проблеск света, и я спрятался за гигантской колонной от того ужаса, что наступал прямо на меня миллионами ног через громадные наплывы нечеловеческого страха и трепета перед древностью. Вспышки множились, а ритм шагов становился оглушающим.
При дрожащем оранжевом свете чуть впереди я увидел действо, вызвавшее во мне такой благоговейнейший и безжалостный страх, что я раскрыл рот от неподдельного удивления, подавившего и мой испуг, и мое отвращение. Доведенный до отчаяния, я решился смотреть на них, когда услышал поскрипывание суставов и тяжелое азотистое дыхание, заглушающее порой мертвую музыку и поступь мертвых. Слава богу, что они не говорили… Но боже мой! Мятущийся свет их факелов начал отбрасывать тени на основания громадных колонн, середины которых были вне пределов видимости человеческого глаза… по основаниям можно было судить о колоссальных размерах колонн, перед которыми Эйфелева башня выглядела незначительным сооружением. Основания были испещрены иероглифами, начертанными неправдоподобно искусной рукой в подземельях, где дневной свет может быть разве что далекой и красивой сказкой… у ибисов не должно быть человеческих рук вместо птичьих лап, они не могут держать факелы… у людей не должно быть крокодиловых голов…
Я хотел отворотиться, но тени, звуки и смрад здесь были везде, куда ни скройся. В детстве, когда мне снились дурные сны, я просыпался и убеждал себя, что все кончилось, что кошмар не перетек в явь… но здесь облегчения это не приносило, я закрывал глаза и выдавливал из себя бледные подобия молитв – что мне еще оставалось? Я спрашивал себя, выберусь ли когда-нибудь отсюда, и время от времени пытался сквозь неплотно сомкнутые веки разглядеть что-нибудь еще, кроме огромных колонн и жутких теней. Свет факелов, которых становилось все больше, усиливался; если бы только это место не было столь открытым, я не замедлил бы двинуться по своему ориентиру. Но мне пришлось снова закрыть глаза – из-за нового наплыва чудовищ, среди которых я заметил таких, что гордо вышагивали, вовсе не имея головы на плечах. Урчание и шепот ходячих мертвецов заполняли атмосферу, отравленную парами нефти и битума.
Перед моими глазами, упрямо не подчинявшимися мне и остававшимися открытыми, предстала такая картина, которую ни одно человеческое сознание не осмелится вообразить без дрожи. Монстры торжественно шествовали шеренгами в одном направлении – в потоке зловонного воздуха. При свете факелов можно было рассмотреть их склоненные главы – во всяком случае, у тех, кто их еще имел. Они молились на огромный чернеющий провал, окруженный зловонным туманом. Провал так высоко поднимался вверх, что его предела не было видно, и, насколько я мог судить, располагался под прямыми углами близ двух гигантских лестниц, исходы которых оставались далеко в тени. Без сомнения, с одной из них я и сверзился головой вниз.
Размеры провала полностью соответствовали колоннам – он без труда вместил бы в себя жилой дом. Любое средней величины здание свободно встало бы здесь. Прямо к этой зияющей Полифемовой двери существа бросали какие-то предметы – пожертвования или ритуальные подношения и дары, если судить по их жестам. Хефрен был их предводителем. Ухмыляющийся фараон Хефрен или низкоголосый гид Абдул Рейс, коронованный златом, растягивал загробным речитативом бесконечный догмат подчиненным-мертвецам. Рядом с ним опустилась на колени прекрасная царица Нитокрис, которую я на мгновение увидел в профиль, заметив, что правая сторона ее лица была пожрана крысами или какими-то иными трупоедами. Я вновь закрыл глаза, когда увидел, что они бросали в качестве подношений провалу – или, возможно, сокрытому в нем божеству.
Мне пришла в голову мысль, что, судя по истовости их службы, скрытое божество носило высокий иерархический статус. Был ли это Осирис? Быть может, Исида? Гор или Анубис? Неизвестный Бог Мертвых, еще более властный и внушительный? Существует легенда, что в древности в Египте воздвигали внушающие ужас и трепет алтари и изваяния Неименуемому, прежде чем установился культ анималистических богов…
Теперь, когда пережитые трудности настолько закалили меня, что я мог без дрожи наблюдать за восторженным поклонением этих безымянных тварей их божеству, у меня промелькнула мысль о побеге. Зал был тускло освещен, и колонны оставались в густой тени. Так как все эти существа были поглощены изъявлением своего восторга, я вполне мог незаметно пробраться к одной из дальних лестниц и незаметно проскользнуть по ней, положившись на Судьбу и свою ловкость. Я не знал, где находился, и не задумывался над этим всерьез, но на какое-то мгновение мне показалось забавным помышлять побег из того, что, насколько я понимал, было сновидением. Находился ли я в скрытом, неизвестном ранее зале центрального храма Хефрена – того самого, который все новые поколения копателей и исследователей упорно именуют Храмом Сфинкса? Я не мог строить догадки, но решил подняться из этой тьмы и вернуться к жизни, если только сознание и силы вновь не оставят меня.
Распластавшись на животе, я предпринял опасный маневр к основанию лестницы, находившейся слева от меня, – она виделась мне более доступной. Я не в состоянии описать все обстоятельства и ощущения, которые мне довелось пережить во время осторожного продвижения к цели. Но если задуматься над этим, то без труда можно представить, что я испытывал, понимая, насколько заметен – при свете ярких факелов.
Как я уже говорил, основание лестницы, обнесенной перилами, находилось в тени, и это обстоятельство должно было облегчить мою задачу – подняться, не сгибаясь, на жутко высокую площадку над разверстым провалом. Мне оставалось преодолеть совсем немного. Я находился довольно далеко от мерзкой толпы, тем не менее кровь стыла от всего этого неописуемого зрелища.
Наконец мне удалось добраться до ступенек, и я начал взбираться по ним, держась поближе к стене, украшенной орнаментами самого отвратительного толка. Я надеялся остаться незамеченным, так как все внимание толпы исступленно молящихся чудовищ было занято изрыгающей зловоние дырой и теми нечестивыми дарами, что были набросаны на мощеную дорогу перед ней. Лестница была гигантской и крутой, выделанной из мощных порфирных плит, будто рассчитанной для великана. Казалось, ей не будет конца. Боязнь обнаружить свое присутствие и боль от ран, вновь возобновившаяся при движении, ввергали меня в тысячу мук – непросто даже вспоминать об этом. Добравшись до площадки, я уже было задумал продолжить восхождение по лестнице, куда бы она меня ни привела – не останавливаясь для прощального взгляда на всю эту нежить, коленопреклоненную перед своим черным алтарем семьюдесятью или восьмьюдесятью футами ниже меня. Однако внезапно грянувший громоподобный хор булькающих и хрипящих мертвецких голосов – грянувший еще до того, как я взобрался на площадку, и означающий, судя по ритуальному накалу и ритмике, что знаменовалось им не мое присутствие – заставил меня замереть. Я осторожно подошел к краю лестницы и заглянул через перила.
Внизу все приветствовали кого-то, кто время от времени показывался из провала, чтобы забрать свои проклятые дары. Тварь была крупной – даже с наблюдаемой высоты казалась таковой; желтоватого цвета, косматая, нервически передвигающаяся. Размерами она достигала гиппопотама, видом представляла нечто в высшей степени психоделическое. Пять лохматых голов без шей торчали из конического туловища: первая была очень маленькая, вторая крупнее, третья и четвертая – одинаковые по величине и самые большие из всех, а пятая – малая, но все же больше первой.
Головы резко выбрасывали вперед странные, костистые с виду придатки, которые алчно загребали в необъятных количествах пищу, возложенную перед провалом. Время от времени тварь резво выскакивала из своего укрытия, а затем скрывалась там столь же странным образом. Способ ее передвижения был настолько непостижимым, что я замер, уставившись в изумлении и ожидании, когда она явится еще раз из своего напоминающего пещеру логовища.
И монстр явился… и при его виде я в ужасе повернулся и стремглав помчался в темноту, спасаясь бегством, вверх по крутой лестнице – прянул в неведомое, исполненное широких ступеней, приставных лестниц и наклонных плоскостей.
Не знаю, что направляло и подгоняло меня. Быть может, знания, почерпнутые из тех видений, быть может, чутье. А впрочем, наверное, весь этот инцидент лежал в области привидевшегося – иначе я никогда не встретил бы день распростертым на песчаной равнине Гизы прямо перед ухмыляющимся и порозовевшим от рассветного солнца Великим Сфинксом.
Никаких доказательств правдивости такой версии у меня нет – но все же не дает мне покоя тот вопрос: какое же колоссальное, вызывающее отвращение чудовище исходно являл собой Сфинкс? О, будь проклято то зрелище – вымышленное или действительное, – что вселило в меня ужас, подобного которому я никогда не испытывал: неизвестное божество мертвецов, наслаждавшееся гнусными подношениями лишенных души казусов, само существование коих – роковая ошибка… Пятиглавая тварь размером с гиппопотама… всего-то – передняя лапа!
Но полно, все опасности миновали.
Я выжил… и верю – желаю поверить, – что все это мне лишь пригрезилось.
Именно праздное любопытство впервые привело Стивена Джонса в музей Роджерса. Как твердила молва, изваянные из воска экспонаты, выставленные там, в чудном подвальном помещении на Саутворк-стрит, за рекой, превосходят любую из работ мадам Тюссо в жутких качествах. Скептик по природе, Джонс решил увидеть все своими глазами – и, как оказалось, слухи о музее были далеко не беспочвенны.
В конце концов, не столь обычен был здешний парад чудовищ. Конечно, присутствовали классические банальные душегубы и кровопийцы – Анри Ландрю, доктор Криппен, мадам Демерс, Риццио, леди Джейн Грей, бесконечные искалеченные жертвы войн и революций, дьявольские Жиль де Рэ и маркиз де Сад, – но было и другое, невольно захватывающее дух, держащее в музее до возвещающего о его закрытии звонка. Ординарным создавшего подобную выставку художника язык не поворачивался назвать. На всех экспонатах лежал несомненный отпечаток воображения – темного, но по-своему гениального.
Впечатлившись, Джонс решил выведать, кто заведует музеем. Разрозненные источники утверждали, что сэр Джордж Роджерс, хозяин и автор выставляемых работ, определенное время трудился под покровительством мадам Тюссо, но был уволен после некоего инцидента, о котором мало что удалось узнать. Кто-то брался утверждать, что виной всему была явная прогрессия душевной болезни Роджерса, вращавшегося долгое время в тайных оккультных кругах; но все эти слухи почти никак не влияли на репутацию его личного музея в подвале, в чем-то даже играя ей на руку.
Страстями Роджерса служили тератология и визионерия, подпитываемая образами из ночных кошмаров. На иных его работах это отражалось столь сильно, что они перекочевали в специальную закрытую секцию, подальше от глаз излишне впечатлительных особ. Именно этот альков не для всех столь очаровал Джонса. Сколь бы иррациональными ни казались запечатленные в воске существа, мастерство Роджерса наделяло их устрашающим жизнеподобием. Наряду с богами и монстрами известных мифов, наподобие сестер горгон, гарпий, змиев и циклопов, были здесь представлены и персонажи куда более темных и загадочных древних легенд. Нагромождение бесформенной черной плоти, Цаттогва, соседствовал с величественным щупальцеликим Ктулху, слоноподобный Шогнар Фогн высился над наводящими ужас тварями «Некрономикона», «Книги Эйбона» и «Невыразимых культов» фон Юнтца. Сильнее всего в дрожь приводили те, что были придуманы и исполнены самим Роджерсом, – столь жуткие, что ни одно предание не смогло бы донести до разума смертного подобные образы. Иные являли собой омерзительные пародии на привычные человеческому разумению формы земной органической жизни, в то время как другие казались взятыми из лихорадочных снов о бесконечно чуждых далеких мирах в мрачных глубинах космоса. Что-то в них было от химер с фантастических полотен Кларка Эштона Смита, но даже краска и холст мастера блекли в сравнении с объемностью воска, застывшего во всех этих ужасных формах, и умело созданным освещением.
Джонс, тихий приверженец экстравагантных течений в искусстве, захотел пообщаться с Роджерсом лично. Глава музея согласился принять его в довольно-таки запущенной зале, совмещавшей роли кабинета и мастерской. Проход к ней находился в самом конце сводчатой выставочной галереи. Тусклый свет, проникавший сквозь немногочисленные пыльные окна, находившиеся на одном уровне со старыми булыжниками, мостившими внутренний двор, придавал зале сходство с нутром склепа. Здесь старые экспонаты, поврежденные временем или обращением, реставрировались, а новые обретали форму и жизнь. Восковые конечности, отнятые от восковых же туловищ, возлежали на скамьях; на высоких ярусах полок будто бы в беспорядке громоздились косматые парики, хищного вида зубы и смотрящие в никуда глаза из стекла. Эскизы, наброски и грубые скетчи были в беспорядке разбросаны по всей мастерской, с вешалок свисали всевозможные предметы одежды. Банки с краской, закупоренные и початые, с торчащими кверху ручками кистей, стояли прямо на полу. Ну а королевой сего помещения выступала массивная плавильная печь с нависавшей над топкой металлической емкостью. По отходящему раструбу из емкости той раскаленный воск выливался в форму – благодаря наклону, обеспечиваемому системой шарниров.
Остальное содержимое угрюмой залы хуже поддавалось описанию, ибо представляло собой элементы и заготовки новых фантастических фигур. Обратив взгляд в глубь помещения, Джонс увидел тяжелую деревянную дверь, запертую на внушительный висячий замок. На двери был грубо начертан некий символ, и Джонс даже смог припомнить, где видел нечто подобное: на страницах «Некрономикона», вернее, на сделанных от руки копиях страниц, с которыми ему однажды посчастливилось работать. Похоже, глава музея взаправду был широко образован в темных и сомнительных дисциплинах.
Беседа с Роджерсом не обманула ожиданий Джонса. Высокий, худощавый, темноокий, с черными неухоженными бакенбардами, дико контрастирующими с бледностью благородного лица, хозяин музея был, похоже, искренне рад встрече с единомышленником. Голос его отличался глубиной и звучностью, выдавая в хозяине человека энергичного, увлеченного… быть может, слегка одержимого. Неудивительно, что многие считали Роджерса фанатиком.
Их встречи вошли в привычку, повторяясь еженедельно, и Роджерс стал все более доверять Джонсу. Экстравагантность своих идей и убеждений, воплощавшихся в творчестве, хозяин музея не скрывал с самого начала, но вскоре фантасмагорический оттенок приобрели и его рассказы о своей жизни. Пусть даже иные эпизоды и подтверждались некими туманно намекающими фотографиями, поверить в эти отчаянные, на грани фола, истории было крайне сложно.
Безумный спор, подаривший развитие дальнейшим событиям, тек по щедрому руслу дорогого виски, бутыль которого Роджерс водрузил на стол в ту памятную встречу июльским вечером. Несомненно, Роджерсу уже приходилось рассказывать Джонсу о поистине странных событиях и чудовищах, встреченных им во время экспедиций в Тибет, Африку, в походах через пески Аравийской пустыни, долины Амазонки, в вылазках на Аляску и малоизвестные острова в южных широтах Тихого океана. Упоминал он и полумифические рукописные книги вроде Пнакотических манускриптов и «Песнопений Дхола», из которых черпал знания обо всех тайнах и схронах Земли. Но все поведанное Роджерсом ранее не будоражило так, как то, что глава музея выдал, будучи под хмелем.
