Часть I НОВЕНЬКИЙ

Глава первая

Как и наши преподы, священник не замечал, что школу давным-давно оккупировали евреи и азиаты. Весь из себя жизнерадостный англичанин – христиане таких считают сильными личностями, а мы, евреи, предпочитаем называть ослами.

По пятницам все мы должны были выслушивать его проповеди, источником которых служил бесконечный унылый репертуар анекдотов о его пребывании в приходе того или иного графства – не в Лондоне. Во всех этих анекдотах фигурировал один и тот же жалкий состав эксцентричных английских бабусь. И декорации, и персонажи публике были безразличны: большинство из нас почти не выезжали дальше М25[1], а наши бабуси эксцентричностью не отличались и жили в основном за границей. Слушая священника, директор разыгрывал свой обычный спектакль «сбежавший вибратор в недрах жопы» – тряс жирной рожей, пока не багровел от безумного веселья, а остальные ковыряли в носу и пялились в потолок.

В общем, неудивительно, что во время факультативных служб по средам все, кто мог предъявить хоть наперсток неанглийской крови, держали курс к хаосу еврейских собраний в классном корпусе. Одному потоку выделяли два смежных кабинета, и в каждом два-три шестиклассника[2] проводили свои собрания, на которых еженедельно разбирали разные аспекты иудаизма. За всей этой чудовищной системой надзирал изможденный доктор Купер с кафедры физики. Он рысью передвигался вдоль десятка дверей и совал голову в каждую, желая удостовериться, что обсуждаются вопросы религиозного свойства.

На самых скучных собраниях мы убеждали доктора Купера, что благосостояние футбольной команды «Тоттенхэм» – важнейший фактор статуса современного еврея в сегодняшнем Лондоне. «Но, сэр! Что толку от Ходила? Он же облажался. А Клайв Аллен только зря место занимает, пока ему нет приличной поддержки в центре. Для еврейского самоуважения крайне существенно выдвинуть из резервов игрока класса Мэббатта».

Но если собрание вел болтливый шестиклассник, уговаривать доктора Купера уже не требовалось. Можно было обсуждать что в голову взбредет, одним глазом кося на дверь. Малейшее ее движение – и в теологических рассуждениях происходил мгновенный скачок. Когда я перешел в шестой класс, мне больше всего нравилось произносить именно такие речи. Если умеешь рассмешить, мелюзга тебя боготворит и сойдешь за человека с безграничным опытом.

Я обычно прочитывал первые главы биографий богачей и знаменитостей, а затем выдавал их детские сексуальные переживания за свои. Особенно хороша была история про Кёрка Дугласа – с замужней женщиной, лестницей и щипцами для завивки. Я использовал ее несколько раз, предваряя вкрадчивым вступлением «ни за что не догадаетесь, что со мной случилось в выходные». Чтение было важным элементом изысканий, поскольку тринадцатилетние красавчики, похоже, знали о сексе больше меня.

Секс неизменно, постоянно был основной темой разговоров.

Грубейшая ошибка – начинать собрание с просьбы заткнуться, потому что они не заткнутся никогда. Требуется захватывающее вступление. Поэтому для начала я тихо рисовал на доске схему. Любопытство несколько приглушало галдеж.

– Кто угадает, что это такое? Эти две кривые. Ну?

Неподвижность. Напряжение.

– Это называется «внешние губы». Вы уже, вероятно, их где-нибудь видели и задавались вопросом, зачем они нужны. С технической точки зрения, являются ли они частью собственно вагины?

Тишина. Трепет. Поклонение.

– Итак, среди опытных любовников этот вопрос остается предметом разногласий. Обычно считается, что внешние губы – это, если угодно, подъезд вагины. Таким образом, спрашивать, являются ли они частью вагины, все равно что спрашивать, находится ли дверь внутри или снаружи дома. Вопрос чисто семантический. Важнее всего усвоить следующее: хотя дверь крайне полезна для проникновения в дом, ее не следует путать с самим домом. Внутри масса гораздо более интересных вещей, скрытых от случайного взгляда. Всегда помните: учтивый гость не задерживается надолго, восхищаясь покраской хозяйкиного крыльца, – он направляется прямо в гостиную, делает комплименты семейным портретам и греет руки у огня. Вот эта крошечная точка обозначает огонь – очаг – средоточие общественной жизни. Он всегда оказывается дальше от двери, чем вы надеетесь, но его нужно найти быстро, пока вы (или ваша хозяйка) не остыли.

Изумление. Почитание. Я – божество. – Далее в вашем приглашении обычно указывается определенная форма одежды. Парадная – в резинке или неофициальная – al naturel[3]. Надо заметить, что хозяйка вечера нередко указывает парадную форму одежды просто по умолчанию. Гораздо важнее оценить ее самоё, чем прочесть приглашение. Часто удается произвести впечатление, явившись на званый вечер, где все в смокингах, скажем, в джинсах и футболке. По возможности старайтесь избегать резинок. Ощущения гораздо лучше: более волнующие, острые, теплые, влажные. Вас просят надеть резинку, желая лишь проверить, насколько вы опытны и полны страсти, – это как попросить концертного пианиста играть в перчатках. Если вас просят ее надеть... (Входит доктор Купер.) дома или в синагоге, вы должны так и поступать без малейших колебаний. Ее надевают на голову в знак поклонения и почтения к Богу, часто прикрепляют к волосам, чтобы не сдувало ветром. Очень неприятно, когда она падает в неудачный момент. Религиозные носят ее всегда, но большинство из нас надевают лишь на время службы. Сейчас они бывают удивительных форм и размеров, но, по моему опыту, эти модные штучки никогда не сидят, как нужно. Дамам, как все вы знаете, их носить не требуется, хотя порой ортодоксальные женщины бреют головы и надевают парики.

Судя по всему, доктора Купера озадачивает смех, сопровождающий эту реплику, поэтому я обращаюсь к нему:

– Я считаю, что как можно чаще появляться в ней – важная составляющая еврейской самобытности. Хотел бы я иметь смелость носить ее в школе. Как по-вашему, доктор Купер?

– Ну, Марк, я носил ее в детстве, но перестал, как только родители разрешили. Я понял, что это неудобно. Люди шушукаются, все на тебя смотрят, – в общем, перестал. Предпочитаю, чтобы моя голова была такой, какой ее создала природа.

Его прерывает взрыв хохота, который он решает проигнорировать.

– Молодец, Марк Отличное собрание, – говорит доктор Купер. И уходит.

Глава вторая

Когда мы перешли в шестой класс, нам разрешили выступать на еврейских собраниях, и на третьем, задолго до того как я отточил свои методы управления толпой, я повел себя как-то странно. В начале шестого класса мне приходилось очень трудно, и крайне важно было утвердить свою репутацию крутого. Первые пять лет я барахтался в болоте неспортивных зубрил, и в начале шестого класса – впервые с тех пор, как мы все собрались после каникул, – мне представился шанс вновь отвоевать себе социальный статус. Все потому, что нам разрешили носить свою одежду (пиджак и галстук, но, во всяком случае, не школьную форму), и новый водораздел между модными и немодными создавал возможности для перехода через непреодолимую ранее пропасть между избранными («парнями») и отверженными («ботаниками»). И потом, тогда становилось – только становилось – круто быть умным. Тут у меня были все шансы. Если я хотел закончить школу, хоть как-то себя уважая, мне следовало немедленно всем показать, какой я чертовски умный.

Это переизобретение себя плюс то, как перевернулась моя жизнь с появлением Барри – новенького на нашем потоке, – держало меня в состоянии нескончаемого нервного напряжения. Мозг перегревался. Наверное, поэтому на одном еврейском собрании я несколько переборщил. Мне приходилось выкручиваться. Приходилось быть умным.

У меня был пятый класс – группа, знаменитая своей полной неуправляемостью, – и я пытался подольше растянуть какую-то мутотень, позаимствованную с пятнадцатилетия Берта Рейнольдса. Это не помогало: я уже видел, что группа начинает скучать и вот-вот примется надо мной изгаляться. Так что я переключился на парня по имени Роберт Левин – просто чтобы избежать неприятностей, честное слово.

Левин не был типичной жертвой – не мелюзга, не урод, не христианин. По сути, приятный, дружелюбный парнишка. Просто случилось так, что пять лет назад он дрочил Джереми Джейкобса в джакузи. Никто не знал наверняка, правда ли это, но слыхали об этом все – в школе эту историю рассказывали и пересказывали постоянно. Даже не зная никого из пятого класса, ты все равно слыхал про Роберта Левина и знал, что он дрочил Джереми Джейкобса в джакузи.

Такая притягательная история, которую пересказывали чуть ли не слово в слово, почти наверняка была злобной выдумкой, однако разлетелась достаточно, чтобы превратиться в Школьный Миф. Джереми Джейкобс ушел из школы несколько лет назад, до появления слухов, что делало байку еще удобнее: поголовная сексуальная неуверенность теперь могла сосредоточиться на одном человеке.

Роберт Левин подвергался всем мыслимым издевательствам – от элементарных ежедневных насмешек до записок «Смерть пидорам» в портфеле. Надо думать, его жизнь в школе была совершеннейшей пыткой, но выдерживал он ее неплохо. Помню, встретившись с ним в первый раз, я (как и все) мимоходом спросил, правда ли это, насчет него и Джереми Джейкобса, а он лишь пожал плечами. Даже не разозлился – просто сделал вид, что ему все равно.

И вот я почувствовал, что внимание публики от меня ускользает, заметил в углу Левина и, не глядя на него, постепенно свернул на тему мастурбации и джакузи. Все вдруг снова навострили уши. Им было интересно, поскольку я прямо ни на что не намекал – просто ловко лавировал между двумя этими вопросами: сначала поговорил о том, как приятели время от времени дрочат друг друга и что это значит, потом упомянул о том, что обстановка ванной комнаты многое может сказать о сексуальных пристрастиях, и о том, как удобна для мастурбации джакузи. Потом стал болтать, как жаль, что Джереми Джейкобс ушел из школы, потому что у его родителей была чудная джакузи, о которой он всем нам мог бы порассказать, – и так далее и так далее. Я трепался, а в классе все смеялись. Не хочу хвастаться, но это действительно было смешно – и не грубо, поскольку намекал я весьма тонко. На Левина я даже не смотрел и его имени не упомянул ни разу. Это была умора. Очень, очень смешно. Такое мгновение полной власти. Все собрание в моих руках.

Тут я должен признать, что многие смеялись как-то чересчур. На самом деле смеялись они не со мной, а скорее над Робертом Левиным, – и совершенно отвратительным образом. Это меня обломало, потому что я не был жесток. Я просто пытался быть смешным.

Левину, очевидно, это не казалось забавным. Но он вроде бы и не злился. Может, был раздражен, но виду не подавал. Лицо абсолютно без выражения. Просто смотрел на меня так, будто внимательно слушал и пытался запомнить все, что я говорил.

В конце собрания, когда все повалили из класса, он остался в той же позе – все так же сидел и смотрел на меня. Будто ждал, что я заткнусь, хотя я уже заткнулся. Его взгляд, пустой класс, из коридора слышны голоса – все это меня тормознуло. Будто что-то еще должно произойти.

Он встал, подошел к двери, осторожно ее прикрыл. В комнате стало тихо. Когда его взгляд вернулся от дверной ручки к моему лицу, у меня в груди словно что-то провалилось.

Он по-прежнему ничего не говорил.

Это я должен был первым что-то сказать.

