Положа руку на сердце, ей не в чем себя упрекнуть. Мура выдохнула и снова взялась за щетку. Кажется, въедливая типографская краска уже отошла, а она все терла и терла ладони. Сколько ни уговаривай себя, но была секунда, когда она больше всего на свете хотела целоваться с доктором, которого она знала только по фамилии. Будто ее к нему магнитом притянуло. Всего секунда, но она была. И Гуревич прекрасно это почувствовал.

* * *

Катя храбрилась перед Таточкой, а сама все-таки боялась первого трудового дня. Два года санитаркой не в счет, это слишком низкая должность, с тобой медсестры-то еле-еле разговаривают, а доктора вообще не замечают. Ты пустое место со шваброй и ведром, и, в общем, стеснительную Катю такое положение устраивало. Теперь так больше не получится, операционная сестра – это серьезная фигура, от которой многое зависит. Придется общаться с докторами и с другими сестрами, перенимать у них опыт и вообще заводить отношения. Этого последнего Катя и хотела, и боялась. Так получилось, что в двадцать два года она осталась совсем одинокой, без подруг и даже приятельниц. Школьная подружка, почти сестра, в прошлом году умерла от туберкулеза, а в институте Катя ни с кем особенно не сблизилась. Не из каких-то веских причин, просто так вышло. Бывает так, что мило общаешься со всеми, а душу не открываешь никому. Пока училась, Катя немножко грустила из-за этого, но после исключения поняла, что это к лучшему. Ее предал возлюбленный, а если бы еще и лучшая подруга промолчала, то было бы совсем тяжело. Так что, наверное, лучше, когда ты одинока и ни к кому не привязана. Никто не ударит в спину.

Владик нравился ей с первого курса. Все девочки были немножко влюблены в этого парня с плакатной внешностью, рядом с ним смущались, хихикали, а Катя думала, как это глупо и по-сельски, и сама не заметила, как начала смущаться вместе с ними.

Теперь, когда она пыталась сквозь боль предательства понять, как все началось, ясно было только одно – всему виной ее непроходимая глупость.

Разве думала она, какой Владик человек, когда у него были глаза как небо, а челка как пшеничное поле? Когда под белым халатом дышала широкая грудь и круглился бицепс? А рот был такой красивый, такой решительный, что не имели никакого значения слова, выходившие из этого рта.

И все же только черт разберет, что именно заставило ее вздрагивать и краснеть, как только Владик к ней приближался. Катя старалась лишний раз не попадаться Владику на глаза и изо всех сил надеялась, что наваждение пройдет и вскоре она полюбит кого-нибудь другого. Увы, ничего не получалось. Иногда за ней начинали ухаживать однокурсники, неплохие ребята, но Катю тошнило от одной мысли о том, что придется с ними целоваться, и она сразу отказывала. Тата говорила, что со времен ее юности нравы сильно изменились, и девушка теперь вполне может сходить с, как она выражалась, кавалером на свидание, не покрыв себя несмываемым позором, но Катя не хотела никому давать ложных надежд.

Тата произносила пламенные речи насчет освобождения женщины, что ура, больше не надо делать выбор, а можно гармонично сочетать работу и семью, счастье, коего во времена проклятого царизма была лишена она сама и которое теперь полностью доступно внучке. При советской власти хорошо выбранный и грамотно воспитанный муж из домашнего тирана и угнетателя превращается в верного товарища, так что Кате нечего смотреть на бабку, а надо становиться женой и матерью. В теории Катя была согласна, а на практике мечтала о Владике.

В этом году Катя решила, что уже взрослая для первой любви, и дала себе зарок, что когда вернется с каникул в институт, то Владик не заставит ее сердце биться ни на один удар быстрее. Начнется настоящая серьезная жизнь, что бы это ни значило.

И ведь почти получилось, Катя почти дошла до состояния «о боже, как я могла любить этого слащавого красавчика», почти достигла душевного покоя, но Владик вдруг сел рядом с ней на лекции. С тех пор началось странное время, как будто чудесное, сказочное, но в то же время много яснее и реальнее того, как она жила прежде.

