Мисюк Николай Семенович Ночной вызов

Николай Семенович Мисюк

Ночной вызов

Повесть

Автор - член-корреспондент АМН СССР, профессор - рассказывает о жизни и работе врачей, сотрудников кафедры нервных болезней медицинского института, о научном поиске, о борьбе с тяжелым недугом.

В центре повествования - человек творческого поиска - профессор Пескишев.

1

- Может, хватит? - сказал Зосе дежурный хирург, ритмично надавливая на баллон наркозного аппарата. - Пульс не прощупывается, давление не поддается измерению, спонтанное дыхание отсутствует, а мы все еще пытаемся вдохнуть в нее жизнь... Потрогай ее - она уже совсем холодная. На что ты надеешься?

Зося искоса посмотрела на хирурга. Лицо у Николая Александровича блестело от пота, тугие колечки волос прилипли ко лбу и потемнели, шапочка сбилась на затылок. Устал... На мгновенье она задумалась, нервно покусывая нижнюю губу, затем - уже в который раз! - пощупала пульс, послушала сердце больной, лежавшей на перевязочном столе, и предложила:

- Может, я покачаю, а ты немного отдохнешь?

- Ладно уж, - проворчал Круковский и поинтересовался: - Что-нибудь услышала?

- Кажется, сердце все-таки работает, - неуверенно ответила Зося.

- Кажется... - усмехнулся Николай Александрович. - Это ты свое сердце слышала, а не ее. Не майся дурью, Зосенька, она мертва, и все наши усилия ровно ничего не стоят. Артель "напрасный труд", как говорит в подобных случаях один мой приятель.

- Ну, покачай еще капельку! - взмолилась Зося. - С минуты на минуту должен приехать Пескишев. Поезд приходит в одиннадцать сорок восемь, а сейчас уже начало первого. Я просила Костю сразу привезти его в больницу.

- Все еще веришь в сказки о добрых волшебниках? О многомудрых и всемогущих профессорах, которые все знают и все умеют? Чудачка... Ну что он сможет сделать в этой ситуации, твой Пескишев? Он ведь невропатолог, правда? Прекрасная специальность! Постучать молоточком, заглянуть в зрачки - и свободен, как муха в полете. А что он в них увидит, в этих зрачках? Смерть? Да? Так мы с тобой это видим не хуже его. Стоило ли беспокоить старика...

- Какой он старик! - возмутилась Зося. - Ему еще пятидесяти нет, он в прошлом году чемпионат института по теннису выиграл! Между прочим, Федор Николаевич не только невропатолог, но и нейрохирург. Его докторская диссертация была посвящена разработке новой операции на головном мозге. Он и теперь иногда оперирует.

- Диссертации, диссертации! - Круковский рукавом халата смахнул со лба пот. - Знаю я этих диссертантов, нагляделся на них! Только бы защититься да пристроиться на теплое местечко! Он, видите ли, и теперь иногда оперирует!.. А что это значит - иногда? Два раза в год? Или того реже? Хирург должен оперировать всегда, постоянно, каждый день. Как профессиональный спортсмен тренироваться. Вернешься из отпуска - к столу боишься подойти. Такое ощущение, словно все забыл, ничего не умеешь. Две недели маешься, пока не втянешься в прежнюю колею. Может, он и был нейрохирургом, твой Пескишев, да весь вышел!

- Ну и что же?! - усталость и отчаяние оттого, что они теряют больную молодую и красивую женщину, которой бы еще жить да жить, сделали обычно покладистую и добродушную Зосю Мелешко злой и раздражительной. Если бы она знала, что надо делать с этой больной... Если бы Круковский это знал... Если бы они могли сделать что-то значительное, необходимое, рождающее надежду, тогда кому нужна была бы эта бессмысленная перепалка? Да у них в таком случае на разговоры минуты свободной не было бы. В том-то и беда, что они ничего такого не знали и ничего не могли - только ждать, и пытались прикрыть свое незнание, неумение ненужными словами.

- А то, что ты до сих пор не поставила ей диагноза, - съязвил Круковский. - Думаешь, Пескишев преподнесет тебе на блюдечке с голубой каемочкой? Не надейся. А вот хирург... Хирург разрезал бы и посмотрел. И вся картина...

- Да, конечно, - вяло согласилась Зося, - я понимаю... Вы, хирурги, элита медицины. Давай я покачаю, а ты... А ты сделай что-нибудь. Разрежь, зашей - только спаси. Она ведь так молода, господи...

- Увы, Зосенька, увы... В данном конкретном случае нужен не хирург, а чародей с ведром живой воды. Промыл глаза и готово: топай, девочка, радуйся жизни...

- Тогда не чванься. Все вы, хирурги, - просто мясники. Разрезать и посмотреть - велика хитрость.

- Старо и неостроумно, - обиделся Круковский.

- Совсем не старо! - Зося чувствовала, что говорит лишнее, но уже не могла остановиться, ее понесло. - Хоть убей, не могу себе представить мыслящего хирурга!

- Ну, знаешь, если ты такая умная, то я тебе не помощник! - взорвался Круковский. - В конце концов это ваша больная, вот вы и занимайтесь ею. Я стараюсь изо всех сил, потею, а ты мне гадости всякие говоришь! На, сама покачай, может, вежливее станешь. - Николай Александрович взял Зосю за руку, усадил на свое место, а сам вышел из перевязочной и закурил, нервно ломая спички.

- Ладно, ладно, тоже мне герой! И без тебя обойдусь! - пряча за нарочитой грубостью смущение, пробормотала вслед ему Зося и стала с остервенением нажимать на баллон. "Зря я так, - устало подумала она. Николай - отличный хирург, конечно, ему обидно... Сумасшедшая тоска на сердце - неужели мы ее и впрямь потеряем? Или уже... Уже потеряли? Как же бесконечно мало мы знаем и умеем, как бесконечно мало..."

Круковский курил, стряхивая пепел в спичечную коробку и изредка поглядывая через приоткрытую дверь то на больную, то на Зосю. Он видел, что Зося быстро сдает: ей явно не хватало ни опыта, ни силы. Ясное дело невропатолог, когда ей доводилось возиться с наркозным аппаратом... Не женская это работа - качать час за часом, ровно и ритмично, как автомат. Черт бы их всех побрал, есть ведь уже такие аппараты-автоматы, неужели так трудно наделать их столько, чтобы хватало любой небольшой больнице, а не только крупным клиникам! Главврач все обещает... улита едет, когда-то будет. А ты пока качай до седьмого пота, и все дела.

Несколько раз глубоко затянувшись, он погасил окурок, попил из-под крана и, словно чувствуя свою вину, подошел к Зосе и примирительно сказал:

- Не будем ссориться. "Вот приедет барин, барин нас рассудит"... Ужасно хочется спать. Дай-ка я покачаю. Можешь подремать на кушетке, пока приедет твой Пескишев.

Зося с благодарностью посмотрела на подобревшего Николая Александровича и молча уступила ему место возле наркозного аппарата.

2

Поезд, снижая скорость, приближался к станции. За окном вагона было темно, холодно и сыро. Лил проливной дождь. Крупные капли, сливаясь, струйками стекали по стеклу. Глядя на них, профессор Пескишев зябко поеживался. С трудом сдерживая набрякшие веки, он нетерпеливо поглядывал на часы. Поскорей бы доехать... Надо полагать, они не забыли прислать машину? За такси сейчас можно простоять минут сорок. Выспаться в теплом, уютном номере гостиницы, утром хорошо позавтракать... Посмотреть больных, прочитать лекцию местным врачам и весь вечер провести у старого друга, которого не видел целую вечность. Поболтать, посмотреть коллекцию икон... Зайцев недавно приехал с Севера, наверное, привез что-нибудь новенькое. И затем с сознанием исполненного долга вернуться домой. В плане работы кафедры можно будет поставить еще одну жирную галочку: побывал, проконсультировал столько-то больных, оказал практическую помощь органам здравоохранения. Сколько в области таких городков, как Верхнегорск? Чуть не два десятка. И в каждом надо хоть раз в году побывать...

На вокзале Пескишева действительно ждала санитарная машина с уже знакомым шофером Костей, который взял у него портфель и приветливо распахнул дверцу.

- Вас ждут в больнице, Федор Николаевич, - сказал он. - Доктор Мелешко просила обязательно привезти. У них там женщина умирает...

Пескишев отряхнул с плаща дождевые капли и промолчал. В больницу так в больницу. Конечно, лучше бы в гостиницу, но если умирает женщина... Что ж ты сделаешь... Он попытался вспомнить доктора Мелешко и не смог. Наверное, кто-то из его бывших студентов. Ну, что ж, сам учил: у врача нет личного времени, все оно без остатка принадлежит больным. Как говорится, что посеял...

Машина нырнула в тьму неосвещенной улицы. Профессор устало закрыл глаза и откинулся на спинку сидения.

В приемном отделении больницы стоял сырой полумрак. Пескишеву даже показалось, что здесь куда холоднее, чем на улице и, уже во всяком случае, в машине. Заспанная дежурная сестра в мятом халате и наброшенной на плечи фуфайке нехотя встала со стула и молча повела его куда-то вглубь.

Она шла, неторопливо шаркая ногами в тапочках без задников по цементному полу. Бесконечно длинным и мрачным казался Пескишеву пропахший лекарствами пустынный коридор. Голые стены, грязные разводья на потолке наверно, прохудилась крыша и залило дождем, унылый стенд с какими-то выцветшими плакатами, сколоченные планками стулья для посетителей, пыльный фикус в огромной деревянной кадке... Поворот, еще поворот, скрип открываемой двери и - яркий ослепительный свет. Кажется, пришли.

Перевязочную освещала мощная лампа без абажура, свисавшая с потолка. По мере того как глаза Федора Николаевича привыкали к ее резкому свету, он все отчетливее различал контуры белого пятна на столе. Пятно медленно превращалось в очертания тела молодой женщины, едва прикрытого свисающей до пола простыней. Безжизненное, застывшее в неподвижности, оно казалось белее простыни - ни кровинки. Только лицо было подернуто легкой синевой, словно женщина задыхалась. Густые светлые волосы беспорядочно разбросаны, широко открытые глаза с черными ресницами смотрели вверх. Горечь, недоумение и мольбу выражало ее лицо. Чуть сдвинутые воздуховодом губы обнажали белизну плотных красивых зубов.

Пескишеву стало зябко, как там, в поезде, когда он смотрел в темное слепое окно. Он видел много смертей и, казалось, должен был давно ко всему привыкнуть, но - так и не смог. Всякий раз смерть потрясала его своей жестокой непоправимостью и несправедливостью. А эта женщина вдобавок ко всему была еще так молода... Он забыл о том, что сейчас глубокая ночь, что дома на столе - недописанная статья, которую следовало бы закончить и отправить в редакцию еще неделю тому назад, что сразу же по возвращении ему предстоит неприятный разговор с ассистентом Пылевской, вздорной и склочной бабенкой, уже не один год отравляющей жизнь всем сотрудникам кафедры, - он обо всем забыл, глядя на эту хрупкую женщину; одна-единственная мысль вытеснила все остальные - поздно, слишком поздно...

Занятые своим делом, врачи не замечали Пескишева. Он снял плащ, бросил его на стул и потер застывшие руки.

- Здравствуйте, коллеги. Что случилось?

Не дожидаясь ответа, подошел к больной. Посмотрел в глубину широко открытых глаз, приложил ухо к груди, покачал головой.

- Молодой человек, когда вы последний раз прощупывали ее пульс?

- Мне, товарищ профессор, не до пульса, - устало ответил Круковский. Вы лучше у Зоси Михайловны спросите.

- Кажется, я еще недавно слышала биение сердца, - сказала Зося, благодарно глядя на Пескишева: не отказался, приехал...

- К сожалению, ничто не прослушивается. - Пескишев снял с вешалки халат, скептически осмотрел его и натянул на пиджак. - Зрачки широкие, на свет не реагируют, спонтанного дыхания нет...

- Я ей уже несколько раз говорил, что больная мертва, - угрюмо сказал Круковский. - Но что с нею поделаешь?! Твердит, как попка-дурак: качай да качай! Что я - автомат, что ли? Руки занемели, спину так ломит - разогнуть не могу. Может, будем кончать эту самодеятельность, а?

- Покачайте, пожалуйста, еще несколько минут, я попробую разобраться, что тут случилось.

Пескишев мыл руки над раковиной в углу, а Зося, торопливо листая историю болезни, рассказывала, что женщину рано утром нашли без сознания в сквере. Перечислила анализы, назначения. Состояние непрерывно ухудшалось, и вот... Словно оправдываясь, сказала, что ее пригласили слишком поздно, когда уже не было ни рефлексов, ни реакции зрачков на свет, поэтому она до сих пор так и не смогла поставить диагноза заболевания.

- Для больной это, по-видимому, уже не имеет значения, но мне придется давать объяснения на клинической конференции. Не так-то просто доказать нашему главному врачу, как сложна ситуация, в которой мы оказались, да он и не любит прислушиваться к нашим доводам, а уж никаких оправданий и вовсе не принимает. Если больная умрет, он мне такую выволочку устроит, воспоминаний на двадцать лет хватит. А за что?..

Пескишев отлично понимал Зосю и ее положение, к которому невольно оказался причастен сам. Собственно, о себе думать не стоило. Он мог со спокойной совестью записать в историю болезни, что прибыл слишком поздно, когда заниматься диагностикой уже не имело смысла. Но ведь и Зосю позвали поздно, и лишь потому, что она была ночным дежурным. Единственно умное, что она сделала, так это наладила искусственное дыхание, иначе все было бы давно кончено. А вот теперь определенно больная умерла... или все-таки нет?

- Люмбальную пункцию делали? - вытирая руки, спросил Федор Николаевич.

- Нет, - почти одновременно ответили Круковский и Зося.

Своеобразие развития болезни не вызывало у Пескишева сомнения, что у больной поражен головной мозг. Но что это за поражение: травма, инсульт или что другое? Ответить на этот вопрос он не мог, поэтому любое заключение было лишь догадкой. А всякая догадка, как известно, таит в себе возможности ошибки. Ошибаться же профессору не позволяло самолюбие. Внести какую-то ясность в характер заболевания могли только данные исследования спинномозговой жидкости. К сожалению, вовремя взять ее не догадались.