Он начал в самолюбивом ключе, приписывая себе некое уникальное открытие в царстве Природы, и уверял, что обладает осязаемыми доказательствами оного. Позволило ему зайти так далеко более смелое и непредвзятое толкование древних рукописей и легенд. Те явно указывали путь к местам, где древние существа непостижимой природы до сих пор пребывали в здравии – те существа, что знавали времена, когда человек был лишь туманной и далекой перспективой творения; вполне разумно было называть их выходцами из иных миров, границы которых в древности были как никогда тонки. Джонс дивился взлетам фантазии Роджерса и гадал, каким же путем жизнь привела главу музея к подобному сознанию и мироощущению. Сыграла ли в том роль работа в музее мадам Тюссо, в окружении восковой психоделии и гротеска, или же склонность была врожденной, а выбор профессии стал лишь одним из ее проявлений? Так или иначе работа Роджерса казалась очень тесно связанной с его представлениями; и сейчас все яснее становилась суть самых мрачных его намеков по поводу овеществленных кошмаров в отгороженной секции выставочного зала. Не боясь быть осмеянным, Роджерс утверждал, что далеко не все эти дьявольские диковины – искусственные.
Однако откровенное недоверие Джонса и его шутки по поводу этих эксцентричных заявлений разрушили установившуюся было сердечность и радушие в их отношениях. Было ясно, что Роджерс относится к своим словам предельно серьезно. Сделавшись подозрительным и угрюмым, он продолжал терпеть Джонса лишь благодаря своему упорному стремлению преодолеть его скептицизм. Видимых сдвигов в идейных позициях друзей-соперников не намечалось, но все чаще раздосадованный Роджерс подводил своего гостя к одному из самых жутких монстров в закрытой секции и сердито указывал на те черты, какие трудно было соотнести даже с самыми извращенными образцами мастерства человека. Побуждаемый странным, острым влечением к открывшейся вдруг новизне, Джонс по-прежнему захаживал в музей, влекомый каким-то непонятным очарованием, прекрасно понимая при этом, что былое расположение владельца им уже утеряно. Порой он пытался задобрить Роджерса притворным согласием с какой-нибудь безрассудной теорией, но глава музея редко позволял себя обмануть.
Напряжение достигло апогея в конце сентября. Как-то днем Джонс случайно забежал в музей и, бродя по темным коридорам, все ужасы которых были теперь до мелочей знакомы ему, вдруг услышал странный звук, донесшийся со стороны мастерской. Прочим посетителям он тоже был слышен – иные даже вздрогнули невольно, когда гулкое эхо разнеслось под мрачными сводами. Троица смотрителей обменялась многозначительными взглядами, а один из них – молчаливый черноволосый тип, в чьих чертах явно угадывалась туземная кровь, – хитро улыбнулся, будто зная нечто, что ни его коллегам, ни Джонсу не было доступно; быть может, так оно и было – Джонс припомнил, что мужчина совмещал должность смотрителя зала с ролью постоянного помощника Роджерса в деле реставрации и оформления фигур.
Со стороны мастерской отчетливо прозвучал пронзительный собачий визг. Животное, издававшее подобные звуки, не иначе как умирало в муках. Даже спокойная обстановка не располагала бы к роли равнодушного слушателя при этаком скулеже, а в мрачных музейных залах он приобретал весьма зловещее звучание. А ведь вход в музей с собаками официально воспрещался!
Джонс тут же направился к двери, ведущей в мастерскую, но неожиданно навстречу ему двинулся смотритель – тот самый, неведомых экзотических кровей.
– Орабона, – представился он мягким голосом с чуть заметным иностранным акцентом, протягивая для приветствия руку. Джонс нехотя пожал ее. – Очень приятно. Сэр Роджерс ненадолго отлучился. Просил не пускать никого в мастерскую во время его отсутствия. Вас, наверное, смутил этот собачий вой? Право, это откуда-то с улицы. По округе бегает целая свора бездомных псов. Сэр Роджерс вернется минут за пятнадцать до закрытия. Передать ему, что вы приходили с визитом?
Джонс, помотав головой, спешно покинул музей. Поднявшись по старым, вытесанным из камня ступеням на улицу, он с любопытством осмотрел убогий район. Покосившиеся, ветхие здания – некогда жилые, но теперь в основном занятые лавками и складами – дышали неподдельной древностью. Те из них, что имели островерхие крыши и шпили, стояли здесь, пожалуй, еще с Тюдоровой эпохи. В закоулках и подворотнях клубился густой, неприятно пахнущий смог.
Рядом с относительно неплохо сохранившимся зданием, в подвале которого размещался музей, находился узкий проход, в который и вошел Джонс, осторожно ступая по вымощенной булыжником мостовой, в надежде попасть на видневшийся из окон мастерской задний двор и выяснить все же, откуда мог исходить этот жуткий визг. Как раз сгущались сумерки. Темный двор обступали высокие глухие стены, казавшиеся еще более мрачными, чем осыпающиеся фасады старых, гнетущих построек. Навстречу Джонсу не выбежало с лаем ни единой шавки, здесь не было ни клочьев шерсти, ни следов крови – но трудно было поверить, чтобы после такой отчаянной собачьей драки, если та в действительности имела место, не осталось ничего подобного.
На озадаченного Джонса насмешливо взирали лишь три маленьких окна мастерской – узкие горизонтальные проемы во двор почти на уровне тротуара, запыленные, смахивающие на остекленевшие глаза издохшей рыбины. Слева от окон стертые каменные ступени вели к темной двери, запертой на тяжелый засов. Непонятный порыв заставил Джонса пригнуться к сырой потрескавшейся мостовой и заглянуть внутрь в расчете на то, что плотные зеленые шторы могут кое-где оказаться не задернутыми. Протерев в напластованиях пыли платком несколько «глазков», Джонс понял, что обзору никакая преграда не мешает – хотя в подвале было настолько темно, что поначалу он вообще ничего не смог разглядеть. Однако, переходя от одного окна к другому, вскоре Джонс начал различать призрачные очертания знакомых предметов. Прежде всего стало ясно, что внутри никого нет; но когда он дошел до последнего окна, ближайшего ко входу, в дальнем углу комнаты показался слабый отсвет, что повергло Джонса в изумление, ибо никакого света там не должно было быть. Насколько он помнил, все лампы, печи и горелки находились в других местах. Приглядевшись, Джонс заметил, что светящееся пятно имеет форму прямоугольника, и тут к нему пришла догадка. Именно в этом углу мастерской и располагалась дощатая дверь с массивным навесным замком, помеченная знаком черных магических практик. Никогда прежде не стояла она открытой; похоже, именно оттуда изливалось теперь призрачное свечение. В нем с новой силой вспыхнуло любопытство – куда ведет эта дверь и что она призвана сокрыть?
Джонс бесцельно бродил по унылой местности почти до шести часов, а после вернулся в музей, чтобы навестить Роджерса. Он едва ли мог сказать, почему ему так хотелось именно сейчас увидеть этого человека, но, должно быть, жуткий собачий визг и загадочный свет из-за обычно запертой наглухо двери заронили в его душу некие подсознательные опасения. В дверях Джонс столкнулся с готовившимися к отходу служащими, и давешний доверенный Роджерса, смуглый и курчавый Орабона, улыбнулся ему с трудноуловимым снисхождением. Это слегка задело Джонса, но он памятовал о том, что подобными улыбками охранник порой награждал и самого главу музея.
Обезлюдев, выставочный зал стал еще мрачнее, но Джонс спокойно пересек его и постучал в дверь мастерской. Кто-то, явно не торопясь с ответом, неспешными шагами подошел к двери, завозился с громыхнувшим замком. Шесть петель протестующе заскрипели, и в проем выглянул Джордж Роджерс – неухоженный, с недобрым огнем в глазах.
– Ну, вы все же пришли обратно, а, дорогой друг? – В голосе главы музея недовольство визитом мешалось с мелочным торжеством по поводу того, что Джонса будто магнитом вновь притянуло сюда, к нему. – Заходите, коли так!
И снова завязался разговор о сверхъестественном, но на сей раз в более доверительных тонах. Древние Боги и участие в ритуалах, жертвоприношения и туманные намеки на органическую природу иных экспонатов или же их прообразов – все это было не ново и знакомо; навязчивые идеи Роджерса все сильнее завладевали им. Но оценивающие взгляды, которыми глава музея вычерчивал некий странный треугольник – Джонс, массивная дверь, запертая на висячий замок, мешковина у ее порога, судя по очертаниям, прикрывавшая что-то, – невольно нервировали гостя, и Джонс усомнился, стоит ли поминать странный собачий визг, ради вопросов о коем он и явился сюда.
Хриплый бас Роджерса эхом разносился под высокими каменными сводами.
– Не знаю, запомнили ли вы – я рассказывал вам о разрушенном городе в Индокитае, где жили Тщё-Тщёсы? Вы ведь в конце концов согласились с тем, что я там действительно был, – вы не смогли оспорить фотографии! И пусть даже вы считаете, что Тощего Пловца я изваял из воска… что ж, вы просто не видели, как он рассекал воды той подземной реки, а я видел! Но теперь, думаю, нам стоит поговорить о кое-чем куда более существенном. Мы еще не касались этой темы – я хотел кое-что доработать, прежде чем поделиться с вами. Когда вы увидите фотографии – поймете, что изображения местности такого качества не могут быть подделаны. Кроме того, думается, у меня есть еще один способ доказать, что Он не является очередной моей выдумкой, воплощенной в воске. Никто еще не видел Его, эксперименты не позволяли мне выставить Его на всеобщее обозрение.
Роджерс бросил многозначительный взгляд на запертую дверь.
– Восьмой раздел Пнакотических манускриптов описывает некоторые древние ритуалы, – продолжал он. – Подробно изучив их, я понял, что они могли иметь одно-единственное верное толкование. В давние времена, еще до появления земли Ломар и первых людей, на Крайнем Севере обитали удивительнейшие твари, и Он был из их числа. Нам пришлось проделать долгий путь сперва до Аляски, а затем из Форт-Мортона в Ноатак. Он ждал нас точно там, где предполагалось! Мы увидели гигантские руины, раскинувшиеся на мили и мили. Многое было уже полностью разрушено временем – прошло больше трех миллионов лет! Да и легенды эскимосов за долгие годы исказились, поросли небылью… но из-за них мы не смогли нанять проводников из местных жителей, и нам пришлось возвращаться на санях в Ном, чтобы найти помощников там. Знаете, как сильно северный климат испортил Орабону? О, он стал желчным циником, совершенно невыносимым!
Неважно; слушайте, как мы нашли Его. Вмерзший храм находился в самом центре развалин; мы взорвали лед там, где могли быть врата, – и не ошиблись, увидев проход и лестницу вниз. Никто из нашей экспедиции не отважился спуститься, и это было только на руку нам с Орабоной. Он, правда, и сам трясся как осиновый лист… если б я не сказал, вы бы никогда о нем такого не подумали, об этом надменном павлине, что расхаживает по музею хозяйской поступью, ведь так? Просто ему тоже хорошо ведомы древние писания, и страх его беспочвенным никак не назвать…
Так о чем я?.. Само солнце отказывалось слать лучи во мрак этого склепа! Но у нас были факелы, и мы прекрасно все видели. На пути нам попадались повсеместно кости тех несчастных, что пытались проникнуть сюда задолго до нас – многие тысячелетия назад, когда климат там был еще теплым. Некоторые из этих костей принадлежали существам, которых трудно даже вообразить. Пройдя три лестничных марша, мы обнаружили трон из слоновой кости, о котором поминали Манускрипты. Я скажу вам вот что: трон не пустовал!
Существо, восседавшее на нем, выглядело застывшим, окостенелым. Мы знали, что для пополнения сил ему нужна жертва, но решили не будить Его, пока не доставим в Лондон. Мы с Орабоной снесли вниз большой сборный контейнер для сохранения… упаковали Его, а потом оказалось, что нам вдвоем не под силу с таким грузом одолеть три пролета лестницы. Ступени были слишком большими для замаха человеческой ноги, и кроме того, этот дьявол был до одури тяжел! Нам пришлось звать остальных. Они спускались вниз с неохотой – их счастье, что самое страшное уже находилось под замком, в контейнере! Мы сказали им, что там партия образцов украшений из слоновой кости – обычные археологические находки. Увидев резной трон, они, возможно, поверили нам. Странно, что никто из них не подумал, будто мы нашли спрятанное сокровище, и не потребовал своей доли. Наверное, позже, в городе, они плели о наших похождениях всяческую небыль. Однако я сомневаюсь, чтобы кто-то из них когда-либо осмелился вернуться в эти развалины даже за бесценным огромным троном!
Тут Роджерс замолчал, порылся в ящике стола, вынул большой конверт с фотографиями. Отложив один из снимков в сторону изображением вниз, он передал остальные Джонсу. Замелькали покрытые льдом горы, собачьи упряжки, задокументированные экспедиционные будни – люди в меховых шубах и древние развалины на фоне вечных снегов, чья причудливая архитектура не рождала ни единой аналогии с какими-либо другими известными постройками. На одном из снимков – видимо, сделанном с магниевой вспышкой, на краткий миг разогнавшей тьму, – был запечатлен подземный зал со множеством резных украшений на стенах. В центре зала возвышался трон, циклопические размеры которого заставляли усомниться в том, что он предназначен для человека. Рисунки, украшавшие высокие стены и сводчатый потолок, носили в массе своей иероглифический либо же криптологический характер; иные казались совершенно неизвестными, прочие же узнавались по тем или иным описаниям этнографов. Над троном красовался тот зловещий знак, который Джонс много раз видел на запертой двери в мастерской.
Роджерс, очевидно, и в самом деле побывал в более чем странных местах и навидался древних диковин. Впрочем, причудливый интерьер подземного тронного зала пусть не без определенных трудностей, но все же мог быть сфабрикован, являясь пусть масштабным и сложным, но все же банальным набором декораций. Не стоило слишком доверять ему.
А Роджерс тем временем продолжал:
– Итак, мы отправили ящик из Нома и добрались до Лондона без особых приключений. Впервые за все время удалось привезти с собой нечто такое, что способно было вернуться к жизни. Я не стал выставлять Его среди экспонатов. Предстояло сделать кое-что более важное. Он привык быть божеством и нуждался в подношении. Конечно, я не мог предоставить Ему таких жертв, которые Он взыскал в древности, ибо их попросту не существует более. Но что есть основа жертвы, основа жизни? Кровь! Кровь была всегда – недаром ее, людскую ли, звериную, предложенную в верном порядке, поминают в бесчисленных обрядах и даже в лемурийских ритуалах по призыву духов стихий. Она столь же стара, сколь и Земля!
При этих словах выражение лица рассказчика сделалось столь отталкивающим, что Джонс невольно поерзал на стуле. Роджерс, подметив тревогу гостя, усмехнулся краем губ:
– Вы-то не нервничайте. Тварь эта уже почти год как у меня. Я испробовал столько подходов! Орабона-то мне не сильно помогал – сказал, будить такое создание нам не дóлжно. Боится последствий – а потому ненавидит Его! Всюду таскает с собой револьвер – думает, эта игрушка, коли случится что, спасет ему жизнь! Столько времени прошло, а он так и не понял, с Кем мы имеем дело. Пусть только попробует, впрочем, начать махать этой штукой! Убейте монстра, говорит он. Сделайте чучело, говорит он! Ну уж нет, у меня иные планы, и им я пока что верен – вопреки Орабоновой трусости и вашему возмутительному скепсису. Я долго взывал к Нему, и вот на прошлой неделе произошло чудо. Он… Он принял мою жертву!
Сказав это, Роджерс хищно облизал губы, а Джонс замер от ужаса и не мог даже пошевелиться. Глава музея опять замолчал, поднялся со своего места и пошел в угол комнаты, где на полу, прикрывая некий объект, лежал отрез мешковины, к которому он часто обращался взглядом во время своего рассказа.
Роджерс нагнулся, приподнял угол ткани и произнес:
– Вы-то над моими словами знай себе потешались. Так вот вам кое-какие факты, дорогой мой сэр. Орабона говорил, вы в музее собачий визг намедни услышали. Ну, смотрите…
Джонс вздрогнул. Несмотря на все свое любопытство, он был бы рад убраться отсюда, не дожидаясь никаких объяснений, проливающих свет на те обстоятельства, которые так озадачили его еще несколько часов назад. Но Роджерс был неумолим. Он начал медленно поднимать край ткани, под которой лежала раздавленная, бесформенная масса, и Джонс даже не сразу сообразил, что это такое. Когда-то, судя по всему, масса была живым существом, которое какая-то невероятная сила сплющила, высосала всю кровь, пронзила тысячью острых жал и переломала все кости. Внезапно Джонс понял – перед ним были останки собаки, крупного светломастного пса. Породу определить было невозможно, поскольку животное изуродовали самым непотребным образом. Почти вся шерсть была будто выжжена кислотой, обнаженная бескровная кожа изобиловала бесчисленными круглыми отверстиями от засосов и проколов. Какие пытки могли принести подобные результаты, трудно было вообразить.