Катя изо всех сил сохраняла здравый смысл и присутствие духа, убеждая себя, что это ничего не значит. Что Владик садится с нею рядом просто так, и, когда они случайно соприкасаются плечами, только ей одной кажется, будто она обожглась. Что когда Владик провожает ее домой, он действительно хочет обсудить последнюю лекцию или комсомольские дела. Он ведь был групоргом и пытался добиться «стопроцентного охвата», а Катя и Миша Тимченко снижали ему показатели. Почему не вступал Тимченко, неизвестно, он вообще был очень скрытный парень, а Катя боялась, что при вступлении придется говорить о своем происхождении. В анкетах она писала, что мать домохозяйка, а отец погиб в Первую мировую, и сведениями о нем она не располагает. Это было унизительно, но Тата сказала, что если напишет правду, то ни в какой институт ее не примут. Катя послушалась, слукавила, но больше ей не хотелось повторять ложь, предавая при этом и отца, и самое себя, и товарищей. Да если честно, то не очень ей нравилось мыслить по указке, принимать идеи, которых она не разделяла и не понимала, в качестве главных жизненных принципов. Ее увлекала общественная работа как таковая, нравились субботники, нравился ликбез и другие хорошие вещи, которые можно было делать вместе, в едином, как писали газеты, порыве, радуясь, что ты трудишься на пользу людям бок о бок с товарищами. Все это было прекрасно, но только голосовать на собраниях тоже надо было в едином порыве.

Владику она говорила, что учеба отнимает слишком много времени, и тут в принципе не врала, но и всей правды не открывала. Катя хотела стать хирургом, как Таточка, поэтому кроме занятий по расписанию ходила в анатомичку, на дежурства, где ей иногда давали подержать крючки, на заседания хирургического общества, и даже дома у нее на столе все время был наготове иглодержатель и пинцет. Сначала она просто отрабатывала технику хирургического шва, а потом, когда набила руку, стала вышивать гладью. С помощью инструментов это оказалось даже удобнее, чем классическим способом. В общем, времени на подготовку уходила уйма, но можно было бы выкроить часок для комсомольской работы.

В первых числах октября Владик пригласил ее поехать в Петергоф. Катя прибыла на вокзал в полной уверенности, что идет на культмассовое мероприятие, но Владик был один.

Они сели в вагон, оба смущаясь, отводя взгляд, неуклюже заводя разговор о всякой ерунде и тут же его бросая. Владик смотрел в окно, хмурился, а когда в Сосновой поляне вошла девочка с корзинкой, сразу вскочил, уступил ей место. В корзинке сидел кот. Видимо, он не хотел никуда ехать, мяукал сурово и негодующе. Девочка приоткрыла крышку, кот высунул толстую полосатую морду, воинственно сверкнул янтарными глазами, подобрался, приготовился к атаке, но тут девочка стала чесать его за ушком, кот прищурился, расслабился и через секунду уже оглушительно урчал, перекрывая стук колес. Катя с Владиком переглянулись, засмеялись, и неловкость между ними исчезла, как туго накрахмаленный халат после стирки превращается в обычную мягкую тряпочку.

По каменистому берегу залива они отошли подальше от фонтанов, от суеты. Надвигалась непогода, очертания ленинградского берега и Кронштадта скрывались в тяжелых тучах, только купол Исаакия иногда проблескивал золотой искоркой. Ветер шел на них, серая вода залива волновалась, вскипала пеной, но здесь, на берегу, еще светило солнце.

Порыв ветра что-то швырнул Кате в лицо, то ли морские брызги, то ли будущий дождь, и она сказала, что пора возвращаться. Владик поднял воротник куртки, кивнул, мол, да, пора, привлек к себе и осторожно поцеловал в губы. От неожиданности Катя растерялась, ведь и самой надо было что-то делать, как-то отвечать, а она не знала как. В общем, первый поцелуй в жизни она не прочувствовала и не поняла.

Владик отстранился, взглянул на нее как-то странно. Катя смогла только улыбнуться, мол, все нормально, и он снова потянулся к ее губам, но тут ветер едва не сбил их с ног, а волна подкатила так близко, что попала в Катины ботиночки.

Деревья пригнулись, и Катя с Владиком побежали на вокзал. Осенний дождь, холодный и безжалостный, все-таки настиг их. Поезд подошел сразу, и в вагоне оказалось на удивление мало народу, видно, из-за непогоды люди уехали раньше. Катя с Владиком сели в уголке, сняли промокшие куртки и набросили их сверху на манер одеял, а сами крепко прижались друг к другу, дрожа и стуча зубами. Немножко сильнее дрожа и стуча, чем того требовали их молодые организмы. Просто, наверное, было страшновато признаться, что им нравится чувствовать друг друга так близко и что редкие пассажиры, глядя на них, думают, что они муж и жена.

