— Вижу.
— Держи на них.
Вдруг яркий свет ударил по кабине.
— Так держать! — крикнул Казаринов, прикрывая глаза ладонью.
«Еще немного, еще немного», — мысленно повторял он, боясь, как бы летчик не стал выходить из лучей прожекторов.
Но Артемьев и не думал выходить из них. Опустив на глаза светозащитные очки, он не отрывался от приборов. Он знал, что самолет на боевом курсе, что до цели осталось несколько секунд, что ее нужно уничтожить.
Кругом взметались огненные вспышки, шум моторов заглушали разрывы снарядов. Осколки гремели по обшивке. Самолет трясло и бросало, словно он попал в грозовое облако.
— Так держать! — упрямо повторял замполит, следя за целью.
Слева со звоном что-то треснуло, в кабину ворвался поток воздуха.
— Так держать! — крикнул Казаринов, нажимая кнопку сброса бомб.
Облегченный самолет подбросило ввысь, и было похоже, что от взрывной волны.
Артемьев накренил машину и энергично толкнул штурвал от себя. Бомбардировщик скользнул вниз. Стрелка указателя скорости быстро пошла по окружности -скорость росла. Еще мгновение — и самолет окунулся в темноту. Вскоре глаза освоились с темнотой, и Казаринов Увидел объятую огнем косу. Пылала и баржа, по которой он целился. От нее во все стороны летели огненные брызги, по-видимому, там рвались снаряды.
Артемьев перевел бомбардировщик в горизонтальный полет. И тут же снова их ослепило. Летчик бросил машину в пикирование, крутнул штурвал в одну сторону, в другую.
Однако на этот раз прожекторы крепко держали самолет.
Снова рядом грохнули разрывы. [109]
— Курс девяносто пять! — крикнул Казаринов.
Сильный удар оборвал его голос. Бомбардировщики вздрогнул всем корпусом. Его швырнуло в сторону и выбросило из режущего глаза потока света.
Артемьев почувствовал недоброе, окинул взглядом приборную доску, едва различая зеленоватые стрелки. Потянул штурвал на себя. Но он не подался.
«Неужели заклинило управление?!» Летчик напряг силы. Тщетно. Он почувствовал, как по лицу и спине покатились холодные ручейки. Неужели конец?.. Самолет по-прежнему не подчинялся воле пилота, стремительно несся к земле. Стрелка высотомера угрожающе отсчитывала оставшиеся метры: 700, 600, 500... «Прыгать!»
Артемьев взглянул вниз. Цель осталась позади. Впереди — наша территория. Попутный ветер отнесет к своим...
— Товарищ капитан, — позвал он.
Ответа не последовало. «Потерял сознание...»
— Стрелки, прыгайте! — приказал Артемьев.
— Не могу, командир, ранен, — отозвался стрелок-радист.
Свист воздуха все нарастал, усиливалась вибрация. Выдержит ли самолет? Стрелка указателя скорости уже прошла красную запретную черту. До земли оставалось метров триста. Еще немного и прыгать будет поздно.
«Прыгай, прыгай!» — словно кто-то противным голосом зашептал в ухо.
«А экипаж? Бросить его?»
«Но ты имеешь на это право. У тебя нет другого выхода».
«Имею право? А замполит разве не имел права не лететь? Но он полетел. И теперь бросить его? Бросить экипаж?..»
Летчик убрал газ и поочередно нажал на педали. Нос самолета заходил из стороны в сторону. Руль поворота работал. Это приободрило Артемьева, и он снова потянул штурвал. За его колонкой зловеще светилась стрелка высотомера. 250, 200, 150 — безжалостно пробегала она цифры. Летчику казалось, что он уже ощущает холодное дыхание земли.
И вдруг Артемьев услышал тихий, но твердый голос Казаринова.[110]
— Спокойнее, спокойнее, держись, друг!.. Попробуй триммером...
Летчик схватился за маховик триммера и стал быстро вращать его. Почувствовав упор, Артемьев, собрав последние силы, рванул штурвал на себя. Невидимая сила придавила
его к сиденью. Самолет дрожал от перегрузки, медленно выходя из пикирования. Стрелка высотомера замедлила бег и наконец застыла. Летчик плавно толкнул сектора газа. Моторы, набрав обороты, потянули самолет ввысь...
Осень выдалась для Золотарева более щедрой и удачливой. Судьба будто бы расплачивалась с ним за его утраты и переживания, дарила ему новые успехи, новых друзей, новые награды.
В октябре его вызвал командир корпуса, тепло поздоровался и сказал:
— Хорошо воюете, Семен Павлович. И от командиров ваших большое вам спасибо, и от ваших земляков. Хоть и трудно им там, в тылу, а вот собрали денег и купили вам личный самолет. Поезжайте с экипажем на аэродром, забирайте и желаю вам новых побед...
Дорогие земляки! Немного их проживает в селе Баженово, всего 86 семей, а на фронтах погибло уже 88 человек; в некоторых семьях не вернется домой по два, три человека. А люди не пали духом, отдают последнее, лишь бы одолеть ненавистного врага, завоевать победу. И он, Семен Золотарев, тоже ничего не пожалеет.
Самолет земляков словно был заговоренный, его не брали ни истребители, ни зенитки. Он первым выходил на цель, освещал ее и фотографировал, а когда группа, нанеся удар, брала обратный курс, появлялся снова и фиксировал результат бомбометания.
Не раз самолет попадал в лучи прожекторов, не раз его атаковали истребители, опытные фашистские ночные летчики, но и у Семена теперь за плечами было около трехсот боевых вылетов, более двух лет войны: знал он, Как выскользнуть из лучей прожекторов, как сбить спесь с ночных истребителей-охотников.
В ночь на 5 сентября Золотарев обнаруживает на станции Волноваха скопление эшелонов. Нетрудно было догадаться, для какой цели они там сосредоточены: наступление наших войск на Украине вынудило фашистское командование срочно провести перегруппировку своих войск, усилить южное крыло и обеспечить его оружием [111] и боеприпасами. Полк почти в полном составе вылетает на бомбежку этой станции. Благодаря умелой организации, взаимодействия экипажей в первом же вылете удалось подавить средства ПВО противника и уничтожить 6 эшелонов с боеприпасами и горючим, вывести станцию из строя на несколько суток.
7 сентября Золотарев разведал еще большее скопление эшелонов на станции Пологи. Снова боевой вылет полка. Экипажи берут по две тонны бомб, совершают по два боевых вылета. Результат бомбометания — уничтожено 18 эшелонов с войсками, боеприпасами и горючим. Станция была охвачена морем огня, который экипажи наблюдали за 150 километров.
Потеря Донбасса аукнулась гитлеровцам и в Крыму: перегруппировка сил началась и там. Особенно интенсивно задействованы магистрали Владиславовка, Джанкой, Симферополь. Фашисты пытаются укрепить северное направление, в то же время вывезти все возможное и ценное из Крыма. На железнодорожной станции Джанкой круглосуточно сосредоточивается множество эшелонов. А чтобы отвлечь внимание советской авиации, фашисты создают ложную станцию. Но опытного разведчика Золотарева провести им не
удается: он привозит фотоснимки обеих станций, и бомбардировщики летят не на ложную, а на действующую.
В ночь на 19 сентября экипаж Аркатова совершает на станцию два боевых вылета. Во втором вылете Золотарев обнаруживает невдалеке от станции нефтяной склад и поджигает его. Экипаж возвращается на свой аэродром уже на рассвете. Штурмана удивило то, что на их самолетной стоянке собралось много народу, чуть ли не весь наземный состав полка.
«Что-то случилось», — Золотарев по лицам техников пытается понять, с хорошими или плохими вестями пожаловали к их экипажу однополчане. Улыбаются, о чем-то весело разговаривают. Похоже, с хорошими. И все равно с волнением отстегивает привязные ремни и с нетерпением ждет, когда командир зарулит на стоянку и выключит моторы. Едва обрывается гул, штурман открывает люк, ступает на лесенку и... попадает в руки товарищей. Его подхватывают, относят в сторону и начинают подкидывать вверх. Один раз, другой, третий. Он хочет вырваться, но руки друзей сильны и крепки. Смех, радостные возгласы. [112]
Омельченко подходит к Золотареву, обнимает его и тискает своими богатырскими ручищами.
— Поздравляю, Семен Павлович. От души поздравляю! Только что по радио передали: тебе присвоено звание Героя Советского Союза!
23
На войне год засчитывался за три. В сорок первом Семену Золотареву было двадцать семь. Значит, теперь, в сорок четвертом, — тридцать шесть. Старик! Нет, внешне он выглядел по-прежнему молодцом: высокий, стройный. Не одна девушка заглядывалась на него. А их по мере освобождения занятой фашистами нашей территории встречалось все больше. Напряжение с боевыми вылетами несколько спало, и у авиаторов появилось время заглянуть иногда на танцы, погулять по парку часок, другой. Жизнь брала свое: многие молодые однополчане завели знакомых, бегали к ним на свидание, а у Семена сердце словно окаменело, красавицы его не волновали, любовные вздохи казались ему кощунством — какая там любовь, когда льется рекой кровь, когда гибнут друзья, родные. Из села Баженове Семену сообщили: на братьев Михаила и Нила получены похоронки — погибли на Курской дуге, а старший, Георгий, сложил голову в самом начале войны в Карелии. Не забывалась ему и Анюта. И Семен, несмотря на то, что стал теперь заместителем главного штурмана корпуса и мог на боевые задания летать реже, наоборот, не пропускал ни одного вылета, напрашивался на самые трудные задания. Бить, уничтожать фашистов было единственным его желанием, и в груди кипела только ненависть, только жажда мщения. Командование, учитывая его большой боевой опыт, доверяло ему роль флагманского штурмана в составе лидирующего экипажа корпусной группы, а то и всего корпуса. Бомбардировщики наносят массированные бомбовые удары по Укреплениям и порту Севастополя, по железнодорожным Узлам, питающим фашистские войска техникой и боеприпасами, по аэродромам и военным объектам глубокого тыла.
В сентябре, в годовщину освобождения города Сталино от немецко-фашистских захватчиков, группу воинов, принимавших участие в боях за город, в число которых попал [113] и Семен Золотарев, местные власти пригласили в торжественное собрание.
Семен тщательно отутюжил китель и бриджи, начистил Звезду Героя, долго стоял перед зеркалом, водя лезвием по выбритому до синевы лицу, и удивился — готовится как на свадьбу. Давно такого с ним не было. И на душе у него как-то потеплело, сладко защемило, словно в ожидании чего-то необычного, долгожданного, волнующего.
В президиуме было несколько генералов, офицеров, солдат и женщин в основном пожилого возраста. Семен оказался рядом с симпатичной темноволосой женщиной лет тридцати пяти. В перерыве между собранием и концертом разговорились. Женщина назвалась Прасковьей Никитичной Ангелиной.
— Так это вы та самая знаменитая трактористка, Паша Ангелина, о которой передавали по радио и писали в газетах? — радостно удивился Семен. — Простите, портрет ваш не раз видел, а вот не узнал...
— О вас я тоже читала и слышала, — с улыбкой ответила Прасковья Никитична. — И хотя портретов ваших не видела, но примерно таким вас и представляла.
В ней было что-то доверительно располагающее, обаятельное, и вскоре Семен чувствовал себя с ней, как со старой знакомой. Они смотрели концерт и тихонько переговаривались: она расспрашивала о делах на фронте, он — о колхозе.
— Приезжайте к нам в Старо-Бешево, — пригласила Прасковья Никитична, — сами увидите, какой мы урожай вырастили за год и чего добились.
Семен пообещал.
После концерта знаменитая трактористка уехала — ее ждала машина. А на следующий день освободителям города решено было показать окрестные села. По просьбе Семена группу авиаторов повезли в Старо-Бешево.
Что его туда тянуло, он и сам не понимал. Милая, приятная женщина, разумеется замужняя, добрая, чем-то напоминающая его тетю, у которой он жил мальчишкой. И пригласила она наверное ради приличия, а он и друзей уговорил. В душе он раскаивался за свой поступок, и все равно ему очень хотелось побывать на родине знаменитой женщины, еще раз увидеть ее, поговорить с ней.
Авиаторов встретили, как самых близких и дорогих гостей: во двор к Прасковье Никитичне собралось чуть не [114] все село, и каждый нес что-то для угощения освободителей. Прямо во дворе расставили столы, стали накрывать их.
Семен с грустью и восторгом смотрел на сельчан: исхудалые, загорелые, с потрескавшимися от непосильных работ руками, одеты в выгоревшие и латаные-перелатаные платьица, а лица светятся жизнерадостностью, оптимизмом, будто все невзгоды уже позади.
Когда приготовление к пиршеству завершилось, Семен увидел вошедшую во двор девушку. Они встретились взглядами, и ее глаза, черные, затененные длинными смоляными ресницами, робкие и любопытные, будто заворожили его, и он не мог ни сдвинуться с места,
ни произнести слова. В голове молнией мелькнула мысль: «Вот почему тебя тянуло так сюда».
Его выручила Прасковья Никитична. Она тоже увидела девушку, которая уже намеревалась повернуться и уйти, позвала ее:
— Проходи, Марксина. Чего ты напугалась?
Ее веселый тон вывел Семена из оцепенения.
— Это такие трактористки в вашей бригаде? — спросил он первое, что пришло на ум, лишь бы не молчать.
— Да, — гордо ответила женщина. — Марксина, моя племянница, была в моей бригаде. Одна из лучших трактористок. Теперь — студентка Алма-Атинского института. На каникулы приехала. Познакомьтесь.
Молодой майор протянул руку девушке.
— Семен. Золотарев.
Потом они сидели рядом за столом, Семен ухаживал за девушкой, что-то ей говорил. Впрочем, какую-то чепуху, ибо мысли его разбежались, и он никак не мог сосредоточиться, млел, как мальчишка. Необыкновенная красота Марксины, ее изящная фигура, чистый, как звон хрустального колокольчика, голос пьянили его больше, чем вино, он волновался, хотел сказать что-нибудь умное, значительное, но все слова улетучились из головы. Хорошо еще, что сама девушка взяла нить разговора, то о чем-то расспрашивала, то что-то рассказывала, он зачаровано слушал, все более восхищаясь ее знаниями. И все больше удивляясь: «Вот тебе и простая деревенская девушка!»