Отвращение, переполнявшее Джонса, вырвалось наружу, и он вскочил с места с яростным криком:
– Да что с вами не так, Роджерс? Это же садизм, чистой воды садизм!
Хозяин музея, недобро усмехнувшись, бросил ткань вниз и льдистым, самоуверенным взглядом встретил напор разгневанного гостя.
– С чего же вдруг вы, друг мой недалекий, решили, что это я сделал? Верно, с нашей, ограниченной, человеческой точки зрения результат непривлекателен, а что из этого следует? Да, действие бесчеловечно, но Он и не претендует на статус человека. Жертва – лишь предлог. Я пожертвовал этого пса Ему. И то, что вы видите, – результат Его действий, а не моих. Он нуждался в питании посредством предложенной ему жертвы и принял ее в свойственной Ему манере. Хотите, я вам покажу, как Он выглядит?
Пока Джонс медлил в нерешительности, Роджерс вернулся к столу, взял фотографию, лежавшую изображением вниз, и, испытующе глядя, протянул Джонсу. Тот машинально принял ее и столь же бездумно принялся рассматривать. Но уже в следующий миг взгляд его обострился и напрягся – поистине демоническая сила заснятого объекта леденила кровь.
Определенно, Роджерс здесь превзошел самого себя в создании чудовищ! То было произведение несомненного гения – пусть даже злого, – и Джонсу вдруг захотелось изведать реакцию публики на подобный инфернальный шедевр. Право, подобный образ вряд ли имел право на существование – быть может, сам творческий процесс вверг Роджерса в безумие и окончанием своим породил манию языческого поклонения, приведшую к бессмысленным и беспощадным последствиям. Лишь холодный ум способен был противостоять коварному искушению, какое несло в себе это чудовище, эта чумная греза, болезненное представление об ультимативном порождении злого умысла юной Матери-Природы.
Монстр опирался на полусогнутые конечности, застыв на краю некоего диктаторского резного трона. Подобный могло бы пожаловать своему попирателю целое поколение людское, взращенное безумием и паникой; сам проект ужасал своей дерзкой гигантоманией. Даже присев, чудовище на троне – прямоходящее скорее всего, хоть по позе и сложно было о таком судить, – вдвое превосходило рослого Орабону, заснятого подле него. Скругленное туловище идола обладало шестью длинными суставчатыми конечностями, переходившими в клешни; его венчала столь же круглая голова с завитым хоботком и тремя застывшими, мутными глазами, обрамленная пучками жабр. Большая часть туловища была покрыта тем, что сперва представлялось мехом, но при тщательном рассмотрении оказывалось порослью темных, гибких щупалец, оканчивавшихся полураскрытыми, словно для поцелуя, губами. На голове и у хоботка придатки отличались бóльшими длиной и толщиной, а также витыми венозными узорами.
Наделять черты подобной твари выражением было странно, но Джонсу отчего-то казалось, что в треугольнике выпученных глаз и хищно протянувшемся хоботке определенное выражение и некий посыл точно существуют и просматриваются. Алчность, безумие и жестокость, возведенные в запредельный, недоступный для человеческих чувств абсолют, изливались из зрачков чудовища. Никогда бы не подумал, что такой образ может физически существовать, думал Роджерс, но вот она, настоящая фотография! Сколько сил и таланта, должно быть, вложил в эту работу Роджерс!
– Что думаете? – испросил глава музея, вторгаясь в ход мыслей Джонса. – Понимаете теперь, почему Его иногда называли Тысячей Смертельных Лобзаний? Понимаете, что стало с этим жертвенным псом? Ему нужна кровь, и он попросит еще. Он подобен божеству, и я отныне – жрец! Йа! Шаб-Ниггурат! Черная коза и ее Легионы Младых!
Джонс, испытывая смешанное с отвращением сочувствие, отложил фотографию.
– Послушайте, Роджерс, так дело не пойдет. Всему есть пределы. Это, конечно, великое произведение, не побоюсь сказать – грандиозное, но оно, очевидно, плохо на вас влияет. Нет нужды длить плохое – пусть Орабона демонтирует фигуру, а вы выбросьте ее из головы. И разрешите мне порвать этот ужасный снимок.
Роджерс моментально выхватил фотографию из рук Джона и спрятал в стол.
– Да что же вы за дурак такой! Неужто все еще думаете, что Он – подделка? До сих пор считаете, что я сделал Его сам и что все мои фигуры – лишь мертвый воск? Рази вас гром! Да вы, оказывается, глупее, чем была бы ваша восковая копия! Теперь у меня есть неоспоримое доказательство, и оно вам скоро будет представлено! Не сейчас, чуть позже – Он еще не готов к очередному подношению. Но скоро… скоро вам не останется даже шанса усомниться в Его мощи!
Когда Роджерс вновь взглянул на загадочную дверь с тяжелым висячим замком, Джонс взял свою шляпу и поднялся со скамьи.
– Будь по-вашему, Роджерс, я подожду. Сейчас мне все равно пора уходить. Я еще зайду завтра, а вы пока подумайте над моим советом. Может статься, он покажется вам разумным. Спросите Орабону, что он думает по этому поводу.
Роджерс злорадно усмехнулся:
– Отступаетесь? Испугались! Вот, значит, чего стоит вся ваша бравада… Значит, лишь мертвый воск, а от доказательств иного – бежите… И чем вы лучше тех дутых смельчаков, что на спор остаются на ночь в музее, но уже через час начинают скулить, вопить и просить о том, чтоб их выпустили? Спросить Орабону, значит… да этот слизняк только и делает, что строит мне козни! А вы-то – вы-то с ним, вестимо, заодно! Не хотите, значит, чтоб Он воцарился!
– Никто вам зла не желает, Роджерс, – спокойно держал ответ Джонс. – Ваших восковых детищ я не страшусь – более того, я влюблен в ваши мастерство и фантазию. Я просто клоню к тому, что слишком уж жарок наш сегодняшний спор – не мешало бы отойти…
Но Роджерс не ушел от прежней темы:
– Значит, не боитесь, но поспешаете! Смех, да и только! А может быть, раз уж смелости вам не занимать, здесь же, в музее, и переночуете? Что вам до всех моих выдумок!
– И вовсе я не тороплюсь, – чуть раздраженно заметил Джонс, глядя главе музея прямо в глаза. – Но ради чего мне здесь оставаться? Что это докажет? Если и есть причина, по которой я ухожу, то лишь одна: спать с удобством тут не выйдет. – Тут Джонса осенило: – Послушайте, Роджерс, а ведь и правда: что толку мне оставаться здесь на ночь, если в итоге каждый останется при своем? Предлагаю спор: если я спокойно перенесу ночное дежурство, вы возьмете отпуск ото всех ваших дел, выбросите этот вздор об оживающих скульптурах из головы, а Орабоне поручите уничтожить этот ваш новый экспонат. Как вам такие условия?
С ответом Роджерс не торопился: было видно, как много противоречивых эмоций боролось в нем. Наконец он заговорил; голос его дрожал от нервного напряжения:
– Недурно, недурно… очень недурно придумано! Продержитесь ночь – и я сделаю все так, как вы велите. Но только если вы продержитесь, никак иначе! Сейчас мы сходим куда-нибудь поужинать. Когда вернемся, я запру вас в выставочном зале и уйду домой, а утром вернусь – даже раньше Орабоны, который приходит сюда за полчаса до открытия… Вернусь – и проверю, как у вас идут дела. Но не стоит искушать судьбу, если ваш скептицизм не столь тверд, сколь кажется, Джонс! Все ваши предшественники не выдерживали и отступали. Я и вам даю такую возможность. Если будете громко стучать во входную дверь, непременно привлечете внимание констебля. Сдается мне, вам недолго тут спокойно сидеть – вам ведь находиться в одном здании с Ним, пусть даже в разных залах…
Роджерс поднял с пола мешковину, завернул в нее останки собаки и, подхватив свою отвратительную ношу, направился к двери, выходившей на грязное задворье. В центре двора имелся канализационный люк, и Роджерс откинул его столь привычным движением, что Джонсу стало не по себе. Мумия пса канула в забвение клоакального лабиринта. Зябко поведя плечами, Джонс невольно отступил от своего мрачного визави.
По взаимному соглашению они договорились не обедать совместно, а встретиться в одиннадцать у дверей музея. Джонс поймал кэб и вздохнул немного свободнее, когда пересек мост Ватерлоо и увидал впереди ярко освещенный Стрэнд. Он пообедал в тихом уютном пабе, – после чего отправился к себе на Портленд-Плэйс, чтобы принять ванну и захватить кое-какие вещи. Интересно, чем сейчас занят Роджерс? Джонс знал, что тот живет на Уолворт-роуд в огромном мрачном особняке, полном малоизвестных и запретных древних книг, всяких оккультных принадлежностей и восковых изваяний, которым не выискалось места в музее. Орабона, насколько было известно Джонсу, тоже жил в том доме в отдельных апартаментах.
Ровно в одиннадцать Джонс подошел к дверям музея на Саутворк-стрит и увидел ожидавшего его Роджерса. Оба были немногословны, но каждый ощущал некое напряжение, словно предвещающее беду. Они пришли к соглашению, что местом предстоящего ночного бдения будет сводчатый выставочный зал. Роджерс вовсе не настаивал на том, чтобы Джонс расположился в отгороженном алькове ужасов.
Потушив весь свет с помощью рубильника в мастерской, глава музея, даже не подав руки на прощание, вышел во двор через дверь мастерской, запер ее за собой и поднялся по стертым ступенькам на тротуар. Когда его шаги стихли, Джонс понял: долгая, утомительная вахта – оговоренная в затеянном им споре ночь в музее – по-настоящему началась.
Позже Джонсу, пребывающему в кромешном мраке сводчатого подземелья, оставалось лишь сетовать на свой ребяческий задор. Первые полчаса он развлекался, включая-выключая электрический карманный фонарик, но теперь просто сидел в темноте на одной из скамеек для посетителей – не без нервного напряжения. Вспышки выхватывали из мрака то одно, то другое воспетое в воске непотребство – гильотину, безымянного уродца-гибрида, бородатый лукавый лик убийцы, бледное тело с перерезанным горлом. Джонс осознавал, что кругом него – всего-навсего безобидный воск, которому придали форму и вид чего-то отталкивающего… но по истечении первого получаса он предпочел бы вовсе не видеть экспонаты музея.
И угораздило же его поддаться на уговоры невротика! Не проще ли было спровадить Роджерса врачам или и вовсе оставить в покое? Но каким же ярким талантом отличался этот сумасброд, ярким и неповторимым! Джонс лишь проявил творческое сочувствие – сочувствие человеку, способному измыслить и создать ужас настолько жизнеподобный, что в ужасности своей тот обретал величие; хотелось найти способ спасти его создателя от прогрессирующей мании, не прибегая к суровым мерам. Хозяин музея обладал буйным воображением Сайма или Доре вкупе с высочайшим мастерством Леопольда Блашки, дрезденского стеклодува, виртуозно и с дотошностью ученого воспроизводившего мельчайшие детали в своих творениях. Для мира чудовищ Роджерс сделал столько же, сколько Блашка с его на диво точными моделями растений из разноцветного стекла – для ботанической науки.
Далекий бой часов возвестил полночь. Сей звук, принадлежавший жившему привычной жизнью миру за пределами музея, несказанно взбодрил Джонса. В смахивающем на крипту сводчатом зале музея и подвальная крыса показалась бы неплохим компаньоном, но Роджерс однажды похвастался, что особая атмосфера музея извела не только крыс и мышей, но даже и насекомых. Похоже, в этом он не обманывался. Одиночество и тишина не нарушались ни на йоту – хоть бы что-то издавало здесь звук! Джонс пошаркал ногами, и эхо вернулось к нему из абсолютной тишины. Закашлялся – но в дробном отзвуке услыхал насмешку закрытого на ночь музея. Он поклялся себе не заводить разговоров с самим собой; они – верный признак неврастении. Но время, тянувшееся изматывающе медленно, словно располагало именно к такому досугу. Казалось, что прошло несколько часов с тех пор, как он в последний раз глядел на часы, но смотрите-ка – полночь, и только!
Многое он дал бы за то, чтобы чувства не обострились вдруг столь сверхъестественным образом – заставляя реагировать на самые слабые, на самые эфемерные шорохи и движения воздуха. Временами до слуха Джонса доносился неясный шелест – по-видимому, с ночных улиц; и тогда он начинал думать о таких неуместных вещах, как музыка незримых сфер и непостижимая, таинственная жизнь в других измерениях, чьи обитатели, возможно, порой могут прорваться и в наш мир. Но ведь это прерогатива Роджерса – рассуждать о подобных вещах…
Патина цветов пред глазами Джонса, напряженными темнотой, с течением времени оседала на неких фигурах с престраннейшими очертаниями. Джонса всегда интересовало, чем вызваны к жизни эти размытые цвета, берущиеся незнамо откуда, будто возмещающие непроглядность мрака. Обычно беспорядочные, цветовые пятна облепили некие фигуры, будто бы даже движущиеся совсем рядом с ним. Двери и окна зала были заперты, но воздух тут не был абсолютно неподвижен. Гулял странный стылый сквозняк, пахнущий – или это лишь казалось? – соленой водой и какой-то невыразимой затхлостью. И откуда наползает этот холод? Джонсу все это не нравилось. Восковые фигуры не могли источать такой аромат – то ведь не образцы из музея естественной истории! Не все экспонаты здесь – мертвый воск, иные имеют естественное происхождение – так утверждал Роджерс… Надо полагать, именно эти его бредни навлекли на Джонса обонятельные галлюцинации.
Сейчас нельзя дать воображению распалиться… но одиночное бдение во мраке угнетало, и даже далекие куранты приобрели похоронно-торжественное звучание. Джонсу вспомнилась безумная сцена, снятая Роджерсом: подземелье с загадочным троном, якобы часть развалин, чей возраст насчитывает три миллиона лет, в заброшенных и труднодоступных арктических пустынях. Возможно, Роджерс бывал на Аляске, но эта картина, безусловно, была созданной им самим декорацией. Иначе и быть не могло – учитывая все те тщательно воспроизведенные оккультные символы. А та чудовищная фигура, якобы снятая им с трона, – каков полет лихой фантазии! Джонс задумался, насколько он на самом деле далек сейчас от безумного шедевра из воска – вероятно, тот хранился за тяжелой, запертой на висячий замок дощатой дверью, ведущей куда-то из мастерской. Что толку думать о ней, если всё в ней – лишь воск? Местные изведанные чудовища из закрытой для всеобщего посещения музейной секции едва ли менее ужасны, чем циклопический дьявол – при здравом-то рассуждении.
По мере того как тянулась очередная четверть часа, близость бесчисленных восковых фигур все больше и больше действовала Джонсу на нервы. Он так хорошо знал музей, что не мог избавиться от привычных образов даже и в кромешной тьме – более того, тьма добавляла запомнившимся зрелищам большей объемности. И будто бы скрипела гильотина, и зверской гримасой грозил бородатый лик Ландрю, убийцы пятидесяти жен, и булькало рассеченное горло мадам Демерс, и жертва войны, безногий и безголовый труп, пыталась подобраться все ближе и ближе на своих кровавых обрубках. Джонс зажмурился, пытаясь унять воображение, но проку то не принесло – фантомы светотени перед мысленным взором все более тревожили.