Странно, что проницательная Таточка, обычно улавливающая малейшие настроения внучки, не заметила, что та влюблена и счастлива.

Наверное, потому, что Катя старалась держать себя в ежовых рукавицах здравого смысла, ибо всем известно, как ненадежны молодые люди, особенно такие красивые. Она запрещала себе мечтать, но Владик сам заводил разговоры о будущем, как они поженятся, кончат институт и уедут осваивать новые земли, ибо врачи везде нужны. Но хоть Владик и говорил о свадьбе как о деле решенном, само собой разумеющемся, он берег Катю. Они гуляли по городу, находили укромные уголки, где можно было целоваться непослушными от холода губами, грели руки друг у друга под одеждой, ноги подгибались, а глаза искрили в темноте, но настоящего грехопадения не случилось. И не только потому, что было негде.

Если бы дело было только в страсти, только в физическом влечении двух молодых животных, то все давно бы совершилось. Но нет, оба чувствовали, что между ними происходит что-то еще, может быть, не такое яркое и волшебное, как счастливая влюбленность, но тоже очень важное.

Они начинали доверять друг другу, потихоньку открывать свои настоящие лица…

Однажды Владик признался, что не понимает многих происходящих вокруг вещей. Они тогда забрели в самый глухой угол Ботанического сада, стоял пасмурный вечер, вокруг не было ни души, и можно было позволить себе говорить откровенно.

– Мне иногда кажется, что или я сошел с ума, или вокруг люди строят жизнь, не учитывая простых и естественных вещей, как если бы архитекторы делали расчеты, пренебрегая аксиомой, что через две различные точки проходит единственная прямая, – сказал он задумчиво, – как-то я всегда считал, что человека нельзя преследовать за убеждения, а теперь это стало в порядке вещей.

– А при царе? – зачем-то спросила Катя.

– Так мы вроде и делали революцию, чтобы не было как при царе. Потом, при царе высылали за борьбу с режимом, а не за особое мнение.

– Ну да, – сказала Катя, – у человека должно быть право на ошибку.

– Тем более сейчас, когда мы строим совершенно новое общество, просто нет опыта, чтобы сказать сразу, кто прав. В медицине вон сколько спорят, сколько проверяют любую новую таблетку, а здесь для целой страны сразу гениальная панацея, а кто сомневается, тот враг.

– Надо сплотиться, – вздохнула Катя.

– Вот именно, – мрачно поддакнул Владик, – и получается горький выбор: или я должен предать Родину, или самого себя. Одно из двух.

– А я просто учусь по специальности, – Катя сжала его руку, – спасаясь тем, что врач может не иметь политических убеждений, ведь кишки у всех одинаковые, и у троцкистов, и у сталинистов, и даже у монархистов. То есть абсолютно никакой разницы, а значит, будущему доктору нечего об этом думать.

Владик засмеялся и притянул ее к себе.

– Видно, время такое настало, – пробормотала Катя, уткнувшись носом в теплый уголок между шеей и ключицей, где пахло юностью и кипяченым молоком, – неевклидовой геометрии, когда и прямая не прямая, и точка не точка.

Тут они стали целоваться и забыли обо всем, но этот короткий разговор показался Кате очень важным, и она думала о нем, наверное, больше, чем о предстоящей брачной ночи.

О таких вещах можно говорить только с самыми близкими людьми, с теми, кому безусловно доверяешь. Владик не просто открыл ей душу, он предстал перед нею уязвимым и полностью безоружным. Значит, ближе и дороже ее у Владика никого нет…

Следующую неделю Катя набиралась храбрости, чтобы признаться Таточке, что у нее есть жених. Пока неофициальный, но в таком статусе, что его можно пригласить в дом, показать семейные фотографии и признаться, что ее отец – белый офицер.

Пока Катя планировала, как все это лучше сделать, чтобы и Таточку не взволновать, и Владика не обескуражить, он пришел к ней в дом сам, без приглашения, и такой хмурый, что трудно было его узнать.

Войдя в комнату, он остался стоять, и, пряча глаза, сухо сообщил, что завтра состоится общее собрание, на котором будут разбирать Катю и Тамару Петровну. Кончится как минимум исключением и увольнением, но может быть и хуже, поэтому следует подготовиться к обыску, а на собрании вести себя тихо, потому что решение уже принято, и от любых слов, которые они скажут, будет только вред.

