Франс Анатоль Новеллы

Дочь Лилит


Посвящается Жану Псикари


Я выехал из Парижа вечером и провел в вагоне долгую и безмолвную снежную ночь. Прождав шесть томительно скучных часов на станции ***, я только после полудня нашел крестьянскую одноколку, чтоб добраться до Артига. По обеим сторонам дороги, то опускаясь, то поднимаясь, тянулась холмистая равнина; я видел ее прежде при ярком солнце цветущей и радостной, теперь же ее покрывал плотной пеленой снег, а на нем чернели скрюченные виноградные лозы. Мой возница лениво понукал свою старую лошаденку, и мы ехали погруженные в бесконечную тишину, прерываемую время от времени жалобным криком птицы. В смертельной тоске я шептал про себя молитву: "Господи, господи милосердный, помилуй и сохрани меня от отчаяния и не дай мне, после стольких прегрешений, впасть в тот единственный грех, который ты не прощаешь". И вот я увидел на горизонте заходящее солнце, красный дрек без лучей, словно окровавленная гостия, и, вспомнив об искупительной жертве Голгофы, я почувствовал, что надежда проникла мне в душу. Одноколка продолжала еще некоторое время катиться по хрустящему снегу. Наконец возница указал мне кнутовищем на артигскую колокольню, которая словно тень вставала в красноватом тумане.

— Вам к церковному дому, что ли? — сказал он. — Вы, стало быть, знаете господина кюре?

— Он знал меня мальчиком. Я учился у него, когда был школьником.

— Он, видать, человек ученый.

— Кюре Сафрак, любезнейший, — и ученый и добродетельный человек.

— Говорят так. Говорят и этак.

— А что же говорят?

— Говорят что угодно, по мне пусть болтают.

— Но все-таки что же?

— Есть такие, что верят, будто господин кюре колдун и может напустить всякую порчу.

— Что за вздор!

— Мое дело сторона, сударь. Но если господин Сафрак не колдун и не напускает порчу, так зачем бы ему книжки читать.

Повозка остановилась у дома кюре. Я расстался с дурнем-возницей и пошел вслед за служанкой, которая проводила меня в столовую, где уже был накрыт стол. Я нашел, что кюре Сафрак сильно изменился за те три года, что я его не видел. Его высокий стан сгорбился. Он поражал своей худобой. На изнуренном лице блестели проницательные глаза. Нос точно вырос и навис над сузившимся ртом.

Я бросился ему на шею и, рыдая, воскликнул:

— Отец мой, отец мой, я пришел к вам, ибо я согрешил! Отец мой, старый мой учитель, ваша глубокая и таинственная мудрость ужасала меня, но вы успокаивали мою душу, ибо открывали передо мной свое любящее сердце, спасите же вашего сына, стоящего на краю бездны. О мой единственный друг, вы один мой наставник, спасите, просветите меня.

Он обнял меня, улыбнулся с бесконечной добротой, в которой я не раз убеждался в моей ранней молодости, и, отступя на шаг, как бы для того, чтоб лучше разглядеть меня, сказал: "Да хранит вас бог!" — приветствуя меня по обычаю своего края, ибо господин Сафрак родился на берегу Гаронны среди тех знаменитых виноградников, которые как бы олицетворяют его душу, щедрую и благоуханную.

После того как он с таким блеском читал философию в Бордо, Пуатье и Париже, он испросил себе одну-единственную награду — бедный приход в том краю, где он родился и хотел умереть. Вот уже шесть лет он священствует в глухой деревне в Артиге, соединяя смиренное благочестие с высокой ученостью.

— Да хранит вас бог, сын мой, — повторил он. — Я получил письмо, где вы сообщаете о своем приезде, оно меня очень тронуло. Значит, вы не забыли вашего старого учителя!

Я хотел броситься к его ногам и снова прошептал: "Спасите меня, спасите!" Но он остановил меня движением руки, властным и в то же время ласковым.

— Ари, — сказал он, — завтра вы расскажете то, что у вас на сердце. А сейчас обогрейтесь, потом мы поужинаем, вы, должно быть, и озябли и проголодались.