– Пойми меня правильно, – сказал я. – Это была просто шутка.

Он не двигался, но в воздухе витало что-то пугающее. Я впервые заметил, что он выше меня.

– Послушай, я не над тобой смеялся. Я просто шутил. Это шутка была. Я просто защищался – они бы вот-вот на меня накинулись. Некоторые смеялись над тобой, а я – нет. Я этого не хотел. И меня обломало не меньше твоего, что они все неправильно поняли. Я против тебя ничего не имею. Они кретины. Ты на них должен злиться.

– Но я злюсь на тебя, – сказал он очень спокойно. И так тихо, что я открыл рот спросить: «Что?» – но закрыл снова. Я слышал.

И снова почувствовал, как внутри что-то проваливается.

– По тебе не скажешь, что ты злишься, – сказал я, выдавив смешок.

Тут какие-то салаги вбежали в класс на урок, и Левин ушел.

Надо было его ударить.

Чтобы сделать в школе карьеру, ты из чистой злобы то и дело обязательно унижаешь чудиков. Не то чтобы наличие заклятого врага кому-нибудь повредило. И мне, разумеется, было до лампочки, что какая-то шмакодявка из пятого класса теперь меня ненавидит. Но от этого случая остался омерзительный осадок. Я не из тех, кто впадает в депрессию от чувства вины при каждом промахе, но всякий раз, вспоминая, что натворил, я не могу избавиться от ощущения, что вроде... как сказать... предал себя.

Все это мешалось у меня в мозгу с мыслями про Барри, новенького.

Глава третья

Барри поступил в школу тремя неделями раньше – пришел в шестой класс. В школе существовала традиция около года игнорировать всех новеньких, кроме христиан. С остальными новенькими в шестом это отлично получалось, а вот с Барри – нет, потому что он ухитрился наплевать на всех еще до того, как им представился случай наплевать на него. Не скажу, что он был активно необщителен, – просто создавалось впечатление, что ему неинтересно заводить друзей. Если учесть, что при этом он был шести футов росту, сложен как бог и с лицом кинозвезды, нетрудно понять, как ему удалось запугать абсолютно всех в школе, даже пальцем не шевельнув.

Его бесстрастность только усиливала паранойю всех и каждого по поводу собственных тел. Стоя рядом с ним, ты чувствовал себя уродцем – маленьким, волосатым и неловким. Все ощущали, как его взгляд жжет прыщавые подбородки, блестящие носы, жирные волосы или слишком короткие ноги. Все его боялись.

Но не смотреть на него мы не могли. Во всяком случае, я не мог на него не смотреть. Я не гений самоанализа, но, признаться, Барри делал со мной что-то странное. Я отыскивал его в толпе. Когда открывалась дверь в комнату отдыха шестого класса, я не мог удержаться и оборачивался глянуть, не он ли это. В столовой я к нему не приближался, но бродил со своим подносом, высматривая, где он сидит, а уж потом садился сам. Я был вроде как одержим Барри.

Мне удавалось не думать о нем только в те редкие моменты, когда я начинал беспокоиться о себе.

Что за фигня со мной творится? Почему я глаз от него отвести не могу?

И я подозревал, что в этом не одинок. Где бы ни появлялся Барри, я замечал крошечную перемену в социальной температуре. Иногда жарче, иногда холоднее, но как только обнаруживалось его присутствие, температура менялась. Примерно то же самое происходило, когда вокруг школы бродили девчонки.

Даже Школьный Зверь – парняга, который мог удержать под крайней плотью восемнадцать двухпенсовиков и регулярно это доказывал, – даже он, похоже, в присутствии Барри слегка пугался. Несколько тушевался. И уж конечно не вынимал член и не начинал требовать монеток. Каким-то образом Барри заставлял всех вести себя лучше.

Его замечали все – это было очевидно. А я хотел знать, обращаю ли я на него больше внимания, чем все остальные, или нет. Мне почему-то казалось, что да.

Понимаете, что я хочу сказать?

Мне тогда было очень неспокойно.

Скажем прямо – Барри был просто секс-бомба. А я... ну, а я – нет.

У меня огромный крючковатый нос, я постоянно покрыт щетиной – что бреюсь, что не бреюсь, – у меня жесткие волосы, а брови – как усы. Я – мечта антисемита. Ку-клукс-клан заплатил бы целое состояние, чтобы развесить мои портреты по всем американским школам – маленьких девочек пугать.

Только поймите меня правильно. Когда я познакомился с Барри, я уже не был таким юным размазней, которому переживания из-за собственной внешности мешают заметить, что гнойный прыщ на носу – еще не весь мир. С точностью до наоборот. Я прошел эту стадию и как раз начал двигаться к тому, чтобы примириться со своей наружностью. Я чувствовал себя необычным. И мне нравилось, что тупицы испытывают ко мне отвращение, потому что с тупицами я в любом случае не стал бы и разговаривать.

Общеизвестно, что мужчине для шарма красота не нужна. Поэтому уродство было достоинством, оно давало мне дополнительные шансы на внимание. В идеале я бы предпочел не быть настолько страшным, но все же... жить с этим я мог.

Тупицы испытывали отвращение и к Барри. Мне казалось, этот общий опыт как-то поможет мне стать его... союзником. Да, это хорошее слово. Я не из тех сопляков, что кругами бегают в поисках друзей, – я просто думал, что из Барри получился бы полезный союзник.

Глава четвертая

Познакомиться с Барри было непросто. От одной мысли о том, чтобы завести с ним разговор, у меня в горле будто булыжник застревал. Когда я один раз все-таки к нему обратился, слова пришлось прокидывать через несколько баскетбольных корзин дыхательной системы. В результате они прозвучали втрое громче, чем я рассчитывал, и первое впечатление Барри обо мне было такое: «МОЖНО Я ВОЗЬМУ ТВОЙ КАРАНДАШ???»

Это меня обломало. На редкость поганое начало. Несколько недель потом снились кошмары: мне раскрывали объятия раздетые красотки, а я стоял одетый и спрашивал про карандаши.

Пока длилась эта карандашная импотенция, в школе я слонялся вокруг Барри, надеясь, что представится еще один шанс завязать разговор и исправить дурное первое впечатление. Как-то раз у меня неплохо получилось: «Нет, кабинет 63 – вон там» – дрожащим голосом, но хоть с нормальной громкостью. Но все равно не уверен, что после этого факт существования моей личности отпечатался у Барри в сознании.

Потом в субботу я как-то бродил по Лондону и увидел, как он тонет в Темзе. Я сорвал с себя одежду, прыгнул в реку, освободил его лодыжку от водорослей, которые тянули его вниз, и вытащил его на берег, где вернул к жизни искусственным дыханием «рот в рот».

Или, может, мне это только привиделось. А если честно, Барри на геологической экскурсии споткнулся о бордюр, упал на дорогу, ударился головой об асфальт и потерял сознание прямо перед дальнобойным грузовиком с заснувшим шофером и сломанными тормозами. К счастью, я как раз проходил мимо, но поскольку Барри – весьма прилежный геолог, в карманах у него лежало слишком много камней, и я не смог его оттащить, поэтому пришлось пулей мчаться в гору, запрыгивать в грузовик, отнимать у сонного шофера руль и укладывать грузовик в ближайшее болотце, откуда я выплыл как раз вовремя, чтобы оживить Барри искусственным дыханием «рот в рот».

Так мы и подружились.

Ага?

Ладно, ладно, я тут не совсем точно излагал. Если хотите правду-правду – ну, такую лапшиненадовратьтохватитпридумайчтонибудьполучше правду, – то на самом деле мы с Барри ездили в одном школьном автобусе, так что мне постепенно удалось с ним познакомиться. Вот.

Дебильно, да?

Как ни странно, если вдуматься, все несколько занимательнее, поскольку стратегия и тактика рассаживания в школьном автобусе была весьма замысловата и еще сильнее усложнялась из-за того, что в том же автобусе ездили девчонки из соседней женской школы. Через несколько дней после своего появления Барри устроил революцию, усевшись в третьем спереди ряду. Это уничтожало на корню многие годы безмолвных переговоров и не слишком безмолвных драк. Барри был из тех, кто спокойно мог отправиться прямо на заднее сиденье, ну, может, пару недель провести во втором или третьем ряду с конца, – и тут он является и усаживается в третьем ряду! Просто неслыханно! Однажды, когда рядом с ним сел первоклашка, а) он пустил его к окну, б) они поговорили. Я не верил своим глазам. Я, блин, глазам не верил. Просто чудовищно.

Стандартная, принятая, унаследованная от прежних поколений схема рассаживания в автобусе была такова:

Самый перед: преподы.

Не самый перед: печальные случаи, христиане, некрутая мелюзга от первого до третьего класса, уродины из женской школы.

Передняя половина середины: крутая мелюзга, некрутые парнишки из четвертых – шестых классов.

Задняя половина середины: крутые четверо– и пятиклассники (которые наследуют задние места), дятлы из шестого класса, которые считают себя крутыми, потому что носят белые штиблеты, заблудшие выскочки – евреи-мазохисты из первых – третьих классов, которым нравится быть битыми.

Не самый зад: интересные девчонки.

Самый зад: крутые шестиклассники.

Передняя и задняя половины середины различаются, мягко говоря, смутно, поэтому, как вы понимаете, четвертый и пятый классы были ключевым периодом для выявления тех пятерых, что со временем перейдут на заднее сиденье. Стоит заметить, что школьный статус человека не обязательно соответствовал его автобусному статусу – частично из-за девчонок, но главным образом потому, что в замкнутом пространстве, куда мы попадали дважды в день на протяжении семи лет, размывались традиционные скороспелые суждения. Люди, которые в школьных коридорах и не осознавали существования друг друга, через три-четыре года в конце концов вынуждены были при встрече возле автобусной лесенки как-то здороваться. Как угодно – от улыбки или кивка до «привета» или удара в морду, – но то был по крайней мере хоть какой-то жест взаимного узнавания.

Мои четвертый и пятый классы проходили под знаком бесконечного конфликта с автобусным префектом того времени – фашиствующим молодчиком Майклом Картером. Конфликт затеял в основном я сам, понимая, что должен как-то провоцировать Майкла Картера, чтобы он на меня накинулся. Этого я и добивался – показать, как умею постоять за себя. Тогда я перемещался из передней половины середины в заднюю – и в шестом классе мог бы сидеть совсем сзади. Проще простого.

Спровоцировать Майкла Картера было легко. Когда он садился в автобус и заводил разговор с Петрой (самой интересной в то время девчонкой), я, встав коленями на сиденье, поворачивался к ним и принимался вежливо, но настойчиво допрашивать:

– Майкл, зачем ты разговариваешь с Петрой, если знаешь, что ей не нравишься? Майкл, зачем ты это делаешь? Ты же знаешь, что ей не нравишься, зачем ты с ней разговариваешь? Зачем, Майкл? Скажи. Мне просто любопытно, я мог бы поучиться на твоем обширном сексуальном опыте. – Обычно он предлагал мне заткнуться и повернуться лицом вперед, и тогда я говорил: – Это чтобы повыпендриваться перед Петрой? Ты поэтому меня просишь отвернуться? Показать ей, какой ты авторитет? Думаешь, от этого ты ей понравишься? По твоему обширному сексуальному опыту, это помогает, а, Майкл? Скажи, я хочу научиться.

И так далее в том же духе, пока он не давал мне в глаз.