Катя слушала его как пьяная, будто и вправду перенеслась в какую-то другую реальность, потому что в мире, где она жила до сих пор, такого просто не могло произойти. Не мог в ее мире любимый, почти родной человек спокойно сообщить, что завтра он ее казнит, и запретить сопротивляться. Катя потянулась к нему, вдруг наваждение исчезнет, но Владик отшатнулся, холодно отчеканил: «Простите, больше я ничего не могу для вас сделать», и ушел. Не задержался в дверях, быстро сбежал по лестнице, даже не обернувшись. Гулко хлопнула дверь парадной, а Катя все не просыпалась…

Вернувшись в комнату, Катя села на стул, уставилась в стену и смотрела, как исчезает будущее. На линялых обоях в полосочку проносились кадры того, что никогда не случится. Катя в докторском халате и шапочке делает обход, а вот Катя на пороге роддома с драгоценным свертком, и счастливый Владик протягивает к ней руки… Вот она в тулупе и валенках где-то среди снегов бредет на вызов… Вот они с Владиком склонились над колыбелькой, а за окном их избушки завывает вьюга, но горит, потрескивает огонь в печке, и им не страшно. Такое будущее они представляли себе с Владиком, и оно казалось Кате почти осуществившимся, почти реальным, а теперь сгорало без следа, как газета для растопки.

Таточка же не унывала. Быстро собрала семейные альбомы и письма в чемодан, и отправила Катю на вокзал в камеру хранения. Оставлять архив у друзей им обеим казалось непорядочным. Скудный запас драгоценностей она отвезла доктору Воинову, чтобы спрятал у себя в рабочем кабинете.

Вечером они тщательно убрали в комнате, чтобы «не краснеть перед посторонними мужчинами», которые придут обыскивать их жилище.

Эти простые действия немного отвлекли Катю от отчаяния, она даже понадеялась, что все обойдется, Владик одумается, не решится все-таки предать самого себя, и на собрании произнесет речь в их с Таточкой защиту, такую убедительную, что коллектив поймет – они ни в чем не виноваты. Так еще никогда раньше не случалось, но все-таки чистили комсомольских и партийных активистов, а они с Таточкой никто. Ничего не делали в политическом смысле, значит, ничем себя не запятнали.

Только она ошиблась. Владик, старательно отводя от нее взгляд, выступил со стандартной филиппикой про гадину, которая затаилась, про пережитки, которые надо искоренять, про суровый отпор кумовству и прочее. Слушать его было противно, а когда Катя вспоминала тот разговор в Ботаническом саду, то приходилось изо всех сил стискивать зубы и сжимать кулаки, чтобы не закричать. То, что она приняла за полное доверие, за что-то даже большее, чем признание в любви, оказалось обычной провокацией.

Предательство Владика отобрало у Кати не только настоящее и будущее, но и прошлое. Если бы он любил ее, как говорил, то ни за что не выступил бы на собрании. Поручил бы кому-то другому. А раз выступил, изобличил, значит, не любил никогда. Действительно, два года ходил как мимо пустого места, а на третий вдруг влюбился, это какой же дурой надо было быть, чтоб поверить в такие сказки? Наверное, специально сблизился с нею по заданию властей, чтобы найти материал против них с Татой. И не тащил ее в постель не потому, что уважал и берег, а потому что не хотел. Искреннее спасибо ему за это, потому что иначе она бы точно не выдержала и повесилась. А так есть шанс выжить.

Мечта на секунду воплотилась в жизнь, чтобы тут же обернуться глупой иллюзией, обманом. Больше всего на свете хотелось лечь лицом к стене, поджать ноги и ждать смерти. В то, что боль отпустит, Катя не верила. Одна она так бы и сделала, но рядом была Тата, которой пришлось еще хуже, и ради нее приходилось делать вид, что мир не рухнул.

Поэтому в назначенный день Катя встала, умылась, туго заплела косу, стараясь максимально убрать непослушные колечки со лба, надела свое единственное приличное платье и отправилась на службу.

