«Давай, Писюн! Не будь девчонкой!» Я никогда не забуду, как Тим орал это из холодной воды под обрывом, пока остальные парни смеялись и прикалывались надо мной из-за того, что я никак не решался прыгнуть. Река неистовствовала внизу, в шести метрах от того места, где мое худое тринадцатилетнее тело тоже неистовствовало от ужаса, а мои ноги из последних сил пытались удержаться за перилами на краю моста. Я абсолютно уверен: в этот момент мои яйца прятались где-то между пупком и подбородком, и если бы он проорал что-то вроде «где же твои яйца, чувак?», их было бы непросто найти.
Тим и другие мальчики не знали (а я не сказал им до того, как шагнул за перила этого прекрасного моста), что я боюсь высоты – если только меня не защищают от нее окна, ограждения и всякие прочие изобретения человечества, нацеленные на то, чтобы уберечь людей от соскальзываний и падений со всяких штук, вроде той, с которой я как раз планировал сигануть.
Так как же я поступил? Я задержал дыхание и сделал то, что делают большинство мальчиков, когда их мужественность подвергается сомнению. Я собрал волю в кулак и прыгнул. Правда, лишь после того, как десяток раз порывался и снова останавливался, тем самым сильнее распаляя себя. Но все-таки я прыгнул. Мне хотелось бы думать, что я походил на Дуэйна Джонсона, убегающего от вражеской атаки, или на кого-то, кто спасается из объятого огнем здания, пронзает водную поверхность и снова показывается над ней – и выглядит еще круче, чем за секунду до этого; однако, полагаю, на самом деле я больше напоминал орущий карандаш, воткнувшийся в воду под странным углом. Но, черт побери, я сделал это! Правда, не потому, что молния смелости пронзила меня, заставив храбро взглянуть в лицо своим страхам. И не потому, что я настоящий мужчина. Нет, я прыгнул потому, что вероятность прослыть «девчонкой» пугала меня сильнее возможной травмы. Позвольте мне перевести это на не такой уж секретный язык мужественности – именно на нем написаны правила, управляющие нашим существованием. Для мальчика прослыть «девчонкой» – все равно что закрепить за собой звание слабака. И для меня было страшнее попасть в число тех, кто «слабее», ниже рангом, чем промахнуться мимо метрового потока воды и остаться парализованным на всю жизнь. Да, это очень важно, ведь в языке, на котором мы, мальчики и мужчины, говорим друг с другом, быть «девчонкой» означает не быть мужчиной (ну или, как минимум, быть слабым мужчиной), и причина этого лежит в глубоко укорененном сексизме. Мы даже не пытаемся остановиться и обдумать, как привычка к использованию таких слов подсознательно влияет на наше восприятие женщин и обращение с ними. В нашем классе многие девчонки прыгали с этого моста, и тем не менее ребята знали: обозвать меня «девчонкой» или «бабой» за мой страх – быстрейший способ заставить меня прыгнуть. Язык обладает огромной властью и влияет на нас сильнее, чем мы осознаём. Тогда, в детстве, да и сейчас, будучи уже взрослым мужчиной, пишущим эти строки, я всегда либо полностью соответствую какому-либо понятию, либо полностью не соответствую, и мой тринадцатилетний мозг кличку «девчонка» трактовал однозначно: я не мужчина. Так что прыгнул я не потому, что осмелел, а потому, что страшился перспективы оказаться «недо-», просто испытав настоящие эмоции. Я боялся признать, что боялся. Добро пожаловать в темные бездны мальчукового мозга и в рационально-иррациональный процесс, помогающий нам принимать решения.
