Черные лаковые струи свивались вдоль бортов. Если прислушаться — то даже здесь, на мостике, можно было уловить тихое-тихое, воспринимаемое всем телом и ни с чем не сравнимое живое гудение и дрожь машины в глубине корпуса: крейсер жил и двигался; существование его было наполнено смыслом движения.
Дождь измельчал и превратился в ровную водяную взвесь, заполнившую ночное пространство над рекой и городом. Фонари и редкие ночные окна вдали на набережных рефракция превратила в мутные желтые одуванчики с белесым искрением в сердцевине.
Поэзия просилась к выражению.
— Редкая птица долетит до середины чего не надо, — сказал Ольховский, не запахивая плаща и с неприятностью ощущая потные и стынущие подмышки и спину.
— Ты лети с дороги, птица, — скептически молвил Колчак из теплой и темной глубины рубки, где мерцали редкие огоньки действующих приборов. Он стоял перед лобовыми стеклами, широко расставив ноги и сдвинув фуражку на затылок. — Зверь с дороги уходи.
Буксир трудился в полусотне метров впереди, взбивая светлеющую косынку пены за полукруглой низкой кормой. Расчет бакового орудия стыл внизу шестью темными столбиками, и выражали те столбики хозяйственную и деловитую готовность сотворить с проплывающим мимо городом то, что будет приказано с высоты мостика. Ощущение своей власти над окружающим и досягаемым миром, беззащитно спящим в иллюзии наглого могущества — придавало людям звенящую значимость. Атмосфера этой значимости продолговатым обтекаемым контуром покрывала движущийся корабль.
Разведенный мост приближался, раздвигая освещенную картинку своего открытого подбрюшья под вздетым пролетом. Силуэт буксира плавно задвигался в этот выхваченный яркими лампами кусочек сухопутного пейзажа.
— Ноль два часа тридцать девять минут, «Мощный», прохожу вверх Литейный, — доложила рубка буксира в речную диспетчерскую, и стоящая на той же переговорной волне ультракоротковолновая рация в рубке «Авроры» с характерным летящим искажением продублировала доклад.
— Не препятствовать, — хмыкнул Ольховский, ненужными словами стравливая излишек напряжения, как клапаном.
— «Мощный», вас понял, — отозвалась диспетчерская из невидимого потрескивающего далека, существующего только в области звуков и однако связанного с реальностью, как бряканье цепи за забором связано со сторожевым псом.
Электрические блики заскользили по осклизлому зеленью граниту быков, уходящих назад. Срезанная плоскость моста, в послойном сечении асфальтовых покрытий и стальных двутавровых перекрестий, проходила слева над головами. А справа накрывали и прихлопывали небо механические внутренности и огромные облупленные заклепки поднятого пролета, нереального и страшноватого, как квартал мира, построенного в вертикальном измерении.
Крейсер протянулся сквозь этот сухопутный оазис и вновь разъединился с обитаемой землей, вернувшись в естественную тьму над пустой водой.
Справа близились в косых столбах прожекторов бело-голубые башни и купола Смольного; за ними угадывался длинный корпус дворца.
— Ахнем сейчас по нему спокойно! — сказал Колчак, и в ответ фигурки внизу приблизились к орудию и пришли в движение.
— А-атставить, — негромко отреагировал Ольховский и наиграл грубым пиратским тоном: — Перевешаю, сучьи дети. — И сучьим детям, и отцу-командиру эта игра была приятна.
Далеко внизу по течению, где-то на фоне размытой подсветки Ростральных колонн, проблеснули за изгибом набережной ходовые огни поднимающегося следом за ними сухогруза. Все было мирно и спокойно.
— Никак идем помалу, — признал Колчак.
Он вышел на крыло мостика к Ольховскому, глядя назад, и тогда они увидели, как где-то в районе Дворцовой площади, заслоненной углом Большого дома, вершинами Летнего сада и ломаным силуэтом крыш, возникли и стали перемещаться отсветы какого-то движения. Заметались, то и дело перекрещиваясь, лезвия прожекторов, утыкаясь в глухое подбрюшье туч, донеслись тукающие пробочные хлопки и прерывистый тихий швейный треск, взлетела и выписала гаснущую дугу зеленая ракета.
— Это еще что за спектакль сегодня? — вопросил Колчак и переместил козырек фуражки с темени на брови, параллельно своему тарану. Ольховский методично застегнулся.
С Петропавловки скатился в воздух круглый хлопок, весьма напоминающий не столько полуденный сигнал, сколько выстрел артсистемы среднего калибра.
— Никак наводнение? — усомнился Ольховский, вглядываясь в берег.
Каменное погромыхивание удаляющегося звука исчезло, и тогда оттуда, от Дворцовой, донеслось еле различимое здесь:
— А-а-а-а-а… — Словно из сотен глоток, забиваемых ветром.
Крошечные окна Зимнего беспорядочно вспыхивали и гасли. Из-за фасада выскочил и проткал темноту плавно загибающийся книзу пунктир трассера.
— Должен признаться, — врастяжку произнес Ольховский, — что более всего это мне напоминает незабвенную съемку Эйзенштейном штурма Зимнего дворца. Но поскольку сейчас, кроме отдельных уцелевших шедевров мировой живописи, брать там решительно нечего, то я просто теряюсь в догадках! В любом случае мне сдается, что мы вовремя ушли. Твое мнение, старпом?
— Чеченская братва штурмует Санкт-Петербургское законодательное собрание.
— А почему ночью?
— Для конспирации. Традиция такая. Не принято? Ну — Никита Михалков приступил к массовкам новой версии «Милюков в октябре». Слушай: внесем разнообразие? Положим им снаряд за фасад?
— Да? Шутник. Ты сначала туда министров-капиталистов перевези.
— Уже.
— К черту! в поворот ложимся! В машине — малый на оба винта! На руле — два румба влево держать! В машине: правая — самый малый назад! А то выкатит нас сейчас кормой на мель с фарватера, замучишься сниматься…
— Да не боись. Мы же на буксире.
— Береженого Бог бережет.
На рассвете вышли в Ладогу.
Множество оттенков и разновидностей серого цвета, составляющего основной зрительный и как следствие эмоционально-ассоциативный фон (тон) Балтики (седой, туманной) и русского Севера (хмуроватого, скуповатого), не поддается исчислению. Сизая и жемчужная облачная пелена молочно светлеет к точке, где предполагается солнце — его место обозначено тускло-серебряным монетным кружком. Зыбкая дымка скругляет горизонт с темнеющей вблизи кромкой берега. Грифельная штриховка полупрозрачных голых ветвей разнообразит пустоты между пепельными контурами дальних строений. Мышастые фигурки разной степени плотности мягко контрастируют с грязноватой размытостью перспектив, и плывущие в воздухе волокнистые клочья конденсированной влаги от места до места смазывают картину нежной слепой мутью. Свинец, сталь, серебро, олово — четыре военных металла придают тусклую тяжесть своих отсветов окоему Севера. Добавьте акварельную гарь труб, ртутный блеск луж и ручьев, пребывающие в разных стадиях эволюции от белого цвета к черному деревянные заборы и срубы — и вы получите гибрид живописного шедевра «Над вечным покоем» с шедевром поэтическим «Приют убогого чухонца» в черно-белом, то есть исконном, исполнении.
Итак, на рассвете вышли в Ладогу.
Рассвет — это не спозаранок, хотя у нации горожан, получивших поголовное и обязательное среднее образование и паразитирующих в бетонных сотах, рассвет ассоциируется с лугом в алмазной росе, первым мычанием доброй и полезной коровы и мучительной похмельной жаждой. Зимний рассвет на Севере — это то время, когда в странах более южных и вследствие того цивилизованных (если только не наоборот: более цивилизованных и вследствие того более южных) трудящиеся и капиталисты прерывают бодрое сосание соков друг из друга и покидают рабочие места ради вкушения ланча, что дешевле стоит и легче обходится. И это еще хорошо, потому что если зимой забраться на русский Север подальше, то вообще не рассветет, даже если петух исполнит Седьмую симфонию Шостаковича от первой и до последней ноты; что гарантирует эти Богом заповеданные места как от ланча, которого там отродясь не нюхали, так и от капитализма, бессильного против единства национальной формы и содержания, являемых бутылкой и огурцом.
Но зато в конце октября рассвет приходится исключительно вовремя: к подъему флага. Дрогнула дробно и замерла двойная шеренга на юте, отсыревшая флажная шерсть зашевелилась складками и поползла кверху, и до боевого сияния начищенный латунный горн старинным петровским сигналом (голландским, парусным, морским!) возвестил начало дня: в данном случае первого дня плавания.
УКВ рация в рубке захрипела, раскатисто высморкалась и голосом механического людоеда сказала:
— На крейсере! Ну что, разбегаемся? Отдавай буксир. Командир, вы ход гасите помалу.
Отдали буксирный конец, врубили машину на самый малый назад, и «Аврора», медленно сбавляя движение, застыла на воде.
Буксир подработал к борту. Скинули штормтрап. Капитан буксира вскарабкался наверх, они с Ольховским залепили рукопожатие и загоготали.
— Ну что, товарищ капитан первого ранга? Вперед? — Было ему лет двадцать пять, на рано заматеревшей фигуре лопалась канадка, жесткий волчий чуб пер из-под замятой фураньки, и смотрел он сытым ухарем, которому и адмирал не бог, и черт не брат.
— Пошли, капитан, — Ольховский хлопнул его по спине, плотной, как дубовая колода. — Врежем за благополучный рейс.
— Это святое!
В каюте Ольховский плеснул себе в коньячный бокал, капитану — стакан с мениском.
— Семь футов под килем! Хотя дальше — хорошо, чтоб два фута или хоть один везде у вас оставался.
— Позавтракаешь?
— Да нет, спасибо, у нас все есть. Назад пора.
Он спрятал в большой потертый лопатник двести долларов и поднялся. С нахальной покровительственностью уважающего себя и независимого профессионала обернулся от двери:
— Речной атлас, значит, у вас есть?
— Позаботились.
— В Свирь по фарватеру так войдете, а в Подпорожье советую брать лоцмана. После Онеги по каналу вам осторожно протискиваться надо.
— Спасибо, знаю.
— Давайте, засадите им там! Не-не, я ничего не спрашиваю и ничо не знаю. В портоуправлении записал, что в рембазу пошел. Ну — удачи!
Буксир дал три несоразмерно густых гудка, с морским щегольством приспустил флаг и лихо заложил циркуляцию на обратный курс, выстилая над трубой дрожащую струйку горячего воздуха.
— На руле!
— Есть на руле!
— Ты понял, что ты теперь старшина рулевых не на бумажке в штатном расписании, а на самом деле? Проникся? сын гордого Кавказа…
— Так точно, товарищ капитан первого ранга. Проникся.
— Ты не в открытом море, на компас смотреть не надо. Смотреть тебе надо на бакены. Проходишь рядом левым бортом. А чтоб не кататься на курсе — выбираешь ориентир на берегу, и по нему держишь. Учись, пока я жив!
Саша Габисония вцепился в штурвал и вспотел от старательности.
— Машина! Средний на оба винта!
Водяной валик медленно поднялся и взгорбился перед форштевнем и развалился на две волны, плавными морщинами убегающие по сторонам. Крейсер дал ход.
Через десять минут измученный Саша был в ужасе. Давнишние занятия на тренажере перед зачетом в учебке не давали ни малейшего представления об управлении крейсером на малом ходу. А ход был мал, как его ни называй…
— Не р-рыскать на курсе! В машине — осторожно: поднять обороты до полных.
Махина в шесть тысяч тонн не торопилась отзываться на движения руля. Она шла себе, куда шла, хотя руль уже был положен чуть не на борт — и вдруг начинала наконец скатываться, и хотя руль уже был возвращен по курсу, все катилась и катилась; Саша клал руль на другой борт, чтоб выправить курс, крейсер не обращал на это внимания, пока всей массой не уваливался в противоположный поворот, который вновь приходилось отчаянно компенсировать. И хотя шли они от силы узлов в пять, след за кормой, напоминавший проглаженную утюгом дорожку с закрученными глазками крошечных водоворотов, был извилист, как путь водяной змеи по синусоиде.
— Дай сюда… р-рулевой. Положил круто вправо — и тут же отдал руль обратно почти до ровного. Вот — начал катиться: теперь держи ровно, сам дойдет до курса. Это не прогулочный катер, инерцию учитывай, понял?
Выпятив нижнюю губу, Саша сдувал капли пота. Заныла поясница, плечи затекли и окаменели. Через час он был заезжен, как после двух авральных вахт подряд.
— Чего ты дрожишь? Расслабься! Эх, морячки… Вот так кончит службу — и ведь ни хрена не умеет, если что вдруг. Старпома на мостик!
Колчак поднялся из машины с видом сдержанного довольства.
— Работает! — сообщил он с насмешливым удивлением. — А?
В машине от Мознаима шел дым — он вибрировал не меньше матроса-рулевого.
— Давление качается! А повышать мы больше не можем, Петр Ильич, если где паропровод лопнет — вставать надо, варить надо, запасных труб нет почти, а варить нержавейку они ни фига не смогут… уж давайте потихоньку!..
— Я тебе лопну, — пообещал Ольховский. — Ты у меня до Москвы в кильватере сам поплывешь… потихоньку… брассом!
В румпельном коротышка Бохан (до призыва монтер, потому поставлен электриком) замерял амперы на серверах рулевой машины.
— Товарищ капитан первого ранга! Там кто на руле — Сашка?
— В чем дело?
— Дайте вы ему в ухо, что ж он рулем ворочает, как х-х… х-х… ну гадина! Нельзя на ходу так класть руля, у нас генераторы сгорят, слабые они для нас, осторожней надо! Товарищ командир, ну опять же!
Ольховский сделал вдох и выдох. Положение обязывало — вести себя соответственно.
— Сгорят — пойдешь под судовой трибунал, — с равнодушной жестокостью произнес он. — А дальше — своих друзей сам знаешь. Раньше думать надо было! Ты третий год служишь, ты специалист второго класса, так кто ты такой?!
А ведь идем, подумал он. Сорок человек, сорок рыл зеленых всей команды, в три вахты, держится все на соплях и честном слове, — и идем!
С обедом Хазанов расшибся в лепешку. Огненный харчо продирал перцем и чесноком. Барская роскошь отбивных золотилась луковой стружкой. Обжаренная на огромных противнях картошка хрустела корочкой и сочилась жиром, а ледяной компот щекотал витым фруктовым ароматом.
— Пять баллов с плюсом и рекомендацией в аспирантуру, кок. Сколько денег в продукты вбухал — ну?
— Так ведь праздничный, товарищ капитан первого ранга. Первый день похода. — Хазанов сиял и падал, как победитель марафонского забега.
Бачковые отваливали от раздаточной амбразуры дед-морозами. Так, должно быть, чувствовала себя когда-то матросня, грянув в пиратскую вольницу и от пуза сметая все вкусное из кладовых: сегодня — жизнь, вот она!
— Дежурного по кораблю ко мне! Чайник пусть прихватит.
За письменным столом у Ольховского стоял, задрапированный зеленой занавеской, пятидесятилитровый бочонок контрабандного грузинского спирта.
— На время похода команде — восстанавливаем к обеду традиционную флотскую чарку. Ну, с корректировкой объема до наркомовских ста граммов. Разведешь пополам и проследишь лично.
Дух был поднят, и дух был окрылен. Не так стопарь важен — жест. Глоток к обеду не брюхо греет — душу радует.
Проходя отмеченными в атласе квадратами для забора питьевой воды, наполнили машинные и питьевые водяные цистерны. Хотя и загаживают Ладогу, но в известных местах чиста водица сверх всех фильтров.
Заблудившийся и отставший день бабьего лета вынырнул и зажег берега Свири последним и редким осенним огнем. Понятно, что пикник на берегу имеет смысл только в хорошую погоду: глобальное потепление бывает кстати.
Дело в том, что пропускная способность шлюзов Волжско-Балтийского пути невелика, и судам порой приходится стоять в очереди, особенно если где-то впереди в шлюзе приключилась какая неисправность. О чем и уведомляют рации по цепочке.
Отдали оба носовых якоря, и после нервного напряжения последних часов и дней Ольховский, посовещавшись с Колчаком, объявил день отдыха. Вывалили ял и в три рейса доставили всех желающих, кроме, естественно, вахты, на берег.
Сам сход на берег для моряка — это уже отпуск, развлечение, свобода: свежая страница жизни.
Прыгнув из яла и подышав, разлеглись в шуршащей теплой листве всех цветов мирового пожара и от полноты чувств дружно закурили.
— Боже мой, — сказал Беспятых, назначенный старшим команды. — Вот так поставить избушку и тихо жить на берегу. Грибы собирать, печку топить, книжки читать… — Он блаженно потянулся.
Паучок, путешествующий в воздухе на своей нити, счел его черный рукав подходящей посадочной площадкой и приземлился.
— Беги отсюда, дурак, пока цел, — посоветовал Беспятых. Паучок отцепил свое воздухоплавательное средство и побежал устраиваться на твердой почве.
— Тр-р-р-р, — сказала сорока, качая хвостом; она была такая ладная и чистая, что на нее было приятно смотреть.
Даже взрослые люди в таких условиях начинают напоминать не то детский сад на прогулке, не то городских практикантов, вывезенных в лесопарк для сбора гербария и знакомства с природой родного края. Застиранные сизо-белесые робы группками разбрелись по зарослям.
— Белый! У тебя нож есть?
— Не до грибов нынче, Петька… ха-ха!..
Редкие поздние грибы-переростки собирали в береты. От нечего делать развели костерок и стали жарить сыроежки на прутиках: есть не хотелось, но хотелось всего неежедневного, другого.
— Эх, удочки нету, — сокрушался Сидорович, пытаясь сквозь очки углядеть в реке рыбу.
Немедленно стали обсуждать, где найти крючки и леску, чтобы Хазанов построил уху из свежей речной рыбы, которая так любезна под стопку.
— Шурка, ты что после дембеля делать будешь?
— Организую фонд реставрации морских памятников Петербурга.
— На хрена?..
— Дура, а ты прикинь, какие бабки. Кто те памятники считал…
— А я б организовал небольшое такое бюро сексуальных услуг. Любые виды, льготные расценки. Только, боюсь, на этом рынке все давно забито.
Колчака подвезли одного позднее. В джинсах и куртке по случаю выходного он лежал на животе в сторонке. Уткнул нос в листья и наблюдал кипение лесной насекомой жизни. Божья коровка сновала вверх-вниз по стеблю, обследуя и охотясь на тлей. Мелкие черные муравьи волновались за свое стадо внизу. А крупные рыжие пробегали своей тропкой, четверо потащили хвоинку, а пятый пытался пристроиться с разных сторон. Жук, похожий на половину рифленой бронзовой горошины, зарывался под желтоватую жилу травяного корня. «В Севастополе еще купаются, — подумал он. — В школу без пальто ходят. Денег им еще на месяц хватит, а там… Машина в Питере стоит — деньги, если что… а там разберемся. Кто сейчас вообще знает, что будет через месяц?»
Настроение было безусловно лирическое… Несколько часов в лесу ложились в память как большой и наполненный впечатлениями день. Хотя никаких поводов к впечатлениям, казалось бы, и не было. Средней паршивости лесок с болотистыми низинами. Надо хоть годок-другой оттрубить на железе, чтоб оценить сухую листву под ногами, и треск сороки на вершине черно-зеленой ели, и полянку раскисших маслят, и рдяную шрапнель рябины, которую стали немедленно жевать и сплевывать.
Вдохнешь вот так — родная земля, и даже в груди щемит. А походишь пару часов — устанешь вдруг с непривычки, и скучно вдруг и неинтересно на этой земле делается. Как писал писатель, и все хорошо, да что-то нехорошо. И мысль одна, и банальна она до тошноты и противности: как вообще на земле хорошо, и как мы в частности неправильно живем, а правильно почему-то неохота. А и охота — так неясно, как. А и ясно — не получается. А если получается — так вечно не то, хоть немного, но обязательно не то.
Но есть варианты, ребята, подумал Колчак. Бывают варианты.
Особенно же хорошо на земле, когда знаешь, что сейчас — домой, на борт.
— Ну что — конец экспедиции? В шлюпку!
Лоцмана сговорили на ходу по рации. Лоцманов по старинке полно — водить им нынче особенно нечего.
Лоцман был — загляденье, хоть сейчас в парадную хронику. Походил он на старого артиста советского кино Олега Жакова, блиставшего и трогавшего души зрителей в ролях старых рабочих, хитроватых боцманов и самородков из народа, не шибко сильных в общей грамоте, но смекалистых крепким народным умом. Седоус и сухощав был боцман, мал и прям, и в чисто промытых морщинах таились подначка, честность и куча прочих положительных качеств. Он внушал симпатию. О нем хотелось заботиться и называть «батя». Короче, хорошо вписался в команду.
Лоцману выделили каюту и место за столом в офицерской кают-компании. Походило на то, что он знал о своем сходстве со знаменитым некогда артистом и, в свою очередь, старался играть взятую на себя роль, находя в этом лишний повод к самоуважению. Кителек был стар и отутюжен, тельник стар и свежестиран, латунный краб на заношенной капитанке потемнел от времени и речной сырости. Нет, лоцман ласкал взор. Соответствовал. Трогателен и надежен одновременно.
Ощутив уважение, лоцман, которого звали Максим Егорович, тоже такое хорошее народное имя-отчество, и которого все тут же стали, естественно, звать просто Егорыч, — так вот, лоцман попросил поставить ему на мостике кресло, чтоб он мог там с удобством проводить все время безотлучно. А поскольку кресло оказалось низким, и лобовых стекол не доставало, Егорыч попросил подставить под него какую-нибудь подставку, ящик. На этом подиуме он, сидя в кресле, напоминал знаменитого виолончелиста Ростроповича, того самого, чей особняк был виден с «Авроры» на набережной оставшейся далеко позади Невы, солирующего в концерте перед оркестром, чтоб всем было его хорошо видно и сразу понятно, кто в оркестре главный.
Водрузив свое сухонькое тело на насест, он туманно возвестил рулевому, как бы сразу давая понять распределение функций:
— Партия — наш рулевой. — Выпить за обедом он уважал. Уважал и в другие приемы пищи, и между приемами тоже.
Рулевые тут же окрестили его «лоцман Случай». Сидеть молча ему было скучно, он чувствовал настоятельную потребность передавать молодым морякам свой большой навигационный и жизненный опыт, иллюстрируя бытовую философию доходчивыми примерами из богатого лоцманского прошлого.
— А вот еще однажды под Северодвинском был случай, — упоенно журчал он. — Иду я это раз по деревне, в магазин зайти. А деревенька — мужиков ни одного. А я в форме, молодой, здоровый, грудь в медалях! И вдруг — бабка навстречу: миленький, говорит, выпить хочешь?
— Понятно, — хмыкал рулевой.
— Ничего тебе не понятно! Старая такая бабка, старушка, можно сказать.
— Понятно. Не бывает старых бабок, бывает мало водки.
— Ты слушай сюда! Бабушка, понял? Я, конечно, говорю: не страдаю, но всегда можно. Зовет в дом. Показывает литровку самогона. И говорит: угощу как полагается, только вот мне корову забить надо. Старая, болеет что-то, надо хоть на мясцо продать, пока не сдохла, сердешная. Ладно, говорю, бабка, наливай. Она мне налила стакан — и все: нет, говорит, сначала дело сделать надо. Беру тесак, иду в хлев. Стоит корова и на меня смотрит. Буренка. И глаза грустные. Ну — не могу! Рука не поднимается. Ей тоже, думаю, что ли, выпить дать, чтоб легче ей было, для поднятия духа перед переходом в лучший мир. Бабка услышала — ни в какую: не для коровы, говорит, самогон делан, да и не станет она. Коровы, говорит, не пьют, где это слыхано!
Бабка, говорю, а ты ей наливала? Вот потому и не пьет. Так бы все не пили, если б не давали. Неужто тебе собственной, можно сказать, кормилице стакана перед смертью жалко?
Налили корове. Бабка переживает: мясо алкашом разить будет. Закусить, говорю, дай от запаха. Но в самом деле не пьет. И смотрит грустно, сердце разрывается. Не могу я ее убить. А выпить охота. И женщине помочь надо. И корове — чего мучаться зря?
Был бы, думаю, наган — выстрелил бы я ей в затылок. Из милосердия. Уж больно она тощая и страшная, все равно не жилица.
— Бабка? — не удержался рулевой.
— А? Да бабка тоже. Я про корову. Такую и есть грех. Зубы об кости обломаешь. Но нагана у меня не было.
В общем, выпил я и ее стакан и пошел к себе. И встречаю минера с эсминца знакомого. Он говорит: ты чего такой печальный, как с похорон? Нет, говорю, похороны как раз не состоялись. И все, значит, ему рассказал. Он вскинулся так и говорит: жди здесь. И быстрым шагом ушел.
Вскоре возвращается и говорит весело: пошли, выпьем. Куда? Да к твоей же бабке! Но ведь корову забить? Мое дело, не волнуйся.
Ну что. Приходим. Вот, говорю, бабка, привел специалиста. Он по специальности корабли ко дну пускает вместе со всей командой, ему твою корову к морскому царю отправить, в смысле к коровьему богу — как плюнуть раз. По сравнению с ним Малюта Скуратов — практикант маникюрного салона. Только — сначала выпить. Он в трезвом виде мухи обидеть не может. А выпьет — выноси святых, гроза морей, его адмиралы боятся.
Достает бабка свою бутылку, хлеб-огурчики, и хорошо мы посидели. Ну что — пора дело делать. Идем в хлев.
И тут он достает из кармана толовую шашку, шпагат, и приматывает ей — корове, не бабке, конечно, — шпагатом шашку к рогу, ко лбу, значит. Я говорю: а много не будет? Все же непривычный способ мясо заготавливать. Будет потом, как в магазине — копыта да вымя. Он успокаивает: ты что? разве это заряд? да это только утке голову оторвать, я ж минер, это дело понимаю. И вставляет в гнездо детонатор со шнуром. И сигаретой его поджигает.
Я говорю: ты — гений! Действительно, голову в корове не едят, там мяса нет, развернет — не жалко, а язык ото лба далеко, уцелеет на заливное. А он говорит: давай все же из сарая выйдем на всякий случай, все же должна быть техника безопасности: хоть заряд небольшой, но вдруг, скажем, кончик рога оторвет и в глаз попадет, на хрен оно нам надо.
Выходим. Бабка к нам: сыночки, все? Убили? Минер еще шутит так: ну, убили не убили, но запомнит нас надолго. Это как? Он рукав отворачивает, смотрит на часы и говорит: считай, бабка, до двенадцати — и иди, принимай работу, сейчас будет все. Это у него шнур отмерен был.
Бабка удивилась, но послушалась, стала считать. И только досчитала она до двенадцати — ка-ак рванет в хлеву! Крыша торчком, стенки в стороны, дым дунул и солома кружится. И падает на нас сверху какое-то мелкое рагу и кусочки пегой шкуры.
Старушка так и застыла. А минер говорит: вот черт, цель ведь не бронированная, неужели заряд неправильно рассчитал? Ведь и шашек меньших на корабле уже не было. Старушка — в вой. Я говорю: да что ты убиваешься, ведь главное — дело сделано, а мясо собрать можно и прямо продавать готовые шашлыки, лучше нарезанных. Она нас — граблями!
Ну что, ушли, конечно. Минер говорит: плевать, корове все равно умирать, причем мигом и без мук, а мы все равно заранее выпили, так что все нормально. А бабке так и надо: корова ее всю жизнь кормила — «корми-илица!», — а как заболела — так вместо доктора с лекарством зовет убийцу с ножом, старая сука, забодать ее надо было, пока коровье здоровье позволяло. Вот и пусть теперь хоронит боевую подругу по-христиански… если соберет… что за каннибальство, в самом деле.
— Старый, мы ж мимо бакена прем! — завопил рулевой, вращая штурвал.
— Ах, — засуетился лоцман, — куда ж ты смотрел, оглоед! Так и на мель сесть можно.
Плавучая лавка — это скорее развлечение, чем шопинг. Обычный набор жратвы и ширпотреба по обычным ценам и даже завышенным — за услуги. Услуга и удобство в том, что лабаз сам подворачивается тебе под борт, а сбросить ход на полчаса — это, конечно, не швартовка к берегу с походом по магазинам.
Под лавку был оборудован музейного возраста, колесный еще, плоскодонный речной пароходик. Круговые веранды прогулочных палуб зазывали доморощенной рекламой, нацепленной на дырявый сетчатый обвес. Окна бывших салонов и кают были зашиты фанерой и жестью, дешевая голубая краска придавала архитектуре сходство с павильонами в парках культуры и отдыха той же эпохи, в какую пароходик имел имя и катал по рекам праздничных трудящихся пятилеток во время их аккуратно оплаченных отпусков. Теперь же его внутреннее хозяйство не отличалось от секции любого рынка, где деловитые челноки теснятся и предлагают стандартный набор испанского оливкового масла, китайских кроссовок и южнокорейских видеодвоек.
Остановились более из любопытства. Шурка, как секретарь судового Р. В. С., подошел к командиру и, стараясь сочетать деликатность со значительностью выборного лица, передал, что экипаж интересуется поглядеть — если время, конечно, позволяет. Время позволяло.
Лавочный народ оживился и вылез наружу: военные корабли здесь каждый день не расхаживают.
— Мужики — эсминец!
— Ты что — крейсер.
— Ниче-го себе — это что, «Аврора»?!
— Эй, ребята! Это вас в честь той «Авроры» назвали, или это она и есть?
— В Москву переводят, — с неприязнью объяснил кривобокий язвенник, выражая хроническое неодобрение всему, с чем его сталкивала жизнь. — Все им надо перекурочить, разорить.
— Эй, на «Авроре»! — развязным дуэтом одобрила пара качков, по виду и обстановке державшая функции крыши этого плавучего базара. — Что, идете по Белому дому выстрел давать?
— Вы цельтесь лучше, братаны!
Это дало повод к новому взрыву веселья:
— На крейсере — наводчики не нужны?
— А снаряды купили?
С «Авроры» засвистели:
— Купили!.. На ком попробовать?
Из всех покупок Хазанов взял дешевого кетчупа, а сигнальщики вскладчину на троих приобрели нательную шерстяную рубашку, отданную из контейнера секонд-хэнда практически даром. Груня приценивался к памятному значку «Минзаг “Тарантул”»; Сидорович забраковал оправу для очков. Экскурсия.
Но щупая прессованный ряд кожаных курток, Шурка задумался туманно. Кожанки, конечно, не ахти — тундра: турецкой, разумеется, кожи и недорогой выделки. Щеголять в такой хочет деревенский подросток и экс-полуинтеллигент, вкус которого сформирован дефицитом советской эпохи.
От нечего делать и слабо забавляясь каким-то модельерским позывом, он отлепил и выдрал из связки черную двубортную тужурку. Облачился до бедер и повернулся перед косо отколотым зеркалом. Бросил через плечо молодому:
— Принеси-ка беску из кубрика. Быстро.
— Твою, Шура?
— Все равно. Можно мою.
Снял ремень, перетянул им кожанку. Поправил тельник в вырезе. Стащил берет, бескозырку надвинул на правую бровь. Сделал нужное лицо.
Лихой и опасный революционный браток подмигивал из зеркала. Не хватало только перекрестия пулеметных лент, набитых остроголовыми латунными патронами, и деревянной кобуры маузера на узком ремешке.
В черной коже было — надежно. В зеркале она казалась непродуваемой, непромокаемой и вообще неуязвимой. Вот именно, подумал Шурка. К ансамблю просились в образ суконные клеши парадки, полощущие по ветру при шаге, и угловатые сияющие ботинки, отчетливо бьющие подкованным металлом.
Феномен зеркала изучен мало. Кстати, психологи утверждают, что мужчины смотрят в него чаще женщин. Зеркало сговорчиво, убедительно и услужливо. Шурка предстал значительнее себя самого. Его зазеркальная сущность обрела адекватное выражение: в таком духе, что от винта, ребята, Балтийский флот идет наводить порядок.
Одна из особенностей зеркала, вставленного в реальность — его уподобление картинке, совмещенной из двух изображений: она как бы пульсирует перед глазом, и изображения скачут, заменяясь туда-сюда одно на другое. Отражение возникает как реальность, а окружающая реальность становится деталями к центральной картинке или просто ерундой.
В данном случае дело ведь было не в моде восемнадцатого года, когда конные армии под клинок выбривали степи, маршевые матросские батальоны грузили в теплушки снятые с кораблей кольтовские пулеметы, а «Аврора» на двадцати четырех котлах Бельвиля о трех винтах давала девятнадцать узлов и имела семьсот человек команды. Все эти исторические подробности, так же как и черные кожанки, перекрещенные лентами и ремешками маузеров, были лишь внешним выражением того, что делалось в душах и чего этим душам требовалось.
Но в столь глубокий анализ Шурка не вдавался и умными формулировками не оперировал. Он просто сказал себе: «А чего, по делу», выразив этими словами образовавшееся настроение.
А дальше было так.
В этом настроении он наморщил лоб, пошевелил губами и спросил у продавца, похожего на тихого инженера, который через силу тщится канать под прожженного коммерсанта:
— Сколько таких у тебя?
— А тебе сколько надо?
— Сорок.
— Сколько?
— Матрос не мелочится, дядя.
— Погоди. Сообразим. Серьезно берешь? Найдем.
Продавец коротко перекинулся с соседкой, плотно упакованной в коричневый с наворотами кожан пышкой, подошел к длинному хмырю с тремя колечками в ухе, тот покивал и врылся в закрома.
— Размеры-то у тебя какие?
— Подходящие! Все есть. «М», «Л», «ИксЛ». По-старому — от сорок шестого до пятьдесят второго, как раз.
— Только — черные. И не короткие.
— Выберем… Посмотришь.
Шурка тихо проинструктировал двух молодых, которые дисциплинированно паслись рядом.
Через несколько минут штабель курток чернел у двери и поблескивал складками. А за штабелем молча выстроились полтора десятка матросов, и двое передних почему-то — со штык-ножами вахтенных на поясе.
— Относи! — скомандовал Шурка, и охапки курток поплыли над пружинящим трапом на высящийся серый борт «Авроры».
— Бубнов! — окликнул Беспятых, удивленно наблюдая сверху эту торговую операцию. — Ты что это тут за базар затеял?
— Судком закупает спецодежду, товарищ лейтенант, — ответил Шурка, сосредотачиваясь перед серьезным разговором с продавцом.
Продавец в четвертый раз потыкал кнопки на калькуляторе и с душевным подъемом огласил итог:
— По пятьдесят пять баксов считаем — две тысячи двести. Шурка, не снимая своей кожанки, сунул большие пальцы за ремень и посмотрел крепко и сумрачно.
— Понял, — сказал продавец. — Скидка оптовому покупателю. Одна куртка — в премию. Две тысячи сто пятьдесят за все. Идет?
— Сейчас пойдет, — пообещал Шурка недобро, перемещаясь к своим. — И больше пойдет. — Матросы за его спиной переступили, приноровляясь к месту на случай возможных действий.
Возникло промедление.
— Какие проблемы, ребята? — улыбался продавец, чуя и не веря в плохое.
— Никаких. Бумагу, — сказал Шурка, и ему подали бумагу. — Ручку, — сказал он, и подали ручку. — Тебя как зовут, дядя? — спросил он у продавца.
— Валера. Валерий Никитович. А что? А тебя?
— Фамилия?
— Чего — фамилия? Ты плати!
— На что тебе его фамилия? — подняла голос соседка-пышка.
— Ну, предположим, Лепендин. И что? Ты не темни, давай плати!
Торговцы зароптали и стали подтягиваться. Запахло крупной, неординарной разборкой.
— Где бандиты наши? Позовите, — велел кривобокий язвенник.
Шурка положил бумагу на картонную коробку и под взглядами стал писать:
«Расписка.
Нами, экипажем крейсера «Аврора», взято у гражданина Российской Федерации Лепендина Валерия Никитовича кожаных курток черного цвета производства Турция сорок штук на сумму две тысячи двести долларов США. Обязуемся отдать с процентами, десять процентов в месяц, не позднее чем через месяц в городе Москва. В случае, если форс-мажорные обстоятельства не позволят рассчитаться с продавцом, эта расписка служит основанием для подачи в суд на экипаж крейсера и наложения ареста на личное имущество членов экипажа.
Председатель Революционного Военного Совета крейсера «Аврора» старшина второй статьи А. Бубнов (подпись, число)».
Лепендин разбирал неровные строчки вверх ногами и озирался в надежде на помощь.
Шурка распрямился, отхаркнул в горле сгусток и, сглатывая и не поднимая глаз от расписки, громко прочитал.
— Ни-и фига себе наезд, — протянули в толпе.
— Ребята, да вы что… — прошептал убитый продавец, вздрагивая одной половиной лица.
Качок с коротким коллоидным рубцом в углу рваного рта передвинул за ремнем пистолет со спины на бок, так чтоб было видно под курткой.