Служанка подала на стол миску, откуда поднимался душистый пар. Это была старуха в черной шелковой косынке на голове, в морщинистом лице которой удивительно сочеталась природная красота с безобразием одряхления. Я был в глубоком смятении, однако покой этого мирного жилища, веселое потрескивание сухих веток в камине, уют, создаваемый белой скатертью, налитым в стаканы вином, горячими блюдами, постепенно овладевал моей душой. За едой я почти позабыл, что пришел под этот кров, дабы смягчить жестокие угрызения совести обильной росой покаяния.

Господин Сафрак вспомнил давно минувшие дни, которые мы провели в коллеже, где он преподавал философию.

— Ари, — сказал он, — вы были моим лучшим учеником. Ваш пытливый ум постоянно опережал мысль учителя. Потому-то я сразу привязался к вам. Я люблю смелость в христианине. Нельзя, чтоб вера была робкой, когда безбожие выступает с неукротимой дерзостью. В церкви остались ныне только агнцы, а ей нужны львы. Кто вернет нам отцов и ученых мужей, взгляд которых охватывал все науки? Истина подобна солнцу, — взирать на нее может только орел…

— Ах, господин Сафрак, как раз вы смело смотрели в лицо истине, и ничто не могло вас ослепить. Я помню, что ваши суждения смущали иногда даже тех из ваших собратьев, которые восхищались святостью вашей жизни. Вы не боялись новшеств. Так, например, вы были склонны признать множественность обитаемых миров.

Взор его загорелся.

— Что же скажут робкие духом, когда прочтут мою книгу? Ари, под этим прекрасным небом, в этом краю, созданном господом с особенной любовью, я размышлял и работал. Вам известно, что я довольно хорошо владею языками: еврейским, арабским, персидским и несколькими индийскими наречиями. Вам также известно, что я перевез сюда библиотеку, богатую древними рукописями. Я занялся серьезным изучением языков и преданий древнего Востока. Бог даст, огромный труд не останется втуне. Я только что закончил книгу "О сотворении мира", которая исправляет и утверждает религиозное толкование, коему безбожная наука предвещала неминуемое поражение. Ари, господу по его великому милосердию угодно было, чтоб наука и вера, наконец, примирились. Работая над их сближением, я исходил из следующей мысли: библия, боговдохновенная книга, открывает нам истину, однако она не открывает всей истины. Да и как могла бы она открыть всю истину, раз ее единственная цель — научить нас тому, что необходимо для нашего вечного спасения! Вне сей великой задачи для нее не существует ничего. Ее замысел прост и в то же время огромен. Он охватывает грехопадение и искупление. Это божественная история человека. Она всеобъемлюща и ограниченна. В ней нет ничего, что могло бы удовлетворить мирское любопытство. Однако нельзя, чтоб безбожная наука торжествовала и долее, злоупотребляя молчанием бога. Настало время сказать: "Нет, библия не лжет, ибо она открыла не все". Вот истина, которую я провозглашаю. Опираясь на геологию, доисторическую археологию, восточные космогонии, хетские и шумерские памятники, халдейские и вавилонские предания, древние легенды, сохранившиеся в талмуде, я доказываю существование преадамитов, о которых боговдохновенный автор Книги Бытия не упоминает по той только причине, что существование их не имеет никакого отношения к вечному спасению детей Адама. Мало того, кропотливое исследование первых глав Книги Бытия убедило меня в том, что было два сотворения мира, отделенных одно от другого многими веками, причем второе это, так сказать, просто приспособление одного уголка земли к потребностям Адама и его потомства.

Он на мгновение остановился и продолжал тихим голосом с чисто религиозной торжественностью:

— Я, Марциал Сафрак, недостойный пастырь, доктор теологии, послушный сын нашей святой матери Церкви, утверждаю с полной уверенностью, если будет на то соизволение его святейшества паны и святых соборов, что Адам, созданный по образу божию, имел двух жен, из коих Ева была второй.