Тогда он попытался удержать отвратительные виды, которые прежде пытался отвадить, – старался удержать, ибо они уступали место еще более непотребным. Невольно память стала восстанавливать чуждые облики чудовищ-нелюдей, таившихся в темных углах, и все сильнее делалось убеждение, что сонм фантасмагорических уродцев окружает его плотным кольцом, наступая. Цаттогва, черный и страшный, выпростал вперед угрожающие дуги рудиментарных конечностей, а тощий, будто отлитый из каучука Ночной Страждец развел в стороны крылья, как если бы намеревался сомкнуть их вокруг жертвы – и задушить ее внутри этого кожистого савана. Джонс с трудом сдерживал крик; он понимал, что в страхе своем уподобился ребенку. Лишь взрослому под силу обуздать суеверие – а он все-таки человек солидных лет. Осознание помогло немного, и он снова зажег фонарик – сколь пугающими ни были сцены, возникавшие в луче фонаря, они все же не шли ни в какое сравнение с тем, что рисовало в полной темноте его разыгравшееся воображение.
Но недолго длилось его облегчение – ведь даже при свете Джонс не мог избавиться от иллюзорного впечатления, твердящего: завесы огороженного алькова что-то колеблет. Память услужливо подбросила ему внешность иных наиболее выдающихся обитателей закрытой секции. Что, если Йог-Сотот – пусть и выглядел он всего-навсего массивным скоплением переливающихся всеми цветами радуги сфер, на него не получалось смотреть без дрожи даже днем, – уже близится к нему, форсируя последнюю преграду – эту ненадежную ткань? Что, если Гнофхе, плотоядный зверь гренландских льдов (длиннорукий и косматый, шестилапый, но способный ходить и на своих двоих, как человек), изготовился пропороть занавесь своим рогом – там, в правом дальнем углу? Надеясь избавиться от подозрений, Джонс решительно шагнул с включенным фонариком к зашторенному приделу. Конечно, все страхи были сугубо иллюзорны, но все-таки… разве не подрагивают щупальца на лице Ктулху еле заметно? Их податливость не была секретом для Джонса, но разве сквозняка, вызванного приближением человека, достаточно, чтобы привести эти восковые придатки в движение?
Вернувшись к себе на скамью, несчастный Джонс смежил веки, предпочтя слепоту созерцанию. Куранты разродились единственным ударом. Всего лишь час? Джонс подсветил фонариком собственные карманные часы и убедился, что это так. До утра целая вечность!.. Роджерс появится в восемь, до Орабоны. Задолго до его прихода на улице рассветет, но в подвал не проникнет ни единого лучика света. Все окна заложены каменной кладкой, за исключением трех тусклых прямоугольников, глядящих во двор из мастерской. Будь проклята его самонадеянность – и будь проклят этот бессмысленный спор…
Теперь Джонса преследовали уже и слуховые галлюцинации – он мог поклясться, что из-за закрытой и запертой двери мастерской отчетливо слышатся осторожные, крадущиеся шаги. Ни в коем случае не стоило сейчас вспоминать превозносимого Роджерсом воскового идола. Скверная вещь – уже довела до одержимости Роджерса, и один только взгляд на ее фотоснимок пробудил в воображении жуткие кошмары. Однако, как бы там ни было, тварь не могла находиться в мастерской: она надежно схоронена за дверью с навесным замком и магическим символом. Значит, «шаги» – нехитрая игра обманутого слуха.
Но вот Джонсу показалось, будто в двери мастерской начал медленно поворачиваться ключ. Он зажег фонарь и с облегчением отметил, что тяжелая деревянная панель на шести петлях находится в прежнем положении; снова погасил свет и закрыл глаза – но возвратиться к слепому ожиданию ему не дал скрип.
Скрип не бутафорской гильотины, а осторожно отворяемой двери мастерской.
Лишь бы не выдать себя криком! Сорвавшись, он растеряет остатки самообладания. Нужно немедленно взять себя в руки – иначе собственная впечатлительность уничтожит его прежде любого врага, реального или кажущегося. Разве не вышло у него, благодаря только лишь трезвости ума и бесстрашию, отвадить иллюзию надвигающихся из мрака чудовищ?
Шаги приближались. Они подступили вплотную, и решимость Джонса улетучилась. Он не закричал – дерзкий вызов больше походил на хрип:
– Кто здесь? Кто идет?
Ответа не последовало. И шаги не замерли. Джонс не мог определиться, какой из двух вариантов страшил его больше: зажечь фонарик и не увидеть никого – или остаться в темноте против неведомого непрошеного гостя. Это новое явление разительно отличалось ото всех уже пережитых ужасов ночи. Давление окружавшего мрака усилилось настолько, что молчать стало невыносимо, и он снова выкрикнул:
– Кто здесь? Остановитесь!
Палец Джонса судорожно скользнул по кнопке, вспыхнул свет – и в следующий же миг Джонс выронил фонарь, понимая, что не может сдержать рвущийся крик.
Существо, наступавшее из тьмы, не было человеком – то был громоздкий уродливый монстр. Шкура его обвисла на теле, собравшись жирными складками, на удлиненной шее не было четко оформленной головы – шея сразу же переходила в обрубок, с которого взирали со звериной идиотичностью и пустотой застывшие глаза. Разведя увенчанные острыми когтями передние лапы, тварь застыла, скованная агрессивным, выжидающим оцепенением. Крики Джонса побудили ее к действию – фонарь погас, и зверь прыгнул, придавив жертву к полу. Борьбы не последовало – Джонс сразу же потерял сознание.
Обморок его продлился недолго: когда Джонс очнулся, тварь все еще свирепо волокла его по полу. А звуки, которые она издавала при этом – звуки голоса, – заставили его окончательно прийти в себя. Голос был человеческий – и, более того, узнаваемый. Эти раскатистые лихорадочные воззвания к несуществующим божествам мог произносить лишь один человек.
– …я иду, о Ран-Тегот, я несу тебе яства! Ты ждал долго! Но ожидание твое да окупится! Вот еще один дрожащий червь, взлелеявший сомнения в мощи Твоей! Сокруши его, раздави его, испей его крови – и да умножит кровь сия силу Твою! Бренное тело его да станет символом твоей славы и мощи! О Ран-Тегот! Извечный и властный! Я есмь жрец твой, и я несу тебе яства! Я дам тебе кровь, ты наделишь меня властью! Йа! Шаб-Ниггурат! Великая Черная коза и ее Легион Младых…
Все суеверные страхи покинули рассудок Джонса. Враг его был зрим, реален и более чем объясним. Не против безымянного чудовища ему предстоит биться за жизнь – а лишь против буйного сумасброда Роджерса, наряженного очередным фантастическим чудовищем. Против сумасброда, намеренного принести жертву своему выдуманному высшему богу из воска. Надо полагать, Роджерс проник в мастерскую через внутренний двор, облачился в приготовленный костюм и вышел в зал, готовый напасть на человека, утомленного одиночеством и снедаемого подозрениями и страхами. Сила помешанного поражала, и только стремительное противодействие могло спасти от него. Рассчитывая на уверенность Роджерса в бессознательном состоянии жертвы, Джонс решил напасть резко, пока хватка противника ослаблена. Почувствовав спиной порог, он понял, что находится уже в дверях затененной мастерской.
С силой, удесятеренной страхом смерти, Джонс резко рванулся, высвобождаясь из рук изумленного Роджерса. В следующую же секунду после удачного броска он принялся срывать с головы противника куски резиновой шкуры. Роджерс в ответ вцепился ему в бока, и они сошлись в отчаянной схватке. Атлетическая подготовка Джонса оставалась, похоже, его единственным шансом на спасение, ибо противник его уподобился берсерку и обрушивался на него с пугающим, поистине звериным рвением.
Но Джонс все же вышел победителем – в ходе схватки ему удалось добраться до горла маньяка, лишившегося своего устрашающего маскарада. Молчаливо борясь за собственную жизнь, Джонс вкладывал в свои удары максимум сил. Роджерс же нелепо махал руками, царапался, пинался и даже плевался, находя силы для грозных инвокаций на неизвестных языках, обращенных к некоему Ран-Теготу. Перестав воспринимать эти проклятия всерьез, Джонс улучил момент и нанес припавшему на колени Роджерсу суровый удар коленом в грудь. Тот повалился ничком, и спустя некоторое время Джонс понял: победа за ним.
На нетвердых ногах он побрел вдоль стен, шаря рукой в поисках выключателя, памятуя о разбитом фонаре. Противника он волок за ногу следом, стараясь быть начеку и не упустить момент, когда Роджерс попробует снова атаковать.
Наконец рубильник был найден – вспыхнул яркий электрический свет, явив беспорядок разгромленной в ходе их битвы мастерской. Отыскав веревку, Джонс принялся связывать Роджерса. Спавшая с главы музея шкура – вернее, клочья, что остались от нее, – была сделана из необычного сорта кожи. От прикосновения к ней у Джонса пробежали мурашки по спине; странной затхлостью дохнули морщинистые складки. В пиджаке Роджерса отыскалась связка ключей, которую усталый победитель немедленно забрал себе. Окна в мастерской наглухо закрывали шторы, и он не стал распахивать их.
Смыв у одного из чанов кровь, Джонс выбрал наиболее прозаический и приблизительно подходящий размером костюм из тех, что сыскались в гардеробе Роджерса. Переоблачившись и осмотрев дверь, выходившую во двор, он понял, что закрывалась та на пружинный замок, совладать с которым можно было и без ключа. Связку, однако, Джонс оставил себе, чтобы избежать затруднений по возвращении с подмогой – тут, очевидно, уместен алиенист. В музее не было телефона – предстояло найти ночной паб или аптеку, чтобы сделать звонок; и Джонс уже открывал дверь, когда в спину ему понеслись вопли из дальнего угла комнаты. Роджерс, чьи видимые повреждения ограничивались глубокой царапиной на левой щеке, пришел-таки в сознание.
– Ну и мерзавец! Гнусь Ноот-Йидка, недостойное отродье Ктууна! Ободранная шавка, завывающая в Азатотовой пучине! Ты мог стать благой жертвой и обрести бессмертие, а вместо этого – предаешь Его и Его жреца! Берегись, ибо Он голоден! На твоем месте стоило быть Орабоне, но этот чертов плебей раз за разом предает меня и Его! Тебе была оказана честь – теперь уж берегись и не жди помилования! Гляди на плавильни! Ты, утверждавший, что все мои фигуры – лишь воск, должен был сам стать лишь экспонатом! Когда Он насытился бы тобой, как тем псом, я сделал бы твой обескровленный остов достоянием вечности – разве не ты твердил, что я великий художник? Воск – в каждой поре, на каждой смертельной ране… а потом весь мир смотрел бы на тебя и дивился, как мне удалось передать все столь точно. Орабона стал бы следующим, а потом я взялся бы за других – и мое восковое семейство приумножалось бы и росло! Пес, неужто ты думаешь, что я просто изваял всех своих чудовищ? Некоторых я, уж поверь мне, сохранил! Из неведомых далей! Из самых сокровенных мест Земли! О, видел бы ты живьем того, в чью шкуру я влез, просто чтобы припугнуть тебя! Один вид его, льнущего к подземным водам, изменяет сознание навсегда, выносит дух вон из дрожащего от страха тела! Йа! Шаб-Ниггурат! Он голоден и жаждет питья, а питье его – кровь, сок самой жизни!
Привалившись к стене, плененный Роджерс некоторое время молчал, вдыхая тяжело и глубоко, затем принялся раскачиваться из стороны в сторону, быстро говоря:
– Джонс, подожди… если я отпущу тебя, сделаешь ли ты со мной то же самое? Пойми, я есмь Верховный Жрец Его и обязан заботиться о Нем. Орабоны будет достаточно, чтобы вдохнуть в Него жизнь. Когда с двуличной мразью будет покончено, я сделаю бессмертными его останки, чтобы мир мог восхищаться им хоть как-то. Ты мог бы занять его место, но тебе угодно отвергнуть эту честь – что ж, я пойму и приму твой выбор беспрекословно! Развяжи меня, и я поделюсь с тобой властью, которую даст мне Он. Йа! Йа! Великий Ран-Тегот! Развяжи меня, немедленно освободи! Он изнемогает от голода за этой дверью, и если Он умрет, Великие Древние не смогут возвратиться на Землю. Пожалуйста… освободи меня!
Джонс отрицательно покачал головой, раздраженный бессвязными выкриками безумца. Тогда, устремив застывший взор на дубовую дверь, Роджерс принялся биться головой и связанными ногами о кирпичную кладку стены изо всех сил. Опасаясь того, что Роджерс убьет себя так, Джонс осторожно приблизился, намереваясь привязать несчастного к чему-нибудь более-менее статичному. Роджерс полозом прянул прочь от Джонса, завывая. Казалось невероятным, что человеческих возможностей хватает на произведение столь оглушительных звуков. Джонс смекнул, что, если так будет продолжаться и дальше, не будет необходимости звать на помощь по телефону. Не могло пройти много времени, прежде чем ночной констебль нагрянет сюда – даже если предположить, что в этом пустынном районе складов не имелось чутких соседей.
– Азза йа! Азза йа! – вопил безумец. – Айа кха-бао Ктулху Фхтагн! О, Ран-Тегот, Ран-Тегот, Ран-Тегот! Пусти меня к нему!
Плененный сумасшедший, извиваясь всем телом, подполз к запертой двери и стал с силой биться в нее лбом. Джонса, порядком утомленного схваткой, начала всерьез раздражать – и даже пугать – неистовость хозяина музея; он снова ощутил ту необъяснимую тревогу, что ранее настигала его в темноте. Все, что было связано с Роджерсом и его трудами, несло столь отчетливую инфернальную печать! Джонс страшился мыслей о том, что здесь, в опасной близости, пусть даже и за запертой дверью, находится восковой демон, вылепленный руками безумного гения.
Тут произошло нечто такое, что усилило ужас Джонса стократ. Вопли главы музея стихли; он откатился к двери, силясь принять позу, по возможности более близкую к сидячей. Склонив голову набок, он будто прислушался. Выражение злого триумфа исказило его черты, и он заговорил – весьма осознанно:
– Глупец, внемли! Внемли чутко! Он услышал мой призыв и уже идет сюда. Слышишь, как Он выбирается из своей трясины? Пришлось организовать ему илистый бассейн – ничто иное не подошло бы; ибо Он есть амфибия – ты сам видел жабры на фотографии – и прибыл с Юггота, чей лик – свинцово-серые моря да мертвые топи! Он не может распрямиться там, взаперти, в полный рост – слишком мало места, вот и приходится ему льнуть к собственным ногам! Отдай ключи – мы встретим Его и поклонимся Ему, а потом поймаем кошку… собаку… какого-нибудь пьяницу… и вознесем жертву.
Не сам говор безумца, а убежденный его тон поверг душу Джонса в смятение. Казалось, силой внушения Роджерс мог взаправду оживить запертое восковое идолище и заставить его явиться пред их взгляды самостоятельно, без какой-либо сторонней помощи. Посмотрев на тяжелую дверь, Джонс только сейчас заметил несколько трещин, пробороздивших дерево, – хоть и никаких следов физического воздействия не было видно по эту сторону панели. Попробовав представить размер помещения, отгороженного этой дверью, он понял, что не может даже приблизительно определить габариты запертой фигуры; ну а слова Роджерса о бассейне явно были порождены лишь игрой воспаленного воображения, как и все остальное… иначе ведь быть не могло, никак не могло.
На один мучительный миг Джонс полностью лишился дыхания. Кожаный пояс, подобранный им для пущей связки Роджерса, выпал из вдруг ослабевших рук, а по телу прошла дрожь. Джонс понял, что в конце концов поддался безумной атмосфере этого места, ибо теперь, слыша плеск и шаги восстающего из-под водных толщ чудовища, разделял одну с обезумевшим главой музея слуховую галлюцинацию.
– Ну что, Фома, уверовал теперь? – воскликнул Роджерс, заметив ужас на лице Джонса. – Понял теперь? Он идет, и ты все прекрасно слышишь! Отдай ключи… нам нужна жертва!