Вечером они втроем — за Марксиной пришел брат, они бродили по селу; Марксина рассказывала, как они здесь жили до войны, как эвакуировались в Ташкент, обрабатывали [115] там поля, и как она хотела обогнать в работе свою тетю Прасковью Никитичну.
На прощанье Семен пообещал Марксине, как только выпадет свободное время, приехать в село еще. Но встретиться им удастся лишь после войны — уже был получен приказ на перебазирование их штаба корпуса на другой аэродром.
Жизнь с того сентябрьского дня 1944 года у Семена стала будто бы иной. Он словно очнулся от какого-то тяжкого кошмарного видения. Нет, фашисты при одном упоминании по-прежнему вызывали у него гнев и ненависть, и он по-прежнему летал на боевые задания и громил их где только мог. И все-таки жизнь стала иной. Если раньше он ничего, кроме войны, вокруг не замечал, то теперь его волновали и краски осени, и томики стихов, чудом доставаемые товарищами, и мелодии аккордеона старшины Королева, который в свободные минуты играл для однополчан.
Семен писал Марксине часто, хотя раньше считал это занятием людей сентиментальных, любящих поворошить душу воспоминаниями; теперь же просиживал за посланиями все свободное время. Но старался писать сдержанно, корректно, подавляя рвущиеся на бумагу слова любви, очарования ее красотой, ее нежностью и... недоступностью.
А война, не утихая, гудела и катилась на запад, теперь уже туда, откуда она пришла. Семен Золотарев снова летал, водил полки и дивизии на бомбежку вражеских аэродромов, скопления войск и техники, железнодорожных узлов и морских портов.
24
Весна сорок пятого в Восточной Пруссии выдалась исключительно непогожей и слякотной: шел уже апрель, а дожди и снегопады не прекращались. Холодные северные циклоны сменялись теплыми южными, несущими туманы. Аэродромы раскисли и не то, чтобы взлететь самолетам, пройти по ним было трудно. А на пути наши войск встала неприступная доселе крепость Кенигсберг с непробиваемыми снарядами кирпичными башнями, с бетонированными подземными казематами, заводами, с глубокими ходами сообщения, соединяющими районы города [110] Аорты, каменные здания, оборонительные сооружения.
5 апреля командир корпуса пригласил Золотарева и поехал с ним в полк Омельченко.
— Завтра паши войска начинают штурм крепости Кенигсберг, — сказал генерал выстроившимся на стоянке летчикам. — Вы знаете, что это такое, и не мне объяснять вам, какие будут потери, если мы не поддержим наши наземные войска с воздуха. Вижу ваши недоуменные взгляды: как взлететь. Да, положение чрезвычайно трудное, аэродром раскис. Но надо, товарищи, взлететь.
— Надо, значит, надо, — Омельченко расправил свои богатырские плечи, давая понять, что он готов хоть сейчас выполнить боевой приказ. — И погодка идет нам навстречу — похолодало. К утру, надо полагать, подморозит, взлететь будет легче.
Генерал и многие летчики посмотрели на небо. Еще утром оно было хмурым, затянутым низкими рваными облаками, из которых сыпал временами снег с дождем. Теперь облака поднялись, посветлели, и в них то там, то здесь появлялись разрывы.
— Взлететь, может, и взлетим, а как сесть? — раздался чей-то вопрос.
— Сесть легче, — уверенно и с улыбкой ответил Омельченко. — Бомбы сбросим, горючее выработаем — самолет станет легче.
— Убедительно, — кивнул генерал. — Как говорят в таких случаях, ни пуха ни пера...
Генерал уехал. Семен Золотарев остался в полку — его самолет находился здесь, и
штурман решил принять участие в боевом вылете.
— Зря ты, Александр Михайлович, на мороз надеешься, — возразил командиру полка инженер. — Это тебе не весна в России. Вон даже штурмовики и те не рискуют...
— Это их дело, — нахмурился Омельченко. — А мы полетим, даже если Вселенная разверзнется. — Он сказал это таким непреклонным тоном, что Семен не усомнился подполковник выполнит приказ во что бы то ни стало. Но инженер не унимался:
— Вселенная-то не разверзнется, а вот шею себе кое-кто сломать может.
— Ну что ж, — махнул рукой Омельченко, — тогда я попробую первым. Думаю, она стоит не дороже тех, кто может погибнуть при штурме крепости, если мы их не поддержим... [117]
Утром 6 апреля действительно подморозило, но так слабо, что даже ноги продавливали ледяную корку. А на самолетах одних бомб собирались подвесить по полторы тонны.
Омельченко приказал подвесить на свой бомбардир0в. шик шесть ФАБ-250 и две сотки. Без взрывателей. Осмотрел самолет и полез в кабину. Штурмана и стрелков не взял, чтобы не рисковать ими...
Летчики с затаенным дыханием наблюдали, как тяжело, словно бы неохотно тронулся бомбардировщик со стоянки. Золотареву раньше не раз доводилось летать с Омельченко. Это был настоящий ас. В полк он пришел в первые дни войны и летал на самые ответственные задания — на разведку тылов противника, на уничтожение переправ, на бомбежку сильно прикрытых объектов: в какие перипетии он только ни попадал, но не зря он был до войны заводским летчиком-испытателем, и он всегда выходил из них с честью и приводил свой самолет на аэродром. Однополчане любили его за мастерство и мужество, за хладнокровие и смекалку, переживали за него больше, чем за себя.
Инженер полка стоял рядом с Золотаревым и молча кусал губы. Каждая жилка на его лице, каждая черточка выдавали внутреннее волнение, тревогу за летчика и за самолет.
Бомбардировщик надрывался моторами. Рев стоял такой, что земля дрожала под ногами. Колеса зарывались в вязкое месиво и, выворачивая темно-бурые пласты, оставляли за собой глубокие неровные борозды.
— Загубит машину! — вырвалось, как стон, у инженера полка.
До линии старта, откуда обычно начинали разбег самолеты, было метров двести, но бомбардировщик никак не мог преодолеть это расстояние. Его куда-то вело в сторону, колеса ползли юзом.
Внезапно самолет изменил направление, порулил не к линии старта, а на небольшой бугорок, что возвышался на краю аэродрома. Там земля по всей вероятности была потверже и взлететь будет легче. Действительно, самолет перестало заносить, и он порулил энергичнее. Лишь когда на самой вершине холмика моторы приутихли, словно делая передышку перед стартом, инженер тяжело выдохнул из груди воздух.
Но вот новый еще более мощный рев сотряс все вокруг. [118] Бомбардировщик двинулся с места и тяжело и медленно стал набирать скорость. Бежал он долго и упорно, Золотарев увидел, как снова напряглись лица однополчан. Давно надо было поднять хвост машины, чтобы уменьшить лобовое сопротивление, а Омельченко почему-то не делал этого — то ли боялся, что самолет скапотирует; то ли специально создавал больший угол атаки для увеличения подъемной силы и уменьшения нагрузки на колеса.
До конца аэродромного поля оставалось метров триста, там начиналось более вязкое место; скорость самолета достигла критического момента — ее не хватало для отрыва и вполне было достаточно, чтобы при малейшей оплошности летчика бомбардировщик перевернулся. А с таким грузом уцелеть летчику шансов было слишком мало.
Инженер полка смотрел за самолетом широко открытыми немигающими глазами и лицо его бледнело и покрывалось испариной.
Оставалось до конца летного поля 200, 100 метров. Инженер не выдержал и опустил голову. Золотарев тоже почувствовал, как и его голова клонится долу — видеть, как гибнет лучший летчик полка, командир, было выше его сил.
Вдруг вздох облегчения вырвался у кого-то, из груди. Золотарев поднял голову и чуть не вскрикнул от восторга: бомбардировщик парил над землей, медленно, но уверенно набирая скорость и высоту.
— По самолетам! Готовиться к вылету! — подал команду заместитель командира полка по политической части майор Казаринов.
Пока Омельченко летал по кругу, вырабатывая топливо, экипажи подготовили свои самолеты, проверили оборудование, подвесили бомбы; и как только командир сел, — а сделал он это тоже мастерски, — полку дали команду на вылет.
Взлет был неимоверно трудным, но все отобранные Омельченко 17 экипажей сделали, казалось, невозможное, и удар по крепости был таким сокрушающим, что наши наземные войска в первый же день штурма завладели окраинами города.
На второй день командир корпуса, поздравляя экипажи полка с успешным вылетом, спросил у Золотарева: Как, товарищ подполковник, хорошо рассмотрел город сверху? [119]
— Старался, товарищ генерал. Во всяком случае третью позицию по старой городской черте и коридор, соединяющий гарнизон Кенигсберга с войсками на Земландском полуострове рассмотрел.
— Молодцом! — похвалил генерал. — А сооружения откуда противник ведет огонь но нашим войскам?
— С большой высоты их не так просто увидеть, товарищ генерал...
— Вот и я так думаю, — кивнул командир корпуса, — А посему, слушай новый приказ. Пойдешь с пехотой, она уже оседлала окраину. Заберешься на крышу одного из домов и будешь наводить наши самолеты на наиболее важные цели, корректировать их бомбометание. Радиста с радиостанцией тебе уже подобрали...
25
Небо было черным и холодным. Звезды светили как-то по-особому, пронзительноярко, и их свет, отражаясь от островерхих черепичных крыш, казалось, холодит само сердце.
Семен Золотарев и радист обосновались у самой чердачной двери и, пока авиация бездействовала, по переменке уходили на чердак и согревались физзарядкой. А на углу дома — там крыша была немного покатее — расположились артиллеристы — капитан и радист.
Хотя стояло относительное затишье — и наши, и немцы набирались сил, чтобы с рассветом снова обрушить друг на друга шквал огня и тонны смертоносного металла, — Семен с нетерпением ждал утра: и холод его донимал, и хотелось быстрее сокрушить эту преградившую путь нашим войскам крепость.
То там, то здесь вспыхивали ракеты, освещая островерхие крыши, узенькие проемы улиц, — и наши, и немцы следили друг за другом, — раздавались короткие автоматные и пулеметные очереди.
Семен прислонился к дверному косяку, задумался. Как немцы ни упорствуют, а конец войны уже виден. Освобождены Венгрия и Польша, наши войска подошли к Вене, до Берлина осталось 60 километров. Доживет ли он, Семен Золотарев до Победы?.. Должен дожить. Ведь у него есть Марксина. Она пишет, что желает ему быть здоровым и невредимым, ждет его... Если бы она знала, [120] как он мечтает о встрече! Ее прекрасное лицо с удивительно тонкими совершенными чертами, густые, цвета вороньего крыла волосы, антрацитовый блеск глаз всплывает в воображении каждый раз, едва выдается свободная минута. Вспоминается ее ласковая теплая улыбка, чистый, земного напевный голос, нежное пожатие красивых, сильных, не боящихся труда рук. Интересно, что сейчас она делает? Наверное спит. А может, готовится к экзаменам. После их встречи она перевелась учиться в Москву. И видно он ей небезразличен — зачем бы ей тратить время на переписку. А письма ее теплые, душевные... Да, как хотелось бы дожить до победы. Разумеется, за чужие спины прятаться он не будет, но и без нужды подставлять фрицам голову тоже не стоит. Как вон те артиллеристы. Уже светать начало, а они разгуливают по крыше, как по собственной квартире, хотят до начала атаки все рассмотреть. А немцы тоже не слепые...
— Вам что, жить надоело? — решил приструнить их Золотарев.
— Не боись, авиация, — усмехнулся капитан. — Нам не впервые по крышам лазить. Фрицам сейчас не до нас...
Их разговор прервал вызов по радио:
— «Галерка», я «Харлы», как меня слышите?
«Харлы» — позывной командного пункта корпуса.
Этот же позывной, вспомнилось Семену, был перед войной на летно-тактических учениях. Тогда экипажи готовились к полетам, как на большой праздник. Теперь тоже в полках настроение приподнятое, все чувствуют близкий конец войны...
— «Галерка» хорошо вас слышит, — ответил радист.
— Готовьтесь к приему гостей. Через полчаса. Укажите столики.
— Вас поняли...
Разговор по радио словно послужил сигналом для артподготовки. С обеих сторон ударили орудия, минометы, пулеметы. Над головами корректировщиков засвистели снаряды. Столбы огня и дыма взметнулись совсем рядом. В нос ударил запах тротила.
Артиллеристы примостились на уголке крыши и стали давать команды своим батареям. Близкий грохот разрывов, вой снарядов и стрекот пулеметов заглушали команды. Семен, чтобы лучше видеть, куда будут падать снаряды, подполз к трубе и махнул своему радисту. Как ни осторожны они были, а их, видно, засекли: один снаряд [121] разорвался чуть пониже крыши, второй перелетел ее. Штурман и сержант невольно прижались к трубе.
— Что, авиация, на земле страшнее, чем на небе? — крикнул, улыбаясь, капитан-артиллерист. Семен хотел ему ответить, но не успел: там, на углу, где только что стоял
капитан, взметнулся огненный клубок, и ни капитана, ни его помощника не стало. Семен почувствовал, как на голове стянуло кожу и по лицу скатились холодные капли. И впрямь, здесь, на земле, а вернее на крыше, страшнее чем в небе...
Крепость уже клокотала, как вулкан. Наша артиллерия ударила так плотно и часто, что некоторые огневые точки врага сразу замолчали. Пошла и авиация.
— «Галерка», гости на подходе, укажите квадрат, — более конкретно запросил КП.
Золотарев окинул взглядом крепость. Солнце еще не взошло, и огненные смерчи ярко
озаряли каменные стены с черными проемами окон, откуда велась стрельба из пулеметов, автоматов и даже из легких пушек. Наиболее интенсивно враг оборонял западную окраину. И Семен передал:
— «Харлы», я «Галерка», ваша цель квадрат номер шесть. Квадрат номер шесть.
— Поняли, «Галерка».
