1928

– Опять наша Одесса впереди планеты всей! – возмущалась Нюська Голомбиевская на весь двор. – Не! Как вам это нравится! Они ввели у нас хлебные карточки! Теперь хлеба за деньги купить нельзя! Я шо, теперь за еду буду работать?!

Макар – Павел Иванович Макаров, в прошлом запойный пьяница-камнетес, в нынешнем не менее запойный профсоюзный деятель – выплыл, пошатываясь, из-под лестницы:

– Слышишь ты, лишенка! Погавкай там! Мы враз управу найдем!

– Кто лишенка? Я – лишенка?! – взорвалась Нюся. – И кто я, по-твоему, – дворянка, нэпманша или священник? Ах ты гнида синяя! – распалялась она. – Я вот припомню, как ты за царя-батюшку тут песни пел и слезы на кулич ронял! И напишу куда следует! Или просто расскажу при случае. Прямо в постели!

– Ой, да кому ты нужна, лахудра старая!

Макар зря упомянул возраст Нюси. Потому что на галерею со всем пылким максимализмом юности вылетела тонконогая, трепетная, полупрозрачная Полиночка. Шестнадцатилетняя восходящая звезда одесской балетной школы одним взмахом грациозных сильных рук выплеснула с галереи на макаровский лоб, плавно переходящий в затылок, кастрюлю борща вместе с тарой.

– Эй, шмок[3], вали, откуда выполз! Мы на твоих похоронах спляшем!

Борщ уже остывал на коридоре, поэтому обошлось без ожогов, но цветом лица Макар сравнялся со знаменем коммунизма.

– Ты что сделала?! – охнула Нюся. – Что мы жрать будем?! Это ж на три дня… Ой горе! За что мне это горе?!

Фира хохотала:

– Ну что ты орешь, как потерпевшая? Полька – молодец! Я ей супа даже с хлебом дам. Сама так давно хотела.

– Мне хлеб нельзя! У меня экзамены скоро, – выглянула из-за Нюсиного плеча Полина. – А?..

– А Котьки дома нет. У него вторая смена. Тоже за карточки теперь трудится.

Хлеб и другие продукты выдавали по трем категориям. Высшая категория А – ценные работники армии и флота, оборонки, транспорта и связи, командный состав и, конечно, руководство госконтор. Категория Б – рабочие и простые служащие, живущие теперь официально впроголодь, и, наконец, оставленные за бортом «лишенцы» – те, кто был лишен избирательного права – офицеры, священники, предприниматели, буржуа и оставшиеся уцелевшие аристократы. Им еда была не положена. Хлеб можно было купить только в частных лавках или за валюту или золото. Следом за хлебом в «заборные карточки» пошли другие дефицитные продукты: сахар, мясо и рыба, мука и картошка, макароны и крупа, коровье масло, леденцы, чай, мыло, щелок и даже нитки.

Женька вечером прижималась к Петьке:

– Петенька, как страшно! Ну хорошо, ты с пайком. А если я в декрет уйду – мне карточки не дадут! Маме сколько там на ее «Джутарке» положено? Хорошо, хоть сама поела там же. А на детей вообще не выписывают! А у нас Ксеня! И Ванечка будет…

Петька целовал ее округлившийся живот:

– Не бойся. Такую войну с революцией пережили – прокормим вас. Еще Котька за голову взялся, тоже карточки в семью. А вот как Лидка твоя выживет? Она же из вражеского лагеря – там же полный набор: дворяне, нэпманы, тунеядцы… Ты съезди узнай – может, надо чего?

– Петя, ты в кого такой добрый? Она сильно про нас вспоминала, пока там деньжищами со своим Николенькой крутила? Ты ей сколько идей для гешефтов предлагал? И что, купила хоть что-то? А когда папа умер? Сильно она помогала? Маму мы кормим, Ксюху мы кормим, Котьке тоже ты помогаешь… Может, хватит мою родню содержать? Эта змея и без нас устроится. И поверь мне – неплохо. Придет, попросит – накормим. А сама я к ее величеству не пойду. Сильно много чести.

Цыплят по осени считают

Двадцать восьмой стал началом конца. Нэп стремительно заканчивался, а вместе с ним все вольницы, свободы и дополнительные заработки. Все процветающие частные промышленные предприятия обложили новыми налогами. Профсоюзы почти одномоментно потребовали на порядок увеличить зарплату.