Джонс не слушал его. Страх сковал по рукам и ногам. Что-то взаправду надвигалось. Чьи-то тяжелые мокрые шаги сопровождались прорывавшимся сквозь дверные трещины животным зловонием – зловонием в чем-то сродни тому, что витало над зоологическим садом Риджентс-парка… и в чем-то – совершенно иным.
Застыв, как восковая статуя, как новый экспонат этого страшного музея, Джонс смотрел, как запор двери мелко дрожит от приложенной с той стороны силы, а затем – выскакивает. Треск ломающегося дерева глушил даже перепуганные крики обездвиженного Роджерса – настолько велика была сила рвавшегося наружу. И вот в образовавшийся проем выпросталось нечто – некая черная, раздвоенная и массивная конечность, напоминающая клешню рака.
– Боже!!! – закричал Роджерс. – Помогите! Помогите! Пожалуйста, не на…
Транс Джонса разлетается вдребезги. Он, не осознавая, что тело реагирует на опасность, не считаясь с оцепеневшим рассудком, пронесся через мастерскую, распахнул дверь наружу, захлопнул ее за собой до щелчка – и буквально взлетел по каменной лестнице, одним махом одолевая по три ступени; вскоре он бежал, не ведая конкретной цели, по скользкой мостовой двора, чтобы пропасть, затеряться в мрачных подворотнях Саутворк-стрит.
Память подвела Джонса после – он не помнил, как добрался до дома. Вполне возможно, свой путь: через мост Ватерлоо, вдоль Стрэнда, от Чаринг-Кросс к Хаймаркету и оттуда по Риджент-стрит – он проделал бегом.
Последующие дни он провел, оправляясь от потрясения и просматривая газеты, выходившие в Лондоне после той дикой ночи. Никаких публикаций, связанных с музеем восковых фигур, не появлялось. Тогда Джонс усомнился в себе – уж не повлияла ли ночь в музее на его сознание так, что он, испуганный одиночеством и темнотой, вообразил и схватку с Роджерсом, и приход чудовища? Нет, исключено – многое указывало на реальность как минимум первого события. Джонс четко понимал, что не сможет жить спокойно, не исчерпав инцидент до конца. Ему необходимо было снова увидеть фотографию чудовища, сделанную Роджерсом, а еще лучше – саму восковую фигуру.
Прошло целых две недели, прежде чем он набрался смелости снова посетить Саутворк-стрит.
Над входом в музей красовалась прежняя вывеска. Подойдя поближе, Джонс понял: открыто. Билетер приветствовал его дружеским кивком, как почетного посетителя. Один из смотрителей выставочного зала с подобострастной улыбкой отсалютовал рукой от козырька фуражки, когда Джонс прошел мимо.
«Неужели всего лишь сон? – думал Стивен Джонс. – Хватит ли мне духу постучать в дверь мастерской и снова лицом к лицу встретиться с Роджерсом?»
Навстречу ему вышел Орабона. На его темном холеном лице по-прежнему играла снисходительная улыбка, но на этот раз служитель был необычайно учтив.
– Добрейшего утра вам, господин Джонс, – проговорил Орабона с легким акцентом. – Давно вы к нам не захаживали. Вы к сэру Роджерсу? Сожалею, но он уехал. Его вызвали в Америку по какому-то чрезвычайно любопытному случаю. Такой неожиданный отъезд, право слово. Я временно его подменяю. Буду служить делу музея верой и правдой до возвращения настоящего хозяина, – выделив голосом предпоследнее слово, Орабона увенчал еще одной улыбкой этот поток выхолощенной вежливости. Джонс не нашелся с ответом. Сбивчиво сформулировав несколько вопросов касательно ситуации в музее с той памятной ночи, он получил в ответ следующее:
– Конечно, я помню, господин Джонс, двадцать восьмое число. Утром, еще до прихода сэра Роджерса, я застал в мастерской страшный беспорядок. Пришлось работать на совесть, чтобы подготовить залы к приему гостей! Наш новейший экспонат пришлось основательно реставрировать литьем – я сам всё проконтролировал. Литье, смею заметить, труд непростой, но у сэра Роджерса я многому научился. Вы знаете, он не только великий художник, но и не менее великий учитель. Жаль, сейчас его нет с нами, но… повторюсь, вызов застал всех нас врасплох. Перед его отбытием мы работали с химическими реактивами. Занятие, доложу вам, из шумных… Возницы, заехавшие во внутренний двор, даже заявили, что слышали пальбу из пистолета в музее, можете себе представить? За всеми колбами и ретортами не уследишь, они порой и взрываются, и разлетаются… Зато мы восстановили новый экспонат! – Орабона гордо выпрямился. – Хотите верьте, хотите нет, но к нам заходили полицейские. Неделю назад мы выставили его в главном зале, и он спровоцировал несколько обмороков. Одного малодушного мужчину прямо перед скульптурой скрутил приступ эпилепсии. О да, этот экспонат, он… оказывает воздействие посильнее, чем прочие… разумеется, мы поместили его в специальную возрастную секцию. На другой день сыщики Скотленд-Ярда завизировали его лично – и сказали, что он слишком страшен для показа широкой публике, и его надлежит убрать вовсе. Какая жалость! Это ведь превосходное произведение подлинного искусства! В отсутствие сэра Роджерса я не решился направить жалобу в суд. Он не одобрил бы, думается мне, лишней шумихи вокруг своей работы. Но время докажет правоту…
По непонятной для себя причине Джонс ощутил нежданную тревогу.
– Вы, господин Джонс, – продолжил Орабона, – истинный ценитель и знаток. Полагаю, что не нарушу никаких законов, если дозволю вам в порядке исключения ознакомиться с этой скульптурой. Быть может, мы ее уничтожим – решать в любом случае сэру Роджерсу, – но, если хотите знать мое мнение, это будет актом вандализма, вот и все.
Джонс почувствовал необъяснимое – и очень сильное – желание повернуться и уйти из музея, но Орабона уже вел его под руку. В закрытой секции, изобилующей безымянными ужасами, не было посетителей. В дальнем углу холст отгораживал глубокую нишу – туда-то и увлекал Джонса Орабона.
– Экспонат называется «Жертвоприношение Ран-Теготу». Ран-Тегот – великое чудовище богоподобной силы из преданий, что изучал сэр Роджерс. Вы, помнится, ему говорили, мол, все эти легенды – тот еще вздор… и знаете, я с вами согласен! Существа, прибывшие на Землю три миллиона лет назад откуда-то свыше и обосновавшиеся в Арктике, требующие справления крайне жестоких жертвоприношений… для принятия на веру – более чем нелепо, для воплощения в воске и наведения страху на праздных зевак – в самый раз! Сэр Роджерс вдохнул в образ невиданную жизнь.
Мучаясь неукротимой нервной дрожью, Джонс стиснул бронзовый поручень перед задрапированной нишей. Он порывался попросить Орабону остановиться, не являть ему то, что было скрыто драпом, – но некое болезненное любопытство придерживало ему язык.
Смотритель довольно улыбнулся:
– Вы только взгляните!
Джонс покачнулся – не спасла его даже опора:
– Боже всемогущий!
На гигантском троне из слоновой кости, покрытом нелепыми резными украшениями, восседало чудовище неописуемо жуткого вида. Оно присело на задних лапах, чуть подавшись вперед, словно готовое к прыжку, – и тем не менее даже в такой позе достигало около десяти футов. Во всей фигуре его таилась дьявольская угроза. Двумя средними лапами шестиногий монстр держал нечто раздавленное, искореженное и обескровленное, испещренное тысячами отверстий и местами будто бы обожженное кислотой. Изувеченная голова жертвы, отвисшая набок, показывала, что когда-то тело принадлежало человеку.
Монстр был копией существа, запечатленного на фотографии. Та проклятая карточка оказалась излишне правдивой, хоть и не могла передать весь ужас, насылаемый на зрителя этой циклопической фигурой. Скругленное туловище и голова с треугольником злодейских глаз; завитой хоботок и распушенные жабры; сплетения темных щупалец, оканчивавшихся алчущими ртами, шесть длинных суставчатых конечностей, переходивших в клешни – в те самые жуткие клешни!
Губы Орабоны скривились в злодейской усмешке. Джонс, затаив дыхание, всматривался в восковую скульптуру; растущее в душе очарование ее формами одновременно озадачивало и тревожило его. Что заставляет его стоять и отыскивать глазами мельчайшие детали? От подобного созерцания сошел с ума Роджерс – великий художник, утверждавший, что не все его детища – искусственные…
Вдруг Джонс понял, что именно приковало его внимание: странное сходство угадывалось им в запрокинутой набок голове жертвы. Уцелевшая часть лица показалась ему знакомой; взирая пристальнее, он понял, что рассматривает весьма подробную посмертную маску хозяина сего музея, Джорджа Роджерса! Какие чувства двигали одаренным сумасбродом? Эгоистическое желание запечатлеть собственные черты в бессмертном творении? Или вот так нашел выход подсознательный страх перед собственным произведением?
Изуродованное лицо было передано с безграничным искусством. Следы уколов… сколь совершенно они воспроизводили мириады ран, нанесенных несчастному псу в мастерской Роджерса! Однако был еще один едва заметный нюанс: на левой щеке жертвы выделялась неправильная бороздка, нарушавшая общее впечатление – словно скульптор пытался скрыть дефект своего первого слепка…
И чем дольше приглядывался Джонс, тем ему становилось страшнее. А затем он вдруг вспомнил одно обстоятельство, которое повергло его в совершенно неописуемый ужас: ведь после той жестокой ночной схватки он заметил у связанного Роджерса длинную и глубокую царапину на левой щеке!
Пальцы Джонса, уцепившиеся за поручень, медленно разжались, и он бесчувственно осел на пол.
Орабона смеялся.
Для человека, которому никогда не угрожал смертный приговор, я питаю довольно необычный страх к электрическому стулу. Право, я думаю, что боюсь его гораздо больше, чем те, кто действительно был близок к смертной казни. Причина в том, что я связываю это приспособление с одним происшествием сорокалетней давности – происшествием очень странным, едва не приведшим меня к краю черной бездны неизведанного.
В 1889 году я как аудитор и коллектор был связан с горнодобывающей компанией «Тлакскала» из Сан-Франциско, которая управляла несколькими серебряными и медными рудниками в горах Сан-Матео в Мексике. На руднике № 3, где помощником управляющего служил угрюмый и хитрый человек по имени Артур Феллон, произошла неприятность: 6 августа фирма получила телеграмму с сообщением, что Феллон скрылся, прихватив с собой все отчеты, ценные бумаги и секретные документы, оставив канцелярские и финансовые дела в полном беспорядке.
Такой поворот событий явился жестоким ударом для компании. В тот же день, ближе к вечеру, президент Маккоум вызвал меня и распорядился отыскать бумаги во что бы то ни стало. Он знал, что для этого есть серьезные препятствия. Я никогда не видел Феллона и о его внешности мог судить лишь по имевшимся очень нечетким фотографиям. Кроме того, на следующий четверг была назначена моя свадьба – оставалось всего лишь девять дней, – поэтому я, естественно, не горел желанием неопределенное время гоняться по Мексике за преступником. Однако необходимость была столь велика, что Маккоум счел оправданной свою просьбу, а я, со своей стороны, решил, что ради моего положения в компании стоит молча согласиться.
Я должен был выехать в тот же вечер в личном вагоне президента сначала до Мехико, а оттуда – по узкоколейке на рудники. Джексон, управляющий рудника № 3, расскажет мне все подробности, а затем начнутся настоящие поиски в горах, на побережье или в закоулках Мехико – там будет видно. Я отправлялся с решимостью как можно быстрее завершить дело и утешал себя, рисуя картины скорого возвращения с документами и преступником, а равно и своей свадьбы, которая от этого превратится в настоящее торжество.
Известив свою семью, невесту и ближайших друзей и наскоро собравшись, я встретил президента Маккоума в восемь часов вечера на станции Саутерн-Пасифик, получил от него письменные инструкции и чековую книжку, а затем пустился в путь в его личном вагоне, прицепленном к трансконтинентальному экспрессу, отправлявшемуся на восток в 8:15.
Путешествие, казалось, не предвещало никаких особенных событий, и, хорошо выспавшись ночью, я наслаждался покоем в отдельном вагоне, так заботливо мне отведенном, внимательно читая врученные мне инструкции, строя планы поимки Феллона и возвращения документов. Я знал район Тлакскалы довольно хорошо – возможно, гораздо лучше, чем пропавший, и, следовательно, имел небольшое преимущество, если только беглец уже не воспользовался железной дорогой.
Как говорилось в записке президента, управляющего Джексона уже давно тревожила скрытность Феллона и его загадочная работа в лаборатории компании во внеурочное время. Имелись серьезные подозрения, что вместе с мексиканцем-надсмотрщиком и несколькими пеонами он был замешан в кражах руды. Пару местных рабочих уволили, но избавиться от хитроумного белого, не имея доказательств, было не так-то просто. В самом деле, несмотря на всю свою скрытность, этот человек вел себя скорее вызывающе, чем осторожно. Он искал повода для ссоры и держался так, словно не он обжуливал компанию, а она – его! Слишком явная слежка со стороны коллег, писал Джексон, по-видимому, все больше и больше раздражала его; и вот теперь Феллон исчез со всеми находившимися в конторе важными документами. О его возможном местонахождении нельзя было предположить ничего, хотя в последней телеграмме Джексона упоминались пустынные склоны Сьерра-де-Малинче – высокой, окутанной легендами вершины, похожей очертаниями на человеческую фигуру. Оттуда, как говорили, и были наняты нечистые на руку рабочие.
В Эль-Пасо, куда мы прибыли на следующую ночь в два часа, мой вагон отцепили от поезда и прицепили к паровозу, специально заказанному, чтобы доставить меня на юг, в Мехико. Утомленный видом пустынной равнины Чивава, я продремал до рассвета и весь следующий день. Поездная бригада сообщила мне, что мы приедем в Мехико в пятницу в полдень, но вскоре я заметил, что бесчисленные задержки отнимают у меня драгоценное время. Следуя по одноколейке, мы все время застревали на запасных путях. То и дело перегрев буксы или какое-нибудь иное затруднение все больше нарушали мой график.
В Торреон мы прибыли с опозданием на шесть часов. Было уже почти восемь часов вечера пятницы – мы отстали на добрых двенадцать часов, и проводник решил увеличить скорость, пытаясь наверстать время. Нервы мои были на пределе, но я мог лишь в отчаянии вышагивать по вагону. Наконец я обнаружил, что ускорение достигается дорогой ценой: через полчаса у моего вагона загорелась букса, так что после досадной задержки бригада решила снизить скорость раза в четыре и, добравшись до следующей станции – фабричного поселка Кверетаро, где имелись магазины, – проверить все подшипники. Это было последней каплей, и я чуть было не затопал ногами, как ребенок. Несколько раз я ловил себя на том, что дергаю ручки кресла, будто пытаясь подтолкнуть поезд.
Только в 10 часов вечера мы дотащились до Кверетаро, и я целый час дышал свежим воздухом на платформе, пока мой вагон отводили на запасной путь, где с ним потом возилась дюжина местных механиков. Наконец они заявили, что работа для них слишком сложна, потому что в переднем колесе нужно заменить детали, которых ближе Мехико не достать. Казалось, все было против меня, и я заскрипел зубами при мысли о том, что Феллон уходит все дальше и дальше – возможно, туда, где мне его будет не найти: в гавань Веракруса или в Мехико с его многочисленными путями отхода, – в то время как меня связывали и делали беспомощным все новые и новые проволочки. Разумеется, Джексон известил полицию во всех окрестных городах, но я не слишком на нее рассчитывал.