Если он садился в автобус и не заводил разговор с Петрой, я поворачивался и говорил:

– Майкл, почему ты сегодня не разговариваешь с Петрой? Почему ты с ней не разговариваешь? Потому что наконец понял, что ей не нравишься? Поэтому? Ты поэтому с ней не разговариваешь? Может, тебе стоит пробовать и дальше, а, Майкл? Кто знает – может, ты ей понравишься, если будешь настойчив, кто знает. Или это потому, что ты сегодня не в военной форме, а, Майкл? Ты поэтому не разговариваешь с Петрой? Потому что знаешь, что в военной форме ты сексуальнее? Поэтому, да? Скажи, Майкл, я хочу поучиться на твоем обширном сексуальном опыте.

И так далее в том же духе, пока он не давал мне в глаз.

Чем дольше я его подначивал, тем сильнее он меня бил, но дело того стоило. Благодаря нашим отношениям с Майклом Картером к концу пятого класса я сидел в самом заду середины, почти в начале зада. (Таким образом, я оказался совсем рядом с Петрой. Про себя я считал, что нравлюсь ей, но это уже другая история.)

В результате в младшем шестом классе, как раз когда появился Барри, я наконец попал на заднее сиденье. Я был одним из тех, чей автобусный статус был значительно выше школьного. Все удачно совпало: не думаю, что мне выпал бы шанс приблизиться к Барри, если б он не ездил тем же автобусом.

Через несколько недель, когда я решил, что он, как минимум, уже должен смутно распознавать мое лицо, я подошел к нему на автобусной остановке и заговорил. Я психовал – был спокоен – готов ко всему, – так что просто ринулся в атаку:

– Холодно, да?

– Да, – ответил он.

– Автобус немного опаздывает.

– Да.

– Сейчас, кстати, ноябрь, – сказал я.

– Ну и что с того, – спросил он, – что автобус опаздывает в ноябре?

– Я имею в виду – холодно.

– Точно.

– Я хочу сказать, в ноябре всегда холодно, – объяснил я.

– Ну да. Ну да, – отвечал он.

– Слушай, – сказал я, – может, сядешь на заднее сиденье? Там лучше.

– Хорошо, – ответил он.

ЕСТЬ! ЕСТЬ! ЕСТЬ! ЙЙЙЙЙЙЙЙЙЙЙЙЙЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕССССССССССССТТЬ! ЕСТЬЕСТЬЕСТЬ! ЕСТЬ! ЕСТЬ! ЕСТЬ!

У моего мозга случился оргазм. Просто невероятно!

Вот так Вот вам вся правда-правда. Так началась наша дружба.

Глава пятая

Среда, середина дня. Регби. Мистер Дин, неотразимый в красных трениках с начесом, оранжевых носках, фуфайке с надписью «Англия У23 Тренировки по женскому хоккеюВайкомб'83» и с зеленым судейским свистком, который никогда не свистит, строит нас вдоль боковой линии. Вновь угощает историей про тренировки в Вайкомбе'83 – обычная тягомотина в стиле «они – спортсменки-профи, а вы – просто букет анютиных глазок». Мы слышали эту туфту раз пятьдесят, но он нас все еще не убедил, и общешкольный здравый смысл подсказывает, что свою фуфайку мистер Дин приобрел в магазине «Оксфэм»[4].

Потом мы распределяемся по командам: сначала хорошие игроки, потом жирные плохие, потом я, потом худые плохие, потом слизняки и христиане.

Лекция окончена, команды составлены, все на местах. Мистер Дин подносит к губам зеленый свисток. Начать игру толком не готов никто, поскольку все знают, что сейчас будет.

– Давайте, парни, – поживее!

Мы изображаем живость. Он дует в свисток. Звука нет. Это случается каждую среду но никто никогда не напоминает ему, что свисток не работает, поскольку все мы хотим, чтобы он выглядел мудаком, каковым он и выглядит.

– Черт, свисток накрылся. Так я и знал. Кто сбегает и принесет мой свисток?

Вызываются все курильщики, выбран Анстэд. Он медленно бредет, по пути достав сигареты и зажигалку из кармана тренировочного костюма, валяющегося на боковой линии. Все понимают, что он не вернется, но молчат. Чтобы убить время, мистер Дин устраивает нам тест на выносливость.

Тест на выносливость не проходит никто. Парочка христиан смиренно блюют за линией ворот.

Коэн сообщает мистеру Дину, что предпочел бы посмотреть телевизор, так что вместо запланированного замера выносливости на нас извергается еще одна нотация.

Мистер Дин замечает, что Анстэд не возвращается. Мы все притворяемся страшно обеспокоенными и стараемся убедить мистера Дина, что, должно быть, виноват какой-то ужасный несчастный случай. Остальные курильщики предлагают вызвать «скорую помощь». Мистер Дин доводит до нашего сведения, что он не вчера родился и Анстэд у него еще попляшет. Я говорю, что тоже хотел бы записаться в школьный кружок бальных танцев, и мистер Дин обещает еще показать мне «...что-то» (поскольку придумать ничего не может).

Нас разводят на позиции перед игрой и информируют, что судить ее будут с присвистом. Мистер Дин сует пальцы в рот, мы изображаем «живость», он дует. Три или четыре попытки, но, покраснев от натуги, он издает лишь невнятный «шьюить». Я предлагаю научить его свистеть вслед девчонкам. Мистер Дин смотрит с подозрением, не понимая, хочу я помочь или издеваюсь, в конце концов угадывает и грозит показать мне «...что-то».

Он пытается спасти свое достоинство, изобразив обычный свист, но пальцы прижимает к подбородку. Утомившись унижать мистера Дина, наш капитан бьет из центра, и матч начинается сам собой.

Судья свистит тихо, поэтому легко притворяться, что не слышал шипа, или, наоборот, – слышал, когда никакого шипа не было. Мистер Дин вскоре теряет всякий контроль над игрой. Команды, однако же, не погружаются в хаос – между ними царит замечательное взаимопонимание, они усердно поддерживают друг друга, делая все, чтобы неверно истолковать любую команду судьи. Все тридцать игроков на поле трудятся в гармонии, изображая стремление выиграть, а на самом деле сосредоточившись лишь на том, чтобы довести мистера Дина до нервного срыва.

К примеру, на линии ворот синих выстраивается идеально ровная шеренга, а мистер Дин, стоя в сотне ярдов под полосатыми воротами, вопит:

– СХВАТКА! СХВАТКА! СЮДА! БЕГИТЕ СЮДА! ВЫ СЛЫШИТЕ? ВЕРНИТЕСЬ! НЕ НАДО НА ТУ ЛИНИЮ! ТАМ НЕТ ЛИНИИ! ВЫ ЧТО ДЕЛАЕТЕ? ВЕРНИТЕСЬ! ТАК НЕ ИГРАЮТ! ВЫ ЖЕ ПЛОЩАДКУ УСТУПАЕТЕ, СИНИЕ! ХОРОШО, ХОРОШО, ПОДОЖДИТЕ!

Голос у него слабый, но различимый. Он тусуется в воротах уже несколько минут. Мы держимся в стенке.

Затем Эткинс вырывается, мчится через все поле и останавливается в двух ярдах от линии ворот, божась, что слышал свисток. Мистер Дин не знает, что делать, поэтому назначает пенальти, – это уже футбол, а не регби, но ему об этом никто не сообщает.

Одна схватка длится десять минут, потому что никто не толкается. Через девять минут мистер Дин грозит оставить всех участников схватки после уроков, если кто-нибудь не начнет толкаться. Хукер синих орет из эпицентра схватки, что это нечестно, потому что у всех такие большие ноги, что он не достает до земли, и он бы рад толкаться, только не может, а родители урежут ему карманные деньги, если его еще раз оставят после уроков до Рождества, и это нечестно.

Куча-мала начинает кружиться, и движения становятся согласованными. Свалка несколько раз описывает круг, а мяч неподвижно лежит в центре. Она идет на восьмой оборот, когда мистер Дин выдувает конец тайма.

Второй тайм задерживается, поскольку команды должны обменяться сторонами поля, и все спорят о том, какая у кого была сторона в первом тайме. Что поразительно, мистер Дин тоже вступает в спор и в итоге проигрывает.

Первые десять минут второго тайма все происходит в исключительно замедленном темпе, от чего мистер Дин покидает поле почти в слезах. Пару минут мы чувствуем себя немного виноватыми, но в целом никто не может припомнить игру лучше сегодняшней. В раздевалках, впрочем, атмосфера несколько иная: мистер Дин вышагивает туда-сюда с криками: «Раздевайтесь! Раздевайтесь! Все под душ! Раздевайтесь!» Мы понимаем, что он будет крайне разочарован, если пропустит эту маленькую радость.

Раньше нашу школу обвиняли в том, что она выпекает безжалостных, своекорыстных отъявленных тэтчеристов, и, хотя отрицать это трудно, следует заметить: вышеописанный эпизод доказывает, что в определенных обстоятельствах дух сотрудничества нам не чужд. Зайдите в самую расслабленную, хиповую-расхиповую школу Штайнера[5], и я удивлюсь, если вы найдете там столь великолепный пример самозародившегося гармоничного сотрудничества молодежи в достижении общей цели.

Кроме того, любая школа, не выпускавшая безжалостных, своекорыстных тэтчеристов в 1986 году, вопиюще отставала от жизни, и, наверное, наша вписалась в восьмидесятые лучше остальных. Когда я поступил туда в 1981-м, школьный девиз «Служи и повинуйся», вышитый на кармане моего блейзера, звенел величавой историчностью. Но когда я перешел в шестой класс, дух времени изменил значение этой фразы. Плата за обучение росла, школа строила новые библиотеки и спорткомплексы, и смысл девиза сдвинулся от «я буду служить и повиноваться тебе» к «ты будешь служить и повиноваться мне, поскольку у моих родителей куча бабок и они покупают мне образование, так что я буду дьявольски богат, а ты не суйся».

На карманах блейзеров не хватало места для отредактированной версии девиза, но он все равно был с нами: в нашей походке, в том, как мы говорили, – громче учеников других школ. До людей доходило.

Глава шестая

После игры я переодевался как раз возле Барри (сюрприз!). Он пришел чуть позже меня, потому что играл в общешкольной команде регбистов. Я одевался, и мой взгляд то и дело обращался к нему, – а он раздевался.

Какое тело! Какое тело!

А когда он направился в душ – не сутуло потрусил, как большинство голых мужиков, а просто обычной походкой, – я глаз не мог отвести от его тылов. Какая задница! Какая фантастическая задница!

Мне не хотелось ее трогать или что-то. Я определенно не хотел совать в нее член. Просто я почему-то не мог на нее не смотреть. Я не гомофоб – поймите меня правильно, – но я и не хренов гомик. Нет. Когда я смотрел на Барри, у меня не вставал, ничего. Я просто... Я как-то по-мужски восхищался его красотой. Может, завидовал его власти над женщинами. Я хотел выглядеть, как он, чтобы можно было заниматься сексом с кучей женщин, а потому и не мог перестать о нем думать или на него смотреть. Вот в чем дело.

Впрочем, неважно – я заставлял себя на этом не зацикливаться. И уж точно это не имело значения для Барри, поскольку мой прелестный юный друг сильно тормозил по части понимания самых обычных вещей и даже не догадывался, что творится у меня в голове.

И этому его свойству я тоже завидовал. Я за такие мозги отдал бы все на свете. Его, похоже, вообще ничего не волновало. Он ни о чем не беспокоился. Просто что-то делал. Ничто не сжигало ему мозг. Все, чего он не понимал, забывалось через несколько секунд. Ни тебе нытья, ни самокопания, ни душевных мук, ни хандры – просто забывалось. Невероятно.