Пескишев подумал, что больная фактически уже мертва. Однако это нигде не записано. Следовательно, юридически она еще числится живой. Поэтому у него есть все основания для проведения дополнительных исследований, чтобы уточнить диагноз и назначить необходимое лечение. Все это было казуистикой чистейшей воды; Федор Николаевич понимал, что пункция нужна вовсе не для того, чтобы спасти больную, а для того, чтобы оградить от лишних неприятностей врачей: издерганную, измученную Зосю и уставшего, как ломовая лошадь, хирурга. Они сделали для спасения этой женщины все, что могли, упустили только люмбальную пункцию, и это упущение, которое ничего не изменило бы в положении больной, может им дорого стоить. Конечно, с точки зрения строгой морали было во всех этих рассуждениях что-то неловкое, неудобное, но сейчас лучше об этом не думать и не говорить...

- Попробуем, - сказал Пескишев и попросил Зосю помочь ему повернуть больную на бок. Обтерев руки спиртом, он взял пункционную иглу и привычно ввел ее между поясничными позвонками, как это делал бесчисленное множество раз в прошлом. Вынув из нее мандрен, он увидел, как, словно нехотя, из просвета иглы выделилось несколько капель бесцветной и прозрачной, как слеза, жидкости.

Каждый опытный невропатолог знает, что при поражениях головного мозга нередко причиной смерти бывает не само заболевание, а его осложнения. Особенно опасен отек, вызывающий повышение внутричерепного давления, смещения и ущемления мозгового ствола, где находятся жизненно важные центры, обеспечивающие дыхание и сердечную деятельность. В таких случаях дыхание прекращается мгновенно, на непродолжительное время усиливается сердечная деятельность, и, если не делать искусственного дыхания, вскоре наступает смерть. Правда, вначале - это смерть клиническая: состояние до поры до времени обратимое, когда человека подчас еще можно вернуть к жизни.

Низкое давление спинномозговой жидкости свидетельствовало, что именно смещение и сдавление мозгового ствола было причиной остановки дыхания и прекращения сердечной деятельности больной.

У Пескишева вдруг возникло желание как-то вытолкнуть продолговатый мозг из большого затылочного отверстия, чтобы ничто не сдавливало его. Но как? Попробовать ввести через иглу раствор поваренной соли? А сколько? Этого он не знал, не знали и другие, так как никто ничего подобного еще не делал.

Терять было нечего, и Пескишев решил попробовать. Удастся - прекрасно, не удастся... Ну, что ж, старый и незыблемый врачебный принцип - не повреди! - будет соблюден, в этом он не сомневался. Ничто в мире уже не могло повредить этой несчастной женщине. Просто грех было бы не воспользоваться представившейся возможностью уточнить, какое количество раствора ему удастся ввести, - иначе говоря, решить чисто научную задачу. Если же при этом получится что-то существенное, тем лучше и для больной, и для науки.

Попросив у Зоси шприц, профессор стал медленно вводить раствор в просвет иглы. Раствор шел с трудом. Тем не менее постепенно ему удалось ввести шестьдесят миллилитров. Чем большее количество раствора он вводил, тем с большей силой приходилось нажимать на поршень шприца.

Восемьдесят миллилитров. Ну, что ж, видимо, это все. Продолжать вводить раствор стало трудно, да и, очевидно, бессмысленно. Но Зося не знала этого, она уже протянула очередной шприц.

- Последний, - сказал Федор Николаевич. - Больше не надо.

Он с силой нажал, и вдруг поршень словно провалился. Мгновенно выдернув иглу, Пескишев отпрянул от больной, не сразу осознав, что произошло. А женщина, неподвижно лежавшая на перевязочном столе, издала протяжный стон. Судорога волной прошла по ее телу. Она вытянулась, затем стала медленно приподниматься. Казалось, она хотела встать и не могла - не хватало сил. Ее вытянутые руки словно молили о помощи, и Федор Николаевич невольно схватил их. Мышцы были напряжены, широко раскрытые глаза устремлены на него. И хотя это длилось всего несколько мгновений, Пескишеву они показались вечностью. Особенно его поразили глаза больной: в них пробудилась жизнь, которая казалась навсегда угасшей.

Стон еще звучал в большой пустой комнате, когда больная стала медленно опускаться. Алым цветом загорелось лицо, запульсировали сонные артерии. Упавшая простыня обнажила ее грудь, под которой виднелось биение сердца.

Пескишев снова осторожно взял женщину за руку. И хотя рука все еще была холодная, под нежной белизной кожи отчетливо прощупывался пульс. Он был ровным и четким.

Всхлипнула и заплакала за его спиной Зося. Федор Николаевич обернулся: Зосю трясло мелкой дрожью, губы кривились и дергались, и она зажимала их рукой. Она силилась что-то сказать и - не могла, пораженная случившимся. Взгляд ее светился таким восторгом, что Пескишеву стало неловко.

- Вы что, замерзли? - грубовато спросил он. - Что это вас так колотит...

- Н-н-нет, - невнятно пробормотала Зося. - Федор Николаевич, вы... вы...

- Чего же вы стоите? - резко прервал он. - Разве не видите, что простыня совсем сползла. Накройте больную. Принесите одеяло, грелки... Да шевелитесь побыстрее и не смотрите на меня, как кролик на удава.

Пескишев взял аппарат Рива-Роччи и стал измерять у больной артериальное давление. Оно оказалось почти нормальным.

"Вот и не верь после этого в чудеса", - подумал Федор Николаевич и сел поближе, чтобы убедиться, что это не наваждение, не сказочный сон, что он действительно воскресил человека.

Успокоившаяся Зося суетилась возле больной: обкладывала грелками, укрывала одеялами. Только хирург оставался безучастным. Не обращая никакого внимания на происходящее, он продолжал исправно нажимать на резиновый баллон наркозного аппарата.

- Вы что, уснули? - поинтересовался Пескишев, удивленный его равнодушием.

Не получив ответа, он подошел к Круковскому. Тот действительно спал, продолжая механически нажимать на баллон.

"Матрос спит, а служба идет", - усмехнулся Пескишев уголками губ, вспомнив слова, впервые услышанные много лет назад от командира торпедного катера, на котором он когда-то служил. - Ну, что ж, поспи, парень, поспи, тебе еще сегодня долго качать. До самого утра, пока не сменят".

Рассказав Зосе, какие препараты нужно ввести, чтобы снизить внутричерепное давление и предупредить повторное смещение мозгового ствола, Пескишев сел за стол. Ощущение чуда, охватившее его в первые мгновения, когда восстановилась сердечная деятельность, прошло. Теперь он прекрасно понимал, что никакого чуда не произошло. Больная, конечно, была в состоянии клинической смерти. А разве мало на свете людей, находившихся на грани смерти, не перешагнули эту грань?! Бесчисленное множество. Тут интересно другое: оживить ее удалось новым, ранее неизвестным способом. К тому же сердечная деятельность восстановилась у больной с поражением головного мозга. А в таких случаях, как правило, обычные методы не годятся.

Осмысливая случившееся, Пескишев не мог не заметить, что больная не только молода, но и удивительно красива. Это особенно бросилось в глаза, когда синева постепенно уступила место легкому румянцу. Теперь женщина производила впечатление спящей. Глаза ее закрылись, а длинные ресницы слегка шевелились в такт дыханию.

Федор Николаевич подошел к больной и взял ее руку, чтобы взглянуть на пальцы. Их вид довольно хорошо отражает состояние сердечно-сосудистой системы. Но розовый лак, покрывающий ногти, не позволил что-нибудь разглядеть. Бережно уложив руку под одеяло, профессор слегка приподнял веки больной. И хотя зрачки продолжали оставаться широкими и не реагировали на свет, один стал заметно уже другого.

Укрыв больную потеплее и проверив положение грелок, чтобы избежать возможных ожогов, Пескишев попросил Зосю дать историю болезни - нужно было подробно описать все случившееся.

Он еще раз подошел к столу и тщательно осмотрел голову больной. И хотя под копной густых волос трудно было что-либо увидеть, слева в области виска профессор обнаружил припухлость. Мысль о черепно-мозговой травме и внутричерепной гематоме представлялась вполне реальной.

Подперев голову рукой и сведя к переносице брови, Пескишев продиктовал Зосе заключение.

- А что дальше? - осторожно спросила она.

- Необходима операция. Но общее тяжелое состояние в настоящее время ее исключает.

Услышав это, Круковский оживился. Он уже давно проснулся и с интересом поглядывал то на больную, то на профессора.

- А почему бы не рискнуть? Ведь без операции она обязательно погибнет.

- А после операции не только погибнет, что вполне вероятно, но и нас потянет за собой, - резче, чем ему это хотелось, сказал Пескишев и пояснил: - Пока операция бессмысленна, больная не перенесет ее. А нас обвинят в том, что мы оперировали, не выведя женщину из комы. Более того, она может погибнуть на столе. В таком случае вообще неприятностей не обобраться.

- Так что же делать? Ждать, пока сердце снова остановится? - Круковский вскинул обметанный щетиной подбородок. - Извините меня, но не кажется ли вам, глубокоуважаемый Федор Николаевич, что сейчас вы думаете о нашем спокойствии и благополучии куда больше, чем о жизни этой молодой женщины?!

- Николай Александрович! - возмущенно крикнула Зося. - Как вы смеете...

- Да уж смею! - багровый от возмущения Круковский даже не оглянулся в ее сторону, он в упор смотрел на Пескишева, ожидая ответа. - Не находите ли вы, профессор, что мы слишком много говорим о гуманизме врачебной профессии, а сами о том только и заботимся, как бы оградить себя от неприятностей, связанных с риском?

- Нет, не нахожу, - твердо заявил Пескишев и взгляда не отвел. - Риск, уважаемый коллега, штука похвальная, если она дает нам какие-то шансы на успех. Здесь не тот случай. Остановиться сердцу, возможно, мы теперь не дадим. Это, как говорится, в наших силах. Если понадобится, сделаем повторное вливание раствора. Но восстановим ли дыхание? Выведем ли из бессознательного состояния? В общем надо понаблюдать. Пойти без должной подготовки на операцию - убить. Простите, но это не риск, а авантюра. Я в ней участия принимать не буду и вам не советую.

Просмотрев сделанные Зосей записи, Пескишев предложил ей подробно описать этот случай и послать в журнал для публикации.

- Спасибо, - смутилась Зося, - с удовольствием, но только вместе с вами. Ведь это вы предложили и осуществили вливание, а не я.

- Милый доктор, - улыбнулся Пескишев, - я высоко ценю вашу скромность. Только описание отдельного казуистического случая меня не занимает. Все-таки я профессор и должен публиковать более серьезные исследования. А вы только начинаете свою врачебную жизнь, такая статья сделает вам честь. Кстати, без вашей помощи я ничего бы не сделал, даже в больницу не попал. Спал бы себе в гостинице, как сурок, десятые сны досматривал. Если хотите, можете сослаться на мою консультацию. А в соавторы возьмите своего коллегу, он этого заслуживает.

- Мне это ни к чему, - угрюмо обронил Круковский. - У меня другая тематика.

- Как хотите, - не стал настаивать Пескишев.

Он пощупал пульс, взглянул на зрачки больной и с удовлетворением отметил, что сердце работает вполне прилично. Попрощался с врачами, надел плащ. Зося проводила его до машины.

3

В гостинице Пескишева охватила сонная одурь. Было уже шесть часов утра. Приняв душ, он с наслаждением лег на скрипучую кровать.

В девять пронзительно заверещал телефон. С трудом открыв слипающиеся веки, Федор Николаевич поднял трубку. Звонил заведующий неврологическим отделением Карасик. Сказал, что Пескишева ждут на консультацию и уже выслали машину.

И не хотелось вставать, а пришлось. Быстро приведя себя в порядок и наспех перекусив в буфете, Федор Николаевич спустился в вестибюль.

Консультация затянулась. Зная о безотказности Пескишева, врачи показывали ему не только больных отделения, но и знакомых, родственников. Показывали и таких больных, смотреть которых ему было незачем: диагноз, лечение - все ясно. Смущенно посмеивались, что показывают не профессору больных, а больным профессора: психотерапия! Очень уж люди, особенно пожилые, любят, когда их смотрит не рядовой, давно надоевший врач, а светило, к тому же прибывшее из центра. Совсем иная степень доверия!

Обычно Федор Николаевич воспринимал это как должное, но сегодня не выдержал: давала себя знать бессонная ночь.

- Братцы, - наконец взмолился он, - а не слишком ли вы злоупотребляете моим терпением?

"Братцы" усовестились, поток больных иссяк, словно его перегородили плотиной.

Давний друг, с которым Пескишев хотел встретиться, был в санатории, в Сочи; поезд домой ожидался только ночью. Перспектива провести вечер в чужом городе с малознакомыми людьми, а то и в одиночестве не радовала. Карасик сказал, что вечером в Энск идет рейсовый автобус. Федор Николаевич не любил ездить автобусами - сидишь, словно прикованный к креслу, ни выйти, ни размяться, ни покурить, но, подумав, попросил заказать билет. Вскоре медсестра, посланная Карасиком, привезла билет. Была она совсем юная, белокурая, с розовыми ногтями - и Пескишев вспомнил о больной, с которой промучился почти всю ночь. Как там она? Жива ли еще?

Позвонил в хирургию.

- То-то и дело, что жива, - раздраженно сказал заведующий хирургическим отделением. - А что с нею дальше делать?

- Не понимаю вопроса, - удивился Пескишев. - Готовьте к операции.

- Какая может быть операция, если больная не дышит?! Она же умрет на операционном столе. Кому это надо?

Заведующий хирургическим отделением злился, что ему оставили умирающую больную, которой он ничем не может помочь, но которой нужно продолжать делать искусственное дыхание. Из-за этого пришлось отложить плановую операцию, так как единственный наркозный аппарат занят. К тому же возле больной надо постоянно держать хирурга, а где его, ничем не занятого, взять? Ведь у каждого - свои больные, которые тоже нуждаются в помощи.