— Гони бабки или товар, — сказал он, не мигая и взглядом отделяя Шурку от остальных — на секунду тот ощутил себя одиноким и в его власти.
— Не смеши, — с неожиданным акцентом посоветовал рядом Габисония и показал большим пальцем за спину, в закатанный шаровой краской броневой борт. — Тебя не утопят. Тебя на кусочки порвут.
Шурка опомнился и ухмыльнулся рваноротому.
— Он храбрый, — сказал он. — Ему семьсот человек — тьфу. Санек, автомат возьми у дежурного, он без ствола не понимает.
— Тебя ведь достанут, — сказал качок спокойно. — Ты меня понял?
— Понимать будешь ты меня, — ответил Шурка, сладко наслаждаясь позицией силы. — Сидор — принеси-ка от боцмана шкерт для рваного, чего откладывать.
Качок цыкнул слюной. Его напарник, до сих пор молчавший, вытащил Макаров, передернул затвор и сунул за джинсы на живот, показывая готовность к продолжению разговора.
— Нельзя так, — сказал он. — Ты у кого берешь? Это наши коммерсанты. Есть же какие-то понятия. Не по-людски выходит.
— Два храбрых, — констатировал Шурка.
Но народ и криминал были едины.
— Разве можно так нагло человека опускать, — заступился хмырь с кольцами во всех выступающих частях лица.
— Хоть пожалел бы его, — укорил язвенник. — Ты на него посмотри, он же теперь из долгов не вылезет.
От этого сочувствия бедный продавец утер слезу.
Шурке стало немного нехорошо. Еще не поздно было перетащить куртки обратно. Собственно говоря, они не были необходимы. Говорил он уже на автопилоте:
— Все отдадим, Валерий Никитич. Клянусь! Ну — это в кредит! С себя последнее снимем, но отдадим. Если живы будем. Такое дело. А сейчас — надо. Тебя не мы грабим. Тебя жизнь ограбила. И не тебя одного — всех ограбила. Вот всем и надо вернуть.
— Ах ты, гад, еще театр устраивает! — заголосила баба-пышка, наливаясь клюквенным соком. — Внаглую ограбил, и еще речь толкает, как директор Госбанка! Ему чем теперь детей кормить? Да нас так никогда ни таможня, ни бандиты наши, ни милиция, никто так не грабил! Так еще только вас не хватало на вашей «Авроре» вонючей!..
— Гибни тут за вас, — пробормотал Шурка с досадой, переминаясь и торопясь уйти. — Спекулянты.
Только о своей шкуре думаете. А о нас вы подумали? А о других вы подумали?
— Фильтруй базар, брателло, — сказал мирный качок без особых примет. — Взял — так не раскидывай чернуху.
— По фене не ботаю, — презрительно ответил Шурка и согнал складки кожанки сзади.
— Прости, отец, — сказал он, пытаясь всунуть в руки Лепендину расписку. — Простите, мужики. Отдадим, клянусь.
Ко времени мостик грянул:
— Все на борт! К отходу стоять!
Снизу в разноголосье, но не очень громко, пожелали много неприятного.
С палубы долго смотрели, как уменьшается позади нелепый голубой пароходик. Всем было неловко.
— Как же это у нас ни одного ствола на борту, — потер щеку Шурка. — На голом понте до Москвы — вот не подумали…
— А ты поменьше проявляй инициативу, — посоветовал Сидорович и спустился вниз.
— А ты можешь свою не брать, — крикнул вслед Шурка. — Вот падла…
Но потом — где есть спирт, всегда обнаружатся и подкожные его запасы, — нашлось выпить, стали раздавать куртки, пошла примерка и поднялось оживление и веселье. Толкались в умывалке перед зеркалом, вставали на цыпочки и менялись друг с другом.
— А, ничего, — решили. — Не пропадет, еще наторгует.
— Если они порядочные люди, так скинутся ему на следующую ходку, и всего делов. Это будет с их стороны честно.
— Если б у нас были деньги — заплатили бы? Да без разговоров! Тут дело не в совести… а — для нужд дела.
Совесть была не совсем спокойна, конечно, но новые куртки сильно перевешивали ее тихие поскребывания.
Выбрав лучшую, понесли Ольховскому. Ольховский куртку не взял. Выслушал и выругался.
— За следующий факт мародерства расстреляю, — посулил он, и как-то поверилось, что раз уж пошли такие дела — в самом деле может расстрелять, ничего невероятного. Если только, конечно; найдет из чего.
Вечером ревком вынес своему председателю (или секретарю, сбивались в титуловании) моральное порицание большинством голосов. Одновременно объявили благодарность за проделанную работу о заботе над экипажем. Приятно быть справедливым.
Люди склонны сильно переоценивать масштабы того, что происходит здесь и сейчас. Прорыв трубы в собственной ванной куда значительней наводнения в Китае. Взять хоть бандитизм.
Война и оружие — обыденность многих времен; наше не исключение. Масштаб бандитизма в России девяностых давно перестал поражать. Разборки и заказные убийства доставляют обывателю газетное и телевизионное удовольствие: ты смотри, что делается! А убитый явно ворюга: все они хороши. Бедняков это не касается, а мы-то бедняки. Только в темноте не гуляй, деньги не свети, дочь одну не отпускай и стальную дверь поставь. Пистолетик бы еще, и имели мы всех, кто ниже нас ростом.
За последние восемьдесят лет страна знала три пика бандитизма. Первый и высший пришелся на любезный и легендарный восемнадцатый год, когда наган был властью законодательной, исполнительной и… черт, какая третья? все равно ее нет. Ну, нэп, конечно, но уже не так. Краток и крут был всплеск сорок пятого-шестого: уцелевшие солдаты вернулись домой — а дома нищета, бездушная бюрократия и никакой благодарности за увечья и подвиги. А солдат привык: хочешь жить — стреляй, надо — возьми; а оружия кругом полно. И в первом, и во втором случае государство решало вопрос быстро и эффективно: террор, расстрелы на месте и смертные статьи в судах быстрых и отчасти праведных.
Так что бандитизм девяностых отнюдь не оригинален. И не так ужасен и крут, как кажется моралистам, подверженным гипнозу собственных лозунгов ax-гуманности. В нем своя система, и почти все вопросы можно решить миром. Бандиты закрыли своими спортивными телами прорехи в деятельности государства, которое вздрыгивает слабыми ножками из кармана (держи шире) олигархов. Хлеб да соль, братва.
Еще в раннесредневековой Англии каждый платил предводителю шайки бойцов, которая защищала его от других и давала возможность как-то жить. Свободным человеком считался лишь тот, кто мог защитить себя самостоятельно: имел средства и людей. Таков был закон. Никакого отличия от лидера группировки, который убежден, что любой коммерсант обязан кому-то платить. Эпоха такая.
И чем был бы плох в сквере перед Манежем памятник Робин Гуду, покровителю свободолюбивых и угнетенных, с золотом по постаменту: «Братку от тамбовских». Цветы по праздникам и депутация из Шервудского леса на майские дни.
Примерно такие мысли бродили у Колчака, а сам Колчак бродил по крылу мостика. Мысли эти носили не вовсе праздный характер, потому что по правому берегу проплыл шаткий причал, у которого, три лодки и дюралевый катер синхронно раскачивались на волне, разведенной «Авророй» — а над причалом стояли два джипа: машины, законно ассоциирующиеся с бандитами; недешевые такие серьезные тачки в этой бедной глуши, где честным образом на них заработать невозможно.
При рассмотрении в бинокль сквозь слабо тонированные лобовые стекла джипов внутренность их различалась укомплектованной лицами, менее всего вызывающими в воображении сцены мирного крестьянского труда. Лица были со вниманием обращены к проходящему мимо крейсеру. И внимание это не казалось похожим на праздное любопытство зевак, специально прибывших поглазеть на старинный корабль.
Человек, дослужившийся до капитана первого ранга и командира авианосца, может быть грешен во многих пороках, но глупость и беспечность в их число входят редко. Поэтому Колчак сопоставил историю с куртками, господствующие в обществе нравы и обычаи, лица в джипах и плавсредства у причала — и с железной ленцой, какая дается многолетней привычкой к беспрекословному и любой ценой выполнению твоих приказов, скомандовал:
— Боевая тревога. Орудийный расчет — к кормовому орудию. Пять выстрелов — подать к кормовому орудию. Сигнальщикам — смотреть хорошо на кормовых румбах. Хорошо — ты понял?
Заквакал ревун. Застучали каблуки на юте. Ровным шагом поднялся на мостик Ольховский с задранными бровями:
— Что случилось, Николай Павлович?
Колчак изложил соображения.
— Не понравились мне их морды.
— Логично. Лучше перестрахуемся.
Они поделились давно остывшим негодованием по поводу того, как «жигуль» с бандитами нагло пер через КПП полка, зная, что никакой командир не захочет брать на себя ответственность за открытие стрельбы и жертвы среди местного населения; как группировки диктуют волю командирам частей, реально угрожая, жизни их семей; и вообще каленым железом выжигать весь этот беспредел.
Через полчаса в тишине реки возникло еле уловимое акустическое колебание — словно точка зуммера в звуковой пустоте.
— Сигнальщик — смотреть по корме!
Колчак перелистнул атлас, повел носом по карте и кивнул: «Никаких населенных пунктов на ближайший час нашего хода». Хорошее место, тихое. Хоть сарынь на кичку кличь.
Колебание быстро усиливалось и оформилось в комариное зудение. Оно нарастало, тонкий слитный звук распался на рокот, и из-за поросшего черной чащей поворота выскочил белый треугольничек буруна, сопровождаемый докладом сверху:
— Катер в кильватере! Дистанция семь кабельтовых! м-м, сокращается! Скорость восемнадцать-двадцать узлов! Команда восемь… девять человек!
— Кормовое орудие — к бою!
— Так, — сказал Колчак. — Приехали. А как ты будешь без прицела стрелять по движущейся цели? Через ствол наводить?
— А что? Пока они в кильватере на дистанции — угловой скорости не имеют. Сближение учтем! Ор-рудие! Взрыватель осколочный!
— Погоди, а ты им взрыватели дал?
— Черт!!! — закричал Ольховский и понесся в каюту.
— Спокойно, — сказал Колчак, хотя рулевой и лоцман интересовались происходящим без всякого беспокойства, как будто к ним это не имело никакого отношения. — У нас есть минуты полторы-две. Как бы не утопить кого не того, а? Сигнальщик! Кто там в катере? Разбираешь?
— Да вроде все молодые ребята, товарищ капитан первого ранга.
— Я тебе дам «вроде»! Оружие есть?
— Да вроде не вижу.
— Еще «вроде» — убью! Есть или нет?!
— Никак нет! Оружие не наблюдаю!
На корме Ольховский, присев на корточки, ввинчивал в снаряд взрыватель. Ввинтив, он топнул, проорал жуткий мат и побежал в каюту за установочным ключом, закрепленным в цинке.
— Дистанция четыре кабельтовых!
Ствол орудия опустился, ловя цель.
— Уничтожить его профилактически, — с сомнением сказал Колчак. — Не знаю даже. Нет катера — нет проблемы.
Он набрал воздуха и заревел в громкую трансляцию:
— На катере! Глуши мотор! Не подходить! Буду стрелять!
Услышали или нет, но катер резко повернул, показав красное днище, и продолжил преследование размашистым зигзагом. Стрельба стала невозможна.
— Ты что сделал!!! — надсаживаясь, затряс кулаком Ольховский.
— Да, — сказал Колчак. — Без прицела, без автомата стрельбы, без дальномерного поста, — да. Думаю, это они возню у орудия заметили.
— Автомат! — сообщил сигнальщик. — Вижу у одного автомат… вроде, АКМ—47. И два пистолета… вроде, ТТ.
— Пиздец тебе, — сказал Колчак. — Я предупреждал — вроде.
— Есть! Виноват!
— М-да. Родине нужны герои, а рожает идиотов. Плюс — цель понял. Минус — а чем воевать-то будем? Сальдо — минута на размышление.
Ольховский взлетел над трапом, легкий и страшный, как дух мщения.
— Потом, потом! — поспешно парировал Колчак. Он закурил, оскалился и сам себе задирижировал сигаретой:
— Так!!! Боцман! Все ведра наполнить мазутом — и на палубу! Жив-ва!!! В машине! Мознаим! Давай шланг к паропроводу — и чтоб достал до борта палубы! Ты понял меня?! Док-тор-р! С бинтами на палубу!
— Чистый адмирал Ушаков! — восхитился лоцман.
— Ты что хочешь? — растерялся Ольховский.
— Потом, Петя, потом! Давай свой спирт на палубу, тащи быстро, ну! — Колчак подпихнул его вниз.
Катер с урчанием и треском уже выскочил на траверз кормы.
Серьезные ребята изготовились в нем с видом сноровистых коммандос и неотвратимых карателей. Не в том, мол, дело, что нас мало, а в том, что за нами безусловная сила, которая жесточайше подавит любое сопротивление, так что о нем никто и думать не моги.
Катерок поравнялся с мостиком, сидевший на носовой банке у кокпита встал и поднял раструбистый мегафон:
— На «Авроре». Есть разговор.
Колчак передернулся (как лимон разжевал) от презрения не к ним даже, замечать кого было ниже его достоинства, а к ситуации, в которой вынужден был присутствовать.
— Боцман. Ответь этим…
Кондрат поставил ведра, перегнулся с борта и ответил с искусством и от души.
— А за слова ответишь, — пообещали с катера. Рожи выражали властную решимость отчаюг, ломающих волю противника и жертвы.
Сидевший на моторе уровнял скорость и притер катер к борту.
— Всем отойти от борта! — драконьим спецназовским голосом гаркнули из катера.
Автоматчик передернул затвор и дал очередь поверх. Две пули цокнули и прошили кожух средней трубы. Восемь пистолетов, ну до игрушечного ничтожных под шестидюймовыми стволами, уставились снизу. В этом контрасте они не воспринимались угрозой, а только раздражали. Но держались за них ребята подходящие, и в реальной схватке они имели все шансы взять верх.
Два легких дюралевых трапика с широкими скобками-захватами на конце вцепились в срез борта, и на них тут же полезли двое.
— Абордаж, ты понял? — изумился Колчак. — Вот это храбрецы!
Секунды растянулись и сделались длинными и емкими.
— Боцман — лей! — Колчак скатился вниз и поспешил к месту действия. — Сбросить лестницы чертовы!
Снизу хлопнули выстрелы, Кондрат невольно попятился от борта, и желтовато-черный выплеск мазута пролетел дугой и шлепнулся о воду далеко за катером.
— Вплотную!!! Где пар???!!!
«Черт, сейчас ведь влезут! Дождались!»
И тут произошло непредвиденное. В борту, прямо за трапиком, открылся иллюминатор, и что-то длинное и тонкое сильно пихнуло лезущего бойца в живот. Он согнулся, отпустил руки и, спружинив в воздухе, спиной свалился в катер на других.
В иллюминатор высунулась винтовка со штыком. За нее держались две бледные мосластые руки. Как воинственный дятел, выставивший клюв из дупла, штык ткнул вбок в соседний трап, но не достал, тюкнул еще — тот, кого он кольнул в бок, дрыгнул ногой, вильнул и соскользнул вниз.
Выстрелили, пули вскользь выбили борозды краски рядом с иллюминатором и с визгом ушли в рикошет. Снизу защитник крейсера был невидим и неуязвим.
— Подлезь высади ему обойму в окно!
— Передвинуться надо!
— Хрен дадут еще зацепиться!
— Все равно иллюминаторы по всему борту — другой откроет!
— Быстрее!
— Так стреляй, когда лезешь!
— Куда, бля?!
— По рукам!
— Давай, пока не сбросили!
Автоматчик дал очередь над бортом, прикрывая высадку — давя на психику и отгоняя: выпущенные косо снизу пули задеть не могли, но охоту лезть вперед отбивали.
Произошла краткая заминка с обеих сторон. Как писали в батальных сценах старых романов — момент был решительный.
В этот самый момент над бортом возникла дикая и исполненная боевого пыла фигура.
Но сначала объясним ее явление.
Иванов-Седьмой не мог упустить возможность пойти в знаменательный (и, не исключено, последний) рейс «Авроры». Но не сумел он и мотивировать начальству необходимость своего присутствия на борту: отказ был категоричен. Оставалось незаметно запереться в своей каюте-кабинете-канцелярии директора музея в день перед отходом, что он и проделывал неделю подряд, пока не стронулись. Он справедливо рассудил, что в переходе будет не до музея, куда никто не сунется.
Вдумчиво запасшись консервами, печеньем, кипятильником и ночным горшком, опорожняемым ночью в иллюминатор, он не казал носу, страдая исключительно от недостатка информации. Но к его услугам была трансляция, вид в иллюминатор и воображение.
Стесняясь униженности своего положения, он высчитывал и выжидал время, когда списать его на берег покажется уже нецелесообразным и можно будет выйти и претендовать на судовую роль и довольствие. От консервов с печеньем не проходила изжога и появились легкие рези в желудке. Зато, как любят выражаться эпигоны романтизированных биографий, никогда ему не писалось так хорошо, как в эти дни.
Услышав «Боевая тревога!», он насторожился, как старый строевой конь. Даже мысль не мелькнула у старого моряка, что настал удобный случай покинуть добровольное заточение. Лишь судьба корабля заботила его. А вид малого речного судна с пиратами и поднявшаяся стрельба ввергли в сильнейший гнев и тревогу и подвигли к немедленным, любым, решительным действиям по обороне фактически безоружного, беззащитного крейсера.
Он выскочил в экспозицию, суконным локтем (нет времени!) разбил витрину, схватил трехлинейную винтовку, обойму, гранату системы Новицкого и успел обратно как раз вовремя, чтобы отразить первую атаку. После чего двумя движениями задраил иллюминатор на броняжку — и, черной молнии подобный, метнулся на палубу, вщелкнув обойму в магазин.
В возбуждении выкрикнув неизвестно откуда выскочившую на язык фразу:
— Огребай, руманешти, матросский подарок! — он швырнул в катер тяжелую, пятифунтовую гранату.
Миг остолбенения внизу сменился непроизвольным и неудержимым хохотом. Иванов с непониманием проследил взгляды и увидел у себя в руке длинную рукоятку. Стряхнутый с нее ветхий цилиндрический корпус булькнул в воду и выпустил мелкие пузырьки.
Слишком возбужденный для того, чтоб отдавать себе отчет в деталях, Иванов швырнул рукоятку следом за гранатой, передернул затвор, приложился и выстрелил вниз.
Боек щелкнул. Боевая пружина была в порядке. Он сам чистил затвор. Но выстрела не последовало.
Передернул еще (хрюкающий всхлип внизу) — и выпалил!
Один в катере схватился за живот и повалился, хватая воздух. С шипением и фуканьем из патронника вылетела вверх желто-серая струйка. Иванов схватился за обожженное лицо и уронил винтовку на палубу. Давным-давно он сам залепил просверленное, как положено экспонату, отверстие хлебным мякишем и закрасил черной ручкой. Но как затесался в холостую музейную обойму чем-то когда-то снаряженный патрон, не узнает уже никто; обычное дело.
В катере захлебнулись, зарыдали и бодро полезли наверх. Упавший вытер слезы и прыгнул на ступеньки, как кошка.
Но эта трагикомическая сцена дала необстрелянной и безоружной команде столь необходимый выигрыш во времени. Над Ивановым-Седьмым можно было смеяться сколько угодно, но трусом он не был и действительно подал пример.
— Ломы! — крикнул Колчак, указывая на борт.
Но ломами подковырнуть, поддеть захваты трапов и сбросить не удавалось.
— Мазут! — в то же время крикнул он, и трое на четвереньках, пряча головы и мешая друг другу, вылили за борт, на лезущих и в катер, шесть ведер мазута — кто-то ухнул и бешено заматерился.
Следом полетели спички и зажигалки. Но они гасли сразу. Кроме того, мазут — не бензин, и поджечь его не так просто: брошенная спичка в нем гаснет, вспыхивает только пирофугас в кино.
Над бортом поднялась рука с наганом, наган выстрелил дважды, Колчак прыгнул вбок, выхватил у матроса лом и ударил по руке — попал по револьверу, он отлетел, рука мотнулась и скрылась, там крикнули:
— Ствол! Дай ствол!
Боцман совал пожарным багром над соседним трапом, за багор схватились, там пошло перетягивание каната.
— Отвал! — закричали снизу. — Ночью подойдем, тихо!
— Я говорил, бля!
— Они смотреть будут! Паш-шел!!!
Колчак штыком пробил дырку в крышке поданной гильзы с порохом, оторвал жгут бинта, макнул в спирт, отжал в кулаке и забил конец фитиля в отверстие.
— Н-ну… — прошептал он, поджег и сбросил эту бомбу вниз.
Над бортом снова высунулась рука с пистолетом, и Колчак машинально отметил, что теперь рука левая.
Внизу рвануло глухо и протяжно — как-то объемно: звук был похож на сконцентрированное в секунду шипение бенгальского огня, пыхнувшего оглушительно. Над бортом взлетели крупные искры и какие-то чадящие клочки. И сразу повалил густой черный дым.
Там завопило, заорало, гулко шлепнулось в воду.
Колчак с силой, как копье, метнул лом вертикально вниз, щурясь в гари и целя в середину этого дыма: пробить дно.
— Бросай ломы!!!
Еще два лома мелькнули отвесно.
Боцман страдальчески поморщился, вцепясь в отвоеванный багор. Остальные вопили: «А-а-а-а-а!!!»
И только тогда, приплясывая и подвывая, Мознаим дотащил свой шланг, бьющий вверх паром, до борта.
— Отставить, — сказал Колчак.
— Трафальгар, — сказал Ольховский. — Жалею, что не участвовал в баталии сей хотя мичманом, а?
В ушах, однако, звенело.
Катер, медленно погружаясь, сплывал и удалялся по течению. Вернее, это был уже не совсем катер: лобовое стекло было снесено, в кокпите зияла дыра, и он сидел почти по планширь в воде, продолжая опускаться. Тусклые красноватые язычки змеились по краске, радужным кустом лопнул бензобак, и жирный мазутный дым продернулся цветными нитями. Черные пятна на воде коптили и дробились.
— Восемь стволов пропало, — с сожалением отметил боцман. — И три лома, — не удержался он.
— От дураки, — вздохнул Колчак. — Нам бы такую морскую пехоту.
На несколько тел, мутно угадываемых в гари, не хотелось смотреть. Ноги в зеленых адидасовских штанах свесились через борт в воду, как будто их обладатель раскинулся в шезлонге. Две черные головы медленными толчками двигались в сторону берега, куда ветер нес и рассеивал слоистый редеющий шлейф чада.
Шурка поднял с палубы револьвер и подал Ольховскому. Ольховский повертел его и протянул Колчаку.
— Благодар-рю за службу, товарищ капитан первого ранга, — взял под козырек.
— Служу, служу, — ворчливо отозвался Колчак. — Хотел бы я знать, кому и чему…
На рукояти было выбито выше щечки: «Оружейные заводы Петра Великого — 1916 годъ». В барабане нагана оставалось пять патронов. Обшарпан до белого — ну и шпалер…
— Боцман. Трапы прибрать, борт привести в порядок… закоптили тут. Позорище: стыдно кому сказать — дюральку с пацанами утопили.
Вечером Ольховский вызвал секретаря ревкома и потоптал, как петух цыпленка. «Вот тебе твои куртки, сучий потрох! Только мы и мечтали с бандитами воевать».
Шурка тянулся с побитым, но достойным видом: готов был страдать впредь за правое дело…
— Парадокс в том, — кипятился Ольховский, — что мы нарушили справедливость, а шпана пыталась ее защищать! Революционер хренов! Шурик, сука, пущу я тебя привет Рябоконю передавать!
Пока Р. В. С. заседал по поводу: бандитов осудить и топить и дальше, но особо не нарываться, — Колчак принимал раскаяние Мознаима. Раскаяние носило форму довольно тяжелого ящика с двадцатью гранатами РГД.
— Не сообразил! Клянусь! — звенел слезой Мознаим. — Я же не знал, почему тревога, Николай Павлович! Закидали бы сразу, мне же не жалко!
— Стоп. Ты их где взял?
— Да на том же складе купил, куда вы летом ездили.
— Зачем?
— Они списанные, дешево отдали, а в Москве продать можно…
Сумасшедший дом, подумал Колчак. И ведь так везде. Может, лучше пчел в Крыму разводить?
«28 октября. 12.00 по Пулкову. 61°10' сев. широты, 36°15' вост. долготы. Волнение 0 баллов, ветер северо-восточный 3—8 м/сек. Скорость 5 1/2 узлов, курс 80. Следуем озером „Онежское“ ко входу в Волго-Балтийский канал. Машины и ходовые механизмы работают нормально. Больных и раненых нет. Чрезвычайных происшествий не борту не случилось».
«Удивительно душевны и заботливы в экстремальных условиях советские (зачеркнуто) русские (зачеркнуто) русскоязычные (зачеркнуто) российские моряки. А ведь они ежедневно рискуют жизнью. Поистине риск — благородное дело. Это благородство я испытал на себе.
Доктор смазал мне ожоги лица, произошедшие вследствие выстрела из трехлинейной винтовки системы Мосина-Нагана обр. 1891 г. (экспонат инв. №47—12) синтомициновой мазью и выделил тюбик для постоянного пользования. Кроме того, он постриг мне концы волос на голове, обгорелые вследствие вышеупомянутого выстрела. Ведь он мог бы зарабатывать большие деньги в мужском парикмахерском салоне, но предпочел верность своему профессиональному долгу и присяге. Этот скромный корабельный врач способен на многое.
Не уступают ему и другие члены экипажа. Нижние чины (зачеркнуто) матросы преподнесли мне прекрасную кожаную куртку. Она пришлась мне впору. Дело не в подарке, а во внимании.
Командир объявил мне благодарность перед строем за поведение в бою. Смерть немецким оккупантам (зачеркнуто) врагам трудового народа!
Питание и обеспечение корабля выше всяких похвал. Если вдуматься — это тоже подвиг. Настроение команды приподнятое, боевое. Англия (зачеркнуто) Россия ждет, что каждый исполнит свой долг. Я чувствую себя так, будто сбросил десять (зачеркнуто) двадцать лет.
Прекрасно дополняют друг друга командир крейсера и старший помощник — в походе это стало очевидно. Капитан первого ранга Ольховский — настоящий флотский интеллигент, хотя порой проявляет вспыльчивость. Почему-то не одобрил мою куртку. Зато каждый день находит время играть на рояле. Он полон юношеского романтизма и пользуется заслуженной любовью подчиненных. Капитану первого ранга Колчаку (зачеркнуто) Колчину мы в первую очередь обязаны успешным исходом боя. Его осмотрительность, разумная осторожность и высокие волевые качества заслужили ему уважение подчиненных. Вдвоем они составляют идеальное командование. У меня даже появилась мысль, что в некоторых случаях можно единоначалие заменить двуначалием. Как говорится в народе, ум хорошо, а два лучше. Поделился этой мыслью с лейтенантом Беспятых как с образованным офицером. Он подтвердил, что у древних римлян два (федерала? прокурора? трибуна? — переспросить) командовали войском по очереди. Да ведь и командир с комиссаром командовали вместе — и результат известен всему миру.
За обедом выпил положенную чарку, и рези в желудке прошли. Не следует отменять флотские традиции, это вредно сказывается на здоровье плавсостава.
По просьбе команды радист поставил прекрасную старую песню «Тяжелым басом гремит фугас, ударил фонтан огня!». Очень мужественное, замечательное музыкальное произведение. Решил узнать у радиста, кто ее написал. Он сказал, что два еврея: Вайнберг и Соболь. Кто такие? Странно. Почему везде евреи? Несмотря на ряд их отрицательных качеств, мы все же за интернационал.
Вспоминаю старый зарубежный фильм «Корабль плывет». Помню, что совершенная ерунда — моряки уходили из зала, я смотрел его еще в Кронштадте. Нет, господа — плывет наш корабль!»
На подходе к Вытегре Мознаим взмолил, что в генераторе серворуля при поворотах горит обмотка, и или они достанут новый трансформатор, или он ни за что не ручается, хотя, с другой стороны, может ручаться, что крейсер буквально через двое суток потеряет управление. Как можно заметить, его озабоченные плачи сменили тематику, сохранив тональность: временно отрешившись от семейных забот, он незамедлительно переключил свои страдания в служебно-технический регистр.
Вытегра была типичным речным поселком, разросшимся до размеров и статуса города в презрительной уверенности, что таковы и есть все нормальные города на свете: грязь и мешанина кривых деревяшек с панельными пятиэтажными коробками. Вид его являл симбиоз слияния города и деревни чисто механическим путем: сложить, перемешать и вывалить на местность, как груду кубиков из ведерка в песочницу, размоченную дождем.
Отдали якоря на рейде, хотя назвать рейдом расширение речного фарватера напротив хилых хибар порта было бы явным преувеличением.
— Здесь магазин оптики хороший, — оживился Егорыч, — съезжу посмотрю себе очки новые, давно собирался, да все случая не было. Для дела ведь, — заискивающе пояснил он Ольховскому, мягким вымогательством получив сторублевку.
Услышав про очки, Сидорович побежал переодеваться.
Вывалили ял. О чем никак не думали в Петербурге за сборами — это о моторе для малого обеспечивающего плавсредства. Не было оно нужно нисколько, вот и не думали. И теперь приходилось, как напоказ или в учебке, сажать шестерых гребцов на весла, старшину — на руль, и таким картинным манером съезжать на берег. Бутафорский катер висел под шлюпбалками — красавец.
— А это что за маскарад? — воспретил было Колчак, когда гребцы полезли в ял, припарадившись по форме номер три и в черных чертовых кожанках поверх. — Кто разрешил? Отставить. Дежурный!
— Товарищ капитан первого ранга, — заканючил Габисония под аккомпанемент нежных вздохов, — в город же выходим, все равно что в увольнение. Корабль же представляем, чего ж в рабочем-то платье…
— А куртки — ну, для тепла, а в бушлатах жарко… грести.
Колчак махнул рукой — а, хрен с вами.
На берегу праздный — как по характеру, так и от безработицы — люд сориентировал носы и ноги в сторону крейсера: развлекая себя этим необычным оживлением скучной повседневности. Сенсации «Аврора» не вызвала — к кораблям здесь привыкли, пусть не к таким. Кучка любопытствующих собралась, пацаны тыкали пальцами и спорили.
Мознаим тут же выяснил, где расположен заводик, и даже где на заводике электромеханический цех, и убыл с двумя сочувствующими в коляске мотоцикла. Лоцман пряменько посеменил покупать свои очки, цапнув под локоток Сидоровича. А мичман Куркин, оставив Габисонию нести вахту у яла, с четырьмя остальными пошел пошляться по городу: раньше, чем через пару часов, Мознаима ждать не приходилось.
Ходить было приятно: черное сукно утюжено, ленточки вьются, кожан тугим ремнем схлестнут, и смотрят на тебя, как на высшее существо из дальнего счастливого края, с завистью и почтением; и подавляют в себе, из вежливости и остатков самоуважения, охоту заговорить и тем приблизиться, уравняться отчасти. Бедная у них жизнь, понимаешь. Дыра, чего взять.
Тротуары не везде, глина липнет, фасадишки обшарпанные, машина брызги разведет — помойка на колесах. Только девчонки ничего смотрелись. Смотрелись и сами смотрели ничего. Сигнальщик, Серега Вырин, тот просто млел и маслился от взглядов — ну одичал.
— Эх-х, — раздувался, — все бабы наши были бы.
На тесном от хлама и продавцов рыночке промочили ноги, попили пива и хозяйской развальцой заложили дугу обратно.
Вот у одного фасадишка, где розовое облезло, а серое разошлось, путь великолепной пятерки пересекся с мелким скоплением аборигенов. Скопление имело форму очереди и характер демонстрации и состояло исключительно из представителей старшей возрастной группы. Причину скопления с ясностью объясняла зеленоватая вывеска «Сбербанк», блеклая и безнадежная, как прошлогодняя ботва.
Лозунги и транспаранты отсутствовали. Два десятка старушек, которые на свое горе живут дольше мужчин, гомонили на нисходящих интонациях, не в силах разойтись. Общественным возмущением предводительствовал старичок-боровичок, тип занозистого активиста дворового масштаба. На удивление большие малиновые уши, торчащие в стороны, придавали ему сходство с перекаленным чайником.
— И так каждый раз! — плевал чайник. — Сами на машинах ездют! Дворцы строют! А пенсий нет! Всю жизнь работали! Ельцин обещает, а все пустая брехня!
И согласный ропот старушек гнал телеграфную ленту, которую никогда не возьмут в руки товарищи Ленин и Свердлов, озабоченно стоящие у прямого провода на картине Юона: что на хлеб нет, на лекарства нет, на квартплату нет, и остается бы только помереть, но на похороны тоже нет. Ни живописец, ни журналист не заинтересовались бы этим сюжетом в силу невозможности продать его, как абсолютно заурядный и привычный всем уже много лет.
— Вот если бы они сейчас повесили на фасаде директора Сбербанка — телевизионная реклама обеспечена, — сочувственно сказал Кондрат. — Говоруна бы посадили, другим дали пенсию — хоть на этот раз.
Шурка затормозил, упер ноги в грязь и набычился.
— Шурка! — закричал Кондрат, — идем дальше, не дури, я пошутил!
Матросы остановились с видом праздных рыцарей, которых оживляет возможность походя совершить нетрудный и приятный подвиг. Ничто так не провоцирует дремлющие силы, как надкушенный плод революционной вседозволенности.
— А что, — цыкнул торпедой слюны сигнальщик, — неплохая мысль.
Шурка приблизился к крайней старушке, которая прятала руки в карманы красной нейлоновой куртки, перекрещенной коричневым клетчатым платком.
— А сколько рублей пенсии, мать? — спросил он.
Жалобы примолкли. Униженные и оскорбленные уставились на морских витязей. Зрелище было приятным, и приятно было даже праздное любопытство, потому что выражало солидарность.
— Двести шесть рублей, — сказала старушка.
— Девять долларов, — перевел сигнальщик.
— А у других сколько?
— Да ведь у кого сколько. Вон у него — четыреста.
— Так, — наморщился Шурка. — Десять на двадцать пять считаем — двести пятьдесят баксов на кагал. А за сколько месяцев?
— Пятый месяц табуретки грызем! — зашумел чайник. — А грызть-то уже нечем, — раззявил розовые десны.
Кондрат потащил Шурку за ремень.
— У нас столько нету, Шура, — негромко буркнул он. — А корабельные у Ольховского, он не даст.
— И правильно не даст. Самим нужны.
— Ну так че ты вхолостую заводишься? Давай сходим обратно на базар, продуктов им немного купим, что ли.
Старушки подали голос и замахали в том духе, что их положение не стоит вмешательства и беспокойства:
— Да чего, сынки, вы себе не думайте! Кому дети помогают, у кого огород. Не помрем. У нас тут немцы тоже суп раздают почти каждый день.
— Дойче зуппи, — сказал сигнальщик и высморкался, прикрыв лицо. — Во, твою мать…
Возможно, история с куртками еще жгла Шурку и требовала компенсации. Возможно, ощущение сво ей безнаказанности во всех поступках последних месяцев раздвинуло для него границы нормы и реальности. Возможно, у него вообще была повышенно активная жизненная позиция, и последние события его в этой позиции укрепили, как в танке. Многое возможно, хотя определенно утверждать ничего нельзя. Но реальные следствия были следующие:
… Психология подвига вообще вещь интересная и заслуживающая отдельного рассмотрения. Проклятая гололедица, сказал Александр Матросов, падая на амбразуру. В науке психологии до сих пор не выделилась в отдельное русло подвигология, — несмотря на то, что спецслужбы всех стран усердно используют последние достижения по части промывки мозгов для подготовки своих агентов к подвигам во имя родины, национальной идеи и вышестоящего начальства. Если бы, конечно, тут вдруг запахло сигарой и кельнской водой, и пожаловал старик Фрейд собственной персоной, в высоком хальстухе под седой бородкой и черном профессорском сертуке — он бы без малейших колебаний поведал, что Шурка в пике юношеской гиперсексуальности лишен нормальной половой жизни с девушкой Майей и всеми прочими девушками и женщинами, и его сексуальная энергия сублимирует в отчаянные и рисковые поступки. Его ученик и оппонент Юнг возразил бы с мягкой непреклонностью, что подвиг есть архетип, в той или иной степени проявляющийся в поступках каждого, если этот каждый попадет в соответствующие обстоятельства. Бердяев же сказал бы, что имеет место христианский порыв, всегда живущий в душе и взывающий к действию, особенно в экстремальных для упомянутой души условиях, — и, возможно, пожал бы безупречно умытую руку Швейцеру, который классифицировал бы этот порыв как естественный гуманизм человека независимо от религиозной конфессии, культуры и расы. А командир районного ОМОНа в превентивных целях вмазал бы Шурке в затылок затыльником автомата и проревел лежать мордой в асфальт, руки крестом или все на тот же затылок, и квалифицировал бы святой порыв по статье уголовного кодекса. Но поскольку никого из вышеупомянутых лиц рядом не случилось в силу разных причин, то мало искушенный в психологии Шурка выразил свои интеллектуально не оформленные позывы эмоционально насыщенным словосочетанием: «Вот суки!.. Ну мы сейчас!»