Константин Георгиевич привел ее в сестринскую за ручку, как ребенка, вот, мол, товарищи, смотрите, Катенька, прошу любить и жаловать, но будущие коллеги не спешили ни с тем, ни с другим. Катя стояла в дверях, ожидая дальнейших указаний от Татьяны Павловны, старшей сестры, но та разглядывала ее молча и с любопытством, как диковинное насекомое. Сидевшие тут же Надежда Трофимовна и еще одна девушка, которой Катя не знала, коротко взглянули и продолжили катать шарики из марли.

– Вы уж позаботьтесь, дорогая Татьяна Павловна, о новой коллеге, – увещевал Константин Георгиевич совершенно елейным тоном, – введите, так сказать, в курс дела… Пока ставьте, пожалуйста, ее вместе с Надеждой Трофимовной на мои операции, пусть перенимает опыт.

Татьяна Павловна, сдобная дама средних лет, фыркнула:

– Второй сестрой? С чего бы?

– Пусть освоится, научится…

– Надо учиться, пусть идет в училище, а коли пришла на работу, так надо работать! – отрезала Татьяна Павловна и сложила бантиком пухлые розовые губки.

Катя переступила с ноги на ногу и ссутулилась. Оттого, что о ней говорили так, будто ее тут нет, ей захотелось вообще исчезнуть.

Воинов улыбнулся:

– Татьяна Павловна, дорогая моя, ну что за предрассудки! Вы не хуже моего знаете, что готовые специалисты с неба не падают и в капусте их не находят. Всегда надо на первых порах помочь.

Прищурившись и поджав губы, Татьяна Павловна окатила Катю взглядом, от которого та отступила еще на шаг.

– Гм, – громко и решительно произнесла Надежда Трофимовна.

– Дамы, я в вас не сомневаюсь, – Константин Георгиевич подошел к Татьяне Павловне вплотную, будто хотел ее обнять.

– Выдумали еще, второй сестре мыться, – хмыкнула Татьяна Павловна, – нет уж, простите, не дам я стерильный халат зря на нее тратить.

– Даже по моей просьбе?

– Особенно по вашей просьбе, Константин Георгиевич! Пришла на работу, пусть сразу работает как все, барынек у меня тут не было, нет и не будет!

Воинов совсем прижался к сдобному боку Татьяны Павловны.

– Ну ладно, Тань, ну чего ты… – пробормотал он, улыбаясь, – ну как бы я из вас выбрал, когда вы все одна лучше другой? Вот пришлось взять со стороны, чтобы никто не обижался.

– Ладно, ладно, – суровая Татьяна Павловна неожиданно хихикнула, – врете вы, Константин Георгиевич, а все равно приятно.

– Никогда не лгу. – Воинов отступил, а старшая сестра с трудом подняла свое полное тело из-за стола:

– Как тебя, Катя?

Катя кивнула.

– Иди, Катя, к сестре-хозяйке, получи у нее рабочую одежду и переоденься. Покажу тебе, как тут у нас все устроено.

Переодеваясь в маленькой холодной комнатке с деревянными лавками вдоль стен, Катя пыталась понять, что это теперь ее жизнь. Этот операционный блок с сегодняшнего дня ее второй дом, в котором ей предстоит проводить больше времени, чем в первом, а эти женщины, такие разные и по возрасту, и по характеру, и по воспитанию – теперь ее новый круг общения. Среди них придется выбирать подруг, вместе с ними переживать все важные события…

Когда она поступала в школу, потом в институт, это тоже было интересно и страшновато, но там спасало сознание, что как бы ни было плохо или хорошо, это ненадолго. Учеба подойдет к концу, и наступит что-то новое. Теперь же, в этой каморке с потолком в паутине трещин, надо понять и принять, что новое, возможно, не наступит. Очень даже не исключено, что в жизни начался этап, который продлится до самой смерти.

Катя резко выдохнула и потуже затянула поясок халата.

* * *

Мура лежала и ждала, когда все закончится. От грубых движений мужа было не больно, но противно и тоскливо. Нудная повинность, называемая прежде супружеским долгом, вроде бы не наносила вреда ни душе, ни телу, вполне можно было это терпеть, благо занимает от силы минут пять. Резкие толчки и тяжелое дыхание мужа не имели ничего общего с мечтами юности, зато это жизнь, как она есть, и благодаря этому у них появилась Нина.

Получив свое, муж откинулся на подушки, отдышался, и снова стал самим собой, добрым и ласковым.

– Как хорошо, Мурочка, – протянул он.

– Да, хорошо, – согласилась она и прильнула к родному теплому боку, который больше был неопасен.