Пескишев задумался. Видимо, Круковский был прав: следовало рискнуть еще тогда, ночью. Вспомнил его недовольное лицо и внутренне поежился: струсил! Ушло столько времени, и все впустую. Надо убирать гематому, иначе больная не выкарабкается. Погибнет на столе? Возможно, но какой-то шанс есть. Все еще есть, и теперь отказываться от него - преступление.

- Я ее сам прооперирую, - заявил Пескишев.

- Зачем нам повышать послеоперационную смертность? Вы уедете, а с нас будут стружку снимать, - заведующий отделения отклонил эту идею, считая ее неразумной.

По сути дела он повторил то, что говорил Федор Николаевич Круковскому ночью. Слова были правильными, но сейчас Пескишеву слышать их было стыдно и неприятно. "Да, черт побери, а парень-то прав, - кладя трубку, подумал он, не слишком ли часто мы думаем о своем спокойствии и благополучии куда больше, чем о жизни больных?!" И тут же позвонил главному врачу.

- Зайдите, пожалуйста, ко мне, - предложил главврач. - Сейчас я приглашу Ковалева, вместе обсудим, что делать.

После долгой перебранки и препирательства заведующий отделением согласился, что операция необходима, но заявил, что всю ответственность за ее исход он с себя снимает.

- А ты не беспокойся, - понимающе усмехнулся главврач, ответственность мы с Федором Николаевичем берем на себя. Кто оперировать-то будет?

- Могу я, - снова предложил свои слуги Пескишев. - Времени до отхода автобуса у меня еще предостаточно.

- Зачем же? - возразил главврач. - Вы уже поработали, вам и отдохнуть не грех. У нас есть свой нейрохирург. Сделать трепанацию черепа и удалить гематому и он сумеет. Не ахти какая сложность.

- А что за нейрохирург?

- Есть тут у нас один, недавно на курсах усовершенствования был в институте Бурденко... Круковский Николай Александрович. Критикан, ворчун, но - умница и руки золотые. Сделает в лучшем виде, можете не сомневаться. Одним словом, спасибо вам за помощь. Я сейчас скажу, чтобы вас отвезли в гостиницу.

В гостиницу ехать Пескишеву не пришлось, так как у невропатологов были свои планы. В кабинете Карасика уже был накрыт стол, заставленный закусками. За столом сидели врачи отделения.

- А это что такое? - спросил удивленный Пескишев.

- Продолжение консультаций, а точнее - подведение итогов сегодняшнего дня, - шутливо пояснил Карасик, ставя на стол бутылку коньяка.

- Гм... Богато живете. Между прочим, я человек непьющий.

- Знаем, знаем, Федор Николаевич, - заверил Карасик. - И мы не бог весть какие выпивохи. Как говорится, по капельке... так, для аппетита.

- И откуда только этот дрянной обычай: чуть что - бутылку на стол? сказал Пескишев. - Поужинаю с удовольствием и чайку горячего выпью. А коньяк уберите.

- Вот и хорошо! - обрадовалась Зося. - Вы же с утра ничего не ели, да и мы с вами перекусим за компанию.

- Не обижайтесь на меня, Илья Матвеевич, - обратился к Карасику Пескишев. - Уж кому-кому, а нам, врачам, надо с этим делом построже.

- Оно-то так, - густо побагровел Карасик, убирая коньяк в портфель. Что ж, Федор Николаевич, спасибо за урок.

Федор Николаевич устал. Ломило виски, ужасно хотелось спать. "Видно, возраст сказывается, - подумалось. - Когда-то мог сутками работать, а сейчас... Рановато..."

На автовокзал Карасик и Зося доставили его полусонного и усадили в автобус.

Проходя по узкому проходу на свое место, Федор Николаевич увидел на переднем сидении Елену Константиновну, жену заведующего кафедрой психиатрии Цибулько, и добродушно кивнул ей. Не ответив на его поклон, она отвернулась: Цибулько и Пескишев не дружили. "Ну и шут с тобой, старая карга", - лениво подумал Федор Николаевич, сел на свое место и тут же уснул.

Во сне он вновь увидел большую и неуютную перевязочную, освещенную ярким светом, больную, поднявшуюся на перевязочном столе с протянутыми к нему руками. Простыня, упавшая на пол, обнажала прекрасное тело, широко открытые глаза смотрели на него с тоской и надеждой. Пескишев берет ее руки и... сильный толчок сотрясает его, вырывает из сна.

- Гражданин, вы что нахальничаете! - слышит он визгливый возмущенный голос. - Всю дорогу храпел над ухом, как паровоз, а теперь - за руки хватать! Надо же так нализаться!

Пескишев открывает глаза и удивленно смотрит на соседку - рыхлую пожилую женщину.

- Да отпустите же! - кричит женщина, пытаясь освободить свою руку. Посмотришь со стороны - вроде приличный человек, а оказывается, самый настоящий нахал. Нахал и есть! - для убедительности повторяет она.

- Извините, ради бога, - смущенно отдергивает свою руку Пескишев. Право же, я не хотел...

Окружающие оглядываются на него. Подзадоренная их вниманием, соседка Федора Николаевича не унимается.

- Не хотел, не хотел!.. - кричит она на весь автобус, видно, довольная, что можно как-то разогнать дорожную скуку. - Беда эти командировочные. Стоит только из дому вырваться - и пошли куролесить. Глаза-то как у кролика, до сих пор очухаться не может!

- Да не шумите вы, - попытался унять разбушевавшуюся женщину один из пассажиров. - Он же вам ничего плохого не сделал, а вы оскорбляете...

- Ничего плохого? А зачем руки распускает?! Вон чуть рукав не оторвал!

Пассажиры дружно хохотали, слушая перебранку. Пескишеву было не до смеха, от стыда хоть сквозь землю провались.

"Какая пошлость", - думал он, уходя на самое последнее сидение, пустое и неосвещенное. И вдруг его поразила мысль: "А что же с больной? Как прошла операция? Почему я сам ее вчера не сделал? Надо же такому случиться, а ведь хотел позвонить... Бумажная суета все из головы выбила, о человеке забыл. Стыд какой... Хоть бы фамилию узнал, имя... Так нет, ни того, ни другого не сделал. Плохо, очень плохо..."

4

Антона Семеновича Муравьева, ректора медицинского института, где Пескишев возглавлял кафедру невропатологии с курсом нейрохирургии, называли личностью из легенды. Легенда и впрямь существовала, настоящая, непридуманная, и во всем институте не было студента, а уж тем более преподавателя, который не знал бы ее во всех подробностях. А заключалась она в том, что два десятка лет назад, на заре своей деятельности, молодой врач захолустного сельского здравпункта Антон Муравьев сам себе сделал операцию по поводу аппендицита, поскольку деревня, в которой он жил, была начисто отрезана от райцентра весенней распутицей.

Этот мужественный поступок, благодаря журналистке местной районной газеты Катеньке Леонтьевой, давно положившей глаз на молодого симпатичного врача, получил небывалый резонанс. О нем много писали в газетах и журналах, весьма далеких от медицины, хотя сам Антон в ту пору был глубоко убежден, что писать следовало не о нем, а о плохом состоянии дорог в районе: будь дорога хоть мало-мальски проходимой для колхозного "газика", он никогда не решился бы на такой подвиг. Ну, а так что ему оставалось делать? Не умирать же в самом деле в двадцать три цветущих года из-за какого-то воспалившегося отростка слепой кишки, который, кстати, организму совсем не нужен.

Правда, вскоре Антон Муравьев начал куда с большим уважением думать о своем поступке. Случилось это тогда, когда слава, внезапно обрушившаяся на него, начала приносить вполне ощутимые плоды. Профессор Самойлов, ректор его родного института, предложил Антону место в аспирантуре на кафедре госпитальной хирургии. Он с радостью и благодарностью принял это предложение: глухая полесская деревушка, где Муравьев отрабатывал трехлетний срок после окончания института, уже на первом году основательно надоела ему.

Дальше все пошло-покатилось, как новенький трамвай по рельсам. Антон Семенович и оглянуться не успел, как стал кандидатом, а затем и доктором медицинских наук, сменил своего учителя на кафедре, а после неожиданной смерти профессора Самойлова возглавил институт. Было ему тогда сорок два года.

Он не был ни гением, ни воинствующей бездарью, пробивающей себе дорогу, не брезгуя никакими средствами. Человек по натуре добросовестный и порядочный, Антон Семенович, не узнай когда-то Катенька Леонтьева о его поступке и не расскажи о нем на страницах газеты, возможно, так и остался бы рядовым врачом, каких великое множество. Конечно, он уехал бы из своей деревушки, честно отработав положенный срок, ну, скажем, в райцентр, женился бы на Катеньке и оперировал своих больных до ухода на пенсию. Но судьбе было угодно распорядиться иначе, и Антон Семенович ничего не имел против. У профессора Самойлова, его научного руководителя, идей было предостаточно, а работать Антон умел, как вол. Он и работал, и в этом смысле его быстрое продвижение по служебной лестнице не вызывало у коллег ни зависти, ни раздражения, как обычно вызывают выскочки. Даже то, что он женился не на единственной дочери Самойлова, а на Катеньке Леонтьевой, говорило о нем как о человеке положительном. Тем более что один талант у Антона Семеновича Муравьева все-таки имелся: он оказался хорошим организатором.

Особенно ярко этот талант раскрылся, когда Муравьев стал ректором. При нем заурядный периферийный институт начал быстро перестраиваться и расти: появились новый учебный корпус, центральная лаборатория, общежитие для студентов.

Занятый от утра до позднего вечера административной работой, от научной деятельности Антон Семенович отошел, оперировал редко. Но читал курс госпитальной хирургии интересно, студентам он нравился.

Добрый и покладистый по характеру, он без крайней нужды не вмешивался в работу кафедр, справедливо полагая, что возглавляют их люди опытные, знающие, и только кафедра профессора Пескишева с некоторых пор стала вызывать в нем недовольство и раздражение.

В институте существовали три негласных лагеря. Представители одного из них занимались наукой и группировались вокруг Пескишева, которого считали своим лидером. Другие предпочитали преподавание и общественную деятельность. А третьим были безразличны как наука, так и студенты, их интересы лежали за пределами института, где они отбывали рабочее время и получали зарплату.

Вся жизнь Пескишева до перехода на преподавательскую работу была связана с научно-исследовательским институтом. Он и в медицинском институте продолжал оставаться ученым, ищущим новые пути в науке, отдавая ей предпочтение перед преподаванием. А это вызывало в ректорате беспокойство.

Антон Семенович утверждал, что главным в институте является профессиональная и идеологическая подготовка студентов, а наука - дело второстепенное. Пескишев возражал ему. И так как он это делал публично, то однажды ректор не выдержал.

- Мы не научно-исследовательский институт, - заявил он на заседании ученого совета. - И если кто-то, - из соображений деонтологических Муравьев все-таки решил пока не называть имени Пескишева, - со мной не согласен, может искать себе более подходящее место работы.

Пескишев понимал ректора, не сумевшего за всю свою жизнь написать ни одного солидного научного труда, не развившего в себе вкуса к науке и начисто лишенного научных идей. Конечно, дела в институте в первую очередь оценивали по тому, насколько подготовленных врачей он выпускал, а вовсе не по количеству монографий, опубликованных его сотрудниками. Однако же было ясно, что научить студентов, зажечь в них интерес к самостоятельному творчеству могли ученые, а не бесцветные лекторы, из года в год пересказывающие содержимое учебников.

Он возражал и против балльной оценки работы кафедр института согласно специально разработанной анкете. Составлена она была так, что при оценке публикация тезисов приравнивалась к публикации научной статьи и даже монографии, а рационализаторские предложения, не выходящие за пределы кафедры или лаборатории, оценивались выше любой теоретической разработки. Естественно, что такой подход к оценке научной деятельности был на руку тем, кто ею не занимался.

Однако больше всего в институте ценили не качество преподавания, не научную продуктивность, а лояльность к администрации и активность в общественной работе. В любом случае предпочтение отдавалось своим же выпускникам, людям местным, проработавшим бок о бок с Антоном Семеновичем долгие годы. А Пескишев был "варягом", и это накладывало на отношение к нему администрации свой отпечаток.

Уязвимой стороной Федора Николаевича было и то, что он печатался значительно чаще других. Это раздражало некоторых его коллег, и прежде всего тех, кому это не удавалось. На свою беду Пескишев забывал старую житейскую истину: если ученый не занимает высокого поста, а дает продукции больше того, кто этот пост занимает, он не должен строить иллюзий, что его труд заметят или отметят.

Руководство института формально не имело претензий к Пескишеву, но считало, что он высокомерен, зазнается, не считается с мнением других и претендует на особое положение. Это суждение было основано на том, что Пескишев не баловал администрацию своими посещениями и консультациями по поводу дел на кафедре, которые решал самостоятельно. В ректорат приходил только по вызову или тогда, когда в этом возникала насущная необходимость, что случалось весьма редко. При этом он, как говорится, руководствовался исключительно благими намерениями и с большим опозданием узнал, что благими намерениями вымощены дороги в ад... Федор Николаевич не стал переубеждать ни ректора, ни его заместителей, что не надоедает им вовсе не из чванства.

Пескишев был врожденным оратором. Говорил громко, четко, насыщая речь обилием жизненных примеров, формулировал свои мысли предельно кратко. Это особенно нравилось студентам. Лекции читал свободно, без шпаргалок, стараясь привить слушателям интерес к невропатологии. Некоторые лекции были настолько увлекательными, что их посещали даже студенты других институтов. А как-то в аудитории были обнаружены официантки из соседнего ресторана. Однако Федор Николаевич не усмотрел в этом ничего странного: лекция была посвящена сексопатологии - проблеме, которая волнует не только медиков. Но так как эта тема не была предусмотрена программой, проректор по учебной работе, человек осторожный и осмотрительный, порекомендовал Пескишеву впредь от чтения таких лекций воздержаться.