— За мной! — скомандовал он и отворил дверь, соседствующую со Сбербанком. Она была обита жестью и украшена рукописной табличкой «Обмен валюты». Близость двух дверей наводила на естественную мысль о родстве и даже внутреннем единстве кроющихся за ними хозяйств.
В тесном предбаннике скучал на старомодном (еще не офисном, а канцелярском) стуле охранник в камуфляже. В фанерной перегородке была прорезана следующая дверь, а рядом с ней окошечко, в котором блестел кулон, горизонтально лежащий на соответствующем бюсте, как на печке. Обладательница бюста сонно взирала сквозь заокошечный мир с тем презрением к нему, которое превращает провинциальных служащих дам в лаек средней злобности при всех режимах.
— Все на местах, — сухо и непререкаемо припечатал Шурка, — это ограбление. Не двигаться, молчать.
— А. Ага. Понял, — от избытка согласия нарушил запрет охранник и быстро кивнул, подтверждая прием информации и отречение от служебного долга. Пять фигур в черной коже, тельняшках и бескозырках выглядели малопонятно и тем более внушительно.
Обменщица приоткрыла пунцовый рот и перестала дышать.
Охранник был держан за руки. Шурка симулировал ниже окошка передергивание невидимого затвора:
— Спокойно, милочка, к тебе претензий нет. Отвори потихоньку калитку — быстро, быстро, ну!
Спрятаться в ее кабинке было решительно некуда, спорить не представлялось возможным. Сменив презрение на отчаянную любовь и суетясь белым лицом, она открыла замок и только тогда возобновила работу дыхательных мышц — первый вдох получился с подвывом.
— Умонька, — похвалил Шурка, втискиваясь в этот пенал и тесня крутой бок, не помещавшийся между стулом и кассовым аппаратом. — А теперь выдвинь ящичек. Не прячьте ваши денежки по банкам и углам! Сколько у тебя?
В ящичке нашлось две тысячи семьсот пятьдесят долларов довольно новыми бумажками и восемнадцать тысяч рублей: копейки не в счет.
— Шарфик. Поясок, — руководил Шурка тихим легким голосом: один человек в нем был отрешенно спокоен, а второй со стороны отмечал замедленную слаженность всех действий, получавшихся в результате удивительно быстрыми. — Ремешок… Платочек!
Еще через полминуты охранник и дама сидели примотанными к стульям, с аккуратно заткнутыми ртами.
— Ключик от двери где? А табличка «Закрыто»? Ага. Телефончик оборвем… У вас мобильника нет, браток?., бедно живете, что же так. И сидеть тихо, ну очень, очень тихо!! час не двигаться!!
Операция заняла три минуты от силы.
«Бонни и Клайд, — подумал Шурка: мыслительный процесс летел и прыгал, как слалом. — Золотое дно. Это не милостыню собирать».
Выйдя, провернули ключ и нацепили табличку. О-па — все!
Пенсионерки все обсуждали свои горестные дела, явно смирившись с ситуацией, изменить которую были не в силах: так хоть пожаловаться.
— Внимание! — объявил Шурка. — Строимся в очередь. Шефская помощь от Балтийского флота! Каждый получивший немед-ленно покидает это место и идет домой. Вопросы потом! Бабка — держи.
И сунул зеленый стольник ей в лапку:
— Пра-хади! Следующий! Эй, позови там по-тихому народ изнутри!
Старушки оказались не по возрасту понятливы и вопросов не задавали: неясные подозрения просто не успели у них сформироваться за скоростью неожиданной процедуры. Хотя их мыслительные процессы не носили столь интенсивный характер, как у двадцатилетних моряков, но общий ход мыслей был верным: дают — бери и беги.
— Ах… Где… Благослови вас Бог, сыночки!
— Тебе, тебе…
Благодатная почва для процветания благородных разбойников была взрыхлена и удобрена многими последними годами: даже Ванька Каин, начни он раздавать им деньги, был бы провозглашен голубем от Сергия Радонежского. Если справедливость не может торжествовать вообще — с тем большей признательностью встречаются любые частные ее проявления. В данном случае справедливости было проявлено ровно на сто долларов — а это большие деньги для пенсионера, почти способные уравновесить собой деяния царя Ирода или финансовый кризис девяносто восьмого года.
Толкание происходило деликатно: боялись раздражить благодетелей. Брали в лапку и отваливали. Двадцать семь человек получили по сто баксов, и еще четверо — по две тысячи рублей. Остатки Шура сунул боровичку с ушами: «Нам некогда, подели на всех и раздай, как встретишь». Не отдаст — и черт с ним, бухгалтерию разводить нет времени.
Лоцман с Сидоровичем уже покуривали на берегу.
— Дуем на корабль, — стараясь не выказывать торопливости, подпихнули друг друга локтями. — Подъедет Мознаим — увидим, доставим. А здесь светиться нечего.
Ял приподняли на талях, сами курили у борта. Чертов Мознаим провалился. Смеялись не без нервности — дать бы ход скорее.
— Международный матросский летучий смертельный отряд пролетарского гнева — это откуда?
— Кажется, Пикуль.
— Лавренев, грамотеи, — бросил проходивший мимо Беспятых.
Кондрат стряхнул пепел с кожаного лацкана, задрал кожаный обшлаг над часами:
— Ну хорошо. Дело мы сделали. Но поймет ли нас милиция, а главное — что мы ей скажем?
— Скажем, что будем разговаривать только с военно-морским патрулем. — И захохотали (отход адреналиновой реакции).
Но милиции, как и ощущалось почему-то сразу, не последовало. А последовал визит совершенно же непредусмотренный.
К берегу, покачиваясь на неровностях и мягко осадив, подъехал джип размером с автобус — «линкольн навигатор», черный и лаковый, как люксовая душегубка.
Из серо-жемчужного лайкового чрева вышли средних лет мужчина в верблюжьем реглане и спортивный молодой человек в черном длиннополом плаще и с черным большим кейсом, скорее даже саквояжем.
Они перешагнули в катерок, отделанный по планширю полированным деревом. Катерок фыркнул, выдул над водой угарный клуб и, тихо постукивая движком, подрулил к борту.
— Господа моряки! — вежливо встал в катере мужчина. — Я бы хотел подняться к вам с визитом дружбы. Трап можно спустить?
Переглянулись: хватит с него и штормтрапа. Скинули за борт. Он достаточно ловко взобрался на палубу.
— У меня несколько слов к старшему вашей… береговой команды.
— Я старший, — выступил Шурка вперед Кондрата. — В чем дело? — Офицеры, слава Богу, были внизу, что избавляло от преждевременных и малоприятных объяснений.
— Вы не пригласите меня в помещение? Кстати, кто реально командует кораблем?
Шурка подумал.
— Командир, — неторопливо сказал Кондрат.
Мужчина кивнул. Он был похож на отставного функционера крепкого замеса: резкие морщины, густая проседь, в начинающей грузнеть фигуре ощущался запас силы. Абсолютное и непринужденное спокойствие как-то снимало любые возможные напряжения в общении. Ну свой со своими. Доброй школы босс. — Я так и думал. А кто командир — можно спросить?
Какие секреты, решил Шурка.
— Капитан первого ранга Ольховский. А почему вы, собственно, спрашиваете?
— Имею серьезное предложение, — улыбнулся мужчина. — А имя-отчество?
Ольховский сидел в каюте за столом, подперев кулаками виски, и углубленно перечитывал Морской Устав. Мысленно он выкручивался перед судом офицерской чести, каковым для простоты и наглядности представлял собственную совесть. Методом перебора соотнося все эволюции «Авроры» с различными статьями Устава, он находил между ними все больше соответствий и связей — пусть косвенных, отдаленных, отвечающих скорее духу статьи, нежели букве. Это укрепляло его в сознании правоты и даже правомерности своих действий и благотворно влияло на нервную систему, изрядно истрепанную. Чем лишний раз подтверждается, что он был интеллигент, не лишенный вредной для офицера склонности к рефлексии.
Шурка постучал и доложил.
— Почему посторонний на борту? — тяжело спросил Ольховский.
Игнорируя тон и суть вопроса, мужчина отстранил Шурку и вошел с естественностью равного и званого гостя.
— У меня предложение, — повторил он. — Не позволите ли присесть, господин командир? Или мне лучше обращаться «товарищ»?
— Слушаю, — бросил Ольховский, не снисходя отвечать.
Мужчина сел без приглашения, непринужденно и с приветливым видом.
— Петр Ильич, простите пожалуйста, вы могли бы ответить, кто за вами?
— За мно-ой? — протянул Ольховский с неожиданным богатством модуляций. — А вот на это… друг вы мой незваный!., я должен дать ответ не вам. Совсе-ем не вам. — Мысленно он как бы продолжал еще диалог Устава с долгом. — Вы меня поняли? Кто вы такой, черт возьми, и почему я вас здесь терплю?!
— Так, — спокойно сказал мужчина. — Допустим. Понимаю. Считайте, что я представляю интересы этого города. Теперь позвольте сказать, и знаю, что некоторые вопросы… скажем так, в этом городе, не решены. Я всегда готов решить их мирным путем, соблюдая интересы всех сторон. Я должен был… быть готов к вашему визиту, меня предупреждали, это правда. Признаю. И я ценю сдержанность, так сказать, пока… ваших мер.
— О чем вы, черт подери, толкуете?! — перебил Ольховский. Шурка со стороны отметил, что его задранные брови вполне могут читаться как нарочитая без старательности имитация удивления — и вдохновенно вмешался:
— Господину капитану первого ранга официально невозможно знать все. — За спиной визитера он делал отчаянные рожи Ольховскому, на что тот, пытаясь въехать в необъяснимую ситуацию, ответил угрюмым сопением.
— А ты чего рожи корчишь?! — взорвался он.
Мужчина оглянулся на Шурку, как на союзника в чужой крепости — послал понимающий взгляд.
— Хорошо, — сказал он. — Я готов пойти навстречу. Я принимаю предварительные условия, и в любой момент готов к конкретным переговорам, только дайте знать. Единственное, о чем я прошу: сейчас у меня физически нет всей суммы. Деньги вложены в дело, откат верный. Я прошу предоставить мне отсрочку еще на три дня. Потом можете включать счетчик, слать пацанов — я отвечаю.
Ольховский откинулся в кресле и раздул ноздри. Шурка понял, что подвергнут кастрации, протянут на лине под килем и на том же лине, с которого еще капает, повешен на нок-рее. Он дернулся всеми суставами, как паяц, через которого пропустили электрический разряд. Командир прохрипел невнятное и тяжелым движением век показал, что принимает информацию к сведению и не исключает возможность договориться.
— Все, что у меня есть сию минуту, — это тридцать тысяч наличными… и еще кое-что в счет уплаты. Вы согласитесь взять?
Щурка отчаянно артикулировал, тараща глаза ромбами.
— К-ха, — сказал Ольховский. — К-хе.
— Допустим, — сказал он.
— Означает ли ваше «допустим», что вас устраивает мое предложение?
Шурка, бешено соображая, кивал с риском стряхнуть голову с позвоночного столба, шея трещала и рассыпалась от тряски.
— В том случае, если все остается без всяких последствий, — как бы на ощупь перешел Ольховский на казуистику гостя, когда говорилось все, и при этом ничего не называлось. «Ох нелегко разбираться по понятиям», — безуспешно пытался соображать он.
— Разумеется! — облегченно расцвел мужчина. И обернулся к Шурке: — Позови моего пацана из катера, пожалуйста.
Пацан, привязав катер к штормтрапу, пришел со своим саквояжем. Он молча поставил саквояж у ног хозяина и отступил, заняв место по чину рядом с Шуркой.
Мужчина открыл саквояж и вынул сигарную коробку. Поставил на стол перед Ольховским:
— Прошу вас, Петр Ильич.
Каперанг открыл розоватый кедровый ящичек с изящным золотым тиснением и латунным замочком. Внутри лежали три пачки по десять тысяч долларов.
— Это все? — без всякого выражения спросил он.
— Вы разрешите закурить?
Произошел ритуал закуривания по достижении договоренности. Мужчина достал «Давидофф», Ольховский — хранимую для представительства пачку «Мальборо». Каждый из подчиненных сделал два шага вперед и щелкнул зажигалкой под сигаретой начальства: пацан — «Ронсоном», Шурка — разовой штамповкой. В глазах мужчины что-то промелькнуло.
Две струи дыма были выпущены с глубоким облегченным выдохом.
— Итак? — промолвил Ольховский с восхитившей Шурку холодностью.
— Я сказал, что сию минуту больше нет, и вы согласились, при условии, что в счет части суммы я сдам товар. Так?
— Ну-с.
Мужчина запустил руку в саквояж и извлек оттуда вороненый смазанный маузер с длинным двухсотмиллиметровым стволом.
— Испанские. «Астра». Фирма хорошая. Рыночная цена — у нас до полутора. Вы согласны по этой цене зачесть одиннадцать штук?
Ольховский посмаковал взглядом маузер, потер один глаз, словно тот натрудился больше другого или увидел нечто не вызывающее доверия, и отдулся.
— Вы бы еще берданки предложили, — со светским укором вздохнул он.
— Можете взглянуть на год изготовления — новье. Безотказность, пробивная сила — вне конкуренции, патроны — без проблем, от ТТ.
— По одной, — скупо отвесил Ольховский.
— Что ж, — с ноткой горечи согласился мужчина, — где-то они могут стоить дешевле. Одиннадцать — за пятнадцать тысяч: согласны?
— А патроны? — поинтересовался Ольховский, поражаясь своему вхождению в роль, которой он не знал и сейчас.
— Конечно. По полета на ствол. Не китайские, а польские, это хорошее качество. Витек!
Пацан Витек выдвинулся, левой рукой поднял саквояж и, держа на весу, правой в ряд разложил вдоль стола одиннадцать маузеров. Перед центром этого арсенального строя, бликующего лосненым воронением, он построил штабелек из одиннадцати белых коробочек: по пятьдесят патронов 7,62 в каждой. Указанный на маузерах калибр 7,63 был им адекватен.
— Слонобои, — сказал мужчина. — Жалоб не поступало.
Необязательные уже по завершении сделки его слова воспринимались как премия в довесок.
Пацан позволил себе улыбнуться. Мужчина поднялся и протянул руку:
— Значит, по рукам.
— Простите, — сказал Ольховский, — руку подать не могу.
— Обойдемся без жестов. — Мужчина убрал руку. Лицо его ничего не выразило. — Значит, мы расстаемся без претензий.
— Без.
— Будьте здоровы.
— Будьте и вы. Шура, проводи.
— Есть проводить!
На палубе озабоченно сияющий Мознаим руководил четырьмя матросами, пыхтевшими над носилками с новым трансформатором.
Бригадир, лидер, пахан, авторитет или кто он там был, спустился в катер, пацан ему следовал, одновременно как бы прикрывая. Они были спокойны, ни на кого не смотрели и не прощались — ни одного лишнего жеста. В этой их обособленности чувствовалась своя этика и ничем не поколебленное самоуважение.
Шурка отметил, что саквояж оставили в каюте как нестоящую мелочь, тару.
Катер чихнул и пошел к берегу.
— К отходу по местам стоять! — загремела трансляция двойной дозой командирского металла. — Машине — самый малый! Поднять якоря!
Народ с преувеличенным усердием понесся по своим местам.
С железной выдержкой выждав час — убедиться в отсутствии погони и показать характер, пусть подергаются в ожидании, подлецы, — командир вызвал на разборку пятерых подчиненных, которые, судя по всему, делались все менее подчиненными.
— Я командовал дураками, дураки командовали мной, — начал он свою речь с констатации типовой карьеры, — но чтобы дураки делали меня еще большим дураком — это впервые. Спасибо за службу, товарищи матросы, старшины и мичманы. Кто мне изволит объяснить этот жест вопиющего меценатства, которому мы столь успешно подверглись?
Пятеро стояли «смирно». Кондрат шмыгнул носом, из которого неожиданно потекло, промокнул большим пальцем каплю и объяснил. Вероятно, примерно таким образом Аль Капоне объяснял большому жюри неуплату налогов исключительно бескорыстной любовью и милосердием к обездоленным, и милость к падшим призывал. При всей нелепости рассказа в происшедшем прощупывалась свои логика.
— Вор у вора дубинку украл, — потер щеку Ольховский. — Нас, стало быть, не за тех приняли. У них тут свои разборки и счеты, и вы, похоже, очень удачно вклинились со своей… акцией во внутренние отношения этих криминальных хозяев банков и прочих нефтепроводов. Военно-морской флот, значит, в качестве наемных бойцов, по договору напущенных на задолжавшую сторону с операцией устрашения. Крейсер на побочном заработке — мимоходом, значит, пригрозили им. Ну-ну…
— Ведь очень хорошо все вышло, товарищ капитан первого ранга! — предложил радоваться Шурка. — Ну прикиньте сами — сплошные выгоды для всех!
— Товар нам скинули, я думаю, неликвидный, — добавил сигнальщик. — Во дурынды какие! Испанская дешевка, «глоки», поди, не притаранили.
— А если они потом друг друга все перегрохают — только чище станет, — пожелал Кондрат.
— Вы рассуждаете прямо как министр внутренних дел. Государственные умы! — вздохнул Ольховский.
По совещании с Колчаком маузеры он решил раздать. Дальнейшие неприятности в рейсе не только не исключались, но были почти гарантированы — так уж спокойней иметь своих людей вооруженными, нежели беспомощными перед любой кучкой шпаны со стволами.
Обращаться с этим фольклорным оружием никто, конечно, не умел. Не сразу сообразили, как сверху набивается патронами магазинная коробка.
Проходя пустым берегом и убедившись по карте в отсутствии ближайших селений, вылезли на палубу пристреливать: Колчак дирижировал шеренге.
В столярке стали ладить коробки-кобуры из дерева и фанеры, припоминая и споря, как они выглядели на картинках и в старых фильмах. Запасные ремни порезали на узкие полоски и приладили к светло-желтым, пахнущим стружкой и лаком коробкам, которые стали болтаться на бедре с необыкновенной лихостью.
Лейтенанту Беспятых маузер достался, а доктору нет. По этому поводу доктор чувствовал себя несколько ущемленным. Строго говоря, маузер был ему ни за чем не нужен — как, впрочем, и лейтенанту, — но игрушки взрослых людей, каковыми в сущности являются все вещи сверх жизненно необходимых, расцвечивают и услаждают жизнь значимостью обладания: отсутствие их при наличии у другого портит нервную систему завистливой досадой.
Так что выпить по глотку спирта и сыграть в шахматы Оленев пригласил вечером Беспятых не совсем бескорыстно.
Проиграв ему первую партию и заботливо следя, чтобы гость пил больше, он предложил небрежно, изображая задетость проигрышем:
— Реванш?
— Неохота, — зевнул Беспятых.
— Ну, давай еще одну. На шпалер слабо?
— На шпалер не выйдет, — хмыкнул Беспятых и расставил фигуры.
Разыграли ферзевый гамбит, и внезапно, как это бывает при недостатке воли к победе, доктор почувствовал равнодушие и даже отвращение к игре. Сделав вид, что уже просчитал комбинацию, он спросил, стараясь увести мысли партнера в сторону:
— А знаешь, что меня бесит в нашей ситуации?
— Что выиграть у меня не получится.
— Нет. Вот я вдруг представил себе, что ничего этого всего с нами на самом деле нет — а так, игра воображения… с тобой такое бывает?
— Регулярно. Это с каждым бывает. Особенно в критических ситуациях. Вроде как во сне мужественно готовишься к неизбежной смерти, а в последний миг охватывает страх и умирать зверски неохота, ищешь способ спастись и с облегчением понимаешь, что все это опять только во сне, и тогда становишься очень храбрым и испытываешь огромное удовольствие от того, что реальная ситуация, в которой ты находишься, на самом-то деле тобою уже понята и лишь воображаема, но это знаешь только ты, а окружающая реальность этого не знает, и делается даже досадно, что ты так находчив и храбр только потому, что знаешь нереальность этой реальности.
— Интересная концепция храбрости, — протянул доктор. — Синдром активного страуса, я бы сказал. То есть, если реальность тебе круто в лом, ты от нее отрекаешься — и вперед на танки, которые есть лишь безвредная игра твоего воображения?
— Не исключаю, что именно так берсерки и полагали в трансе.
— Но на кой черт вообще что-то делать, если все — лишь игра твоего воображения?
— А вот тут уже ты подошел к концепции самоубийства как ухода от бессмысленных сражений с воображаемым окружающим.
— Хм. Надо подумать. Но все равно — это ты сам все воображаешь, это другое дело. А если это все кто-то другой навоображал? В том числе и тебя с твоим воображением?
— Пытливый ум у этих врачей. А какая тебе разница?
— Вот именно! А разница такая, что та сволочь, которая это все навоображал а, сидит себе в комфорте и безопасности и ловит кайф на том, что мы тут дергаемся. А он нами за ниточки управляет и придумывает все эти шлюзы и маузеры. Достал — убил бы падлу!
— Да? А его кто придумал? И так далее. Старая шутка. Если истины в конечной инстанции не существует и познание бесконечно — то этот гипотетический «он» лишь на одну ступень истиннее тебя — что есть стремящаяся к нулю разница в бесконечной лестнице познания конечной истины.
— Ты у нас большой философ. Модные книжки читаешь.
— Есть один нюанс.
— Какой?
— Маузер сделан на оружейных заводах Толедо, а шлюзы построены в тридцатых годах энкаведешными зеками под управлением товарищей Бирмана и Ягоды. И это такая же реальность, как та, что после хорошей дозы твоего спирта у меня запор.
— Обезвоживание организма. Пей теплую воду по утрам.
— А этот воображаемый тобою лично автор наших дел если и существует, то лишь настолько, насколько его воображение способно создать нас, ибо только через нас и наше воображение проявляется его сущность. Ты на таком уровне понимаешь?
— Ну, в общем.
— Есть демиург или нет — хрен его знает, мы можем судить о нем только по реальным следствиям его воображаемых дел. А реальные следствия — это мы. Так что если он есть — тем хуже для него: это мы его придумали. Хотя он может думать, что наоборот — это он придумал нас.
Доктор подумал и разменял пешки, вскрывая вертикаль ладье. И тут же Беспятых перебросил коня на королевский фланг, усиливая давление на поле С7 так, что еще через ход там могло запахнуть явным разгромом.
— Со времен Платона, — сказал он, — весь диапазон мудрости, а также схоластики, казуистики и словоблудия между солипсизмом и объективным материализмом сводится к английскому анекдоту про официанта, который в ответ на жалобу клиента, что невозможно различить, чай ему подали или кофе, резонно возражает, какая тому в этом случае разница?
— Но знать-то хочется!..
— А знание поступков не отменяет. Можно знать, можно не знать, всего все равно знать не будешь — а действовать все равно надо.
— Зачем?
— А затем, что без этого жизни нет. Инстинкт. Ты жить хочешь? Ферзь Е5, шах!
Сметя второго и последнего докторского слона, Беспятых продолжал:
— Ты в Бога веришь?
— Вряд ли. Скорее нет.
— Откуда он взялся?
— По идее, он был всегда.
— Откуда ты это знаешь? Внимание: честный ответ.
— Гм. В общем, товарищи посовещались и решили.
— Именно! Посовещались и придумали. Занесли резолюцию в протокол: Бог есть. И что же они придумали? Они придумали, что Бог их придумал. Секешь поляну? Они придумали его, а он, в свою очередь, для этого придумал их, то есть нас. Так что мы с Всевышним квиты. Он — нас, мы — его. Это называется дуализм. Правда, невосточному человеку это понять трудно. А если вполне серьезные люди, нас с тобой образованнее и даже, возможно, умнее, вполне допускают, что Бог — сам Бог! — существует лишь в нашем воображении, нет ничего логичнее допуска, что и мы, в свою очередь, существуем лишь в воображении Всевышнего. Как эйдос, скажем. Это как минимум справедливое допущение. И если между нами и Ним затесался какой-то, как ты называешь, «автор», — это абсолютно ничего не меняет ни в картине мироздания в принципе, ни в нашей с тобой жизни в частности; это его, «автора», как ты выразился, личное горе и личные сложности. А нам и своих выше крыши хватает. На самом деле интереснее другое.
— Что?
— Да одна простая вещь. Что ничто не возникает само по себе и ничто не происходит изолированно. В линейный детерменизм Лапласа даже Бог встраивается, и Гейзенберг ничего тут по сути не отменял.
— Что?..
— Да взять хоть это приключение наших байстрюков в обменнике. В результате, вполне вероятно, две кучки бандитов перешлепают друг друга, произойдет какой-то передел владений, новые люди втянутся в бригады, поскольку свято место пусто не бывает, а какие-то пацаны поверят в действенность благородства и захотят, возможно, раздавать деньги пенсионерам, и кто-то из этих пенсионеров проживет дольше и чему-то научит внука, и так далее… Короче, круги по воде. Только вместо брошенного в пруд камня — не камень, а шесть тысяч тонн нашего крейсера, который движется сейчас с севера к сердцу огромной страны — и каждый сантиметр, который он преодолевает в сопротивляющемся пространстве, сопровождается все новыми и новыми расходящимися кругами следствий, хотим мы того или нет.
— Ясное дело, — сказал доктор. — Декабристы разбудили Герцена, и вот мы здесь. Вам мат, герр лейтенант!!! Гони шпалер!
— Отдыхай, — посоветовал Беспятых. — Я на него не играл.
— Как не играл?!
— Так не играл. Моего согласия не звучало. Это все ваши вздорные фантазии, герр доктор. Сидеть, клистирная трубка!
— Товарищ капитан первого ранга, разрешите обратиться.
— Чур меня! Сгинь, нечистая сила!
— Старшина второй статьи Бубнов! Разрешите обратиться!
— Устал я от тебя, Шура!.. От твоих обращений я лысею и валерьянку пью. Что еще?
— Через полчаса, согласно речному атласу, проходим деревню Тюкавкино.
— Не препятствовать. Пусть живет деревня Тюкавкино, ее счастье.
— Там у матроса Бохана мать живет.
— Здоровья ей и многих лет жизни.
— Он ее два года не видел.
— Догадываюсь. Матросу Бохану передать мое сочувствие.
— Товарищ командир, судовой комитет обращается к вам с ходатайством.
— Отказать.
— На полчаса отпустить матроса Бохана в увольнение, на побывку.
— Мы на ходу. На месте отпустил бы на трое суток.
— На полчаса остановиться, товарищ командир.
— Да что за бар-рдак наконец!!! Налево кру-гом!
Комитет, он же Р. В. С., в составе свободных от вахты, собрался на любимом камбузе и стал думать: ставить ли дело на принцип, или хрен с ним, с Боханом, не больше других ему надо. Тихий и туповатый Бохан никого особенно не заботил, и когда он сказал ребятам, что вот бы на час остановиться здорово было, он отнюдь не надеялся, что ради него станут стопорить крейсер. Но ребятам захотелось сделать корешу приятное, и одновременно продемонстрировать не только свою человечность, но и возможности, власть. Всем идея понравилась. И вот их благой порыв пресечен на корню.
Присутствие здесь же обсуждаемого Бохана было психологической ошибкой комитетчиков. Вникая в доводы за и против, матрос Бохан возвышался в собственных глазах как фитура, заслужившая находиться в центре внимания и страстей. И размеры неправедно причиненной ему обиды возрастали по мере продолжительности речей.
— Пора уметь себя поставить, чтобы считались с комитетом! — настаивали одни.
— Да ладно, зря завели волынку… где это видано — на походе менять режим хода крейсера, чтоб моряк маму повидал, — справедливо возражали другие.
Резолюция: иди отдыхай, Бохан. Бохан теперь раздражал, как поле проигранной битвы.
Но отдыхать Бохан не стал. А пересчитал у койки свои семнадцать рублей, сунулся в пустой первый кубрик, украл из рундучка вестового две сотни и вылез на палубу, смотреть по левому борту, когда покажется родная деревня.
— Человек за бортом!
— Бохан, сука, убью!
До берега тут было метров двести, и проплыть их прямо в робе — как нечего делать.
— Стоп машина! Шлюпку на воду! Шлюпочная команда — в шлюпку! Вытащить и набить морду!
Но быстро только команды отдаются, выполняются они вовсе не так гладко, о чем свидетельствует вся история катастроф на воде.
Течение здесь было тихое. Бохан отмахивал энергичными саженками, поочередно выдергивая плечи и выбрасывая вперед руки. Синий берет, облипший дурную белобрысую голову, быстро близился к голым ивовым кустам, свисающим в бурую гладкую воду. Водица была октябрьская, но ничего, не Ледовитый океан, да и плыть недалече.
— Дезертира расстреляю лично!! Отдать якоря!
Все, что должно делаться особенно быстро, неизменно получается особенно медленно, как известно. Заело кормовой таль. Через пять минут — и так норматив неплох! — ял был спущен. Беглая падла матрос Бохан как раз в этот момент вылезал на берег, скользя коленями и цепляясь за ветви. Он оглянулся и скрылся в кустах.
— Вон он бежит! К домам! — показал с мостика лоцман.
— А куда ж ему бежать, в Америку? — пробурчал Ольховский.
Догонщики навалились на весла. Десяток гребков вырвали, как на гонках, так что звонко чмокали водовороты под вылетающими из воды лопастями. Потом опомнились и успокоились. Ладно, никуда не денется.
Деревня была ужасна. Это была даже не дыра, а скорее останки дыры, выбывшей по ветхости из конкурса дыр. Все прямые линии были кривыми и волнистыми, все прямые углы косыми, содержа любое количество градусов, кроме девяноста. Заборы застыли в падении. Деревянные стены и крыши напоминали цветом и общим пессимизмом слинявшую от старости и полудохлую ворону. Наиболее радостно и жизнеспособно в этом пейзаже после битвы выглядела настоящая ворона, сидевшая на ржавой телевизионной антенне. Удивительна была сочная грязь на единственной улочке, если можно назвать улочкой проход между двойным рядом хибар: при полном отсутствии видимых людей неясно оставалось, кто мог эту грязь замесить своими ногами либо колесами. Грязь выглядела естественным основанием и прародительницей всего, что возвышалось над ней и наводило на мысли о стихах Некрасова, крепостном праве и домотканых саванах.
— Да здесь лучше удавиться, чем жить, — пробормотал Габисония.
Казалось странным, чтобы урожденный обитатель этих мест, выросший с представлением о нормальности жизни здесь, мог бы быть человеком современного мира, служить на крейсере, иметь дело с механизмами и ничем не отличаться от прочих. Не то на корабле он должен был бы выделяться, как туземец в Лондоне, не то здесь — как белый среди бушменов.
Они постучались в крайнюю калитку. Тишина. Вошли во дворик, чувствуя себя нарядом эсэсовцев. На двери рыжел амбарный замок.
Единственным жилым духом была слабая сладковатая вонь отхожих мест. Но жизнь, однако, в деревне присутствовала. В третьем дворе из-под распавшегося крыльца на них блеснули два внимательных глаза.
— Кис-кис-кис!
Кошка зашипела и метнулась за угол.
В четвертой избе, с выбитыми окнами, дверь была заколочена наискось щербатым горбылем.
— Эй! Да есть тут кто живой?
Следующий дом был явно обитаем, потому что на окнах висели занавесочки, а у завалинки копались две голенастые рябые курицы, отмеченные кольцом синей изоленты на лапе. Наличие в природе хозяев косвенно подтверждалось и различимым, если прислушаться, фырканьем трактора за дальним увалом. Взгорбок ограничивал перспективу кочковатым и клочковатым лугом, на ближнем краю которого и помещался этот могильник, называвшийся, по утверждению беглого в настоящий момент матроса Бохана, деревня Тюкавкино.
Бохана они обнаружили в седьмой и предпоследней избе — по мокрым следам на крыльце. Здесь их встретила собака — тощая шавка, которая дважды неуверенно гавкнула и отскочила, поджав хвост и как бы извиняясь за то, что посмела выразить им неуважение лишь в силу кормящих ее обязанностей.
На стук не отозвались и здесь.
— Бохан, выходи! — заорал Шурка. — Не фиг прятаться, ну?
За дверью ощутилось движение.
— Еще пять минут, ладно? — попросил обреченный голос Бохана, и звякнуло железо: он поправил засов.
— Открывай, а то сейчас толкну дверь и развалю нечаянно дом, — гаркнул Кондрат. — Ладно, даем тебе еще пять минут…
Дверь отворилась. В темных сенцах — если считать сенями метровый тамбур — стоял матрос Бохан в неуставных трусах в цветочек.
— Заходите, — пригласил он тоном пусть и стыдящегося своей нищеты, но все же хозяина, — словно не пятиминутный интервал отделял его от настигшей погони, а успело за прошедшее время восстановиться его единство с этим домом, и теперь он встречает давно не виденных приятелей. На миг представилось, что Бохан уже пару лет как демобилизовался, и нынче принимает старых друзей-сослуживцев.
Шесть пар прогаров были по возможности обтерты от грязи о траву сбоку крыльца. Под притолокой приходилось наклоняться.
— На побывку едет молодой моряк, — глупо сказал Габисония, стукаясь головой.
Поздоровались и встали неловкой толпой.
— Познакомься, мама, это мои друзья, — сказал Бохан, снял с веревки отжатую робу и стал надевать.
Стоявшую у стола женщину трудно было назвать старухой, но и женский ее век был выработан намного раньше предусмотренного календарем срока. Волосы ее были наполовину седы, а когда она открыла рот, зубов там желтело не больше половины комплекта. В секунды скованного молчания Шурка успел представить, что если волосы постричь и покрасить, зубы вставить, лицу сделать массаж и положить косметику, одеть нормально, то и получится нормальная сорокалетняя баба: сбросившая лет двадцать с тех, что висели на ней сейчас, пробивая морщины и сутуля плечи. Правда, с тяжелыми, разбитыми и опухшими крестьянскими руками маникюр, наверное, поделать бы ничего не смог.
— Спасибо вам большое, — сказала она.
— За что?..
— За помощь…
Одевающийся Бохан переместился так, чтобы заслонить собой стол, на котором лежали эти паршивые две влажные сотни и семнадцать рублей мелочью.
— Потом объясню, — быстро и тихо попросил он. — Не надо сейчас ничего, ладно?
— Вы салитесь, — сказала мать. — Стульев всего три… вы вот сюда, на Женину кровать садитесь.
Сели. Вся сцена была тягостной и вызывала желание покончить скорее. Было бы нормальное жилье, нормальный, пусть бедный, достаток — естественно было бы поулыбаться хозяйке, а прямо за дверью дать дезертиру по шее, чтобы не хрен, все служат, у всех матери, шустрый больно. А тут просто какая-то душераздирающая постановка «Напрасно старушка ждет сына домой». Что скажешь?.. Не то пристрелить, чтоб не мучались и себя не мучить, не то печенку из себя вынуть и отдать на прокорм.
Бохан, с трудом шнуруя набухшие прогары, выстраивал оправдания.
— Телефона-то нет, — сказал он. — А на почту далеко ходить, ездить не на чем. Я перед отходом как раз получил письмо, что болеет, дома часто лежит, вот и решил… и застал.
— К счастью случилось, — сказала мать.
— И вообще трудно сейчас, света вот нет опять полгода.
— А куда ж он девался? — спросил Кондрат, и все дружно подняли глаза к лампочке в оранжевом пластиковом абажуре, словно обрадовавшись, что есть повод не смотреть на хозяев.
— А солярки для движка нет. Хозяйство выморочное, одни долги.
Понятным образом напрашивалось сравнение положения его матери с пенсионерами Вытегры, встреча с которыми подвигла на решительные действия, и из этого сравнения те стали выглядеть благополучными и наслаждающимися благами цивилизации. Здесь не от кого было ждать ни немецкого супа, ни русского милосердия.
— Свет-то ладно, — махнула хозяйка и промокнула глазницы. — Вот без телевизора плохо.
— Что, и телик не работает?
— Так он работает, но электричества-то нет.
— А чем болеете-то?
— А кто ж его знает. Неможется иногда совсем.
— А врачи?
— А что врачи. Рентген сделали, анализы сделали. Таблетки принимаю. Говорят — пройдет.
Она поставила на стол бутылку водки с незнакомой аляповатой этикеткой «Онежская» — явно полуподпольный продукт местного снабжения по ценам ниже керосина. Лук, чеснок, в сенях набрала из ведра миску соленых огурцов. «Погодили бы — я картошки сварю».
В избе пахло кащеевой смертью, кислой кашей и пыльными занавесками. От этого гостеприимства хотелось удрать. Нищета даже не трогала — она оставалась чем-то нереальным, из параллельной жизни, не имеющей никаких точек пересечения с жизнью нормальных людей. Единственной точкой пересечения, как гвоздик на ножницах, был матрос Бохан, который вдел наконец пуговки брючных клапанов в мокрые петли и теперь стоял в ожидании.