И вот вскоре они появились над городом-крепостью. Шли клиньями по девять самолетов, строй за строем, крыло к крылу, как на параде. Семен, забыв об опасности, с восторгом смотрел на своих боевых товарищей. Красиво шли, грозно и бесстрашно. Зенитки открыли огонь, но строй не дрогнул, все также величественно приближался к городу.
Навстречу им с вышины мелькнули истребители. Семен нажал кнопку микрофона, чтобы предупредить друзей об опасности, как увидел несущихся наперерез «мессершмиттам» наших стремительных «Яковлевых». Небо распороли трассы, и вот уже чистую предутреннюю синеву вдоль и поперек измазали черные дымные полосы.
На высоте кипел бой, а ниже истребителей волна за волной шли бомбардировщики, штурмовики, земля клокотала, содрогалась, стонала, клубы дыма, гари и пыли поднимались ввысь, застилали небо, и взошедшее солнце не в силах было пробиться сквозь эту мглу.
Вражеский огонь заметно ослабевал, сужался и откатывался [122] к центру города, наши танки и пехота всюду виднелись на улицах.
Поздно вечером вернулся Семен в штаб корпуса и, доложив о выполнении задания, в первом же попавшемся домике, где обосновались летчики его родного полка, лег спать.
9 апреля «неприступный» форпост гитлеровцев Кенигсберг пал. Но до победы был еще целый месяц. Тридцать дней и ночей непрерывных жестоких боев на земле и в небе. Фашистские войска, отступая к последней своей цитадели и боясь мести советских воинов за прошлые злодейства, дрались с отчаянием обреченных. Но ничто уже не могло остановить советских воинов.
10 апреля Семен Золотарев на своем самолете в составе большой группы бомбардировщиков наносит бомбовый удар по Штеттину, 12 — по Штральзунду, 13 — по Эберсвальде, а с 16 апреля по 24 — по Берлину. 25 апреля Золотарев в составе дивизии вылетел в Пиллау, чтобы оттуда нанести бомбовый удар по прижатым к Балтийскому морю фашистским группировкам. Но удара уже не потребовалось; гитлеровцы начали сдаваться.
...Ранним утром 9 мая Семена разбудили непонятные возгласы и стрельба за окном. Он никак не мог разобрать явь это или сон, а вылезать в холодное полуразрушенное
помещение из-под меховой куртки никак не хотелось. И лишь когда хлопнула дверь, он поднял голову. В помещение вбежал дежурный и громовым голосом крикнул:
— Ура, товарищи! Победа!..
Победа! Почти четыре года советские люди, и не только советские — большинство людей планеты, — ждали этого дня. Сколько отдано жизней, сколько потеряно соотечественников, друзей, родных. Семен тоже не надеялся, что останется жив. Нет, ему, как и сотням его однополчан еще не верилось в это...
Победа! Мир!.. Неужто не будут больше за ним гоняться вражеские истребители, стрелять в него зенитки, пулеметы?
Он торопливо одевался. В комнату ввалилось уже более десятка боевых друзей. Они обнимали друг друга, целовались; у многих из них текли слезы. И Семен чувствовал, как соленая капля, скатившись со щеки, попала ему в уголки губ.
Он знал себя, знал, что не сентиментален — не плакал даже тогда, когда тяжело ранило командира экипажа и [123] друга Ваню Серебряникова, а потом в одном из воздушных боев «мессершмитты» расстреляли его подбитый бомбардировщик, и он рухнул вниз. Семен до земли провожал взглядом горящий самолет и видел, что никто из него не выпрыгнул. Сдержал он слезы и тогда, когда узнал о гибели братьев. И много было всяких случаев, когда сердце обливалось кровью, но Семен крепился, не плакал. А теперь... Теперь можно расслабиться, не сдерживать слез — ведь это слезы радости.
Победа! Победа!..
Марксине наверное и во сне не снится, что они скоро встретятся. Милая, чудесная!..
26
В Москву он приехал уже летом, солнечным июньским днем. Марксина жила с подругой у немолодой женщины, строгой и не очень-то доверчивой. Девушек дома не было, и женщина, внимательно осмотрев высокого летчика со Звездой Героя Советского Союза, полюбопытствовала:
— А кто же она вам будет, наша Марксиночка?
Семен смутился. Вопрос был так категоричен, что ответь он: «просто знакомы», женщина может закрыть перед ним дверь. И он ответил с улыбкой:
— Вот этот вопрос я и приехал выяснить из Германии.
— Вы — Семен Золотарев? — Потеплело лицо женщины.
— Да, — кивнул он, чувствуя, как волну сомнения л недоверия сменяет волна надежды и радости — Марксина рассказывала о нем даже хозяйке! Это кое-что значит.
Женщина пригласила его в комнату.
— Вы, наверное, устали с дороги. Девушки из Университета вернутся часа через два, не раньше; я приготовлю вам постель и вы отдохнете.
— Нет, нет, — остановил хозяйку Семен. — Я хорошо отдохнул в самолете — впервые летел за пассажира. Вы занимайтесь своим делом, а я поброжу по Москве. Зайду к вам, — он посмотрел на часы, — ровно в семнадцать.
— К пяти вечера девушки обязательно будут дола, — заверила его женщина.
Он не знал Москву — дважды бывал до войны в столице по несколько часов и дальше Красной площади не [124] ходил, — потому пошел пешком до метро, хотя до него было километра полтора, разглядывая многоэтажные дома, чистые улицы, ухоженные зеленые скверы. Ходили слухи, что немцы сильно бомбили Москву, но ни единого следа бомбежки Семен не увидел. Значит, наши летчики хорошо защищали свою столицу. А вот Берлину, этому логову, где замышлялись зверские планы, досталось по всем статьям, справедливой оказалась пословица: кто сеет ветер, пожинает бурю...
Потом он поехал на Красную площадь. Она показалась ему особенно красивой, величественной и незыблемой: брусчатка сталью отливала в солнечных лучах, кремлевская стена с зубчатым верхом неприступно заслоняла собой взметнувшиеся ввысь башни с рубиновыми звездами. И небо в этот день было чистое, ярко-голубое, с редкими белоснежными облачками, подчеркивающими ослепительную голубизну: будто и природа радовалась вместе с людьми и обеспечивала им проведение через два дня Парада Победы.
На квартиру к Марксине Семен вернулся, как и рассчитал, через три часа. Девушки действительно были уже дома и приготовились к встрече с ним — обе принаряженные, сосредоточенно-взволнованные.
Марксина стояла будто окаменевшая, чуть подавшись вперед, смущенно улыбаясь. Подруга и хозяйка стояли чуть в стороне, с интересом наблюдая за ними.
Семену так хотелось обнять подругу, сказать ей самые хорошие слова... Но он лишь протянул руку, сказал просто:
— Здравствуй!
— Здравствуй, Сеня, — ответила она, облегченно вздохнув, будто он снял с ее плеч непосильную тяжесть. — Что же ты не предупредил заранее? — посетовала она. — Мы не ждали... Сегодня вот билеты в театр взяли. — Она взглянула на часы. Шел шестой час, и он понял, что им
надо скоро уходить. Ради него, конечно, могла бы и пожертвовать театром... А что они будут делать, куда отправятся?..
— Что вы решили посмотреть?
— «Анну Каренину», во МХАТе.
— Возьмите меня с собой.
— С удовольствием, но, — Марксина замялась, — у нас только два билета, а достать перед спектаклем в Москве не так-то просто. [125]
— Ничего, попробуем...
Спектакль они смотрели вместе. Потом, проводив подругу домой, бродили по улицам, вспоминали Старо-Бешево, знакомство, говорили об учебе, о ближайших планах Марксина мечтала после окончания университета поехать в родное село и учить малышей.
— А какая мечта у тебя? — спросила она. Действительно, какая? До сегодняшнего дня он не задумывался об этом. Когда воевали, мечтал об одном — быстрее разбить фашистов и зажить мирной жизнью, отоспаться, отдохнуть. И вот он мир. А оказывается, теперь этого
мало... Марксина мечтает окончить университет, учить и воспитывать мальчишек и девчонок. Он еще перед войной окончил училище, является заместителем главного штурмана корпуса, инструктором по радионавигации. Тоже будет учить и воспитывать молодых воздушных воинов... И все-таки этого мало. Надо думать о будущем. И он ответил:
— У меня мечта — окончить воздушную академию. Это, так сказать, минимум. А потом... — Он остановился и привлек ее к себе.
27
Говорят, нет крепче дружбы, закаленной в огне боев, проверенной испытаниями, когда на весах судьбы лежали честь и бесславие, жизнь и смерть...
После войны и службы в армии судьба разбросала боевых друзей в разные концы нашей страны, но почти каждый год они встречаются либо в Москве, в Центральном Доме Советской Армии, либо в родном полку. Их осталось не так много и наверное потому эти встречи особенно дороги. В полку давно уже нет ветеранов войны, и самолеты не те, и многое другое изменилось неузнаваемо, и все равно осталось что-то родное, близкое, незабываемое — ведь здесь, несмотря на трудности, прошли лучшие их жизни — молодость...
В 1980 году, полк отмечал 40-летний юбилей. На праздник были приглашены ветераны. Приехали бывший командир полка полковник в отставке А. М. Омельченко, его заместитель по политической части Ф. П. Казаринов, дважды Герой Советского Союза генерал-лейтенант авиации в отставке П. А. Таран, Герои Советского Союза [126] Ф.Ф. Дудник, Я. И. Штанев, Ф. П. Артемьев, А.Ф. Фролов, бывший инженер полка Н. Д. Тимошков, инженеры эскадрилий Е. В. Пономаренко, В. И. Штилевский, Г. С. Цыганков. С некоторыми однополчанами Семен Золотарев не виделся с тех пор, как был откомандирован из полка с должности начальника штаба в распоряжение главного штаба Ракетных войск стратегического назначения. Мечты его осуществились: он окончил Военно-Воздушную академию, женился на Марксине. Служил до 1966 года, теперь тоже в отставке...
Заметно, очень заметно постарели ветераны — поредели и инеем покрылись волосы, лица избороздили морщины. Время! Зато какими молодцами на их фоне выглядели преемники, нынешние защитники воздушных рубежей нашей Родины, продолжатели славных боевых традиций. Стройные, подтянутые, в новеньких парадных мундирах. Говорят, по внешнему виду судят и о содержании. Правду говорят. Многие авиаторы полка имеют высшее образование, их высокое летное мастерство подтверждают знаки воинской доблести — 1 и 2 класс! Полк на протяжении ряда лет является в округе передовым.
Побывали ветераны в казармах, в ленинских комнатах, в столовых. Всюду — образцовый порядок, идеальная чистота.
Сильное впечатление произвел на ветеранов полковой Музей боевой славы. Свято чтят наследники память о героях, отдавших жизнь за счастье Отчизны. На стенах — портреты, фотографии, выписки из документов. Местные художники даже создали небольшую диораму о подвиге экипажа младшего лейтенанта И. Т. Вдовенко... Довелось
ветеранам побывать и на полетах. Стремительно, с громовым раскатом уносились в ночное небо сверхзвуковые ракетоносцы и буквально в считанные секунды скрывались в темноте. Таких не просто истребителю перехватить, и ракете догнать...
Уезжали из полка гвардейцы-фронтовики довольные: наследники их ратной славы надежные!
Комэск
Майор Кочетов, выключив моторы самолета, вышел из кабины и нелегкой походкой направился к взлетно-посадочной полосе, на ходу доставая трубку. [127]
«Опять недоволен», — штурман капитан Смолин озадаченным взглядом провожал длинную, сутуловатую фигуру командира эскадрильи.
Кочетов остановился, прикурил, не выпуская трубки из тонких, плотно сжатых губ, не мигая уставился в одну точку. На посадку шел самолет. Он быстро приближался. Смолин по почерку узнал своего друга Петра Нечитайло, самого отчаянного в эскадрилье летчика.
Самолет снизился далеко от взлетно-посадочной полосы и пошел над аэродромным полем на высоте не более одного метра, поднимая за собой клубы пыли. У посадочного «Т» гул внезапно оборвался, колеса коснулись черной выбитой дорожки.
Кочетов выпустил густой клуб дыма, глаза его снова устремились к четвертому развороту, где на посадку заходил еще один самолет.
Смолин так и не понял — доволен комэск «оригинальной» посадкой Нечитайло или нет. Лицо его не выражало ни восторга, ни огорчения.
Майор Кочетов прибыл в эскадрилью всего две недели назад, но и за это время все в эскадрилье успели почувствовать его характер. А характер этот предопределяли некоторые особенности. Во-первых, Кочетов прибыл из школы, где обучал курсантов, и наверняка не имел ни одного боевого вылета, тогда как его подчиненные совершили их уже не по одному десятку. Во-вторых, что более всего огорчило летчиков, стал наводить в боевой эскадрилье школьные порядки: заставил командиров экипажей в жару сидеть в классах и изучать район полета, конструкцию самолета, проводил розыгрыши и разборы полетов, и в-третьих, что больше всего возмущало летчиков, не считался с их заслугами: для него были все одинаковы — и воевавшие уже два года, и только прибывшие из школ.
Когда последний самолет зарулил на стоянку, Кочетов приказал своему заместителю построить экипажи.
Он прошелся перед строем, заложив руки за спину глядя в землю, отчего казался еще сутулее.
— Плохо. Очень плохо. — Голос его сухой, хрипловатый. — Если так будем собираться, перестраиваться, посбивают, как ворон. — Он, не поднимая головы, вдоль строя, медленно переставляя обтянутые узкими бриджами ноги. На правом фланге напротив Смолина Кочетов остановился.
— Где ваш бортжурнал? [128]
Смолин протянул желтоватый лист.
Кочетов бегло просмотрел записи.
— Почему не все записано? Во сколько мы отошли от Покровского? — Строгие глаза комэска смотрели холодно, непреклонно.
Смолин молчал.
— Плохо, очень плохо. — И пошел дальше. — Штурману эскадрильи и не знать район полета! Через пять дней буду принимать зачеты... У всех.
— Да что у нас — школа, что ли? — вырвался недовольный голос Нечитайло.
Кочетов не поднял головы, дошел до конца строя, повернулся и пошел обратно.
Напротив Петра он остановился.
