Нора была не Норой, нo об этом никто не знал. Ни мама, ни мамина сестра тетя Таня с мужьями, ни папин брат, веселый Василек, неуклонно с годами спивающийся в угрюмого дядю Васю, ни туманные дальние бабушки. Знал один папа, и то оттого, что пocлe инфаркта в семьдесят восьмом году он знал все.
В школе она была Элеонора Бахтерева, то-есть как бы тоже Нора, нo по-взрослому требовательно и с романтической тенью премудрого лекаря Бахтияра Кербелийского, пуще жизни полюбившего купеческую дочь Елисавету и навеки вмерзшего в ледяное пространство славянского именослова.
Положение вещей, при котором никто не знает, что она не Нора, было для Норы настолько привычным, что когда Володя Киршфельд сказал ей об этом, она даже не поняла, о чем речь.
Это был, кажется, школьный экспериментальный чемпионат не то по «Что, Где, Когда?», не то по чему-то настолько же дивно щемящему и свеже пахнущему, чего немало было в этом году, а год стоял девяностый. Все в перерыве горячо испускали эмоции, пили газированное, ели сдобное, а Нора стояла и смотрела, пока Володя Киршфельд не подошел к ней сзади и не сказал: «знаешь, ведь ты на самом деле не Нора».
То-есть он подошел сзади, предложил сдобное с газированным, поболтал с ней пять минут о всяком разном животрепещущем, а затем выдал эту фразу, на которую Нора отреагировала, как последняя дура, а именно «у тебя все дома или где? Я — Нора. Кем ты хочешь, чтобы я была?». В ответ Володя по-капитански осмотрел ее, покачал ушастой головой и произнес: «неважно, кем я хочу, важно, что, по-моему, ты не Нора». И прикрутив гайки диалогу, пошел на сцену за круглый стол, а она вернулась в зрительный зал, искренне не понимая, какая муха укусила обычно нормального Киршфельда.
А дома, пocлe полуночи, до нее вдруг дошло, и она всю ночь билась, как в клетке, и даже никуда не летала.
Следующий день был выходной, а вечером она утащила телефон к себе в комнату и позвонила. В трубке бубнил далекий вулкан страстей семейного скандала, и Нора парила над ним в предсмертном ужасе, пока Володин голос не перехватил ее над краем и не сказал: «значит, не Нора все-таки?». «Нет, не Нора», призналась Нора. «Тогда через полчаса oколо школы», повесил Володя трубку.
Готовясь к выходу, Нора почти убедила себя, что фантастическая завязка выльется в обычную лав-стори, которую можно будет припечатать нормальным отказом и забыть обо всем. Старательно втаптывая Володю в снег, как портрет Ипполита, она добралась до запертых школьных ворот и тут же растеряла всю колоду, когда Володя пригнулся и твердым шепотом сказал:
— Я узнал тебя. Только имени не разобрал. Я — Сурт.
— Ты… в каком смысле Сурт?
— В самом прямом. Это мое имя. Настоящее. Володя — это только для людей, родители назвали. Они у меня люди, они не виноваты, что я у них такой уродился.
Володя улыбнулся. Она вдруг заметила, что они уже несколько минут идут куда- то.
— А вот твоя мама, по-моему, не совсем человек. Правда?
— Не знаю, Володя… (она замялась. А он с улыбкой разрешил называть себя хоть горшком. И вот тогда она стала звать его Суртом). — Не знаю. Я с ней боялась всегда об этом говорить. Это было только мое… я тебе сейчас вообще первому скажу, как меня зовут, вслух…
…Кайра.
— Кайра.
Володя попробовал имя на вкус, потом совсем не по-смешному встал на одно колено в снегу и застыл перед ней в рыцарском поклоне.
Когда-то ей было очень важно знать, что она осознавала себя Кайрой с рождения, если не раньше. Нора настолько твердо уверила себя в этом, что теперь, рассказывая Сурту все, она с трудом отдирала декоративные обои самоубеждения с ветхих стен детских воспоминаний, и дорылась- таки.
— Мудрая ворона Кагги-Карр, — сказала она смущенно. Володя призадумался и тут же серьезно спросил:
— Ну, и как выглядит Изумрудный город с высоты?
Изумрудный город казался ей с высоты приторно-пряничным, как изумрудный торт тети Тани с зеленым марципаном. Ей больше нравилось парить над песчаной степью Канзаса, любоваться караванами крытых повозок и высматривать среди стад и дюн домик старого фермера. Ну и что, что она не могла говорить, покинув Волшебную страну? Летать-то ей никто не запретил! Ее дальняя родственница, работавшая старой вороной в сказке Каверина, рассказывала, что Кощей подрезал крылья всем птицам своей страны. Вот это было бы страшно, нo Страшила Мудрый никогда бы такого не сделал. Норе было лет пять, может, даже четыре, и она спешила за девочкой Элли, простирая над землей черноперые крылья.
Сурт слушал, изредка кивая. Если перебивал, тo только по делу.
После шести книг Волкова на полке появился сборник шотландских сказок, а вместе с ним — печальная судьба Тома из Эрсилдурна, первой Нориной любви. Она была не самой Королевой страны фей, а ее помощницей (отсутствие женского рода для слова «рыцарь» угнетало ее физически, нo она все-таки придумала озорное «рыца»): леди Карра Черное Крыло, птица-оборотень, лесная фея. Затем были два Грина: Роджер, автор «Рыцарей круглого стола», и Александр — от него остались только соленый запах моря и мелодичный перезвон имен, пocлe которого история была слегка подправлена и леди Карра стала леди Кайрой.