Эти странные слова в конце концов отвлекли меня от моих дум, пробудили непонятное любопытство. Я был даже разочарован, когда г-н Сафрак, положив локти на стол, сказал:

— Довольно об этом. Возможно, вы когда-нибудь прочтете мою книгу, которая осветит вам сей вопрос. Я должен был, повинуясь строгому предписанию, представить мой труд на рассмотрение архиепископу и просить его одобрения. Рукопись находится сейчас в епархиальном управлении, и со дня на день я ожидаю ответа, который, по всем вероятиям, должен быть благоприятным… Сын мой, отведайте грибков из наших лесов и вина наших виноградников, а потом скажите, что наш край не вторая обетованная земля, для которой первая являлась как бы прообразом.

С этой минуты наша беседа стала более обычной и перешла на общие воспоминания.

— Да, сын мой, — сказал г-н Сафрак, — вы были моим любимым учеником. Господь дозволяет предпочтение, если оно основывается на справедливом суждении. А я сразу определил в вас задатки настоящего человека и христианина. Это не значит, что у вас не было недостатков. Вы отличались неровным, нерешительным характером, вас было легко смутить. В глубине души у вас назревали горячие желания. Я любил вас за вашу мятежность так же, как другого моего ученика за противоположные качества. Мне был дорог Поль д'Эрви непоколебимой стойкостью ума и постоянством сердца.

Услыхав это имя, я покраснел, побледнел и с трудом удержался, чтоб не вскрикнуть, но, когда я хотел ответить, я не мог говорить. Г-н Сафрак, казалось, не замечал моего волнения.

— Если мне не изменяет память, он был вашим лучшим товарищем, прибавил он. — Вы по-прежнему близки с ним, не правда ли? Я слышал, что он избрал дипломатический путь, что ему предсказывают прекрасное будущее. Я хотел бы, чтоб он был послан в Ватикан, когда наступят лучшие времена. Он ваш верный и преданный друг.

— Отец мой, — произнес я с усилием, — я поговорю с вами завтра о- Поле д'Эрви и еще об одной особе.

Господин Сафрак пожал мне руку. Мы расстались, и я ушел в приготовленную для меня комнату. Я лег в постель, благоухающую лавандой, и мне приснилось, что я еще ребенок, стою на коленях в часовне нашего коллежа и любуюсь женщинами в белых сверкающих одеждах, которые занимают места на хорах, и вдруг из, облака над моей головой раздается голос: "Ари, ты думаешь, что возлюбил их в боге. Но ты возлюбил бога только в них".

Проснувшись утром, я увидел г-на Сафрака, который стоял у моего изголовья.

— Ари, — сказал он, — приходите к обедне, которую я буду служить сегодня для вас. По окончании богослужения я готов выслушать то, что вы собираетесь мне рассказать.

Артигский храм — небольшая церковь в романском стиле, который еще процветал в Аквитании в XII веке. Двадцать лет тому назад ее реставрировали и пристроили колокольню, не предусмотренную первоначальным планом, но, по бедности своей, церковь сохранила в неприкосновенной чистоте свои голые стены. Я присоединился, насколько мне позволяли мои мысли, к молитвам священнослужителя, затем мы вместе вернулись домой. Там мы позавтракали хлебом с молоком, а потом пошли в комнату г-на Сафрака.

Придвинув стул к камину, над которым висело распятие, он предложил мне сесть и, усевшись рядом, приготовился слушать. За окном падал снег. Я начал так:

— Отец мой, вот уже десять лет, как, выйдя из-под вашей опеки, я пустился в свет. Веру свою я сохранил; но, увы, не сохранил чистоты. Впрочем, незачем описывать вам мою жизнь вы и так ее знаете, вы — мой духовный наставник, единственный руководитель моей совести! К тому же я хочу поскорее перейти к событию, перевернувшему всю мою жизнь. В прошлом году родители решили меня женить, и я охотно согласился. Девушка, которую прочили за меня, отвечала всем требованиям, обычно предъявляемым родителями. Кроме того, она была хороша собой, она мне нравилась; таким образом, вместо брака по расчету я собирался вступить в брак по сердечной склонности. Мое предложение было принято. Помолвка состоялась. Казалось, мне были обеспечены счастье и спокойная жизнь, но тут я получил письмо от Поля д'Эрви, который, вернувшись из Константинополя, сообщал о своем приезде в Париж и желании повидаться со мной. Я поспешил к нему и объявил о своем предстоящем браке. Он сердечно меня поздравил.