— Кстати, кто вас учил снижаться на моторах?.. Без «газа» рассчитать не можете? Завтра дам провозные. А за осуждение действий командира на первый раз объявляю выговор. Ясно?
— Ясно. — Нечитайло с нескрываемым неудовольствием смотрел ему в глаза.
— Когда мы на фронт полетим? — раздался еще чей-то голос.
— Когда? — Кочетов почесал свой мефистофельский подбородок. — Когда летать по-настоящему научимся, — он взглянул на часы. — В пятнадцать ноль-ноль всем явиться на разбор полетов. Все свободны.
После месяца кочетовской «академии» эскадрилья прибыла на фронт, приступила к боевым действиям.
В тот день небо словно поблекло от жары. Вверху оно было бледно-голубым, а к горизонту спускалось пепельной дымкой. На земле — пи клочка зелени: всюду — серые, желтые, черные квадраты, будто все выжжено войной. Несмотря на то, что самолет летел на 3 тысячах метрах, духота чувствовалась и здесь. В кабине пахло резиной и эмалевой краской. У Смолина разболелась голова, ломило в надглазных пазухах. Давала знать рана, полученная полгода назад. Смолин прислонился к борту кабины, но прохлада не приносила облегчения. Металл, казалось был таким же горячим, как и лоб штурмана. При подходе к цели в воздухе все чаще вспыхивали разрывы, но Смолин не обращал на них внимания. Хотелось закрыть глаза и забыться, но командир ни на минуту не оставлял [129] его в покое: он спрашивал то о населенных пунктах, которые пролетали, то о скорости и направлении ветра, то заставлял считать, сколько на станции эшелонов.
«Екает сердечко, — подумал о Кочетове Смолин. — Это тебе не школа!»
Штурман не мог простить командиру того случая, когда Кочетов при всех отчитал его. Правда, с тех пор стычек между ними не повторялось, Кочетов даже стал называть своего штурмана по имени и отчеству, но Смолин знал, что стоит ему в чем-либо допустить оплошность то вместо «Юрий Петрович» он услышит негромкое, но до предела отчетливое: «капитан Смолин»...
— Юрий Петрович, — раздалось в наушниках, — посмотри-ка вниз. Не кажется тебе, что для такой маленькой станции слишком много эшелонов? Отметь у себя на карте.
Смолин посмотрел вниз. Почти все железнодорожные линии были заняты длинными составами вагонов. У некоторых дымили паровозы.
«Дать бы по ним, — подумал Смолин, — да с таким педантом разве договоришься. Наверняка, скажет, что у нас другое задание...»
— Дальность до цели? — спросил Кочетов.
— Восемьдесят километров, — без промедления ответил штурман.
— Повнимательнее следите за воздухом!
Смолин окинул небо взглядом. Слева и справа, за тройкой Кочетова, летели звенья Мельникова и Лаптева. Вся эскадрилья была в воздухе. Бомбардировщики шли плотным строем.
«Как на параде», — не без удовольствия отметил Смолин. На душе полегчало, даже боль в голове будто ослабла.
— Командир, сзади двенадцать «мессершмиттов», — доложил стрелок-радист, — дальность три километра. Идут на сближение.
— Перестроиться в правый пеленг! — коротко приказал Кочетов.
— Может, сбросим бомбы на станцию? — предложил Смолин. — Все же их двенадцать...
— На станцию бомбы не бросать! — властно скомандовал Кочетов. — У нас другое задание.
Левая тройка бомбардировщиков скользнула вправо [130] и через минуту Смолин увидел ее позади тройки Лаптева. Все десять самолетов шли теперь в плотном пеленге.
— «Мессеры» заходят в атаку! — продолжал докладывать стрелок-радист.
— Левый круг! — голос Кочетова был таким же: сухим, властным и спокойным.
Застучал пулемет, отдаваясь мелкой дрожью на обшивке. Через секунду справа
брызнула тонкая бледно-желтая струйка — теперь стрелял фашист. Вскоре Смолин увидел и его: тонкое осиное брюхо с распластанными крыльями мелькнуло в нескольких метрах. Отчетливо были видны черные кресты, желтые концы крыльев.
За первым фашистом проскочил второй, третий. «Мессершмитты» отворачивали для повторного захода.
Круг бомбардировщиков к тому времени замкнулся. Фашистские истребители метались со всех сторон, пытаясь разорвать его, выбить хотя бы одно звено этой образовавшейся стальной цепи. Но не так легко было поймать в перекрестие все время меняющую направление цель, тем более в кольце не было мертвого пространства, откуда можно было бы зайти: бомбардировщики удачно поддерживали друг друга огнем. На глазах у Смолина задымил один «мессершмитт» и пошел к земле.
Только теперь штурман оценил все преимущество такого строя и умение быстро перестраиваться. Не зря комэск добивался этого.
Девятка между тем описывала круги ближе и ближе к цели. Смолин посматривал на часы. Скоро у истребителей кончится горючее и они вынуждены будут уйти.
Пара «мессершмиттов», размалеванная черепами, все яростнее бросалась в атаку, и как понял Смолин, цель ее была — самолет Кочетова. При очередном выходе из атаки штурман пустил ей вслед длинную очередь.
— Юрий Петрович, поспокойнее, — посоветовал Кочетов — Очереди делай покороче.
Смолин смахнул с лица пот. В лобной части головы боли усиливались, глаза застилала
желтая пелена.
«Мессершмитты» снова мелькнули рядом. Выйдя чуть вперед, стали разворачиваться. Смолин прильнул к пулемету. Он не чувствовал, когда нажал на спусковой крючок: боль в голове и злоба к обнаглевшим фашистским летчикам взвинтили его до исступления. Опомнился он когда увидел падающий размалеванный «мессершмитт». Но [131] Смолин не знал, кто его сбил: с других самолетов стреляли тоже.
— Хорошо, Юрий Петрович! — похвалил майор Кочетов.
Ведущий истребитель развернулся влево и, обнаружив, что ведомый сбит, понесся на самолет Кочетова в лобовую. Смолину делиться мешало солнце, резало глаза. Превозмогая усилившуюся от яркого света боль, Смолин все же поймал в прицел силуэт истребителя и нажал на спуск. Но знакомой дроби не услышал. «Кончились патроны», — понял штурман.
А истребитель приближался. Казалось, сама смерть неслась навстречу. Стремительно, неотвратимо. Смолин не отрывал глаз от распластанных быстро растущих крыльев, он чувствовал, как наливаются кровью зрачки, на лбу выступила испарина. Вдруг крылья стали
блекнуть в желтом, а затем в сером свете. Мгновение — л все вокруг стало черным... «Это конец», — промелькнула молнией мысль.
Но почему слышен гул моторов, короткие очереди?.. Смолин ощупал себя: руки, грудь, лицо. Все было на месте, реальным. Боли в голове были по-прежнему нестерпимы.
— Командир, уходят! — радостно крикнул стрелок-радист.
— Юрий Петрович, курс!
Знакомый резкий голос майора Кочетова... Значит, жив. Смолин стал тереть глаза. Но кроме черноты ничего не увидел.
— Командир, ничего не вижу. Что-то с глазами. Ты ранен? — тревожно спросил Кочетов.
— Нет. Это старое. Терпеть можешь?
— Могу. Но бомбить...
— Знаю, — прервал Кочетов. — Справлюсь сам... Смолин сидел неподвижно, вслушиваясь в монотонный гул моторов. Временами доносились глухие удары, где-?0 рядом рвались снаряды. Мучительно было ничего не видеть и не знать, где находишься, что происходит вокруг. Смолин попытался мысленно восстановить ориентировку-
Истребители атаковали их у села Жлобинка. Бой длился около пятнадцати минут. За это время они пролетели более двадцати пяти километров. Минуты четыре прошло с момента потери зрения. Теперь уже летели по прямой еще плюс двадцать километров. Под самолетом должна быть...
— Командир, излучину реки видите?
— Вижу. Прямо по курсу.
— Через четыре минуты откроете бомболюки.
— Ладно, не волнуйся, все будет в порядке. ...Зрение возвращалось к Смолину медленно. Месяц он лежал с повязкой на глазах, потом повязку сняли, и первое, что увидел Смолин, было солнце. Оно висело в окне, близкое и яркое. Таким Смолин видел его еще мальчишкой сквозь закопченное стекло. Все остальное: оконная рама, цветы на подоконнике просвечивались словно через черную вуаль.
— К тебе пришли товарищи, — сказал доктор. — Сегодня им можно пройти сюда. Хочешь с ними поговорить?
— Товарищи? Спасибо, доктор!
Военврач кивнул, и женщина в белом халате вышла.
Через минуту палата наполнилась тонким запахом эмалевой краски, свежего ветра и полевых цветов. Такой запах Смолин всегда ощущал в кабине самолета.
Летчиков было шестеро. Они окружили Смолина и трясли ему руку, расспрашивали о здоровье. Но Смолин их не слушал. Глаза его рассеянно блуждали по сторонам. Было похоже, что он не видит, а если и видит, то настолько плохо, что никого не узнает.
Летчики тревожно переглянулись.
— Здорово, дружище, — Нечипайло протянул Смолину букет полевых цветов. — Не узнаешь, друг? Это я — Петька!
— Узнаю, узнаю, — забирая цветы, негромко ответил Смолин, впервые за две недели щедро улыбаясь, — А где... командир?
— Майор Кочетов? Ты о нем спрашиваешь? Не беспокойся, жив и невредим наш комэск. Привет тебе передавал, сказал, что зайдет после полета: он срочно полетел на Разведку.
В груди Смолина расплылась приятная теплота.
— Спасибо вам, друзья, за добрые вести.
Последний полет
Самолет падал, и Алексей слышал, как сквозь пробоины истошно свистит ветер. [133]
Да, надо прыгать. Каждая секунда промедления может стать роковой: пушки «мессера», видно, перебили управление — что Алексей ни предпринимал, не помогало. Истребитель стремительно несся к земле, Алексея бросало из стороны в сторону.
Надо сбросить фонарь кабины. Поднять руку и потянуть рычаг замка. Потом перевалиться через борт, на внешнюю сторону, как учил инструктор. Надо спешить!
Алексей поднял руку и вскрикнул от боли.
— Ты чего это? — толкнул его в бок сосед по нарам лейтенант Петрик.
— Сон страшный приснился. — Алексей тряхнул головой...
— Вижу. — усмехнулся Петрик. — Зачем ты казнишь себя? Кому нужно твое рыцарство? Вылечись, а потом летай сколько угодно.
— Я не больной.
— А корсет для стройности фигуры носишь? Или боишься — на тебя войны не хватит? Фашисты вон сколько сил сосредоточили под Курском! Реванш за Сталинград хотят взять.
— За Сталинград у меня с ними особый счет.
— Много от тебя проку с твоей засупоненной спиной.
— Ну это еще посмотрим.
— И смотреть нечего. Утром доложу командиру. Хватит голову морочить: «Я чувствую себя отлично!» А ночью от боли зубами скрипит.
Заворочался еще один летчик, и Петрик замолчал. Его решительный тон обеспокоил Алексея. Петрик давно грозился доложить командиру, что по ночам он не спит — болят раны. Но раньше Петрик просто припугивал, а теперь предупреждал серьезно.
— Командир и без тебя отправляет в госпиталь на комиссию, — примирительно шепнул Алексей. — Сегодня — последний полет.
— Не сегодня, а вчера был, — отозвался Петрик.
— Послушай, Петря. Ты понимаешь — последний? Может быть, навсегда. Нашим эскулапам была б причина...
Петрик молчал.
— И потом — все, лечиться, — заверил Алексей. — Согласен?
Петрик не ответил. Значит, все в порядке. [134] Алексей сделал вид, что засыпает. А спина по-прежнему ныла. Да, больше ему летать не дадут. Командир полка подполковник Стародубов относился к Алексею с особой симпатией и вниманием, но и он, видно, догадывался о его недуге. Да и как не догадаться — Алексей на скелет стал похож. Вчера Стародубов предупредил, что в последний раз берет его на боевое задание.
Последний полет. Если бы командир знал, что значат эти полеты для Алексея! Если бы не летать, Алексей, наверное, не поднялся бы с постели. Только там, в небе, он забывал о боли.
После полетов Алексей иногда доставал кисти и краски и рисовал.
Ему часто вспоминался отец, высокий, широкоплечий, бесстрашный. Мать, провожая его в полеты, не раз говорила:
— Ты у меня самый сильный, самый лучший.
Лишь однажды она промолчала, провожая его в длительную командировку. Она долго смотрела в глаза отца, и лицо ее было печально. Поцеловала мужа долгим прощальным
поцелуем и подозвала Алексея. Отец старался быть веселым, но в глазах его тоже таилась грусть. Он хлопнул Алексея по плечу и сказал серьезно:
— Вернусь я, наверное, нескоро. Ты уже взрослый и будь умницей. Слушайся мать, учись старательно. Занимайся спортом.
Алексей и предположить не мог, что ото был их последний разговор. Разве мог он подумать, что его отца может кто-то победить в небе. На воздушном параде в Москве он крутил такие фигуры высшего пилотажа, которые не всем даже опытным летчикам были по плечу. Алексей во всем хотел быть похожим на отца.
В то памятное утро он встал после двухнедельного приступа малярии. Чувствовал себя лучше и взялся за краски. В изостудии был объявлен конкурс. Алексей решил написать картину уборки урожая. Недалеко от гарнизона, в соседнем селе, колхозники косили рожь. Алексей ходил в поле и делал наброски.
До открытия выставки оставалось пять дней. Соперники у Алексея были опытные, но руководитель изостудии Петр Ионыч хорошо отзывался о его картине.
Алексей заканчивал картину, когда в прихожей прозвучал звонок. Мать открыла дверь. Вошел военный. [135] Алексей знал всех летчиков из части, где служил отец, но этого раньше не видел.
Лицо матери сразу изменилось. Военный посматривал то на нее, то на Алексея, теребил в руках пилотку. Наконец мать немного успокоилась и предложила ему стул. Летчик сел. Не торопясь он стал рассказывать, что был вместе с отцом Алексея, Андреем Вербой, в последней командировке.