В Камелот же путь из Эрсилдурна оказался прям и прост. Подговорив королеву фей одарить Томаса-Рифмача яблоком правды, и даже под его действием так и не дождавшись признания в любви, Кайра расправила крылья и полезла с головой в ратные подвиги искателей Грааля. Именно она отвратила злые чары Морганы от Персиваля Уэльского и привела его к прекрасной Бланчефлер. Именно она залечила раны доброго сэра Герейнта и вынула меч Экскалибур из вспотевшей руки сэра Дамона, когда тот чуть не заколол им короля Артура. И светлая любовь Галахада с лихвой вознаградила ее за неразделенные страдания по рифмачу из Шотландии.
— Предку Лермонтова, — вставил Сурт.
— Правда? А, верно, Томас Лермонт…
Его глаза вдруг зажглись:
Последний потомок отважных бойцов
увядает средь чуждых снегов;
Я здесь был рожден, нo нездешний душой…
О, зачем я не ворон степной…
— …Ты не понимаешь: это он тебя запомнил! Вороньи крылья! И потомку своему передал.
И пocлe паузы:
— Я серьезно, Норка. Кайра, я действительно. Ты вглядись, вслушайся: «я здесь был рожден, нo нездешний душой…» — какая к черту Шотландия, это о нас с тобой, о нашей двойной жизни…
Вроде бы правильно все сказал, нo Норе захотелось повредничать:
— Ну что ты из всего делаешь такую трагедию? Расслабься и получи кайф! А тo еще будешь, как Силантьева, ходить пришибленный и жаловаться, что в астрале напряжение. «Ой, перед этой контрольной по физике у меня все чакры закрылись», — протянула она голосом Ани Силантьевой. Сурт продекламировал с выражением скороговорку:
Я сидел на муладхаре,
упражнялся на ситаре.
Дзэн-буддильник зазвонил,
я очнулся и вскочил.
Укусил за харю Кришну,
пнул ногой под мышку Вишну,
вдарил Кали между глаз,
потому что я ракшас! —
за что получил по голове подушкой. В ответ на это Нора была молниеносно укутана в собственное одеяло по самые уши. Сурт водрузил на безгласное тело свою ногу:
— Кто победил?
Тогда она легким, идеально рассчитанным движением вытекла из свертка, как зубная паста. Вскочила на ноги, подошла к ошеломленному победителю и заявила:
— Я.
А потом вдруг поцеловала его прямо в ушастую морду, потому что поняла, что именно это и надо было сделать.
Эллином был футбольный бог Гена Пентекосто, прирожденный плут с телом Аполлона и ногами Антея, легко одолевавший любые ворота, кромe ворот Храма Науки. Много позже он так и не досдаст химию, научится крутить нунчаками и умрет от ножевых ран в девяносто третьем, подравшись не то за демократию, не то против нее.
Иудейство бесповоротно оккупировал Хайчик Рахамимов, смуглокожий сын хирурга из Махачкалы, двадцать лет назад получившего прописку и ставку в районной больнице. Хайчик был круглым отличником и обладателем резинки, футболки и рюкзака (а злые языки говорили — и трусов) с бело-голубым знаменем Государства Израиль; зато у него начисто отсутствовали чувство юмора и все остальные чувства, кромe чувства национальной гордости. Одноклассников-неевреев он искренне жалел, а на своих единоплеменников смотрел критически-высокомерно, называя их не иначе, как ашкиназы, что на древнем тайном наречии обозначало «вроде как и не евреи вовсе». К ашкиназам были отнесены Миша Левкомайский, Яна Шпеер, левая половина Ани Силантьевой и Володя.
Национальный вопрос в классе не стоял, и всплывал только теоретически. Рахамимов относил это за свой счет, заявляя, что антисемиты молчат, когда евреи сильны духом. Володя говорил, что пocлe этих тирад ему иногда хотелось пополнить собой поголовье антисемитов. А когда Вера Петровна, обсуждая с классом судьбу Бродского, позволила себе разделить поэтов на русских и русскоязычных, замолчать ее заставил взгляд Сурта…
Нору, как не-человека изначально, вопрос об отличии людских разновидностей не волновал, хотя ей было тяжело слышать, как безумные смертные терзают друг друга из-за крови, текущей в жилах. Правда, у нелюдей это встречалось не реже.
В мир «Властелина Колец» и «Сильмариллиона» Кайра проникла всего за год до первого разговора с Суртом, и заболела надолго. Она всматривалась — а иногда и вмешивалась — в события Войны за Кольцо, радовалась красоте священного Валинора, печально наблюдала горящие корабли в Лосгаре и сетовала, что эльфы, как и их младшие братья, убивают друг друга по национальному признаку.
Сурт комментировал: «это — плоть. Мясо. Пусть эльфийское, нетухнущее, нo все равно: от плоти все соблазны.»
Она парировала: «стань тенью, бедный сын Тумы». А он ответил:
Постепенно человек теряет свою форму и становится шаром.
И, став шаром, человек утрачивает все свои желания.
— Ой, а это кто?
— А это Хармс.
Хайчик Рахамимов уедет в Израиль и будет время от времени поражать бывших одноклассников пространными письмами с обилием фотографий и восклицательных знаков.
Еще можно было видеть миры, о которых в книжках не написано. Это умение она открыла поздно, лет в тринадцать, залетев неожиданно из Шотландии на плавучий остров Авалон, и отправившись на нем путешествовать к континенту Лирг, населенному синими эльфами, безмолвными подданными королевы Керл. Синие эльфы светились в темноте, как Хатифнатты вo время бури, и общались при помощи радиоволн. А общий язык с ними Кайра нашла, построив передатчик на кремниевых полупроводниках, за что была награждена орденом Второго Магического Круга.
— Вот так я развлекалась, — закончила она.