Через минуту Виктор уже дышал ровно, с посвистыванием, лицо расслабилось и подобрело, как всегда делается у людей во сне.

К ней же сон не шел. На завтра запланирована встреча с начальником академии и много других важных дел, для которых нужно быть сосредоточенной и свежей, а Мура лежала, скрестив руки на груди, как труп, и смотрела в потолок, на котором все трещинки были давно изучены. Попробовала дышать в такт со спящим мужем, проверенное средство, если хочешь уснуть, но в этот раз не сработало.

Чертыхнувшись про себя, Мура надела халатик, сверху накинула пуховый платок, в который укутывала картошку, чтобы не остыла, тихонько взяла с полки журнал и отправилась в кухню.

Свет решила не включать. Соседи все люди достойные, не мелочные, но все-таки лучше изо всех сил избегать упреков в том, что она слишком много жжет общего электричества. Благо в окно светил уличный фонарь, а в ящике кухонного стола лежал маленький фонарик-динамо, для чтения вполне достаточно. Хотелось выпить чаю, но лень было возиться с примусом, так что Мура просто налила себе воды, уселась на широком подоконнике и раскрыла журнал. Он сам распахнулся на нужной странице, так часто она перечитывала эту повесть. Муре было немножко стыдно, будто она делает что-то плохое и не совсем пристойное, и вообще глупо читать одно и то же сто раз, но она ничего не могла с собой поделать. В минуты, когда было плохо, она обращалась к повести Алексея Толстого «Гадюка». Она чувствовала странную связь с героиней рассказа, хотя биографии у них были совсем разные, кроме участия в Гражданской войне. Ольга Зотова не справилась, не сумела приспособиться к мирной жизни, вернуться к тому счастью с мужем, розовым пеньюаром и никелированным кофейником, а она, Мура, сумела. Пусть без пеньюара и кофейника, но вполне себе мещанское счастье. Ольга была другая, и в то же время такая же, как она. Толстой будто подал ей зеркало, в котором она увидела себя настоящую, осознала наконец, что за смутное беспокойство ее томит.

Мура отпила водички, отложила повесть, текст которой знала почти наизусть, и уставилась в окно. Нет, конечно, она не такая. Ни за что не станет сходить с ума от ненависти и стрелять в людей, но ведь не покидает чувство, что настоящая жизнь была тогда, в борьбе за жизнь. Когда было каждую секунду ясно, что живешь не зря, и если сейчас умрешь, то тоже не зря.

А теперь что? Муж, не кофейник, но джезва, бумажки из стопочки в стопочку, собрания, на которых с фальшивым воодушевлением пересказывают содержание газетных передовиц… Одна радость – Нина. Настоящая коммунистка растет, и верит свято, со всей незамутненной чистотой юности.

Мура улыбнулась. Может быть, в этом как раз и дело? Тогда она была молода, немногим старше дочки, вот мир и казался прекрасным, а теперь пришла зрелость с ее холодной мудростью. Потрясения и борьба – дело юных, а для нее настало время размеренной жизни, вот и все. При любом строе так бы было, так же она сидела бы на подоконнике и скучала, и грустила по молодости.

Пора, пора на печку, засмеялась она, и вдруг подумала, что Толстой, возможно, писал вовсе не о женщине. Вдруг это была аллегория на саму революцию, как она вырывается из оков упорядоченной жизни, борется, побеждает, а потом увязает в болоте мещанства, и, чтобы не утонуть в нем окончательно, начинает убивать простых граждан?

«Да нет, глупость какая, – Мура тряхнула головой, – ночью просто лезет в голову всякое. Ничего такого Толстой не думал, даром что граф. Наш человек, нечего на него наводить напраслину».

Фонарь за окном покачивался в густой темноте, вызывал к жизни воспоминания, короткие и обрывочные, будто она очень быстро листала альбом с фотографиями. Вот улыбка человека, который через час будет убит, вот костер, к которому со всех сторон протягиваются красные от мороза узловатые руки, вот непривычная после полевой жизни чистая наволочка на госпитальной койке, вот мел глухо стучит по грифельной доске, когда Мура-рабфаковка решает уравнение… Все было и все миновало.

Тут в коридоре раздались шаги, и на пороге кухни появилась Пелагея Никодимовна, в белой ночной рубашке до пят и черной шали пугающе похожая на привидение.

– Ой, – зачем-то сказала Мура.