- Давайте, - сказал он ему, - подождем, когда эту тематику включат в программу. Вот тогда и читайте. А пока наших студентов надо просвещать не в вопросах секса, а в деонтологии, умении находить контакты с больными и их родственниками.

Хотя студенты считали Пескишева одним из лучших лекторов института, ректорат этой точки зрения не разделял. Профессор позволял себе излагать концепции, отличные от общепринятых, подчас выходил за рамки, предусмотренные программой, а по некоторым вопросам имел даже точку зрения, отличную от взглядов патриархов медицинской науки.

В большом почете в институте была общественная работа. Однако деятельность за пределами института в расчет не принималась. Вопрос стоял так: что ты сделал для института, для факультета?

И тут у Пескишева дела обстояли не лучшим образом: в институте он вел только философский семинар профессорско-преподавательского состава. И, следовательно, имел лишь одну нагрузку. За пределами института общественных поручений у него было много, но из-за них он имел одни неприятности. Они ежемесячно вынуждали его отлучаться в Москву, приходилось пропускать лекции, какие-то мероприятия в институте. Ни участие в работе ВАКа, ни заседания Президиума Всесоюзного общества невропатологов, членом которого он был, ни даже выступления с докладами на всесоюзных конференциях оправданием не служили.

Естественно, по ряду вопросов мнения Пескишева и ректора были различными. Но если другие, не соглашаясь с Антоном Семеновичем, предпочитали не высказывать этого вслух, то Пескишев тайны не делал. Более того, он отстаивал свою точку зрения, что, естественно, не нравилось ни Муравьеву, ни его заместителям.

В общем, Пескишев внушал недоверие. Никто не мог достоверно сказать, как он поступит в том или ином случае, а это нравится редко. Кое-кто из его коллег, руководствуясь добрыми пожеланиями, советовал Федору Николаевичу изменить свое поведение и даже говорил:

- Ну, зачем вы ссоритесь с руководством? Разве трудно промолчать или поддакнуть? Ведь жизнь - это политика и ее надо уметь делать.

Однако Пескишев такие советы отвергал.

5

Главным противником Пескишева был заведующий кафедрой психиатрии доцент Роман Федотович Цибулько, ранее занимавший ответственный пост в министерстве здравоохранения республики. Появление его в институте было для всех неожиданным. Он считался способным организатором, но человеком далеким как от практической медицины, так и от преподавания. Трудно сказать, что прервало его административную карьеру. Поговаривали о неудачной попытке подсидеть и обойти своего шефа, но мало ли о чем говорят в институтских коридорах...

Приход Цибулько на кафедру сразу же преобразил ее внешний вид. Со стен исчезли портреты бородатых представителей психиатрии прошлого, чьи имена, по-видимому, не вызывали благоговейного трепета у заведующего кафедрой. Правда, несколько портретов пришлось вернуть на прежнее место - ученые, запечатленные на них, оказались основателями отечественной психиатрии. Но это случилось позже, когда в клинику заглянул бывший заведующий, отправленный на заслуженный отдых, и схватился за голову, увидев, что натворил его преемник.

На самом видном месте Цибулько распорядился повесить графики и схемы, отражающие бурный рост и успехи промышленности и сельского хозяйства в СССР. Это произвело сильное впечатление на декана факультета, который стал ставить Цибулько всем в пример.

Цибулько придерживался железного правила, которому рекомендовал следовать и своим сотрудникам:

- Если хотите спокойно жить и работать, а тем более преуспевать, ориентируйтесь на ректора и его заместителей: никогда не ошибетесь, говорил он. - Не бойтесь лишний раз поздороваться с ними. Советуйтесь, если даже самим все ясно. Ешьте их глазами, и вас заметят.

Хорошо зная психологию, он быстро нашел общий язык с руководством института и стал в ректорате своим человеком.

Сегодня с самого утра Цибулько решал прозаичную задачу. Дело в том, что приближались праздники, уже были приглашены гости, а к столу кое-чего недоставало, и это "кое-что" надо было добыть. Вот почему, придя на работу, он сразу же стал звонить нужным людям.

Ему повезло, - один из "нужных" оказался на месте.

Усевшись поудобнее, Роман Федотович радостно приветствовал своего знакомого. Для приличия спросив о здоровье жены и детишек, он стал уточнять, что у того есть на складе. Судя по всему, дело обстояло не лучшим образом. Цибулько заерзал на месте.

- А ты попроси, попроси от моего имени! Разве я зря держал его племянника в отделении три месяца?.. Что надо? Ну, как что? Что есть, то и давай. Запиши! Запиши, а то перепутаешь. Шинки килограмма полтора. Рулета мясного столько же. Балычка килограммчик. Что? Нет?.. Как так нет? Пусть постарается. За мной не пропадет. Не стоит же из-за такого пустяка дружбу терять. Что еще?.. Курочек, икры баночки две-три. Нет икры? Вот тебе и на! Всегда была, а теперь нет. Ну, нет так нет. Колбасу не забудь. Ладно! Ладно! Не часто я тебя беспокою. Ведь праздник на носу. Ничего, не оскудеешь. Позвони мне. Сам привезешь? Когда? Отлично, будь здоров.

Не успел Цибулько повесить трубку, как раздался стук в дверь.

"Кто бы это мог быть? - подумал он. - Ведь у каждого сотрудника есть ключ". Нетерпеливо подошел к двери, открыл, и на его широком лице расплылась улыбка, которая должна была выражать удовольствие.

- Дорогой Федор Николаевич, какими судьбами?! Не видел вас целую вечность. Не ожидал, не ожидал. Вот сюрприз так сюрприз, - воскликнул Цибулько, словно всю жизнь мечтал об этой встрече. - Позвольте пожать руку. - Он протянул обе руки, проводил Пескишева к столу, усадил в кресло. Почетному гостю - почетное место. Садитесь, садитесь, в ногах правды нет, продолжал трещать Цибулько, не давая Федору Николаевичу вымолвить слово.

Усадив Пескишева, Роман Федотович занял свое место за столом и, улыбаясь, стал с любопытством рассматривать гостя, пытаясь угадать причину его прихода. Его удивлял этот человек. Молча признавая его одним из наиболее интересных ученых института, Цибулько поражался его трудоспособности, которой сам не обладал. У него был огромный запас энергии, однако тратил он ее в основном в холостую: часами сидел на различных собраниях и заседаниях, много говорил. Хотя Цибулько отлично понимал, что мероприятий в институте великое множество, что некоторые из них проводятся формально, как говорится, для галочки, тем не менее посещал их аккуратно и участие принимал самое активное. Нередко его избирали председателем всевозможных собраний, заседаний, комиссий, и в благодарность за доверие он старался изо всех сил.

Между прочим, посидеть за книгой, сделать сообщение, а тем более написать какую-либо статью Цибулько удавалось редко и с большим трудом. Да он к тому и не стремился, понимая, что на этом поприще звезд с неба не нахватает. Поэтому он предпочитал ограничиваться тем, что сочинял тезисы или популярные статьи, в которых в основном переливал из пустого в порожнее. Но поскольку это делалось не им одним и преподносилось серьезно и многозначительно, то на непосвященных производило впечатление.

В институте о работе кафедр судили не столько по делам, сколько по отчетам, придавая особое значение своевременности их представления. В этом отношении Цибулько был большим докой. Отчеты кафедра психиатрии обычно сдавала на день-два раньше всех.

Жить спокойно и беззаботно было так легко и просто, что Цибулько в душе удивлялся поведению Пескишева. Умный человек, а ведет себя глупо, как мальчишка. Все еще надеется пробить лбом стену. Смешно...

- Что это вы на меня смотрите такими влюбленными глазами? - прервал Пескишев размышления Цибулько.

- О, да вы цитируете не только классиков, но и опереточных героев! удивленно сказал Роман Федотович.

- Что делать, если ваш облик вызывает у меня такие ассоциации? - пожал плечами Пескишев.

Хотя это прозвучало оскорбительно, Цибулько молча проглотил пилюлю.

- Браво! Браво! Один - ноль в вашу пользу, - попытался отшутиться Роман Федотович, но вместо улыбки лицо исказила гримаса, скорее напоминающая приступ зубной боли. - И все же я надеюсь, что вы не за тем пришли ко мне, чтобы сказать, кого я вам напоминаю. Не так ли? - поинтересовался Цибулько, и лицо его стало серьезным.

- Конечно, не для этого. Мне нужна ваша помощь, я хотел бы просить вас принять участие в консилиуме.

Цибулько нравилось, когда профессора прибегали к его услугам. Он охотно участвовал в консилиумах, стараясь при этом все взять в свои руки. Особое удовлетворение он испытывал при обсуждении диагноза заболевания и назначении лечения. Много говорил, высказывал самые различные, нередко взаимоисключающие предположения, но принятие окончательного решения обычно откладывал на неопределенное время, требуя дополнительных исследований, которые подчас были совсем не нужны. Если же в трудных случаях можно было вообще уклониться от заключения или переложить его на плечи других, он это делал весьма охотно. Когда же решение отложить было нельзя, Цибулько формулировал его так, что трудно было понять, что же все-таки у больного? Обычно Роман Федотович перечислял все возможные диагнозы, и все либо не исключал, либо ставил под сомнения. Он никогда ничего не утверждал, но ничего и не отрицал. Таким образом, если в конце диагноз заболевания ни у кого не вызывал сомнения, то Цибулько самодовольно говорил, что он именно это, а не что-нибудь другое имел в виду. Отрицать это было трудно, так как среди перечисленных им предположений такой диагноз не исключался.

Консилиум с участием Пескишева особого удовольствия для Цибулько не представлял: тот не давал ему свободы действия, требовал краткости суждений, ясности формулировок и ограничивал число предположений наиболее вероятными. А это подавляло и сковывало Цибулько. В таких случаях он становился молчаливым и придирчивым к мнению других, ставил все под сомнение и улыбался так, будто только он знал диагноз, но воздерживается говорить о нем, ибо его мнение не соответствует общему.

Утренний визит Пескишева к Цибулько мог закончиться быстро и был бы ничем не омрачен, если бы не аспирант Борис Зверев, вмешавшийся в ход событий.

Дело в том, что Цибулько был чрезвычайно требовательным к своим сотрудникам, любил исполнительность и пунктуальность. Помня об этом, его аспирант в назначенное время вошел в кабинет и доложил:

- Роман Федотович, ваше указание выполнено. Больной доставлен на консультацию.

- Прекрасно! Пусть подождет за дверью. А пока мы послушаем вас. Не так ли, Федор Николаевич? Я надеюсь, что вместе нам будет легче разобраться. Случай крайне интересный, и ваше мнение будет очень полезно, - сказал Цибулько, обращаясь к Пескишеву.

Пескишев не стал возражать: он располагал свободным временем, к тому же психиатрия его интересовала.

Предлагая Пескишеву остаться, Цибулько хотел узнать, насколько он знаком с психиатрией, а если представится возможность, то и блеснуть эрудицией.

Бориса Зверева несколько смутило присутствие Пескишева, лекции которого он слушал в институте, а потому начало его сообщения было излишне торопливым и невразумительным. Однако терпимость, проявленная старшими, ободрила его. Вскоре он обрел спокойствие и уверенность и стал довольно толково излагать суть дела. Оказалось, в отделение психиатрии поступил старший научный сотрудник одного из научно-исследовательских институтов. Он просил снять с него диагноз шизофрении, поставленный ему лет двадцать назад каким-то психиатром. Просьба была законной, ибо за это время он ни разу не обращался за помощью к врачу, окончил институт, защитил диссертацию, женился, имеет двух детей и чувствует себя вполне здоровым человеком.

- Чем упорнее больной утверждает, что он здоров, и отрицает наличие у него шизофрении, тем больше данных за то, что она у него есть, - перебил аспиранта Цибулько.

- Ну, а как он ведет себя дома, в институте? - поинтересовался Пескишев.

- Дома нормально, а в институте указывают на трудный характер. Говорят, что нередко не соглашается с сотрудниками своей лаборатории и даже с руководством. Написал жалобу.

- На кого?

- На директора.

- Силен, бродяга, - усмехнулся Цибулько.

- Жалоба анонимная? - поинтересовался Пескишев.

- Нет! Зачем анонимная? - возразил Борис. - Подписался и адрес указал.

- Интересно, - оживился Цибулько, - чем же все это закончилось?

- Комиссию назначили, проверили факты. Директора сняли, а секретарю партбюро выговор с занесением в личное дело влепили.

- А больному, больному что?

- Больному? А ему что... Ничего.

- Ну и времена пошли, - разочарованно произнес Цибулько и откинулся на спинку кресла. - Написал жалобу на директора и - как с гуся вода. А директор-то что? Разве не знал, что тот на него телегу катит?

- Как не знал? Знал! Свою комиссию создал, проверили, соответствует ли больной занимаемой должности.

- Ну и что?

- Комиссия как комиссия. Свои люди. Что директор сказал, то и сделали. Только не помогло... Райком партии вмешался.

- Странный человек... Кто теперь жалобы пишет да еще подписывается? Только чокнутые...

- Это вы точно подметили, что теперь кое-кто и впрямь предпочитает анонимки. Если это принять за норму, то больной, бесспорно, - отклонение от нее, - заметил Пескишев.

- Вот! Вот! - подхватил Цибулько, не заметив иронии в словах Пескишева. - И я так думаю. Будь он здоровым человеком, не стал бы жаловаться. Как-нибудь столковался бы.

- Не поговорить ли нам с ним лично? - предложил Пескишев.

Цибулько согласился, и аспирант пригласил больного в кабинет.

Пескишев внимательно посмотрел на вошедшего мужчину, который поздоровался с присутствующими и сел на стул, предложенный ему Зверевым. Излишняя бледность и слегка дрожащие пальцы рук выдавали его волнение. Было ему лет сорок пять. Длинные волосы аккуратно причесаны, борода и усы пострижены. Внешний вид свидетельствовал об опрятности и чистоплотности.

Это были, конечно, мелочи, но и они в какой-то мере говорили о состоянии психики этого человека.