Нора и Володя стояли на каменной террасе и смотрели вниз. Пахло соленой водой, свежей рыбой и углями. На соседних террасах стояли молодцеватые рыбаки с длинными удочками и старательно делали вид, что выполняют свои обязанности. На самом деле все, кромe наивных туристов, знали, что рыбакам платят за поддержание мифа, а всю рыбу завозят мешками из Доцба, где она в три раза дешевле. На этом фоне особо забавным казался начертанный на арке девиз.
— Йоцае бшен Очен азш… аж йаммд рьшае б Очен, — прочел Володя вслух.
— Не везите в Очен рыбу, а приходите туда сами, — перевела Нора. — Зайдем, посидим?
— Куда, в «Даршин» или в «Мнадин бшен»?
— Нет, мне ни туда, ни туда не хочется, а хочется во-он в ту, маленькую тавернушку, видишь, где осел стоит и мальчишка?
Володя присмотрелся.
— Ладно. Ты отвечаешь за качество. Только нам надо как-то называться, а то оченские официанты любят документы больше чаевых. Я буду Бйан. — и он достал из нарукавной сумки квадратное удостоверение гражданской свободы.
— Бйан, говоришь. — Нора призадумалась. — Тогда я… я буду Мабиб. У них тут поэма была про такую, ее рыба проглотила живьем, как пророка Иону. — Она ловко вынула из сумки удостоверение и расческу, наскоро причесалась и поправила Володины волосы. — Идем.
Толстый приземистый официант с удостоверением, приколотым на манер брошки к замусоленному переднику цвета аквамарин, усадил их за столик с видом на море, и поинтересовался:
— Будете жамц нюхать?
— Обойдемся, господин… э-э… Матшех, — произнес Володя, вглядевшись в квадратную табличку. — Лучше две тарелочки ухи ассорти и кувшин вина.
— Какого вина пожелаете, господин… э-э… Бйан?
— Давайте доцбского, чтобы рыба чувствовала себя как дома, — ответил Володя, и Нора расхохоталась.
Глотая аппетитную уху ассорти, они смотрели, как ветер подгоняет к мысу разноцветные рыбацкие лодки. На пляже внизу загорали голопузые туристки из Миле, а почтенные старые аборигены вышагивали между ними, держа на поводке откормленных сторожевых игуан.
— В сущности, мы ничего нового в человеческую культуру времяпрепровождения не вносим, — задумчиво сказал Володя.
— С полным ртом я бы не стала произносить слово «времяпрепровождение».
— Ты в своем перечне не упоминала «Мэри Поппинс». Читала?
— Конечно. Визжала от восторга.
— Но ведь в переводе Маршака?
— Заходера!
— А не одно ли и то же? А я вот в подлиннике читал. Там есть сцена, где Мэри Поппинс отдыхает от работы, в свой свободный четверг.
— Да ну? Почему это выбросили?
— А потому, что у Мэри Поппинс в оригинале бойфренд есть, Спичечник. Он спички продает и рисует картинки, а когда у них с Мэри свободный день, они заходят в эти картинки и пьют там чай, вроде нас с тобой.
В это время раскрылась дверь и Нина Васильевна поманила дочь пальцем.
— Иди, не страшно, потом досмотрим, — сказал Володя.
Нора встала с дивана-кровати и подошла к матери.
— Одиннадцатый час ночи. Ты задерживаешь мальчика, у него семья, родители волнуются. Вам завтра с утра в школу. Это просто неприлично, это дико как-то, подумай, как это выглядит со стороны.
— Ладно, мама.
Приземистый официант укоризненно кивал головой засидевшимся посетителям. На маяке Еовриб зажегся двойной огонь, красный с золотым. С моря повеяло холодом. Таверна закрывалась на ночь.
Были контрольные, уроки, выходные. Был финал какой-то перестройки и распад чего-то нерушимого. Было очень жалко маму, нo она не могла понять, что и людям, и нелюдям иногда надо дать побыть одним. Пришлось перебазироваться в кипучий дом Киршфельдов, где Володе с Норой были готовы дать все, что они пожелают — от молочных рек и кисельных берегов до полного покоя.
Поначалу Нора боялась этой квартиры: не то оттого, что впервые она встретила ее скандалом в телефонной трубке, не то от страха оставить маму. Но маму неожиданно удовлетворило обещание звонить дважды в день и возвращаться домой по вечерам, а Володины родители поразили Нору теплом и заботой, восприняв ее, как вновь обретенную дочку.
В самом начале Сурт сказал, что они — люди. Но Аркадий Семенович, возвращаясь из СКБ, играл на аккордеоне мелодии, которые сочинял по дороге домой, а Инна Борисовна танцевала на кухне между кастрюль и кричала ему: «Кирш-фельд! Иди, селедка остывает!»
Она называла его Киршфельдом, а он ее Понарой, потому что в девичестве она была Понарская; Сурт был Волыней, а его сестра Марина — Рыськой. К этим, данным много лет назад, детским прозвищам легко и естественно прибавилось еще одно — Норка. Услышанное однажды от Володи (Кайрой он ее называл только наедине), это имя облетело всю семью, и вскоре тетя Софа, забежав к Инне Борисовне, чтобы позвонить своему мужу на работу, заканчивала разговор обещанием передать «теплые приветики Рысеньке и Волыне с Норкой». Марина делилась с Норой своими нехитрыми любовными переживаниями, и она млела в лучах двойной семейной опеки и не понимала, отчего мужественного Сурта при невинном и привычном ему с детства возгласе «Волыня» передергивает, как от удара током.
…Он говорил:
— Конечно, выдуманное. Но оно — твое. Имя «Сурт» тоже придумал я. Мы с тобой придумали и свои имена, и эту свою жизнь, и все свои воплощения…
— Ты веришь в воплощения?
— Ну, знаешь ли, пocлe всего, что мы с тобой видели и видим, не верить в множественность жизней… может, ты у нас материалистка вдобавок?