— Что с Андреем? — охрипшим голосом спросила мать.
Военный опустил глаза:
— Погиб Андрей.
Мать не заплакала, не схватилась за сердце или за голову, как делают многие в подобных случаях, она словно окаменела, сидела неподвижно, отрешенно глядя на человека, принесшего в дом тяжелое известие.
— Он был настоящим летчиком, — после небольшой паузы сказал военный. — Герой. Нас было трое. А их около тринадцати. Четырех мы сбили. Двух из них Андрей. Потом загорелся его самолет. Он выпрыгнул. Внизу были фашисты. Андрей отстреливался до последнего патрона. Живым в руки не дался. Об этом мы узнали от республиканцев и от пленного фашистского офицера.
Летчик рассказывал еще что-то, но Алексей понимал плохо. «Так вот куда уехал отец, — думал он. — Он сражался в Испании, а мы ничего не знали».
Когда летчик смолк, мать встала и пошла, шатаясь, в свою комнату. Лицо ее, молодое и красивое, осунулось в один миг.
Военный поднялся, достал из кармана гимнастерки конверт и протянул Алексею.
— Возьми. Это от отца.
Алексей разорвал конверт: там лежали фотографии матери и его и орден Красного Знамени.
Алексею казалось, что он видит страшный сон — незнакомого летчика, разом постаревшую мать, фотокарточки, орден... Разве так бывает в жизни?! Но орден был твердым и холодным, пальцы отчетливо ощущали его. Явь. Страшная, жестокая явь. Нет больше отца, самого любимого, самого дорогого человека...
Военный ушел. Мать лежала, уткнувшись лицом в подушку, не подавая признаков жизни. И Алексею стало жутко. Он стоял посередине комнаты, не зная, что делать. [136] Мать застонала. Алексей подошел к ней и обхватил за плечи.
— Не надо, мама, — попросил он умоляюще. — Никто даже не видел, как папа погиб...
Мать подняла голову, в ее глазах было такое отчаяние, что Алексей чуть но
разрыдался.
— Не надо, мама. Мы им отомстим. Я стану летчиком...
Мать покачала головой.
— Нет, — сказала она тихо, но непоколебимо. — Никогда!
И Алексей даже не подумал возразить.
Картину он в тот же день положил в чулан. Он злился на себя: не нашел ничего лучшего — рожь, лошадки, синее небо. А там, в этом синем небе, шла битва не на жизнь, а на смерть. Отец уехал в Испанию добровольно. Поехал бороться за свободу и счастье людей. Вот тема...
На другой день он снова взялся за кисти. Сюжет был продуман: в мутном от жары и гари небе кипит воздушный бой между краснозвездными и фашистскими самолетами. А на земле, приподняв голову и устремив взгляд в небо, лежал истекающий кровью русский летчик.
Алексей покажет летчика крупным планом, чтобы видны были потрескавшиеся от жажды губы, опаленное огнем лицо. Но главное глаза. В них люди должны прочитать и любовь к небу, и ненависть к врагам, и жажду победы...
...Поясница ныла нестерпимо, временами Алексей чуть ли не терял сознание. Он старался заглушить боль воспоминаниями.
...Небо еще не очистилось от звезд. Алексей, поеживаясь от утренней прохлады, стоит на дороге, поджидая автомашину. До аэроклубовского аэродрома более двадцати километров, и курсантов возят туда на машине. Обратно — сегодня Алексей летит первым и рано закончит полеты — он рассчитывает уехать на попутной. Надо готовиться к экзаменам. Последний год учебы и в художественном училище и в аэроклубе. Мать не знает, что он занялся этим рискованным делом. Зачем тревожить ее напрасно.
...Воскресенье. Улицы пустынны и тихи. Люди спят, сегодня им некуда торопиться. Подходит машина с крытым [137] кузовом. Доносятся веселые голоса. Алексея подхватывают несколько сильных рук. Курсанты шутят и смеются, не зная, какое горькое известие ожидает их на аэродроме.
Полеты в тот день не состоялись, хотя машины были расчехлены, моторы опробованы. Командир первого отряда капитан Сиволоб, низкорослый крепыш, построил весь летный и технический состав и отдал рапорт начальнику аэроклуба майору Ивашкину.
Товарищи, — глухо заговорил майор, — сегодня на рассвете на нашу страну напала Германия...
Война.
Фонтаны разрывов, пожары, люди с перекошенными от страха лицами, затянутое дымом небо, пикирующие самолеты с крестами на крыльях... «Год 1941». Так назвал он свою первую картину о войне.
...Аэродром. Чистое небо. Замерли в строю курсанты. Перед ними — высокий человек в темно-синей гимнастерке и таких же бриджах. Курсанты повторяют за командиром слова клятвы. «Клятва на верность Родине».
...Черное небо, иссеченное лучами прожекторов. В перекрестии — силуэт самолета и рядом разрывы. «Конец стервятника».
...Широкая река с длинной лентой понтонного моста, по которому, как черные жуки, ползут машины, танки, самоходки с крестами. А над ними — два краснозвездных самолета в крутом пике. Еще миг — и участь фашистов решена. «По переправе».
...Багряное небо. Один за другим, будто стая ворон перед ненастьем, кружатся самолеты. Желтые трассы тянутся от одного к другому. Один крестоносец уже закончил бой и с черным шлейфом несется к земле. «Схватка»...
Картины, картины, картины. Все, что Алексею доводилось видеть, он запечатлевал на полотне. Небо, самолеты. Самолеты, небо. Где бы Алексей ни был, он не расставался с кистью, рисовал и рисовал. Рисовал, когда после окончания аэроклуба вместе с товарищами учился в военном летном училище. Рисовал, когда летом 1942 года попал на фронт под Сталинград. Трудное было это время. Армады фашистских стервятников днем и ночью бомбили город, передний край наших войск. Советским истребителям приходилось делать по пять-шесть боевых вылетов в сутки. [138]
Молодых летчиков на задания пока не посылали, обучали их искусству боя над своим аэродромом. Алексей выкраивал свободные минуты и рисовал. Его картины висели в столовой, в штабе, в землянках. Командир полка майор Стародубов, служивший ранее под началом отца Алексея, благоволил к сыну командира, юному и застенчивому сержанту, способному художнику. Он создавал ему благоприятные условия для творчества и старался как можно меньше загружать служебными, кроме полетов, делами. А когда настало время лететь на боевое задание молодым, майор включил Алексея в резерв. Алексей запротестовал.
— Сержант Верба, в армии приказ командира не обсуждают, — отрезал майор.
— Но я в настоящее время военный летчик, а не художник. И в таком случае с сегодняшнего дня не возьму кисть в руки.
Стародубов понял, что характер у этого юноши отцовский. И он изменил тактику.
— Пойми, мне нужны резервные летчики. Успеешь, навоюешься еще.
— Что толку рисовать картины воздушных боев, надо самому участвовать в боях! — не сдавался Алексей.
Майор промолчал.
— Хорошо. Я сам проверю, чему ты научился в небе, и тогда приму решение...
Первым взлетел Алексей. Набрал высоту над аэродромом и увидел, как начал разбег
самолет командира. Алексею была дана полная инициатива атаковать из любого положения и на любом этапе, даже на взлете. Но сержант не пошел на это, решил драться на равных. С земли за ними наблюдали все, кто находился на аэродроме, и желание победить еще больше овладело Алексеем. Он выждал, когда истребитель командира достиг равной с ним высоты и пошел в атаку, в лобовую. Но Стародубов энергичным маневром уклонился и боевым разворотом продолжал набирать высоту. Алексей погнался за ним. Небольшой доворот, и хвост истребителя командира показался в прицеле. Но не успел Алексей поймать его в перекрестие, как самолет, сверкнув на солнце, перевернулся. И камнем понесся вниз.
Алексей был готов и к этому — он знал, что командир мастер на неожиданные маневры, и неотрывно следил за его самолетом.
Они носились друг за другом, то выписывая петли и [139] полупетли, то переходя на виражи и боевые развороты. От перегрузки у Алексея потемнело в глазах, но он еще настойчивее бросался в атаки, от которых Стародубов каждый раз уходил и атаковал сам. И тоже безуспешно.
Затем командир покачал крыльями. Бой закончен. Алексей еле сдерживал радость, когда шел получать замечания.
Лицо Стародубова было суровым, но блеск глаз выдавал, что он доволен.
— В общем, ничего. Готовься к заданию. Полетишь моим ведомым...
Они взлетели на рассвете двумя нарами — Стародубов с Алексеем и командир первой эскадрильи капитан Пронюшкин с лейтенантом Тенадзе. Все, кроме Алексея, опытные фронтовые летчики, имеющие боевой счет. Алексею было и страшно, и любопытно. Каким будет этот его первый, а может, и последний бой? Майор Стародубов любивший пошутить перед вылетом, в то утро был хмур и молчалив. Лишь перед тем, как сесть в кабину истребителя, подошел к Алексею и сказал с улыбкой:
— Ну вот, летим... за сюжетами для картин. Смотри, не отрывайся от меня.
Внизу показалась Волга, а за ней — затянутый дымом Сталинград. Издали он походил на извергающийся вулкан: то там, то здесь тянулись к небу клубы дыма с языками пламени и долго не гаснущими искрами. На высоте дым растекался и, перемешиваясь, образовывал грязные облака. Город горел, обстреливаемый и бомбардируемый днем и ночью.
Едва перелетели реку, Алексей заметил над облаками самолеты. Стародубов качнул крыльями и, продолжая набирать высоту, повел четверку к заходящим на бомбежку «юнкерсам». Их было много, около сотни. Шли плотным строем. Вокруг них вспыхивали шапки разрывов, по самолеты продолжали идти ровно, как на параде. и разрывы снарядов не причиняли им никакого вреда.
Расстояние между четверкой истребителей и «юнкерсами» быстро сокращалось. Алексей чувствовал, как напряглись нервы и замерло сердце.
Фашисты открыли огонь по истребителям. Но то ли было уже поздно, то ли Стародубов умело выбрал маневр, ни одна трасса не угодила в цель.
Вот уже отчетливо видны желтые концы крыльев вражеских самолетов, головы стрелков и летчиков. Стародубов [110] нацелился на ведущего группы. Алексей решил атаковать его правого ведомого и поймал силуэт в перекрестие. Уже можно было открывать огонь, но пулеметы командира молчали, и Алексей, держа палец на гашетке, ждал сигнала. Вдруг откуда-то сверху ударила очередь. Алексей мгновенно метнул туда взгляд и увидел несущегося наперерез командиру «мессершмитта». Он рванул на себя ручку управления, истребитель круто взмыл вверх. «Мессершмитт» шарахнулся в сторону. Но мимо Алексея пронесся второй фашист, и Алексей бросился за ним, чтобы не дать ему возможности атаковать командира.
Ведущий «юнкере» уже горел, а Стародубов боевым разворотом заходил на повторную атаку. «Мессершмитт» не отставал, выжидая удачного момента. Надо было помешать ему. Алексей поймал силуэт в перекрестие прицела. В это мгновение справа и слева сверкнули трассы. Сзади враг. Ручка управления от себя — и истребитель выйдет из-под удара. Но тогда впереди летящий «мессершмитт» откроет огонь по командиру. И Алексей нажал на
гашетку. Он видел, как кучно и точно пошли трассы его пулеметов, но что стало с фашистом, досмотреть не успел. Спину и ногу обожгло, в глазах поплыли желтые круги. Истребитель падал, переворачиваясь с крыла на крыло, будто ввинчиваясь в грязные облака, набегающие слой за слоем. Мотор работал с перебоями, то захлебываясь, то завывая от натуги.
Алексей отклонил ручку управления и педали против вращения. Истребитель стал медленно выравниваться. Мотор заработал ритмичнее. «Курс девяносто градусов, — словно сквозь сон неслись мысли. — Строго на восток. Перетянуть через Волгу, а там свои».
Мотор снова поперхнулся. Чтобы не потерять пространственное положение, Алексей стал пилотировать по приборам и только тут обнаружил, что многие из них не работают.
Грязные облака оборвались, и Алексей увидел внизу поле, вспаханное снарядами и бомбами. Город остался в стороне. Надо довернуть вправо. Каждое движение причиняло нестерпимую боль, сознание туманилось, глаза застилала темная пелена. Мотор окончательно заглох, и истребитель понесся к земле. В траншеях виднелись люди.
Свои или фашисты? Правый берег Волги пока еще наш...
Если бы заработал мотор. [141]
Но мотор молчал. Свистели лопасти, раскручиваемые встречным потоком, будто самолет испускал последнее дыхание. Силы у Алексея таяли, он отчетливо сознавал это. Хватит ли их, чтобы посадить самолет? Не потерять бы сознание. Надо сесть во что бы то ни стало. Впереди виднеется Волга. Тут должны быть наши. Только не расслабляться. Вот она, земля. Выключить зажигание, чтобы не вспыхнул самолет от удара. Ручку на себя. Еще, еще чуть-чуть. Конец...
Алексей не чувствовал и не слышал, как ударился истребитель о землю, как, разрезая винтом стерню и ломая крылья о брошенные отступившими войсками разбитые орудия, зарылся носом в бруствер разрушенной траншеи.
Сознание вернулось к нему спустя три часа, когда к истребителю, приземлившемуся на ничейной, простреливаемой с обеих сторон полосе, подошли наши танки. Усатый танкист открыл с трудом ломиком фонарь кабины, приложил к потрескавшимся губам Алексея флягу.
Алексей открыл глаза и долго не мог понять, где он и что с ним.
— Живой! — радостно крикнул усатый, и это слово дошло до сознания Алексея. Ему вспомнился тонкий силуэт «мессершмитта», желтые сверкнувшие как молнии трассы. Все стало ясно. «Живой!» Он хотел подняться, выйти из кабины, но не мог пошевелиться; не чувствовал ни рук, ни ног. Их словно не было.
Танкист отстегнул привязные ремни, лямки парашюта и поднял его. В глазах у Алексея все закачалось и поплыло, унося его в черную бездну.
Очнулся Алексей в полевом госпитале. Рядом стонал тяжело раненный солдат. Слышалась канонада. Поблизости гремел бой. Между кроватями сновала молодая девушка в белом халате.