Больной настороженно выжидал, поглядывая то на Цибулько, то на Пескишева. А когда Цибулько поинтересовался, чего же он хочет, стал торопливо, слегка заикаясь, рассказывать, что совершенно здоров, ни на что не жалуется, что двадцать лет назад... Но Цибулько прервал его, сказав, что подробности ему известны и надо говорить по существу.

Смущенный тем, что его прервали на полуслове, больной замолчал, растерянно посмотрел на присутствующих и тихо, но твердо сказал, что он здоров и просит снять с него ошибочно поставленный диагноз.

- Разве это создает вам какие-нибудь трудности в жизни? - спросил Цибулько, будто не зная, что трудности у таких людей возникают немалые.

- А как же? Ведь все мои знакомые и родные считают меня шизофреником, а я совершенно здоров. К тому же дети подрастают. Что я им скажу? Кто мне поверит, что я здоров, если столько лет предполагается, что я болен?

- Ну, почему же не поверят? - возразил Цибулько. - Наши люди гуманные, еще лишний раз и пожалеют.

- Охотно согласен с вами, но мне нужна не жалость, а справедливость и к тому же справка о том, что я психически здоров. Смешно, конечно, но кто мне поверит без справки? Ведь вокруг меня пустота. Ни друзей, ни приятелей. Все чураются меня... Я совершенно одинок. Сами понимаете: кому хочется иметь дело с шизофреником...

- Но почему? - изображая удивление, спросил Цибулько.

- Как почему? Неужели вам не ясно? Вот вы о гуманности говорите - так покажите пример. Дайте справку, что никакой шизофрении у меня нет.

- А вы уверены, что у вас ее нет?

- Абсолютно!

- Зачем же жалобу на своего директора написали?

Пескишев молча следил за диалогом Цибулько с больным, который произвел на него приятное впечатление не только своим внешним видом, но манерой вести разговор. Первоначально возникшее желание вмешаться сменилось любопытством, и он решил повременить.

- Как зачем? - удивился больной. - Да он же злоупотреблял служебным положением в корыстных целях, нарушал закон. Разве можно равнодушно смотреть на это?

- А другие сотрудники знали об этом?

- Конечно знали и осуждали действия директора.

- Почему же они молчали?

- Одни боялись, другие не хотели ввязываться, считая выступление против директора бесперспективным.

- Но почему же вы ввязались, не побоялись возможных неблагоприятных для вас последствий?

- Почему я должен кого-то бояться? Я ведь написал правду, ничего не выдумывая.

- А сотрудники знали, что вы написали жалобу? - продолжал спрашивать больного Цибулько.

- Во-первых, я писал не жалобу, а информировал партийные органы о существующих в институте непорядках. Во-вторых, секрета из этого не делал.

- Ну, а вы думали о том, какую извлечете для себя выгоду из своей затеи?

- Я, уважаемый товарищ доцент, думал не о том, чтобы извлечь пользу для себя, а о пользе для дела, для института.

- Ну, а все-таки, чего же вы в конечном счете достигли?

- Лично я?

- Да, вы!

- Директор мне объявил выговор.

- За что?

- За нарушение трудовой дисциплины.

- В чем оно выражалось?

- Ушел с работы на час раньше положенного времени.

- Значит, заслужили?

- А я и не оправдываюсь. Но так у нас делают многие научные сотрудники. Неоднократно это делал и я, и никто ничего предосудительного в этом не видел. Директор об этом знал, обычно это бывало вызвано производственной необходимостью.

- Какая же необходимость в нарушении трудовой дисциплины?

- Но это никакое не нарушение. Ведь работа научного сотрудника должна оцениваться не временем пребывания в стенах института, а продуктивностью, возразил больной.

- Значит, дисциплина, по вашему мнению, ученым не нужна.

- Почему не нужна? - сказал больной. - Я этого не говорил. Дисциплина, конечно, нужна, но она не может быть самоцелью. Скажите мне, пожалуйста, обратился больной к Цибулько, - зачем научному сотруднику сидеть в институте, если в данный момент ему необходимо срочно пойти, например, в библиотеку, чтобы найти нужные литературные данные?

- Ну, это можно сделать и после работы.

- Можно и после работы. Но ведь это его работа. Зачем же он должен ее выполнять во внеурочное время? Тем более что в данный момент в институте делать нечего.

Цибулько пожал плечами, встал и, заложив руки за спину, стал расхаживать по кабинету, поглядывая на больного, затем взял молоточек, скорее для вида, чем для дела, исследовал реакцию зрачков на свет и рефлексы.

- Все ясно.

- Что ясно? - поинтересовался больной.

- Идите, идите, - сказал Цибулько, похлопывая его по плечу, словно выталкивая из кабинета.

Больной внимательно посмотрел на Цибулько и, не торопясь, направился к двери, уже открытой аспирантом.

- Интересная личность, - не то спрашивая, не то утверждая, сказал Цибулько и ополоснул руки. Вытерев их полотенцем и повесив его на вбитый в стенку гвоздь, он уселся в свое кресло и обратился к Пескишеву, чтобы узнать его мнение.

- Не могу не согласиться с вами, что он интересный человек. Критически мыслящая личность, - сказал Пескишев.

- Поменьше бы нам таких личностей, так и работы бы у нас поубавилось, возмутился Цибулько. Замолчал, вынул портсигар, закурил сигарету и, глубоко затянувшись, с шумом выпустил струю дыма.

Роман Федотович долго анализировал поведение больного. Пескишев внимательно слушал его, но так и не смог понять, каково мнение Цибулько: болен человек или нет? Наконец не выдержал, спросил:

- Все это хорошо, Роман Федотович, но шизофрения-то есть или нет?

- Ну зачем так остро? - недовольно сказал Цибулько. - Это вопрос деликатный. Его нужно тщательно продумать.

- А я считаю, что у больного нет никакой шизофрении, да и была ли она вообще? Какой-то, возможно, недостаточно искушенный врач почти четверть века назад поставил ошибочный диагноз, а теперь этот бедолага никак не может избавиться от него.

- Вы, Федор Николаевич, категоричны и недостаточно осторожны, - заметил Цибулько. - Одно оправдывает вас, что вы невропатолог и не очень осведомлены в том, что иногда выкидывают наши больные. А кто будет отвечать, если он что-нибудь натворит? Тот, кто снимет диагноз. Кстати, это делаю не я, а комиссия.

Цибулько замолчал. Зверев, воспользовавшись паузой, спросил, какое заключение записать в историю болезни.

- А что ты думаешь? - обратился к нему Цибулько.

- Я человек маленький. Мне что? Что вы скажете, то я и запишу. Подписывать-то вы будете.

- Что ж, у вас нет своего мнения? - поинтересовался Пескишев.

- А что мое мнение для вас? Диктуйте, я готов писать все, что вы скажете.

- И все же? - настаивал Пескишев, которого покоробили эти слова. Будущий ученый без своего мнения... М-да, грустно...

Аспирант покраснел и робко высказался в том смысле, что больной, по-видимому, все-таки здоров, но тут же оговорился, что у него пока нет ни должного опыта, ни необходимых знаний, чтобы решить такой сложный вопрос.

- Конечно, если учесть его нелегкий характер, тенденцию писать письма на руководство института, что свидетельствует о наличии комплекса неполноценности, то здоровым его можно признать с таким же успехом, как и больным, - заключил Зверев.

- Позвольте, позвольте! Но разве это характерно для шизофрении? возразил Пескишев. - А вы бы на его месте стали писать письма в партийные органы о неполадках, которые имеют место в институте?

- Я?

- Да, вы!

- Нет, не стал бы! - решительно ответил Борис.

- А почему?

- Мне, Федор Николаевич, диссертацию писать надо. А сочинение подобных писем выходит за рамки ее тематики, - с серьезным видом заявил аспирант.

Цибулько с удовлетворением выслушал ответ Зверева и сказал, что суть вопроса не в письмах больного - такие письма могут писать и пишут совершенно нормальные люди, а в том, что это поведение в коллективе и суждения настораживают и не позволяют отвергнуть ранее поставленный диагноз. Однако Пескишев снова возразил, что шизофрении у больного нет, что в прошлом совершена врачебная ошибка, которую надо исправлять, и чем раньше, тем лучше. Цибулько стал говорить об особенностях течения этого заболевания, о возможности длительной ремиссии, о том, что не исключена возможность обострения процесса, а потому нет оснований ставить под сомнение ранее поставленный диагноз.

- А какие у вас есть основания утверждать его достоверность? запальчиво бросил Пескишев.

- Вам легко рассуждать, Федор Николаевич, - замялся Цибулько. - Вы поговорите и уйдете. А заключение кто будет писать? Я! Кто будет нести ответственность за возможные последствия? Опять же я!

- Конечно, вы, - разозлился Пескишев. - На то вы и поставлены, чтобы принимать правильные решения и нести за них ответственность. Наберитесь смелости. Если вы этого не сделаете, то кто же сделает? Глядя на вас, и другие будут следовать вашему примеру.

- Вот что, Борис, - обратился Цибулько к аспиранту, - забирай-ка историю болезни и ничего не пиши. Будем считать, что никакой консультации не было. А так - обмен мнениями.

- Ну, а как же с диагнозом? Мне ведь диагноз надо ставить, - растерялся Зверев.

- Пусть все останется как было. Жил двадцать лет с этим диагнозом, проживет еще столько же. Диагноз ведь не болезнь, - заявил Цибулько.

Такое решение возмутило Пескишева. Он попросил аспиранта оставить их наедине, а когда тот вышел, сказал:

- Роман Федотович, я возмущен вашим решением!

- Не вижу в нем ничего предосудительного. Какие же основания у вас возмущаться?

- Но ведь это... ведь это подлость. Неужели вы не замечаете, что творите?! Речь идет о судьбе человека, а вы...

- Прошу точнее подбирать выражения.

- Куда уж точнее, точнее не придумаешь. Как можно лишать человека помощи, обрекать его на страдания? Вы кто, врач или бюрократ?

- Прекратите! - крикнул взбешенный Цибулько.

- Нет, не прекращу, бумажная вы душа. Как вам не стыдно! У вас даже смелости не хватает записать свое мнение о больном. Как бы чего не вышло... А вдруг да с вас спросят. На собраниях и заседаниях орла изображаете. Аника-воин, бог весть что можно о вас подумать. А на самом деле - мелкая, трусливая душонка. Не орел, а мокрая курица...

- Довольно! - Цибулько стукнул кулаком по столу и сморщился от боли.

- Ужасно испугали своим криком. Поджилки у меня затряслись от него. Это вы от страха кричите. Ведь боитесь, что я от слов перейду к делу. А ведь обязательно перейду. На первом же заседании ученого совета выложу всю эту историю.

- Что вы, что вы, - растерялся Цибулько, но тут же взял себя в руки. Вот уж не думал, что вы склочник.

- Я не склочник, - сказал Пескишев, вдруг почувствовав всю бессмысленность этого разговора: горбатого могила исправит! - Просто мне противно...

- Противно? А вы возьмите да сами напишите заключение, если такой смелый да принципиальный.

- Напишу, напишу. - Пескишев взял историю болезни, записал, что диагноз следует отменить как ошибочный, расписался и, не прощаясь, вышел из кабинета. При этом он так хлопнул дверью, что стоявший возле нее Борис вздрогнул и, заикаясь, спросил, что случилось. Отмахнувшись от него, как от назойливой мухи, Федор Николаевич направился к выходу из отделения.

- Неврастеник! - проворчал вслед ему возмущенный Цибулько. - Ну, погоди! Я тебе еще все это припомню!

Позвав Бориса, он передал ему историю болезни и посоветовал не обращать никакого внимания на заключение Пескишева.

- Тоже мне специалист... В психиатрии - ни уха, ни рыла, а лезет...

- А все-таки он смелый человек, - не удержался Зверев.

- Не смелый, а нахальный, - поправил Цибулько и пристально посмотрел на сникшего аспиранта. - Запомни: нахальный...

6

Наиболее заметной фигурой на кафедре, возглавляемой Пескишевым, был доцент Бобарыкин. Фронтовой санинструктор, прошедший с медико-санитарным взводом отдельного батальона морской пехоты всю Отечественную войну от первого до последнего дня, несколько раз раненный и контуженный, демобилизовавшись, он с отличием окончил медицинский институт, увлекся изучением нервных болезней и сделал несколько интересных работ, которые привлекли к нему внимание видных невропатологов страны. Но, защитив кандидатскую диссертацию, Бобарыкин неожиданно для всех отошел от научной деятельности, стал пить. Несколько раз над ним висела угроза увольнения. Выручали Ивана Ивановича прошлые заслуги, пылкая любовь студентов и уважение больных, которых ему доводилось консультировать, - невропатолог Бобарыкин был первоклассный.

Этим и держался Иван Иванович. Пескишев не сразу узнал, что же, как говорится, выбило подававшего надежды молодого ученого из седла и превратило в равнодушного исполнителя, без лишних хлопот доживающего на кафедре свой век. Годы совместной работы потребовались, чтобы перед Федором Николаевичем приоткрылись створки раковины, в которую сознательно упрятал себя Бобарыкин.

Молодого ученого, внешне больше похожего на молотобойца, чем на кабинетного затворника, сломила худенькая болезненная женщина с большими печальными глазами, - его жена. Любил ее Бобарыкин без памяти, и она его любила, шумного, бестолкового, упоенного первыми удачами, и старалась делать все, чтобы ему хорошо жилось и хорошо работалось.