— Что ж ты мать небогато содержишь? — неискренне осудил Кондрат, пытаясь изобразить, словно в воле Бохана было изменить это положение.
— Так, — положил в воздухе черту кулаком Шурка. — Двое — в ял, стрелой — на борт и обратно, соберите там сколько можно, только рублями, тысяч несколько.
А пока тяпнули сивухи и с решительностью и размахом людей молодых, вкусивших власти денег и оружия, стали выдвигать планы. Своим словам сами мало верили — скорее следовали потребности выразить отношение к увиденному.
— Можно купить корову, — предложил Габисония, кот Матроскин.
— А чем ее кормить? — спросила Лидия Петровна, мать. — И так у нас всех коров порезали.
— Электричество надо провести, — сказал Кондрат.
— Откуда?
— Как откуда. Оттуда, где оно есть.
— Да говорят, в районе своя электростанция почти не работает, не на чем стало.
Шурка натужился и решил вопрос глобально:
— Землю надо вам всем раздать.
— И хотели раздать. Не взяли. А ее как обрабатывать? Я разве могу. А трактор, а солярка, а техника разная. Где деньги на все взять. Да ну… А кому что продавать потом? Нет, в колхозе все же лучше было.
— Так что, восстановить колхоз?
— А его уже не восстановишь. Начальство все себе разобрало, построили дома, купили машины.
— Так что ж — ложись и помирай?
— Примерно выходит так. Вот Жени дождусь, может чего придумаем.
— Валить отсюда! — гортанно закричал Габисония.
— Куда? В Израиль? Нас нигде не ждут.
— Да, — сказал Шурка. — Пора вам идти в партизаны. Склады грабить.
— Да уж у этих партизан без нас все поделено.
Эту скучную аграрную материю прервало тяжелыми шагами командора явление следующее. Командором был капитан первого ранга Колчак, обрамленный и подпираемый двумя клешниками в кожанках и с маузерами, кобуры которых распространяли запах свежей фанеры.
— Под арест всех! — прогремел в дверях Колчак. — Встать, выходи строиться, руки за спину!
Лидия Петровна оробело примолкла. Члены скороспелой партии «Земля и воля» хмуро поднялись. Одного хорошего каперанга, подкрепленного парой стволов, всегда хватит, чтобы подавить любую аграрную революцию в зародыше. Особенно если этому зародышу все равно не грозит превратиться в гидру, опустошающую окрестности и дали в размашистом наведении справедливости.
Но революция есть не цепь случайностей, как учил классик, а целая сеть и даже, можно сказать, кольчуга, в которую эти случайности, высыпаемые объективным историческим периодом, сцепляются. Так сцепляются стальные кольца, и так сцепляются репьи на собачьем хвосте. В подтверждение какового тезиса из-за спины разъяренного старпома возник на диво радушный и дурашливый, явно нетрезвый голос:
— Петровна! Это чо тут у тебя? Женька вернулся? Здорово! А это кто?
И в комнату пропихнулся замечательно деревенский тип, знакомый каждому по картофелеуборочной страде, вытягиванию трактором засевшей в проселке машины и по непревозмогаемой надоедливости при даче или рыбалке. Основными чертами типа являются грязные сапоги, ватник, щетина, запах алкоголя и выраженная этим обликом готовность за бутылку сделать все вплоть до харакири.
— Так а это чо у вас здесь? — огляделся он и жестом блюдущего свою цену гегемона подал старпому ладонь, немытость которой принимается интеллигентными ценителями села как классовая принадлежность пейзанина.
— Я там, бля, значит, на тракторе, бля, а ребятишки, бля, прибежали, говорят — линкор пришел, бля, матросы ходят, что, думаю, бля на хуй, за ерунда, пойду посмотрю, бля.
Посмотрев, бля, на свою протянутую в пустоте руку, он деловито повернул ее к другому, подержал и необидчиво опустил.
— Кто такой?
— Я? Санька я. Живу здесь. А вы кто? Чего у вас тут?
Пользуясь заминкой, Шурка в двух словах пояснил старпому ситуацию, достаточно ясную и так. Тот сел к столу, повел носом и сдвинул граненые стопки.
— У вас непьющие в деревне есть?
— Это смотря кто сколько не пьет, — ответила Лидия Петровна. — В общем, откуда им взяться.
— Тогда флот временно бессилен, — сказал Колчак. — Ну хорошо, разнести из орудий ваш райцентр мы теоретически можем. И практически можем. Вопрос: поможет ли это вам?
— Пиздец… — восхищенно прошептал алкаш. — Лидия, это кайф. За это надо выпить.
— Выкиньте его вон.
Сельского соседа, переполненного сногсшибательной информацией, выкинули вон. Колчак поднялся и положил на стол деньги:
— Лидия Петровна, извините за беспокойство. А тебя… — Он посмотрел на Бохана, как Майк Тайсон, примеривающийся откусить визави что-нибудь посущественнее уха. Преданным взглядом Бохан выразил готовность идти теперь хоть в евнухи. Колчак сопнул и хлопнул перчаткой по столу:
— Хрен с тобой. Оставайся.
После недолгой паузы, в течение которой Бохан в сырой робе задрожал и стал растекаться, как желе, терзаемый безумной надеждой и страхом, что неправильно понял, Кондрат осторожно спросил:
— В каком смысле, Николай Павлович?
— В прямом. Не помирать же тут матери с голоду. Ладно… Пошли!
Словно щелкнул выключатель: светясь благородством, стали бросать прощальные пожелания.
И тут облагодетельствованные повели себя странно. Мать слегка побледнела разгладившимся от волнения лицом и с ноткой оскорбленности проговорила:
— Нет, нам так не надо. Пусть как все. Что же. Мы не хуже других.
— Я сказал! — рявкнул Колчак. — Это приказ.
Бохан вздохнул удивительно долго и прерывисто — такой вздох может издать рассохшийся баян, если растягивать его меха без звука. В этот вздох уместились многочисленные картины счастливого завтра после такой форс-мажорной демобилизации. Наконец, меха баяна стали сдвигаться, и выходящий воздух сложился в лишенную всякой мелодики фразу:
— Я лучше со всеми.
— Какого черта, ну!
— Я не дезертир, — произнес Бохан, и это не прозвучало фальшиво, а прозвучало как-то уперто и тупо и вызвало у всех неловкость, как бывает неловко за свое умственное превосходство перед человеком хорошим и незатейливым до примитивизма: кажется, будто его хорошесть — следствие тупого и некритического усвоения банальных до отвратности прописей морали. — У меня тоже товарищи, — добавил Бохан, задетый в своем достоинстве.
— Ай, да сиди тут.
— Я же электрик.
— Электрик из тебя, как из дерьма пуля. («Простите, вырвалось», — матери.) Найдем, кем заменить.
— Да и все равно не выйдет. На работу не устроиться, военный билет нужен уволенного в запас, иначе в военкомате на учет не поставят, а без этого в милиции не пропишут, и паспорт не получишь, под суд отдадут, это статья. Нельзя, товарищ капитан первого ранга.
— А нельзя… так шагом марш. Матрос Кошка…
— Военный человек, — говорил Колчак Ольховскому, полулежа на диване и покачивая носком ботинка, — воображения иметь не должен. Это отрицательно сказывается на командирских качествах. Однажды на «Москве» я вдруг представил себе, что у меня не полторы тысячи моряков, а полторы тысячи продолжений, что ли, полутора тысяч любящих и несчастных стареющих матерей, трясущихся за них. Нервное переутомление: я командую полутора тысячами этих страдающих старух, а моряки — это только их видимость, фантомы. Его, стервеца, линьками пороть, в трюмах сгноить — так это же беззащитная старая женщина, ее любовь и смысл жизни, ведь рука не поднимается и язык не поворачивается. Ну?
— Да, — философски отвечал Ольховский, следя, как скользит в иллюминаторе вечерний берег, являя печаль и покой сумеречного часа. — Эта задостававшая меня в школе достоевская слезинка замученного ребенка как-то больше… цитируется, что ли. Хотя и детей замучили толпы, и построение счастливого общества никому не грозит. А вот то, что любые общества всегда стояли на слезах матерей — это, видимо, настолько само собой разумеется, что и сказать уже нечего, разве что Божью матерь помянуть… хотя обычно поминают совсем другую.
— «Комитет солдатских матерей»!.. Ты можешь себе представить, чтобы римские легионеры были уводимы домой мамой за руку? Ну так давайте призывать на службу семьями.
— А ведь старушки тоже бывают суки.
— Еще какие! — с горячностью вскинулся Колчак. — Что делает возраст с суками?
— Усугубляет.
За ужином сволочь Гриня поспорил с Сидоровичем на завтрашнюю чарку. Он вперся к благодушному после трапезы Иванову-Седьмому и склонил его к общению льстивыми расспросами о крутизне службы прежних времен, не в пример нынешним. Размягчив собеседника восхищенным вниманием, он застенчиво, как бы не по службе, а по дружбе, попросил разрешения закурить. Ну и, сама вежливость и доброжелательность, предложил ему угоститься самокруткой. «Матросская, товарищ капитан первого ранга, из кубрика. Если не побрезгуете… небогатая, конечно, сам кручу, денег-то не очень. Но табачок ничего, легкий очень, кстати».
Иванов-Седьмой курить давно бросил, но изредка сигаретку себе позволял. Побаловаться после ужина и ответить на уважение интеллигентному матросику счел уместным. Он затянулся действительно легким и сладковатым дымом раз, и другой.
Гриня следил с интересом.
Иванов-Седьмой повеселел и стал говорить быстрее. Он с удовольствием отметил ясность своей мысли и богатство проходных ассоциаций. Словарный запас сделался удивительно богат.
Гриня ушел докладывать о выигранном споре: Иванов-Седьмой высадил косяк. Сидор не поверил и прокрался проверить сам.
Не заметив приоткрывшейся двери, Иванов-Седьмой священнодействовал над любимым мемуаром. Мысли и образы теснились в голове, в груди и вообще везде вокруг. Сладкая струна вдохновения вибрировала в желудке. Моментами ему казалось, что во лбу у него раскрылся как бы третий глаз, и весь он сам был этим глазом, и проницал суть сквозь удаленность времен и мест.
«Земледельцы и доднесь между нами рабы; мы в них не познаем сограждан нам равных, забыли в них человека, — писал он. — Отцы наши зрели губителей сих, со слезами, быть может, сердечными, сожимающих узы и отягчающих оковы наиполезнейших в обществе сочленов. О возлюбленные наши сограждане! О истинные сыны отечества! Воззрите окрест вас и познайте заблуждение ваше. Дайте подобным вам вкусити сладости общежития, к нему же Всещедрым уготованы, яко же и вы.
Мы в обществе живем, уже многие степени усовершенствования протекшем, и потому запамятовали мы начальное оного положение. Познаем мы, колико удалилися мы от цели общественной, колико отстоим еще от вершины блаженства общественного далеко.
Земледелец! Кормилец нашея тощеты, насытитель нашего глада, тот, кто дает нам здравие, кто житие наше продолжает, не имея права распоряжати ни тем, что обрабатывает, ни тем, что производит. В начале общества тот, кто ниву обработать может, тот имел на владение ею право, и обрабатывающий ее пользуется ею исключительно. Просвещенным вашим разумам истины сии не могут быть непонятны, но деяния ваши в исполнении сих истин препинаемы предрассуждением и корыстью. Можно ли назвать блаженным положение крестьянина в России? Ненасытец кровей один скажет, что он блажен, ибо не имеет понятия о лучшем состоянии.
Что можно сказать о матери матроса Бохана? Мы постараемся опровергнуть теперь сии зверские властителей правила, яко же их опровергали некогда предшественники наши деяниями своими неуспешно.
Воззрим на предлежащую взорам нашим долину. Что видим мы? Пространный воинский стан. Загляни в их сердце и душу. Терзание, скорбь и отчаяние. Желали бы они нередко променять жизнь на кончину, но и ту им оспоривают. Конец страдания есть блаженство. И мы страну опустошенную назовем блаженною для того, что сто гордых граждан утопают в роскоши, а тысячи не имеют надежного пропитания. О, дабы опустети паки обильным сим!
Вострепещите, о возлюбленные мои, да не скажут о вас: «премени имя, повесть о тебе вещает».
Нисходя к ближайшим о состоянии земледелателей понятиям, колико вредным его находим для общества. Вредно оно в размножении произрастаний и народа, вредно примером своим и опасно в неспокойствии своем. Не достигающие своей цели земные произведения толико же препятствуют размножению народа. Где есть некому, там хотя бы и было чему есть, не будут.
Кажется, что дух свободы толико в рабах иссякает, что не токмо не желают скончать своего страдания, но тягостно им зрети, что другие свободствуют. Оковы свои возлюбляют, если возможно человеку любити свою пагубу.
Не ведаете ли, любезные наши сограждане, коликая нам предстоит гибель, в коликой мы вращаемся опасности. Загрубелые все чувства рабов, и благим свободы мановением в движение не приходящие, тем укрепят. Ждут случая и часа.
Колокол ударяет. И се пагуба зверства разливается быстротечно. Мы узрим окрест нас меч и отраву. Смерть и пожигание вам будет посул за вашу суровость и бесчеловечие. И чем медлительнее и упорнее мы были в разрешении уз, тем стремительнее они будут во мщении своем.
Уже время, вознесши косу, ждет часа удобности, и первый льстец или любитель человечества, возникши на пробуждение несчастных, ускорит его мах».
В танкер воткнулись непосредственно перед подъемом флага. Удивляться следовало скорее тому, что до этого все шло до подозрительности гладко.
Подлость состояла в том, что шли Белым озером, и фарватер здесь был вполне широк. Впереди еле пыхтел буксир с плотом метров на семьдесят, и его стали исправно обходить по левому борту. Плюхающий же навстречу «Волго-Дон», вместо того чтобы спокойно следовать своим курсом на расхождение, решил в последний момент принять для спокойствия вправо, хотя и так расходились спокойно, и выкатил корму взявшей влево «Авроре» под форштевень.
Мгновенно дали право руля и правой машине полный назад, чуть не рассыпали плоту хвост, но все-таки нефтеналивника приложили. В последнюю секунду он произвел те же действия, но убраться чуть-чуть не успел, и левая скула крейсера промяла борт «реки-моря» в районе средних шпангоутов и с мягким хрустом протерлась вдоль корпуса.
Из рубки «Волго-Дона» выскочил на крыло толстый парень в пестром свитере и истошно заорал наверх, обращая к проходящему мимо мостику «Авроры» сакраментальную формулу:
— Ты что блядь делаешь!!!
От некоторой понятной растерянности на крейсере сыграли водяную тревогу. Застопорили машину и предложили помощь:
— Ну, что там у вас? Досуетились, речники хреновы!
— Кто же обходит при расхождении!!! Что, железо толстое?!
Вылез наверх довольно спокойный капитан танкера, попадая руками в рукава кителя. Свои эмоции он ограничил тем, что покрутил пальцем у виска, и сокрушенно перегнулся через помятый фальшборт.
— Должно потечь, — сообщил он.
— Уже потекло, — уведомил сверху Егорыч, счевший своим долгом прибежать по этому случаю на мостик. — Во пятно. Чего везете — соляр?
— Три тысячи тонн.
— Ну, будет две с половиной. Не огорчайся. Рыбу вот только потравите.
— Брось сигарету! Да не в воду, козел!!! Ты что, еще сжечь меня решил!
— А куда идешь?
— Шел, — неопределенно помрачнел капитан. — В Швецию.
Еще бы не мрачнеть. Авария. Рейс, заработок, валюта, послужной список, комиссия, виза… Машину на улице помял — и то хлопоты, а тут — вот.
Но долго стоять на фарватере, загораживая его другим судам, не приходится. Решение принимать надо.
Через пять минут, осмотревшись в трюме и по борту, команда крейсера знала о «Волго-Доне 66» все: что соляр в Вестерфьелль, что фирма-получатель вздрючит по самые гланды, что экипажа девятнадцать человек, и премии всем полетели, заработок накрылся, а штраф и на них еще отзовется, что хозяева зарабатывают миллиарды, а морячкам отдуваться, что будь они все прокляты и пустить бы этих сук, приватизировавших нефть, на дно, и прочие пожелания кипящего гневом пролетариата, который опять пролетел мимо денег.
— Ну что, — вздохнул капитан, — тут верти не верти. Давать радиограмму, вызывать судно на подмену… а самому шлепать в ремонт. Актик составим с вами! Вот соляр течет, зараза… Еще местные власти прицепятся с загрязнением…
— А вон там чемоданы, видишь? — спросил Егорыч.
— Какие чемоданы?
— Поселок Чемоданы! Называется так.
— И что?
— Цистерны видишь на берегу?
— И что?
— Подойди да откачай.
— Как же я к ним подойду, голова?
— А у них пирс для наливников. У тебя что, не отмечено? У них районная база. Тем более сейчас наверняка пустая.
— Почему пустая?
— А сейчас все пустые. А подойти сможешь. У тебя осадки-то, ты ж «река-море». Они тебе еще и заплатят.
— С разгону.
— Ну, хоть немного дадут. Ты требуй и соглашайся на сколько дадут — все хлеб. Оформишь утечкой.
— Не учи.
— А они для себя оформят как покупку за всю цену. Там людям тоже жить надо. Так что смотри веселей! Всем выигрыш.
Подоспевший Мознаим болезненно застонал. Он уже приказал аврально перекачать остатки мазута из почти опустевшей левой носовой в соседнюю и заполниться халявной соляркой. Коммерческое предприятие срывалось на глазах. Теперь задаром капитана не уговоришь.
— Как тебя не касается, так ты такой расторопный… соображала, — неприязненно сказал он Егорычу.
За кормой раздался негодующий гудок осевшей под горой гравия самоходки, требующей прохода.
— Лоцман! — вышел из себя Ольховский. — Где тут ближайшие глубины, где можно встать, не затыкая фарватера?
— Да вон там… часа полтора нашего хода.
— Беспятых! На танкер! Подпишешь им акт за меня и догонишь, возьмешь какую-нибудь моторку. И пару матросов с собой прихвати, — предусмотрительно приказал он.
— Товарищ командир, а почему не старпома, по должности?
— Масштаб личности у Николая Павловича не тот, Юра, — туманно пояснил Ольховский. — Это человек крупных поступков. (Колчак улыбнулся.) А от тебя требуется только подпись на акте — и никакой инициативы, ты понял?
— Так точно. А зачем матросов?
— На всякий случай. Послать, узнать, сказать, и вообще.
Нехорошее предчувствие зашевелилось в Беспятых еще тогда, когда он увидел Вырина и Груню в кожанках, из-под которых плескались клеши. Ну ладно — переоделись по случаю визита, хотя это анархия. Но укрепилось предчувствие, когда, помахав с кормы танкера удаляющейся серой громаде родного корабля, они выволокли из-за пазухи маузеры и навесили поверх.
— А это зачем?
— А вас охранять, товарищ лейтенант. Как почетный эскорт.
— Тьфу… пацанва. Кто приказал?!
— Старший помощник, — легко соврал Груня.
Напряженно следящий с мостика капитан, сверяя глубины с атласом, сказал обождать до швартовки. «Сначала еще подойти надо, откачаться, измерить потерю, сам акт составить — тогда подпишете».
Берег, в разрядку обшитый по насыпи черной шпалой с интервалами лысых покрышек, выглядел необитаемым. Прибывшим пришлось самим перепрыгивать на пирс и принимать свои швартовы.
Мерзостный бурый след, лохматый, как путь испуганной каракатицы, тянулся из слюдяной глади до самого борта. Капитан вздохнул и в сопровождении Беспятых, торопящегося сократить отлучку, отправился искать контору. Шурка с Груней придавали композиции вид направляющегося для ареста конвоя.
Пока они там объяснялись и налаживали переговоры, из-за угла забора, заросшего колючей дикой малиной, выползла четырехтонная автоцистерна. Она постанывала на первой передаче так, как положено стонать машине, изнемогшей от российских дорог; казалось, сейчас она, как цирковая лошадь из анекдота, скажет: «Боже, когда же я наконец издохну», и развалится.
Утомленный бездельем шофер сполз из кабины. Он харкнул, пукнул, пнул покрышку, потянулся и закурил. Исчерпав запас занятий, неопределенно и лениво уставился на пароход. Над помятым бортом еще продолжался совет и тыканье в расплывающееся пятно.
— Эй, землячки, — окликнул он, — у вас чего тут? Привезли наконец? Перекачивать когда будете?
Оставленный без внимания, он приблизился.
— Ударились, что ли? — Сонное лицо оживилось работой мысли. — Чего ему зря вытекать, давайте я у вас четыре тонны откачаю. Мазут?
— Соляр.
— Тем более.
Пожали плечами:
— Бери. Чем качать будешь?
Пока шофер канючил, чтоб землячки качнули своим шлангом со своим насосом, родственный стон издала, как пароль, вторая цистерна, облезлая до полной потери цвета. Надпись «Огнеопасно!» на этом борту выглядела наивным хвастовством туземца.
— Што, наливают? — деловито высунулся из кабины конопатый пацан.
— Наливают… отпускают… — пробормотал первый шофер, танцуя на цистерне и отдирая крышки.
Скандал разразился через час. Шоферский телеграф, так ненавидимый гаишниками и мешающий собирать дань, сработал и на этот раз с труднообъяснимой скоростью. Голодная колонна прибывала в три ряда, и кому-то уже дали по морде, чтоб не лез вперед: сигналили, напирали и гнали волну, что нечего так долго возиться.
— Еще шланг давай!
— Все! — надрывались на «Волго-Доне». — Портвейн из оувер! Кина не будет, весь танк откачали.
— Так давай следующий! — свистела и прыгала толпа. — Чего — опять зиму без соляра сидеть? Качай… труженики моря, мля!
Речь с берега была построена на оперном контрапункте в три односложных слова, перевитых в трос. С непревосходимой краткостью и на верхнем пороге слухового восприятия поведали, что для техники горючего нет, света нет, больница без электричества, и лампочку Ильича осталось только засунуть туда, где мы все и так давно сидим. «И там раздавить!»
В стороне стоял директор нефтебазы, заложив руки за спину. Товар тек мимо рук. Заплачены капитану были смешные гроши, но наличными. Теперь оставалось только выколачивать из получателей безнал: фиг много возьмешь с пустых счетов. Стихийный процесс можно было пресечь только ОМОНом. ОМОНа у директора не было. Оставалось искать решение. Бухгалтерия забегала вдоль колонны, суя на подпись накладные с баснословными цифрами. Когда-то директор служил в артиллерии, и более всего помнил сейчас доклад: «Откат нормальный!».
И тогда сучий потрох Груня, этот революционный матрос, успевший на берегу дернуть дури, понял, что настал его звездный час внести вклад в дело мировой справедливости. Он без стука вошел в капитанскую каюту, где невозмутимый волгарь потел над листом бумаги, тщась составить для начальства и истории внятное описание происшедшего, и хозяйственно обнажил маузер.
— Чего еще? — недовольно поднял голову капитан. Видно было, что стволом его так же трудно вывести из равновесия, как и столкновением с крейсером «Аврора» на судоходном фарватере Белого озера. К концу XX века в России перестали удивляться чему бы то ни было, события последних лет выбрали весь лимит удивления у электората.
— Приказ революционного военного совета крейсера «Аврора», — возвестил Груня театрально, стараясь попасть плывущим голосом в баритональный регистр диктора центрального телевидения, читающего указ президента о роспуске и расстреле Думы с конфискацией имущества. — Топливо сдать народу.
— Гуляй, — сказал капитан.
Груня повертел перед глазами маузер, спустил предохранитель, передернул затвор и выстрелил в стол.
— Ебнулся? — спросил капитан.
— Вы не правы, — ответил Груня и выстрелил в переборку над его головой.
Капитан пожал плечами.
— Откачивайте, — сказал он.
— В то время, как народ… страждет! наймиты капитала способствуют… грабить недра.
— Не звони.
— Звони старпому — приказывай! (Порылся в памяти и не нашел ничего лучше фразы из детской книжки): Палец-то у меня так и пляшет на спусковом крючке!
— Пить меньше надо, вот и не будет плясать, — посоветовал капитан, косясь на маузер, и взял трубку.
Груня с удивительной отчетливостью, как если бы стал телекамерой, дающей вид вниз с мачты «Волго-Дона», и мачта эта плавно поднялась до высоты в километр, увидел картину, наполняющую его сердце благодатью: как оживают замершие трактора и начинают пахать пустынные нивы, как радостные огни зажигаются в крестьянских домах, переполненные зерном грузовики везут урожай туда… туда, где за него дают много денег и хороших вещей, а в теплой и светлой больнице улыбающиеся пациенты облегченно ложатся на столы ярко освещенных операционных и, исцеленные, в чистом и теплом туалете пошучивают и курят… курят, понимаешь…
— Рот закрой, — сказал капитан. — Чего ты лыбишься, анархист? Давай своего долбаного лейтенанта, пусть поможет… и подписывает.
Беспятых вник в ситуацию, охнул, крякнул, дал Груне по шее и принял его сторону. Прикинул последствия, махнул, заржал. Вмиг настрочил акт, по которому они раздолбали танкер в хлам, спасло лишь мужество и высокий профессионализм капитана; не жалко.
— Подумаешь, — веселился он. — Ну, будет у Черномырдина на полмиллиарда меньше. Ты что, свое отдаешь?
— А мне по фигу, — сказал капитан. — Что думаешь, жалко, что ли? Меньше бабок Газпром украдет. Только распишись, что ты заставил. И вот здесь…
Детерменизм в природе все-таки существует, потому что спустить флаг по-человечески тоже не удалось. Уже прошли озерный перешеек, миновали по левому борту белеющий на холме и отблескивающий свежими куполами Кирилл-Белозерский монастырь и крыши Кириллова, уже недалеко сужался вход в речное русло, когда от берега, на фоне которого белели два прогулочных теплохода, отделился белый же катер, приподнялся на своих подводных крыльях и, разведя морщинистые усы по серенькой глади до горизонта, помчался к «Авроре».
— Вольно! — раздраженно бросил Ольховский двойной шеренге на полубаке и задрал голову: — Ну что еще? Сигнальщик!
— Катер по левому борту, скорость…
— Отставить! Сам вижу! Кто там, что за катер?
Вымпелок на посудине с трудом удалось идентифицировать как речную милицию. Когда катер подлетел к борту и осел, сбросив скорость, фигуры в камуфляже и черных масках были сочтены ОМОНом: с автоматами, на виду у теплоходов, ну все-таки крутовато для бандитов будет. Однако со спуском флага решили повременить, чтоб не оказаться неправильно понятыми: сыграли боевую тревогу, разместив за щитами орудий левого борта свою футбольную команду из одиннадцати маузеристов.
С носовой банки катера поднялся рядом с рулевым-мотористом плотный человек и стянул черную шерстяную маску (интересно, зачем им нужны были маски посреди озера? от ветра или для полноты формы?):
— Старший лейтенант ОМОНа Семыкин! Могу я говорить с командиром?
— Капитан первого ранга Ольховский. Какое дело, старлей?
— Разрешите к вам подняться?
— Только вам одному. Боцман — штормтрап!
Омоновец взобрался и был препровожден на мостик, где вежливо отдал честь и даже извинился за беспокойство.
— У вас все в порядке, товарищ капитан первого ранга?
— В полном. А у вас что случилось?
— Куда следуете?
— Чем вызван вопрос?
— Ну, все-таки, знаете, не каждый день у нас тут «Аврора» ходит. Естественный интерес.
— Я подчиняюсь командованию Балтийского флота. Отчитываюсь перед соответствующими инстанциями ВМФ. Если это простое любопытство — могу сказать по-человечески: временно перебазируемся в Москву.
— На Ноябрьские, что ли?
— Правильно.
— Понятно, — улыбнулся старлей. — Мы вообще-то так и подумали. На 850-летие тоже в Москву ходили?
— Приказа не было, — сухо сказал Ольховский. — У вас все?
— Да нет. Тут вот какое дело. Вроде сигнал поступил. Что там ваши ребята Октябрьскую нефтебазу потрясли. Поручено разобраться. Не просветите?
— Просвещу. Не в чем разбираться. Слегка столкнулись с речным танкером по его вине, и застопорились, чтобы составить акт для речного арбитража. Танки дали течь, начали загрязнять нефтепродуктами акваторию. Это вам все капитан танкера мог сказать, «Волго-Дон 66». Он подошел к базе откачать топливо. Там с утра еще не прочухались, и слили вытекающий соляр прямо в автоцистерны потребителям. Эта подробность нас вообще не касается. Вопросы?
— Ясно. Просто там шум пошел: мол, стрельба была, оружием угрожали. Потом еще — топливо принадлежит акционерной фирме, а его как бы силой забрали, ну, типа грабежа.
— Ничего подобного не знаю. Это не к нам. Мы ни во что не вмешиваемся, совершаем переход, нам осложнения не нужны, — кинул Ольховский с высоты своей должности, звания и миссии. И с этой высоты снизошел гостеприимно: — Прошу ко мне.
Гостеприимство по пунктам включало: салон, кресло, коньяк и «Мальборо». К ним были приложены: музейные буклеты с автографом командира — два, улыбки — две, стодолларовая бумажка — одна.
Омоновец выпил, закурил, взял подарки, поблагодарил — исполнился благожелательности:
— Позвольте дать вам совет. Вообще вы правы, но будьте осторожней. Народ всякий, сами понимаете.
— Не понимаю. Народ наш.
— Хм. Наш, конечно. А чего у вас, я заметил, ребята на палубе с маузерами?
— Штатная комплектация военно-морского филиала Музея революции. Не с Калашниковыми же матросам на «Авроре» служить. — Прозвучало вполне правдоподобно. — А чего вы в масках дуете через озеро — от кого у себя дома прячетесь?
— Логично, — вздохнул омоновец. — В каждой работе своя специфика. — Он вытащил из-под комбинезона блестящий, как личный знак, нагрудный крест на стальной цепочке и произвел им движение, став похож на средней упитанности священника: — Благослови вас Господь, командир.
— Веруете?
— Пока, конечно, нетверд. Но к пенсии, так чувствую, уверую. А может, и ранее.
— И что тогда?
— Перейду в монастырь. Рекомендацию мне дадут. У нас бывший командир, капитан, полгода провоевал в Чечне, вернулся — и в монахи. Сейчас уже зам настоятеля по боевой подготовке.
— С пониманием у вас люди, — сказал Ольховский.
— Не без того. Отец настоятель сам — бывший второй секретарь райкома. Так что работа с кадрами поставлена. А пока вот служу в миру. Тоже кому-то надо, верно?
— Ну, — налил Ольховский, — за ваш крест, в прямом и в аллегорическом смысле.
— Ваш также! Время грешить, и время каяться, верно? Сменюсь с дежурства — помолюсь за вас.
Нет, ну чем не золото у нас парни в ОМОНе, подумал Ольховский.
— Слушай, старлей, а если бы ты меня сегодня шлепнул по службе — ну, вышло бы так, — тоже бы потом помолился?
— Само собой. Кесарю кесарево, а Богу Богово, верно?
Проводив будущего монаха, Ольховский в большой задумчивости наведался к старпому. Колчак сидел за столом и, насвистывая сквозь зубы «Гори, гори, моя звезда», чистил разложенный на белой ветошке наган. Пять патронов стояли в рядок, как исполнительный расчет — незаполненность двух гнезд барабана слегка нарушала боевой порядок.
— Что за дума затуманила? — поинтересовался он.
— Да что-то нервы пробило, — пожаловался Ольховский.
— На предмет?
— Когда нас хватятся-то? А если — не успеем?
— Это все? Мне бы ваши заботы, господин командир. Кому мы нужны? Отсутствуем — меньше головной боли. Делегаций в ближайшее время не ожидалось — проверили. Музей, отдел культуры, мэрия и управление охраны памятников получили извещения на официальных бланках, что мы в кратковременном ремонте. Табличку с этим текстом установили на небережной прочно — нет вопросов. У начальства ничего не просим, о ЧП не докладываем — ему только того и надо. А когда они друг другу начнут слать официальные запросы, ждать официальных ответов и препираться, кому докладывать в Москву — наступит Новый год. У всех ведь одна забота — отбояриться от хлопот и ответственности. Вот если б флагман с командующим пропал — они б еще почесались… и то не сразу. Так что — гляди веселей, Петруха!
— Чего это ты такой веселый?
— Осенний воздух бодрит! Люблю осень, понимаешь. Ты нет?
И Колчак защелкнул окно барабана.
Течь таки обнаружилась — в районе носовых кладовых вооружения, как по изначальному расписанию именовали третий отсек. К счастью, при капремонте придонные отсечные переборки восстановили. Теперь там плескалось за колено водички. Помпы справлялись, но учитывая хилость послеремонтного подводного корпуса идти с течью не представлялось радостным.
В таких случаях можно завести пластырь, отсек осушить, обстроить течь деревянным ящиком и забить цементом. Но по строевому штату «Аврора» укомплектована не была, посему не было цемента, хотя доски в столярке нашлись. Как вариант оставалось купить где-нибудь цемент.
Можно было наложить враспор внутренний пластырь и шлепать пока так (пока — это сколько?), но для этого нужны раздвижные упоры, а упоров тоже не было. То есть два для учений по борьбе за живучесть корабля имелись, но в одном тут же слетела резьба струбцины, а оставшегося не хватало для трех трещин меж разошедшихся листов обшивки.
Прикинули, откуда вырезать несколько кусков переборок и наварить изнутри заплаты, но идею варить по мокрому, рихтуя накладку по кривизне шпангоута, пришлось отбросить: не с их квалификацией.
— Так чего мудрить — зайдем на Череповецкий судоремонтный, — предложил Егорыч. — Там ребята вмиг заделают.
— А чего ж ты молчал?!
Бросились смотреть атлас. Подойти было можно.
Более всего Череповец стал знаменит во всероссийском — еще всесоюзном — масштабе после фразы Жванецкого: «Пролетая над Череповцом, посылаю всех к ядреней матери!» Хотя город большой.
Вставая справа в утренней дымке, Череповец обозначил себя спиралями ядовитых цветных дымов из труб металлургического комбината и нежной плотной вонью завода химических удобрений: характерный запах аммиака более всего напоминает наслоения писсуаров вокзального туалета.
Спускать свою безмоторную шестерку не пришлось, потому что стайка лодок, болтавшихся с праздным видом в этой части Рыбинского водохранилища, тут же приблизилась полюбопытствовать на это чудо-юдо, а с буксира «Могучий» мгновенно поинтересовались, не нужно ли какое содействие.
Вскоре Ольховский сидел в достойном Британского Адмиралтейства кабинете генерального директора. Простор подвесного потолка местный Микеланджело расписал рождением верфи с последующим парусным сражением. В отличие от бушующей деятельности над головой, внизу было тихо. Директор без всякой дипломатии обрадовался работе и посетовал на простой и застой.
Ольховский кивал и хлебал дегтярной крепости кофе с лимоном, поданный шамаханской принцессой. Секретарша производила впечатление выпускницы с отличием школы гейш: она в полной мере обладала врожденной, видимо, способностью внушать чувство, что вся ее предыдущая жизнь была лишь ожиданием встречи с тобой и только с тобой, и только для тебя она и родилась на этот свет. Взор его подернулся, что доставило гендиректору явное удовольствие.
— Виконтесса, — показал он глазами вслед закрывшейся двери. — Двоюродная правнучка Верещагина — он ведь был уроженец нашего города.
Если считать Череповец провинцией, то в некоторых отдельно взятых местах этой провинции жить умели.
Больше всего директору понравилось предложение заплатить наличными долларами.
— Какие вопросы, — он мотнул сдобным лицом, примечательным подбритыми усиками и продольным пушистым клоком эспаньолки на круглом, как пятка, подбородке. — Уж для легендарного российского крейсера сделаем все в лучшем виде, оглянуться не успеете.
Распоряжения улетели в селектор. Явившийся зам строевым шагом убыл следить лично. Вплыла гейша и, ставя арманьяк на жестовском подносике, коснулась плеча Ольховского грудью.
— А вы пока отдохните, — обволакивал директор, ласково поедая его глазами. — За вас кто остался? Старший помощник? Ну вот. У бригадира телефончик в кармане будет, я распорядился о прямой связи, все и передадите. Я вас не должен так отпустить, раз уж случай выдался.
— Случай, — сказал Ольховский. — Выдался, это верно. А почему она виконтесса?
— Дворянское собрание пожаловало.
— Какое дворянское собрание?
— Простите, Петр Ильич, разрешите спросить прямо: вы монархист?
— Почему монархист? — удивился Ольховский.
— Как же. Офицер российского флота. Интеллигентный человек.
Ольховский промычал.
— Во всяком случае, вы не похожи на демократа.
Согласиться с этим было легко.
— У вас лицо человека, верного традициям и долгу.
— Вы прямо физиономист.
— Не льстите, я просто умею различить благородство. Ваша должность, ваш поход, ваше присутствие здесь ясно указывают на…
Директор не сказал, на что они указывают, а вместо этого нажал кнопку, и над полом вплыла гейша, опустив глаза.