— Пить, — попросил Алексей и не узнал своего голоса. Девушка подошла к нему.
— Ну вот, — сказала она ласково, — все хорошо.
Она приподняла голову Алексея и влила в рот из чайной ложечки какую-то ароматную жидкость. И вновь затишье.
Алексея разбудили негромкие знакомые голоса.
— Да, да, это он, Алеша Верба, мой замечательный мальчик, — взволнованно говорил Стародубов. — Живой. [142] А я-то посчитал... Когда утром позвонили, не поверил, что жив. Ну как он?
— Раны тяжелые, — ответила медицинская сестра. — Задет позвоночник, раздроблена кость ноги.
— Надо немедленно отправить его в тыл. — Стародубов вдруг увидел, что Алексей открыл глаза, и рванулся к нему:
— Алеша!
— Я предупреждала вас, — медсестра подошла к майору. — Ему нельзя разговаривать.
— Хорошо, хорошо. Только два слова, — упрашивал Стародубов. — Поправляйся, Алеша!
Сестра бесцеремонно взяла майора за руку и повела к выходу.
— Сегодня же надо отправить его в тыл! — сказал Стародубов.
Ночью раненых, в том числе и Алексея, доставили на баржу. Небольшой буксир потянул баржу к левому берегу. Ночь была по-осеннему прохладная и темная, небо густо усеяно звездами.
Баржа была уже на середине реки, когда послышался гул самолета. Раненые, уложенные плотно друг к другу, заволновались, а те, кто мог двигаться, подняли головы.
Алексей провел рукой по груди и наткнулся на гипс, обручем сковывающий тело. Правая нога тоже была в гипсе. Поверху бинт. Запеленован, как новорожденный.
Гул самолета приближался. А когда загорелась светящая бомба, раненые поползли к бортам. На месте остались лишь те, кто не мог двигаться.
С берега и с кораблей ударили зенитки. Светящая бомба висела над самой баржей.
Первый фонтан воды вздыбился правее баржи, обдав раненых градом брызг и осколков. Несколько человек, находившихся у борта, свалились в пучину.
Алексей скатился со своей постели в воду и уцепился за какое-то бревно руками. В ушах гудело. Рев самолета, разрывы бомб, стрельба зениток, крики утопающих все слилось в один адский, сводящий с ума гул.
...Утром его подобрали на берегу бойцы. Судьба уготовила ему жестокое испытание. Алексей почти полгода пролежал неподвижно в госпитальной палате. Врачи сделали все возможное, чтобы поднять его на ноги. Вначале он ходил на костылях, затем с палочкой, а потом забросил и ее. Правда, поясницу теперь вместо гипса стягивал [143] корсет. Но он надеялся, что вскоре избавится и от него Алексей просил быстрее выписать его из госпиталя. Врачи же после тщательного осмотра направили его на курортно-санаторное лечение в Пятигорск.
...Весеннее солнце, воздух напоен лопающимися почками тополей.
Он пробыл у матери два дня. Эти дни остались у него в памяти навсегда.
Мать отпросилась с завода и ни на час не оставляла его. Они бродили по улицам города, смотрели кино. Алексей видел, с какой пристальностью мать наблюдает за ним, как по ночам прислушивается к его дыханию. Он делал вид, что чувствует себя отлично, спит спокойно, хотя рана в пояснице давала о себе знать, особенно по ночам.
Но как ни старались они оттянуть разговор, избежать его было невозможно, и на третий день, когда мать должна была идти на работу, Алексей сказал:
— Я должен уехать, мама.
Лицо ее побледнело. Она подошла к сыну и, как бывало в детстве, прислонилась губами ко лбу: — Ты ночью стонал...
— Сон приснился.
— А как... раны? — Она с трудом выдавила из себя это слово и замерла.
Алексей никогда не говорил матери неправды, а сейчас молчал, не зная, что ответить.
— А это, — мать прикоснулась рукой к корсету, — долго еще носить?
Он всячески скрывал от нее, а она, оказывается, знала.
— Надо лечиться, — сказал Алексей. — Мне дали направление в санаторий. Ты не расстраивайся, я чувствую себя хорошо.
Мать погладила его ежик и улыбнулась:
— Я не расстраиваюсь. Я рада, что ты поедешь лечиться.
Мать не плакала, провожая сына, смотрела ему в лицо с улыбкой, а глаза были грустные, как в тот день, когда провожала отца. Такой и запомнилась она ему — худенькой, уставшей от переживаний, седоволосой.
Пятигорск встретил Алексея жарким солнцем, благоухающими деревьями и все тем же специфическим запахом лекарств. Всюду на улицах были раненые. Одни ходили [144] на костылях, других возили на колясках, третьих носили на носилках. Алексей по сравнению с ними выглядел хорошо, и ему, молодому, было стыдно сидеть рядом с инвалидами. На третий день он пришел к лечащему врачу и попросил выписать его.
И вот он снова в своей родной части. Подполковник Стародубов — его повысили в звании — искренне обрадовался Алексею и обнял его громадными ручищами. Потом отстранил, осмотрел с ног до головы, пробасил удовлетворенно:
— Молодцом. Вовремя прибыл. Погоны эти сними, тебе присвоено офицерское звание. Младший лейтенант. А еще... Мы тут такие самолеты получаем!..
Полк переучивался на новые прекрасные истребители Ла-5, и Алексей вместе со всеми стал изучать конструкцию самолета, двигателя.
Не забывал Алексей и живопись. Летчики сохранили все его картины, краски, кисти, а Петя Петрик припас большие куски перкаля, которые Алексей использовал вместо холста. Он делал наброски, этюды. Но сесть за большое полотно мешала спина.
На фронте стояло затишье. Затишье перед грозой. Стародубов снова зачислил Алексея своим ведомым, однако, когда получил задачу разведать фашистский аэродром, сказал ему:
— Пока не получу на тебя документы, на боевое задание посылать не имею права.
— Не доверяете?
— Чепуху несешь, — рассердился Стародубов. — Ты что, порядка не знаешь?
— Я помню первый боевой вылет.
Командир помолчал.
— Хорошо, на разведку возьму. Только на разведку...
Они летели бреющим над зелеными, заросшими бурьяном и пыреем полями, над изумрудным лесом. Дорог и городов на пути встречалось мало — так был выбран маршрут, — и обстреливали их редко. Но там, где попадались Дороги и населенные пункты, виднелись колонны машин, танков, войска. Фашисты сосредоточивали на курском направлении свои силы. Нередко выше их на встречных курсах пролетали группы вражеских бомбардировщиков в сопровождении истребителей.
Через полчаса разведчики повернули на юг и стали набирать высоту. Прошло еще десять минут, Алексей поднял [145] планшет. Под ними должен быть аэродром. Но никаких признаков. Большое ровное поле, окаймленное с двух сторон лесом, а посередине — озеро. То там, то здесь виднеются прошлогодние стога. И ни единой души.
Алексей сличил карту с местностью. На карте никакого озера не значилось. Когда оно успело здесь появиться? Может быть, упустили топографы или озеро сооружено перед войной до съемки карт? Какое-то оно слишком голубое и спокойное. Небо тоже голубое и чистое. И все же озеро чем-то Алексею не нравилось.
Стародубов отвернул влево, затем вправо и со снижением пошел над опушкой леса. Но за густой листвой ничего не было видно.
— По всем данным должен быть здесь, — сказал он по радио.
— Озеро подозрительное, — ответил Алексей. Командир вдруг круто развернул истребитель и спикировал на озеро. Сверкнула трасса и потонула в зеркальной глади. И ни малейшего всплеска, ни единого белого бурунчика, словно командир стрелял холостыми.
— Ах, гады! — выругался Стародубов. — Здорово запрятали. Внимательнее просматривай лес.
Не успел он досказать, как ударили зенитки, и в небе густо повисли шапки разрывов. Подполковник, энергично маневрируя, повел Алексея вдоль опушки:
— Включай аппарат.
Они еще раз прошли над озером, фотографируя замаскированный аэродром, а когда взяли курс домой, Алексей увидел взлетающих «мессершмиттов». Фашисты решили, видимо, не дать им уйти с цепными сведениями.
— Командир, преследуют. Четыре.
— Жаль нет времени пригвоздить их, — весело ответил Стародубов. — Но ничего, мы еще встретимся.
Они взяли курс напрямую к линии фронта, и теперь им чаще попадались фашистские войска и техника, чаще и интенсивнее их обстреливали. Алексей делал пометки на карте, засекая все, что представляло интерес для командования.
Внезапно впереди показалась группа фашистских истребителей. Алексей насчитал восемь. «Мессершмитты» новой модификации. Видимо, их подняли с близлежащего аэродрома, чтобы не упустить разведчиков.
Восемь против двух. «Мессершмитты» имели преимущество по высоте. Их, по всей вероятности, наводили с [146] земли. Избежать боя было невозможно: фашисты уже рассредоточились и устремились в атаку.
— Не отрывайся от меня, — коротко приказал Стародубов и понесся «мессершмиттам» навстречу. Расстояние между самолетами стремительно сокращалось. Шли лоб в лоб.
Фашисты первыми открыли огонь, с большой дистанции, и трассы прошли мимо. Первая пара тут же сделала отворот, давая возможность атаковать второй. Фашистские летчики были не новички в бою, и Алексей понял, что отделаться от них будет не так-то просто.
Он не ошибся. На фюзеляже разворачивающегося «мессершмитта» он увидел измалеванного дракона. Эмблема, которую имели асы.
Алексей до отказа послал рычаг газа вперед, подтягиваясь к командиру, чтобы ударить вместе. Но истребитель Стародубова еще круче пошел в набор высоты. Теперь командир сам уклонялся от лобовой атаки со второй парой. Что он задумал? Алексей не ожидал этого, хотя был готов к любому неожиданному маневру командира. Тем более не ожидали такого трюка фашистские летчики.
Истребитель Стародубова задирал нос. Вот он лег на спину, Алексеи не отставал. Еще секунда, и «лавочкины», сделав полупереворот в верхней точке, оказались в хвосте у первой пары «мессершмиттов». Командир рванулся к ведущему. «Дракона» предупредили, и он скользнул вниз вправо. Алексей был тут как тут. Дробно застучали пушки. От «дракона» тут же пыхнул дымок, как от прикуренной папиросы, и «мессершмитт» рухнул на землю. Алексей не верил своим глазам: все произошло так просто.
— Сзади! — крикнул Стародубов, и Алексей среагировал мгновенно, резко послав рули управления влево. Рядом прочертила длинная бледно-желтая трасса.
Стародубов снова повел Алексея на вертикаль. Фашистские летчики явно проигрывали в этом маневре. Потеряв командира, они беспорядочно закружили. Лишь одна пара попыталась было преследовать «лавочкиных», но вскоре отстала и тоже перешла на горизонталь.
Теперь можно было уходить. Но Стародубов скомандовал: «Петля!» — и направил истребитель к ближайшей паре, которая преследовала их и находилась выше других и ближе. Защитить ее было некому. Фашисты поняли это, поспешили под защиту своих, но оказалось слишком поздно. [147]
Стародубов и Алексей нагнали их и ударили из всех пушек. Еще два факела потянулись к земле. Советские летчики вышли из атаки и взяли курс на восток. Больше их не преследовали.
На аэродроме Стародубов обнял Алексея.
— Молодец!
— А вы не хотели брать.
— Не хотел, — согласился подполковник и категорически подтвердил: — И больше не возьму. Поедешь в дивизию, на комиссию. Пусть врачи заключение дадут.
Но отправлять Алексея он по торопился, видимо, догадываясь, какой приговор вынесут врачи. Он понимал, что ото для летчика значит. Он уступил просьбам Алексея и во второй раз, и в третий. Правда, брал его на менее опасные задания.
Однажды они вылетели встречать командующего армией, направлявшегося к ним на аэродром на своем тихоходном По-2. Пристроились к нему и стали петлять и хвосте, гася скорость. Недалеко от аэродрома они увидели, как наш «лавочкин» отбивался от четырех «фокке-вульфов», размалеванных всевозможными устрашающими знаками. На хвосте одного был пиковый туз. Алексей уже слышал о них: это фашистские асы, переброшенные с Запада.
Стародубов и Алексей поспешили товарищу на помощь. Бой был скоротечен. Два «фокке-вульфа» вошли в пике и не вышли, два других пустились наутек.
На аэродроме они узнали, что «фокке-вульфы» напали на пару «лавочкиных», возвращавшихся с задания, и «пиковый туз» сбил капитана Селезенкина, командира эскадрильи.
А на другой день «пиковый туз» подстерег лейтенанта Мишкина.
...Команда «Подъем». Летчики быстро соскакивали с нар, одевались и подшучивали друг над другом, словно собирались не в бой, а на свидание.
— Ну и как? — спросил у Алексея Петрик, испытующе заглядывая ему в глаза.
— Полный порядок, — Алексей для убедительности поднял большой палец.
— Ну-ну, — неопределенно заключил неприятный разговор Петрик. [148]
В столовую они шли вместе. Боль не утихала, и Алексей чувствовал себя разбитым и измученным. Голова была тяжелой, хотелось спать. А спина ныла и ныла. Скорее бы в небо!
Алексей насильно жевал котлету, чтобы не дать нового повода Петрику для душеспасительного разговора, глотал через силу и ждал с нетерпением вылета. Там, в небе, боль утихнет...
Их построили, едва на востоке обозначился рассвет.
— Товарищи! — сказал Стародубов сурово и торжественно. — Сегодня начинается еще одно крупнейшее сражение...
После построения Стародубов подозвал Алексея.
— Вид мне твой не нравится. Худеешь, будто не кормят. Не пора ль на медкомиссию?
— Еще один, товарищ подполковник, — умоляюще попросил Алексей. — Сегодня такой день!
— Ловлю на слове — еще один. Последний. Завтра — в госпиталь. Без напоминаний.
Ясно?
— Так точно!
Первыми поднялись штурмовики. Им предстояло нанести удар по наступающим фашистским войскам. За ними — истребители. Для охранения. Два полка. А с соседнего аэродрома взлетели еще два. Алексей впервые видел столько своих самолетов в небе, и на душе у него стало легко и радостно, боль в пояснице унялась.