Александра Харитоновна была медсестрой в полевом подвижном госпитале, где Бобарыкин заканчивал войну. Там они познакомились, а вскоре после Победы и поженились. Она так и осталась медсестрой. Несмотря на уговоры Бобарыкина, поступать в институт не стала, а работала от раннего утра до ночи, на полторы-две ставки, чтобы дать ему возможность закончить институт, а затем и аспирантуру. Ее мысли были поглощены тем, как бы свести концы с концами в трудные послевоенные годы, чтобы Бобарыкин мог спокойно писать свою диссертацию, не зная забот ни о хлебе насущном, ни о чистой сорочке, ни об очередном новом костюме и добротном пальто... А он все подшучивал, что вот "остепенится" и начнет большие деньги загребать, и за все заплатит ей сторицей, и она благодарно улыбалась ему в ответ - ничегошеньки ей не нужно было, кроме добрых слов и внимания, которые он ей оказывал. И потом, когда Иван Иванович защитился и начал преподавать в институте, и можно было, что называется, перевести дыхание, она лишь одного захотела - ребенка. Александра Харитоновна знала, что у нее - врожденный порок сердца, что временами наступает декомпенсация. Знал об этом и Иван Иванович, а потому отговаривал ее. И все же, несмотря на запреты врачей, она настояла на своем - и умерла во время родов. Умер и ребенок. А с ними вместе умерло в Бобарыкине все: радость жизни, честолюбие, мечты...

Говорят, время лечит человека, но Ивана Ивановича оно не вылечило. Шли годы, а он продолжал жить в том сереньком осеннем дне, когда похоронил жену и новорожденного сына. Это он, он убил их, недоглядел, не настоял на своем, надорвал ее здоровье непосильной работой, проглядел беду, которая уже давно и неприметно ползла в его дом. Он казнил себя самым страшным судом - судом своей совести и не находил себе оправдания.

Именно тогда Бобарыкин стал пить. Водка еще острее разжигала тоску. Все, о чем раньше мечтал, к чему стремился, утратило для него интерес, превратилось в бессмыслицу.

Оживал он лишь в аудитории. Студенты любили его лекции, грубоватый юмор, резкость и прямоту. Их любовь и уважение долгие годы были тем единственным, что связывало Бобарыкина с миром. Жил он все в той же комнате, которую получил с Александрой Харитоновной, став ассистентом кафедры невропатологии. В институте Ивану Ивановичу предлагали однокомнатную квартиру, новую, куда более удобную и благоустроенную, но он только отмахивался. Зачем? Вот сколько у нас нуждающихся молодых семей, им давайте, а мне и здесь хорошо.

В комнате все оставалось так, как было при покойной жене: большая, никелированная кровать, тумбочка, круглый обеденный стол, несколько стульев, фотографии на стене - она в госпитале, она в клинике, она с букетом сирени... Раз в неделю сердобольная соседка Бобарыкина по общей кухне санитарка тетя Дуся убирала его комнату, меняла и отдавала в стирку постельное белье и рубашки, уносила пустые бутылки. По утрам Иван Иванович обычно довольствовался чашкой дегтярно-черного кофе, обедал в институтской столовой, вернувшись домой, пил водку, закусывая селедкой или соленым огурчиком из неистощимых запасов тети Дуси, затем готовился к лекциям или рассеянно листал литературные журналы: из года в год он выписывал главным образом "Новый мир" и "Иностранную литературу", и комплекты этих журналов загромоздили ему комнату. Тетя Дуся эти журналы ненавидела - совсем из-за них повернуться негде! - и все порывалась сдать в макулатуру, но Иван Иванович строжайше запретил ей это делать, хотя порой за год прочитывал не больше одного-двух романов, печатающихся там, - тех, о которых подчас в перерыве между лекциями говорили его студенты. Не хватало времени, все надеялся начитаться всласть, когда уйдет на пенсию.

Бобарыкин даже не заметил, как это время подошло: в июне ему исполнялось шестьдесят, и истекал срок пребывания его на должности доцента кафедры. Предстоял очередной конкурс.

Погруженный в себя, в свои мысли, Иван Иванович совершенно не обращал внимания на свою внешность. Годами он носил один и тот же костюм, благо его изъяны всегда прикрывал белый халат. Когда костюм вытирался до зеркального блеска и вконец обтрепывался, тетя Дуся брала у Ивана Ивановича деньги и покупала в магазине новый. Просто так, на глазок - уговорить Бобарыкина сходить в магазин, выбрать там что-нибудь по вкусу и примерить было невозможно. Если тетя Дуся забывала погладить его костюм, то Иван Иванович ходил в измятом - таких "мелочей", как пузыри на коленях или оторванная пуговица, он просто не замечал.

Когда Пескишев попытался намекнуть Бобарыкину, что следует следить за своим костюмом, хотя бы когда идешь читать лекцию студентам, тот насмешливо заявил, что он еще не настолько стар, чтобы пренебрегать модой, и для убедительности привел пример премьер-министра Англии, который приходит на заседание парламента в неглаженных штанах с заплатой на заднем месте.

- У меня, кстати, дело до этого еще не дошло, - успокоил он Пескишева.

Пиджак Бобарыкина украшали ордена и медали. Однажды Пескишев спросил, зачем он носит их круглый год, а не так, как другие, - по праздникам. Бобарыкин пожал плечами.

- У меня нет будущего, - сказал он, - но зато есть прошлое. А кто о нем будет знать, если я сниму ордена? Мне они не мешают, а вы не обращайте внимания.

На том и окончился разговор.

Иван Иванович не был, что называется, запойным пьяницей, но навеселе частенько. Это было его, так сказать, ненормально-нормальное состояние, к которому все давно привыкли и с которым молча смирились, хотя понимали, что оно губит человека.

Выпив, Бобарыкин становился разговорчивым, много шутил, хотя нередко и не совсем удачно. Трезвым был молчалив, задумчив, говорил только о политике и проблемах сельского хозяйства, которое по его мнению, нуждалось в реорганизации.

В целом же Иван Иванович был честным, трудолюбивым и безотказным человеком, и это позволяло некоторым сотрудникам клиники взваливать на его широкие плечи львиную долю повседневной работы. С раннего утра до позднего вечера он занимался со студентами и безотказно смотрел больных.

К больным у него был особый подход. Он всех называл на "ты", хлопал рукой кого по плечу, кого по спине, никто на него не сердился за бесцеремонность обращения. Более того, больные ценили и уважали его за непосредственность, искренность, душевность и желание помочь каждому. Бывало, что он и ругал своих пациентов, но только по делу. В общем, он любил больных, а те платили ему взаимностью.

Больных Бобарыкин смотрел долго и тщательно. Внимательно выслушивал сердце, легкие, мял живот, проверял рефлексы. И хотя диагноз порой был ясен с первого взгляда, он продолжал обследование.

Если кто-нибудь из коллег ему говорил, что такие обследования - это просто бессмысленная потеря времени, Бобарыкин поднимал очки на лоб, внимательно смотрел на указчика и говорил:

- Ты что, с луны свалился? Не соображаешь, что больному нужен не диагноз, а внимание? Что от того, что ты ему правильный диагноз поставишь, а помочь не сможешь? Внимание человека лечит, внимание. Медикаменты тело лечат, а внимание да доброе слово душу исцеляют.

Пескишев любил бывать на практических занятиях, которые Бобарыкин проводил со студентами. Вперемежку с необходимым материалом он рассказывал различные истории из своей жизни либо выдумывал их на ходу и так искренне верил в их достоверность, что передавал эту веру всем своим слушателям.

Иногда ради потехи студенты выучивали такое, о чем Бобарыкин и сам не знал, и устраивали ему экзамен.

- Иван Иванович, - обратится к нему кто-нибудь из студентов, - а что это за синдром Шей-Дрейгера?

В таких случаях Бобарыкин внимательно выслушивал вопросы, на которые не мог ответить, а затем, нисколько не опасаясь за свой авторитет, просил студентов просветить его. Они это охотно делали, а он слушал и искренне восхищался.

- Вот головы, до чего дошли! Доцент не знает, а студент знает! Ну и чертенята!

Студентам это нравилось, и они наперебой старались подготовить побольше заковыристых вопросов, невольно тщательно изучая необходимый материал.

Когда Бобарыкину становилось невмоготу, он вызывал кого-либо из самых дотошливых студентов, давал ему молоточек и говорил:

- Что же ты, милый... Да разве так молоток держат? Ты что, гвозди в стенку забивать собрался или человека обследовать?

Студент от смущения покрывался испариной. А Бобарыкин назидательно говорил:

- Вот ты вопросы заковыристые задаешь. Это хорошо. Я, брат, на тебя не сержусь, потому что ты теорию хорошо знаешь. А что теория-то без практики? Ничего. Главное в нашем деле - уметь рефлексы исследовать. Теперь попробуй вызови их у меня, - предлагал Бобарыкин студенту. И если тот, стараясь угодить ему, стучал молоточком не по тому месту, по которому положено, чтобы вызвать тот или иной рефлекс, Бобарыкин, посмеиваясь, упрекал:

- Ты чего меня молотком молотишь по коленной чашечке? Инвалидом сделать хочешь?

Диагностом Иван Иванович был великолепным. При разборе трудных больных молчал, внимательно слушал, что скажут другие. Свое мнение излагал редко и только тогда, когда не соглашался с другими. При том его диагноз подчас казался настолько абсурдным, что вызывал улыбки у присутствующих. Если же кто-нибудь из молодых врачей или студентов не мог сдержать смеха, он спокойно говорил:

- А ты не смейся. Над кем смеешься? Над собой смеешься! Нюх надо иметь на такой случай. Рассуждением тут не поможешь, потому что случай такой.

Когда Бобарыкина просили обосновать свой диагноз, он отнекивался зачем объяснять, если и так все ясно! - хотя никому ничего ясно не было. К великому удивлению сотрудников, в таких случаях он обычно бывал прав. Вот почему к его мнению прислушивались, хотя никто не мог понять, каким образом ему удается распознать диагноз заболевания.

- По Фрейду, по Фрейду, - шутил Бобарыкин, если у него было хорошее настроение, - благодаря иррациональному мышлению на уровне бессознательного.

Один Сергей Рябинин, ассистент Пескишева, придерживался иной точки зрения и считал, что Фрейд здесь ни при чем, что у Ивана Ивановича мозг постоянно перевозбужден, работает по законам, отличным от обычных, и именно это позволяет ему часто быть таким проницательным. Кстати, и сам Бобарыкин, посмеиваясь, не возражал против этого.

Сергей однажды решил проверить свое предположение на личном опыте. Однако, выпив рюмку водки перед клиническим разбором, так поглупел, что был способен лишь улыбаться и твердить, что он согласен. А вот с кем и с чем согласен, так и не смог объяснить.

Поскольку в конце концов Сергей стал подозрительно болтливым и не в меру шумным, Пескишев усомнился в состоянии его здоровья и попросил Бобарыкина заняться им.

- Это все диссертация виновата, переутомился, бедняга, - высказал предположение Бобарыкин, предусмотрительно умолчав, что именно сам уговорил Сергея на неудачный "эксперимент".

Иногда случалось, что Бобарыкин куда-то исчезал на целый день. Однако обвинить его в отсутствии на работе было трудно: спозаранку он обходил все кабинеты, со всеми здоровался - все его видели. В конце рабочего дня он приходил в клинику, чтобы попрощаться с сотрудниками. Если кто-нибудь спрашивал, где же он был целый день, Бобарыкин уверял, что консультировал больных в других отделениях. Никто никогда не проверял его утверждения: больница большая, отделений много, попробуй найти человека... В этом отношении Бобарыкин был не одинок, подобным приемом пользовались и другие сотрудники.

Сегодня Бобарыкин пришел в клинику как никогда рано не для того, чтобы вскоре исчезнуть, а чтобы сообщить Пескишеву об одном неприятном для него разговоре. Дело в том, что вчера, сидя в приемной ректора, он слышал, как Цибулько поносил Пескишева за бестактность, оскорбительные выпады против него и какое-то заключение, написанное Федором Николаевичем "курам на смех". А вот какое, Бобарыкин так и не понял, потому что в это время ректор пригласил Цибулько к себе.

Пескишев относился к Бобарыкину доверительно, никогда не обижал придирками и замечаниями, а на его слабость смотрел сквозь пальцы: понимал, что старика не переделаешь. Не допекал научной работой, считая, что с Ивана Ивановича вполне достаточно педагогической и лечебной. И хотя манера ведения практических занятий Бобарыкина казалась ему по меньшей мере странной, он оправдывал ее глубокими знаниями студентов. В общем жили они дружно, помогая друг другу в меру своих сил.

Выслушав Бобарыкина, Пескишев поблагодарил его и высказал сожаление, что он действительно вчера зря погорячился и, возможно, сказал что-то лишнее, оскорбительное для Цибулько.

- Лишнее для Цибулько? - переспросил Бобарыкин. - Ну, это вы зря. Что касается Цибулько, то ничего не может быть лишнего, если даже кто по морде ему даст. Знаю я этого прохвоста еще по годам его учебы в институте. Он тогда сосунком был, но надежды подавал большие.

Дальнейший разговор о Цибулько был Пескишеву крайне неприятен. Видя доброе расположение Бобарыкина, он попросил его связаться с Верхнегорской районной больницей и уточнить диагноз больной, фамилию которой так и не вспомнил. Бобарыкин спросил, когда Пескишев был в Верхнегорске, каков предполагаемый диагноз, и пообещал это сделать немедленно.

- Зачем фамилия? Она ведь скорее всего умерла, а таких больных умирает не много, всех знают. Можете быть спокойны, сделаю наилучшим образом.

7

Кафедра Пескишева была невелика: профессор, доцент, два ассистента и два лаборанта - вот и весь штат, если не считать аспиранта, человека на кафедре временного. Честно говоря, Федору Николаевичу не с кем было заниматься большой наукой, если бы не проблемная научно-исследовательская группа, сотрудники которой изучали мозговой инсульт - проблему весьма актуальную, но пока малопродуктивную: больных много, летальность высокая, а результаты лечения весьма скромные.

Особое место на кафедре занимала ассистент Зоя Даниловна Пылевская.