Петька пахал на железной дороге, подбирая все смены, подменяя всех, кого можно, чтобы собрать денег к рождению первенца. Женька с этой беременностью так плохо соображала, что на работе в конторе ее постоянно ругали за ошибки. Живот мешал сидеть за машинкой, ноги под вечер отекали так, что колени и щиколотки были одинаковой толщины.

– Уходи уже оттуда! – не выдержал наконец Петька. – Моя жена должна родить здорового ребенка, а не сдохнуть в той конторе! Что ты там получаешь? 400 грамм хлеба? Я тебе его принесу! Дома лежи. В парке гуляй. Обед стряпай с мамой. Носи, не скинь нашего Ванечку, – взмолился он.

Женька послушалась и ушла с работы. Потом она, как и положено беременным, начнет неистово гнездоваться в своих девяти квадратных метрах и вышивать картины крестом из Фириных дореволюционных запасов и схем. С ее зрением она даже при керосинке высчитывала число крестиков в ряду и для нарядности вышивала не простым, а болгарским крестом[4]. Соседки-белошвейки, Муся и Даша, увидев ее с животом и с очередной заготовкой для подушки, начали причитать:

– Да что ж ты творишь! Кто же шьет беременной! Ребенка обмотаешь!

– Я вам сейчас рот обмотаю! А лучше зашью! – огрызнулась Женька. Муся пообижалась пару дней, а потом пришла рассматривать красочную панскую вышивку.

– Ой, зачем же столько работы! Болгарский крест! И зачем столько ниток изводить!

– Для красоты. И для надежности – моль в два раза дольше будет жрать, – задумчиво процедила Женька. – Значит, моим правнукам останется. И белье твое шитое переживет.

Как знак

– Как? Как – девочка?! Мне не нужна девочка! Мне нужен сын! Сын, Ванечка!

Женя трясла головой и растирала ладонью слезы.

– Я что, так мучилась из-за девочки?!

Старенькая акушерка, которая пришла на вызов и провозилась в дальней комнате на Мельницкой часов восемь, обескураженно обернулась. Она такого не видела за сорок лет повивальных трудов. Узкие мальчишечьи бедра, неполное раскрытие, крупный ребенок, а эта девчонка даже не вскрикнула. Набила в рот подушку и рычала в нее, извиваясь, как одержимая.

– Покричи, милая, покричи, легче будет, – увещевала ее повитуха. Но роженица трясла головой и скрипела:

– Не буду! А то эта сука придет! Не будет она моего ребенка принимать! Не хочу, чтоб знала!

Так и родила – с подушкой во рту. Акушерка ловко обтерла младенчика и, развернув на ладони, поставила его крошечными розовыми пятками Женьке на грудь:

– Да ты посмотри, какая чудесная! А крупная какая!

– У-у-у… жирная… порвала меня всю…

– Да ты что, деточка? Измаялась? Ничего, через час прижмешь к себе и растаешь от любви… Как назовешь?

– Мне все равно, – буркнула Женя.

– Да как же это – все равно!

– Я сына ждала. Ванечку. В честь папы. Для папы моего… Нет у меня женских имен! Я не знаю, как ее назвать… Вот вас как зовут?

– Меня – Неонилой. И день ангела у меня сегодня, 30 октября… Прям знак…

– Дурацкое имя какое-то… Но раз совпало, то так и назовем. Как знак.

– А муж хоть есть у тебя?

– Есть. На смене, слава богу. А то мамашу бы свою припер!

Фира изнывала под дверью – Женька была упрямой, как осел:

– Никакой Гордеевой! Или уйду рожать прямо сейчас в сорочке в больницу! И ты жди! За дверью! Рожу сама – все рожают. Я позову, когда закончится. – И ни звука, ни вскрика…

Как только распахнулась дверь, Фира ввалилась в комнату.

Рядом с Женькой сопела малышка в вышитом Женькой конверте.

Фира бросилась целовать внучку и дочку, заливая обеих слезами:

– Счастье! Счастье какое!

– Какое счастье?! Это девка! – Женька отвернулась.

А Фира подхватила ребенка на руки.

– Она улыбается! Смотри! Улыбается во сне! Я такого не видела! Нилочка! Херцале мое! Чему ты улыбаешься? Чему радуешься? Счастливая будешь! Обязательно будешь! Спи, дочечка, отдыхай, намаялась. Я присмотрю.