— Материалистка или нет, не знаю, мне все эти ярлыки глубоко до лампочки. Но я точно знаю, что не дала бы себе забыть, кем я была. Значит, не могла у меня быть какая-то жизнь до рождения. У кого-нибудь другого, может, и была, не знаю.
Сурт попытался перебить, нo она повысила голос:
— Дослушай! Я умею видеть, и я вижу. Я могу гулять, и гуляю. Но я родилась первого марта тысяча девятьсот семьдесят четвертого года, и…
— А Кайра?
— И Кайра тоже! Кайра — это я, ты что, не понимаешь? Кайра ни на секунду не забывает, что у нее есть тело, и есть люди, которые зовут ее Норой…
Она умолкла, теряясь в попытках объяснить очевидное. Сурт гладил ей волосы, и почему-то ее это раздражало, нo она не хотела сделать ему больно и не убирала его руки. А он осторожно, слово за словом, выговаривал:
— Кайра. Птица чернокрылая. Фея всемогущая. Слушай меня. Не перебивай. Я все понимаю. Но разве ты думаешь, что время повсюду течет одинаково? Может, ты не помнишь своих прошлых жизней, потому что их еще не было? Ведь ты же веришь, знаешь, что наши с тобой походы по мирам существуют на самом деле! Давай попробуем! Отправимся в прошлое, родимся, встретимся, влюбимся…
Они спорили, спорили, а потом прожили две жизни: одну, долгую и счастливую, полную роскоши и интриг, вo Франции семнадцатого века, а другую, трагическую и короткую — в Египте эпохи Птолемеев, и оба раза любили друг друга до конца.
Через несколько лет, в Лувре, он остановится, как вкопанный, перед табличкой «Евпраксия и Пантелеймон — Ромео и Джульетта античного мира». Галина, как курица, будет кудахтать «пойдем, пойдем» и тянуть его за руку, а он, не слыша ничего, будет смотреть на девичье лицо, нарисованное на правой стороне двойного саркофага.
Своего лица он не узнает, потому что зеркала в Александрии были большой редкостью.
Кайра стояла на табуретке в переднике и вытирала книги, а Сурт ставил их на место.
— Поосторожней, автограф Крапивина.
— Откуда?
— Как, откуда? Был на вечере, пробился, изловил… обыкновенно.
— Тебе сколько было?
— Да вроде четырнадцать. Но я и сейчас его люблю. Он взрослый писатель, на самом деле, просто пишет о детях. Даррелла ведь не только животные читают!
— Не о детях твой Крапивин пишет, а о мальчиках. Взрослый мужчина еще может изыскать в себе мальчика, а мне это как-то трудно сделать.
Двусмысленность сказанного дошла до обоих одновременно, и оба прыснули со смеху, нo тут в дверь постучала тетя Софа:
— Норочка, Волыня, идемте! Все гости собрались, вы одни здесь крацаетесь. Инночка всего такого наготовила, вы знаете, как это обидно хозяйке, когда еда на столе, а гости не за столом. Как не свои, ей-же Богу! Норка, скажи ему!
Сурт еле слышно вздохнул. Кайра пообещала, что она скажет, и дверь закрылась.
— Идем, Сурт. Будем своими. Кстати, на каком это языке — «крацаться»?
— Все на том же, на киршфельдо-понарском. Означает «делать не то, что надо, а то, что хочется».
Они заняли места за исполинским столом, где действительно уже были все — прямо как в записке, которая полнедели висела на кухне:
Приглашенные на мой день рождения
мама папа Володя Нора
тетя Марта
деда Боря (посадить в центр, нo далеко от тети М.)
тетя Софа дядя Игорь Лариска с Сашкой
тетя Неля тетя Люся Вадим
тетя Наташа дядя Алик Максик Арсений
Аскольд Иосифович, если сможет
кажется все
ой себя забыла — МАРИНА
…Аскольд Иосифович, несмотря на преклонные годы, «смог», а деда Боря сидел где положено, то-есть в центре, нo поодаль от тети Марты. Дело в том, что они души не чаяли друг в друге: Борис Моисеевич Понарский, зэк сталинской закалки, инвалид пятьдесят восьмой статьи, и Марта Ароновна Киршфельд, вдова гениального дяди Макса, семейного тотема. Просто их соседство всегда выливалось в длительные споры о внешней и внутренней политике, и находиться за одним столом с ними становилось затруднительным даже для потомков, которые, в свою очередь, не чаяли души в обоих.
Кайра смотрела на Максима и Арсения, внуков дяди Макса. Они никогда не видели своего деда, нo каждый из них чуть ли не наизусть знал его колкие эпиграммы, очерки, боевую историю (два ордена Славы, брал Берлин) и, наконец, походку, характер, черты лица по сотням фотографий. Они бы с легкостью узнали его на улице, если бы в пятьдесят шестом году его не убили под Будапештом. А кто был Григорий Бахтерев? Ни слова. Ни записки. Пара фотографий. Как не было.
Стол гудел, как расступающиеся волны Чермного Моря. Ларисочка, как институт? (Лара, слышишь, тебя дядя Алик спросил про институт). Паштет передайте, тетя Инна. (Софа, ты рецепт возьми, твоему ребенку мой паштет понравился. Тетя Инна, не называйте меня ребенком, я уже взрослый). Налейте вина, я хочу сказать тост! (Тише! Тише! Дедушка Боря будет говорить тост! Макс, тише, Бориса Моисеевича слушай, он интересное скажет).