Жизнь у Зои Даниловны сложилась неудачно. Она рано вышла замуж за своего школьного товарища. Пока молодые жили у родителей, освобождавших их от повседневных забот, особых проблем не было. Но они мечтали о самостоятельности, о своем семейном гнезде. Однако, как писал поэт, "любовная лодка разбилась о быт" - к самостоятельной жизни оба оказались совершенно не приспособленными. Пылевская очень скоро обнаружила, что ей вовсе не улыбается стряпать, стирать, убирать - делать то, чем до сих пор занималась ее мама, да еще терпеть придирки мужа, сцены ревности. К мужу, в которого была влюблена без памяти в двадцать лет (по крайней мере ей так казалось), она утратила всякий интерес. Убедившись, что совместная жизнь с ним ей не дала ничего, кроме разочарования, Зоя Даниловна ушла от него к человеку, который был значительно старше ее, но выгодно отличался образованностью, богатым жизненным опытом и высокой должностью, позволявшей ему иметь персональную машину и влиятельных друзей. И хотя она не любила своего нового мужа, Зоя Даниловна оправдывала себя тем, что время любви прошло, надо браться за ум и руководствоваться не эмоциями, а разумом.

Муж Пылевской Василий Евдокимович Машков - управляющий крупным строительным трестом - довольно скоро разобрался в характере своей жены, понял, что не любовь, а корысть, мелочный эгоистический расчет руководили ею, когда она решила связать с ним свою судьбу. Но он-то любил Зою Даниловну и хотя видел, что их брак был ошибкой, исправлять ее не собирался: мол, живи как хочется, а у меня и без тебя забот хватает. Дома он обычно молчал. Попытки жены увлечь его рассказами о работе на кафедре оказывались безуспешными. Все, что она говорила, казалось ему неинтересным, незначительным по сравнению с тем, что делал он сам. Поэтому Василий Евдокимович обычно слушал жену невнимательно, просматривая газету, и не разделял ее восторгов и огорчений.

- Пустое, - говорил он в ответ на сетования Зои Даниловны, что ее затирают, не дают ходу. - Наукой надо заниматься, а не болтать о ней. А у тебя для этого - ни таланта, ни трудолюбия...

Пылевская, оскорбленная в своих лучших чувствах, сердилась на него и замыкалась в себе.

Временами Машков навещал свою первую жену, жившую с дочкой и внуком, приносил им подарки и подолгу сидел у них, в душе сожалея о случившемся. Они поили его чаем, вспоминали о прошлом и утешали, что все еще уладится, хотя никто из них не верил в это - прошлое не вернуть.

- Не огорчайся, Вася, - говорила Машкову бывшая жена, - мы на тебя не сердимся. Был грех, да прошел. Разве теперь разберешь, кто из нас виноват, а кто прав? Может, и я в чем-то виновата. Всякое ведь у нас бывало. Мужчина ты еще что надо, видный, представительный. Тебе и женщина под стать нужна. А я на что гожусь? Совсем старухой стала. - Иногда она при этом вытирала набегавшие слезы и тут же переключала разговор: - Вот внук растет, большой уже стал, в школу ходит, весь в тебя пошел...

Домой Машков возвращался раздосадованный, угрюмый. Выхода не было. Оставалось только одно - работать. А работа у него была такая, что для размышлений и переживаний просто не хватало времени. Так они жили - рядом, словно два постояльца, и оба страдали от этого, и оба ничего не могли изменить.

Не сложилась у Пылевской и научная судьба. Лет пятнадцать назад бывший заведующий кафедрой, оказывающий молодой и привлекательной ассистентке особые знаки внимания, предложил ей тему докторской диссертации и пообещал всяческую помощь. Более того, намекнул, что со временем хотел бы передать бразды правления кафедрой в ее руки, поскольку она наиболее достойна этого.

Будучи по натуре честолюбивой и тщеславной, Пылевская полностью отдалась своей диссертации. Надо полагать, что она успешно закончила бы свою работу и защитилась, если бы с ее шефом не случилось несчастье - разбил паралич. И хотя сотрудникам кафедры удалось сохранить ему жизнь, он с трудом передвигался по комнате. Для дальнейшего руководства научной работой любимой, но не шибко одаренной ученицы этого было явно недостаточно.

В ту пору Пылевской было уже за тридцать. Она была наиболее энергичным сотрудником кафедры, и ее назначили временно исполняющей обязанности заведующего. Не последнюю роль в этом назначении сыграло то обстоятельство, что ректор, затеявший коренную перестройку старых институтских корпусов, уже давно понял, что со строителями надо дружить и с их женами и домочадцами тоже, иначе ничего не построишь. Что касается Бобарыкина, старейшего работника кафедры, то он, во-первых, не внушал ректорату большого доверия, а во-вторых, и сам не рвался в руководители из-за своего пристрастия к "зеленому змию". Поэтому его кандидатуру сочли неподходящей.

Вскоре был объявлен конкурс, и заведовать кафедрой стал Пескишев. Тогда ему было тридцать шесть лет, и он считался одним из самых молодых профессоров института.

Пылевская встретила Пескишева сдержанно, но когда убедилась, что прибрать нового шефа к рукам не удастся, эта сдержанность превратилась в глухую вражду.

Зоя Даниловна, не без основания, считала себя женщиной яркой и привлекательной, и то, что Пескишев с первых дней работы на кафедре словно не замечал ее, не уделял ей должного внимания, только подогревало вражду.

Познакомившись с Пылевской и ее диссертацией, Федор Николаевич усомнился в целесообразности продолжения ее исследования. Более того, он сказал, что докторскую диссертацию на ее материале сделать нельзя, и предложил другую тему. Обиженная такой оценкой ее работы, Пылевская наотрез отказалась, заподозрив, что новый шеф сознательно старается создать ей трудности.

- У меня есть долг перед учителем, который я должна выполнить, заявила она.

И хотя ее учителю уже давно было безразлично все, что связано с наукой, Пылевская своим отказом решила перед сотрудниками кафедры продемонстрировать свою верность как ему, так и той тематике, которой они занимались на протяжении многих лет. Со временем она поняла свою ошибку, но признаться в ней не могла и винила лишь одного Пескишева, что доктором наук так и не стала.

Федор Николаевич не возражал против решения Пылевской, хотя оно и задело его, но настоял на том, чтобы ее тему исключили из плана научной работы кафедры. На этом и порешили, и на научную деятельность Зои Даниловны он перестал обращать внимание. А она, замкнувшись в своей обиде, не обращалась к нему за помощью.

Убедившись в том, что никакой диссертации у нее не получится, Пылевская полностью отдалась общественной работе - кипучая энергия требовала какого-то выхода. На этом поприще она преуспела. Большую часть рабочего времени Зоя Даниловна проводила в деканате, местном комитете, приемной ректора и в парткоме. Постоянное мельтешение на глазах у начальства создало ей репутацию труженицы и незаменимого человека, на которого всегда можно положиться. Рвение, с каким она окуналась в любую очередную кампанию, и исполнительность сделали Пылевскую своим человеком, которому можно было поручать самые деликатные дела, особенно связанные со строительством: чтобы не отравлять себе жизнь, Василий Евдокимович старался ладить с начальством своей жены. Сначала она была выдвинута в профком факультета, а затем - в местком института, где окончательно убедилась в ошибочности пути, по которому шла прошлые годы.

- Мое призвание не наука, а общественная деятельность, - возражала она мужу, который время от времени говорил ей, что она занимается не тем, чем надо.

Пескишев не возражал против увлечения Пылевской общественными делами, справедливо считая, что чем меньше она будет на кафедре, тем лучше для всех. От Зои Даниловны требовали только одного: чтобы она проводила практические занятия со студентами и своевременно консультировала больных в отделении. Это она делала аккуратно.

Однако в последнее время отношение сотрудников к Пылевской изменилось в худшую сторону. Не без основания они стали подозревать, что содержание всех споров и разговоров на кафедре становилось известно в ректорате не без ее помощи. К тому же Пылевская все дальше и дальше отходила от того, чем жила кафедра, чувствовала себя там чужой. Сотрудники, особенно молодые, втихомолку посмеивались над нею - пустое место...

С приходом Пескишева на кафедре был создан небольшой вычислительный центр, появились математик и инженер, заговорили о медицинской кибернетике, о прогнозировании и диагностике с помощью ЭВМ. Но для Пылевской все это было делом чужим и непонятным. Она знала, что разрабатываются какие-то системы, программы, алгоритмы, но не вникала в суть и относилась ко всему скептически, полагая, что все это не что иное, как дань моде. Здесь она полностью сошлась во мнении с ректором и его заместителями, неодобрительно относившимися к начинаниям Пескишева.

- Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало, - иронизировал Цибулько. - Машина никогда не заменит человека. Врач сам должен думать, а не полагаться на роботов.

Пылевской нравилось злословие Цибулько по адресу Пескишева. Но, оставаясь наедине с собой, она не могла не признать, что со времени появления Федора Николаевича научная работа на кафедре заметно оживилась. Однако это не радовало ее, поскольку к происходящему она не имела никакого отношения. Раздражало и то, что молодые сотрудники все чаще обсуждают многие вопросы, используя при этом малопонятную терминологию: формула Бейса, дискриминантный анализ, логиковероятностный алгоритм...

- А не можете ли вы попроще изложить свои мысли, - как-то сделала она замечание Рябинину. - Разве нельзя сказать это по-русски?

- Проще, Зоя Даниловна, некуда, - возразил Рябинин и посоветовал ей вникнуть в суть терминов.

- Спасибо за совет. Сами-то вы понимаете, что говорите?

- Я лично - да, а вот вы, судя по всему, не очень.

- А мне они ни к чему!

- Зря вы так, Зоя Даниловна. Вам бы это следовало знать. А то получается, что вы перестали нас понимать. Мы занимаемся диагностикой и прогнозированием мозговых инсультов с помощью ЭВМ, используем аппарат математики...

- Зачем это надо? Разве нельзя диагностировать инсульт без математики и без ЭВМ?

- Конечно, можно. Но использование аппарата математики повышает точность, облегчает распознание характера мозгового инсульта. А ведь это крайне важно для оказания дифференцированной помощи, особенно практическому врачу.

- Но практическому врачу машины не доступны.

- А для него мы разработали специальные диагностические таблицы. С их помощью даже начинающий специалист без особого труда довольно точно определит, каким инсультом поражен больной. Кстати, мы с вами об этом уже говорили. Судя по всему, вы так и не уяснили смысл применения математики и ЭВМ в медицине, - решил закончить разговор на эту тему Рябинин.

- Пустое все это, - не унималась Пылевская. - Врача машиной да таблицами не заменить.

- Но ведь никто и не собирается это делать. Я уверен, что внедрение электронной вычислительной техники в медицину будет способствовать ее прогрессу.

- Расскажите это кому-нибудь другому, Рябинин. Лечением надо заниматься, больными, а не машинами да математикой. Больные-то с инсультами как умирали, так и продолжают умирать. А что вы для уменьшения их смертности сделали?

- Сделаем, Зоя Даниловна, сделаем. Только время нам нужно. Сегодня важно выявлять людей, которым мозговые инсульты угрожают в ближайшие годы. Мы не будем ждать возникновения болезни, а разработаем индивидуальные методы профилактики.

- А-а, бросьте, никто этим заниматься не будет. Вы слышали, что о Пескишеве солидные люди говорят?

- Какое мне дело до того, что они говорят? Важно то, что он делает и что я вижу. У меня есть свое мнение о нем и о нашей научной тематике. Мы разрабатываем новое научное направление - медицинское прогнозирование. Мне это интересно. Шаль, что вы, Зоя Даниловна, не понимаете, а, возможно, не хотите понять...

- Ну, куда уж мне? Я ведь такая глупая, - перебила Рябинина Пылевская. - Не всем же быть такими умными, как вы и Пескишев.

Она ушла, обиженная на Рябинина, и, конечно, на Пескишева, которого считала причиной всех своих неудач.

Обидевшись на Рябинина, Пылевская решила поставить его в неловкое положение перед товарищами по работе при клиническом разборе. Докладывая о больном, он, по ее мнению, неправильно назвал ряд анатомических образований головного и спинного мозга. Зоя Даниловна немедленно перешла в наступление.

- Я удивлена вашим выступлением. Сегодня оно, как никогда в прошлом, полно неточностей. Нельзя же так вольно обращаться с анатомическими терминами. Не следует забывать, что мы преподаем их студентам и должны придерживаться единой терминологии, а не выдумывать свою.

- Что вы имеете в виду? - решил уточнить Рябинин.

- Почему вы столбы спинного мозга называете канатиками, черепно-мозговые нервы - черепными нервами и другое?

- А потому, Зоя Даниловна, что такова новая парижская терминология, затем дополненная в Токио, которой мы давно уже пользуемся в клинике. Неужели вы до сих пор об этом не знаете?

Пылевская не ожидала такого ответа. Она действительно продолжала пользоваться старой терминологией. Только теперь она поняла, в какое неловкое положение поставила себя перед сотрудниками. Желая как-то сгладить конфуз, она выразила сожаление, что ее никто не информировал об этом, а затем заговорила о больном. Однако снова попала впросак.

- Я не могу согласиться с утверждением Зои Даниловны, - сказала аспирантка Самоцветова. - Болезнь, которой страдает наш больной, названа именем Симмонса, а не Симондса. Между этими болезнями клинически нет ничего общего.

- Самоцветова права, - подтвердил Федор Николаевич.

- А я вам докажу, что я права! - возразила Пылевская.

Но ее уже никто не слушал.

После окончания клинического разбора Пылевская зашла к Пескишеву и высказала недовольство поведением Самоцветовой.

- Ну как это можно аспирантке так дискредитировать ассистента кафедры?! Она же подрывает мой авторитет. Допустим, что я чего-то не знаю. Но разве это должно быть предметом обсуждения в широкой аудитории да еще в присутствии студентов?

- Уважаемая Зоя Даниловна, никто вашего авторитета не подрывает. Готовьтесь лучше к клиническим разборам и глубже вникайте в суть дела. Авторитет завоевывается знаниями. Вот вы в следующий раз покажите, что лучше других знаете обсуждаемый вопрос, и все станет на свои места. Кстати, и причин для обид не будет, - посоветовал Пескишев.

- Я вчера была так занята! Вы же знаете, у меня большая общественная работа...