— Большой бювар! — торжественно приказал директор, и она на двух руках внесла кожаный с золотым тиснением и золочеными пряжками бювар форматом так примерно ин фолио. Ольховский еще удивился, что тащит она его без видимой натуги, лишь румянец на смуглых щечках выдавал вес груза.
Ловко сложив вес на стол перед директором, она вынула из держателя ручку в виде гусиного пера и подала с поклоном.
Директор откинул крышку, начеркал на верхнем листе несколько слов и размашисто подписался. Потом достал из стола спиртовку и палочку сургуча, зажег, подержал и пришлепнул на лист сургучную печать. Ольховский следил за манипуляциями, уводя глаза от секретарши.
— В силу данных мне полномочий, — возвестил директор, воздев лист перед собой, — и как уездный предводитель дворянства, облеченный доверием собрания, я возвожу вас, капитана первого ранга Ольховского Петра сына Ильи, в баронское достоинство.
Он обошел стол, склонил голову перед вставшим навстречу ему Ольховским и вручил грамоту.
О черт, подумал Ольховский, поздравляю бароном, каперанг, вы делаете карьеру, эдак в Москве графом станешь, но интересно, как в таком случае положено отвечать? Служу России? Или — благодарю, ваш-сиятельство? Что ж он себя-то не протитуловал?
— Склоните колено перед графом, — шепнула гейша.
Интересно, за что именно он сделал ее виконтессой, подумал Ольховский. «Не дождется», — отчетливо процедил он.
— Шампанского! — приказал граф-директор.
Шампанское было, однако, из провинции Шампань. Хотя устриц и ананасов, которых ассоциативно ожидал Ольховский, не последовало.
— Ценю такт, с которым вы воздерживаетесь от вопросов, у вас конечно возникших. — Директор предложил ему тонкую голландскую сигару и закурил сам. — Видите ли, отсутствие национальной идеи губительно сказывается на народе и каждом из нас в отдельности. А объединяющая всех национальная идея возможна только на базе монархизма и восстановления вековых традиций. Пусть вас не смущает внешняя простота процедуры, э-э, барон, — позвольте теперь обращаться к вам так?
— Естественно, граф, — с томностью отвечал Ольховский, развлекая себя абсурдностью ситуации и находя в этой игре тонкое издевательское наслаждение.
— Мы лишены времени собрать общество и придать посвящению подобающую торжественность. Не в этом дело, не во внешних атрибутах. Во-первых, для нас честь иметь в списках собрания такого человека, как вы. Во-вторых, это наш духовный вклад в наше с вами общее дело восстановления державы. В-третьих, это не более чем символический акт восстановления справедливости — люди по своим заслугам и качествам не равны перед историей. Так что поймите и примите свой титул… без такой мысли, будто у гендира крыша поехала.
— Помилуй Бог!
— Так жить лучше, Петр Ильич. Собой жертвовать легче, сознавая избранность и долг дворянской касты. Пусть глупцы смеются… Аристократия скрепляет собою государственную пирамиду. И первая собою жертвует в грозный час. Теперь вы понимаете, почему я горжусь вашим посещением? И должен был как-то подчеркнуть, выразить, что ли, свою и всех нас причастность к вашему делу?
— Да какое дело… служим, — вяло отнекивался Ольховский.
Вот дурной расклад, подумал он, Коляну бы этот титул — как раз по кличке!
Но Колян в это время был занят совсем другим.
От крайнего причала отвели облезлый лихтер, «Аврора» прошла мимо разлапистых клювастых кранов, мимо череды трущихся боками и дремлющих «метеоров» и подала швартовы. Через час в трюме стучала пневматика.
Колчак вздвоил палубную вахту:
— Вы тут смотрите за ними… лазать будут везде, им интересно, так что…
Интересное случилось во время четырехчасового чая. К стулу Колчака пробрался Беспятых и приглушенным голосом сообщил:
— Николай Павлович, у меня к вам, гм, новость.
— Что, уже закончили?
— Да практически закончили, не в этом дело. У нас тут политические события.
— Это какие?
— По-моему, наши революционеры братаются на камбузе с коммунистами.
— Какими коммунистами?!
— Заводскими. Пролетарскими, если определять классовую сущность. — Он явно отмежевывался.
Колчак отставил стакан с отвращением.
— Ну что же. Нет ничего более естественного и известного истории, чем интерес коммунистов к Балтийскому флоту вообще и крейсеру «Аврора» в частности. За нами остается выбор: спустить их за борт или поднять красный флаг. Пока не спущен за борт я — красного флага не будет. Спасибо, один раз уже пробовали.
Но опрометчивым бывает любое обещание вплоть до военной присяги. Потому что красный флаг находился уже на «Авроре» — правда, пока не на мачте, а только на камбузе. Недаром санэпидврач начинает именно с камбуза инспекцию заразы на судне.
Шурка сидел в центре стола, имея одесную Мознаима в старом рабочем кителе и ошуйную — Груню в кожанке и маузере. Прочая команда прихлебывала чай со степенностью сенаторов.
За столом же напротив расположилась композиция, многократно отображенная в искусстве социалистического реализма. От традиционного полотна «Заседание подпольной ячейки РСДРП/б» данную группу КПРФ отличала только некоторая смещенность и перепутанность деталей. Усы, обязательная принадлежность одного из старых рабочих, были угольно-черными и украшали сочное крепкое лицо а'ля Иван Поддубный, оттеняя налитые губы. Имелся, противу канона, хотя в полном согласии с реальностью истории, лысый коммунист, которому острый носик придавал сходство с Вольтером работы скульптора Гудона, как если б он был уязвлен отсутствием мировой славы и уже устал от своей уязвленности. Между ними помещался пролетарий умственного труда, тип зауряднейшего советского инженера в дешевом костюме и галстуке, который в старые времена имел цену бутылки водки, хотя служил несравненно дольше. Присутствовали также седой пенсионер и пара пацанов — короче, самые что ни на есть обычные люди.
В геометрическом центре группы инженер придерживал стоящее знамя классического вида: золотая бахрома вкруг алого плюша, две кисти на витых шнурах и венчающее древко латунное фигурное острие с серпом, молотом и звездой. Инженер говорил, иногда вытягивая перед собой свободную руку:
— …большая честь вручить это знамя, символизирующее борьбу честных трудящихся людей против нищеты и бесправия, и несправедливости, команде вашего легендарного корабля, символизирующего бессмертный огонь идеалов человечества… — тут он немного запутался в согласовании причастных оборотов и перешел к новой конструкции: — Который навсегда светит как маяк победы в деле достижения справедливости… — Он немного волновался и подвигал рукой, как бы ловя равновесие.
— Друг Аркадий, не говори красиво, — сказал лысый, который был учителем литературы в вечерней школе завода. — Товарищи, я скажу проще. Сколько можно воровать!
— Всегда! — подтвердил Груня с уверенностью хозяина и человека бывалого.
— Именно! — подхватил лысый. — Как говорили карбонарии Гарибальди — баста! У кого они воруют? У тех, кто работает. У тех, кто служит в армии и на флоте. Разве ваше начальство не обкрадывает вас?
— Нас! — подтвердил Груня и подпрыгнул от Шуркиного щипка.
Тут Хазанов в белом колпаке выставил в амбразуру горячий пирог. Это на миг сбило пафос речи, одновременно придав ей праздничность.
— Разве наши и ваши семьи не… недоедают? — с наката продолжал лысый, сглотнув от запаха. — Ради чего? Деньги не исчезают в природе, как не исчезает ничто: если их много у одних, то именно потому, что нет у других. Капиталистическое перераспределение — это пир хищников. Ради того, чтоб их два процента покупали виллы… — То есть он тоже не говорил ничего нового, отчего старое, однако, не переставало быть правдой.
— Мы счастливы приветствовать вас, ребята… начал, в свою очередь, усатый борец и поднял по-коминтерновски кулак.
— А вот и обещанное счастье, — сардонически усмехнулся Колчак, вставая в дверях. — С таким счастьем — и на свободе. Ну что, птицы счастья завтрашнего дня? Почему прекращены работы?
— Работы закончены, товарищ командир. — Инженер встал, и следом поднялись остальные. Революционный военный совет, блюдя достоинство, поднялся не то чтобы нехотя, но с затяжкой: хотим — встаем, а можем и вообще не вставать, навставались, хоре.
— Старший механик!
— Работу принял, Николай Павлович. Все в порядке. Товарищи поработали на совесть.
— Всех благодарю за службу и работу, — резюмировал Колчак. — А теперь, как говорится, на свободу с чистой совестью. На совесть заработанные деньги вы получите на своем заводе. Директору заплачено наличными.
— У графа получишь, — угрюмо проговорил один из пацанов.
— Для нас честь ремонтировать «Аврору» бесплатно, — объявил инженер, — товарищ командир.
— Я не товарищ, а господин. И не командир, а старший помощник, — непроницаемо отозвался Колчак. — Сейчас, господа, прошу всех наверх. Флаг пока возьмите с собой.
Не совсем понимая ситуацию и стараясь вникнуть в столь мгновенное ее изменение, коммунисты двинулись к дверям.
— Вообще-то мы не договорили, Николай Павлович, — сказал Шурка.
— Обращаться потрудитесь по уставу, старшина второй статьи. Потом договорите. Нет, вот к этому трапу, пожалуйста…
— Мы давно ждали, когда вы пойдете на Москву, товарищи! Мы знали, что это должно произойти!
— Вот и отлично.
На палубе Колчак отпустил внутренний ограничитель и загремел:
— Вахтенные!!! Проводить гостей с корабля! Боцман! Базар на палубе!!! Повторится — повешу!
Несколько ошарашенные и сбитые с толку такими проводами, делегаты партийной организации кучкой спустились на причал. Они не учли одного — застарелой ненависти офицеров к любым политработникам и партсобраниям.
— Пр-риготовиться к отходу! Старшине второй статьи Бубнову — сутки ареста! Снять ремень и в трюм мерзавца!
Оплеванные коммунисты развернули митинг на стенке.
Возвращавшийся Ольховский со свернутым в трубочку листом вежливо с ними поздоровался, подозрительно взглянул на знамя и поднялся на корабль.
— Товарищи! Мы выполнили свой рабочий долг — вы можете продолжать ваш исторический рейс!
— Вам надо бороться с несознательностью и угнетением некоторых офицеров, товарищи!
— Я тебе покажу угнетение офицеров! — не выдержал Колчак и приласкал наган в кармане плаща. — Я тебе покажу семнадцатый год! — И напоказ переложил наган из правого кармана в левый. — Своей рукой шлепну… в самую патоку. (Ну и слова у меня, подумал он со злой смешинкой. Откуда что выскакивает.)
Вылезший вместе с матросами наверх Груня обнажил маузер и теперь растерянно поводил опущенным стволом, не зная, на кого его направить.
— Отберите у придурка ствол! Еще у него маузер увижу — руки оборву!
Груню мягко обезоружили и пихнули вниз:
— Вали от греха подальше.
— Отдать кормовой!
С причала раздалось:
— Вставай, проклятьем заклейменный!..
— Не дождетесь! Импотенты! Отдать носовой! Радист — музыку на отход: погромче!
— Весь мир насилья мы разрушим!..
— Бели вы совсем устали — сели-встали!!! сели-встали!!! — оглушила трансляция: маркони научился понимать музыкальные потребности начальства.
— Мы наш, мы новый мир построим… — слабо доносилось с берега.
— Соблюдайте правила движе-ни-я!!! — трубно крыли рупора.
Музыкально-идеологическая дискуссия возбудила незатейливое ржание команды. Битву за умы можно было считать выигранной.
— Лоц-ман! Где твое место на отходе?! старый болтун… В рубку его!
И, убедившись, что Ольховский на мостике, Колчак прислушался к сердцу, споткнулся о комингс и направил шаги в медизолятор: пить бром и валерьянку.
Заполировав их стопкой спирта, отмякнув и успокоившись, он сказал доктору:
— Чем дальше, тем больше из всех деталей туалета на людях мне нравится пеньковый галстук. Нет? Коммунизм хорош как Раскольников с топором — капитализм пугать. Нет хуже царя, чем вчерашний раб. Коммунизм прекрасен, но только в угнетенном состоянии. Идеалу положено оставаться идеалом.
— Николай Павлович, — с предельной мягкостью возразил Оленев, — я боюсь, что вы неправы минимум четырежды.
— Это как?
— Во-первых, вы зря волнуетесь. Во-вторых, какая разница, что они говорят, главное — они нас отремонтировали как родные, быстро и качественно. В-третьих, ведь только благодаря им мы идем дальше. В-четвертых, и это главное, мы и они хотим, собственно, одного и того же.
— А Военно-медицинскую академию, как рассадник заразы и питомник бездельников, пора закрыть, — ответил Колчак. — «Хотят одного…» Все хотят одного — чтоб хорошо было. Молод ты еще, летеха, так вот запомни: если тебе кажется, что человек дурак, но хороший — то дураком он останется, а сволочью его сделает весь ход событий, вызванных его дуростью.
Он прислушался к собственной мудрости, остался доволен и подобрел. Выпил еще и добавил поучительно:
— Если бы эта шваль в семнадцатом году…
— Какая именно шваль, Николай Павлович?
— М-да. Все они шваль. Я имею сейчас в виду — если б эти козлы из Учредительного собрания не трясли трусливыми мудями, когда один наглый матрос с пятизарядкой сообщил им, что караул, видите ли, устал… устал — так и пошел на хуй!!! — вместо того, чтобы расходиться, взяли бы в руки винтовки и сказали матросне, что пошли б они подальше, потому что Учредительное собрание от них устало! — так и сейчас все было бы в порядке. А так мне знаешь что снится? Прорубь мне снится! А над ней кто-то поет — прямо бельканто: «Гори, гори, моя звезда». И к чему бы это, доктор? Ненавижу!
Рыбинское водохранилище шли как на пикнике: солнце и голубизна. Рейсовый «метеор» пронесся вдали, стоя на ленте летящей пены. Подобие бабьего лета наводило на мысли более о бабьем, нежели о лете.
Кренясь под треугольным парусом и шлепая днищем по волне, нахально и лихо обрезала нос «Авроре» типичная шаланда, полная серебристой рыбы. На голубом борту шаланды было выведено славянской вязью «Надя и Вера». В дополнение колорита на корме фасонный рыбачок в тельнике, заломив выцветшую капитанку, растягивал гармошку и пел, подражая бернесовским интонациям: «Шаланды, полные кефали, в Одессу Костя приводил».
— Я и не знал, что здесь столько рыбы, — сказал Ольховский.
— Можно порыбачить, — предложил Егорыч.
— Еще только не хватало.
Справа, на фоне сбегавших к воде дальних домишек Войетова, лавировали несколько «Летучих Голландцев». Одна из яхт, под полосатым черно-оранжевым, как георгиевская лента, дакроновым парусом, умело галсируя против ветра, вышла на курс крейсера и с тихим отчетливым шипением рассекаемой воды какое-то время пошла рядом. Три яхтсмена в красных бейсбольных кепках «Кока-кола» выпрямились в рост, держась за штаг, и заорали, тряся большими пальцами:
— Давай, ребята!
— Спортсмены с вами!
Они хохотали и подпрыгивали от избытка чувств.
— Любит народ «Аврору», — сделал вывод Егорыч.
— У тебя не ум, а стальной капкан, — ответил Ольховский. — Ты смотри лучше на мель не въедь.
И как в воду смотрел. Через несколько часов, огибая по правому борту песчаный остров, за которым открывался уже вход в верхневолжскую губу, корабль ровно и быстро сбавил ход, словно кто-то придержал его сзади, и остановился.
— Полный назад! — закричал Егорыч, выбежал на крыло мостика и, приставив ладонь ко лбу, уставился вниз.
— А чтоб ты издох! — немилосердно пожелал командир, хватая телефон. — Стармеху! дать все обороты! сколько можно! пока нас грунт подсасывать не начал!
— Да здесь ничего… здесь песок!.. — суетливо успокаивал лоцман. — Ах ты, твою мать, Господи!.. Это здесь косу намывает от острова, она меняется… вот и в атласе шесть метров указано, так он какого года? уже три года прошло… конечно!
— Да для того же тебя и взяли кроме атласа!
В машине Мознаим, завороженно глядя на манометры и страшась услышать свист пробившегося где-нибудь пара, осторожно поднимал давление в котлах. Предохранительные клапаны были рассчитаны совсем не на ту нагрузку, что самопальные паропроводы…
Винты честно взбурлили, подняв тучу песчаной мути.
— Давай-давай! Грунт из-под кормы вымоем — слезем.
Однако не слезалось.
— Ничего, — утешал лоцман, — сейчас кто-нибудь подойдет — попросим помочь чуток. Сдернут!
Когда надо — никого рядом нет, это правило редко предоставляет исключения. Через полтора часа из-за проклятого острова высунулся трехпалубный туристский теплоход. Именовался он золотом по носу и корме «Цесаревич Алексей», но два спасательных круга, вывешенных на обрешетке борта, утверждали, что это «Павлик Морозов». Очевидно, поспешное переименование было следствием недавнего захоронения останков царской фамилии. Ничего удивительного в таких накладках нет: многие отдыхавшие в старосоветские времена в южных круизах убеждались собственными глазами, что флагман Черноморского пароходства дизель-электроход «Россия», если почитать бирки на обороте диванных спинок или задней стенке пианино в салоне, называлась ранее «Адольф Гитлер», а обслуживавший дальневосточную линию от Владивостока до Петропавловска-Камчатского огромный лайнер «Советский Союз» был наречен первым именем «Великая Германия», каковых мелких надписей внутри расползлось неистребимое множество, как тараканов.
Ольховский молча указал на рацию. Егорыч взял переговоры на себя. Все-таки, даже принимая во внимание все обстоятельства, просить командиру крейсера о помощи прогулочную лайбу было зазорно.
Капитан «Цесаревича» откликнулся с великим энтузиазмом.
— Не каждый день доводится «Аврору» с мели сдергивать! — бестактно возбудился он.
Пока заводили буксирный конец, все население теплохода высыпало, естественно, наверх и наслаждалось незапланированным зрелищем, сгрудившись в три яруса, как в ложах, в корме напротив кормы «Авроры».
— Эх, снимки теперь разойдутся, — аж скрипнул зубами Ольховский.
— За несколько дней — не успеют, — успокоил пришедший сопереживать на мостик Колчак. — А там — ради Бога, нам только на руку.
— Все равно — информация расползается раньше времени!..
— Ну — по такому маршруту незамеченным не проскочил бы и германский рейдер лучших времен. По сравнению со взрывами, войной и президентскими скандалами — разве это информация… так, слабый встречный ветер.
Действительно, туристские фотоаппараты так и отблескивали линзами. За любительскими видеокамерами пучились скривленные прицеливанием морды.
— На «Цесаревиче»! Кого катаете, мастер?
— От турфирм работаем. В основном из Германии трындежники… Итальянцы есть, финны.
Ольховский выключил щелкнувшую рацию, потер сбоку носа:
— Вот и международный резонанс. Интересно, как это отразится на кредитах Валютного фонда. Нет, как нарочно — и мель эта, и теплоход, и туристы хреновы… ну, пайлот, нет для тебя галеры.
Через пять минут работы обоих судов «Аврора» плавно поехала назад. На теплоходе зааплодировали так бурно, словно в ложах Большого театра после удачной премьеры.
— Браво-о! — прогорланил какой-то идиот козлетоном любителя искусств, удачно проведшего спектакль в буфете. Он тоже, видимо, уловил театральное сходство.
— Бис! — поддержал посильное развлечение другой. В толпе засмеялись и замахали.
На отходе теплоход пожелал тремя гудками счастливого пути. Поднявшийся на ют Иванов-Седьмой ответно взял под козырек.
После этого он поспешил зафиксировать возникшие у него в связи с происшествием мысли.
«Проработанная мною книга, взятая у лейтенанта Беспятых, значительно углубила мой взгляд на мир. Поистине книга — это вместилище мудрости.
Эзотерия (зачеркнуто) эзотерика (зачеркнуто) эзотерические эффекты (зачеркнуто) эзотерические знания — крайне интересная и даже философская вещь. Они позволяют понять в событиях то, чего в них нет (зачеркнуто) не видно (зачеркнуто) скрыто от поверхностного наблюдателя (пометка на полях: «отлично!»).
То, что «Цесаревич Алексей» раньше назывался «Павлик Морозов», содержит в себе скрытый смысл. Это символично, если вдуматься. «Авроре» помогает сняться с мели «Цесаревич Алексей», а на самом деле это герой-пионер «Павлик Морозов». Два юных мученика объединились в одном лице и способствуют прогрессу.
С другой стороны, символично, что это вообще пассажирский теплоход. Простые посторонние люди. Благодаря им прогресс сходит с мели.
С третьей стороны, символично, что это не наши люди, а иностранные туристы. Своим присутствием они невольно выполнили интернациональный долг.
С четвертой стороны, символично, что граждане развитых государств берут на буксир сегодняшний флагман (а) российского прогресса крейсер «Аврора».
Но это — лишь малая часть эзотерических знаний в связи с происшествием.
С одной стороны, символично, что «Аврора» называется по имени древней богини утренней зари. Мы несем зарю новой жизни.
С другой стороны, символично, что мы сели на мель.
С третьей стороны, символично, что мы с нее снялись.
С четвертой стороны, если бы мы вообще не сели на мель, а продолжали идти без помех, это было бы тоже символично.
С пятой стороны, если бы мы вообще не слезли с мели, это было бы тоже символично.
С шестой стороны, когда «Аврора» стояла на вечном приколе без способности к самостоятельному ходу, было тоже символично.
Но вернемся к конкретному событию.
Если бы на теплоходе были не иностранные, а российские туристы, это было бы тоже символично. Народ и армия (зачеркнуто) флот едины, причем народ — гегемон.
С другой стороны, если бы теплоход был вообще пустой — это было бы тоже символично. Аполитичность народа и роль героя в истории. Одиночество великих людей.
С третьей стороны, если бы это был вообще не теплоход, а грузовое судно — это было бы тоже символично. Трудяги-моряки делают повседневный труд, что уголь везти, что крейсер с мели снимать. Главная роль простого труда.
С четвертой стороны, если бы нас снял буксир, символичность была бы и в этом. Вот такая у некоторых работа. Не нужно даже объяснять, что значит для боевого корабля быть взятым буксиром на буксир. Тоже позорно.
С пятой стороны, если бы снялись с мели сами, скрытый смысл был бы в нашей собственной силе и в отсутствии помощи от окружающих — а ведь ради них мы идем в опасности.
Теперь возьмем вообще имя помогшего корабля. Если бы он назывался «Генерал Лебедь» или «Mapшал Сергеев», был бы скрытый смысл военного руководства прогрессом и нашим делом переоборудования России.
«Леня Голиков» или «Володя Дубинин». Традиции великой войны. Солдаты прошлого выручат нас. Маленькие устыжают и спасают взрослых.
Капитанская серия, «Капитан Воронин», скажем. Мертвый моряк протягивает руку помощи живым даже с того света.
Имя работницы. Имя комсомолки. Во всем свой скрытый смысл.
А не сдергивает ли комсомолка или генерал с мели свою собственную погибель? Или наоборот — обретают вторую жизнь? Или это говорит о работе даже после смерти, ишачьем труде?
Если вдуматься, этих разных сторон оказывается очень много. Возможно даже, бесконечное множество.
Получается, что во всем что угодно можно увидеть какой угодно смысл! Масса разных и даже противоположных смыслов в любой детали! Да, материалистическая диалектика все же торжествует.
Но это немного дезориентирует. Ведь получается, что кто бы что ни делал, в этом можно усмотреть любой скрытый смысл, а можно и прямо противоположный. Где же путеводный компас?
Думаю, что таким путеводным компасом может быть долг. Только с точки зрения своего долга можно уловить главный, основной скрытый смысл чего-либо.
С такой точки зрения плевать (зачеркнуто) не имеет значения, кто сдернул нас с мели. Скрытый смысл в том, что мы идем дальше! Но этот смысл недолго будет оставаться скрытым!
Должен также упомянуть, поскольку моя книга рассчитана только на читателей старше шестнадцати лет, о смысле эрекции, над которым я задумался. В последнее время я заметил, что каждый раз во время работы над книгой у меня происходит эрекция.
Это нетипично для моего возраста. Надо будет проверить простату.
Поделился наблюдением с доктором. Он сказал, что аналогичное явление наблюдалось у известного критика-демократа Добролюбова. Смысл в том, что и книга, и женщина каждая по-своему прекрасны, и наше подсознание иногда не может разобрать, кто из них нас возбуждает. Недаром возбужденный женщиной поэт пишет стихи!
А скрытый смысл этого в том, что мы им всем вденем! (зачеркнуто) мы овладеем нашей целью, которая нас влечет!»
Согласно последним ученым исследованиям, сексуальные фантазии посещают мужчину от двух раз в сутки до трех раз в минуту, как сознательно, так и бессознательно. Поистине стоит писать диссертации, чтобы с научной достоверностью установить, что рядовой Иванов при взгляде на кирпич думает о бабе, потому что он думает об этом всегда, как и утверждает старый анекдот.
Если подойти к описываемым нами событиям в аспекте сексуального анализа, то продвижение крейсера представляет собой движение непрекращающихся, разнообразных, иногда совпадающих, перетекающих одна в другую, типичных и исключительно индивидуальных, в переделах так называемой нормы и решительно извращенных, сексуальных фантазий.
Небезынтересно и крайне поучительно было бы попытаться совместить внешний, реальный уровень событий и совпадающий с ними по месту и времени воображаемо-чувственный ряд эротических картин и приключений. Какое торжество классического психоанализа являл бы собою такой контрапункт! О, чем не тема для военного психолога: «Флот как сексуальная фантазия». Сорок мужских личностей — это сорок бесконечных, зацикленных и вдруг развивающихся в неожиданных направлениях эротических сериалов. И вот эта фабрика грез Терезы Орловски, где каждый выступает одновременно султаном, Джоном Холмсом и соблазняемым школьником, где в краткий миг вмещаются египетские ночи, случайная знакомая превращается в Лолу Феррари, от стонов страсти застилает взор, а любой шаг есть переход от одного наслаждения к другому, — вся эта фата-моргана, укрытая от посторонних глаз в форму шеститысячетонного крейсера, медленно толкается винтами сквозь осеннее пространство, перемещая себя в завтрашний день и следующие километры речного русла. Чего стоят искушения Святого Антония по сравнению со скрытым бешенством двадцатилетнего матроса, кормленного и тренированного, брызжущего гормонами, с проверенным здоровьем и простым мировоззрением стихийного материалиста, которого годами истязают воздержанием, тщась употребить всю его энергию на пользу державе и флоту.
Поэтому секс для матроса есть дело чести, доблести и геройства. Если вдуматься, то в свете нынешнего упадка флота, нехватки личного состава ВМФ и общей демографической катастрофы в России стремление матроса к естественному размножению должно было бы всячески поощрять и поддерживать. Напрашивается просто строить при военкомате инкубатор. Однако на деле мы ничего подобного не наблюдаем. Из всех видов и форм сексуальных отношений матросу без ограничения предоставляется лишь возможность выслушивать посылы и посулы начальства вступить с ним, матросом, в половую связь, ранее почитавшуюся противоестественной и позорной, ныне же переводящей его из редеющих рядов гетеросексуалов в жеманные и модные эшелоны сексуальных меньшинств и приверженцев безопасных форм сношений, и сулится это отнюдь не в качестве наслаждения, но как угроза и наказание за любые прогрешения по службе. После этого нельзя удивляться, что матросов не хватает, и дни до дембеля они зачеркивают начиная со дня призыва.
И если матрос не всегда говорит о бабах, это еще не значит, что он не всегда о них думает. Главные мысли никуда не исчезают, просто они присутствуют молча, как воспитанные собеседники не перебивают говорливых гостей, у которых срочное дело. Они знают, что важное дело спешным не бывает, ибо нужда его постоянна.
Таким образом, судовой комитет, уеденный грубым обломом братания с коммунистами, которых, может, не очень и хотелось, но, с другой стороны, свобода поступка было ущемлена, — реввоенсовет пил чай и говорил о бабах. Возбужденная коммунистами психика требовала чего-то. А может, наоборот — возбужденная воздержанием психика потому и кинулась на коммунистов. На фига коммунизм тому, кому и так хорошо.
Самые осведомленные по части окружающей местности люди — это, естественно, штурмана, а после них — рулевые. Габисония побежал в рубку, сунулся в атлас и принес весть, что скоро будет город Углич.
Про Углич совместными усилиями удалось припомнить лишь то, что в нем зарезали некогда царевича Димитрия. Знали это, благодаря школьной программе, из Пушкина, а про Пушкина лучше всего знали, кроме дуэли и деда-негра, что менее всего гениальный поэт был аскетом в плане секса, — что единодушно расценили свидетельствующим как в пользу Пушкина, так и в пользу секса: уж если сам Пушкин не пренебрегал, так нам сам Бог велел — зря Пушкин про Углич писал, что ли.
На разговор заглянул свеженький, выспавшийся Егорыч и зажегся темой.
— Девок в Угличе — бери не хочу, — упоенно журчал он, мигая глазками. — Там же часовой завод, на нем все девки работают. Ну и, конечно, туристы там да, пашут.
Составили резолюцию, чрезвычайно напоминающую по духу пресловутое «Караул устал!». Секретарь-председатель вложил протокол в красную папку, одолженную в музее, и проклял свой жребий. На пути к командирской каюте Шурка только тем и занимался, что подавлял во взыгравшем сознании и подсознании упомянутые выше эротические фантазии.
В командирской каюте сидел, естественно, командир и, перечитывая поданный на подпись расход продуктов, в данный момент подавлял, что также вполне естественно, аналогичные фантазии. Конечно, сорок три года — это не двадцать, однако отнюдь еще не старость. Даже самые ревностные и верные традициям брахманы в этом возрасте еще не уходят в отшельники, исправно исполняя свои мужские обязанности.
При виде вестника несчастья Ольховский застонал. Эротические фантазии испарились, уступив место иллюстрациям из «Истории смертной казни в России».
— Песец на мою лысую голову, — сказал он печально. — Опять?
Шурка с сомнением взглянул на темно-русый пробор.
— Петр Ильич, да ничего такого, — успокоил он.
— Да? Чудо. Ты прелесть. А не такого?
— Петр Ильич, как вы относитесь к женщинам?
Ответ был лаконичен, циничен и преувеличен. Беседовать по душам после него было трудно. Шурка раскрыл красную папку и положил документ. Ольховский прочитал и вкось угла наложил на резолюцию свою резолюцию. По легенде, это была любимая резолюция государыни Екатерины. По первым буквам адреса, указанного в резолюции, пункт ссылки в этот адрес подданных был в 1785-м году наименован Кемь.
— Петр Ильич… Ну всего-то: пустить ребят на несколько часов в увольнение. Ну, проведут время с девушками.
— Читать умеешь? Читай. Неси и читай всем вслух.
— Ну, и денег немного выдать. Сами понимаете…
— Матросы денег не берут! — Ольховский подумал, что пошлость ответа на уровне пошлости ситуации. — Крошка сын к отцу пришел: папа, дай денег на бордель.
Шурка принес революционерам несколько вариантов командирского решения проблемы, и если одни из них оскорбляли нравственность, то другие были сопряжены с непоправимым вредом для здоровья, третьи же были неисполнимы в силу своей трудновообразимой противоестественности.
Здесь уместна будет рассмотреть эвфемизм народной поговорки «нашла коса на камень». Если принять во внимание косу как активное начало, с учетом ее формы, размера и твердости, камень же — как олицетворение начала пассивного и неподатливого, сопротивляющегося агрессивному воздействию косы, то аналогия с известным природным актом будет вполне исчерпывающей. Поскольку активное начало воплощается как правило в командире, воздействию же он норовит подвергнуть подчиненного, сам факт приведения здесь этой поговорки указывает, что в продекларированной командиром программе прошли не все номера.
Реввоенсовет принял удар, утер плевок, поднял перчатку и постановил: на коммунистов плевать, но баб не уступим. Или к чертовой матери стопорим машины, съезжаем на берег и сдаемся в ближайшую комендатуру — или играем заход в Углич и получаем полета баксов на рыло и четыре часа увольнения всем желающим. А Ольховский может играть на своем рояле Бетховена вплоть до полной победы справедливости в масштабах всей страны, при этом свободной рукой предаваясь любому пороку.
— Вот и бунт, — въехал в перспективу Ольховский.
— А чего еще ждать от демократии при единоначалии?
Колчак отнесся к народным волнениям на удивление трезво.
— Зачем брызгать против ветра, если есть благоустроенные гальюны? — рассудил он. — Чтобы тебе подчинялись в главном, надо знать меру и идти навстречу в мелочах. Мы сейчас в положении пиратского корабля, где офицеры должны ладить с командой и оставаться единомышленниками.
— Ты представляешь, что такое отпустить их сейчас на берег к блядям? В лучшем случае они разнесут город.
— Да уж… есть такая морская традиция. В хороших портах это всегда знали.
— В хороших портах есть бордели и вышибалы.
— С борделями проблем нет, а вот вышибал наши мальчики сами вышибут теперь.
— Что ты предлагаешь?
— Принять девок на борт.
Лицо Ольховского уподобилось роялю с открытой крышкой, где музыка застряла меж бессмысленно белеющих клавиш.
— Швартуемся, покупаем местную газету с объявлениями, звоним, через полчаса привозят столько путан, сколько нам надо — и дело с концом. Что? Все приличные военачальники всегда учитывали сексуальные потребности войска. Все эти солдатские дома терпимости, повозки с маркитантками, раздача презервативов нижним чинам на позициях и так далее.
— Но это… разложение!
— Разложение — это анархия. Вот когда они станут трахать друг друга или прятать девок по трюмам, а нас посылать на фиг — это будет разложение. А пока — не гневи Бога: стравим пар.
Дернули доктора.
— Можешь им влить побольше брому в компот, что ли, Оленев? Или что там у тебя есть — чтоб яйца на уши не давили?
— Убьют, — честно отвечал Оленев. — А потом — ну хорошо, придавим физиологию, но психология-то останется та же. А это стресс: еще хуже будет.
До Углича оставался час хода. Атмосфера на корабле приобрела все черты взрывоопасности. Срок ультиматума истекал. Офицеров пригласили в каюткомпанию на совет.
— Проституция есть клапан социальной напряженности, — сказал Беспятых и углубился в экскурс о храмовых жрицах, отдававшихся путникам. Глаза же Мознаима сделались узкими и маслеными.
В Угличе встали.
На взлобке солнце пыталось красить нежным светом стены древнего кремля. Стены оставались непорочно белыми. Ольховскому представилось, как из них в шеренгу по две спускаются жрицы и в ногу направляются сюда для культовых актов. Видение было кощунственным.
Колчак проверил бумажник и сошел на берег договориться о подключении телефона. Беспятых добежал до киоска и принес пачку местных газет за последние дни. Господа офицеры углубились в их изучение.
Гордая достижением договоренности команда посмеивалась и подрагивала. Судком стриг бумажки и надписывал на них фамилии: уточнял процедуру.
— Думал ли я, чем буду заниматься… — вздохнул Ольховский, обводя красным фломастером очередное объявление: «Девушки для сопровождения, массажные услуги, сауна, выезды на природу. Тел. 560—997».
— «Твоя мечта ждет тебя! Выбери девушку или мужчину! 545—578», — откликнулся доктор. — Тернист путь к святой цели, Петр Ильич.
— Так может закажем им мужика поздоровее?
Судя по количеству объявлений, Углич был центром секс-туризма и мог бы конкурировать с Бангкогом и Тенерифом. Учитывая отсутствие урбанистического размаха в скромном пейзаже, половина его женского населения должна была работать на холдинг «Мамона и Афродита».
Выбрали самые краткие и неброские объявления: у тех, кто экономит на рекламе, и цены могут быть пониже.
— Алло! — начал переговоры лейтенант: он чувствовал приятную раскованность от того, что звонит в столь интимный адрес по сугубо казенной надобности. До сих пор бедность и молодость сводили Беспятых только с бесплатной любовью. — Вы оказываете интимные услуги?
— Что вас интересует? — прошелестел приятный женский голос.
— Э-э… э-э… а что вы можете предоставить?
— Очаровательных девушек, чтобы провести время.
— Так. Хорошо. И… какие условия?
— Акт только с презервативом. Без анального секса. Без группового секса и без однополого. Одна девушка проводит время с одним мужчиной. — (Ласка, легкость, деловитость.)
— Это все?
— Оральный секс в это входит. А вы хотели что-нибудь еще?
— Так. Хорошо. И… сколько стоит… это?
— Два часа — пятьдесят долларов. Один час — тридцать пять. Если на всю ночь — это будет сто. Вы делаете заказ?
— Да.
— Ваш адрес?
— Так. Хорошо. Сколько у вас есть девушек?
— У вас компания?
— Да.
— И сколько девушек вам нужно?
— Сорок.