Поднялся стремительной седой каланчой старый Понарский и сказал:
— Мы сегодня собрались… (Максик! Не ешь, слушай Бориса Моисеевича)… чтобы отметить важную дату. Это — восемнадцатилетие нашей дорогой Мариночки, которую мы еще все в нашей семье зовем Рысенькой. (Рыся, выпрямись, ты должна быть красивая. Саша, смотри на дедушку.) Рысенька, чтобы ей жить до ста двадцати лет, очень похожа на свою прабабушку Маню, в память об которой (Саша, не поправляй дедушкины ошибки, лучше сам хорошо учись) ее назвали.
Восемнадцать лет — это совершеннолетие. Это число в старой еврейской традиции означает «жизнь». В Государстве Израиль в восемнадцать лет молодые люди идут в армию. В том числе и красивые девушки. Я хочу пожелать тебе, Рысенька, чтобы ты жила долго и в хорошем месте, даже если тебе надо для этого будет пойти в армию. (Шепот по всему столу.) Но ты не волнуйся — девушек, особенно красивых, в боевые места не посылают. Давайте выпьем: лехаим!
На другом конце стола Аскольд Иосифович и тетя Марта тихо и самозабвенно спорили, в честь кого, собственно, назвали Марину. Остальные осушили бокалы. Аркадий Семенович уравновесил тост своего тестя собственным тостом за дочь: «пусть у тебя будет счастливая жизнь так, как ты этого сама себе желаешь». Потом пили за родителей, за дедушку, за родственников с каждой стороны по отдельности. Выпили и за брата. Кайра все боялась, что будут пить за нее, но обошлось. На каждый тост приходилось по полрюмки вина, и никто не хмелел, хотя бокалы звенели, как на грузинской свадьбе.
Тетя Марта в очередной раз рассказывала, как она впервые познакомилась с дядей Максом.
— И вот, представляете, он подходит ко мне в купе с букетом и говорит: я еду к своей невесте, в … (Ростов-на-Дону! Тетя Марта, в Ростов-на-Дону! Тихо, Саша, не мешай.)… да, вот. Он сказал, что едет к невесте в Ростов-на-Дону. Но! Это он говорит, обратите внимание! (Максик, ну уж про своего-то дедушку ты точно послушай! Мамочка, ну сколько можно слушать одно и то же? Максик, бабушка рассказывает, ей будет приятно.) Так вот: он открывает окно и бросает букет в это окно, и говорит мне…
Сурт держал ее руку под столом. Она улыбалась и ела, отвечала на реплики, наполняла тарелку Сурта (смотри, Неля! Вижу, вижу, тьфу-тьфу-тьфу, только бы не сглазить.), а сама тo парила над столом, тo просто находилась в каком-то пустом пространстве…
И тут тетя Софа встала и провозгласила:
— У всех есть, что выпить? Потому что я буду говорить тост, который никогда еще за этим столом не произносился. (Красненького. Мне тоже. Тише! Тише!) Я хочу поднять бокал за наше замечательное приобретение — за нашу родную Норочку. Недолго мы все с ней знакомы, нo все ее очень любим. Я считаю, что это большое счастье для Волыни, что он познакомился с такой девушкой, которая бы ценила все его достоинства и дополняла бы их своими качествами. Наша Норочка пишет стихи, увлекается фантастической литературой. Они с Волыней соавторы, и я надеюсь, что когда-нибудь мы все прочтем в книгах про их миры, и…
— Извините, мне плохо.
Она выдернула руку, аккуратно встала из-за стола, задвинула стул — и мигом в комнату, собирать вещи. А в спину ей звучал растерянный голос тети Софы:
— Ну что я такого сказала?
На неосвещенной скамейке в парке сидел незнакомый мужчина лет сорока, и читал Урсулу Ле Гуин в подлиннике. Он усадил ее рядом с собой и приказал: рассказывайте. Его глаза блестели в кромешной тьме, и она подчинилась.
Как плохо ей было! Хуже, чем плохо. Ниже ада. Глубже бездны. Она собирала вещи, а Сурт подбежал, он плакал, он не соображал, что натворил, и она ему бросила: как ты мог предать, а он даже не понял, в чем состояло предательство. Он просто объяснил маме, что за девочка ходит к ним домой. Надо же было как-то представить! И он не говорил ничего про их путешествия и полеты (еще чего не хватало, каркнула она сквозь слезы), а все свел к фантастике. Не знал же он, что мама поделится с тетей Софой!
— И тогда я ему сказала: «вы как будто все заодно». Я действительно не могла больше! А он сразу выпрямился, и лицо сделалось, как будто сейчас меня ударит, и как будто он ни в чем не виноват, а только я все натворила. Нет, это невозможно! Он подумал, что «вы заодно» — это я про… Вы понимаете? Понимаете, да?
— Понимаю.
Незнакомец говорил низким, как геликон, голосом. Ей захотелось, чтобы он оказался Воландом и унес ее душу в кромешное пекло, где нет никаких мыслей.
— Был у Вас, сударыня Элеонора, неудачный вечер. Вас утомила длительная семейная трапеза. К тому же, мне кажется, Вашей раздражительности способствовали и чисто физиологические причины, не так ли?
В очередной раз изумив саму себя, она призналась, что да, способствовали. Незнакомец развел руками:
— Вот видите, все пройдет, не горюйте. И с Владимиром Вашим помиритесь. Несоизмеримы причина любви и причина ссоры.
Жар прошел, туман растаял. Она вдруг поняла, что теперь вдобавок ко всем бедам совершенно посторонний человек владеет всеми ее тайнами. Человек, конечно, в меру «свой», раз Урсула Ле Гуин, но… дa и можно ли разглядеть хоть слово в такой темноте? Она с трудом разобрала заголовок, в котором буквы были с аршин.
— Ступайте домой, сударыня, Вас матушка заждалась. Только лицо утереть не забудьте. А назавтра в классе встретитесь и на свежую голову договоритесь. Для такой цели и урок пропустить невеликий грех.
— Разберусь… спасибо. Могу я хоть узнать, кому я выложилась?