Или, может, так все гои умеют. Так или иначе, Барри, видимо, был немного не в ладах с собственными эмоциями.

Постепенно, проводя все больше времени вместе в автобусе и беседуя по часу в день, мы знакомились все лучше. Обсессию в моих чувствах к нему мне удалось приглушить, и напряжение между нами стало спадать. Наши диалоги уже не напоминали разведку боем, я больше перед ним не трепетал, и вскоре мы стали обычными друзьями.

Я по-прежнему фантазировал. И нервничал: мне казалось, происходит что-то неестественное. По-прежнему сомневался в правильности своих гормонов. Но хотя мой мозг часто отправлялся в свободный полет, переходящий в пике сексуальной паранойи, внешне я общался с Барри абсолютно естественно, и никто бы не заметил во мне ничего странного.

Все остальные держались от Барри в стороне, я же был единственным, кто попробовал с ним познакомиться, – и поразился его отклику. Я не мог понять, зачем такому потрясающе красивому человеку, как он, интересоваться таким уродливым додиком, как я, но вот надо же. На его месте я бы каждую ночь спал с новой женщиной, хреном прокладывая себе путь по лондонским постелям. Я никак не мог понять, почему он этого не делает, а шанса спросить ни разу не представилось, потому что о сексе мы никогда не говорили. Или о мастурбации – о ней тоже никогда. Что странно, если учесть, что до этого почти все мое общение в школе сводилось к развернутым, обширным и частым дискуссиям о мастурбации.

Может, я боялся об этом заговорить. Может, чувствовал, что секс и Барри – несовместимые, крайне огнеопасные темы. Или, может, он сам не хотел об этом говорить. Видимо, чтобы не хвастаться. Надо полагать, он знал, что моей половой жизни просто не существует, и не заговаривал об этом, не желая меня задеть. Очень странно.

Как мы находили другие темы для бесед, понятия не имею.

Глава седьмая

Ближе к концу семестра в шестом классе проводилось первое родительское собрание. Мне такие собрания всегда казались кульминацией учебного года. Мне они страшно нравились.Начиная с четвертого класса мы должны были являться вместе с родителями, что превращало вечер в фестиваль всеобщей неловкости. Феерия мучительных эпизодов – догола раздетой социальной и интеллектуальной паранойи. Фантастика!

Кроме того, на этих собраниях только и можно было выяснить, кто подходит своим матерям. Мамочка Джереми Дорлина не уставала изумлять, да и мамочка Роберта Кенигсберга, еще одного придурка, оказалась приятным сюрпризом, – мать, про которую поговаривали, что у нее лучшая корма после сорока во всем Эджвере. У всех христиан, разумеется, мамочки были уродины, за исключением Питера Пиллоу, сына приходского священника, в чьей матери чувствовался тонкий шарм застенчивой, но поддающейся траху монашки.

Ричард Коун весь семестр ходил в коричневых вельветовых штанах, голубой клетчатой рубашке с воротником семидесятых годов, спрятанным под высокое горло темно-синего свитера, и сером твидовом пиджаке. Как выяснилось, стоило посмотреть и на его отца: тот тоже явился в коричневых вельветовых штанах, голубой клетчатой рубашке с воротником семидесятых годов, спрятанным под высокое горло темно-синего свитера, и сером твидовом пиджаке.

Большинство азиатских мамаш пришли в лучших своих сари и изящно скользили по безликим коридорам – они смотрелись абсолютно неуместно, хотя порой относительно сексуально, а в кильватере у них тащились странноватые дочки им под стать. Все еврейские мамочки Эджвера (не считая миссис Конигсберг) выглядели испуганными и одинаковыми: высокие каблуки, линялые джинсы, меховые жакеты и завитые рыжие волосы до плеч. С таким слоем макияжа, что им приходилось весь вечер дуться, чтоб он не начал отваливаться кусками. Стэнморские еврейские мамочки сошли бы за унылый, но чрезмерно разодетый оркестр, и лишь Хэмпстед и Голдерс-Грин одевались хоть с каким-то вкусом.

Евреи, гнездившиеся вдоль Столичной линии метро, включая и мою семью, довольствовались смиренной безликостью.

Христианский материнский блок по большей части располагался во второй зоне лондонского метро, и еще странная кучка – в районе третьей зоны. Четвертая и дальше – совсем никудышные.

Отцы делились на две группы: смуглые и белые. В остальном они были абсолютно неразличимы, и распознать их можно было лишь по автомобилям. Сексапильность автомобиля также соответствовала зонам лондонского метро: Хэмпстед похвалялся эксцентричным «поршем», Уотфорд и Барнет рассеялись по стоянке, и им, по большей части, похвастаться было нечем, кроме «кортин» или «рено-12». Эта группа – «мы приносим такие жертвы ради образования нашего сына» – неизменно давала повод похихикать: всегда нервные, чуть ли не измученные, торопятся с одного собеседования на другое, неистово обсуждая поведение своих чад. Эджвер снова становился источником ужасающих статистических аномалий: семьи из кожи вон лезли, чтобы явиться в нескольких спортивных автомобилях, и с ревом врывались на стоянку кортежем вульгарности залупастого красного цвета.

Различать христианских отцов было легче, чем их деток или жен; эти делились точно надвое: «вольво» (стильный пижон) или «БМВ» (матерый парняга).

Грэм Хэммонд выпендрился: отца не привел, а приехал в «фольксвагене-жуке» с матерью за рулем. Та была в синих рабочих штанах, а когда препод спросил про мистера Хэммонда, она в ответ предложила преподу пойти в жопу. Может, из-за этого последние два месяца Грэм все обеденные перерывы рыдал в туалете.

Папа Перретты (ответственный за торговлю «уимпи»[6] по всей Скандинавии), говорят, грозился дать в морду мистеру Барберу (считавшему, что галстук с клавишами – это очень стильно) за то, что три недели назад тот обозвал Перретгу болваном.

Этому родительскому собранию я радовался даже больше, чем обычно, поскольку помнил, что увижу предков Барри. Кто, черт возьми, мог произвести такого на свет?

К несчастью, когда я с ними столкнулся, наши предки углубились в столь неприятную беседу, что меня от неловкости скрючило, я почти все пропустил и по-человечески так ни на кого и не глянул. Мать Барри вполне себе, хорошенькая, хотя и ничего особенного, а отца я и вовсе не помню. Если б знал, что он через несколько месяцев умрет, смотрел бы пристальнее.

Поединок открыла мамочка Барри.

– Так это и есть Марк? – спросила она. – Барри говорит, они так быстро стали лучшими друзьями.

Для начала это был серьезный удар в корпус – я прямо видел, как Барри пошатывается в углу.

– Да, – отвечала моя мамочка. – Марк в последнее время почти с нами не разговаривает, но, когда все-таки открывает рот, о Барри мы слышим только хорошее.

Она погладила меня по руке – мощный удар, от которого я чуть не грохнулся на колени.

– Спасибо, что ты так мил с Барри, – парировала его мама. Ёпть! Она разговаривает со мной! – Ему очень трудно в новой школе, но с тобой – совсем другое дело. Правда, Барри?

Опа! – нокаут. Барри лежит, не в силах подняться.

Только я решил, что пронесло, как вступила моя мамуля:

– Марк всегда был таким. Признавать это не любит, но он всегда очень добр к новеньким. Помню, в начальной школе у них был Джозеф Блум – мальчик с больной кожей, весь в прыщах, – так вот, когда Джозеф Блум раздавал приглашения на свой день рождения, все их тут же рвали, и только Марк вежливо свернул и положил в карман. День рождения, конечно, отменили, так что Марку идти не пришлось, но получилось, что и волки сыты, и овцы целы. Это настоящая доброта – вот что это такое.

Ох, ёкарный бабай! Какой ход! Я был в ауте – вылетел с ринга. Смогу ли я снова ходить?

(Следует отдать должное восхитительному контрасту боевых стилей, который так важен для хорошей драки. Английский: «Мой сын немножко идиот, и ему надо почаще помогать» – против традиционного еврейского: «Мой сын гений и всю свою жизнь поступал правильно». На мой взгляд, английский стиль имеет преимущества, поскольку быстро приводит к нокауту, но если еврей протянет несколько первых раундов, то в длительной схватке почти наверняка выйдет победителем.)

Поскольку мои предки, как и я, родительское собрание считали в основном светским мероприятием, моя успеваемость была им по барабану. Они едва слушали преподов, а во время собеседований нервно листали списки класса, пытаясь вычислить, на кого еще наткнутся в коридоре. Кроме того, учился я вполне сносно. Правда, по дороге домой папаша все же выдал мне совет.

– Ни за что не становись учителем, – сказал он.

Глава восьмая

Про родителей я могу соврать или сказать правду. Чтобы вышло совсем честно, мне бы на самом деле следовало соврать. Я это фактически уже сделал. По дороге домой отец не говорил «ни за что не становись учителем». Он вообще ничего не говорил. Во всяком случае, я ничего не запомнил. Я все равно не слушал. Сидел на заднем сиденье, придумывая, что бы такое он мог сказать, будь он личностью поинтереснее.

Вообще-то, нам всем будет гораздо лучше, если вы позволите мне наврать. Тут у меня существенно больше практики. Это бесконечно увлекательнее. У меня имеются несколько пар заранее приготовленных воображаемых родителей – можете выбрать. Если хотите сексуальных/спортивных, вот вам комплект из Кевина Кигана и Бо Дерек[7]. Если предпочитаете что-нибудь пооригинальнее, есть загадочный союз синего воротничка с интеллектуалкой – Сид Джеймс и Жермейн Грир[8]. Хотите экзотики – пожалуйста, вот вам сценарий «от безысходности я становлюсь сутенером своей матери-одиночки». Хотите трагедии – овдовевший слепой полупарализованный отец, по желанию – инвалид войны (эта версия укомплектована душераздирающей историей о том, как школьный громила высмеивает и избивает меня, обнаружив в моем рюкзаке список покупок, написанный шрифтом Брайля). Если же вы настаиваете на реализме, в качестве уступки могу предложить заезженную обывательскую сказочку про мать-домохозяйку с двумя высшими образованиями и скучного отца-бухгалтера, которым как-то удалось вырастить гениального и никем не понятого мальчика, что хмурит в спальне чело над разбором текстов «Смитс»[9] и доводит до блеска кожу, втирая слишком много мази от прыщей.

Увы, правда несравненно хуже. Мои предки – выпускники университетов, оба либералы, оба добились успеха на работе, хотя не слишком честолюбивы и напористы. Обоим наплевать на курение, наркотики и секс, и, в общем, оба предпочитают не указывать мне, что делать. Представляете?

Разве не чудовищно? Знаете ли вы более изощренный и жестокий способ обломать собственного сына? От таких мозгодрочек у меня крышу сносит. Их позиция, в сущности, сводится к тому, чтобы отвратить меня от табака, наркотиков и копуляции, – что фактически наносит непоправимый ущерб моей общественной жизни. Они ловко создали систему, в которой мне остается единственный способ бунта – конформизм, а это, понятное дело, само по себе хреново. И хуже всего то, что они при этом готовы помогать и понимают, как тяжко мне приходится. Вот. Ммм...

Ладно, это все тоже выдумки. Я рассчитывал вас надуть детской адриан-моуловской психологией, только добавил «хреново», чтобы звучало так, как я обычно говорю. Но нет.