Ольховский наложил на трубку ладонь, слегка треснул ею Беспятых по лбу и велел:
— Тридцать пять.
Лоб потер, однако, Мознаим. Доктор двусмысленно улыбнулся. Колчак хмыкнул и кивнул командиру.
— Тридцать восемь, — сказал Ольховский и отдал трубку.
— Что вы сказали? — терпеливо повторил голос в ней.
— У нас корабль, — сказал Беспятых. — В порту стоим.
— Понятно. Нет, столько у нас нету. Мы можем прислать вам четверых. Где вы будете встречать? Какой корабль?
Во втором месте нашлось пятеро, в третьем телефон не отвечал, в четвертом извинились, что как раз сегодня свободных девушек нет.
— Русский вариант бардака, — саркастически сказал Колчак. — Даже бардак наладить не могут.
Беспятых перестал заикаться и утомился ролью диспетчера.
— Здравствуйте, — рубил он, — у вас свободные девушки есть?
— Что вы имеете в виду? — осведомились на том конце.
— С презервативом, без анального, без группового, пятьдесят долларов за два часа.
Там помолчали и ответили:
— Это учительская.
Беспятых побагровел и быстро нажал рычаг. «Вот зараза! В учительскую попал». Захохотали.
Перечитав, внимательно набрал номер и услышал тот же голос:
— Учительская.
С третьего захода он сказал:
— Извините, ради Бога, тут просто ошибка… ваш номер 476—178?
— Совершенно верно.
— Ну так ваш номер дан в объявлении газеты «Двое»… в интимном объявлении. Вы учтите.
— Мужчина, — раздраженно ответил голос, — надо читать внимательнее. Там же указано — после девятнадцати часов. А сейчас сколько?
— Я на корабле, — растерялся Беспятых, — мы скоро отойдем.
— Но вы понимаете, что сейчас у нас уроки? Что за люди, я просто не понимаю! Подождите, не кладите трубку.
Мембрана донесла дальний стук каблуков, хлопанье дверей, звонок, краткую перебранку: «Еще раз в рабочее время повторится — выгоню по статье! — Да? А кто вам работать будет? — Так надо же работать, а не… надо же как-то разделять! — Да? А кто нам платить будет?» — и тот же голос сказал в трубку:
— Мужчина! Вы еще слушаете? Ну что у вас?
— Я спросил про свободных девушек… — неуверенно произнес Беспятых.
— Я слышала. Сколько, куда, когда — не задерживайте меня.
— А… сколько у вас есть?
— Только совершеннолетние женщины.
— Да, конечно, разумеется.
— Что «разумеется»? Вы звоните днем в учительскую, ничего не разумеется, выражайтесь точнее — да или нет?
— Да.
— Так сколько?
— Ну… десять у вас есть?
— Есть. Но это если только вы согласны старше сорока пяти лет.
— Нет!
— Что — «нет»? Мужчина, вы вообще трезвый?
— Трезвый! Надо не старше, ну, тридцати пяти.
— «Ну» — или тридцати пяти?
— До тридцати пяти.
— Как хотите. Тогда вам будет только четыре девушки. Вы мне адрес скажете или нет? И условие: сейчас рабочее время, вы дополнительно оплатите такси в оба конца.
В некотором раздрызге от результата переговоров Беспятых повертел трубку, облизнул верхнюю губу. Пот был горьким и пах одеколоном «Эгоист», купленным себе в подарок на день рождения.
«Ну что?» — «Четырех учительниц пришлют.» — «Откуда?» — «Из школы.» — «Зачем?» — «Затем же.» — «Вот как? И почем берут?» — «По столько же.» — «Ну-ну. Браво, лейтенант!.. Давай, давай, время идет!»
После массажного кабинета и сауны он попал на проходную завода.
— Заря! — произнес мужской голос, как пароль.
— Аврора! — автоматически вылетело из Беспятых.
— Как дела, Аврора?
— Хорошо, Заря. — Находясь уже в остраненном состоянии, Беспятых не испытывал никакого замешательства. — Как у вас, девушки свободные есть?
— Девчата? А куда ж они денутся. Есть, любые на выбор. Сами подъедете, или как?
— А прислать можете?
— А вот прислать — это тебе надо в транспортный цех звонить. Да они сами приедут, чего там усложнять. Сейчас я в цех позвоню. Тебе сколько?
— Вообще-то надо семнадцать.
— Не понял — это лет или штук?
— Штук.
— Понял, Аврора, — семнадцать штук. Я тогда прямо на сборочный позвоню, там народу полно. А то семнадцать если лет, так лучше все же восемнадцать было бы, ты меня понимаешь. Значит, Аврора, у тебя адрес какой?
— В порту стоим.
— Понял, а в порту где?
— У второго причала.
— Есть. А там что?
— Как что. А там я.
— Я понял, что ты, а приметы? Ну — автобус, павильон, машина, или ты на теплоходе?
— Крейсер «Аврора». Серый. Военный. Не спутать. На корме написано.
— Аврора, ты что, крейсер «Аврора»? Ну здорово! Ну, ты молодец, что нам позвонил.
— Заря, а ты кто?
— Как это кто? Часовой завод «Заря», ты что, не знаешь? А знаешь — так чего спрашиваешь? Ну ты даешь — сам звонишь, и сам спрашиваешь. Ладно, ты давай, встречай девчат. Смотри, чтоб не обижали, девчата у нас хорошие, рабочие.
Первой прибыли в бежевой «девятке» массажистки.
— О ё, — разочарованно протянул Кондрат, дежуривший на причале меж двух веселых кожаных маузеристов. — Страшнее пленных румын.
Высокий спортсмен вылез из-за руля и улыбнулся ему приятно и даже застенчиво.
— Что-то вас тут много, — с сомнением сказал он, оглядывая борт. — Помещение можно осмотреть?
— Тут, браток, помещений — до завтра не обойдешь. Не бойся, все по уговору. Матрос дитя не обидит.
— М-да? Ну вы смотрите только, чтобы все в порядке было. Давайте, я получу.
— Деньги, что ли?
— А что же еще.
— А им?
— С ними мы уже сами.
Его проводили к Беспятых, который расчертил ведомость для расчета.
По такси и отсутствию сопровождения Беспятых в иллюминатор определил учительниц. Они отличались от массажисток тем, что были дешевле и строже одеты; впрочем, понял он, сейчас ведь идут уроки. Одна была с гладко стянутым конским хвостиком и в очках; лейтенант ощутил неожиданное возбуждение, порождаемое близостью запретного плода — примерно так выглядела его школьная учительница географии. Эту четверку направили в офицерский коридор: какая-то социальная субординация подспудно проявлялась сама собой, — хотя такое решение первоначально имело в виду скорее возрастное соответствие. Правда, если говорить о возрасте, «девушки для сопровождения» выглядели ничуть не моложе.
Веселее всех подкатил скрипучий и всхлипнувший дверью заводской «пазик», из него высыпалась пестрая смешливая экскурсия петеушного вида и с шуточками полезла по трапу. Длинная девица с соломенными волосами, торчащая поверх подруг, оступилась и чуть не свалилась в воду, что вызвало взрыв смеха.
Вытягивание свернутых бумажек с фамилиями из бескозырки в вахтенном тамбуре дало новый повод к веселью:
— Га-би-со-ни-я!.. Ой, а это что? Кто? Так у вас свои есть?
— Мы с девочками не играем! Ха-ха-ха!..
Покрасневший Габисония протолкался к своей толстушке.
— Ой, а ты ничего-о!..
— Одичали мальчики на службе… бе-едные!..
Но вот непродуманное отсутствие угощения и условий для прелюдии гостий разочаровало.
— А посидеть? Поговорить, выпить?
— А в ванне вместе помыться? Или у вас нету?
Двое из фабричных девочек, похожие, как близняшки, выделялись миниатюрной щупленькостью и азиатскими лицами. Это были застрявшие здесь когда-то китаянки. Одну звали Ли, а вторую Ци. Поскольку Кондрат, покраснев и надувшись, вдруг заявил, что он уважает свою семью и «этим» не интересуется, его высокоморальный приступ высвободил одну лишнюю кандидатуру. Быстро решили (не пропадать добру, уплачено) китаянками почтить Шурку, как секретарь-председателя: во-первых, они были страшненькие, а во-вторых «по весу и объему как раз на одну потянут», аргументировал Серега Вырин.
…Есть такой один из бесконечных американских телесериалов под названием «Корабль любви». Там все ходят по шикарному белому лайнеру в шикарных белых тропических костюмах, пьют цветные коктейли, падают в голубые бассейны и с трогательным юмором крутят романы с изящно эстетизированной эротикой. Ну так в железных и плохо освещенных закоулках крейсера все было не совсем так или даже вовсе не так.
Хотя, если бы шкодный бес, наскучив толканием в ребро и охромев от усилий, приподнял в этот час палубу крейсера, он мог бы обнаружить и сцены примечательные.
Учительница в очках и с «конским хвостиком», войдя с Беспятых в каюту, внимательно посмотрела на него и сделалась строгой и даже суровой.
— Ах ты гадкий мальчик! — воспитательным тоном сказала она. — Ты что это вздумал — вые….. ть взрослую тетю, свою учительницу?! А ну-ка снимай штанишки!
Лейтенант побагровел, брызнул счастливым потом и стал расстегиваться.
— Вот сейчас я тебя отшлепаю прямо по пипке! — грозила учительница. — А эт-то еще что у нас такое?.. Ах бесстыдник, и еще стоит! У меня нету такой пипки, откуда еще это у тебя взялось? — она задрала юбку. — Получай! Получай! — шлепнула его ладонью. — А что ты с ней умеешь делать, ну-ка показывай немедленно! А потом мы ее спрячем. Посмотрим, куда лучше спрятать, и туда всунем.
— Откуда ты знаешь… — прошептал умирающий в экстазе лейтенант своей реализованной фантазии.
— Учительница все знает! — погрозила пальчиком учительница и, повернувшись к нему голой попкой, достала из портфеля линейку.
В это же время в медизоляторе Ли и Ци преподносили задыхающемуся Шурке изыски китайской цивилизации. Возможно, в принципиальных моментах она не отличается от западной, но восточные тонкости присутствовали. Внешне девушки были небогаты, но богатство ощущений превосходило мыслимые неискушенным европейцем пределы. Когда они поменялись снизу и сверху, Шурка испугался, что у него остановится сердце: недосягаемый и однако досягаемый пик блаженства показался соседствующим с дуновением смерти.
Мознаим же, забравший себе, к неудовольствию кубрика, белобрысую дылду, и надутый, как трехбунчужный паша, заставлял ее пищать детским голосом: «Ой, дяденька, не надо…» и размахивать при этом фундаментальным бюстом.
Самые сильные впечатления, возможно, остались у Иванова-Седьмого. Страдая по ночам бессонницей, он устроился добирать несколько часиков днем, и был разбужен стуком в дверь: его не забыли.
«Эта несчастная молодая женщина была некрасива, но по-своему очень мила. Я угостил ее чаем с печеньем и по-отечески поинтересовался, какая же жизненная трагедия привела ее на стезю порока. Оказалось, что она учится на заочном отделении юридического факультета Московского университета, и не имеет средств для существования и оплаты учебы. Она мечтает стать прокурором и беспощадно карать в первую очередь тех, кто эксплуатирует труд несчастных женщин. Поистине — через тернии к звездам.
(Продумать, следует ли упоминать о том, что она настояла на близости. Если я поддался на это, то прежде всего руководствовался солидарностью с командой и отзывчивостью. Обязательно отметить, что я не мог удержаться от скупых мужских слез.)
Ах ты Катя, моя Катя, толстоморденькая!..» Из прочих последствий праздника любви можно перечислить лишь такие мелочи, как обращения к доктору по поводу вывиха колена, ушиба локтя, потертости на копчике и один случай разрыва уздечки. Проклятая проза.
Пост коитус омниа анимал тристиа эст. Поскольку латынь не входит в программу обучения высших военно-морских училищ, не говоря об учебных отрядах, и лишь доктор, выходя за пределы профессионального «пер ос» и «летальный», способен осмысленно произнести: «Фортуна нон пенис, ин манус нон тенис», то логично будет дать русский перевод этой древней и не всем, хотя и многим, известной поговорки: «После совокупления всякое животное печально».
Матросы отнюдь не были печальны, что свидетельствует в пользу теории о божественном происхождения человека, а отнюдь не от обезьяны. Задумчив и печален был командир, который счел несовместимым со своим достоинством встать на одну доску с распущенной матросней и прибегнуть к скупым и кратким радостям платной любви. Возможно, от этого он и был печален, и истинную причину своей печали пытался замаскировать перед самим собой возвышенными и интеллигентными мыслями: так часто бывает. Но поскольку недельное воздержание сорокалетнего семейного мужчины не идет ни в малейшее сравнение с годовым воздержанием мужчины двадцатилетнего и холостого, у нас есть основания считать печаль Ольховского нелицемерной и не имеющей сексуального происхождения. Повод же к ней явился тяжел и скорбен, как крест на любимой могиле. Вернее даже, поводов было три.
Когда тщательно пересчитали сходящих по трапу девиц, отмечая номера в списке посещения, когда рассчитались с «сопровождающими», когда прозвенели звонки, отдали швартовы и корабль, отвалил от исторического берега, ширя полоску воды меж бортом и мимолетной любовью, вот тогда Ольховский, подытожив некоторые размышления, исподлобья посмотрел на Колчака и хмуро сказал:
— Лучше бы мы этого не делали, Никола.
— Вопрос был обсужден, решен, решение выполнено. Что за нравственные угрызения? У нас и альтернативы-то особенной не было.
— На шлюх плевать. Хотя и они люди. Не в этом дело. Я про деньги.
— Подумаешь. Кинули пару штук. Деньги есть. Пусть пацаны поживут, пока живы… раз приспичило. Ну — не Мулен-Руж. Зато теперь вертятся в охотку.
— Я не про то!
— А про что?
— Можно было вообще не платить.
Веселая искра зигзагом продернула морщины Колчака.
— Замечание, характерное для русского моряка. Отбираешь деньги — она в экстазе. Вот за это нас во многих портах так любят.
— Ты не понял. Принять всех этих сутенеров и охранников на борт, отоварить и скинуть вон. Они же на бедных девках паразитируют, отбирают восемьдесят процентов. А мы бы заплатили половину прямо им. Заметь: справедливость и выгода всегда вместе.
— Это и есть причина твоей печали? Расслабься. После нашего отхода они бы отобрали у баб все. А куда тем деться? Кто-то должен охранять от маньяков, отморозков, конкуренток. Свой рынок.
— Есть и другая причина. Если мы не можем навести справедливость в такой малости — куда ж мы вообще полезли? Что мы тогда можем? Мерещилось-то: идем, значит, — и везде устраиваем порядок по ходу. А на деле-то — все везде само собой утряслось, сложилось, организовалось, хрен перековырнешь. Вот в чем ужас!..
— Предложения? Идти назад?
— Еще бессмысленнее…
— Ясно, — сказал Колчак тем тоном, что когда-то долгими годами был у него наготове для ответа на приказ — вскрыть красный пакет из командирского сейфа и поднимать с палубы в воздух штурмовики с ядерными бомбами на борту. — А как бы ты экипажи на смерть посылал? — спросил он. — А как бы сам шел с кораблем на смерть? Что, гвозди делать не из этих людей? Вот из-за таких мелихлюндий и не было в России Френсиса Дрейка и Наполеона, а был семнадцатый год и девяносто первый.
Тяжелые носогубные складки и змеиный изгиб рта придавали в зыбких сумерках каюты его лицу выражение прямо-таки дьявольское.
Плеснул спирта, плеснул воды, стукнул стаканом:
— Наше дело правое — победа будет за нами! Больше наглости, каперанг!
— Чашу эту мимо пронеси… — произнес Ольховский и выпил, подперся кулаком.
— Устав надо читать, а не Евангелие, товарищ офицер.
— Почему?..
— Душу все равно не спасешь, а дело делать надо.
— Это Пастернак.
— Терпеть не могу Пастернака.
— Что ты имеешь против Пастернака?
— А он как-то всю жизнь очень ловко увиливал от всех несчастий эпохи, только под конец вделся. Что-то тут не так. Я вообще не люблю тех, кто умеет устраиваться.
— Не так уж он устраивался. Хотя один момент был. Это он подарил Цветаевой обвязать чемодан веревку, на которой она потом повесилась.
— Экая самурайская заботливость.
— Я не про то.
— Трудно с тобой, командир. Что тебе ни скажешь — все ты не про то. А про что?
— Вот в этом плаче Иисуса в ночь перед арестом что-то есть, конечно. Знаешь — а плачешь. Плачешь — а идешь.
— Поплакал — и вперед. У него была своя задача, а у тебя — своя. Почитай газеты — не захочешь Пастернака.
— А что захочешь?
— Наставление по совершению государственных переворотов. Кстати о газетах: ты не обратил внимания, чего это они здесь с ятями и твердыми знаками? Местная журналистская мода, или областные правила русского языка?
— Где? Покажи. Действительно… Хм, странно. Изгиляются писаки. Мат, компромат, яти их.
— А н-нет причин для тоски на свете, что ни баба, то помело, — с абсолютной немузыкальностью промурлыкал Колчак: так мог бы мурлыкать проволочный ежик, если чистить им балалайку. — А мы пойдем с тобою в буф-фетик и возьмем вина полкило!.. Ну, еще какая причина для тоски, Петька?
— А еще — уж лучше было бы, что приходят наши ребята в бордель, в кожанах, в маузерах, хлещут шампанское, бьют посуду и окна, палят в потолок, вышвыривают сутенеров, тащат наверх визжащих девок… хоть разгул! размах… хоть на что-то похоже!
— Ха. Пройдет время — они будут уверены, что так все и было!
Моторки тарахтели и взревывали, пляша у борта. На подходах к Калягину северный ветер развел зыбь. Пронесся небольшой шквал, сбривая гребешки волн. Складки плащей скульптурно облипали ссутулившихся людей в лодках.
На одной удерживали вдоль ветра узкий красный транспарант: «Слава морякам легендарного крейсера „Аврора“!»
— Ура! — крикнули снизу озябшими голосами. — Товарищи, спасибо!
— На здоровье, — отвечал мостик. — А за что?
— А за все!
Внизу хотели встречи. Вызванный Ольховский поднялся и подошел к борту, придерживая капюшон и воротясь от брызг.
— Что за депутация?
— Именно депутация, товарищ капитан первого ранга. Просьба есть у населения.
— Что за просьба?
— Погостили бы у нас часок. Помочь бы немного. Это всего вам на час задержки.
— А мы отблагодарим. Свежие продукты, фрукты, пиво — снабдим по высшему классу!
Мокрый леер скользил под рукой. Вихрь хлестнул, вбил в ноздри удушливый бензиновый выхлоп подвесных моторов.
— Пока не нуждаемся, — решил Ольховский. — А насчет братания и просьб — на ходу пожалуйста. Это к нашему судовому комитету. Кто у вас старший?
Мстительно прищурился, приказал вахтенному на палубе:
— Бубнова в мой салон. Скажи — ходоки к нему.
Ходок-депутат, войдя в салон, отвернул голенища рыбацких ботфортов. Стиснул руку Шурке: на ладони твердели узелки маленьких шрамов.
— Понимаете, ребята, замучила крестьян азербайджанская мафия. Продыху от них на рынке нет, а народ-то бедный, а цены повышать приходится, а что делать. И людям не купить, и нам в убыток, и вообще за человека тебя не считают. И нас тоже, рыбаков то есть, прихватили.
Наверху было холодно и мокро, и настроение у Шурки после недавних подвигов было миролюбивое и даже апатичное.
— Вас как зовут? Алексей? Алексей, мы этими вопросами не занимаемся. Вот погодите, станет везде лучше, и у вас изменится.
Проситель проскреб черную разбойничью щетину. Из красиво контрастирующих с ней голубых глазок исчезло заискивающее выражение, и на несколько секунд они сделались холодными и твердыми, как у шерифа из вестерна.
— Лозунг хороший, — проговорил он, — и знакомый. Но от вас — неожиданный. Мы не морские черепахи, по триста лет не живем. Что уж, мы хуже людей, что ли?
— Это в каком смысле?
— В таком, что другим помогаете, а нам западно, что ли?
— Кому это мы помогаем?
Ольховский курил в дальнем кресле не вмешиваясь и наслаждался диалогом.
— Да ладно… В одном месте они банк взяли, все вкладчикам обманутым раздали. В другом новых русских раскулачили и пенсионерам пенсию за год заплатили. В третьем спекулянтов потрясли, бандитов на месте перестреляли. А в деревнях так вообще десанты высаживают, землю и технику делят для крестьян. А калязинцам, значит, шиш с маслом, рылом не вышли? Спасибо, товарищи моряки. А мы вас ждали.
Шурка растерялся.
— И что? — глупо спросил он, понимая нечаянный цинизм реплики.
— И то, что люди на вас надеются,. можно сказать. А на кого еще сейчас надеяться? Все обещают, все врут, все свои карманы набивают. Надежда только на того, кто рядом и у кого сила. А вы — это ж силища!
Он показал двумя руками, какая это силища. Так рыбак показывает небольшого кита.
— Или скажете — это все слухи, врут люди?
Под этим вопросом Шурка покорчился внутри себя. Ольховский в восторге пристроил руку с сигаретой перед лицом, прикрываясь. «Так тебя, стервеца».
— Люди, конечно, не врут… — промычал Шурка. Его берет приобрел сходство с шапкой Мономаха — давил сверху. «Водители Ларионов и Кутько взяли на себя и с честью несут», — ехидно проговорил в мозгу Жванецкий.
Гость постарался вложить всю энергию убеждения в одну фразу.
— Сейчас мост будем проходить — выйдите посмотреть, — попросил он, прижав к свитеру красные руки в беловатых шрамиках от снастей.
Четырехкилометровый стальной мост соединял берега бесконечно тянущегося на юг, в сторону Москвы, водохранилища, разлив воды переходил в хмурое небо.
В паутинном переплетении балок жалась среди хляби кучка людей. Они растягивали вздутую дугой кумачовую ленту с расплывчатыми меловыми буквами: «Да здравствуют революционные моряки!» На другом транспаранте, синем и коротком, значилось «СОС!». Далеко внизу прыгал и валился набок бакен фарватера, как гигантский поплавок их общей удочки, которой они пытались поймать добычу на эту приманку.
— Им только силу показать надо! — убеждал Алексей, и неясно было, кому надо показать силу — угнетенным рыночным торговцам или их угнетателям. — Вы поближе подойдите, человек десять-пятнадцать если высадить с оружием — мы на лодках отвезем, и через час доставим обратно. Вам даже вмешиваться не надо — мы сами разберемся, вы только рядом постойте.
— А сколько их? — неохотно спросил Шурка.
— Да сколько их вообще может быть? Человек десять, ну двадцать. А вас тут сколько? Да не станут они с вами связываться, они вас боятся, наслышаны уже. Бандит — он всегда знает, что настоящая власть рано или поздно придет, вот этой настоящей он и боится.
— Я-то не против… но на такие вещи нужен приказ командира, — Шурка оглянулся в поисках поддержки на Ольховского, решительно желая сложить с себя всякую ответственность и вообще не ввязываться в это тухловатое дело.
Стоявший поодаль Ольховский демонстративно отвернулся, продолжая беседовать вполголоса о чем-то с Колчаком.
— Осложнения и остановки нам на хрен не нужны, — говорил он.
— Согласен.
— Но есть один момент.
— Какой?
— Во-первых, нам нужна слаженность десантной команды. Чтоб ребята пороха понюхали, друг к другу в деле притерлись, настоящую уверенность почувствовали. А то с этим абордажем был сплошной позорный мандраж… кроме тебя и Иванова.
— Спасибо.
— А во-вторых, полезно проверить себя. Назад нам пути нет, а впереди тем более делать нечего, если не сможем провернуть такую пустяковую операцию. Так что выходят целых два момента.
— О! — сказал Колчак. — Главное в боевой операции — это выпить и проспаться. Сильно влияет на мозги, а? Командуй!
Моторки с матросами в ряд рванули к берегу, как настоящий десант, мечта баталиста и мариниста.
До рынка их довезли в трех «жигулях». Шурка велел остановить в сотне метров. Выстроил короткую черную колонну по два. Осмотрел придирчиво: «Не ржать никому, ясно?»
Но ржать никто и не думал. На лицах сосредоточилось вполне единообразное выражение, которого так старательно добиваются инструктора рукопашного боя: «Хана вам всем, сучьи дети».
— Шэ-гэ-эм… арш! левой!
Дали тяжелый шаг по грязному асфальту, залепленному последними палыми листьями. Куртки поскрипывали, гранаты побалтывались в такт на ремнях, маузеры шлепали по бедрам. «Песню врубить, что ли? Ладно, это лишне».
Кривой переулок вывел на пустошь, забитую рядами машин. За ними чернел забор, зияющий воротами, по бокам которых густо белели и мокли объявления.
Капоты и крыши были плотно заложены стопками джинсов, свитеров, курток и всякой мелочевки, покрытой полиэтиленовой пленкой, матовой от сырости. Головы продавцов, а следом за ними и прочих, поворачивались в сторону необычного патруля.
«В гущу толпы соваться нельзя, — подумал Шурка. — Зажмут, не уследишь и не развернешься». Необходимо было использовать фактор неожиданности.
Вопреки обещанию, кучка депутатов, обросшая знакомыми и любопытствующими, держалась на некотором отдалении и, судя по виду, не стремилась проявлять никакой инициативы. Похоже, в случае чего они были готовы заявить нейтралитет. «Надейся на гадов», — сплюнул Серега Вырин.
— А вон их машина стоит, — показал Алексей так, как спрошенный прохожий указывает дорогу, не ведая и не будучи причастен к цели вопроса.
В сторонке осел на сношенных рессорах раздолбанный «линкольн таун кар»: некогда шикарный лимузин сегодня походил на бомжа, с наивной спесью прикинувшегося под лорда. Дверца водителя была открыта, оттуда высовывалась нога в огромной навороченной кроссовке с подсвеченным окошечком в подошве, изнутри мощные колонки извергали музыкальный рев и грохот. Композиция являла собой большую хозяйскую уверенность.
Шурка подошел к дверце, достал маузер и молча прострелил переднее колесо. Музыку срезало, будто именно так она и выключалась. Машина чуть покренилась. Нога снаружи сделала неопределенное движение: то ли освободить место для второй, то ли втянуться внутрь, как у черепахи при опасности.
— Следующая — тебе, — сказал Шурка, слыша за спиной щелканье маузеровских затворов. — Вылазь.
Широкий и рано налившийся зеленоватым восточным жирком парняга выбрался и встал, облокотившись на дверцу. Доброй щетиной он в точности напоминал давешнего депутата, только глаза под пушистыми бровями были черными.
— В чем дело, командир? — спросил он. — У нас все нормально. Какие вопросы?
— Кругом. Руки на машину, ноги шире плеч.
— Нэ панымаю, — с резко вылезшим акцентом выразил он свое недоумение, встретился глазами с Габисонией, вздохнул и подчинился.
Оружия на нем не было, но из бардачка достали небольшой и вполне дорогой «зигзауэр». С сиденья Шурка взял и протянул ему мобильник:
— Сколько ваших сейчас по рынку шляется? Звони — зови сюда.
— Никто нэ шляется, о чем ты говоришь?
Сильно получив рукояткой по почкам, он крякнул и натыкал номер.
— Позвонишь не туда — ты покойник. И не говори лишнего. Скажи — здесь серьезный разговор, надо подойти срочно. Только по-русски!
За эту пару минут пространство рядом с ними сделалось свободнее — образовалась явственная зона отчуждения между моряками при «линкольне» и ближними торговцами. Следили искоса, стараясь выразить видом незаинтересованность и совершенную непричастность к происходящему — мол, ничего необычного в ваших делах нет, нам-то что. Рыбаки-ходоки сгруппировались между ближними машинами. Ну, выстрел, — никакого ажиотажа или паники.
Пятерка качков быстро, но без излишней торопливости прошла сквозь сторонящуюся толпу и развернулась плечо к плечу, как строй на тренировке: ноги на ширине плеч, свободно опущенные руки чуть согнуты. На азербайджанца походил разве что один из них, смуглый и не такой спортивный, как остальные. Шурка с неудовольствием отметил, что черные кожанки на них, похоже, дороже, чем на авроровцах.
— Ресул, люди поговорить хотят, — сказал ушибленный, потирая выше поясницы.
— Зачем стволы? — сказал смуглый Расул. — Для разговора слова есть, правда?
— Сейчас будут слова — для начала, — сказал Шурка. — Вы, значит, и есть азербайджанская мафия?
И форма вопроса, и вид задавших его были странны. Наличествовала неожиданная сила, и трудно было сообразить, каковы ее подлинные размеры и как себя перед этой силой вести.
— Все скажу, — помедлив, ответил Расул, — но не здесь, наверное? Здесь люди торгуют. А с кем я говорю?
— А ты не говоришь. Ты слушаешь и отвечаешь на вопросы. Что на лентах написано — видишь? Читай!
— Допустим, «Аврора» написано.
— Вот тебе ответ, и вот тебе объяснение. Азер?
— Я из Ленкорани, — со спокойным достоинством ответил Расул. — У нас рядом, кстати, станций Аврора есть.
— Да? Станция? Тебе ее мало было? А здесь что делаешь?
— У меня свой бизнес. Есть временная прописка. Семью кормлю. Имею право. Почему ты спрашиваешь?
Раздражало то, что он не боялся. Десяток маузеров заставлял пацанов быть осмотрительными, и только. В рукопашной крепенькие и тренированные бойцы наверняка взяли бы верх над численно превосходящим противником. Тем слаще и злее было чувствовать свою силу не в себе самом, а в причастности к той силе, которая за тобой — преимущество солдата над бандитом: «Ты круче меня, но вы шваль перед нами».
— Перешлепать вас, что ли, — вслух подумал Шурка и задрал ствол маузера от бедра. — Не двигаться!!! — из низа горла рыкнул он, когда рука одного медленно поползла под куртку. — Руки на голову!
Безнаказанно и с праведной целью убить нехорошего человека, не желающего морально сломиться, когда ты вооружен — большой соблазн.
— Целься, — скомандовал Шурка и вдруг почувствовал, что внутренний стопор уже отпущен и держится в зыбком неустойчивом равновесии, в позванивающем холодке подложечки, и ничто сейчас не удерживает его от того, чтобы сказать «огонь!» и еле уловимо усилить давление указательного пальца на спуск и застрелить стоящего перед ним, сделать живого мертвым.
Если собака прекрасно чувствует выброс адреналина в испугавшемся ее, то и человек обычно вполне улавливает переход угрозы за грань, где она становится неотвратимой смертельной опасностью. Читая в лицах перед собой, бойцы побелели.
— Бежит! Уезжает! вон! — крикнули в толпе, и кто-то указал рукой.
Парень в зеленом спортивном костюме нырнул в той же масти зеленый «ниссан», не закрывая дверцы поспешно врубил, стартер скрежещуще зачирикал и мотор захлебнулся от резкой перегазовки.
— Не отвлекаться! — крикнул Шурка, ткнул маузер за ремень, чтоб не тратить время на засовывание в кобуру, дернул гранату, порвав проволочку, которой она была за ручку аккуратно примотана к ремню, выдрал чеку и, миг посоображав, бешеным броском послал железную бутылку по низкой траектории с таким расчетом, чтоб она прошла над самой крышей машины: пусть едет на разрыв, а своим корпусом прикроет рынок.
Локоть и плечо даже заныли от резкого рывка. Предохранительная планка со щелчком отлетела от рукояти и закувыркалась отдельно.
Дважды перевернувшись в воздухе, граната накрыла машину, когда та буквально выпрыгнула из-под нее, поймав гранату краем багажника. Удар пришелся ручкой, это был даже не удар, а касание, но его хватило: несколько выношенный временем запал сработал чуть раньше срока от толчка. Хлопнул взрыв.
Взрыв был малоэффектный: пыхнуло мгновенным неярким огоньком и прозрачным дымом. Все невольно пригнулись, хотя Шурка твердо помнил, что по инструкции РГД, лишенная оборонительной осколочной рубашки, на таком расстоянии должна считаться безопасной.
Заднее стекло исчезло. Бампер отлетел, повиснув на болтике. Крышка багажника раскрылась жестяным цветком. Машина вильнула и остановилась.
— Н-ну вы крутые! — почти с восхищением проговорил самый храбрый боец — тот, который пытался полезть за пистолетом: следы юношеских угрей снова переставали быть заметными на его лице, которому возвращался цвет.
Взрыв как-то разрядил обстановку — стрелять и убивать никого больше не хотелось: победа была доказана действием и признана.
— Вырин, погляди — чего там, жив-нет, — приказал Шурка, и Вырин пошел с маузером, как охотник к подранку.
Из «ниссана» выбрался беглец и согнулся, обхватив голову. Подогнанный к общей шеренге, он продолжал держаться за уши.
— Подголовник его закрыл, так что целый, — пренебрежительно пояснил Вырин. — Барабанные перепонки, я думаю, лопнули. Ничего, пацан, зарастут… если жив будешь.
И только тогда в первый ряд жидкой толпы, отпятившейся полукругом от театра военных действий, продвинулись двое милиционеров. Как все базарные менты, они были невелики ростом и хорошо упитаны. Очевидно, не отреагировать на взрыв уже выходило за рамки их представлений о приличиях. Ефрейтор был с АКС-у, а сержант носил кобуру на немецкий манер, у пряжки ремня поверх круглого животика.
— Что это у вас тут происходит, матросики? — голосом сытого человека, который хочет дать ощутить в себе зверя, спросил сержант. — Почему оружие? Расул, может быть ты мне объяснишь?
— У вас сегодня большое горе, товарищи менты, — посочувствовал Шурка. — С сегодняшнего дня рыночная мафия перестает платить вам зарплату. Придется бороться за повышение своего жизненного уровня законными методами.
Сержант подумал, багроветь или нет, сдержался, поправил на груди рацию и довольно спокойно пообещал:
— Сейчас я передам о ЧП в управление, и вы будете иметь дело с ОМОНом. — Он посмотрел на что-то позади Шурки и добавил: — Впрочем, можно и без ОМОНа.
Из переулка выкатили три джипа, набитые бойцами.
— Вообще-то вы вооружены, — военным термином обрисовал обстановку Расул и сразу стал похож на чеченского полевого командира. Братки рысцой набегали сзади.
— Секунду! — сказал Шурка, выхватил из-за пазухи ракетницу и пустил в зенит красную ракету.
Несколько секунд все следили за ее полетом, ожидая, что последует за сигналом.
Выстрел шестидюймового орудия стоящего близ берега корабля ощущается солиднее, чем представляют себе те, кто этого никогда не слышал. Одновременно с потрясшим воздух тяжелым ударом вздрогнула земля под ногами — водная среда прекрасно передает колебания. Звук еще раскатывался в сыром воздухе, когда от него отделился и стал нарастать жестко свистящий шелест, переходящий в не сравнимое ни с чем металлическое погромыхивание несущегося над головой товарного состава — это буравил низкие тучи, пронзая и резко скача в воздушных потоках, пятидесятикилограммовый снаряд, выпущенный на полном заряде. То, что в головку не был ввернут взрыватель и снаряд представлял из себя практически безвредную болванку, летящую по низкой настильной траектории далеко за город, никого не должно было касаться. Напротив — срезанная под воронку головная часть, лишенная конуса взрывателя, добавляла леденящего свиста. Головы слегка вжались в плечи.
— Разнесем город к едреней фене! — заорал Шурка в бушевании счастья. — Ну, кому мало?! Еще сигнал — и через двадцать минут здесь будет пятьсот человек! Вас здесь знают всех — и перестреляны будете все! Не считая милиции, которая будет перевешана! У кого еще вопросы к депутатам Балтики?!
И, улавливая правильность момента, трижды выстрелил в воздух.
Вопрос депутатам Балтики был задан только один.
— Так это что, революция, что ли? — спросил сержант. — Ребята, а телевизор, вроде, ничего не передавал, понимаешь…
— Передаст, не волнуйся!
Бык был взят за рога, хвост, копыта и ноздри. Пора было резко гнать волну.
— Значит, так. Вы — руки можно опустить. Расул и ты, как тебя, вместе с прочими товарищами азербайджанцами — шагом марш домой. В Азербайджан! Нам тут своих бандитов хватает, но уж чужие — это чересчур. Сутки вам на сборы — мы добрые ребята. Товарищи славяне — рынок с этой минуты наш. Кто хочет поспорить — пуля найдется для каждого.
Расул! Привет Алиеву. Возвращаться не надо. Не провоцируйте людей на погромы.
Господа местные бандиты. Живите пока, но чтоб на рынке вами не пахло. Если нет — мы скоро вернемся, и тогда стреляйтесь сами, лучше будет.
Господа торговцы и крестьяне — приступить к работе! Адрес для жалоб вы знаете.
Вопросы есть? Вопросов нет! Вольно! Разойдись!