Наконец я решил, что лучше всего будет сесть на обычный ночной экспресс до Мехико, который шел из Агуаскальентес и делал пятиминутную остановку в Кверетаро. Если он не опаздывал, то должен был прийти сюда в час ночи, а в Мехико – в субботу в пять утра. Покупая билет, я узнал, что поезд составлен из вагонов европейского типа с отдельными купе, а не из длинных американских, где сиденья расположены по два в ряд. Обычно я предпочитаю американские вагоны, поскольку терпеть не могу, когда кто-то сидит напротив меня, но на этот раз меня обрадовало, что вагоны иностранные. В такое позднее время вполне можно было рассчитывать на свободное купе, а в том состоянии усталости и нервного возбуждения, в каком я пребывал, мне хотелось одиночества и удобных кресел с мягкими подлокотниками и подушкой для головы. Я взял билет в первый класс, забрал свой саквояж из личного вагона на запасном пути, телеграфировал о случившемся президенту Маккоуму и управляющему Джексону и устроился на вокзале, терпеливо – насколько мне это позволяли натянутые нервы – дожидаясь ночного экспресса.
К моему удивлению, поезд опоздал лишь на полчаса, но одинокое бодрствование на станции чуть не доконало меня. Проводник, отведя меня в купе, сказал, что они надеются наверстать опоздание и прибыть в столицу вовремя, и я удобно устроился на сиденье лицом по ходу поезда, надеясь на спокойное путешествие в течение трех с половиной часов. Свет от масляной лампы у меня над головой был умиротворяюще тусклым, и я подумал, что мне удастся, несмотря на тревогу и нервное напряжение, немного поспать. Когда поезд тронулся, мне показалось, что я в купе один, чему я от души обрадовался. Мысли тут же переключились на предстоящие поиски, и я клевал носом в такт ускорявшемуся покачиванию вереницы вагонов.
Потом я внезапно почувствовал, что рядом со мною кто-то был. В противоположном углу, наискосок от меня, согнувшись так, что не было видно лица, сидел небрежно одетый человек грузной комплекции, которого прежде я не заметил из-за плохого освещения. Рядом с ним на сиденье стоял громадный чемодан, потертый и раздувшийся. Даже во сне пассажир сжимал его несоразмерно тонкой рукой. Когда на каком-то повороте или разъезде паровоз резко свистнул, спящий нервно вздрогнул и как будто проснулся, подняв голову и открыв бородатое лицо корсара с темными блестящими глазами. Заметив меня, он очнулся окончательно и ни с того ни с сего послал мне безмерно враждебный взгляд. Несомненно, подумал я, его раздражает мое присутствие, ведь я и сам, надеявшись просидеть один всю дорогу, тоже расстроился, обнаружив странного попутчика в полуосвещенном вагоне. Однако самым лучшим для нас было примириться со своим положением, а потому я принялся извиняться за вторжение. По-видимому, он был тоже американец, и мы ощутили бы себя более непринужденно, обменявшись любезностями, после оставив друг друга в покое до конца путешествия.
К моему изумлению, незнакомец ничего мне не ответил. Вместо этого он продолжал пристально и как-то оценивающе смотреть на меня, отклонив предложенную мною в замешательстве сигару нервным движением свободной руки. Другой рукой он все так же напряженно сжимал большой потрепанный чемодан, и от его фигуры, казалось, исходила какая-то смутная угроза. Через некоторое время он резко отвернулся к окну, хотя во тьме снаружи совершенно ничего не было видно. Странно, но он глядел наружу так напряженно, как если бы там действительно было на что смотреть. Я решил предоставить его самому себе и больше не беспокоить, поэтому снова устроился поудобнее, надвинул шляпу на лицо и закрыл глаза, пытаясь, как и рассчитывал с самого начала, вздремнуть.
Я вряд ли проспал долго до того момента, когда глаза мои раскрылись – как будто в ответ на некий толчок извне. Решительно закрыв их снова, я вновь пустился на поиски сна, но абсолютно безрезультатно. Что-то неуловимое, казалось, не давало мне заснуть; наконец я поднял голову и оглядел тускло освещенное купе, проверяя, в чем дело. Все выглядело нормально, но я заметил, что незнакомец в углу очень пристально, без малейшего признака сердечности или дружелюбия смотрит на меня. На этот раз я не пытался заговорить и сделал вид, будто дремлю, продолжая с любопытством наблюдать за ним из-под опущенных полей шляпы.
Поезд с грохотом мчался в ночи, и я замечал, как постепенно и едва уловимо меняется выражение лица уставившегося на меня человека. Явно удовлетворенный тем, что я сплю, он дал выход странной смеси чувств, природа коих не способствовала моему успокоению. Сложное сочетание ненависти, страха, торжества и фанатизма отразилось в линиях рта и углах глаз, а во взгляде появились по-настоящему встревожившие меня алчность и жестокость. Внезапно до меня дошло, что этот человек – безумец, и безумец опасный.
Не стану притворяться, будто почувствовал что-нибудь, кроме глубокого ужаса, когда осознал это. Я весь покрылся холодным потом. С большим трудом мне удавалось сохранять расслабленный и сонный вид. Как раз в тот момент жизнь была для меня особенно привлекательна, и мысль о том, что мне придется иметь дело с чокнутым (быть может, вооруженным и, несомненно, очень сильным), привела меня в смятение. По сравнению со мной этот человек казался настоящим гигантом и, очевидно, находился в прекрасной форме, я же всегда был довольно хил, а в тот момент еще и изнурен тревогой, недосыпанием и нервным перенапряжением. Я почувствовал себя на волоске от страшной смерти, распознав помешательство в глазах незнакомца. В голове у меня промелькнули события из прошлого – говорят, так перед гибнущим человеком в последние мгновения проходит вся его жизнь. Разумеется, у меня в кармане пиджака лежал револьвер, но любая попытка дотянуться до него была бы слишком заметна. Но если бы мне это и удалось, трудно сказать, как бы это подействовало на маньяка. Если бы я даже выстрелил в него пару раз, возможно, ему хватило бы сил отобрать оружие и расправиться со мной. Или же, если он сам вооружен, он мог бы застрелить или заколоть меня, даже не пытаясь разоружить. Человека в здравом уме можно устрашить, наставив револьвер, но полное безразличие сумасшедшего к последствиям своих поступков делает его сильным и чрезвычайно опасным. Горящие глаза и судорожно дергающееся лицо незнакомца ни на минуту не давали мне усомниться в том, что он действительно готовится совершить какое-то кровавое злодеяние.
Вдруг я услышал его прерывистое дыхание и заметил, как его грудь вздымается от нарастающего возбуждения. Развязка близилась, и я отчаянно пытался сообразить, как лучше поступить. Продолжая притворяться спящим, я начал постепенно пододвигать правую руку к карману с револьвером, одновременно внимательно следя за безумцем. К несчастью, он заметил мои приготовления еще до того, как это отразилось на его лице. Внезапным и быстрым прыжком, почти невозможным для человека его комплекции, он бросился вперед, придавил меня одной мощной рукой, а другой – предупредил мою попытку достать револьвер. Переложив его в свой карман, он отпустил меня, понимая, что я нахожусь в его власти. Затем он выпрямился во весь рост, почти упираясь головой в потолок, и ярость в его глазах быстро сменилась презрением и злобной расчетливостью.
Я не шевелился, и человек вновь сел напротив. Дико улыбаясь, он открыл разбухший чемодан и извлек из него некий предмет причудливого вида – довольно большую сетку из мягкой проволоки, сплетенную наподобие маски бейсболиста, но по форме больше всего напоминавшую шлем от водолазного костюма. Сетка эта соединялась со шнуром, другой конец которого оставался в чемодане. Это устройство он поглаживал будто с нежностью. Бережно держа его на коленях и не отрывая от меня глаз, незнакомец почти по-кошачьи облизнул губы. Затем он впервые заговорил – низким густым голосом, чья мягкость и благозвучность поразительно не сочетались с грубой одеждой и неряшливым видом говорящего:
– Вы самый настоящий счастливец, сэр. Вы будете первым. Вы войдете в историю как первая жертва замечательного изобретения, которому уготован огромный социальный резонанс. А я воссияю в ореоле моей славы. Я все время излучаю свет, но этого никто не замечает. Вы будете первым. Этакий разумный подопытный кролик. До вас были собаки и ослы – представьте себе, это сработало даже на ослах…
Он остановился. Бородатое лицо конвульсивно задергалось, и почти одновременно он начал сильно вращать головой, будто стараясь избавиться от какой-то непонятной помехи. Вслед за этим его лицо разгладилось и прояснилось, и самые очевидные признаки безумия скрылись под выражением вежливости, сквозь которую едва проглядывало лукавство. Я сразу уловил эту перемену и вставил словечко, пытаясь выяснить, нельзя ли направить его мысль в более безопасное русло.
– Насколько могу судить, ваше устройство поразительно. Не могли бы вы рассказать, как вам удалось его создать?
Он кивнул.
– Простая цепь логических рассуждений, дружище. Я учитывал потребности времени и действовал сообразно с ними. Другие могли бы сделать то же самое, будь их ум так же силен – то есть так же способен на длительную концентрацию, – как мой. У меня была убежденность, сила воли – вот и все. Я понял, как никто другой, насколько необходимо очистить землю от людей до возвращения Кецалькоатля, и еще понял, что это должно быть сделано изящно. Я ненавижу военные конфликты, виселица представляется мне варварской жестокостью… знаете, что в прошлом году в Нью-Йорке законодатели проголосовали за использование электрического стула для казни осужденных? Но все аппараты, которые они имели в виду, столь же несовершенны, как «Ракета»[4] Стефенсонов или электродвигатель Давенпорта. Мой способ лучше, и я говорил им об этом, но они не обращали на меня никакого внимания. Что за глупцы, о Боже! Как будто мне известно меньше, чем им, о смерти и об электричестве. Я с детства не думал ни о чем другом: изучил эти проблемы как ученый, испытал как инженер и солдат…
Он откинулся назад и прищурился.
– Я служил в армии Максимилиана[5] более двадцати лет тому назад. Меня даже собирались сделать местным дворянином. Потом эти проклятые космачи убили его, и мне пришлось вернуться домой. Но я вернулся – я всегда возвращаюсь. А вообще-то я живу в Рочестере, штат Нью-Йорк…
Его глаза вдруг стали очень хитрыми, и он подался вперед.
– Я вернулся и зашел гораздо дальше, чем все они. Я ненавижу космачей, но люблю мексиканцев. Что, непонятно? Послушайте, юноша, вы же не думаете, что Мексика на самом деле испанская страна, а? Боже, если бы вы только знали те племена, что знаю я! В горах, далеко в горах – Анауак, Теночтитлан – Великие Древние…
Он перешел на монотонный, но довольно мелодичный распев.
– Иэ! Уицилопочтли!.. Науатлакатль!… Семь хранителей, семь древних заклятий… Ксочимилка, Чалка, Тепанека, Аколуа, Тлауика, Тлакскальтека, Ацтека!.. Иэ! Иэ! Я был в семи пещерах Чикомоцтока, но никто никогда этого не узнает! Я говорю вам это только потому, что вы никогда и никому уже ничего не расскажете…
Он успокоился и закончил обычным тоном:
– Вы удивились бы, узнав, о чем говорят в горах. Уицилопочтли возвращается… в этом не может быть сомнений. Любой пеон к югу от Мехико может вам подтвердить. Но я не думал об этом. Истинно, я вернулся домой и решил одарить общество моим электрическим палачом, но эти проклятые законодатели в Олбани выбрали другой способ. Шутка, сэр, шутка! Дедушкино кресло… посидеть у камина… очень в духе Готорна[6]… – Его смех звучал мрачной пародией на добродушие.
– Что ж, сэр, я бы хотел первым сесть на этот их чертов стул и позволить пощекотать себя слабым током от двух карманных батареек! От него даже лягушка не дернется! А они собираются казнить на нем убийц – вот вам заслуженная награда за все! Но потом, молодой человек, я понял, как бесполезно, бессмысленно и нелогично убивать отдельных людей. Все люди – убийцы, они убивают идеи, крадут изобретения. Вот, украли мое – а все потому, что следили, следили, следили…
Он поперхнулся и замолчал, а я мягко заговорил:
– Уверен, ваше изобретение лучше. Наверняка они в конце концов воспользуются им.
Очевидно, я был недостаточно тактичен, потому что в его ответе снова прозвучало раздражение:
– Уверены, да? Какое прекрасное, какое любезное заверение! Можно подумать, вас это заботит. Черта с два! Но скоро вы у меня озаботитесь! Черт побери, да все хорошее, что есть в этом электрическом стуле, украдено у меня. Дух Нецауальпилли сказал мне об этом на священной горе. Они следили, следили, следили…
Он снова запнулся, затряс головой и задергал лицом. Казалось, это движение на время успокаивало его.
– Мое изобретение нуждается в проверке. Вот оно, здесь. Это проволочный шлем для головы. Он очень мягкий и надевается исключительно легко. Электроды касаются лба и черепа в области основания мозжечка – вот и все, что нужно. Отключите голову – и что тогда сможет действовать? Эти дураки в Олбани со своим дубовым креслом думают, что человека надо жарить с ног до головы. Идиоты! Что они, не знают, что незачем стрелять в сердце, если попали в голову? Я видел, как мрут на войне, – я лучше знаю. А еще эта их дурацкая мощная цепь, генераторы и все такое прочее. Почему они не захотели обратить внимание на то, чего я добился с помощью одного аккумулятора? Ни одной демонстрации, никто не знает, секрет только у меня. Вот почему я, Кецалькоатль и Уицилопочтли будем одни править миром. Только я и они – если я им, конечно, еще позволю… Но я должен иметь подопытные экземпляры для экспериментов. Знаете, кого я выбрал для первого раза?
Я попытался пошутить было, наскоро перейдя на дружеский утешительный тон:
– Что ж, среди политиков Сан-Франциско, откуда я родом, есть прорва подходящих экземпляров! Думаю, что смогу помочь вам. Я имею некоторое влияние в Сакраменто; если вернетесь со мною в Штаты, когда я закончу свои дела в Мексике, я прослежу, чтобы вам организовали демонстрацию.
Он ответил спокойно и вежливо:
– Нет, я не могу вернуться. Я поклялся в этом, когда эти бандиты в Олбани отвергли мое изобретение и приставили шпионов следить за мной, чтобы украсть его у меня. Но мне нужны американцы. Эти космачи прокляты, с ними все было бы вульгарно, а чистокровные индейцы – кровные дети Пернатого Змея – священны и неприкосновенны, за исключением тех, кто выбран для ритуальных жертв… И даже их нужно убивать с помощью специального обряда. Мне нужно найти американцев, не возвращаясь в Америку. Первый, кого я выберу, будет удостоен высокой чести. Знаете, кто он?
Я отчаянно тянул время:
– О, если все дело только в этом, то я найду вам первоклассных янки, когда мы доберемся до Мехико! Я знаю, где найти горнорабочих, которых долго никто не хватится…
Но он прервал меня, отрубив с новой и неожиданно властной интонацией, в которой звучало подлинное достоинство:
– Хватит, мы и так долго занимались ерундой. Встаньте и выпрямитесь, как подобает мужчине. Я выбрал вас, и вы будете благодарить меня за честь в ином мире, как ритуальная жертва благодарит жреца за то, что ее приобщают к вечной славе. Новый принцип – ни один из живущих и не мечтал о таком аккумуляторе, и может быть, больше никто не найдет такого решения за тысячу лет. Вы знаете, что атомы вовсе не такие, какими кажутся этим ученым дурням? Через сто лет какой-нибудь болван будет всерьез гадать, почему я одним ударом не уничтожил весь этот мир!
Когда я встал по его приказу, он вытянул из чемодана еще кусок шнура и выпрямился рядом со мной, протягивая обеими руками проволочный шлем. Его загорелое бородатое лицо выражало подлинный восторг. На мгновение он стал похож на сияющего эллинского жреца.
– Вот оно, долгожданное возлияние! Вино космоса, нектар звездных просторов… Лин, Иакх, Иалмен, Загрей, Дионис, Атис, Гилас… отпрыск Аполлона, убитый аргосскими псами… исчадие Псаматта… сын Солнца! Эвоэ! Эвоэ! – Он снова пел, и на этот раз его разум, по-видимому, погрузился в далекие времена учебы в колледже – сведения из эллинской мифологии так и сыпались из него. Я заметил, как близок ко мне шнур – прямо над головой, – и подумал, смогу ли до него достать, сделав какой-нибудь ритуальный жест в соответствии с торжественным настроением безумца. Попытаться стоило, и вот с возгласом «Эвоэ!» я протянул руки вперед и вверх, как бы совершая ритуал, – при этом я надеялся дернуть шнур… Но напрасно. Маньяк разгадал мое намерение и поднес правую руку к карману, где лежал мой револьвер. Слова были излишни, и на мгновение мы застыли, словно изваяния. Потом он спокойно произнес:
– Поторопитесь!