Мне очень тяжело дается эта глава. Слушайте, я не могу их описать. Они мои родители. Они просто есть. Готовят мне еду, покупают одежду и ездят мне по ушам. Как любые родители. Вот, собственно, и все. Честно.

Я о них просто не думаю. Они всего лишь мои родители, черт побери.

И на всякий случай, если вам интересно, – на самом деле моя мать не говорила на родительском собрании никакой такой фигни. Она выразилась как-то в этом роде, но я кое-что добавил, чтобы вышло поинтересней. Вообще-то она говорила довольно скучно. Да и мне было не так уж неловко.

Некоторые несут какую-то херню насчет того, как отец их избивал и выставлял за дверь, но они его все равно любят, потому что он отец. Я этому не верю ни на грош. Мой отец никогда пальцем до меня не дотронулся, он даже почти на меня не кричал, но я все равно не чувствую, что мог бы его любить. То же самое с матерью. Тут, конечно, эти эдиповы узы с грудным кормлением... но, мне кажется, больше толком ничего и нет.

Мне всегда были подозрительны люди, которые треплются про любовь к родителям. Что-то тут не стыкуется.

Не то чтобы я предков ненавидел или как-то активно не любил. Просто мое представление о любви включает, помимо прочего, желание проводить с любимым хотя бы минимум времени. И будем честны: мысль о том, что я не увижу родителей неделю, – отнюдь не самая гнетущая на свете. В сущности, я бы не сказал, что при мысли о разлуке с ними на год у меня слезы подступают к глазам.

Если честно, когда я думаю, что не увижу их вообще, отмечается поразительное отсутствие каких-либо эмоций. И вот это уже повод для некоторого беспокойства. Я ничего против них не имею – для родителей они вполне сносные. Но когда я представляю, что они умерли и оставили нам с братом большой дом и кучу денег по страховке, чтобы остаток жизни мы прожили в неимоверной роскоши, не могу сказать точно, радостная это фантазия или грустная.

Какая-то пограничная.

Но скажем прямо: не то чтобы я готов лить слезы, размышляя об этом. И только полный кретин не признается себе в том, что такие мысли мало сочетаются с идеей «возлюби родителей твоих».

Вот потому я и не понимаю, как кто-нибудь хотя бы условно обеспеченный может испытывать к предкам хоть какую-то любовь. Я считаю, они все врут.

А по сравнению с остальными в школе наша семья совсем не богата. Если бы мой папа владел сетью «Уимпи» по всей Скандинавии, я бы не задумываясь пожелал ему смерти.

Глава девятая

Слушайте. Я хочу объяснить. Насчет себя и Барри. Я знаю, что вы думаете. Вы думаете: «Этот Марк – просто гомик».

И я вас понимаю. Дано: я бесстыдно разглядываю человека, чьи половые признаки удивительным образом напоминают мои собственные. Дано. Не спорю. И... ну... я не собираюсь убеждать вас, что для гетеросексуала нормально с вожделением пялиться на мужчину, – это бы вообще отрицало гетеросексуальность, как таковую, – но я просто хочу сказать, что по-прежнему считаю себя натуральнее большинства учеников у нас в школе. Я не хочу сказать, что все остальные – геи. Просто оценивающе пялиться на изящно вылепленную ягодицу – слезы по сравнению с тем, что вытворяют школьные регбисты. И это не наезды в стиле «ну да, ну да, мы в курсе, что творится в схватках за мяч». Я о том, чем они занимаются вне поля. Для удовольствия.

На утренней перемене в комнате отдыха шестиклассников они развлекаются игрой, которая становится кульминацией всей недели регбистов. Игра называется «месилово», а правила у нее такие:

Все начинается с маленькой стычки двух парней, какая может случиться при любом разговоре. Затем свидетель ссоры открывает игру, выкрикивая: «МЕСИЛОВО!» – и прыгая на них сверху. После этого каждое здоровое энергичное лицо мужского пола в комнате обязано заорать: «МЕСИИИИЛОВООООООО!» – и присоединиться к куче извивающихся вопящих парней, как можно тяжелее прыгнув сверху.

В самых больших месиловах участвовало до тридцати человек, и тем, кто оказывался внизу, доставалось сурово. Начать игру – мужественный жест, поскольку в итоге зачинщик попадает в самый низ, но альтруизм обычно побеждал, и некоторые парни часто жертвовали собой ради удовольствия остальных.

Игра была общеизвестна, но расцвела лишь в последние четыре года (постпубертат) и пользовалась особой популярностью среди самых крикливых, нахальных, шумных, крупных шестиклассников – королей школьного регби. Самым главным – королем королей – был Школьный Зверь (тот, что засовывал под крайнюю плоть восемнадцать двухпенсовиков).

Так вот, все эти парни были натуралы. Я в этом уверен. Чтобы это доказать, они порой избивали худосочных христиан за то, что те – геи. Просто если бы регбисты как-нибудь глянули в словаре, что значит слово «гомоэротика», они бы, наверное, пересмотрели свои методы совместных развлечений.

В общем, вы понимаете, как в мужской школе, в том возрасте, когда еще блестят на лобке только что выросшие волосы, непросто разобраться, за кого играешь. Когда ни у кого никакого секса и 90 процентов школьного населения регулярно седлают друг друга, очень сложно понять что такое норма. Именно поэтому, несмотря на то, что с Барри все обстояло странно, я по-прежнему был вполне уверен, что я основательный, серединка-наполовинку натуральный продукт.

Не раз месилово было таким энергичным, что ломался диван.

Это озадачивало дежурного препода. Мистер Райт, классный руководитель шестого класса, считал себя стильным, а потому старался выглядеть не злым, а «расстроенным».

– Просто не понимаю. Как вам это удалось? Я очень расстроен. Мальчики в единой средней школе правую руку отдали бы, чтоб у них в комнате отдыха стоял такой диван.

– Так они ж болваны, разве нет? – выкрикнул Джоэл Шнайдер.

– Подобные замечания... меня от них тошнит. Ты, Шнайдер, это ты – болван. Абсолютный болван.

– Да какая разница, сэр? Я богатый. Гораздо богаче вас.

– Мне тебя жаль, Шнайдер.

– Взаимно, сэр. Вот десять соверенов. Возьмите. Утопите в вине ваши печали.

Мистер Райт был из тех, кто становится преподом по своему идеализму, переходит в частную школу, потому что хочет чуть больше денег, а потом таких всю жизнь обламывают. Он ненавидел богатых евреев за то, что они богатые евреи, а те его вечно подзуживали – и побеждали. Больше всего на свете им нравилось, когда их ненавидят за богатство, – просто потому, что это позволяло им лишний раз выставить это богатство напоказ. Ко всем прочим своим достоинствам, мистер Райт был замечательный тугодум.

– Вот что. Заткнись. Убери свои деньги. Я спрашиваю, кто сломал диван. Я хочу знать, кто виноват. Я знаю, что виноват не один человек, и вы мне скажете, черт бы вас побрал, чем вы тут занимались.

Мне всегда хотелось наябедничать: «Это вон те тридцать мальчиков, сэр. Школьные регбисты – из первой и второй команд. Каждую утреннюю перемену они скачут по дивану, изображая совокупления, сэр». Мне, однако, никогда не хватало смелости.

Речь мистера Райта обычно скукоживалась до «занимайтесь этим у себя дома», а Джоэл Шнайдер объяснял, что ничего страшного, по-настоящему хорошие диваны так просто не ломаются, и если мистер Райт хочет связаться с кем-нибудь, кто торгует высококачественной кожаной мебелью...

По соседству, за так называемой Берлинской стеной, располагалась женская школа – партнер нашей. Кроме встреч в автобусе и на остановке, контакты между учебными заведениями запрещались. Не было ни одного смешанного класса, и существовало общепризнанное правило, гласившее, что от учеников школы-партнера следует держаться на расстоянии не меньше метра. Самое знаменитое нарушение этого правила случилось, когда дочь барабанщика Олвина Стардаста[10] застали в павильоне для игры в крикет, где она отсасывала у сына лучшего оптика из Голдерс-Грина.

Не считая этого диковатого эпизода (за который девушку исключили, а парня две недели оставляли после уроков и хлопали по спине), мальчики, похоже, не слишком интересовались девочками. По общему мнению, все девочки были уродины. Небольшая группка тусовалась в обеденный перерыв возле женских ворот, но их считали какими-то гомиками. Большинство предпочитали футбол, а христиане и евнухи сидели в библиотеке и делали домашние задания.

О сексе трепались много, но всегда применительно к кинозвездам, музыкантам или телеведущим. Когда появлялись реальные существа женского пола и нашего возраста, мы обычно уклонялись от общения, робко бормоча: «Отвали, малявка» или «Не трогай меня, собака». Не то чтобы кто-то нас трогал, но предупредить стоило – на всякий случай.

Вежливы с девочками были только мальчики из Эджвера и Стэнмора. Все потому, что у них уже имелась готовая общественная жизнь за пределами школы, в том числе регулярные дискотеки при местных синагогах, и эти мальчики часто и разнообразно трахались с нескончаемым потоком красивых девочек в возрасте от тринадцати и старше. Их родители так мечтали, чтобы чада женились на еврейках, что плевать хотели, насколько рано детки начнут друг друга брюхатить. Остальные завидовали их общественной жизни до дрожи в коленках, но это была слишком больная тема для обсуждения.

Я до сих пор помню день, еще во втором классе, когда Марк Эйвенер на утренней проверке громко объявил Дэниэлу Бэйлинту, что у подружки как раз начались месячные. По мне, это все равно что рассказать, как провел выходные на Луне. Просто неслыханно. Вот же счастливчик!

Осенний семестр младшего шестого класса подходил к концу, и я стал замечать некую оттепель, элемент разрядки в отношениях между школами. На автобусной остановке ученики больше смешивались между собой, в некотором роде даже касались друг друга, и порой... смею ли я сказать... порой... нет, не могу (должен) не могу (должен)... порой... целовались! (Уф!)

Какая разительная перемена: внезапно оказалось, что ты гей, если не разговариваешь сдевушками. В смешанной школе такой сдвиг произошел бы лет в одиннадцать. Мне в семнадцать он давался весьма нелегко.

И я все еще ни разу не говорил с Барри о сексе. Я сгорал от любопытства. Я жаждал отвратительных историй о недельных групповухах в швейцарских шале. Жаждал услышать о вечеринках с резиновыми куклами, изображающими звезд. Узнать про методики. Пусть это случится чуть раньше, чем я смогу применить свои знания на практике. Я был уверен, что он научит меня всему.

Однажды, в автобусе по дороге домой, я собрался с духом. Я спросил.

Глава десятая

– КТО? ТЫ – КТО?

– Девственник.

– КТО?.. КТО?..

– Девственник.

– КТО?

– ДЕВСТВЕННИК, КРЕТИН, ДЕВСТВЕННИК!

– Блядь. Я в шоке. Просто не верится.

– Почему? А ты разве нет?

– Конечно да, придурок! Ты на морду мою посмотри.

– А что у тебя с мордой?

– Уродская она, вот что. С таким не трахнешься.

– Вовсе не уродская, – сказал он. – Немного волосатая, вот и все.

– Поверь мне, такая морда сойдет для книжек. Для секса – нет. А вот это лицо, – я потянул его за щеки, – ЭТО – для секса.

– Да?

– Балда. Как можно этим не пользоваться. Как можно не пользоваться таким лицом?