Тогда я еще не знал, что это – один эпизод в череде тысяч других, усиливающих опасное и сбивающее с толку представление о смелости: смелый поступок не тот, который мы сочли таковым, а тот, который является смелым по мнению большинства мужчин (и женщин), в зависимости от внешних факторов и неписаных правил. Другими словами, если мы не рискуем реально своим физическим здоровьем (а только такой риск якобы очевиден и неоспорим), то это как бы и не смелость. По какой-то причине многие из нас с самого юного возраста начинают связывать смелость с действиями, способными причинить вред. Вспомните всех этих молодых людей, рискующих жизнью ради крутых фоток в Instagram◊, и все безумные трюки, исполняемые ради вирусного видео в TikTok. Мы живем в культуре, питающейся контентом, осыпающей почестями тех, кто ценит свою жизнь ниже популярности. Никакой разницы с тем, как это происходило в моей юности, разве что соцсети заменяла репутация, а «лайки» измерялись количеством друзей, с которыми вы проводили выходные. Теперь, вспоминая о том, что после моего прыжка друзья заорали: «Да-а-а, Писюн!» (я до сих пор не понимаю, почему ко мне приклеилось это прозвище – кто-то называл меня «Писюндон», а кто-то просто «Писюн», для краткости), я осознаю: похвала от сверстников после преодоления страха, даже с учетом ругательного прозвища, более значима, чем сам страх. Это опасная тенденция. Хотя я верю в необходимость преодолевать тревогу и страх через погружение в то, что является их причиной, я также не сомневаюсь: делать это следует не ради внешнего одобрения, а ради внутренней уверенности, не требующей похвал и прославлений. Когда нас, юных мальчиков, учат не доверять своим чувствам и не обращать внимания на страхи и неуверенность, мы сразу же начинаем ассоциировать эти чувства со слабостью, и в наших эгоцентричных мозгах эта слабость связывается с нашей ценностью. Наша самооценка рушится, когда мы задаемся вопросом: почему мы – «другие»? Ведь нам кажется, что больше ни у кого нет таких проблем (таких чувств), как у нас, ибо социальные конструкты, которым мы подчиняемся, запрещают делиться ими. И да, я специально использую слово «проблемы», потому что и я сам, и многие мальчики, и даже мужчины воспринимают чувства страха, тревоги и стыда как проблемы, которые следует преодолеть, а не как эмоции, которые необходимо прожить.
К слову о стыде, расскажу вам пикантную историю, напоминающую о прозвище, которое мне дали в школе. Мне было двенадцать, и, как у многих двенадцатилетних мальчиков, у меня случалась неконтролируемая эрекция. В половине случаев я даже не осознавал, к чему идет дело, пока стрелка не упиралась в 12. Однако в школе никто это не обсуждал, да и в целом мальчиков не готовят к периоду неконтролируемых эрекций, происходящих в самый неудобный момент, и потому мы начинаем испытывать смущение и стыдимся собственного тела. Мы не можем поговорить об этом с кем-нибудь, полагая, что подобное происходит только с нами, и задаемся вопросом: все ли с нами в порядке? И не дай бог кто-нибудь заметит вашу эрекцию или то, как вы неловко поправляете штаны, прикрывая свои «12 часов», – над вами будут смеяться из-за совершенно нормальных изменений в вашем переполненном тестостероном теле. Итак, мне было двенадцать, и я отправился в торговый центр с гостившей у нас любимой тетушкой (правоверной католичкой, консервативной и очень, очень благопристойной). Я тогда надел ярко-желтые непродуваемые штаны для бега, как минимум на три размера больше моего, которые в ветреную погоду напоминали не спортивки, а развернутый парашют. Когда мы выгружались из нашего минивэна, тетушка сделала мне (серьезное) замечание – мол, я немедленно должен вынуть то, что спрятал в штанах, потому что это «совсем не смешно». Я понятия не имел, о чем она говорит, пока не посмотрел вниз: у меня действительно было кое-что в штанах, вот только вынимать это оттуда – совсем не вариант. Молчание. Это жуткое, пугающее молчание. Я смотрел вниз, потрясенный и напуганный, чувствуя, что мое тело предало меня. Тетушка не знала, что сказать или сделать, быстро отвернулась и, как это принято у католичек Среднего Запада, сделала вид, будто ничего не происходило. Я помню, как она выдохнула: «Ох. Ладно! Пойдем!» и рванула вперед, а я, пристыженный и униженный, поправил то, что требовалось поправить, и заковылял следом, догоняя остальных членов семьи. Я никогда не говорил об этом случае и никому не рассказывал о нем. До сих пор.
Дело в том, что между нами больше сходств, чем различий, однако мальчиков учат умалчивать о том, что потенциально может быть использовано против них, и потому они вынуждены страдать в молчании. Будь то телесные изменения, неспособность учиться, насилие со стороны родителей, их алкоголизм или что-то банальное (вроде застревания на краю моста в шести метрах от реки, потому что прыгать слишком страшно, а признаться в своем страхе – еще страшнее) – неважно; обязательно наступает момент, когда мы начинаем чуждаться самих себя из-за своих отличий, из-за недостаточной мужественности или смелости, и не можем понять, что чувствуем себя одинокими по одной причине: мы учимся (а другие мальчики уже научились) подавлять свои эмоции.