— Отчего нет, сударыня? Меня Марек зовут.
— А отчества себе не выдумали, Марик?
— Отчеств, сударыня, не выдумывают, разве только если вся жизнь — наша выдумка, как Ваш Владимир склонен полагать. А поскольку отец у меня был Анджей, тo меня можете смело именовать Марком Андреевичем.
— Так Вы — поляк?
— Ясное дело, поляк. А Вы подумали — раз на скамейке сидит, непременно Азазелло?
Она вздрогнула.
— То-то же. Домой, домой ступайте, не заставляйте меня читать Вам наизусть про тьму со Средиземного моря, тем более, Вы и так мне вo всем отчитались.
— А Вы…
— Нет. Считайте меня второстепенным героем в Вашем романе, из тех, что уходят, не возвращаясь.
Она встала.
— Я действительно пойду.
— Ступайте, ступайте.
Он окликнул ее, когда она отдалилась метров на пять.
— Элеонора! Вообще люди, подобные Вам, в последние годы собираются вместе. Сейчас даже массовые игрища устраивают, наряжаются в костюмы. Но я бы не выписывал Вам это лекарство. Одиноким общество не поможет. Идите, Бог с Вами!
…Вот они и встретились в ночном парке, вот и разошлись, и больше не увидятся до конца времен.
Во сне она шла по длинному бульвару, окруженная людьми в латах, как в фильме «Покаяние». Не враги, не жандармы, а общество одиночек, о котором говорил Марек. В диковинных костюмах своих — чего вo сне не бывает! — они шли аж от остановки автобуса, и рядом, не смешиваясь, брели обычные граждане с портфелями, сумками и клеймом заботы на лицах. Меж рыцареподобных юношей случались девы, одетые в шелка, и средне-монашьего полу одухотворенные особи в хламидах и при символах веры от католических распятий до берцовых костей носорога. Обычные с клеймом заботы даже не оглядывались, зная, что эти отстанут у своей точки сбора.
Точка сбора — не то руины какой-то героической эпохи, не то парк чьей-то культуры — напоминала более всего клинику доктора Равино из «Головы профессора Доуэля»: нездешние лица, обращенные в пустоту, стенания о беде, понятной одним стенающим, тоскливая музыка дикарских флейт и тамтамов. Рядом железные рубились друг с другом остервенело, а девы взирали с восторгом и томлением. «Неужели и я такая стала», подумалось ей с ужасом, «хорошо, Сурт не видит»; и тут же она вспомнила, что никакого Сурта уже нет.
Потом она, послушная инстинкту жителя шестой части, стала искать Главного. Неожиданно быстро ей на него указали: высокий, стройный тридцатилетний атлет, шутя отфехтовывающийся от целой кучи латников. Рапиру он держал в левой руке, а правая безвольно повисла вдоль тела. «Что с ним», спросила она, и ей ответили, что нечего волноваться: просто сейчас он играет Бенедикта Эмберского, а так обе руки в полном порядке. Тут-то она стала соображать, что все присутствующие, кроме, быть может, ее самой, кого-то играют, в длительном спектакле без видимого сюжета и режиссера: и рыцари, и дамы, и отшельники, и портфельники с заботой на лице, и тени на земле, и ангелы на небе.
Главный атлет с рапирой в левой, отдуваясь пocлe боя, оказался перед ней и дружески стиснул ее плечо могучей правой, отрекомендовавшись: «Бенедикт». Она спросила: «Эмберский?», а он рассмеялся и объяснил, что он по-настоящему Бенедикт Вартанов, а народ зовет дядей Беном. «А я Элеонора», сказала она, по-Марековски протяжно выговаривая свое паспортное имя, пыльное от долгого неупотребления. И тут дядя Бен расплакался.
«Я знаю, кто ты такая», говорил он сквозь слезы, гладя ее волосы. «Тебя ведь в честь моей мамы назвали. Она была красавица, как и ты, и папа ее никогда не забывал, даже когда уехал и женился на твоей маме. И письма всегда присылал, чтобы мы с тетей Сильвой клали венки на мамину могилу. И твои детские фотографии — они у меня всегда с собой». Из открытого бумажника на нее смотрела маленькая черно-белая Нора, а в соседнем квадратике — незнакомая женщина с горящим взглядом.
«А твоя мама тебе мои фотографии тоже показывала, правда?», спросил Бен, и Нора, не зная, что ответить, проснулась.
За завтраком она спросила маму: «а с кем папа до тебя был?», и мама удивилась: «я же тебе тысячу раз рассказывала про Тбилиси! А больше никого не было, твой папа молодым ушел».
— А отчего та женщина умерла?
— Не знаешь, что ли? Преждевременные роды, на седьмом месяце. И ее не спасли, и дитя утеряли, шалопаи. Видно, не судьба; а был бы сын.
Нина Васильевна помолчала немного.
— А с ее семьей он потом рассорился из-за этого, ты же понимаешь: горный народ, горячая кровь — и нате, дочка померла. Он вернулся сюда, к бабушке, тут мы с Танюшей подвернулись, он и женился. Тоже две сестры, тоже аптекарши. Хотел на Танюше, а вышло — на мне. Я младшенькая, и та младшенькая была. И дочь велел Элеонорой назвать… я ведь хотела из тебя сделать Надежду, мамочку мою уважить. Ну, что Надя, что Нора, складная девочка выросла.
Так они и просидели вдвоем, обнявшись, пока не пробило полвосьмого.
Чудной утешитель-никталоп, любитель Урсулы Ле Гуин, оказался хорошим психологом, нo плохим прорицателем: на следующее утро Владимир Киршфельд в школе не появился, и на второй день тоже. Звонить к нему возможным не представлялось — дa и стоит ли, мерзавцу? Впрочем, конечно же, стоит; но — нет возможности, увы. Меж тем приближали ь новогодние каникулы, грозящие отодвинуть встречу-объяснение на долгую неделю.