– Не спите, Марь Степанна? – Соседка направилась к своему шкафчику. – Зря вы так, бессонница дело стариковское.

– Так я уже почти…

Пелагея Никодимовна энергично махнула на нее рукой, из-за шали напомнившей крыло летучей мыши:

– Да перестаньте вы, в самом деле! Девочка совсем, а туда же, примазываетесь!

Дверь шкафчика скрипнула, и на свет появился маленький графинчик:

– Что-что, а старость от вас никуда не убежит… Будете?

Мура пожала плечами.

– Пять капель для сна, – соседка достала две крохотные рюмки, – помогает.

Мура кивнула и взяла рюмку, в которую соседка действительно плеснула совсем чуть-чуть.

– Ну, как говорится, не прими за грех, прими за лекарство.

Чокнулись, отчего стекло неожиданно громко зазвенело в спящей квартире. На вкус оказалось что-то крепкое с травками. «Вдруг и правда засну?» – подумала Мура.

Соседка поплотнее закуталась в шаль и многозначительно скосила глаза на графин.

– Нет, нет, спасибо, у меня завтра важная встреча, боюсь, будет пахнуть.

– Не будет, ну да ладно. Вот хлебушком закусите.

– Спасибо, спасибо, – немного конфузясь, что объедает старушку, Мура отломила корочку, – кстати, я завтра с начальником академии встречаюсь, заодно насчет ваших несунов напомню.

– Поговорите, Марь Степанна, сделайте милость, – воскликнула соседка, – а то совсем уже стыд потеряли. Я говорю: девки, вам тут не столовка, а лечебное питание, доктор специально рассчитывает, сколько чего нужно больному человеку, чтобы поправляться, а из-за вас вся его работа насмарку идет. Человек должен десять граммов масла получать, а получает пять, яйцо одно в день, так он его вообще не видит, мясо в теории сто граммов, а на практике дай бог половина. Стол ноль, так простите, ноль это не в том смысле, что ничего. Не арифметика тут все-таки у нас, а медицина. Да, щадящая диета, но питательные вещества надо получать, а они все идут не в желудок пациента, а в сумку поварихи. Самое плохое знаете что? Что все тянут. Если бы одна какая, так мы бы ее быстро приструнили, а против всех что я могу?

Мура покачала головой:

– Вот именно, Пелагея Никодимовна. Коллектив – великая сила.

– Ну. Покрывают друг друга, не докажешь, не подступишься. – Соседка вдруг засмеялась: – Тут забавный случай вышел. У приятельницы моей дочка ваша ровесница. Ну, про жизнь ее вам неинтересно слушать, но занесла судьба в село в Псковской области. – Пелагея Никодимовна потупилась и покачала головой, из чего Мура поняла, что девушка оказалась там не по своей воле. – Делать нечего, устроилась музыкальным работником в детский садик, благо приятельница моя сама кухарка, а дочку как барышню воспитывала. В общем, работает она, работает, все хорошо, но тут повариха с заведующей поехали в райцентр новый инвентарь получать. Больше в штате никого нет, осталась моя крестница за главную. Кроме всего прочего поручили ей завтрак детям приготовить, там группа небольшая, человек десять. Повариха говорит, вот ларь с продуктами, вот раскладка, вот плита, вот все, действуй. В меню по расписанию был омлет, девочка моя отмерила яичного порошка, молока ровно столько, сколько положено в раскладке, приготовила омлет и подала детям. – Тут Пелагея Никодимовна выдержала мхатовскую паузу и воскликнула: – Говорит, шок детей – это надо было видеть! Бедные малыши смотрели в свои тарелки и не понимали, что им дают, почему такие огромные куски!

Мура засмеялась.

– Да уж.

– И ведь наверняка хорошие женщины, любят детишек, и в лоб им не влетит, что они у малышей воруют. Просто пользуются, а кто бы не стал.

– Увы. Много еще несознательного элемента, – сказала Мура.

– В наше время этот несознательный элемент быстро вылетел бы за ворота, пикнуть не успел, а теперь раздолье.

– Работаем над этим, Пелагея Никодимовна, работаем.

– Бога нет, бояться некого, вот и обнаглели.