— Я рад твоему счастью, дорогой!

Я сказал, что рассчитываю на него как на свидетеля, он охотно согласился. Бракосочетание было назначено на пятнадцатое мая, а он возвращался на службу в первых числах июня,

— Вот и хорошо! — сказал я. — А как ты?

— О, я… — ответил он с улыбкой, одновременно и радостной и грустной, — у меня все переменилось… Я схожу с ума… женщина… Ари, я очень счастлив или очень несчастлив; какое может быть счастье, если оно куплено ценою дурного поступка? Я обманул, я довел до отчаяния доброго друга — я отнял там, в Константинополе…

Г-н Сафрак прервал меня:

— Сын мой, не касайтесь чужих проступков и не называйте имен!

Я обещал и продолжил свой рассказ.

— Не успел Поль кончить, как в комнату вошла женщина. По-видимому она. На ней был длинный голубой пеньюар, и держала она себя как дома. Постараюсь одной фразой передать вам то страшное впечатление, которое, она произвела на меня. Мне показалось, что она не нашего естества. Я чувствую, до какой степени это. определение неточно и как плохо передает оно мою мысль, но, может быть, из дальнейшего оно станет более понятным. Действительно, в выражении ее золотистых глаз, неожиданно искрометных, в изгибе ее загадочно улыбающегося рта, в коже одновременно смуглой и светлой, в игре резких, но тем не менее гармоничных линий ее тела, в воздушной легкости походки, в обнаженных руках, за которыми чудились незримые крылья, наконец во всем ее облике, страстном и неуловимом, я ощутил нечто чуждое человеческой природе. Она была и менее и более совершенна, чем обычные женщины, созданные богом в его грозной милости для того, чтоб они были нашими спутницами на этой земле, куда все мы изгнаны. С той минуты, как я увидел ее, мою душу охватило и переполнило одно чувство: мне бесконечно постыло все, что не было этой женщиной.

При ее появлении Поль слегка нахмурил брови, но, спохватившись, тут же попробовал улыбнуться.

— Лейла, представляю вам моего лучшего друга.

Лейла ответила:

— Я знаю господина Ари.

Эти слова должны были бы показаться странными, ибо я мог с уверенностью сказать, что мы никогда не встречались, но выражение, с которым она их произнесла, было еще более странным. Если бы кристалл мыслил, он говорил бы так.

— Мой друг Ари, — прибавил Поль, — женится через полтора месяца.

При этих словах Лейла взглянула на меня, и я ясно прочел в ее золотистых глазах: "Нет".

Я ушел очень смущенный, и мой друг не выразил ни малейшего желания меня удержать. Весь день я бесцельно бродил по улицам с отчаянием в опустошенном сердце; и вот вечером, случайно очутившись на бульваре перед цветочным магазином, я вспомнил о своей невесте и решил купить ей ветку белой сирени.

Не успел я взять сирень, как чья-то ручка вырвала ее у меня, и я увидел Лейлу, которая засмеялась и вышла из магазина. Она была в коротком сером платье, таком же сером жакете и в круглой шляпке. Костюм для улицы, обычный для парижанки, признаться, совсем не шел к сказочной красоте Лейлы и казался маскарадным нарядом. И что же? Увидя ее именно такой, я почувствовал, что люблю ее беззаветной любовью. Я хотел догнать ее, но она исчезла среди прохожих и экипажей.