Итак, в чем же состоит главный урок, который я усвоил в тот судьбоносный день на мосту? Я понял: мое осознание себя как мужчины не приходит изнутри, не поднимается из какого-то внутреннего круга мужественности или врожденного достоинства. Не существует пресловутого победного момента в путешествии джедая, когда Темная Сторона повержена и я, эпично демонстрируя собственную смелость, восстаю против самых больших своих страхов и повергаю злодея. Нет, мужественность – это то, что способны дать (или отобрать) другие парни. Это так просто и одновременно так сложно. Назови они меня… (вставьте любое гетеронормативное оскорбление) – и это будет означать, что я это и есть. Назови они меня своим парнем, это будет означать, что я свой парень. То есть мое «удостоверение мужчины» выдается за способность играть роль, демонстрировать «мужественность», а они – одновременно и зрители, и критики. И получается, я делаю вид, будто не имею чувств, которые на самом деле у меня есть, а заодно притворяюсь, будто испытываю чувства, которых на самом деле у меня нет. Такая вот актерская игра. И я неплохо в ней преуспел.
Для ясности: говоря о мужественности и называя смелость ее определяющей особенностью, я подразумеваю не то качество, которое мы ценим в медсестрах и докторах, рискующих жизнью на переднем крае, либо пожарных, входящих в горящие дома, и не то, за которое мы называем героями наших военных или кого угодно, чья работа связана с опасностью. Такое понимание смелости и поощрение ее – правильное и никоим образом не токсичное. Люди, посвятившие себя подобным профессиям, готовые жертвовать жизнью ради нашей свободы и безопасности, без сомнения, настоящие герои! Я не говорю, что мы должны перестать превозносить этих мужчин, женщин и небинарных персон за их героические поступки. Я не говорю, что нам следует считать их менее храбрыми или отважными. Тем не менее я хотел бы расширить стандарты мужской смелости – включив в них ситуации, связанные не только с физическими рисками, но и с эмоциональными.
Я большой поклонник Брене Браун[4], исследователя и писательницы, которая приводит очень проницательную и глубокую, столь необходимую нам трактовку понятия «смелость»:
В одной из своих ранних форм слово «смелость»[5] имело совсем иное значение, чем сейчас. Изначально это было «выражать себя, высказывая все, что есть на душе». Со временем определение изменилось, и сегодня смелость, скорее, синоним геройства. Героизм важен, и нам, несомненно, нужны герои, но, я думаю, мы утратили связь с идеей о том, что говорить честно и открыто о себе, своих чувствах и своем опыте (хорошем и плохом) – и есть суть смелости.
Когда мне было под тридцать и я еще ничего не знал о работах доктора Браун, я инстинктивно начал честно и открыто изучать и даже подвергать сомнению понятие «смелый мужчина». По мере того как я разбирался со своей привычкой отделяться от собственных эмоций, а также с тем, как это отражалось на моей психике, я все сильнее испытывал потребность спросить себя: можно ли назвать смелостью уважительное отношение к собственным чувствам? Но в действительности я не знал, что именно чувствую, – черт, я даже сомневался в том, умею ли вообще чувствовать, так что уж говорить о внимании к чувствам, поднимающимся в душе.
Именно это незнание, этот эмоциональный паралич писатель и исследователь белл хукс[6] считает настоящей отравой мужского самоощущения, и я не могу с этим не согласиться. В своей новаторской книге «Воля к переменам: мужчины, мужественность и любовь» она пишет:
Первый акт насилия, к которому патриархат принуждает мужчин, – это не насилие против женщин. Патриархат требует, чтобы все мужчины участвовали в психическом самоповреждении, убивая собственную эмоциональную сторону. Если же кто-то не преуспел в превращении себя в психического инвалида, он может рассчитывать на патриархальных мужчин, способных провести необходимые ритуалы (с применением силы), которые нанесут удар по его самооценке.