В последний день занятий Нина Васильевна поспешила обрадовать возвратившуюся дочку:
— Здравствуй, Нора! Ты вот только пришла, а твой уже заботу проявляет. Я уж не знаю, что он замыслил, нo торопился страшно. Пакетик вон мне отдал и уплыл, весь из себя загадочный. Ты за ним смотри-то, а то у него кожа бледная и глаза блестят. Да, понимаю: не мое дело, верно?
Конверт от «своего» не хотел поначалу рваться, нo одного слова «Норе» известным почерком уже хватало. Когда адресатке удалось справиться с плотной бумагой и клейкой лентой, первые строки, представшие ее глазам, были такие: «Престарелая Тилэ, с трудом переводя дыхание пocлe семидесяти пройденных ступенек…».
Ничего не поняв, Нора проверила нумерацию страниц. Все правильно.
…Престарелая Тилэ, с трудом переводя дыхание пocлe семидесяти пройденных ступенек, встала у стола и сказала чиновнику:
— Я хочу видеть своего брата Хацкла.
В мире, где жила Тилэ, чтобы встречаться с близкими родственниками, зачастую требовалось специальное разрешение.
— Что-что? Переведите! — потребовал тот.
В городе, где жила Тилэ, люди разного возраста говорили на разных языках. Путая времена и роды, Тилэ повторила на языке молодых:
— У меня брат. Зовут его Хацкл. Я не видела его пятьдесят лет. Теперь хочу видеть. Мне восемьдесят семь лет. Брату девяносто. Время кончается. Сейчас понятно?
Чиновник отхлебнул напиток из чашки и задумался.
— Понятно, нo не совсем. Этот брат там ведь не Хацкл, правда? Там таких имен нет.
В племени, к которому принадлежала Тилэ, имена людей менялись в зависимости от места проживания.
— Да, милый, ты прав, а я дура старая, — пробормотала Тилэ, доставая из мешочка пожелтевший лист бумаги. — Это у нас он был Хацкл, а у них он не Хацкл. Аскольд Иосифович Шойшвин — вот как зовут его.
…Моя дорогая Кайра! Может, все было и не так. Но ты знаешь, какие настроения бурлили в моей семье все это время, а вызов, который получил вчера дедушкин отчим (ты его видела — отец тети Нели), окончательно развернул всем головы.
Я не могу не ехать. Моя мама — сердечница, и она говорит, что если я останусь, она умрет. У нее уже были два приступа из-за этого. Меня удерживает здесь только надежда увидеть тебя вновь. Но ты сама потеряла отца — пойми мой страх за мать.
Я мог бы увезти тебя с собой, нo я боюсь, что в стране, заселенной чуждым тебе народом, со своим языком и своими проблемами, тебе будет плохо. А я хочу, чтобы тебе было хоть как-то хорошо.
Кроме того, мне надо будет идти в армию, может быть, служить в Ливане или в Газе. Тебе спокойнее без меня, Нора.
Я действительно не знал раньше, что мы ждем вызова, иначе сказал бы. Обычно они — липа, пустая формальность. Но этот — настоящий.
Что еще сказать? Что люблю, что мне страшно? Не по-мужски вроде. Да нет, плевать. Я долго думал над тем, что случилось на дне рождения Марины. Мне кажется, что все-таки ты перегнула палку: спускали же мы с тобой на тормозах капризы твоей мамы! Но я готов согласиться, что вел себя [вставлено: «далеко»] не идеально. Прости меня, если можешь.
Оставляю тебе все наши записи. С того, что я мог, я снял копии себе. Я не покажу их никому.
Я — это глупо звучит, нo я освобождаю тебя. Конечно, ты и так свободна. Но ты понимаешь, о чем я.
В книге скандинавских пророчеств я нашел одно, которое начинается словами «Сурт едет с севера». Будем считать, что мое переселение на юг нагадали вельвы. Господи, как же все-таки тяжело! Прощай. Твой Сурт.
…Из угла в угол ходит по тесной комнате страшная, с огромными глазами навыкате, и не выпускает из рук письма. Она уже не читает — выучила наизусть, только шепчет обрывки фраз: «сама потеряла», «чуждым народом», «спокойнее без меня», «перегнула палку», «освобождаю тебя», «Твой Сурт»; а потом опять: «сама потеряла»… Вот что она шепчет.
А на Землю надвигается небывалый новый год: год мятежа и бегства, последний год империи, год большой войны востока и запада. Астролог Генриха Второго подробно описал этот год в своих четверостишиях, нo о Сурте не сказал ничего. Зато вельва-ведунья действительно начала с этого имени свое пророчество о грядущих бедствиях, и тому, что увидела, дала имя «Рагнарек»: дословно — «рок богов», а на деле — конец света.
Кап. Кап дa кап. Весна победила зиму. Ура весне. Генерал Шварцкопф победил Саддама Хусейна. Ура генералу. Года через два от генерала останется шампунь «Черная голова», а угрюмый багдадец по-прежнему будет восседать на троне в полном вооружении. Ура временным победителям и их победам. Кап.
— Боже, какими мы были наивными! — вздыхает он, и она одергивает: не манерничай.
— Я не манерничаю, это из романса. — Он спохватывается. — Как давно ты мне не делала замечаний! Соскучился.
— Не надо. — Она пытается смягчить фразу. — Не надо соскучиваться, хорошо? Хотя бы при мне.
— Ладно. — Он меняет тему. — Как твой Бурсак?
— Ничего Бурсак… милый. Хороший. Лохматый. Смешной ужасно.
— И поет?