С этой минуты я больше не жил. Несколько раз я заходил к Полю, но не видел Лейлы. Поль принимал меня радушно, однако не упоминал о ней. Говорить нам было не о чем, и я уходил опечаленный, и вот однажды лакей Поля сказал мне: "Господина д'Эрви нет дома. Может быть, вам угодно видеть госпожу?" Я ответил: "Да". О мой отец! Одно слово, одно короткое слово, и нет таких кровавых слез, которые могли бы его искупить! Я вошел. Я застал ее в гостиной, она полулежала на диване, поджав под себя ноги, в желтом, как золото, платье. Я увидел ее… нет, я ничего не видел. У меня вдруг пересохло в горле, я не мог говорить. Аромат мирры и благовоний опьянил меня негой и желанием, словно моих трепещущих ноздрей коснулись все благоухания таинственного Востока. Нет, воистину она была женщиной не нашего естества; в ней не проявлялось ничего от человеческой природы. Лицо ее не выражало никакого чувства: ни доброго, ни злого, разве только сладострастие, одновременно чувственное и неземное. Она, конечно, заметила мое смущение и спросила голосом более прозрачным и чистым, чем журчание ручейков в лесу:

— Что с вами?

Я бросился к ее ногам и воскликнул, заливаясь слезами:

— Я люблю вас безумно! Тогда она открыла мне объятия и озарила сладострастным и чистым взглядом.

— Почему вы не сказали этого раньше, мой друг! Непередаваемые словами мгновения… Я сжимал Лейлу, лежащую в моих объятиях. И мне казалось, что мы оба уносимся в небо и заполняем его собою. Я чувствовал, что уподобился богу, что в душе у меня вся красота мира, вся гармония природы: звезды, цветы, леса с их песнями, и ручьи, и глубины морские. В свой поцелуй я вложил вечность.

При этих словах г-н Сафрак, слушавший меня уже некоторое время с заметным раздражением, встал, повернулся спиной к камину, приподняв до колен сутану, чтоб погреть ноги, и сказал со строгостью, граничащей с презрением:

— Вы жалкий богохульник! Вместо того чтоб возненавидеть свой грех, вы исповедуетесь в нем только из гордыни и самоуслаждения! Я больше не слушаю вас!

От этих слов у меня на глазах навернулись слезы, и я стал просить у него прощения. Увидя, что раскаяние мое чистосердечно, он разрешил мне продолжать признания, поставив условием относиться без снисхождения к самому себе.

Я продолжал рассказ, как будет видно дальше, решив по возможности сократить его.

— Отец мой, я оставил Лейлу, терзаемый угрызениями совести. Но на следующий же день она пришла ко мне, и тут началась жизнь, исполненная блаженства и непереносимой муки. Я ревновал ее к Полю, которого обманул, и жестоко страдал. Не думаю, что на свете есть страдания унизительнее ревности, наполняющей душу нашу отвратительными картинами. Лейла даже не считала нужным прибегать ко лжи, чтоб облегчить эту пытку. Поведение ее вообще было необъяснимо… Я не забываю, что говорю с вами, и не позволю себе оскорбить слух такого почтенного пастыря. Скажу только, что Лейла казалась безучастной к радостям любви, которые дарила мне. Но она отравила все мое существо ядом сладострастия. Я не мог жить без нее и боялся ее потерять. Лейле было совершенно незнакомо то, что мы называем нравственным чувством. Это не значит, что она была зла или жестока; наоборот, она была нежной, кроткой. Она была умна, но ум ее отличался от нашего. Она была молчалива, отказывалась отвечать на вопросы о своем прошлом. Не знала того, что знаем мы. Зато знала то, что нам неизвестно. Выросши на Востоке, она помнила множество индийских и персидских легенд, которые с бесконечным очарованием передавала своим однозвучным голосом. Слушая ее рассказ о дивном утре вселенной, можно было подумать, что она современница юности мира. Я как-то заметил ей это, она, улыбаясь, ответила:

— Я стара, это правда!

Господин Сафрак, все так же не отходя от камина, с некоторых пор подался вперед, всей своей позой выражая самое живое внимание.

— Продолжайте, — сказал он.

— Несколько раз, отец мой, я спрашивал Лейлу о ее вере. Она отвечала, что религии у нее нет и что она ей не нужна; что ее мать и сестры — дочери бога, но не связаны с ним никакой религией. Она носила на шее ладанку со щепоткой глины, которую, по ее словам, она хранила из благоговейной любви к матери.