– Ну, я бы хотел секса на каком-то этапе...

– На каком-то этапе?

– Ну, то есть – когда найду нужную женщину.

– Что значит – нужную женщину?

– Такую, с которой смогу быть, – ну, ты понимаешь.

– О боже. – Я был потрясен. Я не знал, что сказать. Кто бы мог подумать, что Барри, именно Барри окажется вот таким. Какой урод.

– Ты почему девственник? – спросил я.

– Что значит – почему?

– Почему – ПОЧЕМУ? ПОЧЕМУ ТЫ ДЕВСТВЕННИК, УБЛЮДОК? РАССКАЗЫВАЙ! – Я начал злиться. Мир терял смысл. Я старался дышать глубоко и медленно. – Послушай, – сказал я как можно терпеливее, – я девственник, потому что я урод. Из-за неприятного сочетания черт моего лица со мной никто не хочет спать. Я противный. Но ты... Ты такой... Почему ты... Чем ты занимался – чем, твою мать, ты занимался? ПОЧЕМУ? ТЫ ЧТО – СОВСЕМ БОЛВАН? ПОСЛУШАЙ, КРЕТИН, – ЧЕМ, ТВОЮ МАТЬ, ТЫ ЗАНИМАЛСЯ?

Я был слегка непоследователен.

– Ты какой-то странный, Марк.

– Извини. Я просто не понимаю. Мне это очень важно.

– Ты хочешь причину, да?

– РАЗУМЕЕТСЯ, ХОЧУ, ИДИОТ.

– Хорошо, хорошо. Дай подумать. – Он подумал. Это неспешный процесс. – Не-а. Не знаю причины. Как-то случая не было, наверное.

– Как ты... Что ты хочешь сказать? Это же невероятно.

– Наверное, если бы случай представился, я бы не возражал. Ну, знаешь, – всего один раз и отделаться уже, чтобы потом не сильно торопиться, когда буду нужную женщину искать.

– Ты больной. Больной на всю голову. Под завязку накачан самыми говенными, самыми древними голливудскими штампами. Весьма печально.

– Вовсе нет. Я кино не смотрю.

– А? Ты не смотришь кино?

– Да нет.

– А по телевизору? По телевизору же ты, наверное, смотришь кино?

– Не особенно. Я, в общем-то, и телик не смотрю.

– Да? Не смотришь телик? А книжки читаешь?

– Нееет – не говори глупостей.

– Журналы? – Не-а.

– Музыка? Сейшены?

– Не-а.

– Господи боже! Чем же ты занят?

– Не знаю. Чем-то. Ну, понимаешь. Работаю.

– Это поразительно. Невероятно. Чем ты ЗАНЯТ?

Ответа не последовало.

– Слушай, – предложил я, – хочешь секса?

– Отвянь!

– Да не со мной, козел. С девчонкой. Которой хочется.

– Не знаю.

– Кончай уже. Хочешь? Да или нет?

– Ну, наверное. Теоретически.

– Барри, я не о теории говорю, а о практике – о реальной жизни, – о том, чтобы сделать это – с другим человеческим существом.

– Ну... да. Но кто со мной захочет спать?

– О господи! Да все. С тобой все хотят спать, Барри.

– Это смешно.

– Барри, послушай. Я предельно серьезен. Все без исключения девчонки из женской школы, плюс все преподы из женской школы, половина преподов мужской школы (женщин и мужчин) и большинство учеников мужской школы – МЫ ВСЕ ПОГОЛОВНО МЕЧТАЕМ ПРЫГНУТЬ К ТЕБЕ В ПОСТЕЛЬ И ТЕБЯ ТРАХНУТЬ.

Ему требовалось некоторое время, чтобы это переварить.

– Не говори глупостей. Это невозможно... Да?.. Нет, это чушь... Правда?.. Ты правда так думаешь?.. Нет... чепуха... Они хотят?.. Со мной?.. То есть я?.. Я не... Я?.. Они?.. Они правда – девчонки то есть?

– Да, ты. Да, они правда.

– Черт. Правда?

– Да – конечно, правда! Я что тут, по-твоему, шучу? Это совсем не смешно. Ты какой-то недоросток. Умственный недоросток. И я тебя спрашиваю, дрочила. Ты хочешь или не хочешь переспать с кем-нибудь из женской школы?

– Боже!.. Это... Ты что, сутенер, что ли?

– Да. Сейчас я сутенер. Я найду девчонку, она к тебе придет. Вы двое переспите. Никакой платы.

– Это нереально.

– Это реально, идиот.

– Ну нет же.

– Поверь мне. Реально. Скажешь «да», и я все устрою.

– Черт!

– Надо просто сказать, да или нет.

– Ох ты ж.

– Ну?

– Блин!

– Ну?

– Надо сказать «да» или «нет»?

– Да.

– Или «да»...

– Или «нет».

– Точно.

– Точно.

– Ну ладно, – сказал он. – Я говорю... гм... «да»... наверное... но я тебе все равно не верю... то есть не получится... Или получится?.. Да нет... Но все равно «да».

Глава одиннадцатая

На следующее утро я подпустил в женскую школу слушок о том, что Барри девственник, и вечером он переспал с самой красивой девчонкой Северо-Восточного Лондона.

Через пару недель это был совсем другой человек. Обнаружив, что секс проще жвачки, он стал большим поклонником этого дешевого и приятного способа проводить время. Барри, который раньше ни к чему не прилагал никаких усилий, теперь за кем-то гонялся, среди ночи звонил по телефону и выпрашивал презервативы из неприкосновенных запасов. Он сильно изменился. Вернулся к жизни. Или, точнее, начал жить, в последний момент догнав свою юность, – как раз перед тем, как время истекло и он стал взрослым.

В конце дня я обычно шел с ним из класса до автобусной остановки. Где-то в пятидесяти метрах от нее сливались дорожки из обеих школ. В захватывающие дни сексуального пробуждения Барри эти прогулки были полны событий. Как только мы появлялись, все девчонки оборачивались. Ничего необычного в этом не было, но теперь они не просто смотрели с безоговорочным наивным восторгом – в паре лиц проблескивало узнавание. Взгляд на несколько секунд стекленел, а затем девчонка бледнела или заливалась слезами. Эти прогулки длились минуты две, и все походило на сюрреалистический человечий кегельбан: мы были шарами, а девчонки в форме цвета сопель – кеглями. После каждой новой победы я спрашивал Барри, кто это был.

– А, одна девчонка, которая...

– Да, я с ней познакомился в...

– Это та, которую я...

Истории никогда не повторялись. Потрясающе. Разумеется, здесь таился и мой шанс. Мне следовало мчаться к этим поваленным женщинам-кеглям, поднимать их с земли и нежно беседовать о женоненавистничестве Барри, подводя к обсуждению своей собственной доброй и любящей натуры. Жалкая замена Барри, но «теперь, познав опасность красоты, вы, возможно, способны оценить человека, у которого есть сердце, человека, которому вы сможете доверять».

Но этого не случалось. Мне так и не хватило храбрости подойти ни к одной его любовнице. Я хотел. Но увы.

Глава двенадцатая

Рождественские каникулы мне были сильно не в тему, потому что в школе в кои-то веки становилось интересно. Совершенно нечем заняться, слишком холодно куда-то идти, так что я фактически просидел четыре недели, ковыряя в носу. Образно говоря. На самом деле я, конечно, не сидел четыре недели подряд, засунув пальцы в ноздри. Я имею в виду, что ничем особо не занимался. Если подумать, я и вправдунемало времени ковырял в носу – где-то четверть каникул, должно быть, – но речь вообще-то не об этом. Я пытаюсь объяснить, что в рождественские каникулы делать мне было почти нечего.

Прямо перед каникулами я чуть не попросил у Барри номер телефона, но в последний момент струсил. Номер можно было найти в справочнике, но я этого не сделал, потому что звонить ему домой было бы слишком странно. Не знаю почему – я просто не мог ему позвонить. Неловко.

На несколько дней вернулся из университета мой брат Дэн, и я готов был его расцеловать – такое почувствовал облегчение, когда у родителей появился громоотвод. Он такой себе типчик, мой братец. Как ни странно, очень много выпендривается, но, по сути, очень добрый. Вообще-то я терпеть не могу добрых, но Дэн добрый как-то очень правильно, – например, может давать тебе совет и одновременно мочиться, так что не чувствуешь, будто тебя опекают.

Дэн нечасто приезжает из Кембриджа, и, мне показалось, он изменился за тот год, что мы не виделись. Более уверенный в себе, довольный и к тому же впервые в жизни – в какой-то смутно приличной одежде. Ну, то есть, вкус у него по-прежнему был ужасающий, но теперь он, видимо, честно старался. Дошло до того, что я спросил про его серые кримпленовые укороченные брюки с боковыми карманами на пуговицах и неудачными пятнами от йогурта в промежности, а он сказал, что выбросил их, – трагическая потеря для культурного наследия нашей страны.

Кроме того – это звучит не фонтан, но тем не менее, – глядя на него, я успокоился, потому что начал думать, что если у нас в семье кто и педрила, то определенно не я. Все поддатые гены, что только бродят у нас в роду, видимо, ушли прямо в Дэна. Очевидно, на самом деле он не гей – ну, то есть, он же мой брат, – но когда я увидел его походочку и как он со всеми обнимается, я прямо-таки вздохнул с облегчением, ощутив себя сравнительно нормальным.

* * *

Рождество прошло на новых, по сей день неисследованных, необитаемых морских глубинах кошмара. Просто не могу на вас это вывалить. Скажем так все закончилось игрой в шарады. Представляете? 1986 год подходит к концу, превращается в следующий, движется к невообразимым, потрясающим открытиям эпохи информационной революции, а я сижу на диване со своей долбаной семейкой и притворяюсь, что мне смешно смотреть, как мой чокнутый, социально несостоятельный кузен силится изобразить «Охотников за привидениями». Если бы Джон Лоджи Бэрд[11] знал, что в 1986 году люди так и будут играть в шарады, он бы, наверное, не сильно нервничал. Может, занялся бы психиатрией, и фронтальная лоботомия благословила бы нас своим присутствием несколькими годами раньше.

Назавтра после Дня подарков[12] мы с Дэном отправились на экскурсию по торговому центру святой Анны, только что открывшемуся в Хэрроу. Засвидетельствовали свое почтение новой скульптуре «Салли: девочка со скакалкой», которая возвышалась в центре города и, по-видимому, должна была обозначать средоточие местной жизнедеятельности.

– Ах, – вздохнул я, – наконец-то Хэрроу займет свое место на культурной карте мира.

– О да, о да, – ответил Дэн.

– Мне трудно сдержать слезы радости, Дэн.

– Не сдерживай их, Марк, не сдерживай. Скульптор был бы счастлив.

Рыдания сотрясли мое тело, и я положил голову Салли на ногу.

– Тебя так тронули эти две процарапанные дырочки у нее в глазах, милый братец?

– О да, о да. Они так ясно передают мысль скульптора, ту радость, которую ребенок способен обнаружить в простых вещах.

Нас вновь окатило волной невыразимого трепета.

– Дэн?

– А?

– Знаешь, чего мне хочется больше всего на свете?

– Нет, милый братец, не знаю.

– Вымазать Саллино лицо какашками.

– В следующий раз, дорогой Марк, в следующий раз мы принесем с собой какашку в пакете.

– Скульптор был бы счастлив.

– Вполне.