Чем ближе подлетали к фронту, тем теснее становилось в небе. На разных высотах шли на запад штурмовики и истребители, бомбардировщики и транспортные самолеты.
А земля казалась кишащим муравейником, и трудно было разобраться, где кончаются наши позиции и начинаются фашистские. Все двигалось, дымилось, рушилось...
В небе заполыхали разрывы. Штурмовики круто пошли вниз. Алексей посмотрел вперед и сквозь мутную пелену различил колонну танков. Разрывов бомб он не успел увидеть.
В наушниках шлемофона прозвучало:
— Приготовиться к атаке!
Навстречу им неслись тонкие куцехвостые «мессершмитты». Их тоже было много. Слева и справа, вверху и внизу. Одна группа «мессершмиттов» заметила штурмовиков и устремилась к ним. Стародубов бросился наперерез. А верхний клин стервятников уже пикировал на «лавочкиных». [149]
И закружились самолеты в смертельной карусели, гоняясь друг за другом, пронзая друг друга молниями очередей. Там задымил «мессершмитт», тут вспыхнул «ильюшин», там упал «юнкере», тут не вышел из пике «лавочкин». Небо гудело и стонало от взрывов, раскалывалось вдоль и поперек огненными молниями.
Алексей внимательно следил за машиной командира и отгонял огнем рвущихся к ней «мессершмиттов» и «фокке-вульфов». Стародубов атаковывал стремительно,
неожиданными дерзкими приемами. Два стервятника уже догорали на курской земле от его метких очередей.
Алексей не торопился нажимать на гашетку, пока не убеждался, что прицелился точно, стрелял короткими очередями, экономя снаряды, и удивлялся своему спокойствию.
Бой закончился внезапно командой Стародубова: «Пристраивайтесь в правый пеленг!» Алексей посмотрел вокруг и не увидел ни одного «мессера». Лишь выше плотным красивым строем шли на запад двухмоторные двухкилевые «петляковы», сопровождаемые «Яковлевыми». А внизу, став в круг, собирались «ильюшины».
Под ними над землей стлался дым. Словно там зажжены тысячи костров. Горели танки, машины, штурмовые орудия...
Алексей смотрел широко открытыми глазами: сколько раз он бывал в подобных воздушных схватках, наблюдал нечто похожее, но совсем не такое. Особенно необычным было небо — суровым, величественным, наполнявшим все его существо силой и торжеством, боевым вдохновением. «Чтобы изобразить предмет во всей его прелести, надо познать его. Познать глубоко, основательно», — вспомнились слова старого учителя живописи Петра Ионыча. Да, учитель был прав. Вот она та картина, которую Алексей столько искал.
ШЕВРЕТОВЫЕ ПЕРЧАТКИ
Подполковник Кедров составлял плановую таблицу предстоящих полетов. В это время в кабинет вошел лейтенант Виноградский и доложил, что прибыл в его распоряжение для дальнейшего прохождения службы. Комэск отложил [150] таблицу и пристальным взглядом окинул с ног до головы своего нового второго пилота.
Лейтенант стоял навытяжку, высокий и тонкий, с худощавым, бледным лицом; костюм без единой морщинки, на руках шевретовые перчатки.
Кедров недовольно поморщился и мысленно ругнул себя за ту минутную слабость, когда согласился взять в экипаж этого белоручку. Сам он был широкоплеч и кряжист, несмотря на свои сорок пять лет, крутил на турнике «солнце», занимался рыбалкой, собирал грибы, охотился и отпуск зачастую проводил в походах. И людей он любил сильных и здоровых. А перед ним стоял бледнолицый голубоглазый пижон в перчатках да еще с длинной гривой.
— Значит, ко мне в экипаж. — Подполковник помолчал. — Что ж, полетаем. Только в эскадрилье у меня военные летчики и порядок военный. — Он снова помолчал. — Прошу привести себя в надлежащий вид. Без всяких этих... средневековых причесок. Ясно?
Лицо лейтенанта вспыхнуло, он потупил взгляд и глухо выдавил:
— Разрешите идти?
— Идите.
Впервые лейтенанта Виноградского Кедров увидел год назад во второй эскадрилье, куда подполковник пришел потренироваться на тренажере. В кабине сидел вот этот лейтенант, включал и выключал тумблеры. На руках у него были перчатки.
— Что это? — спросил Кедров у майора Петрова, командира второй, в экипаж которого попал вначале Виноградский.
— А ну его, — махнул рукой Петров. — Нежность кожи бережет.
— А ты возьми его с нами в поход, — посоветовал Кедров. — «Шелуха» быстро с него слетит.
В первый же выходной Петров пригласил Виноградского в дальний поход. Лейтенант, не подозревая подвоха, сразу согласился.
Они вышли втроем на рассвете. Воздух за ночь почти не остыл, было душно и парило, как перед грозой. Петров нагрузил своего помощника тяжелым рюкзаком, а сам шел налегке, перекладывая с плеча на плечо двустволку. Виноградский быстро вспотел, на тонкой длинной шее учащенно запульсировала напрягшаяся вена... [151]
Потом Петров таскал за собой Впноградского повсюду: и на охоту, и на рыбалку. Но, как командиры ни старались, «шелуха» сидела в подчиненном крепко: Виноградский не расставался с перчатками, всегда носил в рюкзаке белоснежное полотенце, мыло и перед едой долго и тщательно мыл руки.
На последней рыбалке он просто поразил всех. Петров поймал большого сазана, так заглотившего крючок, что отцепить его пальцами было почти невозможно. Петров, не долго думая, достал нож и, засунув его в рот рыбе, располосовал жабры до самого крючка. Густая кровь, обильно хлынула по его руке и брюху рыбины. Виноградский вдруг побледнел и сказал с надрывом:
— Ну зачем же вы так! — Бросил удочки и пошел вдоль берега.
Петров вначале опешил, а потом сунул сазана в садок и сказал уверенно:
— Не выйдет из него военного летчика. На землю надо переводить, на КП как раз штурман требуется.
А спустя час, когда Кедров, набрав валежника для костра, вернулся к Петрову и Виноградскому, сразу понял: майор объявил лейтенанту о своем решении. Виноградский сидел сгорбленный, будто его чем-то придавило.
— Ты что, заболел? — спросил Кедров. Виноградский поднял на подполковника голубые затуманенные слезами глаза, и Кедров чуть не вздрогнул — такими знакомыми они показались ему в этот миг...
В мае сорок четвертого, когда наши войска готовились к освобождению Белоруссии, в одном из боевых вылетов бомбардировщик Кедрова был подбит. Летчик вел горящую машину к линии фронта сколько мог, пока не загорелась на нем одежда. Штурман и стрелок-радист выпрыгнули раньше, теперь настала его очередь. Приземлился Кедров в лесу и, когда освободился от лямок зависшего на дереве парашюта, при падении сломал ногу. Вначале у него хватало еще сил идти, потом он полз, а на другой день не мог даже пошевелиться: нога распухла и при малейшем движении причиняла страшную боль. Три дня пролежал он под деревом, теряя сознание и приходя в себя. На четвертый, потеряв всякую надежду на избавление от мук, он достал пистолет. И чудо свершилось: его окликнул звонкий мальчишеский голос. Это был Василек, партизанский разведчик.
В партизанском отряде Кедров пробыл около двух месяцев, [152] и, как только смог ходить, Василек повел его через линию фронта.
Худенький, с веснушками около задиристо вздернутого носа, паренек оказался исключительно смышленым и смелым. Он вел по ночам Кедрова тропинками и дорогами с такой уверенностью, будто ежедневно совершал здесь прогулки, а его голубые глаза пронзали темноту, как локаторы, и видели далеко окрест. Днем, когда Кедров отлеживался в
кустах, Василек уходил в разведку и приносил яз сел сведения о фашистах и что-нибудь поесть. Потом начинал донимать летчика вопросами о самолетах, о воздушных боях и обо всем, что касалось полетов.
Кедров понимал любопытство мальчика и не раз говорил ему:
— Подожди, вот кончится война, подрастешь и тоже станешь летчиком. А теперь —
спать.
Мальчик закрывал глаза и засыпал с мечтательной улыбкой на пухлых, совсем еще детских губах.
К исходу третьей ночи они преодолели последний самый трудный и самый опасный рубеж — неширокую речушку, простреливаемую с обеих сторон немецкими и нашими войсками. Вода была холодная, и у Кедрова сразу же застучали зубы. А Василек легко и бесшумно преодолевал быстрое течение, не обращая внимания на холод. Когда вспыхивали осветительные ракеты, они ныряли и были под водой, пока хватало сил.
Наконец достигли противоположного берега и залегли в глубокой воронке. У Кедрова от холода зуб на зуб не попадал.
— Надо ползти, согреемся, — шепнул он Васильку.
— Нельзя, — так же шепотом ответил Василек. — Тут мины. Скоро начнет светать...
Эти минуты показались Кедрову вечностью. Больную ногу сводила судорога, и он
скрипел от боли зубами.
Изредка то с нашей, то с немецкой стороны раздавались выстрелы. Огненные пунктиры прочерчивали над рекой дуги.
Звезды поблекли. Василек дернул Кедрова за рукав и пополз вперед. Берег был некрутой, но высокий, и они ползли долго. Когда добрались до кустарника, небо совсем посветлело.
— Теперь мы у своих, — сказал Василек и поднялся, с трудом распрямляя затекшие
ноги.
Где-то негромко, точно щелкнул кнут пастуха, раздался [153] одиночный выстрел. Василек схватился за грудь и стал оседать. Кедров машинально подхватил его, не желая верить в случившееся. Василек смотрел на него удивленными широко раскрытыми голубыми глазами, которые быстро застилал туман. Вдруг длинные ресницы вздрогнули и закрылись. Светлая слеза все же просочилась сквозь них и покатилась по бледной худой щеке.
Кедров увидел рану: кровавое пятно на груди быстро расплывалось по рубашке. Летчик опустил мальчика на землю, достал мокрый бинт и торопливо стал перевязывать рану. Василек не подавал признаков жизни. Кедров поднял его и, не думая ни о минах, ни о фашистском снайпере, понес в глубь кустов. Он сделал сотню шагов, его окрикнул властный голос:
— Стой, кто идет?!
Это были свои.
Василька сразу же отправили в лазарет. Потом, когда Кедров вернулся в часть и попытался справиться о здоровье Василька, из лазарета ему сообщили, что мальчика отправили в тыл, в госпиталь. В какой именно, не сказали, и куда потом Кедров не писал, отовсюду приходил неутешительный ответ, мальчик четырнадцати лет, по имени Вася
(фамилию Кедров не знал) в госпитале на излечении не находится. Видимо, он умер в дороге.
Воспоминание о Васильке разбередило душу Кедрова, и когда Виноградский снова поднял на него взгляд и тихо, умоляюще попросил взять к себе в экипаж (он знал, что правый летчик Кедрова уехал на учебу), подполковник сказал: «Хорошо».
Теперь Кедров раскаивался в своем решении. Он — командир эскадрильи, его экипаж должен быть примером для других, слаженным, как часы, сильным. Второй летчик... Ведь он в экипаже — заместитель командира, его правая рука. При необходимости он должен взять управление самолетом и экипажем на себя. А какой из Виноградского заместитель, летчик, когда он от рыбьей крови побледнел. Нет, видно, прав Петров, не каждому дано быть орлом: ведь дело вовсе не в умении пилотировать. Все дело в характере: какова в тебе военная закваска, сила воли?
«Ну что ж, — успокоил себя Кедров, — слетаю разок, другой, а там видно будет. Повод списать всегда найдется».
Виноградский вернулся через полчаса и доложил, что [154] приказание выполнил. Когда он снял фуражку, Кедров пожалел об отданном сгоряча приказании: вместо красивей волнистой прически на голове лейтенанта торчал короткий ежик, будто прошлогодняя стерня, отчего лицо казалось еще более худым и печальным.
— Хорошо, — сухо сказал подполковник. — Завтра пойдем по маршруту. Подготовьте карту. Задание штурман объяснит.
...Утро было погожее, чистое голубое небо. Лишь у горизонта, где собиралось взойти солнце, выстроились пурпурные облака. «Предвестники грозы, — отметил Кедров. — Болтанка будет». И ему снова, в который уже раз за это утро, вспомнился Виноградский. Его голубые глаза будто преследовали Кедрова, а испорченная прическа была укором совести.
Недалеко от командного пункта Кедрова нагнал майор Петров.
— Привет старой гвардии, — поздоровался он. — «Чем опечален, друг мой верный? Открой терзания свои», — продекламировал он и, не дожидаясь ответа, весело рассмеялся.
Кедров ничего не ответил и прибавил шаг.
На стоянке работа шла полным ходом. Самолеты были расчехлены, заправлены топливом. Виноградский помогал технику протирать стекла кабины. Увидев командира, он бросил тряпку и, приложив лихо руку к фуражке, отдал рапорт. В глаза Кедрову бросились не снятые с рук шевретовые перчатки. «А я еще пожалел его, — снова мысленно ругнул себя Кедров. — Нет, не та нынче молодежь пошла. Боится руки запачкать». И злость на себя еще больше взвинтила ему нервы, но он сдержался, дал команду «Вольно» и спросил строго:
— Осмотрели самолет?
— Так точно! Все в порядке, за исключением того, что в кабине лишний предмет. Что еще за предмет?
— Кислородный баллон.
— А-а, — вспомнил Кедров. Два дня назад он этот баллон взял на соседнем аэродроме со списанного самолета для акваланга. — Пусть лежит, после полета заберу. — И полез в кабину.
Виноградский пилотировал в перчатках, и они мозолили глаза Кедрову, не давая сосредоточить мысли на другом. [155]
— Вы бы сняли перчатки, — не выдержал Кедров, стараясь говорить как можно спокойнее. — Штурвал будете чувствовать лучше.
— Ничего, — ответил лейтенант. — Я привык. Ведь так по инструкции положено.
— Ну, ну, — усмехнулся Кедров и подумал: «Ко всему он еще и буквоед. Когда эта инструкция написана. Теперь ни один летчик не надевает перчаток: в кабине тепло и уютно — комфорт».