Едва я выговорил последние слова, как г-н Сафрак, бледный и дрожащий, вскочил с места и, сжав мне руку, громко крикнул:

— Она говорила правду! Я знаю, теперь я знаю, кто она! Ари, ваше чутье вас не обмануло, — это была не женщина. Продолжайте, продолжайте, прошу вас!

— Отец мой, я почти кончил. Увы, из любви к Лейле я расторг официальную помолвку, обманул лучшего друга. Я оскорбил бога. Поль, узнав о неверности Лейлы, обезумел от горя. Он грозил убить ее, но она кротко сказала:

— Попытайтесь, друг мой, я желала бы умереть, но не могу.

Полгода она принадлежала мне; потом в одно прекрасное утро заявила, что возвращается в Персию и больше меня не увидит. Я плакал, стонал, кричал:

— Вы никогда меня не любили! Она ласково ответила:

— Не любила, мой друг. Но сколько женщин, которые любили вас не больше моего, не дали вам того, что дала я. Вы должны быть благодарны мне. Прощайте!

Два дня я переходил от бешенства к отупению. Потом, вспомнив о спасении души, поехал к вам, отец мой! Вот я перед вами. Очистите, поднимите, наставьте меня! Я все еще люблю ее.

Я кончил. Г-н Сафрак задумался, подперев рукой голову. Он первый нарушил молчание:

— Сын мой, ваш рассказ подтверждает мои великие открытия. Вот что может смирить гордыню наших современных скептиков. Выслушайте меня! Мы живем сейчас в эпоху чудес, как первенцы рода человеческого. Слушайте же, слушайте! У Адама, как я вам уже говорил, была первая жена, о которой ничего не сказано в библии, но говорится в талмуде. Ее звали Лилит. Она была создана не из ребра Адама, но из глины, из которой был вылеплен он сам, и не была плотью от плоти его. Лилит добровольно рассталась с ним. Он не знал еще греха, когда она ушла от него и отправилась в те края, где много лет спустя поселились персы, а в ту пору жили преадамиты, более разумные и более прекрасные, чем люди. Значит, Лилит не была причастна к грехопадению нашего праотца, не была запятнана первородным грехом и потому избежала проклятия, наложенного на Еву и ее потомство. Над ней не тяготеют страдание и смерть, у нее нет души, о спасении которой ей надо заботиться, ей неведомы ни добро, ни зло. Что бы она ни сделала, это не будет ни хорошо, ни плохо. Дочери ее, рожденные от таинственного соития, бессмертны так же, как и она, и, как она, свободны в своих поступках и мыслях, ибо не могут ни сотворить угодное богу, ни прогневать его. Итак, мой сын, я узнаю по некоторым несомненным признакам, что это создание, которое толкнуло вас к падению, — Лейла, дочь Лилит. Молитесь, завтра я приму вашу исповедь.

Он на минуту задумался, потом вынул из кармана лист бумаги и сказал:

— Вчера, после того как я пожелал вам спокойной ночи, почтальон, опоздавший из-за снега, вручил мне грустное письмо. Господин первый викарий пишет, что моя книга огорчила архиепископа и омрачила в его душе радость праздника кармелитов*. Это сочинение, по его словам, полно дерзких предположений и взглядов, уже осужденных отцами церкви. Его преосвященство не может одобрить столь вредоносных мудрствований. Вот что мне пишут. Но я расскажу его преосвященству ваше приключение. Оно докажет ему, что Лилит существует и что это не моя фантазия.

Я попросил у г-на Сафрака еще минуту внимания.

— Лейла, отец мой, уходя, оставила мне кипарисовую кору, на которой начертаны стилосом слова, не понятные мне. Вот этот своеобразный амулет.

Господин Сафрак взял легкую стружку, которую я ему подал, внимательно ее рассмотрел, затем сказал:

— Это написано на персидском языке эпохи расцвета, и перевод трудностей не представляет:

Молитва Лейлы, дочери Лилит

Боже, ниспошли мне смерть, дабы я оценила жизнь. Боже, даруй мне раскаяние, дабы я вкусила от наслаждения. Боже, сделай меня такой же, как дочери Евы! [1][2]

Загрузка...