Братва стояла в хмурой задумчивости. Против лома нет приема. Пришли и забрали. Когда в беспредел вступает военная система — у нее на дороге не постоишь. Надо думать, но сначала — посторониться…
Владелец «линкольна» тихо попросил:
— Может быть, ствол отдадите, пожалуста?..
— Перебьешься!
Уже в моторке, припаливая третью сигарету и укрыв ее в горсть от ветра и брызг, Шурка сказал Сидоровичу:
— А ведь вот так взяли бы власть в этом городишке.
— Как не хрен делать, — подтвердил Сидор.
За ужином тяпнули дареной водки, смачно закусив ее одурительно пахнущими малосольными огурцами. На десерт тянули пиво. Пришли к выводу, что нет ничего прекрасней любви народа, преподнесенной в адекватных формах.
— Ради нее стоит рисковать жизнью, — философски сказал Сидорович.
— Ударно поработал — культурно отдохни, — поддержал его стахановским лозунгом Габисония, открывая новую бутылку.
Чувствовали себя элитными рейнджерами, наслаждающимися благами цивилизации после ударной операции.
Серега Вырин спросил:
— Шурка, а вот теперь — честно: ты бы выстрелил?
— Без вариантов. А ты нет?
— Я тоже.
Поскольку десантная команда была освобождена от ближайшей вахты, дружеская посиделка спонтанно перетекла в заседание революционного комитета. Пригласили включенных в него офицеров, единогласно поставили себе за операцию оценку «отлично». Пришли к выводу, что и власть вот так сменить безусловно могли, но это дело требует навыка и предварительно проработанного плана. Главное — решительность и беспощадное подавление сопротивления.
— Все же надо было их шлепнуть всех. Надежней было бы.
После пары стопок уже казалось, что никаких препятствий к тому не было. Вообще противников смертной казни не следует искать среди военных, для которых убийство по приказу есть основной способ решения поставленных задач. Но так как революционность подразумевает свободу слова и совести, обнаружилась и гуманистическая оппозиция в лице Груни и Беспятых.
— Одно дело — бой двух сторон с оружием в руках, тут — или ты, или тебя. И совсем другое — когда преступник уже беспомощен и безвреден: что толку отбирать у него жизнь? — занял позицию Беспятых.
— Безвредный гад — мертвый гад, — заметил Куркин.
— Ни у кого нет права отбирать у человека его единственную жизнь, данную Богом, — возразил Груня.
Очень приятно быть гуманистом, в безопасности выпив водки и закусив ее малосольным огурцом. Впрочем, в таких условиях комфортно и проповедовать террор.
— История свидетельствует, — продолжал Беспятых, — что жестокость наказаний еще никогда не способствовала пресечению преступлений. Карманники особенно усердно орудовали в толпе, собравшейся смотреть казнь воришки.
Ему было немного стыдно повторять банальные аргументы из газет и телевизионных дискуссий. Груня был простодушнее, и испытывал отнюдь не неловкость интеллигентного офицера в споре с матросами, а напротив, гордое удовлетворение своей образованностью.
— Смертная казнь ничего не дает. Это просто месть общества, где люди руководствуются атавистическим чувством справедливости, — повторил он слова известного московского адвоката, поразившие его ум посредством телевизора.
Габисония неожиданно для себя издал гортанный и какой-то кровожадный звук.
— Когда чувство справедливости становится атавистическим — хана всему! — выкрикнул он. — А несправедливость, значит, — не атавистическая, да?! Нет, дорогой. Если адвокат за деньги защищает убийцу — он хуже собаки, он… проститутка. Нет — проститутка честный человек, она за деньги удовольствие продает, никому плохо не делает, только себя позорит. А он закон позорит, всех людей позорит.
— А с чего это взяли, — удивился Шурка, — что жестокость наказаний не уменьшает преступлений? Что — сравнивали, ставили опыты? Да может, без смертной казни воровали бы наоборот в пять раз больше! Любой знает: как прекратить мародерство? — очень просто: расстрелять пару мародеров. Вот если бы провести эксперимент: на половине страны казнят воров, а на другой нет, и тогда сравнить, где воров будет больше, — тогда я поверю. Где это в Азии руку отрубали за воровство?
— В Иране, — сказал Мознаим. — Там воровства нет, это точно. Где шариатские законы действуют — воровать не принято.
— Вот так!
— Могу сказать, почему в Узбекистане машины не воруют.
— Неужели руки рубят?
— Нет. Президент Акаев ввел закон: любой угон машины — двадцать лет. И все — стоят открытые, никому неохота за тачку двадцать лет хватать.
— Молодец Акаев!
— Товарищ лейтенант! А как, собственно, принимается закон? Кто это вообще решает, как за что наказывать?
Беспятых в затруднении пожевал губами.
— Законодательная власть решает. У нас, скажем, народ избирает Думу, соответствующий комитет разрабатывает закон, и его в обеих палатах ставят на голосование.
Это откровение вызвало разочарованный стон.
— Ага! Неизвестно за кого голосуешь, а потом он двигает тот закон, за который богатые больше ему заплатили. На хрен такая демократия?!
— Лучшей не придумали.
— Тут нечего и придумывать! Важные законы надо ставить на всеобщее голосование, и дело с концом! Если народ избирает власть — почему власть устанавливает не те законы, которые хочет народ? Не-ет, пора такой власти вставить оглоблю.
— Дорогой Шура, — вздохнул Беспятых, — за какую бы власть ты ни голосовал, все равно к ней приходят те, кто ловчее вешают тебе лапшу на уши.
— Так поставим нужную власть силой!
— А какая тебе разница, будут тебя принуждать действовать в ее интересах силой или ложью?
— Э, нет, — зашумело собрание, — поставим нашу власть!
Хазанов вылез по пояс в раздачу, дотянулся до сигарет на столе и в такой позе поделился своим проектом:
— Проведем плебисцит насчет смертной казни. И каждому в личном деле, или там в паспорте, сделаем отметку: за он или против. И тогда, если убили того, кто против — убийцу не казнить, раз он был против казни. Это логично. А если убили того, кто был за казнь — тогда казнить. А то ишь — легко миловать, если не у тебя жизнь отняли. Ты за свою отвечай. А за своих детей решают родители, естественно. Вот тогда я посмотрю, как он будет голосовать за то, чтоб за убийство его именно детей не казнили. А то всегда на суде получается, что жертва-то права голоса и не имеет. Вот ей заранее это право голоса и надо дать. Кому же решать, что делать с убийцей, если не убитому?
— Макс, ты гений, — сказал Шурка. — Эй — пива ученому коку!
— Вряд ли будет хорошо, если в первую очередь вырежут всех гуманистов, — усомнился Беспятых.
— Будет чудно! А-а, не нравится? А во вторую вырежут убийц!
— И будет революционный порядок! — поднял палец Груня; он сам не заметил, как сменилась его точка зрения.
— Вот проходят они мимо города, или поселка, — останавливаются, десант в шлюпки — и на берег: пятьсот человек. Это ж крейсер, махина. А ты представляешь, что такое пятьсот вооруженных матросов? С маузерами, с гранатами…
— А почему с маузерами?
— А со складов потому что. Личное оружие. Матросам же автоматы не положены, так не с Макаровыми же высаживаться. Пулемет на каждую шлюпку. Бандитов расстреливают по ходу, прямо кто попадется. А сами берут все управления и банки. Владельцев — к ногтю, деньги все раздают вкладчикам и всем, кому зарплату задолжали.
— А милиция что?
— А что милиция, что они — сумасшедшие жизнями жертвовать, чтобы банкиров защищать. Не те силы. Это уже не уровень милиции, ее дело — сторона. Милиция потом составляет акты, что ничего не могла поделать.
— А власти что?
— А что власти. Когда тебе маузер покажут — он и власть: сразу сделаешь что надо.
— А армия?
— А что армия — гражданскую войну устраивать будет? Армия подчиняется президенту. Армии самой жрать нечего, она на самом деле им сочувствует.
— А президент что?
— А что президент. Президент болеет. Ему не до того. Подпишет указ, а как там его — выполняют, не выполняют, — кто это проверять будет. Президент свою власть удерживает, там у семьи свое добро, своих заморочек хватает, ему не до этого всего.
— Так им что — никто и не сопротивляется?
— А кто им будет сопротивляться?! Если они делают то, чего все сами хотят? Ну кому на хрен надо свой лоб подставлять под пулю, если они ему же зарплату принесли? Вот они идут — нефтепровод. Давай откачивай топливо город освещать и обогревать! Охрана видит — расклад не тот: ну чего, молча отходит в сторону. А на электростанции топливо идет. Перебьются владельцы компаний, и так наворовались. А охрана, она тоже не столько получает, чтобы подвиги совершать, они такие же, как все, им тоже всё по фигу.
— Хм… Интересно получается: это они идут через всю страну и делают что хотят, а им — никто ничего?
— А кто им что сделает? Можно подумать, сейчас у кого сила, не делают чего хотят. Тут сотня бандитов весь город в страхе держит, творит что хочет, и им ничего, — а тут семьсот матросов на крейсере: разница есть? Тем более они не грабят, а наоборот делают то, чего все и хотят. И вот еще что все понимают…
— Что?
— А то, что сами по себе крейсера по рекам не ходят, тем более «Аврора». Это пьяному ежу понятно. На ней знаешь кто командир? Контр-адмирал Иванов, он еще в войну крейсером «Громобой» командовал. Такого просто так не поставят. Значит, кто-то дал на это приказ. А раз наверху молчат — значит, на самом верху этот приказ и дали.
— А им-то на хрена?
— А потому что иначе уже ничего сделать невозможно, везде сидят воры, повязанные бандитами, хрен сдвинешь. Чуть дернешься, хоть ты на самом верху, — еще одно заказное убийство депутата или замминистра, и гуляй Вася. А тут семь сотен морской пехоты на крейсере, орудия и пулеметы, замучишься подбираться. Вот в Калязине дали залп из шестидюймовок по мэрии — разнесли в пыль, понял! И за час навели порядок в городе. Мафию перестреляли, богатеньких потрясли. У тебя вообще телик есть? Ты газеты хоть читаешь?
— Да там только политика и скандалы, и все вранье… А что, писали?
— Или! На первой странице фотография была! А в Угличе у одного из команды невеста была, так они причалили и устроили свадьбу, вообще был праздник братания с населением, полгорода гуляло. А в деревнях землю и всю технику народу раздают, поровну и без всяких выкупов.
— И еще коттеджи новых русских вообще жгут!
— Вот тут, кстати, они неправы. Это тоже народу раздавать надо. Мебель, аппаратуру, драгоценности, — всё, а сами коттеджи — особо нуждающимся в жилье. Многосемейным и под детские сады.
— А правда, у нас говорили, что они в Череповце директора завода повесили?
— Прямо на кране! Он завод приватизировал, а работяги без гроша сидят, а у самого вилла на Кипре и два джипа. Заставили его подписать передачу акционерки трудовому коллективу — а самого вздернули.
— А народ что?
— А народ что. Народ сказал: «Вот так-то, блядь!»
Воздушную тревогу сыграли а) спозаранок; б) сдуру; в) на всякий случай. Выразилось это в том, что все вскочили и разбежались по заведованиям. В любом случае для атаки с воздуха крейсер был беззащитен, как черепаха. Но прочно приспособленный к «собачьей вахте» Беспятых счел за благо соблюсти дух Устава и инструкции: к рассвету недоспавший человек бывает особенно мнителен.
Зашедший с востока на небольшой высоте бомбардировщик казался неправдоподобно огромным. Странно тонкий и длинный в пропорциях стреловидный силуэт, черный на фоне розовеющего неба, был красив и жутковат. Он плыл в тающей полумгле, распростертый над землей и водой, раскатисто и низко грохоча четырьмя турбинами, скошенными по две к фюзеляжу. Картина попахивала атомным апокалипсисом, до поры оформленным с каким-то любовным инфернальным изяществом.
— Градусов под тридцать на пересечку курса идет, — проговорил Ольховский, задрав голову. — Самый тот угол для бомбометания.
— М-3, — сказал Колчак. — У-бомбер, стратегическая авиация… старье. Под водородную бомбу делался.
— Не станут же они нас на фарватере топить. Проход загородят.
— Успокойся, для нас штурмовик подняли бы… или «крокодил».
Плотная волна гула перекатилась через мостик и стала удаляться. С каплевидных обтекателей на концах крыльев срывались полупрозрачные ленты инверсии. Блеснуло остекление хвостовой кабины стрелка с двумя черточками спаренной пушки.
— Что он здесь делает? — Ольховский медлил давать отбой тревоги.
— А мы что здесь делаем?.. В Кубинку, вероятно, на посадку пошел, или еще куда рядом. Они издалека в посадочную глиссаду входят.
До подъема уже не заснули, сказалось возбуждение. Психология человека на военной службе такова, что любое непонятное явление прежде всего воспринимается как возможность угрозы, нападения, войны: к чему должен быть готов, того постоянно и опасаешься… А за этим следует отходняк: оживление и смешливость.
И когда во время завтрака тревога взревела снова, отреагировали с веселым раздражением:
— Ну что там, опять бомбят?
— Да пускай из маузера собьет!
Вертолет — блестящее яйцо со стрекозиным хвостиком, явно вырванная каким-то ушлым милицейским чином гуманитарная помощь нью-йоркской полиции, — заложил круг над крейсером и завис рядом с мостиком, опустив нос. Из правого окна торчал объектив телекамеры.
— Командир! — завопила связь с марсовой площадки, — нас телевидение с вертолета снимает!
Ольховский метнулся к иллюминатору и, высунув голову, оценил размеры вертолета. Дальнейшие его действия по давно предусмотренной вводной были также мгновенными:
— Аврал! Боцман — в секунду ведро белил и кисть, рисуй круг на юте! Диаметром метра три, посредине поставь точку в полметра! Сидорович! Заднюю растяжку грот-мачты руби к черту! Закрепи за что-нибудь вперед, чтоб сзади не болталась! Командир БЧ—2 — отвернуть кормовое орудие на девяносто градусов! Сигнальщик! С флажками на кормовой мостик! Сажай его! Старпом! Подвахту в форме три построить перед кормовым мостиком!
Надел фуражку, сунул в карман дареный зигзауэр, пробормотал: «Вариант второй. Добро пожаловать».
Приглашение было понято и принято. В заключение приготовлений командир вышел на крыло мостика и, вытянув руку, показал большим пальцем вниз так, как римляне в цирке добивающему противника гладиатору или истребители в кино принуждаемому сесть самолету. На вертолете истолковали жест во втором значении, что говорило в пользу умственных способностей пилота, но, как показало дальнейшее, не журналистов.
Вертолет переместился к корме и стал медленно и осторожно заползать вбок, уравниваясь над небольшой, прямо скажем, но приемлемой посадочной площадкой. Благо скорость импровизированного вертолетоносца была невелика, а волнение на воде отсутствовало вовсе, так что класс подготовки, требуемой от палубной авиации, здесь был излишен. Скорее это напоминало парковку в малый промежуток у тротуара. Колчак, перехватив флажки у сигнальщика, обозначал заход, и на лице его показалась сожалеющая улыбка мальчика, которому дарят слишком простенькую и недорогую игрушку.
Ударил ветер с водяной пылью, матросы придержали бескозырки и прижмурились. Вертолетик ткнулся полозьями в палубу и выровнялся на них, за их стойки тут же завели, пригибаясь, трос и закрепили, и винт на холостом ходу стал замедлять вращение и обвис.
Дверца распахнулась, и вылез бодрый и абсолютно лысый оператор с камерой на плече, следом изящная блондинка в джинсах и красной куртке и расхлябанный шплинт, в лице которого неординарно сочетались жирноватость с востроносостью.
— Здравствуйте! — закричала блондинка с тем счастьем, которое подразумевалось от встречи с ней. — Или как у вас полагается — здравия желаю? Телевидение НТВ!
В руке она держала микрофон с означенными буквами, проводок от которого всунула в гнездо камеры и приняла позу, глядя в объектив.
— Спасибо за приглашение! — воскликнула она. — Мы ведем наш репортаж прямо с палубы легендарного крейсера «Аврора»! Но сначала — несколько слов капитану корабля. Скажите, вы давно капитан? — обратилась она к Колчаку, делая на уровне бедер жест приблизиться и слегка поворачиваясь так, чтобы камере было удобно взять их обоих.
Под этим жизнерадостным напором Колчак дернул вверх и вниз кадыком.
— Боцман, объясни, — бросил он.
— Капитаны на торговых судах, — объяснил Кондрат. — Военным кораблем командует командир. А капитан — это фамильярное обращение к капитан-лейтенанту. Капитан первого ранга Колчин — старший помощник, — показал глазами. — Это на три звания старше капитан-лейтенанта.
— Я уверена, вам это тоже будет интересно узнать! — послала журналистка улыбку камере. — Давайте познакомимся, — она протянула Колчаку руку на уровне груди ладонью вниз, так что при желании это можно было истолковать протягиванием для поцелуя. — Княжна Сорбье. Можно просто Маша.
— Барон Колчин, — отрубил Колчак и встряхнул ее кисть двумя пальцами.
— Вот и первая неожиданность! — напирала княжна. — Потомок баронов на революционном корабле! Скажите, что значит для вас этот титул, доставшийся от предков? Наверное, это заставляет еще зорче… строже… Отарик, вырежешь! Наверное, это заставляет еще щепетильнее хранить офицерскую честь?
— Мои предки из деревни, — сказал Колчак. — Титул я выиграл в коробок у командира корабля.
— Э-э… — не нашлась княжна, несколько раз открыла и закрыла подмазанный ротик, сморщилась и по-девчоночьи прыснула. — Это как?.. — спросила она.
— В коробок? Ну, знаете, подбрасывать пальцем с края стола, чтобы перевернуть или поставить на ребро: там система очков, надо набрать двадцать одно…
— Как играют в коробок я знаю, но как можно выиграть титул барона?!
— Ну, директор одного завода, граф и предводитель дворянства, пожаловал ему баронскую грамоту. Из любви. Правда, мы им и за ремонт баксами хорошо заплатили. А мы с командиром как-то вечером разговаривали о делах и решили немного отвлечься. Вот я и выиграл. Фамилию в грамоте свели… у нас есть один специалист в корабельной канцелярии, чтоб вам понятнее было, и поставили мою. Грамота законная, насколько я понимаю.
— Потрясающе! Наверное, вы первый барон в истории, который выиграл свой титул в коробок!
— Очевидно, — скромно кивнул Колчак.
— Вы передадите титул своим детям? У вас есть дети?
— А у вас?
— У меня еще нет.
— Будут, — уверил он.
Двойная шеренга из дюжины матросов поощрительно зааплодировала. Оператор зафиксировал аплодисменты. Журналистка подобралась лицом и официальным тоном спросила:
— Скажите нашим телезрителям: с какими чувствами вы отправлялись в свой знаменательный поход?
— С двумя чувствами.
— С какими же именно?
— С чувством выполняемого долга и, разумеется, с чувством глубокого удовлетворения. Вы еще помните такое?
Она медленно округлила глаза и выдержала каменную паузу. Воспоминания об этом чувстве у них, в силу возраста, были явно различны.
— Ну, хорошо, — сухо продолжила она. — Прежде чем мы перейдем к интервью с командиром корабля, последний вопрос встречающему нас господину старшему помощнику барону… Э-э…
— Колчину, — подсказал жирновато-носатый шплинт.
— … господину старшему помощнику барону Колчину. Ваш поход, наверное, полон трудностей — ведь нелегко плыть в мирное время на таком корабле, как «Аврора»?
— Полон, — подтвердил Колчак, — Но мы их успешно решаем. Вот например, — он обратился к оператору: — вы не позволите мне подержать секунду вашу камеру, вот так же, как вы, на плече? — Он шагнул вперед и протянул руку достаточно вежливо и даже просительно.
Возникла краткая заминка.
— Ни разу в жизни не смотрел в объектив телекамеры, — пояснил Колчак. — Хочется увидеть, как это все выглядит в… у вас…
— В кадре?
— Именно. В кадре. Все-таки свой корабль, понимаете.
Оператор отклонился и повернул камеру, позволяя Колчаку припасть глазом к видоискателю.
— Ага… Так… Нет, а позволите взять самому, я осторожно?
Названный стариком шплинт распорядился:
— Петя, дай ему… господину старпому подержать камеру. Только осторожно.
— Я понимаю, — заверил Колчак, бережно перемещая довольно тяжелую камеру на правый погон. — И денег, наверное, стоит уйму?
— Это «Панасоник» — тридцать тысяч долларов, — усмехнулся оператор. — Не тяжело?
— Сейчас будет легче, — пообещал Колчак, выдернул штекер микрофона, сделал три ровных шага к ограждению и толчком плеча отправил камеру за борт.
Произошел бултых, выбивший тонкий фонтанчик.
Телевизионщики оглушенно раскрыли рты.
— Какой я неловкий, — сокрушенно вздохнул Колчак. — Вылавливать будете на ходу, или пока здесь постоите?
— Т-ты чего?.. — пробормотал одутловатенько-носатый. Лысина оператора посерела, и на ней рельефно проступил теменной шов. Из горла его раздался тонкий мышиный писк.
— Я чего? Я показал, как мы преодолеваем трудности, — светским тоном прокомментировал Колчак свое действие, столь же дикое, сколь разорительное. — И готов продолжить демонстрацию. Для справки: если ты, шплинт, еще раз вздумаешь обратиться ко мне на ты, тут же нырнешь следом. Еще вопросы?
— Вы же нас сами пригласили! — на звонкой и срывающейся струне дала голос блондинка, от щек и переносицы вверх лицо ее залилось светло-розовым, а ноздри и подбородок заметно побелели, отчего она стала походить на красивую двухслойную пастилу.
— Вы бы предпочли, чтоб мы вас из зенитки сбили?
— Но ведь можно было сказать! Зачем вы?!
— Говорю. Затем. Все кассеты сюда быстро.
— Кассета была в камере, — мертвым шепотом сказал оператор.
— Почему «была»? Она там и осталась. Я имею в виду остальные.
— Остальные чистые…
— Тем более нечего жалеть. Взять пилота!!!
Быстрее ориентирующийся в критических ситуациях летчик под шумок отцепил страховочный трос и втек в кабину, уже включив зажигание. Его выволокли, двигатель заглушили.
— Куда без команды? Я скажу, когда лететь. Пастильно-пастельная княжна-журналистка подрожала ресницами.
— Скажите, пожалуйста, товарищ командир первого ранга…
— Я не командир, а командиров первого ранга не бывает. Я капитан пер…
— Да какая разница! — отчаянно закричала она. — С нами даже чеченцы так не обращались!
— Что же вы от них улетели?
— Вы понимаете, что мы тоже выполняем задание?!
— Не выполнили. И черт с ним. Боцман! Всех проводить на камбуз и накормить. Пусть не клевещут потом на флотское гостеприимство.
— Мы не хотим есть!
— Пожуйте и сплюньте. Знаете, как в наставлении японским секретаршам: «Бели вам предлагают выпить, не отказывайтесь, как ослица, а пригубите и поставьте рядом». А вообще вас не спрашивают. Здесь приказываю я. И командир корабля. Выполнять!! — гаркнул он голосом, от которого пригибались когда-то штыревые антенны на авианосце.
Несчастных отконвоировали — пихать кусок в горло.
Спуск по трапам и проход по коридорам невольно развлек их человеческое и профессиональное любопытство. «Это вам повезло, что самих за борт не приказали», — вполголоса утешил Кондрат.
На камбузе они с горя безусловно врезали разведенного спирта, а уж закусить получилось само собой. Процедура эта, как всем известно, очень способствует успокоению нервов и оптимистическому взгляду на жизнь.
— Ладно, — сказал оператор и налил еще. — В конце концов, нам за эту камеру не платить…
— В вертушке бы что-нибудь не сделали, — прищурился пилот, однако жевать не перестал. — Хлоп-немея — и соболезнования родственникам. Вы застрахованы?..
Чтобы изгнать эту мысль, пришлось добавить. Шплинт закусил спирт брызнувшим персиком, воткнул косточку в мохнатую киви (из пейзанских подношений) и задумчиво обозрел получившийся автопортрет.
— Да, — признался он Хазанову, подавшему разваленный бутоном арбуз. — Теперь понятно, как вы преодолеваете трудности. Я думаю, вы и дальше справитесь.
— Нет проблем! — гордо ответил Макс, выкладывая алую середку на тарелку красавице.
Через час, расслабленных, их препроводили обратно к вертолету, где уже ждал Ольховский.
— Разъясняю, — сказал он, представившись. — Преждевременная реклама нам ни к чему. Теперь за камеру вас взгреют и, возможно, продолжение визитов последует не сразу. Учтите — следующий вертолет будет сбит без предупреждения. Или катер утопим, в чем вы там пожалуете… И вообще, честно говоря, я вас не люблю.
— За что? — дуэтом спросили Отарик и блондинка, а по лысине оператора пробежала морщина, словно маленькая волна, вызванная землетрясением под черепным покровом.
— За то, что десять лет делали национальных героев из спекулянтов и воров — раз. За то, что исполняете музыку, которую вам заказывают хозяева, — два. За некомпетентность и халатность при исполнении своих служебных обязанностей — три. Ребята, вам же наплевать, что из вашей работы получится реально, — лишь бы сенсацию залудить и бабки срубить. Не надо сенсаций. Всему свое время.
— Мы никак не хотели вам мешать, — сказала девушка.
— Вы взрослые люди. Имею христианскую просьбу — погодите соваться. Удостоверения, документы какие-нибудь есть? Кондрат, перепиши данные.
На случай осложнений, — будем надеяться, что обойдемся без них.
Ольховский пошлепал ладонью по стволу свернутого на борт кормового орудия (жест вышел со значением) и с улыбкой доброго следователя предложил:
— Выбирайте сами: или вы остаетесь под арестом на корабле — скажем так, на некоторое время, — или никаких официальных сообщений. (Задержать их — коллеги искать начнут, вертолет пропавший, опять же, — не отлипнешь…)
— Так ведь спросят!
— А ничего интересного. Везем в Москву временную экспозицию Музея революции. Мелочь культурной жизни. И упоминания-то не заслуживает.
— А камеру зачем утопили!!!
— Сказка про белого бычка. Чтоб много шума не было. За камеру могу принести извинения. Взамен обещаю, что если будет повод действительно — вам позвоню первым. Девушка — как вас, Маша? — телефончик свой дайте.
— А как же свобода слова? — язвительно спросил востроносик.
— А как быть, если свобода слова мешает свободе совести? Если по совести, скажем, надо что-то сделать, а по свободе слова можно все изгадить? Свобода слова подразумевает и свободу молчания. Не приходило в голову? Должна ли свобода слова противоречить свободе дела?
— Это смотря какое дело. Хорошее дело слова не боится.
— А это смотря какое слово. Масса хороших дел лопнула из-за свободы болтунов. Ладно — аудиенция окончена. Заводи вертушку.
Грустно кивнул и приложил руку к козырьку.
Через полчаса вошли в сузившееся волжское русло и без происшествий миновали оставшийся по левому борту Белый Городок. Идти оставалось каких-то две с половиной сотни километров.
При проходе Дубны, где справа в Иваньковском водохранилище накатывалась шершавая мелкая зыбь от горизонта, на фоне близкого левого берега отделилось и устремилось наперерез курса судно удивительное во всех отношениях. Это был некрашеный плоскодонный челнок с неуклюжим парусом, сделанным из бурого больничного одеяла. К борту был на метровых рейках пристроен металлический поплавок, скорее всего похожий на пустой бензобак, — очевидно, он служил балансиром для остойчивости. Вялый парус придавал этому катамарану мало скорости, и гребец на корме отчаянно голландил коротким веслом, отчего лодчонка рыскала из стороны в сторону. Греб он, однако, сильно, как будто имел практику спортивной гребли на каноэ.
В бинокль сигнальщику было видно, что выглядит гребец не то чтобы странно, но одет неуместно: узкие отглаженные черные брюки, ворот белой рубашки с узелком галстука в широком развале грубого морского свитера. Короткая бородка была подбрита в шнурок, а роговые очки придерживались веревочкой (или резинкой) вокруг головы.
Бросив грести в сотне метров перед носом «Авроры», он встал и с усилием начал выдергивать короткую мачту вместе с парусом из гнезда. Чуть не вывалившись за борт, он отшвырнул свой нехитрый рангоут, отчаянным гребком выдернул лодку из-под форштевня и заорал, маша и дергаясь, как страдающий пляской Святого Витта, которому в качестве лечебной меры по ошибке загнали клизму скипидара:
— Товарищи! Стойте! На минуту! Примите меня! Дело государственной важности! Судьба мира в ваших руках!
Борт пошел уже мимо него.
— Я от Игоря Васильевича-а!
— Ты слышишь? — иронично сказал Беспятых лоцману. — Он от Игоря Васильевича. Дайте ему два билета в первый ряд и полкило икры.
— Вы меня благодарить будете! Дело жизни и смерти!! — надрывался бородатый очкарик, он же очкастый бородач. Надо сказать, что даже в мешковатом свитере вид он имел подтянутый и спортивный.
— На юте — скиньте ему штормтрап. Пусть попробует…
Поровнявшись с кормой продолжающего тихо скользить по воде крейсера, бородач не стал хвататься за трап, а быстрым движением схлестнул ступень цепью, закрепленной за нос лодки, и успел сунуть концевой крюк в ее звено. После чего присел и схватился за банку.
Лодку дернуло, рывком прижало к борту и потащило на буксире. Только после этого он, удержав равновесие, дотянулся и полез вверх. Это был определенно расторопный парень.
— Я из института атомной энергии, — сказал он так, как поведывают большой секрет. — Прошу проводить к командиру корабля.
— Хорошо, что не к капитану… — пробурчал Кондрат. В каюте Ольховского бородач, продолжая распространять вокруг себя возбуждение, сунул ему жесткую ладонь и представился:
— Альберт. Альберт Гельфанд. Доктор физико-математических наук.
— Что за спех, доктор? И от какого вы, интересно, Игоря Васильевича?
— От Курчатова. Академика Курчатова. Я из его лаборатории. Вы слышали такую фамилию? Хотя, вероятно, еще нет…
Ольховский испытал странноватое ощущение легкого отъезда крыши: слух, зрение и сознание никак не могли совместить полученную информацию, при всей ее внешней простоте и кажущейся малозначимости. В зияющей пустоте зоны, где обычно помещаются мысли и слова, ему удалось отыскать только четыре слова — тех, что еще звучали в ушах, и он поспешил употребить их, как-то прикрывая растерянность:
— Я слышал такую фамилию. — Подумал, обнаружил еще слово и немедленно произнес его также: — Садитесь.
Физик сел, закинул ногу на ногу и, обозначив таким образом свободу и достоинство, как бы компенсирующие внутреннее напряжение, продолжал:
— Откуда, интересно? Впрочем, неважно. Что вы слышали про атомную бомбу?
— А что именно я должен про нее слышать?
— Да. Конечно. Учтите — я посвящаю вас в информацию, в неразглашении которой давал подписку. И расстрелян могу быть не только я, но и тот, с кем я ею делился. Вас это не пугает?
— Хм. Это? Меня? Нет.
— Спасибо. Спасибо, командир. Значит, так. Про Хиросиму и Нагасаки вы знаете.
— Конечно.
— Так вот. Лаборатория Курчатова работает над созданием советской атомной бомбы.
— Чем же ей еще заниматься, — здраво подумал вслух Ольховский и, чувствуя необходимость как-то закрепить хрупкое нащупанное здравомыслие, предложил:
— Хотите выпить?
Физик казался удивлен таким спокойным согласием.
— Спасибо, я не пью.
— Курите.
— Я не курю.
— Занимаетесь спортом.
— Есть немного.
— Каким?
— Байдарка и альпинизм. Подождите со светскими разговорами! Мы знаем, что вы идете на Москву.
— С чего вы взяли?
— А что же вы, на Мадагаскар идете Московским каналом? У нас все знают. Корабль, слухи, ваши подвиги и акции, отношение масс.
— Каких масс?!
— Не критических, конечно. Народных. Хотя и народные могут быть критическими. Извините, глупый каламбур. Ладно, не перебивайте… Петр Ильич? Петр Ильич, дайте сказать.
— Да я вас только и слушаю! (Не прерывая беседы, Ольховский выпил сам и звякнул Оленеву: «Зайди-ка».)
— Вот слушайте. Работы находятся в стадии завершения.
Ольховский понимающе покивал:
— Получили материалы от супругов Розенберг.
— От каких супругов?! — вытаращился физик и протер платочком очки, не снимая их.
— Наших разведчиков в США.
— М-да?.. Гм. А вы откуда можете располагать такой информацией?..
— Неважно.
— М-да… Гм. Вы полагаете, что направление работ последнего месяца… Интересная мысль! Что ж, в принципе возможно… не знаю. Но это не имеет значения!
— А что имеет значение?
— Нам обрезали финансирование!
— Да, многим сейчас обрезали. Причем много что, — не удержался съязвить Ольховский.
— Не острите. Вы не понимаете. Мы практически подошли к завершению работ. Вы знаете, что это значит? Это значит, что через семь-восемь месяцев опытный образец может быть реально изготовлен и испытан. Вы понимаете, что это значит?
Очки его вспыхивали, как проблесковые лампы. Ольховскому стало неуютно.
— Я понимаю, — уверил он.
— Надеюсь. Это означает конец американской монополии на атомное оружие. Это изменение баланса сил в мире! Это начало пути к ядерному паритету. Вы понимаете, что сейчас означает американская монополия на бомбу?
— Конечно.
— Вы не можете этого понимать! Газетам и политинформациям верить нельзя. Без бомбы мы беспомощны перед американцами. Их средства доставки, их Б—29 мы с надежностью сбивать не можем. А одна бомба — это конец любого города, конец Москвы, конец любого промышленного и оборонного района. Америка диктует миру свою волю, а мы делаем хорошую мину при плохой игре. У них производство ядерных боеприпасов поставлено на конвейер. Это угрожает вообще нашей политической системе, социализму во всем мире.
Вошел доктор и был посвящен Ольховским в беседу.
— Это наш научный специалист, — представил он вошедшего гостю, — от него секретов нет. («Псих. Побудь», — шепнул на ухо.)
Доктор сделал доброе лицо и спросил:
— А вы болеете за социализм?
Бородач презрительно покривился:
— Не надо меня проверять, у нас все такие проверенные, что дальше некуда. Уж если я к вам обращаюсь — значит, позарез! — Он провел рукой по горлу. — Первое, что вы должны сделать в Москве, — это выделить деньги — любые, откуда угодно! — на продолжение работ нашему институту. Речь идет о самом существовании государства, понимаете? Я жизнью сейчас рискую, говоря вам это, но люди за это жизни отдают!
— Каким образом отдают? — очень заботливо спросил доктор.
— Это не преувеличение! Все мы рано или поздно от лучевой загнемся. Времени нет на все проверки и предосторожности, понимаете, все делается впервые. Тут от доз очень трудно уберечься. Не до того. Мы на фронте.
Доктор вздыхал. Ольховский кивал. С сумасшедшими нельзя спорить. Хотелось закруглить разговор как можно быстрее.
— Даю вам слово, что в первую очередь будут выделены деньги на вашу работу, — пообещал Ольховский, встал и крепко пожал физику руку.
— Спасибо! — горячо сказал тот. — Спасибо вам, дорогой мой человек. Да… Дело, которому мы служим. Вот так иногда скажешь себе: я отвечаю за все. И становится легче.
— Пойдемте, я провожу вас сам, Альберт… э?
— Просто Альберт, или можно — Алик, у нас без отчества. А вообще — Матвеевич.
— Сколько вам лет, Альберт Матвеевич?
— Двадцать девять.
— Молоды.
— У нас все молодые.
Они следили, как физик, удаляясь и растворяясь позади, ловко продевает свой челнок сквозь сизые сумерки.
— Классический МДП в реактивной стадии, — покрутил головой доктор и поежился то ли от холода, то ли от мыслей, то ли от игры в сочувствие перед собой и собеседником, а то ли от сочувствия совершенно искреннего; вероятнее, от всего вместе.
— Вот бедолага, — с жалостью сказал Ольховский. — Ну, сделали бомбу. А что толку? Все равно америкашки нас захомутали. Действительно — сумасшедшие счастливее здоровых: у них есть вера и идеал.
Обходя после отбоя корабль, он вспомнил свою сентенцию и усомнился в ней: на камбузе, согнувшись за чисткой картошки над бачком, Хазанов и Груня тихонько пели:
Забота у нас такая,
забота наша простая:
жила бы страна родная —
и нету других забо-от…
Мне бы ваши заботы, с черным английским юмором сказал он себе. М-да… но ведь тоже не лишено.
«Над седой равниной моря ветер тучи собирает. И текли, куда надо, каналы, и в конце куда надо впадали. Блаженны нищие, ибо их будет царствие. В первую голову архиважно захватить почту, телефон, телеграф (проверить, есть ли еще телеграфы, или телеграммы передаются по компьютеру) и вокзал.