- Знаю, знаю, - перебил ее Федор Николаевич. - Общественная работа, конечно, необходима и полезна, но никогда не заменит недостатка научных знаний. Для ученого наука превыше всего. Это его обязанность и долг перед людьми, а если хотите, то поручение, - как партийное, так и общественное. Возможности человеческого мозга ограничены, а жизнь быстротечна, поэтому невозможно с полной отдачей служить одновременно двум богам. Выбирать нужно что-нибудь одно. В противном случае ни здесь, ни там ничего путного не сделаете, ничего не добьетесь.

- А я руководствуюсь не желанием чего-то добиться, - уколола Пылевская. - Мне лично ничего не нужно, я работаю для общей пользы.

Пескишев молча пожал плечами: разговор явно становился бессмысленным.

Пылевская ушла недовольной. И все же она должна была сама себе признаться, что вступать в споры с сотрудниками кафедры ей явно не стоит.

Страдающее самолюбие Пылевской могла бы утешить должность доцента кафедры, но она пока была занята Бобарыкиным. Правда, в ректорате имелись какие-то соображения по этому поводу: на днях декан недвусмысленно намекнул ей, что обсуждается вопрос об уходе Ивана Ивановича на пенсию и среди возможных претендентов на его должность назвалась ее фамилия.

Вечером Зоя Даниловна попросила мужа при встрече с ректором намекнуть, что она засиделась в ассистентах.

- А зачем это тебе? - пожал плечами Василий Евдокимович. - Здоровье лучше поберегла бы, домом занялась. Я не жалуюсь, столовая у нас вполне приличная, но иногда так хочется пирожков с капустой или окрошечки...

- Что же мне домохозяйкой сделаться?! - оскорбленно фыркнула Пылевская. - Пирожки тебе стряпать? В таком случае тебе надо было жениться на кухарке, а не на кандидате наук.

Василий Евдокимович, как всегда, грустно усмехнулся, молча закурил, взял газету, поудобнее уселся в кресло и погрузился в чтение. А Зоя Даниловна, состроив презрительную гримасу, ушла на кухню и с остервенением стала мыть посуду, проклиная себя, свою судьбу и тот день, когда решила выйти замуж за старого дурака. Так она теперь в мыслях все чаще называла своего мужа.

8

Когда Бобарыкин дозвонился до районной больницы, было уже поздно. Рабочий день окончился, и врачи разошлись по домам. Справку дал дежурный. Действительно, в день, указанный Пескишевым, умерла одна больная. Причиной смерти было кровоизлияние в мозг. На всякий случай Иван Иванович записал фамилию умершей и положил трубку.

Сообщение о смерти больной не произвело на Бобарыкина особого впечатления. Умерла женщина, которую он никогда не видел и ничего не знал о ней. Это - абстрактная смерть, она не волнует. Иное дело, когда умирает знакомый, близкий, а тем более родной человек... Сунув бумажку в карман, Иван Иванович отправился к Пескишеву, но тот уже уехал в институт усовершенствования врачей. Встретились только на следующий день.

- Значит, умерла? - с сожалением переспросил Федор Николаевич. - От кровоизлияния?

- Да, от него.

- А почему же в спинномозговой жидкости не было примеси крови?

- В нашем деле всякое бывает.

- Бывает, - согласился Пескишев. - Такая прекрасная молодая женщина. Если бы вы только видели, Иван Иванович! Надо же такому случиться.

- Что поделаешь? В наше время мозговой инсульт помолодел, - вздохнул Бобарыкин. Он вознамерился рассказать Пескишеву про какой-то случай инсульта у ребенка, но тот попросил пригласить к себе Рябинина, и Бобарыкин понял, что разговор об инсультах не состоится.

Когда Иван Иванович ушел, Пескишев попытался воспроизвести в памяти образ погибшей. Плотно зажмурил глаза. Сначала появилось белое пятно на столе, а затем женщина. Но она была не мертвой, а живой. Лицо ее озаряла улыбка, губы что-то шептали. Пескишев вновь увидел, как она протягивает к нему руки и с надеждой смотрит на него. Он вновь вспомнил белизну и нежность ее кожи.

- Жаль, очень жаль... - пробормотал он.

- Федор Николаевич, вы меня звали? - входя в кабинет, спросил Рябинин.

- Да-да! - встрепенулся Пескишев, довольный, что можно больше не думать о погибшей женщине. - Садись, Сергей.

- Что-нибудь случилось?

- Случилось.

И Пескишев подробно рассказал о том, что произошло в ту ночь.

- Фантастика! - воскликнул Рябинин. - Только этому никто не поверит. Да это же открытие!

- Какое там открытие? Погибла молодая женщина, а ты в восторге.

- Вы не так меня поняли. Я имею в виду метод восстановления сердечной деятельности. Это же новое слово в медицине.

- Не будем преувеличивать. Сначала надо проверить этот метод в эксперименте на животных, а затем и на больных.

- Если позволите, я хоть сейчас этим займусь.

- Не возражаю. Только сначала составим план проведения эксперимента. Кого в помощники возьмешь?

- Женю Самоцветову.

- А согласится ли она? Ей кандидатскую надо оформлять.

- Ничего. Попрошу. Ее хватит и на то, и на другое.

- Если согласится, возражать не буду.

Федор Николаевич подробно рассказал Сергею суть эксперимента, уточнил сроки проведения. Посоветовал не тянуть: дело, кажется, перспективное.

- Будьте спокойны, Федор Николаевич, все будет сделано наилучшим образом.

Вскоре после ухода Рябинина прибежала Женя Самоцветова.

- Мне тут Сергей понарассказывал...

- А ты что, не веришь или возражаешь?

- Я пришла уточнить, правда ли это? А то Рябинин - мастер на розыгрыши.

Пескишев успокоил Женю.

- Нет, это не розыгрыш. Надо как-то связаться с Верхнегорским невропатологом... как бишь ее звать?.. Ага, вспомнил, Зося Мелешко.

- Я ее знаю, - улыбнулась Женя. - Мы вместе на курсах усовершенствования были. Умница и трудяга, каких мало. А что от нее надо?

- Напомни, что я жду от нее описания того случая.

После ухода Жени к Пескишеву пришел больной, добивавшийся у Цибулько пересмотра диагноза. Так как тот ему отказал, он потребовал немедленной выписки из больницы.

- Чем же я могу вам помочь? - сказал Пескишев. - Ведь я не психиатр, мое заключение вам ничего не даст.

- Почему не даст?

- Да потому... Вот что я вам могу предложить, голубчик: съездите-ка в Москву к профессору Рубцову. Я с ним в добрых отношениях, а он - голова. Институт возглавляет. Уверен, что он разберется и примет правильное решение.

- А он примет меня? - усомнился больной.

- Примет. Я ему письмо напишу.

Пескишев написал рекомендательное письмо и, вложив в конверт, вручил больному.

- Простите, а как мне его отблагодарить?

Федор Николаевич с любопытством взглянул на больного.

- Что вы имеете в виду?

- Как что? Должен же я ему что-то дать: сувенир, деньги или что-то другое...

- Это вы серьезно?

- А как же? Без этого теперь нельзя. Прямо помешательство какое-то: ты - мне, я - тебе. До войны-то, говорят, этого, вроде, не было.

- К счастью, Рубцов в эти игры не играет, - сказал Пескишев. - Кстати, он не исключение. Многие из тех, кого я знаю, тоже обходятся без подношений. Так что можете не беспокоиться. Поблагодарите, как это принято у интеллигентных людей, хорошим словом "спасибо".

- Так его же в стакан не нальешь и в карман не положишь... - рассмеялся больной. - Ну, что ж, профессор, я рад вашим словам и искренне вам признателен за доброе отношение. А то после знакомства с вашим коллегой что-то уж очень худо мне стало. Такое ощущение...

- Не надо мне излагать свои ощущения, - предложил Пескишев. - Если у вас есть что сказать о доценте Цибулько, скажите ему лично. Ему вы можете говорить что угодно, а за его спиной...

- В таком случае приношу свои извинения. Разрешите после возвращения из Москвы зайти?

- Конечно, конечно. Идите.

9

Федор Николаевич был женат на Галине Викторовне Малкиной - дочке известного ленинградского гинеколога. Женился он в тридцать лет и вскоре понял, что равнодушен к жене, так же, как и она к нему. "Просто встретились два одиночества, развели у дороги костер..." - как пелось в популярной эстрадной песенке.

Жена оказалась женщиной сухой и сдержанной. Она очень быстро замучила Федора Николаевича советами не только как одеваться и причесываться, но что говорить, как говорить и что делать. Страсть поучать в ней была неистребимой. Посопротивлявшись какое-то время, Пескишев понял, что это бессмысленно, и перестал обращать на указания Галины Викторовны внимание, хотя не раз потом ловил себя на мысли, что многие ее советы были разумными и деловыми, и он не испытал бы половины неприятностей, выпавших на его долю, если бы внимательно прислушивался к ним. Ничего не поделаешь: очевидно, здравый смысл и холодная рассудочность - не главное, что мужчина ценит в женщине.

Будучи преподавателем истории культуры, Галина Викторовна увлекалась скульптурой и живописью. И хотя ни скульптором, ни живописцем она не стала, некоторые ее работы выставлялись и вызывали интерес у зрителей.

Единственная дочь крупного ученого, она с детства привыкла к особому вниманию, ухаживанию и лести. В компании она была незаменима, так как недурно играла на фортепьяно. На вечерах муж ей был помехой. Обычно Галина сплавляла его какой-либо из своих подруг и вспоминала о нем только к тому времени, когда гости начинали расходиться.

Как-то в компании, во время танца, Федор Николаевич заметил, что его жена обнимается и целуется с партнером - долговязым бородатым художником. Уязвленный, в перерыве Пескишев отвел ее в сторону и резко сказал что-то о супружеской верности.

Галина Викторовна с удивлением посмотрела на него и весело рассмеялась:

- Ты что? Ревнуешь? Не будь старомоден.

И когда однажды сама увидела его в объятиях своей подруги, только улыбнулась. А после ухода гостей спросила:

- Ну, как, нравится Люся?

Он посмотрел на Галину Викторовну и устало покачал головой.

- Молодец, в последнее время ты заметно прогрессируешь, - насмешливо обронила жена. - Кстати, это я ее попросила тобой заняться. Нельзя же в нашем обществе быть бетой вороной. Надо в него врастать.

От слов "наше общество" Пескишева передернуло. Хорошо общество: дюжина кривляк и пустобрехов, каждый из которых мнит себя выдающейся личностью.

"Видите ли, все таланты и гении! Один я - посредственность", - думал Федор Николаевич, мысленно посылая всех их к черту.

Довольно скоро он перестал ревновать Галину Викторовну, а затем и сам убедился, что проводить время с подругами жены куда интереснее и веселее, чем с ней. Порой он даже забывал, что женат: сутками не появлялся дома. Галину Викторовну это нисколько не волновало.

Однако такая жизнь Пескишеву быстро надоела. Он понял, что для ученого она - помеха. Поэтому, решительно отойдя от жены и ее компании, он с головой погрузился в работу. И вскоре вновь почувствовал, как угасший было интерес к науке снова овладел им, отодвинув все суетное, мелкое, никчемное.

После защиты докторской Пескишев мечтал возглавить кафедру - кто из докторов наук не мечтает об этом! Иметь свой коллектив исследователей и работать самостоятельно! Но в Ленинграде свободных мест не было, и он решил поехать в любой другой город, где есть вакантная должность. Так он оказался в Энске - крупном областном центре, расположенном относительно недалеко от Ленинграда. Однако когда Федора Николаевича избрали заведующим кафедрой, Галина Викторовна не поехала с ним. Не на кого было оставить престарелого отца, а он о переезде даже не помышлял. К тому же она боялась потерять ленинградскую прописку и, следовательно, лишиться права на квартиру.

- Не сердись, дорогой, - говорила Галина Викторовна. - Поживешь, присмотришься, получишь квартиру, а там посмотрим...

На том и порешили. С тех пор прошло много лет. Пескишев давно уже получил трехкомнатную квартиру, а Галина Викторовна по-прежнему жила в Ленинграде со своим отцом. Иногда она приезжала к Федору Николаевичу, но все реже и реже. И хотя они никогда не ссорились, время и разобщенность разводили их все дальше и дальше.

Пескишев не был святым. У него были женщины, но никто из них не смог увлечь его настолько, чтобы он решился пойти на разрыв с женой. Галина Викторовна не сомневалась, что у него кто-то есть, но никогда об этом не говорила и ни в чем его не упрекала. Понимала, что в значительной мере во всем виновата была сама.

За последние годы она заметно сдала. У нее появились раздражительность, беспричинная плаксивость, неприятные ощущения в области сердца и бессонница. Особенно докучали ей приливы крови к лицу, чувство жара в нем. К своему мужу Галина Викторовна стала еще равнодушнее. Если в прошлом она при встречах уговаривала его вернуться в Ленинград, то теперь таких разговоров не вела. Более того, она стала говорить, что в Энске вполне можно жить, нужно только чуточку привыкнуть, однако к себе это не относила.

Пескишев не был коренным ленинградцем, но тосковал по Ленинграду городу своей студенческой и научной юности. Конечно, после Энска, где все дома были ухоженными, а дворы чистыми и просторными, старые ленинградские дома казались ему покрытыми копотью и грязью. И если на Невском проспекте за ними еще следили, то на прилегающих к нему улицах они выглядели мрачными, дворы напоминали колодцы, темные, сырые и неуютные. Лестничные клетки, пропитанные всевозможными запахами, среди которых выделялся запах кошек, часто были плохо освещены, стены исписаны молодыми балбесами. И все-таки Федор Николаевич вспоминал о них со щемящей нежностью и, всякий раз приезжая в Ленинград, до изнеможения бродил по его улицам и проспектам, словно заново открывая их для себя.

Ленинград, конечно, был неповторим, но время и нечто другое - видимо, размах безликого индустриального строительства - наложили на него свой отпечаток. Это мог заметить лишь тот, кто прожил в нем много лет, а затем после длительного отсутствия вновь вернулся. Коренные жители Ленинграда, по-видимому, не замечали этого, как не замечают наступившей старости супруги, живущие неразлучно.

Загрузка...