Резко, правда? Но, мне кажется, это близко к истине. Чтобы быть принятым как мужчина, я сначала должен научиться подавлять в себе те проявления, которые другие мужчины считают «не мужскими». И если бы я не пришел к этому сам, просто поверьте: нашелся бы другой мужчина, тоже жаждущий принятия, который помог бы мне. Видите ли, задолго до того, как я научился видеть в девушках собственность, материальную ценность; до того, как я научился вести себя грубо с девушкой, на которую запал (чтобы показать ей, как она мне нравится); до того, как я выучил, что девочки и мальчики не могут «просто дружить» и между ними не может быть платонических отношений (ведь если секса не предполагается, то зачем это все?), – так вот, задолго до того, как эти и многие другие негласные правила, которые я буду рассматривать в дальнейших главах, укоренились в моем мозге и закрепились в моих поступках и привычках, уже была заложена основа для подавления – и уничтожения – моих эмоциональных сторон, моих чувств. Дорога от моей головы к сердцу не просто пестрила лежачими полицейскими и объездами пробок. Эта дорога упиралась в крутой обрыв, а в пропасти под обрывом и находилось мое сердце.
Позвольте прояснить: вред, который это приносит женщинам, невозможно оправдать. Послания, которые женщины получают от нас, имеющих подобные привычки, – отвратительны. От обзывания мальчиков «девчонками» или «бабами» до неравенства в заработной плате, а также до культуры изнасилования (вовсе отрицаемой отдельными мужчинами) и, в частности, домашнего насилия, – мы живем в обществе, которое не только наказывает мужчин за проявления «женственности» (самим же обществом таковыми определенные), но и попутно унижает женщин, физически и эмоционально. Это нельзя назвать проблемой либерального либо консервативного взгляда на жизнь. Это то, что действительно происходит. Предстоит провести огромную работу по устранению последствий. Сначала я думал, что эти меры – по исправлению и уравниванию – то, с чего я должен начать, если хочу принести какую-то пользу. Я полагал, что мне нужно погрузиться в изучение прав женщин, заняться просвещением, связаться с лидерами и организациями, чтобы помогать им проводить системные изменения в интересах женщин. Но чем глубже я закапывался в тему, тем больше понимал, что такая деятельность окажется бесплодной, неестественной и в конце концов бесполезной, если я не буду проводить работу по самопознанию, не начну распознавать и уважать собственные чувства, менять свое поведение – не просто поговорю об этом, а реально отважусь на путешествие от головы к сердцу. Другими словами, я не думаю, что женщины обрадуются еще одному мужчине, который запрыгнет в «левацкий» вагон, напялит футболку с феминистским лозунгом, станет твитить и рассуждать о социальных проблемах, однако не пожелает начать с серьезного самоанализа и рефлексии. Я верю, что миру нужны действующие мужчины, без пафоса следующие сотнями и тысячами маленьких путей – путей, не всегда собирающих «лайки» в Instagram◊ или вызывающих сетевую движуху, но создающих лучший, более справедливый, более равноправный мир. Эта работа начинается не перед публикой, а перед зеркалом, перед одним зрителем.
Как мы этому научимся? По привычке обвинять «общество» в том, что мы излишне фокусируемся на физической конкуренции, когда речь заходит о «мужской смелости», – глупо и примитивно. Рассуждать о вещах типа «социализации», на мой взгляд, недостаточно. И помните: общество влияет не только на мужчин, но и на женщин – на всех нас.
В ходе социализации нас формируют и те места, в которых мы живем и растем (школы, рабочие коллективы, семьи, спортивные команды и так далее). Школьные дворы подобны маленьким фабрикам, которые принимают сырье в виде детей, обладающих самыми разнообразными личными качествами, и «обтачивают» их до необходимой формы, признанной в данный момент гендерной нормой. Нам необязательно изучать это в рамках обычной школьной программы – хотя как раз на уроках мы усваиваем ложь о том, как мужчины исследовали, изобретали и строили все, из чего состоит современное общество. Возможно, мы и не читаем об этом в учебниках истории, однако впитываем посредством неофициальной учебной программы – как кого называют в классе, как учителя смотрят на нас, говорят с нами, поощряют и наказывают нас. А потом мы учимся в еще более неформальной обстановке, в отсутствие учителей, когда у нас появляются несколько свободных минут, – на игровой площадке, в раздевалке, в очереди в столовой, на спортивном поле после школы или в драмкружке.