Фира с Нилочкой на руках вышла из комнаты и достала из кармана юбки николаевский червонец.

– Спасибо вам! Чаю хотите?

– Это очень много, – засмущалась акушерка.

– Это моя первая внучка. Такая радость дорого стоит, – сияла Фима.

Петька приедет из рейса на следующий день усталый, пропахший машиной, маслом, гарью, пóтом.

– Мам Ира, а Женька дома?

– Дома-дома. Дрыхнет еще. Но у меня до вас разговор серьезный, Петр Иванович. – Фира преградила ему дорогу в темном коридоре. – Значит, так, я требую, даже настаиваю, чтоб больше от тебя не слышала этого плебейского Мама Ира. Надоело! Понятно?!

Уставший Петька приподнимет бровь:

– И как же вас величать нынче, Ирина Ивановна?

– Только бабкой! Бабой Ирой, и никак иначе! – расцвела Фира, но Петька уже не слышал, влетая в комнату. Там, в контровом свете, подсвеченная слабым осенним солнцем, как на полотнах Возрождения, в тонетовском бархатном кресле сидела Женька и кормила грудью Нилочку.

– На, держи! – устало выдохнет она.

– А мама чего не заходит? – спросит к вечеру счастливый Петька.

– А я ей не сказала еще. Акушерка запретила вставать, – с олимпийским спокойствием ответит Женька. Фира за ее спиной пожмет плечами, мол, что я могу?

– Пойду… пожалуй… порадую… – приподнимется Петька и поплетется по дворовой галерее, пытаясь предположить масштаб и силу гнева и кар египетских от Фердинандовны. Ее строптивая невестка точно подгадала момент, дождалась и таки отомстила и за проклятья их любви, и за проигнорированную свадьбу.

– Ишь ты, харáкерная! – милостиво хмыкнет Гордеева и поцелует сына. – Поздравляю, мой мужчина! Ты стал отцом! Пойдем, покажешь мою внучку.

– Отличная девочка, – развернет Нилочку из пеленок, не глядя на Женьку, Фердинандовна. Прощупает родничок на голове и животик, хлопнет у каждого ушка, заглянет в глаза и покрутит суставы.

– Я вам не мешаю? – поинтересуется из кровати Женя.

– Нисколько, – так же спокойно, не оглядываясь, ответит Гордеева и, расплывшись в улыбке, прогудит:

– Уважил сынок, молодец! Моя! – хмыкнет и поправится: – Наша порода, немецкая, Гордеевская. Кровь с молоком. Ладная девка! И глаза мои! Све-е-етлые! И волосы мои – све-е-тлые, – с садистским удовольствием продолжит. – Ирка, чего стоишь, наливай! Выпьем – нам, бабкам, положено!

Она допьет графин, потянет за мочки и снимет с себя крошечные темные серьги с осколками бриллиантов, подойдет к кроватке и сунет под матрасик:

– Полвека их не снимала. Дождалась. И не вздумайте продать – прокляну. Это моей внучке на приданое.

На бис

Борщ, который Полька выплеснула в гневе на башку матерщинника-Макара, неожиданно потянул за собой цепочку событий разного характера… В общем, тот почти остывший борщ сработал как выстрел стартового пистолета для спортсмена.

Прошло почти полгода после принятия «крещения борщом», события и катаклизмы сотрясали Одессу и, конечно, не обходили стороной молдаванский двор.

В один из ненастных ветреных вечеров Макар задержался на очередной профсоюзной сходке, где такие же истинные пролетарии решали перед завтрашней зарплатой, сколько и у кого следует отнять денег на всякие займы и как быстро отрапортовать наверх о перевыполнении плана по сбору денег.

Как и все подобные сборища активистов, это совещание завершилось хорошей пьянкой, где каждый из профсоюзных вождей районного разлива рассказывал, насколько он всевластен и как может скрутить в бараний рог любого, кто не понимает значимости профсоюза в его жизни.

Поэтому Макар возвращался в воодушевленном состоянии и развлекал себя неоднократным громким исполнением революционного гимна и песен идеологически выдержанных и очень злободневных.

Войдя в ворота, он добавил «Религия – яд – береги ребят!» и всхлипнул.