— Пытается. Не, у него хорошо выходит. Он мне позавчера звонит, весь задыхается, говорит — представляешь, меня соседи попросили потише! Я догадалась, в чем дело, нo прикидываюсь шлангом и спрашиваю: ну и? А он: ну так это же значит, что они меня услышали! Через стенку! Вокал, говорит, вокал прорезался!
— Так вы только о его вокале разговариваете?
— Тормоз ты какой-то, Володька. Какая разница, о чем разговаривать? Мы вот с тобой вообще, бывало, молчали — и хорошо.
Встает, прохаживается. Камешки в талую воду — раз, раз. Круги.
— Он тебя как называет?
— По-разному. По мне хоть горшком, лишь бы не ночным.
— А все-таки?
— Иногда Норой, когда при всех… а так — Нона. Это он мне придумал. Вначале он меня пытался назвать Ленорой…
— Фу-у-у…
— Не фукай. Я ему сама сказала, что это, во-первых, напыщенно, как золотой самосвал, а во-вторых, замогильно и невермор. А он, оказывается, «Ворона» не читал.
Гримаса.
— Не криви рожу, я ему нашла По и сказала: к завтрашнему прочтешь. А он не только «Ворона», а еще «Улялюм» и «Аннабел-ли» прочел, и музыку придумал к «Аннабел-ли». Мне понравилось, кстати.
— Умеешь ты воспитывать… меня бы так воспитала. — Он колеблется в течение минуты. — А он знает, что ты Кайра?
— Ты что, с ума сошел? Не узнает никогда. Это ему незачем, и тебе было незачем, и всем незачем, может, даже мне незачем. — Она медлит. — Так вы когда уезжаете в результате?
Он сморкается.
— Где-то в ноябре-декабре только. Во-первых, я должен здесь закончить школу, и часть документов можно только тогда подавать… блин, мы как подвешенные сейчас, мама с работы уволилась, потому что дальше у нее проект на три года. Подрабатывает в ресторане, моет посуду. Инженер!
— А что! — Зло, зло накатило. — Цветаевой небось не зазорно было посудку мыть в писательском доме?
— Да причем тут Цветаева? Мама сердечница, ей противопока…
— Ты писал. — Она обрубает канат, и ее вдруг отпускает. — Вообще подвело тебя сильно тогда, правда?
Без злости, без подковыки, совсем без ничего спрашивает. Действительно жалко. И он это чувствует.
— Да.
— Думал, ррраз — вызов, два — собрались, три — уехали?
— Ну, я понимал, что нужно время, нo как-то не осознавал, сколько его надо, и как оно течет. Не до того было. Вельвы хреновы.
Она вздрагивает.
— Слышь, Володя… кстати о вельвах… — Он молчит. — Я заглянула в «Старшую Эдду». Оно, конечно, замечательная книга… — Молчит. — Но там про… про него… все не так написано. Не с севера он едет. — Кивает. — Он едет с юга. — Безмолвно головой «да». — С юга на север, и тогда конец… ты знал? Знал? — Опять кивок.
Глядит на него в упор. Длинный, длинный взгляд, как у арбалетчика. Целится. Руку на уровень глаз. Касается его подбородка. Первый раз, как струя из пробитого водопровода:
— Сурт…
— Я… я поплачусь за это. Мне обещали. Приходили и обещали.
— Кто?
— Не знаю. Мужик. Ночью. Но это был не сон. Потом он исчез, и я уснул… не хотел, а вдруг уснул. Ладно. — Он подымается со вздохом, словно и не семнадцать ему. — Меня ждут. До свиданья.
— Завтра увидимся в школе.
— Да, конечно… Бурсаку привет.
— Передам.
Оба поднимают почти одинаковые авоськи с продуктами. Сходили в магазин. Расходятся, каждый в свою сторону.
— Постой!
Она оборачивается. В тающем снегу, смертельно серьезный, на коленях, побежденный рыцарь:
— Прощай, Кайра.
Собирались дома у Бабы-Яги,
Ели брусничные пироги,
пили цикуту.
Утром мыли посуду.
Кощей растягивал аккордеон
и играл по нотам «Аукцыон»
и «Машину».
Никуда не спешили.
Рассыпала рубины красной икры
по хлебу Хозяйка Медной Горы
для своей Танюшки.
Вода — от бабки Синюшки.
Каждый в дом свое приносил, как мог.
Кот Баюн мяукал у наших ног.
Ел сметану.
А потом — гитару Бояну.
А Боян гитару наискосок,
и касался струн, словно сам Дажьбог
земли с небесами.
И они рокотали сами,
что над всем живым неизбежен суд,
что хитрость и ум от него спасут
едва ли.
Мы плакали и подпевали.
То, что было — дом, нынче — клок земли.
Домовые в лешие все ушли,
ходят пьяны.
Ни Баюна нет, ни Бояна.
Только тень исчезнувших вечеров,
только пыль столбом от семи ветров,
внуков Стрибожьих.
Ничего и не было больше.
Бахтеревы, как было сказано, ведут свой род от персидского лекаря по имени Бахтияр, что толкуется как «Несравненный», и его жены, купеческой дочери Елисаветы Головановой. В восемнадцатом веке Головановы получили дворянство и несколько деревень. Именно из головановских крестьян происходят Хмельновы — скорее всего, от некоего Данилы Макарова, справедливо прозванного Хмельным. В двадцатом столетии эти семьи соединились так, как в царское время было бы невозможно; заодно соприкоснулась с ними на мгновение, не оставив следа, и семья тбилисских армян Вартановых. В корне их фамилии — слово «варт». Оно означает «цветок розы».
Хитросплетение колен Киршфельдов, Понарских и Шойшвиных представлено на следующей диаграмме. Любые дополнительные слова будут излишни, поскольку всю скорбную историю семьи читатель может домыслить и сам.