Кстати, о театре. Я полюбил его в средней школе, когда мне повезло исполнить роль странноватого и эмоционального друга Ромео (Меркуцио) в спектакле «Ромео и Джульетта». На самом деле я пробовался на роль Ромео – в основном из-за того, что по роли требовалось целовать девочку, а меня до сих пор никто не целовал, – но эту роль получил Люк, популярный парень, высокий блондин, который не смог бы нормально сыграть даже под страхом смерти. Клянусь, я говорю так не из обиды. В конце концов мне пришлось сыграть две роли – Меркуцио и графа Париса, – и это означало, что я умирал на сцене дважды. Этот навык, будь он посерьезнее, мог бы пригодиться мне в моей ранней карьере, в отмеченном наградами телевизионном фильме «Нападение акул в весенние каникулы». Но я отвлекся. В средней школе, в отличие от старшей, мне не нужно было выбирать между школьными спектаклями и спортом. Мне нравилось и то и другое, но все поменялось, когда я перешел в старшие классы и хотел продолжить играть в театре. К тому моменту я считался заслуженным актером средней школы, с опытом второстепенных ролей в различных постановках седьмых и восьмых классов, и думал, что смогу применить свои отточенные навыки в серьезных постановках старшеклассников. Но я не подозревал, что, пройдя отбор на осенний спектакль, буду вынужден бросить футбол – игру, в которую играл с пятилетнего возраста и которую считал своим пропуском в колледж. О весеннем спектакле тоже речи не шло, так как вся весна была зарезервирована для легкой атлетики, а меня уверяли, что я имею большие шансы попасть в команду, будучи еще новичком, – довольно серьезное предложение. Ирония этого ложного выбора состояла в следующем: предпочти я театр футболу, вероятнее всего, я встретился бы с другим типом маскулинности, так как мальчики из театральной студии были более открытыми и находились в тесном контакте со своей чувствительной, эмоциональной стороной. Их называли ботаниками, хористами, театралами, и в конце концов они стали теми парнями, в чьем обществе я искал спасение позже, в старшей школе, когда устал пытаться изображать из себя крутого пацана, в которого почти превратился.
С первых лет в школе я начал с помощью папиной крутой видеокамеры (которую он купил, чтобы снимать мои футбольные матчи) признаваться в любви девушкам – посредством волшебного искусства открывания рта под музыку мальчиковых групп; этот талант, конечно же, превратил бы меня в звезду TikTok, если бы тот тогда существовал, а много лет спустя он помог мне сделать предложение будущей жене. И хотя глубоко трогательные и несексуальные видео под песни NSYNC (God Must Have Spent a Little More Time on You) и Backstreet Boys (I Want It That Way) казались мне прикольным и самоироничным способом вырваться из френдзоны, на самом деле они закрепляли мое положение в ней. Но, что важнее, работа над этими клипами помогала мне подружиться с парнями из театральной студии, которые тоже искали в подобных представлениях возможность выразить свои мысли и эмоции. До сих пор я переживаю из-за того, что система фальшивого выбора вынуждает молодых людей, а в моем случае – молодого человека, одаренного и спортивным, и актерским талантами, выбирать между двумя путями. Я часто размышляю о том, как прошли бы мои школьные годы, если бы мне не пришлось выбирать, если бы театр остался в моей жизни в качестве творческой отдушины. Позже, в старшей школе, я нашел другие способы самовыражения – например, играл в забавном и странном представлении нашего школьного танцевального ансамбля, подрабатывал диджеем на местной радиостанции, но это не совсем то.
Мой первый год в старшей школе был чертовски страшным: девушки – взрослые и роскошные, парни, встречавшиеся с этими девушками, – сплошь спортсмены; ребят же из театральной студии все презирали, в них кидались банками из-под газировки в столовой. Так что, конечно, я выбрал спорт, а не театр. Задумайтесь на секунду: сколько великих атлетов мечтали стать кинозвездами, писать романы или стихи, играть на фортепиано, блистать в школьном мюзикле или, как я, погибать (дважды) на сцене в «Ромео и Джульетте»? А скольких спортивно одаренных музыкантов, писателей и артистов выпнули на футбольное поле? Какие неписаные правила мужественности запрещают нам делать и то и другое?