Мои мысли вновь лихорадочно заметались в поисках спасения. Я знал, что двери в мексиканских поездах не запираются, но мой спутник легко опередил бы меня, если бы я попытался открыть защелку и выпрыгнуть. Кроме того, мы мчались с такой скоростью, что в случае успеха этого плана результат мог бы оказаться столь же плачевным, как и в случае неудачи. Оставалось лишь тянуть время. Из трех с половиной часов прошло уже порядочно, а как только мы прибудем в Мехико, кондукторы и станционная полиция обеспечат мне полную безопасность.
Если бы мне удалось оттянуть момент, когда придется надевать шлем, это дало бы мне большой выигрыш во времени. Конечно, я вовсе не верил, что эта штука действительно может убить, но достаточно знал о сумасшедших и понимал, что произойдет, если она не сработает. К его разочарованию прибавится бредовое убеждение в моей причастности к неудаче, а в итоге – приступ бешеной ярости. Поэтому эксперимент следует откладывать, насколько возможно. Был и другой вариант, и если бы я все хорошенько продумал, то, возможно, нашел бы объяснение неудаче, чтобы отвлечь его внимание и заставить искать способы исправления ошибки. Я прикидывал, насколько он доверчив и смогу ли я заранее предсказать неудачу, чтобы в этом случае предстать пророком или посвященным, а может быть, и аватаром бога. Я достаточно много интересовался мексиканской мифологией, и попробовать стоило, хотя сначала я собирался прибегнуть к иным способам, а пророчество приберечь напоследок как внезапное озарение. Пощадит ли он меня в конце концов, если мне удастся убедить его, что я пророк или божество? Смогу ли я сойти за Кецалькоатля или Уицилопочтли? Все что угодно, лишь бы дотянуть до пяти часов утра, когда мы прибудем в Мехико.
Первой на очереди была старая уловка с завещанием. Когда маньяк повторил приказ поторопиться, я сказал ему о моей семье, о предполагаемой свадьбе и попросил разрешения написать родным и распорядиться своими деньгами и имуществом. Я сказал, что, если он одолжит мне бумагу и согласится отправить мое послание, я умру гораздо спокойнее. После некоторого размышления он вынес положительное решение, полез в чемодан за бумагой и торжественно вручил ее мне, а я снова сел на свое место. Я вынул карандаш, сразу ловко сломал его кончик и таким образом вызвал задержку, пока он искал свой. Протянув его мне, он взял мой сломанный карандаш и принялся затачивать его большим ножом с рукояткой из рога, висевшим у него на поясе под пиджаком. Ломать второй карандаш вряд ли имело смысл.
Не берусь вспоминать, что я писал тогда. В основном это была полная тарабарщина – беспорядочные отрывки из запомнившихся книг. Ничего другого мне не шло в голову. Я старался писать как можно неразборчивее, в то же время следя, чтобы это было похоже на письмо, потому что он, вероятно, просмотрел бы написанное, прежде чем приступать к своему опыту, и я мог представить, что он сделает, обнаружив полную бессмыслицу. Испытание было тяжким, и я каждую секунду злился на медлительность поезда. Раньше я частенько насвистывал бодрые мелодии под энергичный перестук колес, но сейчас их темп, казалось, замедлился до похоронного марша – марша на моих похоронах.
Моя уловка действовала до тех пор, пока я не исписал более четырех листов размером шесть на девять дюймов. Наконец безумец вынул часы и сообщил, что в моем распоряжении пять минут. Что мне было делать? Я торопливо дописывал заключительную фразу, когда меня осенила новая идея. Поставив подпись и вручив ему листки, которые он небрежно запихнул в левый карман, я напомнил ему о своих влиятельных друзьях в Сакраменто, которых очень заинтересовало бы его изобретение.
– Не дать ли вам рекомендательное письмо к ним? – спросил я. – Может, стоит послать им подписанный мной рисунок и описание вашего прибора, чтобы внимательно изучили? Ведь они могут сделать вас знаменитым и, уж конечно, внедрят ваш метод в Калифорнии, если узнают о нем от меня – человека, которому доверяют.
Я выбрал такой путь, надеясь, что мысли разочарованного изобретателя на какое-то время отвлекут его от религиозной стороны его помешательства. Когда же он снова к ней вернется, я прибегну к «озарению» и «пророчеству». План сработал. Его глаза сверкнули нетерпеливым согласием, хотя он резко приказал мне поторопиться. Он извлек из чемодана кучу стеклянных элементов и катушек, с которыми соединялся шнур от шлема, и пустился в беглые объяснения, слишком специальные, чтобы я мог в них разобраться, хотя, по-видимому, совершенно ясные и простые. Я делал вид, что все записываю, соображая при этом, действительно ли прибор является настоящим аккумулятором. Получу ли я легкий удар током, когда он пустит устройство в ход? Этот человек, несомненно, говорил как настоящий электротехник. Описание изобретения явно действовало на него благотворно, и я заметил, что нетерпение его прошло. Прежде чем он кончил речь, за окнами забрезжили предрассветные сумерки – проблеск надежды, и я наконец ощутил, что у меня появился реальный шанс на спасение.
Но мой спутник тоже заметил это, и его взгляд снова сделался безумным. Он знал, что поезд прибудет в Мехико в пять часов утра, и, конечно, ускорил бы события, если бы я не сумел отвлечь его. Когда он решительно встал, положив аккумулятор на сиденье возле раскрытого чемодана, я напомнил ему, что еще не сделал необходимого эскиза, и попросил подержать шлем, чтобы я смог зарисовать его рядом с аккумулятором. Он согласился и сел, продолжая торопить меня. Через минуту я остановился и попросил объяснить, как жертва подготавливается для казни и как преодолеть возможное сопротивление приговоренного.
– Преступник надежно привязывается к опоре, – ответил он. – Неважно, будет ли он двигать головой или нет, поскольку шлем плотно облегает ее и обхватывает еще плотнее, когда идет ток. Мы постепенно поворачиваем переключатель с реостатом – и дело в шляпе. Все продумано.
Новый предлог для отсрочки пришел мне в голову, когда возделанные поля и все чаще мелькавшие в рассветных сумерках дома указали мне на близость столицы.
– Но я должен зарисовать шлем на голове, – сказал я, – а не только близ аккумулятора. Не могли бы вы надеть его на минутку, пока я сделаю набросок? Это понадобится и для чиновников, и для газет – они ведь так любят наглядность!
Совершенно случайно я угодил в цель точнее, чем рассчитывал: при упоминании прессы глаза безумца снова вспыхнули.
– Газеты? Да будь они прокляты! Неужели вы можете даже газетчиков заставить выслушать меня? Они смеялись надо мной и ничего не хотели печатать. Пошевеливайтесь! Нельзя терять ни секунды!
Он надел шлем и стал жадно следить за движениями моего карандаша. Проволочная сетка придавала ему нелепый и смешной вид. Он сидел в кресле, нервно двигая руками.
– Теперь-то, черт их побери, они заговорят обо мне! Я исправлю ваш рисунок, если вы в чем-нибудь ошибетесь. Тут необходима аккуратность. Когда вас найдет полиция, у них будет непреложное доказательство того, что мое изобретение работает. Сообщение «Ассошиэйтед Пресс» – ваше письмо свидетельствует – вечная слава!.. Поторопитесь, слышите. Скорее же, черт вас побери!
Поезд теперь двигался по разболтанной пригородной колее – нас то и дело бросало из стороны в сторону. Под этим предлогом я сумел снова сломать карандаш, но маньяк, конечно, тут же вручил мне мой собственный, который он заточил. Я почти исчерпал первую серию хитростей и чувствовал, что через минуту придется подставлять голову под шлем.
До вокзала оставалось еще добрых четверть часа, и мне пора было переключать своего спутника на религиозный настрой, прибегнув к трюку со священным откровением.
Припомнив все известные мне сведения по ацтекской мифологии, я внезапно отбросил карандаш и заговорил нараспев:
– Иэ! Иэ! Тлокенауаке, Ты, Который есть Все! И Ты, Ипальнемоан, благодаря Коему мы живем! Я слышу, я слышу! Я вижу, я вижу! Орел, несущий змею, здравствуй! Послание! Послание! Уицилопочтли, в моей душе отзывается твой гром!
Маньяк недоверчиво уставился на меня сквозь свою странную маску, изумление и растерянность на его бородатом лице быстро сменились тревогой. Казалось, его мысли на мгновение смешались, а потом приняли другое направление. Воздев руки, он запел, будто зачарованный:
– Миктлантекутли, Великий Бог, дай знак! Знак из тьмы недр! Иэ! Тонатиу-Мецтли! Ктулху р’льех! Приказывай, и я повинуюсь!
В этой ответной тарабарщине прозвучало одно слово, пробудившее во мне странные воспоминания. Странные, поскольку об этом ничего не говорилось ни в одном из печатных трудов по мексиканской мифологии, хотя я не единожды слышал, как его с благоговейным страхом шептали пеоны на рудниках нашей фирмы в Тлакскале. По-видимому, оно имело отношение к чрезвычайно таинственному древнему культу, ибо шепотом произносился характерный ответ, который мне случалось слышать в разных местах и который, как и само слово, был неизвестен академической науке. Маньяк, должно быть, провел много времени в компании пеонов с гор и среди индейцев – ведь такие сведения, разумеется, нельзя вычитать ни в каких книгах. Сообразив, что он, должно быть, придает этому вдвойне таинственному языку особое значение, я решил бить по самому его уязвимому месту и ответить той бессмыслицей, которую произносят туземцы.
– Йе Р'льех! Йе Р'льех! – возопил я. – Ктулху ф’хтагн!
Но закончить мне не удалось. Доведенный до религиозного припадка точным ответом, которого он, по-видимому, не ожидал, безумец бросился на колени, отбивая поклоны головой в проволочном шлеме и одновременно поворачивая ее вправо и влево. С каждым разом он кланялся все ниже, и я разобрал, как с его покрывшихся пеной губ слетает монотонно и все быстрее: «Погибель твоя! Погибель твоя! Погибель твоя!» Я понял, что перестарался и что мой ответ пробудил манию, которая толкнет его на убийство раньше, чем поезд прибудет.
Чем сильнее сумасшедший раскачивал головой, тем больше натягивался шнур между ним и аккумулятором. И вот, позабыв обо всем в исступлении экстаза, он стал описывать головой полные круги, так что шнур обмотался вокруг его шеи и стал дергаться в месте крепления к аккумулятору. Я прикидывал, что он сделает, когда произойдет неизбежное и аккумулятор, упав, наверняка разобьется.
Затем наступила неожиданная развязка. Когда безумец в оргиастическом исступлении сделал последний жест, аккумулятор перевалился через край сиденья и действительно упал, но, по-видимому, разбился не окончательно. Напротив, в какой-то момент я заметил искру – реостат послал импульс, и регулятор тотчас включился на полный ток. Изобретение вовсе не было бредом сумасшедшего.
Я увидел ослепительную голубую вспышку, услышал завывающий вопль, который был ужаснее, чем все, что я слышал в эту безумную, жуткую поездку, и почувствовал тошнотворный запах горящей плоти. Этого мои истерзанные нервы вынести не смогли, и я потерял сознание.
Проводник привел меня в чувство в Мехико, и я обнаружил, что у двери моего купе и на платформе собралась порядочная толпа. На лицах зевак читалось любопытство пополам с озадаченностью, но, к счастью, проводник не впустил никого, кроме врача. Впрочем, тут, в вагоне, помощь требовалась лишь мне – потому что на полу вагона никто не лежал.
Как сказал проводник, там ничего не было и тогда, когда он открыл дверь и обнаружил меня без сознания. В это купе был продан единственный билет – мой. И нашли здесь одного лишь меня и мой саквояж – больше ничего. Я ехал один от самого Кверетаро! Проводник, врач и зеваки одинаково многозначительно переглядывались в ответ на мои возбужденные и настойчивые вопросы. Был ли это сон или я действительно сошел с ума? Я вспомнил свое тревожное состояние, издерганные нервы – и пожал плечами. Поблагодарив проводника и врача, я продрался сквозь толпу любопытствующих и, шатаясь, забрался в кэб. Меня отвезли в отель «Фонда Насьональ», где, отправив телеграмму Джексону, я провалился в сон.
Я проснулся в час дня – вовремя, чтобы поспеть на ведущую к руднику узкоколейку, но, встав, обнаружил под дверью телеграмму от Джексона. В ней говорилось, что этим утром Феллона нашли мертвым в горах. На руднике об этом узнали около десяти часов утра. Все документы были целы, контору в Сан-Франциско своевременно известили. Итак, все мое путешествие, безумная спешка и мучительное душевное испытание – все это было напрасно!
Зная, что Маккоум, несмотря на такой поворот событий, захочет услышать личный отчет, я послал еще одну телеграмму и все-таки поехал на место происшествия. Через четыре часа я прибыл на станцию возле рудника, где меня сердечно встретил Джексон. Он был так захвачен всеми последующими событиями, что не обратил внимания на мой возбужденный и нездоровый вид. Рассказ управляющего был краток. Он изложил мне все обстоятельства дела, пока мы поднимались по склону горы над arrastre[7] к хижине, где лежало тело Феллона. Феллон, говорил Джексон, всегда был странным, угрюмым типом; с тех самых пор, как год назад его приняли на рудник, он работал над каким-то секретным устройством, все время жалуясь, что за ним шпионят, и был отвратительно фамильярен с местными рабочими. Но он, конечно, знал толк в своем деле, разбирался в этой стране и населявших ее людях. Он часто совершал долгие походы в горы, где жили пеоны, и даже участвовал в некоторых из их древних языческих обрядов, намекая на свою причастность к странным тайнам и необычным силам так же часто, как хвастался своим мастерством.
В последнее время Феллон быстро деградировал: с болезненной подозрительностью относился к своим коллегам и, несомненно, помогал своим приятелям-туземцам воровать руду, когда ему не хватало денег. Ему то и дело требовались невероятные суммы – он постоянно получал посылки из лабораторий и магазинов Мехико и даже Соединенных Штатов.
Что же касается побега с документами, то это была всего лишь безумная месть за то, что он называл «слежкой». Конечно, он был абсолютно сумасшедшим, потому что ходил в тайную пещеру на необитаемом склоне населенной призраками Сьерра-де-Малинче, где не встретить ни одного белого человека, и занимался там чем-то очень странным. Эта пещера, которую никогда бы не нашли, не случись этой трагедии, оказалась набитой страшными древними ацтекскими идолами и алтарями с обугленными костями недавно сожженных жертв непонятного происхождения. Туземцы клянутся, что ничего не знают об этом, но и так видно, что пещера давно служит им местом встреч и что Феллон принимал участие в их ритуальных действах.
Поисковая группа нашла это место благодаря песнопению и крикам, доносившимся из пещеры. Около пяти утра, после ночного привала, люди уже собирались отправиться с пустыми руками назад, как вдруг кто-то услышал вдалеке слабые ритмичные звуки и понял, что в уединенном месте на склоне горы, очертаниями напоминавшей человека, совершается некий местный обряд. Слышались древние имена вроде Миктлантекутли, Тонатиу-Мецтли, Ктулху. Как ни странно, к ним примешивались английские слова – настоящий английский выговор белого человека, а не жаргон, на котором говорят местные жители. Ступая на звук, поисковая группа пробиралась вдоль склона, когда после недолгого молчания из пещеры раздался дикий вопль, вслед за которым над спутанными ветвями в одном месте показался дым, и ветер донес едкий, неприятный запах.