Еще около часа мы бродили по Хэрроу глумясь над всем, что нам попадалось, однако Дэн постепенно начал скисать. Когда я спросил, что случилось, он сказал, что приехал домой не просто так.

Я спросил, зачем же он приехал, и он замолк. Внезапно мы стали страшно серьезны. Мне показалось, что Дэн вот-вот заговорит, и тут мы столкнулись с его старой подругой из начальной школы. Она окликнула нас через дорогу, и серьезность испарилась, как только подруга перешла к нам.

Дэн, похоже, обрадовался, когда она появилась, и хотя мы не виделись с ней года три, не меньше, обхватил ее руками и расцеловал в обе щеки. По-моему, очень нескромно. Бедняга Дэн – я его ужасно люблю, но общаться он не умеет, такой уж уродился.

Я ее легонько чмокнул с безопасного расстояния, хотя она мне всегда тайно нравилась.

В общем, мы втроем пошли пить кофе, а когда закончили, было слишком поздно возвращаться к прерванному разговору. Спустя пару дней Дэн уехал в Кембридж, так и не выложив, что собирался сказать.

Глава тринадцатая

К началу весеннего семестра стало ясно, что школьницы – слишком легкая добыча для Барри, и я предложил ему испытать свои силы на чем-нибудь посерьезнее. Барри сообщил, что теперь считает семяизвержение в обеденный перерыв немаловажным условием психического здоровья, и мы принялись выбирать из тех, кто работает в школе.

Составили список с комментариями:

Кухонный персонал: Жирные уродины

Уборщицы: Грязные уродины

Миссис Уэбб – препод: Нечеловеческая уродина по физике

Преподы по французскому:

Миссис Томас: Безгрудая уродина

Миссис Мамфорд: Не очень уродина

Мисс Голл: Неописуемая уродина

Жена директора: Старая уродина

Помощница библиотекаря: Скучная уродина

Наши обширные изыскания ясно показали, что имеется лишь одна кандидатура. Барри нацелился на миссис Мамфорд.

Несколько лет назад одного парня, с которым мы сидели вместе на французском, миссис Мамфорд оставила после уроков за то, что во время занятий он пялился на ее грудь. «Чрезмерное внимание к детали, не относящейся к предмету урока» – вот что она написала в записке дежурному преподу. С тех пор, несмотря на кататонически-унылый стиль преподавания и хроническое нежелание реагировать на шутки, она заслужила некое уважение учеников. Частично за красоту грудей, но главным образом – за это остроумие, слабо мерцавшее человечностью из-под непроницаемой раковины профессионализма. «Может быть, – думали мы все, – она не такая вежливая, замученная на службе домохозяйка, какую из себя корчит. Может, подо всем этим – остроумная, сексуальная, смешливая, приятная цыпа». От ее образа самой скучной женщины на свете остались одни обломки.

Та единственная шутка, написанная мелким, ровным почерком в записке дежурному преподу, которую читали всего двое (грудосозерцатель и дежурный), изменила всеобщее мнение о миссис Мамфорд. Сделала ее загадочной. Как если бы миссис Мамфорд прошла над вентиляционным люком, и ее длинная коричневая плиссированная юбка вздулась, открыв чулки, подвязки и кожаные трусики с шелковыми клиньями.

С того дня, как разошлась байка про записку дежурному, парни у нее на занятиях часто приходили в подозрительное возбуждение. Ходили слухи, что отнюдь не все липкие наросты под партами в ее классе – жвачка.

Искусство соблазнения – очень тонкая вещь. Если вы, конечно, не обладаете даром исключительной сексапильности: в таком случае соблазнить – как не фиг делать. И нам сильно повезло, что Барри был сексапилен, поскольку оба мы располагали, мягко скажем, минимальным опытом соблазнения. Мы остановились на таком плане действий:

Выясняем, где паркуется миссис Мамфорд. Всю неделю, каждый день после уроков Барри, эротично прислонившись к ближайшей стене, с вожделением во взоре наблюдает, как она садится в машину и отчаливает домой. Потом он двое суток не появляется. Она, понятно, удивляется, куда Барри подевался, и тут он, прихрамывая, подваливает к ней, говорит, что поранил ногу, и просит подбросить его в Стэнмор (где она живет). На безлюдном участке А41 Барри внезапно орет: «Остановите! Остановите машину! Меня укачало».

Она тормозит на ближайшей стоянке. Барри глубоко дышит, словно ему больно. Затем, не сказав ни слова, перебирается с пассажирского сиденья на заднее. «Пожалуйста, – говорит он, – прошу вас, у меня раскалывается голова. О, как больно! Вы не помассируете мне виски?»

Миссис Мамфорд садится на заднее сиденье и массирует Барри виски. Через несколько минут Барри говорит, что ему несколько лучше, и предлагает помассировать виски ей. Потом спрашивает, не болят ли у нее груди, и предлагает помассировать заодно и их.

На следующем этапе, когда он поймет, что она возбуждается, он должен отпустить ее сиськи и заорать: «О черт! Низ живота опять заболел! Вы мне его не помассируете?»

И уж после этого он должен оказаться во влаге и тепле.

Я понимаю, может, это и не самый изощренный план на свете. Актер из Барри никудышный, поэтому замечательно уже то, что она согласилась его подвезти, не говоря уже о том, что в итоге он ее трахнул прямо в машине на А41.

Что лишний раз показывает нам, как важны для любовной жизни красивое лицо и идеальное телосложение.

Глава четырнадцатая

Я должен сделать небольшое признание. Строго говоря, я тут был не стопроцентно точен. Я не вру, ничего – не волнуйтесь – я просто... заполняю некоторые пробелы – делаю все, что в моих скромных силах, дабы компенсировать определенные дыры в моих данных.

Кроме того, никто не знает точно, что произошло, потому что Барри тайны не раскрывал. Но они определенно целовались. Определенно. Как минимум. А один человек видел их вместе в пабе неподалеку от Барнета.

Хотя кусок про машину я придумал, слухи распространялись, так что это вполне могло быть правдой – все этому верили.

Ну, не все. Пока эта байка была мифом шестого класса. Вроде той, про тусовку в медицинской школе, когда на дне чаши для пунша нашли пенис. Из тех баек, что выслушиваешь, говоришь «вот же хренотень», а через десять минут ловишь себя на том, что пересказываешь ее как чистейшую правду.

Ну и, – ладно, ладно, признаю, – вся та фигня насчет девчонок-кеглей на автобусной остановке – пожалуй, это совсем чуточку преувеличение. Но Барри действительно переспал с кучей девчонок – уж это абсолютная, стопроцентная правда, клянусь.

Проблема с трах-байкой про Барри и миссис Мамфорд на стоянке вот в чем: совершенно точного подтверждения ей не имелось, и при передаче через восьмые или девятые руки история звучала не совсем убедительно. Впрочем, появись чуть более надежные сведения, они облетели бы школу в момент.

Не думайте, что я распускал слухи. Я не какой-нибудь там злодей и никогда им не был. Если вы решили, что я завидовал Барри, потому что у него бесконечное чувственное блаженство, а я без всякого секса тащусь к экзаменам повышенного уровня, то вы всё перевернули вверх тормашками. Он был мой друг, и я за него радовался. Я не завистлив. Я не смогу почувствовать горечь, даже если очень постараюсь. Я не чувствовал горечи. Только не я и только не горечь. Нет, кто угодно, только не я. И не горечь. Я не хотел, чтобы эта байка разошлась. Просто забавы ради рассказал паре людей, – я и не думал, что мне поверят, – а они помчались трепаться кому ни попадя. Я ужасно на них злился.

Глава пятнадцатая

Я дружил не только с Барри. По-прежнему имелась кучка приятелей, с которыми я общался с первого класса, главным образом флегматичные евреи со Столичной линии да еще вкрапления странных азиатов и китайцев, и все это разбавлено парочкой богатых хэмпстедцев. В середине шестого класса мы делали то же, что и всегда: болтали в обеденный перерыв, слоняясь по школьной территории, а каждый субботний вечер встречались в Вест-Энде и отправлялись в кино и в зал игральных автоматов. Обеденная тусовка состояла из семи человек, но по субботам съеживалась до трех: Дэйва, Гонг-Бая и меня.

Не слишком весело, но, в общем, приемлемо для человека моего возраста с чахлой половой жизнью.

Когда мы только начали таким вот образом гулять, было довольно круто. До сих пор помню, как однажды на каникулах в третьем классе наше трио отправилось на первый в жизни фильм для детей старше восьми. Мы так перепугались, увидев кассиршу, и так удивились, когда нас впустили: нам и в голову не пришло, что фильм может оказаться еще страшнее кассы. Мы пошли в «Одеон – под Мраморной Аркой», а поскольку был понедельник, середина дня, в зале мы сидели почти совсем одни. Жутковато само по себе, но мы, все из себя такие храбрые, прошагали на первый ряд, и над нами вырос громадный экран.

Оттуда даже титры казались зловещими. Фильм назывался «Муха», и когда Джефф Голдблум, красный, безволосый и чешуйчатый, прыгнул сквозь стену операционной посреди кошмара его девушки про личинок и аборт, мы вскочили с мест и ринулись к выходу. Фильм досматривали уже из правой половины заднего ряда, ужасно травмированные, и тряслись, пока у нас не рассосался клинически опасный вброс адреналина.

Может, в тринадцать лет это и было клево, но к семнадцати потеряло шик. Что, правда, не имело особого значения, потому что мы все равно непрерывно смеялись. Кроме того, я почти добрался до девятого уровня «Немезиды» в зале «Развлекалава» на Олд-Комптон-стрит и дал себе клятву, что, как только займу первое место в списке победителей «Немезиды», смогу с полным правом сообщить менеджеру, что последние две гласные в его названии должны быть «о».

(Вообще-то, наверное, менеджер и сам знал, только не хотел, чтобы его зал игральных автоматов назывался, как бар с караоке.)

Но уже в самом начале шестого класса старая дружба дала трещину, потому что Дэйв послал на фиг нашу круговерть светской жизни у игральных автоматов Сохо – ради союза с Нилом Котари.

Когда один из самых близких друзей посылает тебя куда подальше и от твоей общественной жизни остаются одни ошметки, – это уже плохо. Но если мне кто и был по-настоящему противен, так это Нил Котари. Такой козел. До четвертого класса его звали Анил, он был тощий и робкий, а потом внезапно занялся бодибилдингом, сменил имя и стал тусоваться с регбистами. Их доверие он завоевывал так. Ездил в школу вместе со Школьным Зверем и сопровождал его в ближайший магазин на углу. Там Нил покупал какие-то сласти, а потом орал: «Фуууууууууу, как тут воняет! Чем это тут воняет? Ты чувствуешь? Это что, пакистанцем воняет? Фуууууу!»

Определить расовую принадлежность самого Нила Школьный Зверь был не в состоянии, и после недели походов в газетные киоски Кингсбери репутация Нила замерла на отметке «неплохой типчик», и он превратился в мальчика на побегушках при команде – чуть ли не первый азиат, влившийся в их ряды.

Мой приятель Дэйв, напротив, с регбистами не тусовался и все боролся за место на территории неплохих типчиков. Но он довольно неплохо ладил с Нилом еще в те дни, когда тот был индийцем, и сумел вновь завоевать его доверие, став главным школьным специалистом по хип-хопу. Вместе с еще одним парнем по имени Эрик – в шестнадцать лет тот уже лысел, а после пятого класса чуть не вылетел из школы, когда его застукали со словарем Коллинза на коленях во время экзамена по немецкому, – так вот, теперь они втроем все обеденные перерывы проводили в пансионе Дженнингза, декламируя стихи Гроссмейстера Флэша[13], читая труды о граффити в метро и упражняясь в верчении на головах.