По званию, должности и возрасту я не мог быть включен в десантную команду. Мое место было на корабле. Ввиду особых обстоятельств я счел возможным пойти на нарушение инструкции и усилить вооружение десанта находящимися в экспозиции музея трехлинейной винтовкой системы Мосина-Нагана (инв. №47—12) и станковым пулеметом системы Максима (инв. №47—76), каковые были выданы под ответственность и под расписку боцмана экипажа мичмана Кондратьева (к сожалению, без патронов)».
В Дмитрове, выцеливая на траверзе центр города, встали на канале. Невыразительные панельные пятиэтажки торчали слева прерывистой стеной. Шлепнули ял и шестерку в черно-зеленую, воняющую канализационными стоками воду и, с силой вытягивая на себя вальки и откидываясь на банках, в двенадцать весел рванули к берегу — где, среди промышленного мусора, проросшего жухлым бурым бурьяном, уже останавливались и собирались случайные прохожие, указывая и оглядываясь.
— Мужики — «Аврора»!
Ткнулись носами рядом с полуразвалившейся лодочной пристанью, оставили двух часовых и побежкой поднялись к битой и бугристой асфальтовой дороге. Водители замедляли ход и влипали в стекла. Стопорнули первый же порожний грузовик, запрыгнули в кузов, подняли пулемет и установили на кабину. Шурка сел к шоферу, выложил на колени маузер:
— Где тут у вас городское начальство?
— Это что, мэрия, что ли?
— Гони в мэрию!
На застывшем, натянувшем стравленные якорь-цепи в какой-то сотне метров крейсере — вот он, рядом! — загрохотали звонки, забегали по палубе черные фигуры, разворачивая бортовые орудия, разнося снаряды. Серые шестидюймовые хоботы задрались и уставились на город с тяжелой угрозой.
— Орудия то-овсь! — запел вибрирующий тенор весело и зло. Цепочка зевак вдоль берега превращалась в толпу, над ней прошелестели ахи и ропот.
— Гони! — повторил Шурка шоферу, со скрежетом ворочающему рычаг в коробке передач.
— Красный же.
— Гони на красный! — Он надавил клаксон, грузовик прыгнул.
Похерив правила и залетая правыми колесами на тротуар, грузовик пер к центру по кратчайшей, подвывая и терроризируя движение. Машины шарахались. Прохожие цепенели. Уставленный вперед пулемет погрохатывал железными колесами по крыше кабины и ерзал на виражах. Братишки в перепоясанной черной коже, закусив ленточки бескозырок и придерживая коробки маузеров, подпрыгивали в кузове стоя, удерживая равновесие так, как удерживают его моряки при сильной и резко бьющей волне:
— Полундра!
Ветер бил в лица, в каменные скулы, высекая слезу из сжатых в прищур глаз. И было это все похоже на советский фильм о революции, который, после обрыва ленты и долгой, бессмысленной и яркой пустоты на экране под свист и топот зала, вновь запустили и озвучили, и зрители превратились в участников ожидаемого и требуемого действия.
На площади перед стеклянно-бетонным кинотеатром воткнулись в какой-то митинг, развлекающий зрительные нервы пестротой флагов, как рубашка латиноамериканца. Гудя и взревывая, грузовик полез напрямик, вызывая вялое негодование и интерес собравшихся.
Очередной оратор подавал торс вперед и втыкал в воздух палец, стоя на постаменте, оставшемся, судя по архитектурному оформлению местности, от памятника вождю мирового пролетариата; возможно, впрочем, еще ранее на том же постаменте помещался памятник государю — сейчас уже трудно сказать, какому именно. К постаменту была прислонена деревянная лесенка. Места наверху хватало только на одного, поэтому остальные активисты и агитаторы сгрудились у подножия.
Оратор гнал текст в микрофон, и четыре матюгальника по углам площади, под влиянием порывов ветра и разноудаленности от любого из слушателей, создавали эффект вокзала, когда поступенчатое эхо разбирает речевые построения на отдельные слоги и швыряет их горстями:
— ровой пери азит ять шить сек… рот миче ад!
Судя по реакции толпы, она давно овладела, среди прочих боевых и вспомогательных искусств современного выживания, искусством дешифровки адресуемой информации. Смешанное выражение безнадежности и злобы на лицах вполне отвечало тезису:
— Мировой империализм грозит опять задушить русский народ экономической блокадой!
Возможно, это означало, что один или несколько раз он уже был задушен — продолжения Шурка не услышал, потому что стоящий в кузове Бохан дважды выпалил вверх из маузера и с замечательной петушиной отчетливостью заорал:
— Дорогу!
Шурка открыл дверцу, встал на подножку и привлек за шиворот ближайшего — бедно одетого и неаккуратно выбритого мужчину лет сорока, морщины которого были сложены жизнью в рисунок большой честности:
— Давно здесь живешь?
— Всю жизнь, — отвечал мужик с непринуждённым достоинством, несмотря на хватку за шиворот, словно к такой манере разговора он и привык.
— Местный, значит. Город хорошо знаешь?
— Знаю, конечно.
— Знаешь, что сделать надо, чтобы все нормально стало у вас?
— А чего не знать. Это все давно знают. Знаю, конечно.
— Поехали!
Из кузова спустились руки и задернули мужика наверх. Оратор оттянул пальцем ворот, будто это именно он был причиной паузы в его речи, мешая проходить словам, теснящимся в груди.
Толпа раздалась, образовав проход, и грузовик продолжил движение под полощущими воздух волнами слипшихся фонем:
— ащи росы ами ело хрр… атра!
«Товарищей матросов с нами» разобрали сообща, оставив конец приветствия на совести оратора. Кренясь и приседая в кузове в такт качанию рессор и придерживая аборигена объятиями за плечи, по ходу были извещены им о полном отсутствии значимой информации: то есть зарплаты не было с весны, детские сады закрываются за отсутствием снабжения, мебельная фабрика стоит без заказов, в школах получают деньги только наркоторговцы, а кредиты городу мэр крутит через банк братков, где, как в каждом нормальном банке, во главе сидит еврей с кандидатской диссертацией, а за его спиной стоит чечен с кинжалом; а озвученный митинг на площади — это забастовка врачей, учителей, транспортников и — что самое действенное, как они надеются — сантехников. Сам же мужик, Матвей Ершов, — потомственный рабочий с завода среднего машиностроения «Красная стрела», где все находятся в неоплачиваемом отпуске, потому что выпускаемые нынче вместо зенитных ранцевых ракет пароварки никто не покупает, а пишут рекламации с критикой силы струи, бьющей из вращающейся свободно головки пароварки и сбивающей в кухнях все, что под нее попадает.
Грузовик шикарно тормознул, так что провело юзом, под зданием мэрии типично горкомовского образца: серая тюремная штукатурка внашлеп, скошенные наружу вертикали оконных проемов по урбанистической моде Чикаго прошлого века и тройные крепостные ворота темно-желтого дуба в панели из полированного черного гранита. Матросы высыпались на клумбы с кустами отцветших георгинов и, разбрасывая по ветру клеши и лапая из коробок маузеры, ринулись по ступеням.
Щиток нацеленного пулемета скрывал отсутствие ленты. Болтавшаяся за дверьми охрана предупредительно скосила глаза к дежурной комнате, куда и была заперта, лишенная оружия и связи, с готовностью с ее стороны.
В кабинете мэра проходило совещание. Сам мэр, мужчина ухоженный и налитой, но каким-то нездоровым серо-зеленым соком, как будто он питался от одной корневой системы с долларовым станком, сидел во главе длинного стола под российским триколором и слушал одного из присутствующих, омерзительного вида старого пня, которому даже взломщик не доверил бы подержать свой бутерброд, пока сам он достает отмычки.
— …таким образом, повысив ставку до двадцати семи процентов… — говорил пенек, когда грохот шагов достиг кабинета и створки дверей метнулись на петлях, выбивая штукатурку из стен.
Наслаждаясь и во исполнение детской мечты Шурка выстрелил в люстру. Ударил хрустальный перезвон, крутящаяся пропеллером отстреленная подвеска цокнула об стол и порскнула в сторону.
— Заседание окончено! — картинно объявил Шурка, дунул в дымящийся ствол и пошлепал маузером по ладони. — Встали — поклонились — всё! Молчим и отходим к стенке.
Если вид вломившейся матросской банды и звук выстрела ошеломили городскую элиту, то при слове «стенка» лица побледнели, а зрачки расширились. Возникла короткая и заторможенная суета, когда вставшие из-за стола не могли выбрать, вставать каждому к ближайшей стенке или собраться всем вдоль одной, пока дирижерский взмах Шуркиного маузера не указал нужную позицию.
— Вот ваш новый мэр. Как тебя?.. Матвей Ершов. Прощу любить и, как говорится, жаловать. Его приказ — закон.
Матвея посадили за стол мэра. За его спиной встал Груня, пристукнув об пол прикладом трехлинейки с примкнутым штыком.
— Печать! — протянул руку Шурка.
Разжалованный мэр осторожно отошел от стенки, открыл маленький сейф в углу и, повинуясь жесту, положил печать на стол перед Матвеем.
— А это подпись, — сказал Кондрат и положил рядом с печатью отобранный у охраны пистолет.
— Хоть представьтесь, вы кто? — предложил мэр, срываясь с начальственного баса на просительную фистулу, и пуля просверлила ореховую панель над его головой. Шурка мягко улыбнулся и опустил ствол в уровень его живота.
— Кондрат, мы кто-о? — томно протянул он.
— В пальто, — хмуро сказал Бохан. — Молчать всем на хрен.
— Отвечаю на главный и невысказанный вопрос, — сказал Шурка. — Какова наша программа. Проста, как правда. Все предприятия города принадлежат трудовым коллективам. Руководят ими выборные советы, которые выбираются на общем собрании. Собрания пройдут везде завтра же утром. А сегодня мы вынимаем из банков, деньги, и они раздаются по всем предприятиям, учреждениям и так далее, которым задолжали зарплату. А также с личных счетов господ директоров и прочих президентов акционерных обществ. Попрошу всех документы на стол! Матвей — вызывайте по телефону друзей, которым доверяете, и начинайте разбираться. Так. Председатель совета директоров банков или кто тут у вас главный по бабкам — здесь? Два шага вперед!!! Ты, пенек? Поедешь с нами. Матвей — этот товарищ пока остается при вас. (Груня погладил цевье винтовки и обвел строй кровожадным взглядом.) И надеюсь, никто не вздумает рыпнуться!
Хмурый Бохан в этот момент выпалил, и бутылка пепси на тумбочке под окном взорвалась, брызнув коричневой пылью. Все проследили, как гильза катится по паркету.
— Следущая будет в лоб, — пробормотал он. С шумом выходя, в приемной кто-то лапнул за круглый зад секретаршу, она вежливо пискнула.
— Вари кофе новому мэру, детка, — попрощались с ней. — И не вздумай шалить без нас — скоро вернемся, жди!
Двое сели с банкиром в «мерс» и поехали вперед, чтоб раньше времени не пугать охрану грузовиком с пулеметом. Получив указания от подъезжающего босса по сотовому телефону, сбитые с толку татуированные ребята в камуфляже дали сменить себя на дверях, разоружить и запереть без лишних эксцессов. Подкованные каблуки застучали по искусственному мрамору вестибюля.
— Где тут у тебя кладовые, они же защечные мешки и закрома родины? — спросил Шурка, пихая пенька стволом в ребра. — Веди, родимый. Вынимай, все вынимай. Знаешь, какое самое болезненное ранение из неопасных для жизни? Колено прострелить. Одна заминка — и ты хромой. Вторая — и хромота тебе уже не помешает.
Пенек, лысый и седой при черных разбойничьих бровях, был еще крепкий старый дуб и пыхтел на лестницах явно не от немощи, а от злости и умственных усилий найти выход. Тем временем бабы из отдела расчетных операций начали спускать с принтеров списки предприятий и обзванивать бухгалтерии — под зорким присмотром облизывающихся морячков.
— Да! Присылайте срочно людей с машиной для получения зарплаты!
Перед дверью с номерным замком пенек остановился. Сопровождающий его начальник отдела хранения брякнул ключами и глянул искоса. Конвой ощерился.
— Чтобы отключить сигнализацию здесь, надо вызвать представителя вневедомственной охраны, — сказал пенек. — Ну что?
В штанине его синего в редкую полоску костюма появилась круглая дырочка с бурыми краями.
— Ишфините, — прошептал он и поправил вставную челюсть. Прислушался к ощущениям, и облегчение сорвалось с его лица, как птица.
Блиндированная дверь отошла. В ярко освещенном хранилище стояли в два ряда стеллажи, наполовину заполненные мешками и упаковками. Противоположную стенку занимали ячейки сейфов. Пахло неживым запахом бомбоубежища и живым — неповторимым ароматом бумажных денег, прошедших через множество рук.
— Ребя, — с восхищением сказал Габисония, — бабок-то сколько!
— А баксы где лежат?
— Ячейки чьи? Открывай — без фокусов! У народа банковских сейфов нет.
«Наладив процесс», директор банка грустно погладил дырочку на штанине и вежливо испросил разрешения отдохнуть немного в кабинете. Сев в кресло напротив Шурки, он распорядился секретарше подать нитроглицерин, седуксен, кофе, коньяк и сигареты. Запив первые вторыми, закурил, закашлялся и спросил хрипловато:
— Молодой человек, на что вы рассчитываете?
— На все хорошее, — готовно отозвался Шурка.
— Ну, то, что на все выплаты денег все равно не хватит — это ладно. Хотя жаль, что вы не знакомы с азами. Деньги частично в обороте, частично обращены в ценные бумаги, и так далее. То, что банк теперь уничтожен — тоже, допустим, ладно. Хотя за этим последует масса неприятностей для рядовых вкладчиков, рабочих, предприятий и прочее. Лично я могу понять ваш молодой порыв. Но взглянем в корень вопроса. Они проедят розданные деньги и пропьют возвращенные им предприятия. И через год все будет точно в таком же положении, как сейчас. Только уже нечего будет экспроприировать у экспроприаторов, как, помнится, выразился один известный руководитель балтийских матросов.
— Отчего же? Будут работать, производить добро, продавать его, вот и деньги. Просто — у всех, а не у тех, кто ловчее и бессовестнее.
— Понимаете ли, молодой человек, жизнь устроена так, что кто умнее и энергичнее — тот ловчее и бессовестнее. Ну, будут через год другие руководители и другие воры, только развала еще больше. Экономика совсем не так проста, как вам кажется… и в последние годы все имели возможность в этом убедиться.
— Ой, — сморщился Шурка, — вот только не надо про экономику. За десять лет уже уши болят. Разворовывают все внаглую, а валят на экономику. Все ваши экономические сложности — это жалобы мошенников дуракам, чтобы обирать их дальше. За экономику они болеют… За свой мерс ты болеешь и костюмчик испорченный, поди, от Джанфранко Ферре. Богатым нужна та экономика, при которой они хапают больше — а хапаете вы, как нигде, вот под свой хапок экономику и сделали. Да для вас эта экономика — золотое дно, что ж вы рыдаете, крокодилы! Коньячок-то французский? Почем брал, экономист? Или взятка — пардон, презент?
— А что — нравится?
— Перебьюсь! И хватит курить, старый пень — иди крутить хвоста своим бабам, чтоб деньги быстрее раздавали. — Он взглянул на часы. — Надо еще заехать потрясти кой-кого из ваших хозяев города. И не вздумай куда звонить: узнаю — расстреляю лично. Вник?
Стекла вздрогнули от мощного хлопка, прокатившегося над городом, и следом возник знакомый, громыхающий с железным шелестом звук несущегося в облаках товарного состава. Дирктор посмотрел в окно, не обещающее, что ему приснится покой.
— Шесть дюймов, — пояснил Шурка. — Вмазали куда надо, понял?
Выстрел означал: шлюпки на борт.
…Уже выбрав якоря и тронувшись, протерев поднятые шлюпки соляром и сменив парадки на робы, наблюдали непонятную сценку, в возбуждении после дела ввергшую всех в неудержимый нервический хохот. Груня, явно опять подкуренный, с натугой вытащил на палубу чугунный бюст Пушкина, украшавший угол большой кают-компании, и плюхнул его в воду.
— Ты что делаешь, коз-зел! — закричал вахтенный, спеша к нему с занесенной для подзатыльника рукой.
— Сбрасываю Пушкина с парохода современности, — важно сказал Груня.
— Зач-чем?!
— А мы против любого культа личности. Очень сильно достал. Еще в школе. И теперь с ним плавей!..
Но плюху он получил от Иванова-Седьмого. Выскочив наверх со своими мемуарами, Иванов с треском огрел его пухлым томом по башке.
На переплете шкодливой рукой к названию «Сквозь XX век» было прибавлено «Фоке» — и пририсован гривастый кот в медальоне.
Мох был нежно-изумрудный, и мельчайшая роса игольчато вспыхивала в нем. Он бархатно выстилал торцы черных досок, которыми был обшит шлюз. Зеркальный сапог, продавивший его на обрезе берега, выглядел празднично и сюрреалистически, как на картине Дали.
Выставив ногу вперед и заложив большой палец за широкий желтый ремень, старший наряда приказал:
— Командира корабля — ко мне.
Голос у него был негромкий, но очень хорошо слышный — впечатление было такое, что не голос покрывал прочие звуки, а окружающее звучание снижалось, когда он раздавался.
Видимый в открытую дверь рубки, Ольховский закурил со всем возможным изяществом и так же не повышая голоса произнес, по-гвардейски растягивая гласные:
— Ва-ахтенный, сходной трап. Прине-эть наряд.
Сходня с леерным обвесом шлепнулась на край шлюза. Вахтенный ограничил приветствие задиранием подбородка.
— Вохра какая-то, — пробормотал он за спиной троих, поднявшихся на борт после выжидательного молчания.
Старший сделал еще два шага и, не оборачиваясь и обозначая свою власть все той же ровной негромкостью голоса, бросил:
— Проводи к командиру.
Были они все трое в шевровых офицерских сапогах, широких синих галифе, сиреневых гимнастерках до колен, высоко схваченных светлыми ремнями, и фуражках с очень узкими полями. Над правой ягодицей у старшего пристроилась большая косая кобура, судя по вспученности — с наганом. У двух других на плечах висели в меру потертые карабины, двоюродные братья музейной трехлинейки. И имели они тот непререкаемый вид, который отличает безвредно-бесполезных охранников никем не угрожаемых объектов типа обувной фабрики или трансформаторной будки.
— Почему не выполнили приказ? — тихо спросил старший Ольховского, поднявшись на мостик.
— Приказ? — равнодушно переспросил Ольховский, глядя ему мимо глаз. — Чей?
— Мой.
Входные и выходные ворота шлюза, серые, многотонные, сомкнутые створками в паз, были закрыты на отсечку. Швартовы заведены в причальные кольца. При малочисленности и слабой вооруженности десантной команды крейсер в шлюзе — это кошка в мышеловке. Высадиться и заставить поднять воду и открыть выход? Впереди еще четыре шлюза…
Ольховский лениво стряхнул пепел с сигареты. За фуражкой охранника, синеоколышной, как у гебиста при параде, над голыми кронами деревьев, в которых светились последние присохшие листья, торчала концлагерного вида вышка с прожектором и часовым. А черт их знает, инструкции какого года им до сих пор не отменили: нет ревностней служак, чем бездельник при инструкции.
— По Уставу при входе и выходе из порта, и так далее, в том числе при прохождении шлюзов, командир корабля не имеет права покидать мостик, — холодно сообщил он, слегка подтасовывая статью. — Извольте представиться.
— Старший лейтенант Изворыкин.
Ольховский с сомнением посмотрел на эмалевые прямоугольники в петлицах отложного воротника его гимнастерки. Ну-ну.
— Предъявите документы, на основании которых вы проходите зону канала.
— Это еще что значит?
— Что здесь спецзона.
— Какая спецзона?
— Такая, какая надо. В которой проводятся спецработы. И вооруженный корабль не может следовать к Москве без соответствующего пропуска.
— Логично, — сказал Ольховский и кивнул с пониманием. — Логично.
— Я жду.
Лоцман Егорыч сполз со своего кресла и теперь стоял рядом с помостиком, глядя на троицу в галифе преданно и виновато. Рулевой зачем-то стал протирать нактоузное стекло.
Ольховский снял трубку и позвонил Беспятых:
— Лейтенант. У нас требуют пропуск на прохождение канала и следование в Москву. Ступайте в канцелярию и извлеките из компьютера пропуск, выданный штабом Балтийского флота «Авроре». Он — там!.. — должен быть на бланке штаба флота, с печатью и за подписью командующего. Причем с визой особого отдела. Быстро! Доставить ко мне на мостик. Что?! Ты меня понял… или нет, дурак?! Исполнять!
Швырнул трубку в зажимы.
— Сейчас принесут. — Он высчитывал время: пока Беспятых сканирует с какого-нибудь бланка шапку штаба флота и печать (счастье еще, что в прошлом году американцы с фрегата подарили «Хьюлет-Паккард» со всеми наворотами), пока наберет подходящий текст, пока распечатает, проверит ошибки… точно полчаса провозится. Запереть этих идиотов в трюме — а что дальше? Гнать десант захватывать пульты управления шлюзов и контролировать проход? Хрен их знает, что у них тут за спецзона.
— Мы осмотрим корабль, — известил Изворыкин. — Прикажите старшему после себя по должности сопровождать.
Это было ошибкой. Сухопутный человек слабо представляет себе, какое множество помещений и закоулков заключено в корпусе крейсера — кроме моряков, это знают лишь таможенники и судостроители. Колчак провел их вниз в машинное отделение, и в течение сорока минут рысью таскал по лабиринту бесчисленных коридоров и трапов, наслаждаясь каждым охом и сдавленным шипением за спиной, обозначающими очередное соприкосновение головы и прочих нежных частей тела с выступающим со всех сторон металлом. Лязг, грохот и мат охранника, сыпавшегося в обнимку со своим карабином с трапа в выгородку водоотливного насоса, заставил его удовлетворенно улыбнуться.
— Боеприпасы есть?
— Не имеем. Нам не положено.
— А личное оружие офицеров?
— Пистолеты командира, старпома и вахтенного начальника.
Через час посланный на поиски Сидорович обнаружил их в шпилевой. Под глазом одного из карабинеров наливался синяк, отчетливо различимый даже в тусклом трюмном освещении. Все было в порядке.
Ольховский на мостике дал понять им свое легкое удивление столь затянувшимся отсутствием и ознакомил с образцом компьютерной графики лейтенанта. Бланк с печатью выглядел лучше настоящего. Текст гласил, что «Аврора» следует в Москву по приказу Главного Управления ВМФ, отданному во исполнение директивы Главпура номер такой-то от такого-то числа, дабы принять участие в торжественном отмечании юбилея 7 Ноября. И всем органам и службам, которые ей только могут встретиться, вплоть до санитарно-эпидемиологической и газово-аварийной, категорически предписывается оказывать ей всемерное содействие. Подписал этот шедевр он лично, развернув завитушку на четверть листа.
Наискось была наложена резолюция доктора: «Проход всюду!!! Под личную ответственность начальствующих лиц всех вошедших в контакт органов внешних и внутренних служб. Нач. 5 Упр. КБФ к.-адм. Шкандыбенко (подпись)».
— Так, — сказал Изворыкин, вертя лист на свет и слюня пальцем печать. — Допустим. А где комиссар корабля?
— Бубнова — на мостик!
Шурка прибежал в кожанке и при кобуре, бросил руку к фуражке, данной Мознаимом для представительства.
— Почему не упомянули про маузер у комиссара?
— Так это же само собой.
— Все ли в порядке на борту, комиссар?
— Товарищ комиссар! — нагло надавил Шурка. — Так точно, все в порядке. А что, есть сомнения?
Его вопрос был проигнорирован. Изворыкин смотрел перед собой с тем неохотным разрешительным выражением, каким вахтеры всех рангов показывают пропускаемым посетителям, что на этот раз их бумажки по какой-то мало достоверной случайности, ладно уж, сойдут, а на самом деле — есть, есть за что их прихватить и даже посадить. Так для прокурора любой человек — потенциальный обвиняемый, ходящий на свободе лишь до поры, пока его вина официально не доказана.
И тут маркони продемонстрировал, что за время похода он в высокой мере овладел умением настоящего культуртрегера угадывать, какое искусство востребуется данным моментом. Потому что трансляция грянула:
Выходит Котька в кожаном реглане,
в защитном лепне, в черных прохорях,
в руках он держит какие-то бумаги,
а на груди горит значок труда!
Лицо Изворыкина разгладилось.
— Лебедев-Кумач? — утвердительно спросил он, и даже пристукнул каблуком в такт. Но долго расслаблять себя музыке не позволил.
— Можете следовать, — процедил он, повернулся и впереди своей пары карабинеров стал спускаться на палубу. Налитое подглазье ушибленного испускало восходящее радужное сияние.
Крейсер втягивался в открывшиеся ворота шлюза, когда с берега поплыл заунывный рельсовый звон. И к проволочной изгороди, которая тянулась меж четырех открывшихся с этого места вышек, поползла цепочка людей со старинными тачками землекопов.
— Как всегда — техника на грани фантастики, — тяжело вздохнул Ольховский.
На закате из-за линии ЛЭП над лесопосадками вынырнул спортивный самолетик. Он был стилизован под старинный аэроплан, этажерку-кукурузник, и тарахтел раскатисто и звонко. Самолетик заложил вираж над самыми мачтами, из открытой кабины свесилась голова летчика в кожаном шлеме и очках, он поднял руку в раструбистой краге и помахал. На глянцево-багровом от вечернего огня борту самолетика было написано «Осоавиахим».
— А они там в Москве, похоже, и в самом деле решили праздновать 7 Ноября всерьез, — помахал ему в ответ Беспятых, на подъеме от прочувственной командирской благодарности и премиальных двухсот граммов.
Уже стемнело, когда прошли под химкинским железнодорожным виадуком и впритирку миновали мост окружной кольцевой дороги.
— Ну, Егорыч, твою мать, — сказал Колчак, — теперь смотри в оба. Не будем утром у Кремля — пущу рыб кормить.
Сталинский шпиль Северного Речного вокзала, подсвеченный снизу в каре гипсовых счастливцев с книгами и колосьями, медленно уходил назад по правому борту. Прижатые в ряд прогулочные теплоходы белели под ним. На корме одного пели под гитару на ужасающем русском английском: так мог бы петь на английском умирающий от полового истощения мартовский кот. Там гуляли.
Лоцман стоял на крыле мостика рядом с Ольховским, вытянув шею, и щурился в темноту.
— Теперь нам надо карман направо не прозевать, — озабоченно повторял он. — Там два рукава отходят — сразу в левый! В канал вдоль Большой Набережной втиснуться… Хорошо бы все-таки шлюпку спустить, командир, а?
— Что — не уверен?
— Тут уверен не уверен — а глубины смотреть надо, а?
Но шлюпку спускать не пришлось, потому что по надстройкам мазнул луч, и подлетел катерок под флажком.
— Вот да ни фига себе! — степенно и жизнерадостно раздалось оттуда, когда треск мотора упал до железного мурчания. — «Аврора»!
— Какими судьбами?
Направили вниз прожектор: в катере заслонились ладонями от света двое в сизых пятнистых бушлатах и шерстяных шапочках, а флажок принадлежал речной милиции.
— Товарищи, дорогие, ребята, господа менты! — вскричал Егорыч с радушием деревенского дедушки, чающего обнять родимых внучат. — Подсобите до места дойти, уж отблагодарим!
— Отблагодарим — это как? — настроился на деловую волну мордатый сержант с полубачками и подбритым треугольником усов.
— Это пятьдесят баксов за проводку до Кремля, — сказал сверху Ольховский.
— До Кремля — стольник будет, — хмуровато прикинул сержант.
— Годится.
— Тогда держитесь за нами.
— Погоди! Пару ребят с мерным шестом к тебе спустим.
— А сколько у вас осадки, товарищи балтийцы?
— Почти шесть.
В катере свистнули:
— Неслабо! Смотрите, мужики, гарантий не даем, на ваш страх и риск.
— Да ладно, — примирительно сказал второй, — а баржи с гравием на сколько сидят.
— А почти шесть — это как?
«Практически без топлива, котлы сняты — осталось два, низ после ремонта легче, минус от проектной»:
— Это пять с половиной… но запас иметь надо.
— Хочешь? — имеешь.
Колчак снял шинель и повесил на крючок в штурманской. Делалось тепло и даже жарко.
— Ничего, — сказал он. — Течение здесь слабое… не Нева. Доползем на малых… согласно атласу!
Катерок тихо двинулся впереди, ведомый слепяще-синим лезвием прожектора, косо воткнутым в воду. Перегнувшийся через борт Беспятых, старательно страхуемый Шуркой, совал в дно полосатый шест с марками, и сержант гудел в мегафон:
— Семь ровно! — И через полминуты — полета с небольшим метров: — Шесть восемьдесят! Шесть шестьдесят! Шесть восемьдесят!
От сосредоточенного до болезненной чуткости внимания шорох крови в ушах начинал казаться шуршанием песка, вымываемого под малыми оборотами винтов. Девятиэтажки с редко горящими окнами замедленно откатывались назад вдоль берегов канала.
— После Волоколамского железнодорожный мост — и к повороту налево на Москва-реку, — приговаривал Егорыч. — Хорошо… хорошо…
Габисония на руле сглатывал шершавым горлом, усилием всех чувств сливая себя со штурвалом.
— Шесть с половиной!
— Влево давай, чтоб вписались в фарватер!
— Лево сорок, средняя малый назад, правая добавить оборотов!
Баковый огонь покатился влево мимо пустыря, озера за его узким перешейком, и выровнялся на середине автомобильного моста.
— Ох мачты снесем, — беззвучно простонал Ольховский.
— Пр-ройдем…
Наверху заскрипело, заскрежетало, что-то с лязгом упало на крышу бывшего матросского камбуза, ныне музейно-показательной радиостанции. С матом выскочил маркони.
— Стеньгу сломали! — страшным голосом закричал сигнальщик. — И грот-стеньгу сейчас сломаем! господин командир!!!
— Не вопи, — ответил Колчак. — Сломаем — починим.
Как сучком по ксилофону, пробороздили грот-стеньгой по опорным ребрам настила и продолжали движение к Серебряному Бору.
— Шесть ровно! Эй, на «Авроре» — шесть ровно!
— Слышу. Продолжать.
Колчак выматерил все реки мира и тех, кто строил на них города. Заключил спокойно:
— Без паники. Мы уже в городе. Собственно, главным калибром мы накрываем центр и отсюда.
Улавливая даже не слухом, а шестым чувством бесперебойную работу машины и ровный плеск воды под форштевнем и за кормой, сверяя с атласом ночные ориентиры и вновь сбиваясь в них, Ольховский с сердцем сказал:
— Кой черт!., есть земснаряды, буксиры… предварительные промеры — почему не сделали все заранее?
— Семь ровно!
— Нормально, — пожал плечами Колчак. — Флот. Икспизиция называется. Могли вообще дома сидеть. Пролезем!
Огибали темные кубики и заросли Терехово, когда по набережной, обгоняя их, бойко прокатился грузовичок с открытой кабиной. Под зеленовато-желтым, издающим гнойное свечение фонарем стало видно, что кузов набит стоящими людьми. Они что-то заорали, не то бодро, не то угрожающе — стукнул выстрел.
— Москва-а… — неопределенно протянул Егорыч.
И уже миновали выходящий на яркую набережную Филевский бульвар, когда в сквере на другом берегу вспыхнул костер. Искры винтом взметнулись в темноту, шатер колеблющегося света открыл две палатки. Вокруг расположилась компания, передавая друг другу бутылки. С этим костром, бутылками и торчащими с колен ружейными стволами они были похожи на охотников из экзотического далека, прибывших на сафари сюда, где находилось аналогичное экзотическое далёко для их разумения.
— Пять восемьдесят!
Ночная электричка пролетела световой очередью через мост, отозвавшийся дробному вою колес тяжелой чугунной вибрацией. Громада гостиницы «Украина» уже выдвигала свой шпиль над мостами, а напротив менял под ветром конфигурацию лоскут на крыше Белого дома — в правительственной подсветке действительно очень белого.
— Пять шестьдесят!
Нервы есть даже у капитанов первых рангов, и истрепаны они жизнью и службой весьма сильно. Ольховский почмокал погасшей в сырости сигаретой… не выдержал:
— Коля, — взмолил он, — хорош! Встаем здесь.
— Чего это? — энергично отозвался Колчак.
— Хватит судьбу испытывать. Мы в центре. На хрена Кремль, если стволы достают на двенадцать километров?
— Ты боксом занимался? Концовочку! Концовочка сладка. Через полтора часа нормально дойдем. Лево тридцать!
В четыре часа справа на Воробьевых горах прорезался на звездном фоне Университет — в повороте желтый месяц рисовал над ним дугу.
— А это что за хреновина?..
На игле Университета реяло чудовищных размеров знамя — эдак в четверть футбольного поля. Вероятно, оно соответствовало размерам студенческого патриотизма.
Интереснее было другое: через реку, в Лужниках, шел этой глубокой ночью, которую вернее было назвать ранним утром, какой-то рок-концерт. Там хлопали петарды и взлетали ракеты, а если прислушаться, то сквозь мощные басовые содрогания сверхнизких, издаваемые мегаваттными усилителями стадионной аппаратуры, можно было разобрать призывный голос Наташи Королевой:
— У тебя есть палочка! палочка-выручалочка!
— Насчет палочки — это точно, — сказал Колчак. — Талант всегда прав, за что и люблю искусство. Расчет бакового орудия — к орудию! Снаряды подать! Будет вам и палочка… будет и выручалочка… во все места. Ну что, командир, — засадим шершавого?!
— Ладно, потерпи… дойдем до места.
— То-то же.
Вода, ночь, огни, ветер.
Из катера:
— Пять с половиной!!
С мостика:
— Малый на обе!
С бака:
— Наверх вы, товарищи, все по местам! Последний парад…
— Молчать, хор Пятницкого! Я вам покажу «последний парад»! Радиорубка!
Громкая трансляция — в четверть звука: «Мать вашу всех так и этак… меломаны!..» И — оглушительно:
— Кор-рабли постоят — и ложатся на курс!!!
Придвинулся чащобный массив Парка Горького, протканный редкими светлячками. И оттуда — одновременно — два голоса: слабый — «Помогите!», и нестройный хор: «Гремя огнем, сверкая блеском стали, рванут машины в яростный поход, когда нас в бой пошлет товарищ Сталин, и первый маршал в бой нас поведет!»
— Вахтенный! Дай полрожка над парком — помочь просят.
Очередь из трофейного АКСа простучала тихо и невыразительно по сравнению с недавним фейерверком в Лужниках, но оба крика — и одиночный, и хоровой, — прервались, и в ответ, как отзыв на автоматный пароль, хлопнули два пистолетных выстрела.
— Свои, — хмыкнул Ольховский.
— Пять сорок!!!
Командиры переглянулись.
— Самый полный! Виталик, выжимай все, что можно, лопнет — плевать! — гаркнул Колчак в связь.
Ольховский вцепился в поручни, шаркнул ногой по ребристому железу настила, тяжело задышал:
— Теперь — плевать. Сядем — а уже на месте. Дойдем сколько можно. Радиорубка — отставить.
В тишине палуба еле уловимо дрогнула, движение замедлилось и обрело натужность гасимой инерции.
— Стармех, в жопу целовать буду, давай обороты, родной!!!
Под днищем царапало и шелестело. Забурлило под кормой.
— Паропроводы летят! — предсмертно зарыдал в динамиках тенор Мознаима.
— Дав-вай!!!
Полсотни метров проползли на брюхе, и шорох стал смещаться к корме, полоса его под днищем узилась — и вот все тело ощущает, как корабль подается вперед, не сдерживаемый более ничем.
— Сбавить до малого! Прошли…
— Пять с половиной! Пять восемьдесят!
И только тогда ощутили конденсат бензиновой вони над холодной водой, и подмерзающую прель палой листвы с берега, и пряную нитку мясного с жареным лучком аромата из ночного ресторана, и шелест редких машин, проносящихся по набережной. И горячую слабеющую дрожь в позвоночнике, вдоль которого стекает ручеек пота.
В двадцать минут шестого различили обращенную к ним для встречи гигантскую фигуру — и обрадовались, как земляку и родному, церетелевскому истукану Петра: он воспринимался как свидетельство, что прибыли в свой город.
Справа развертывались в черном небе огненные буквы над кондитерской фабрикой: «КРАСНЫЙ ОКТЯБРЬ». Слева отблескивал свежим тяжелым золотом крупный купол Храма Христа Спасителя. Алые и желтые змейки дробились в речной ряби.
— Красиво как в столице, — с восхищением сказал Егорыч и перекрестился на обе стороны. — Слава те Господи.
Габисония утерся мокрым рукавом.
В шесть тридцать три утра, не доходя Боровицкой площади, дали дробь машине и отдали оба носовых. Цепи загремели в клюзах.
Подсвеченный Кремль вздымался за мостом — вот он.
— Ну — по стакану. Прибыли.