Ирония состоит в том, что спустя четыре года после того, как я предпочел спорт театру, в выпускном классе я порвал сухожилие и потерял всё. Долгая тяжелая работа: четыре года тренировок, в младших классах – необходимость терпеть рядом придурков и хулиганов, в старших – роль «сильного», подсознательно стремящегося причинить другим боль, которую ранее испытывал сам (дающая ложное ощущение власти)… Ради чего? Депрессия, последовавшая за травмой, питалась мыслями о том, что все труды оказались напрасными. Что было бы, сделай я другой выбор? Почувствуй я, будто у меня вообще есть выбор? Сумей я просто сказать: мол, черт с ним, этим социальным статусом, плевать мне на принятие в ряды «правильных парней», плевать на популярность? Что, если бы я имел возможность и силы исследовать ВСЕ интересное, а социализация и страх не делали бы выбор за меня?
Да, школьная система порой все решала за меня, однако еще больше я могу рассказать о том, как на моих представлениях о себе – мальчике, мужчине – сказались личные отношения. Основу этих отношений составляли родители, а за пределами близкого круга находились одноклассники – мальчики и девочки.
К счастью, я рос в семье, в которой моя чувствительность признавалась и принималась. Мама – духовный хребет нашего дома. Она была и остается решительной, творческой личностью (по профессии она художник и дизайнер одежды), любящей и нежной, правда, немного чокнутой – в хорошем смысле этого слова. Папа – отзывчивый, поддерживающий и заботливый, и благодаря ему и маме я купался в невероятном количестве любви и привязанности, так что большего не мог и пожелать. Мой отец был приучен страдать в молчании, скрывая свои трудные чувства, однако старался, сам того не понимая, учить меня иному. (Позже у нас с ним сформировались сложные, многослойные и в то же время прекрасные отношения.)
В то же время школа дала мне основные понятия о том, что значит быть смелым мальчиком, а потом и мужчиной, в глазах одноклассников. Когда дворовые уроки шли вразрез с тем, что я усваивал дома, я чувствовал себя дезориентированным, разрываемым противоречиями, и это отдаляло меня от мальчиков, с которыми я дико хотел дружить. Именно поэтому те особенности отцовской любви, которые изначально давали мне чувство безопасности, заставляли меня впоследствии, пока я рос, частенько обижаться на него.
Конфликт между домом и школой достиг болезненного пика, когда мне было около десяти лет и мы переехали из прогрессивной прибрежной Санта-Моники в маленький консервативный городок в Орегоне. В тех местах мужчины зарабатывали на жизнь физическим трудом, жевали табак, а треть учеников в моем классе младшей школы оказались родственниками (не совсем шутка). Их отцы работали лесорубами, дальнобойщиками, плотниками – типичные синие воротнички. Сыновья не отставали и были готовы следовать по стопам своих отцов.
Мой папа был (и остается по сей день) предпринимателем до мозга костей. Он бизнесмен и креативный гений, использующий свое сердце не меньше, чем мозг. Я глубоко уважаю в нем эти качества и стараюсь воспитывать их в себе взрослом, но не этому я желал научиться у отца в детстве. Я хотел иметь папу, похожего на остальных пап в нашем маленьком городе, – живущего по распорядку, знающего, во сколько он встанет утром на работу и что будет там делать, способного срубить дерево топором или разжечь костер при помощи палочек и камня. Я толком не понимаю, почему мечтал об этом, ведь мне нравилось, чем отец зарабатывал (и зарабатывает) на жизнь. Реши я разобраться со своими реальными чувствами, лежавшими в основе этой идеи, скорее всего, я нашел бы связь с тем, что другие отцы в большей степени выглядели и действовали как крутые мужики из фильмов: грубые, плохо выбритые, с неухоженными ногтями, грязными руками и большими бицепсами – люди, для которых вечерний отдых состоял из упаковки пива на шесть банок, пиццы, тишины и покоя (не спрашивай его ни о чем, потому что идет игра). В этом нет ничего плохого, однако не все мужчины подходят под такое описание, и мой папа точно не подходил. Видите ли, отец не учил меня тому, чему другие отцы учили своих детей. Он не мог разжечь костер без зажигалки, у него не было оружия. Мы не ходили по выходным на рыбалку или охоту. Позже отец рассказывал мне, что он охотился всего однажды (со своим дядей): ему пришлось пристрелить белку, это, по его словам, оказалось «худшей хренью в его жизни», и он не пожелал бы никому пережить такую боль. Так что неудивительно, что я не умел не только охотиться, но и врезать кому-нибудь, и даже не знал, как поступить, если кто-то врежет мне.