Когда они нашли вход, спрятанный за рощей мимоз, вся пещера была окутана дымом. Ее внутренность освещали плошки с жиром; перед алтарями кощунственно догорали свечи. Но самым жутким был труп, раскинувшийся на полу, – Феллон, с головой, прожженной до кости каким-то странным приспособлением, которое он надел на себя. Это было нечто наподобие сетчатой маски, подсоединенной к разбитой аккумуляторной батарее, которая, по всей видимости, свалилась с ближайшего алтаря. При виде этой сцены всем поневоле вспомнились хвастливые заявления бедняги об изобретенном им «электрическом палаче» – том самом, который все отвергали, однако пытались украсть и скопировать. Похищенные ценные документы нашлись в целости в открытом саквояже Феллона, который стоял рядом, и через час поисковая команда отправилась в обратный путь к шахте с жутковатой ношей на импровизированных носилках.
Это было все, но этого оказалось достаточно, чтобы кровь отхлынула у меня от лица, а шаг чуть сбился, пока Джексон вел меня мимо терриконов к хижине с телом. Даже не обладая богатым воображением, можно было представить, что ждет меня за дверью, близ которой столпились любопытные рудокопы. На моем лице не дрогнул ни мускул, когда в сумеречном освещении я различил грузное тело на столе – в грубом вельветовом костюме, с неуместно изящными руками часовщика. «Пиратская» борода покойного почти целиком сгорела, а детали дьявольской машины – поврежденная при ударе о каменный пол пещеры батарея и сетчатый шлем – почернели от вырвавшихся наружу дуговых разрядов. Потрепанный саквояж тоже не удивил меня, и я перевел взгляд на сложенные листы бумаги, торчавшие из левого кармана вельветовой куртки Феллона. Улучив момент, когда никто не смотрел в мою сторону, я наклонился и выхватил их, тотчас же скомкав в ладони.
Теперь можно лишь сожалеть о том приступе страха, который побудил меня сжечь эти листки в тот же вечер – ведь написанное там могло бы пролить свет на загадку, которая терзает меня и по сей день. Впрочем, достаточно было взглянуть на револьвер, который коронер достал из правого кармана куртки Феллона. Мне не хватило мужества затребовать его назад – мое оружие, как две капли воды похожее на конфискованное у мертвеца, пропало после ночи в поезде. Что до моего карандаша, то на нем остались следы грубой и торопливой заточки…
Итак, я наконец отправился домой, все еще находясь в замешательстве, – возможно, к счастью. Когда я опять добрался до Кверетаро, мой вагон был уже отремонтирован. Но самое большое облегчение я испытал, когда пересек Рио-Гранде, миновал Эль-Пасо и въехал в Штаты. В следующую пятницу я уже вновь был в Сан-Франциско, и отложенное бракосочетание состоялось ровно через неделю.
Что касается событий той ночи, я попросту не смею строить никаких предположений. Начнем с того, что этот тип Феллон был сумасшедшим, к тому же он наслушался древних ацтекских дьявольских сказок, знать которые никто не имеет права. Он действительно был гениальным изобретателем, и этот аккумулятор, вероятно, был стоящей вещью. Позднее я узнал, что в прежние годы от Феллона дружно отмахивались пресса, общественность и власти. Обилие разочарований не на пользу людям определенного склада – словом, все бедоносные звезды сошлись. Кстати, Феллон взаправду служил в армии Максимилиана.
Когда я рассказываю эту историю, мне мало кто верит. Некоторые из моих слушателей относят ее к области парапсихологии – видит Бог, в ту ночь у меня и вправду пошаливали нервы, – тогда как другие толкуют что-то туманное об «астральной проекции».
Мое желание найти Феллона естественным образом отправило навстречу ему некий мысленный импульс – и он, обладавший знанием древних индейских ритуалов, оказался единственным человеком на планете, который мог его уловить.
Перенесся ли он в железнодорожный вагон – или я был перенесен в горную пещеру? Был ли я внутри горы, похожей на фигуру человека, и что случилось бы со мной, если бы я не задержал Феллона? Прямо сказать, не знаю – и не уверен, что хочу это знать.
С тех пор я ни разу не побывал в Мексике, и, как я уже сказал в самом начале, мне малоприятны пересуды об электрическом стуле.
Лишь очень немногим известна истинная подоплека истории доктора Альфреда Клэрендона, как, впрочем, и то, что там вообще есть какая бы то ни было подоплека, до которой так и не сумели докопаться газеты. А ведь незадолго до пожара эта история стала настоящей сенсацией в Сан-Франциско – как из-за паники и сопутствовавших ей ужасных обстоятельств, так и вследствие причастности к ней губернатора штата. Губернатор Долтон, следует припомнить, был лучшим другом Клэрендона и впоследствии женился на его сестре. Ни сам Долтон, ни его жена никогда публично не обсуждали эту тягостную историю, но кое-какие отдельные факты все же стали известны ограниченному кругу людей. Именно поэтому, а также ввиду прошедших лет, придавших ее участникам некую безликость и былинность, приходится помедлить, прежде чем пускаться в исследование тайн, тщательно сокрытых в свое время.
Назначение доктора Альфреда Клэрендона на пост руководителя тюремной больницы в Сан-Квентине было встречено в Калифорнии с живейшим энтузиазмом – ведь Сан-Франциско удостоился чести принимать одного из величайших биологов и врачей того времени, и можно было ожидать, что ведущие специалисты в области медицины начнут стекаться сюда со всего мира, чтобы перенимать его мастерство, пользоваться его советами и методикой, а заодно и помогать улаживать местные проблемы. Калифорния буквально за одну ночь превратилась в центр медицинской науки с мировой репутацией и огромным влиянием.
Губернатор Долтон, стремясь огласить эту важную весть, позаботился о том, чтобы в прессе появились подробные и как можно более восторженные сообщения о назначенном лице. Фотографии доктора Клэрендона и его дома, расположенного неподалеку от старого Козлиного холма, описания его карьеры и многочисленных заслуг, доходчивые изложения его выдающихся научных открытий – все печаталось в самых читаемых калифорнийских газетах до тех пор, пока публика не прониклась некой отраженной гордостью за человека, чьи исследования пиемии в Индии, чумы в Китае и прочих родственных заболеваний в других областях мира должны были вскоре обогатить медицину антитоксином, имеющим поворотное значение: панацеей, подавляющей инфекцию в зародыше и обеспечивающей полное ее уничтожение.
За сенсационным служебным назначением стояла долгая и довольно-таки романтичная история ранней дружбы, длительной разлуки и драматически возобновившегося знакомства. Десять лет тому назад Джеймс Долтон и Клэрендоны жили в Нью-Йорке и были друзьями – даже больше чем просто друзьями, так как единственная сестра доктора, Георгина, в юности была возлюбленной Долтона, а сам доктор – его ближайшим приятелем и протеже в годы их совместной учебы в школе и колледже. Отец Альфреда и Георгины, воротила Уолл-стрит из безжалостного старшего поколения, хорошо знал отца Долтона – настолько хорошо, что в конце концов обобрал его до нитки в памятный для обоих семейств день схватки на фондовой бирже. Долтон-старший, не чая поправить положение и стремясь обеспечить единственного и обожаемого сына с помощью страховки, немедленно пустил себе пулю в лоб; но Джеймс не стал мстить и, в общем-то, не желал зла ни отцу девушки, на которой собирался жениться, ни многообещающему молодому ученому, чьим поклонником и защитником был в годы учебы и дружбы. Биржа жила по иным правилам: жестоким, подчас бесчеловечным; его отец не мог не знать, на что идет. И Джеймс, сосредоточившись на изучении юриспруденции, понемногу упрочил свое положение – после чего, выждав время, попросил у старика Клэрендона руки Георгины.
Тот отказал ему твердо и публично, торжественно заявив, что нищий и самонадеянный выскочка-юрист не годен ему в зятья. Последовала бурная сцена. Джеймс, высказав наконец престарелому мироеду то, что следовало сказать давным-давно, в гневе покинул его дом, а вместе с ним и сам город – и с головой окунулся в политическую жизнь Калифорнии, надеясь после нескольких успешно проведенных публичных баталий избраться в губернаторы. Его прощание с Альфредом и Георгиной было кратким, а потому он так никогда и не узнал о последствиях сцены в библиотеке Клэрендонов. Лишь на день разминулся он с известием о смерти старого Клэрендона от апоплексического удара, и этот день изменил весь ход его жизни. Он не писал Георгине все последующие десять лет, зная о ее преданности отцу и ожидая, пока его собственное состояние и положение смогут устранить все препятствия к браку. Не посылал он весточек и Альфреду, который относился ко всему происшедшему с холодным безразличием, так свойственным гениям, осознающим свое предназначение в этом мире. С редким даже для той поры упорством Долтон упрямо карабкался вверх по служебной лестнице, думая лишь о будущем, оставаясь холостяком и интуитивно веря, что Георгина тоже ждет его.
И интуиция не подвела его. Возможно, как раз потому, что от него не было никаких известий, Георгина не обрела иной любви, кроме той, что жила в ее мечтах и ожиданиях, и со временем увлеклась новыми обязанностями, связанными с восхождением Альфреда в зенит славы. Ее брат не обманул возлагавшихся на него в юности ожиданий – этот хрупкий юноша неуклонно и быстро возносился по ступеням науки. Худой и аскетичный, с пенсне в стальной оправе и острой каштановой бородкой, доктор Клэрендон в свои двадцать пять лет уже был признанным специалистом, а в тридцать – мировым авторитетом. Пренебрегая житейскими делами, он целиком зависел от заботы и попечения своей сестры и втайне был рад, что память о Джеймсе удерживала ее от сомнительных и мимолетных союзов.
Георгина ведала делами и хозяйством великого бактериолога и гордилась его успехами в борьбе за жизни. Она терпеливо сносила его странности, успокаивала во время случавшихся у него иногда вспышек истерического фанатизма и улаживала его размолвки с друзьями, которые время от времени происходили из-за открытого пренебрежения брата ко всему менее значительному, чем целеустремленная преданность чистому Знанию. Несомненно, Клэрендон временами вызывал раздражение у обычных людей, ибо никогда не уставал умалять служение личному в противовес работе на благо человечества и осуждал тех ученых, кто совмещал научные занятия с повседневными житейскими хлопотами или личной жизнью. Враги клеймили его «сухарем» и «педантом», но почитатели, восхищаясь накалом исступления, до которого он доводил себя работой, почти стыдились того, что имеют какие-то иные интересы или устремления за пределами сиятельной сферы Асклепия.
Доктор много путешествовал, и Георгина неизменно сопровождала его. Однако трижды он покидал ее и предпринимал долгие одиночные поездки в дебри Азиатского континента, исследуя там экзотические лихорадки и позабытые виды чумы. Клэрендон был совершенно уверен в том, что именно в таинственной древней Азии зародилось большинство болезней на земле. Каждый раз он привозил из этих поездок экзотические сувениры, прибавлявшие эксцентричности его быту, и без того прослывшему странным ввиду загадочно большого штата слуг-тибетцев, подобранных где-то в У-Цанге в период эпидемии, о которой большой мир так никогда и не узнал; Клэрендон же во время этой эпидемии выделил возбудителя черной лихорадки. Эти люди были выше большинства тибетцев и явно принадлежали к некой малоизученной этнографической группе. Они были болезненно худы, и злые языки брались утверждать, что на своей прислуге доктор пытается воплотить в жизнь наглядные анатомические модели. В свободных черных шелковых мантиях жрецов религии бон, которые Клэрендон позволял им носить, они выглядели в высшей степени гротескно, а холодное безмолвие и резкость их движений усиливали окутывавшую их завесу тайны… У Георгины они вызывали странное и тревожное ощущение, как будто она попала на страницы «Ватека» или «Арабских ночей».
Но самым необычным из прислуги был ассистент Клэрендона, некто Сюрама. Доктор привез его из своего длительного путешествия по Северной Африке, посвященного изучению необъяснимых случаев febris intermittens[9] среди туарегов Сахары, о чьем родстве с расой исчезнувшей Атлантиды давно ходили толки среди этнографов. Сюрама, человек огромного ума и, по-видимому, необъятной эрудиции, был таким же патологически худым, как тибетские слуги: его смуглая, похожая на пергамент кожа так плотно обтягивала оголенную макушку и безволосый лик, что уникальный черепной рельеф выступал особенно выразительно. Это «химерное» впечатление усиливали тускло горящие глаза, посаженные так глубоко, что виднелись одни темные пустые глазницы. Противореча образу покорного слуги, он, несмотря на внешнюю бесстрастность, не прилагал абсолютно никаких усилий, чтобы скрывать свои эмоции. Напротив, его всегда окружала трудноуловимая атмосфера сарказма и мрачноватого веселья, сопровождавшегося иногда каркающим хриплым смехом. Иные друзья Клэрендона считали, что Сюрама похож на индуса из знатной касты, но многие соглашались со сразу же невзлюбившей его Георгиной, заявлявшей, что желчный анорексик когда-то имел обыкновение лежать в бинтах в запечатанном саркофаге, а не расхаживать по миру живых.
Долтон, занятый бесконечными политическими дебатами и отрешенный от интересов Востока эгоцентричностью старого Запада, не следил за головокружительным взлетом своего бывшего товарища; Клэрендон и подавно ничего не слыхал о губернаторе, в академические круги не вхожем. Обладая огромным и даже, пожалуй, избыточным состоянием, Клэрендоны много лет оставались верны своему старому дому в Манхэттене на Девятнадцатой Восточной улице. Населявшие его духи предков, верно, очень косо смотрели на Сюраму и тибетцев.
Впоследствии, когда доктор пожелал сменить базу медицинских исследований, пришла пора значительных перемен. Брат и сестра пересекли континент и продолжили уединенную жизнь в Сан-Франциско, приобретя с этой целью мрачную старую усадьбу Бэннистера возле Козлиной горы, на самом берегу залива. Там, в эклектичном пережитке архитектуры средне-викторианской поры и вульгарного щегольства времен золотодобытчиков, в особняке с очень просторной мансардой и высокими стенами по периметру, они и разместились. Хотя доктору Клэрендону здесь нравилось больше, чем в Нью-Йорке, его все же стесняла невозможность применять и проверять свои теории на практике. Так как он не был человеком светским, ему и в голову не приходила мысль использовать свою репутацию для получения должности, хотя он все чаще задумывался над тем, что, руководя государственным или благотворительным учреждением – тюрьмой, больницей или домом терпимости, – обладал бы хорошей базой для завершения исследований и подступился бы к благотворному для всего человечества открытию вплотную.
Однажды после полудня, гуляя по Маркет-стрит, он совершенно случайно столкнулся с Джеймсом Долтоном, когда тот выходил из отеля «Ройал». Георгина тогда была с ним, и непредвиденное мгновенное узнавание лишь усилило драматический эффект встречи. Не ведая ничего об успехах друг друга, Долтон и Клэрендон ввязались в долгий разговор, в ходе которого доктор с радостью узнал, что его друг стал важным чиновником. Долтон и Георгина, обменявшись взглядами, почувствовали нечто большее, чем простой отголосок юношеской нежности; их отношения возобновились, что привело к частым взаимным визитам и чувству, растущему с каждой новой встречей.
Проникшись проблемами старого друга, искавшего подходящее поприще, Джеймс, тут же припомнив свою покровительственную роль школьных и студенческих лет, стал искать для «маленького Альфа» наиболее подходящее место, которое позволило бы ему и дальше проводить исследования. Естественно, он обладал широкими полномочиями, но постоянные нападки и посягательства со стороны законодательной власти заставляли его пользоваться ими с крайней осмотрительностью. Однако не успело пройти трех месяцев со дня внезапной встречи, как освободился один из главных медицинских постов в лечебной иерархии штата. Тщательно всё взвесив и убедившись, что репутация и достижения его друга достойны самых ответственных назначений, губернатор решил вопрос. Долгие формальности не последовали – восьмого ноября доктор Альфред Скайлер Клэрендон стал начальником больницы тюрьмы штата Калифорния в Сан-Квентине.