Вокруг самолета заклубились серые облака, и его стало бросать, как на ухабах. Началась болтанка. Кедров глянул на лейтенанта. Лицо Виноградского сосредоточилось, руки вцепились в штурвал так, что перчатки натянулись, как на барабане. Ему было нелегко, в облаках он почти не летал, но Кедров не взял штурвала: «Пусть учится, попыхтит, на то он и военный летчик».
Вскоре облака расступились, и бомбардировщик пошел между ними, как в ущелье, залитом солнцем. Слева они стояли белоснежной высокой стеной, а справа вздымались гигантскими башнями с круглыми, как церковные купола, вершинами. Кедров зачарованно смотрел на такую редкостную красоту: сколько не летай — но привыкнуть к ней невозможно.
— Командир, справа гроза, — доложил штурман. Кедров посмотрел на Виноградского. Лицо летчика показалось ему побледневшим, глаза поблескивали. «Да, пожалуй не из храброго десятка, — подумал подполковник. — И такой летчик у командира эскадрильи. А если завтра в бой?»
— Командир, гроза по курсу, — прервал мысли Кедрова штурман. — Дальность пятьдесят.
Кедров нажал на кнопку микрофона.
— «Волна», я сто третий, разрешите набрать высоту, болтает сильно.
— Сто третий, запрещаю менять эшелон, — ответив земля. — Выше вас идут самолеты.
Кедров думал. Возвращаться, не выполнив задание ему не хотелось. Но не лезть же в грозовое облако! Он ждал, наблюдая за лицом Виноградского. О чем думает лейтенант, хватит ли у него выдержки, чтобы не попросить разрешения развернуться обратно?.. Вот так держали курс летчики во время войны, когда впереди громыхали разрывы снарядов. Кедрову тогда было двадцать, как [156] теперь Виноградскому. А Васильку четырнадцать. Теперь бы ему было за тридцать...
— Дальность тридцать, — напомнил штурман.
— Будем обходить? — спросил, не поворачивая головы, летчик, и его спокойный голос понравился Кедрову.
— Да, — твердо сказал подполковник. — Возьми влево. «Это тебе будет экзамен, — неожиданно к нему пришло решение, — Ты выбрал его сам».
Бомбардировщик окутался облаками, и его стало швырять, как щепку в бурном потоке.
Не лучше ли вернуться? — предложил штурман.
— Вернуться? — насмешливо переспросил Кедров. — А как думает мой помощник?
Виноградский пожал плечами.
— Слово нехорошее «вернуться».
— Слышишь, штурман? Лейтенанту не правится это слово. Я тоже не люблю его. Смотри внимательнее на индикатор. Фронт не сплошной.
Болтанка усиливалась с каждой секундой. Ослепительно-белые облака превратились в непроглядно-сизые, в кабине потемнело. Штурман часто давал новый курс, но болтанка не прекращалась.
— Командир, надо вернуться, — более категорично потребовал штурман. — Грозы впереди повсюду.
Кедров еще раз глянул на Виноградского. Бледности на лице лейтенанта он не заметил, глаза, правда, поблескивали, но не тревожно, как показалось ему раньше, а азартно, как у молодого охотника, которого впервые взяли на хищного зверя. Вот так загорались глаза Василька, когда Кедров начинал рассказывать ему о воздушных боях.
Кедров сознавал, что испытывать судьбу дальше небезопасно и приказал летчику возвращаться.
Справа полыхнула молния. В наушниках так треснуло, будто рядом разорвался снаряд. Кедров на секунду ослеп и оглох. Он не видел ни Виноградского, ни приборную доску. Руки инстинктивно схватились за штурвал.
Первое, что прорезалось из темноты, это отблески на Приборной доске. «Пожар!» — мелькнула мысль. Взгляд метнулся в форточку, к двигателям, и от сердца отлегло: Вспышки давали наэлектризованные концы крыльев, с которых то и дело срывались огненные хвосты. [157] Кедров увеличил крен самолета, стараясь быстрее выбраться из этого облака.
Новая вспышка была еще сильнее, и бомбардировщик провалился вниз. Сзади что-то загремело. Кедров обернулся и увидел кислородный баллон. Он катался по кабине сзади сидений, угрожая приборам гидросистемы. Командир дал знак летчику, и Виноградский, отстегнув привязные ремни, полез к баллону. Самолет снова швырнуло. Не ожидавший этого Виноградский ударился головой о бронеспинку и рухнул в проходе. И Кедров ничем не мог ему помочь: штурвал нельзя было выпускать из рук ни на секунду.
Командир решил вызвать штурмана. Но Виноградский приподнялся и, взяв баллон, пополз в конец кабины. Прикрепил его куском провода к кронштейну и вернулся на свое место. Кедров глянул на лейтенанта и увидел на его лице кровь.
— Чепуха, — сказал Виноградский, опережая вопрос командира.
Достал платочек и засунул под шлемофон, где была рана. Бомбардировщик наконец вырвался из облаков. В кабине сразу посветлело, болтанка уменьшилась.
Кедров сажал самолет с особой осторожностью. Колеса почти неслышно коснулись бетонки. Едва они зарулили на стоянку, Кедров достал из бортовой аптечки бинт и стал бережно перевязывать еще более побледневшее лицо лейтенанта. Виноградский пытался было возражать, по Кедров властно прикрикнул:
— Сиди!
Бинтовал он долго и неумело, потом разорвал бинт и неразмотанный кусок протянул Виноградскому:
— Подержи!
Лейтенант подставил руку, но увидел, что перчатка в крови, быстро стянул ее. Взгляд Кедрова застыл на ладони правого летчика. Кожа на ней была тонкая, как папиросная бумага, исполосованная розоватыми рубцами. Кедров знал, отчего бывает такая кожа. Сильный ожог. Ему стало все ясно. И только теперь он вспомнил, где видел это лицо. Три
года назад в одной из газет был напечатан портрет курсанта и рассказ о мужестве будущего летчика, проявившего выдержку и находчивость в полет во время пожара в кабине самолета. Теперь только Кедров вспомнил: это был портрет Виноградского.
Кедров завязал узел и, опустившись на свое место, [158] стал смотреть вдаль, за аэродром, где начинался лес, о чем-то задумавшись. Потом повернулся к Виноградскому, сказал ласково:
— Василек ты мой, Василек!
Тайфун
Антонина Андреевна сквозь сон слышала какое-то странное рычание, сменяющееся воем, и никак не могла понять, что это за звуки. А когда проснулась, то сердце ее замерло от ужаса. Деревянный домик шатался и скрипел, будто кто бесновался в страшной злобе и пытался его опрокинуть. Даже под одеялом было холодно, шквальный ветер, казалось, проникал сквозь стены и свободно разгуливал по комнате. «Тайфун!» — точно молния мелькнула мысль.
У Антонины Андреевны пробежали по телу мурашки, гона хотела было разбудить мужа, но, вспомнив, что вчера он со службы пришел усталый до изнеможения, преодолела страх и бесшумно поднялась с постели. Накрыла вторым одеялом Аленку.
Вчера муж весь день работал на аэродроме, закреплял антенны, проверял систему радиолокационной посадки. Готовился к шторму. Он говорил ей, что ожидается сильный ветер. Значит, знал о приближении тайфуна, только назвал его более мягко.
Это страшное слово она услышала еще там, на Большой земле, вскоре после того, как мужу предложили поехать в этот расположенный, кажется, на краю света гарнизон. Всезнающие подружки заохали. Одни рассказывали страшные истории про тайфуны и про цунами, которые, словно корова языком, слизывают с островов все живое. Другие, наоборот, завидовали — небось, в тех краях люди живут интересно, кругом романтика.
Родные отговаривали: Аленка маленькая, с фруктами и овощами там трудно, климат сырой, сердце у тебя больное. Пойди к врачу и вместо мужа пошлют другого.
А Владимир повеселел, приосанился:
— Поедем, посмотрим на белый свет. Правда, служба там ответственная: морская граница. Но зато как интересно!
То, что мужа ценят и уважают, она знала. В приказах не раз называлась его фамилия среди лучших. Да и без [159] этого ей были хорошо известны черты характера и способности Владимира Ивановича, как уважительно называли его даже старшие по возрасту и званию авиаторы. Еще когда он был лейтенантом, скромным до застенчивости и скупым на слово, она сумела рассмотреть в нем человека большой души. Свидания он всегда назначал на позднее время, частенько приходил усталым, хотя в глазах его горели радостные огоньки. Она сразу обратила внимание на его большие, с жесткой, загрубелой кожей, руки, не раз замечала на них ссадины, понимала, что профессия у него нелегкая. Но по тому, как загорались искорки в ее глазах, когда заходил разговор о службе, всякий раз убеждалась, что он ни о чем не жалеет и влюблен в свою профессию до самозабвения.
Владимир до поздней ночи просиживал над учебниками, что-то мастерил, занимался с солдатами, молодыми авиаспециалистами.
И вот теперь его посылали в гарнизон у границы, где тайфуны и цунами устраивают опустошительные набеги, где почти круглый год основными продуктами являются консервы и сушеные овощи. А у нее на руках Аленка...
Поезд вез их через всю матушку-Россию долго и утомительно. Монотонный стук колес и скрип полок под конец стали раздражать, а тут снова рассказы об этих коварных тайфунах. И она стала бояться их, как дети, наслушавшись сказок, боятся нечистой силы.
Потом они плыли на пароходе. Океан был тихим и изумрудно-синим, как на неаполитанских картинах Айвазовского, с ослепительно золотой дорожкой. Вокруг играли дельфины, стаями проносились морские чирки и жирные бакланы. Даже маленькая Аленка смотрела на океан во все глаза, восхищенно и зачарованно.
Еще большее впечатление произвел на них дальний гарнизон. В голубое небо упирались величественные, покрытые у подножия вечнозелеными деревьями сопки. Вершины их были одеты белоснежными пуховыми облаками-шапками. Между сопок тянулась ровная, отшлифованная дождями и ветрами долина. Там приютились серые деревянные домики — жилища военнослужащих и их семей. Осень стояла тихая, солнечная, склоны сопок, лощины и овраги, заросшие бамбуком и аралией, оделись в яркие наряды, и не верилось, что ураганные ветры так часто наведываются сюда, месяцами льют проливные дожди. Об [160] этом напоминали лишь изогнутые, крученые в разные стороны стволы деревьев с короткими, сломанными ветвями, изъеденные сыростью стены построек.
Домик, где поселились Гришуткины, требовал ремонта, но заняться им Владимиру было некогда — целыми днями он пропадал на службе. Техника в наследство досталась ему в запущенном состоянии, и работы было не початый край. К тому же младшие авиаспециалисты прибыли молодые, практических навыков обслуживания техники почти не имели. А кто же еще мог их учить и воспитывать, как не он, капитан Гришуткин?!
Все надо было начинать сначала. Вот и пропадал он на службе до поздней ночи, передавая свой опыт подчиненным.
— Скоро наступит зима, — напоминал он своим помощникам, — поползут с океана туманы, закрутит пурга. А наши летчики должны взлетать и садиться в любую погоду. Потому техника наша должна работать, как часы.
В конце года на отчетно-выборном партийном собрании коммунисты избрали Владимира Ивановича членом партийного бюро. Работы прибавилось.
Однажды Антонина Андреевна не выдержала:
— Тебе больше всех надо, — сказала она раздраженно мужу. — Одни баклуши бьют, а другие за них вкалывают.
— Что бьют баклуши — это наша недоработка, — спокойно возразил Владимир Иванович.
Зима подкралась незаметно. Вначале подули ветры сырые, пронизывающие насквозь, затем хлынул дождь, не прекращавшийся целую неделю. Антонина Андреевна целыми днями вынуждена была сидеть с Аленкой дома и с тоской смотрела в окно на мутные, убегающие в низины ручьи. Мысли ее невольно возвращались в прежний гарнизон, на завод, где она работала. Погода и вынужденная бездеятельность действовали на нее угнетающе, боль в сердце стала ощутимее. Муж успокаивал ее.
— Крепись, — говорил он. — Человек сильнее всякой стихии, не надо свое настроение подстраивать под погоду. И ветер утихнет, и дождь прекратится. Вот, знаешь, раньше антенны наших радиолокационных станций не выдерживали шторма, приходилось иметь запасные и всякий 1раз менять их. Теперь мы такие антенны поставили, что выдержат любой шторм. А человек и подавно выдержит. [161] И Антонина Андреевна крепилась. Крепилась до этого тайфуна...
Ветер бесновался, стучал в стены, в окна, рвал доски и выл от злости. Казалось, домик не выдержит, развалится. У Антонины Андреевны сжималось от ужаса сердце, и она ругала себя за то, что согласилась поехать на край света. «Пусть бы ехали другие, — думала она. — Некоторым здесь нравится, остаются на второй срок. А нам и там было неплохо...»
В вое ветра ей слышалось одно-единственное слово: «Уезжайте». В нем были и призыв, и угроза, и просьба.
«Да, да, — соглашалась она, — надо уезжать. И чем быстрее, тем лучше... Как только прекратится тайфун, сразу пойду к врачу. Соберу справки и... никакие уговоры не удержат меня...»
Проснулся муж, прислушался к шуму за окном.
— Ого! — весело сказал он. — Кажется, тайфунчик к нам пожаловал. Интересно, каким именем его окрестили? Ишь как беснуется!
Он встал и оделся быстро, по-военному.
— Ты что, идти куда собрался? — удивленно спросила Антонина Андреевна.
Муж не ответил, подошел к окну. Уже светало. Серая пелена стремительно неслась мимо и, казалось, ничто не в силах выстоять перед такой лавиной. Было непонятным, как еще держится этот деревянный домик. В такую погоду не то что на объект, к соседу не попадешь. И Владимир Иванович заходил взад-вперед по комнате. Потом присел на кровать, положил руку на плечо жены, словно угадав ее настроение:
— Вот и с тайфуном познакомимся. Посмотрим, сумеет ли он одолеть нашу технику.
Говорил он весело, но Антонина Андреевна все же уловила в его голосе беспокойство.