Не зная точно, что на это возразить, Мура только руками развела. Не станешь же среди ночи читать антирелигиозную лекцию. Кроме того, ей самой идея воинствующего атеизма казалась ложной, как минимум преждевременной. Люди борются за счастье на земле, зачем трогать небо? Сколько верующих могло бы встать под знамена большевиков, если бы не антирелигиозная пропаганда, знает один только бог, которого нет. Нет-то нет, но тяжело идти воевать за правое дело, когда ты при этом должен отказаться от всего самого высокого, что есть в твоей душе. Зачем было взрывать церкви, так и осталось для Муры загадкой. Да, изъятие церковных ценностей было необходимо из-за голода, когда выбор стоит между человеческой жизнью и предметом культа, тут нечего даже думать, но бессмысленное уничтожение здания никого никогда ни от чего не спасало. Однажды, когда времена были посвободнее, она сказала одному старому доктору-атеисту, ратующему, впрочем, за идею батюшки как эффекта плацебо, что не очень хорошо понимает, зачем нужна такая яростная борьба с религией, ведь моральные принципы христиан и коммунистов не так уж различаются, на что доктор саркастически рассмеялся и ответил: «Зачем? Затем, что два бреда в одной голове не помещаются, хоть ты тресни!»

В нынешнее время она не решилась бы на такую откровенность, да и доктор поостерегся бы называть коммунистическую идеологию бредом, даром что старый. Много чего стало такого, о чем нельзя свободно высказаться. Слишком много, пожалуй.

– Не грустите, Марь Степанна, – подмигнула Пелагея Никодимовна, – все будет хорошо.

Мура взглянула на соседку с недоумением. Она бы, пожалуй, воздержалась от столь смелых прогнозов.

– Все будет хорошо, – повторила Пелагея Никодимовна, – построится ваш коммунизм. Не вы при нем поживете, так детки ваши. Вы, уж позвольте сказать, молодая-молодая, а со вторым не тяните.

От неожиданности Мура захихикала.

– Я на своем веку всякое повидала, а об одном только жалею, что детишек бог не дал, – вздохнула Пелагея Никодимовна, – так что пользуйтесь моментом, вон у вас Ниночка какая ладненькая.

Мура вдруг, неожиданно для себя самой, погладила соседку по плечу.

– Жених в Русско-японскую погиб, на том все для меня и кончилось. – Старушка улыбнулась рассеянно, будто увидела в сумраке кухни кроме Муры кого-то еще. – Больно уж хороший парень был, добрый, ласковый, после него никого другого не хотела. Ну да ничего, на том свете, даст бог, свидимся.

«Вот как такое человеку запрещать!» – подумала Мура горько.

– Ладно, не жалейте, не одна я такая, – Пелагея Никодимовна легонько ткнула ее в бок, – уж если на что щедра наша власть во все времена, так это на женское одиночество. А вы, Марь Степанна, при муже, так рожайте. Потом спасибо скажете за добрый совет.

– И сейчас скажу, – улыбнулась Мура.

– Ну идите спать, а то носом клюете.

Мура вдруг поняла, что тоска испарилась без следа, а с ней и бессонница.

«И рожу, – подумала она, вытягиваясь в постели, неприятно нагретой спящим мужем, – вдруг я забеременела как раз. Пойду в отпуск по родам, а потом уволюсь, чтобы не слышать вообще никогда про это чертово кухонное воровство и про все остальное. Пусть лучше щечки, перетяжечки, пеленки… Виктор будет с колясочкой гулять, он детей любит. Материально, конечно, тяжело станет без моей зарплаты и талонов в спецбуфете. Ничего, прорвемся, не привыкать. Действительно, со всеми этими хлопотами подзабыла я, что такое для женщины настоящее счастье».

* * *

Отстояв на первой в жизни аппендэктомии, Катя удостоилась благосклонного кивка хирурга. «Слава богу, справилась», – подумала она, но, когда сняла стерильный халат, пришлось сесть на табуретку, так затряслись ноги. Оказывается, она всю операцию простояла, как натянутая струна, и мышцы не выдержали напряжения. «Ничего, ничего, – вспомнила Катя слова Таточки, – сначала тебе резинка от собственных панталон мешать будет, а потом освоишься. Мастерство дается опытом, а не с неба валится». Что ж, сегодня она во всяком случае не опозорилась. Правильно собрала стол, грамотно подавала инструменты, крепко заряжала иглодержатели, не забыла посчитать тампоны и инструменты… Кажется, ни одно ее действие не стало ошибкой, не нарушило ход операции, хотя окончательно расслабиться можно будет, только когда пациент поправится.

Загрузка...