Будучи в приличном подпитии, сбиваясь неоднократно на простой мат, снова стал орать: – «Смело, товарищи, в ногу», отбивая такт по стойке галереи могучим кулаком каменотеса…

Исторические сведения и мнения жителей Молдаванки разошлись в показаниях, что же на самом деле явилось причиной последующей цепочки событий – то ли порывистый штормовой ветер, то ли сам Макар, то ли старая галерея…

Свою победную песню Макар завершил громким крещендо и словами «кто был ничем, тот станет всем!» и, в последний раз саданув кулачищем по стойке галереи, громко заорал:

– Я вас всех к ногтю!!!… Всех! Всех!! Всех!!!!

И сделал шаг в сторону двери своей каморки.

В ту же секунду с перил второго этажа галереи сорвалась огромная, ведерная кастрюля с киселем и, перевернувшись в полете, согласно всем законам физики и земного притяжения, со скоростью mg2, спланировала точнехонько на башку профсоюзного со странным звуком «хлюп».

Озадаченные случившимся, со всех сторон на галерею вышли несколько женщин и увидели сидящего прямо под ней, плюющегося киселем и матерящегося Макара, который сучил ногами, отпихивая подальше от себя кастрюлю, и пытался стереть с лица и с головы остатки киселя, брезгливо стряхивая их с рук на землю…

Через несколько секунд, при помощи громких многоэтажных проклятий в адрес пострадавшего, выяснилось, что на голову пьянчуги-каменотеса нечаянно свалилась кастрюля свежесваренного овсяного киселя, который Нюся поставила остудиться на широкие перила галереи, на ветерок…

За недолгое время, перебирая отборные матерные выражения в адрес Макара, его родителей и всех родственников, Нюся рассказала, какого труда ей стоило достать эту мерку овса, сколько времени она растирала его в порошок, сколько стоил сахарин, как она боялась покупать его у барыг на рынке – обманут же, как долго варила, перемешивала, чтоб не подгорел, и как мечтала накормить семью… А теперь из-за этого профсоюзного недоноска они будут голодать.

На ответный вялый мат Макара Нюся ответила, что сегодня она, конечно, борщ не варила, а только кисель, но у нее еще есть ведро отборных ароматных помоев, и если уважаемый сосед не заткнется и не компенсирует потери, то голову исполнителю революционных песен прям сию секунду еще и они украсят… И, резво развернувшись, двинулась к себе на кухоньку…

Макар счел за благо быстренько ретироваться в свою каморку…

Кисель все ж таки не успел остыть, посему следующие две недели Макар ходил с красной рожей, как говорили соседи – с мордой цвета пролетарского флага…

Поначалу он пытался извлечь некую выгоду для себя – представить данный инцидент как теракт по время исполнения гимна, а себя – пострадавшим за дело революции и подал в связи с этим несколько заявлений в разные инстанции – на террористов-соседей, на лечение в санатории с усиленным питанием, на спецмедобслуживание, на усиленный паек и повышение в должности.

Получая раз за разом отказ в цензурной и не очень форме, Макар совсем расстроился, но решил держать марку до конца, не сдаваться и, зайдя к Гордеевой, потребовал неотложного лечения, иначе грозился всех, кто живет на втором этаже, а особенно ее соседку Нюсю, сдать в ЧК…

Видно, он забыл, с кем имеет дело… Старуха разъяренной медведицей встала во весь свой немалый рост, и плюгавый Макар получил несколько оплеух с обеих рук, с напутствием: – От советской медицины, от благодарных соседей… Потом получил затрещину с пояснением: Лично от Гордеевой – и был спущен с лестницы самым позорным образом с соответствующими матерными напутствиями.

А Нюся, в лучших молдаванских традициях, несколько дней подряд стоя на галерее с помойным ведром, встречала Макара вечером с язвительной улыбкой и вопросом: не забыл ли он ее?..

Каким образом и в каком объеме Макар компенсировал Нюсе ведро киселя и смятую кастрюлю, соседи так и не узнали… Но, судя по всему, он-таки отработал потери, потому как Нюся и помойное ведро перестали ждать его с работы.

Но с тех самых пор Макар, единственный со всего двора, в любом состоянии опьянения и в любую погоду добирался в свою каморку по большой плавной дуге, никогда не приближаясь ближе чем на метр к галереям по обе стороны двора… Ну мало ли что…

Загрузка...