Трудно припомнить зрелище более печальное: два недоразвитых еврея и один бывший азиат сидят в классе закрытой частной школы «зеленого пояса», притворяются черными детьми из гетто, а у самих все волосы в мастике для пола. И все же вот до чего докатился мой друг Дэйв. Весь пятый класс он ухитрялся вести двойную жизнь: днем – гангста-рэппер, вечером – приличный белый мальчик, которому нечем заняться, кроме электронных игр. Но в шестом классе все же послал меня на фиг и стал полноценным негритосом.

Трое семнадцатилетних парней в кино по субботам – унылое зрелище. Двое – просто унизительное. К концу первого семестра шестого класса уровень моей общественной жизни достиг низшей отметки. Полагаю, этот рекорд не будет побит лет до восьмидесяти.

А где же был Барри? Вообще-то в то время я по-прежнему совсем с ним не общался за пределами школы. Он не сочетался с остальными моими друзьями. На самом деле, не считая меня, он, видимо, вообще ни с кем в школе не сочетался. Существовал вроде как особняком. То ли взрослее, то ли младше всех остальных. Честно сказать, не знаю.

Мне же это было безразлично. Мы всегда замечательно ладили. Не глубоко, но и не так уж поверхностно, – мы просто были одного поля ягода. Что странно: ведь раз он так отличался от всех остальных, а я думал, что ничем от них не отличаюсь, то что же это выходит, если я – совсем как он? Может, мы оба с ними не сочетаемся... Или у меня опять паранойя? Самое странное: чем больше мы общались, тем менее сексуальными становились наши отношения. Вы мне не верите, да?

Так оно и было, клянусь. Поначалу все было ужасно запутано. Я все время нервничал, что кто-нибудь заметит, как я на него пялюсь. Но когда ты с кем-то вдвоем, вполне естественно на этого кого-то смотреть, – а как только смотреть на Барри стало естественно, мне уже не нужно было смотреть на него слишком много, от чего в первую очередь и возникали проблемы. Так что чем больше времени мы проводили наедине, тем больше ослабевало сексуальное напряжение.

Вне школы мы все так же не виделись. Но наши автобусные разговоры утром и вечером постепенно помогли нам по-настоящему узнать друг друга. Если честно, говорил в основном я, так что Барри, наверное, узнал обо мне гораздо больше, чем я о нем. Да если вдуматься, я вообще почти ничего о нем не узнал. Он был очень скрытен. Но мы все равно много болтали, и ощущение было такое, будто мы знаем друг о друге все. Ну, кроме того, что я не мог ему рассказать. А поскольку он тоже мало что выдавал... Ох, я не знаю – мы просто стали близкими друзьями. Поверьте мне – так все и случилось.

Что приятно, эгоизм и соперничество, развалившие не одну мою школьную дружбу, в наши диалоги с Барри не влезали никогда. В его манере говорить было что-то такое, от чего возникало чувство, будто можешь задать любой вопрос, даже глупый, и он не засмеется, не осудит, а очень постарается дать прямой ответ. Весьма необычно для школы, где спрашиваешь, который час, – и тебя тут же опускают.

В результате дружба с Барри была мне крайне полезна: я понял, что могу наконец унизиться, собраться с духом и задать кучу вопросов, – до этого я всю дорогу из кожи вон лез, притворяясь, что знаю ответы.

Самая очевидная тема активно обсуждалась в январе и феврале 1987-го:

– Барри?

– А?

– А секс – какой?

– Гм... ох... э... Приятный.

– Насколько приятный?

– Гм... очень приятный.

– Блин, я уж думаю... Это просто?

– Просто научиться или просто заниматься?

– Черт! Хороший вопрос. Черт! Никогда об этом не думал. Э... и то и другое, наверное.

– Ну, видишь ли, зависит от многого. В первый раз немножко хитро, а потом совсем никаких проблем. А когда знаешь как... ну, если партнерша симпатичная, облажаться невозможно.

– Ага, понятно. Замечательно. Понятно. А бывают какие-нибудь упражнения – делать, чтобы в первый раз было попроще?

– Например?

– Ну, я, к примеру, слышал, что молочная бутылка с печеночным фаршем – совсем как вагина. Это правда?

– Не знаю. Никогда не совал член в молочную бутылку с печеночным фаршем.

– Я совал. Очень приятно.

– Что? Ты трахал молочную бутылку с печеночным фаршем?

– Да. Ну, как бы.

– Что значит – как бы?

– Ну, я не смог кончить. И поэтому немного нервничаю. Боюсь, что и в женщине не смогу кончить.

– Понятно. Я бы на твоем месте не нервничал. Уверяю тебя, женщины гораздо приятнее молочных бутылок.

– Черт. Да, ты прав. Какой я идиот. Ты прав. Не надо мне нервничать. Господи, да я только и делаю, что нервничаю.

– Может, если тебе кажется, что тебя не привлекают женщины, стоит подумать о сексе с мужчиной?

– ЧТО?! ЧТО?! ИДИ ТЫ... ИДИ В ЖОПУ!.. МУДАК ПОГАНЫЙ!.. ЧЕРТ!.. ИДИ ТЫ! О чем ты говоришь? Я этого не говорил! Иди в жопу! Я вообще этого не говорил, кретин чертов.

– Хорошо, хорошо. Расслабься. Совершенно не из-за чего так возбуждаться. Просто сказал, вот и все.

– Так вот и нечего.

– О господи – ну вот гомофобия-то зачем?

– Это не гомофобия. Просто я – не какой-нибудь пидор гребаный, вот и все.

– Ты так переживаешь. У тебя явно проблема.

– У меня нет проблем. Это ты об этом заговорил. Это за тебя надо переживать.

– Переживать?

– Да, Барри, переживать. Ты же об этом сказал – откуда у тебя такая мысль взялась вообще?

– От дяди.

– Что?

– От дяди. Он гей.

– О черт! Ты знаком с геем.

– Знаком. И он очень хороший.

– Э-э-э, хех – так это у тебя в генах.

– Ох, Марк, я тебя умоляю. Не будь таким мудаком.

– Нет, это ты не будь таким мудаком.

– Ты мудак.

– Нет, это ты мудак.

– Ты полный мудак.

Обычно все иначе. Вы, наверное, застали нас в неудачный день.

Глава шестнадцатая

Одним из первых судьбоносных шагов в разрядке напряженности между Востоком и Западом 1987 года стала тусовка для шестого класса, которую устроил на речном трамвае свежесформированный «общественный комитет». Тусовку организовал Джоэл Шнайдер, который продемонстрировал замечательную деловую хватку: в одиночку продавал билеты и любезно взял на себя бухгалтерию. Где-то по дороге несколько сотен фунтов испарились, но бухгалтер клятвенно подтверждал безупречность продавца билетов, и наоборот. В общем, деньги так никогда и не нашлись.

На целую ночь наняли кораблик, который должен был пропыхтеть по Темзе вверх и вниз, и все шестиклассники из двух школ, у кого в организме притерлись друг к другу хоть парочка гормонов, явились на борт, заплатив за это удовольствие Джоэлу Шнайдеру по пять фунтов с носа.

Корабельные тусовки – пытка. Опаздывать нельзя, свалить пораньше нельзя, – и все это напоминает пьесу Сартра.

Когда я вышел у набережной Виктории, на тротуаре напротив стояла компания парней – я почти никого не видел раньше без школьной формы – и какие-то девчонки, которых я смутно опознал. Большинство, похоже, уже надрались, и что-то подсказывало, что мне предстоит один из самых неприятных вечеров в жизни. Возник соблазн бежать, отправиться на метро прямиком домой, но меня уже запеленговали. Кто-то крикнул мне через улицу: «Привет». Я ответил, перешел дорогу и тем подписал себе приговор. Следующие пять часов жизни придется провести с этими людьми.

Мы заползли на корабль и принялись пить.

К мосту Ватерлоо надрались абсолютно все.

Музыка играла так громко, что через пять минут у меня отстегнулись уши. А через десять принялись активно протестовать, возмущенно хрипя по бокам головы.

За этим первым органом чувств, начисто уничтоженным тусовкой, с пугающей быстротой последовали остальные.

На корабле имелись две палубы, обе закрытые, да еще крошечная открытая корма, вроде балкона. Первые несколько часов тусовка располагалась двумя симметричными плоскостями: громкая музыка на верхней палубе, тяжелый алкоголизм на нижней, джентльмены по правому борту, дамы по левому. Вскоре я встал в очередь проблеваться с наружной палубы, поскольку оба туалета уже засорились и были затоплены блевотиной.

Воздух густел от материала, из которого сооружен фундамент подростковой тоски: синдрома бремени девственности. Чем более ты ему подвержен, тем больше требуется выпить, чтобы заговорить с противоположным полом. В итоге напиваешься так, что уже не можешь придумать, что сказать, когда наконец наберешься храбрости завести разговор, и простой попыткой завязать беседу отвращаешь от себя объект. Бесконечный порочный круг. Бремя все тяжелее, пьешь все больше, разрыв между полами растет, мастурбация из удовольствия превращается в необходимость и т. д. и т. п. В результате общее напряжение достигает крайней степени, и подростковые тусовки оборачиваются оргиями утопленных в алкоголе неврозов.

Водораздел между бортами начал таять, лишь когда нижняя палуба покрылась тонким слоем блевотины. Мальчики и девочки, паралитически пошатываясь, нацелили друг на друга языки. Обжимальщики впились друг в друга и закачались по танцплощадке, жуя партнерам физиономии. Палубные скамейки вскоре оказались забиты раскоряченными парами тыкальщиков и щупальщиков. В красной полутьме различались руки, рвущие непонятное белье, вцепившиеся в малознакомые гениталии. Мальчики неумело шебуршились в кружевных панталончиках, а девочки, все в сомнениях, безрезультатно щекотали воспаленно-багровые головки.

Я чувствовал, что трезвею, но меня слишком тошнило, чтобы пить дальше. Постепенное возвращение умственных способностей повергло меня в пучины депрессии. Почему никто не бросается на меня, пытаясь высосать мне зубы? Почему никто не пускает шумно слюни над моим немытым членом? Почему никто не хочет, чтобы я залез к ней в трусы? Что со мной не так? Не с кем поговорить, никто мне не нравился, и ни с кем не хотелось целоваться.

Барри не приехал. Я был один.

Пошатываясь, я побрел по палубам, отчаянно желая поговорить хоть с кем-нибудь. Через некоторое время мне попался какой-то товарищ по несчастью. Я глянул ему в лицо и нашел там отражение собственного одиночества. Я сосредоточился, пытаясь что-нибудь из себя выдавить. Он, судя по всему, тоже старался. После длинной паузы наконец придумал.

– Ты напился? – спросил он.

– Прости?

– Ты надрался?

– А!.. Да, – соврал я.

Мы надолго замолчали. Слабо хихикнули. Снова пауза.

– Я тоже, – сообщил он.

– Отлично.

Третья пауза объявила нашим усилиям смертный приговор. Мы оба со знанием дела могли минут пять поговорить о том, как мы несчастны, но вокруг было слишком шумно. Да и не место. Беседа завершилась. Я по-прежнему был одинок.

– Пойду возьму еще выпить, – сказал я.

– Ладно.

– Пока.

– Пока.

Теперь следовало добыть еще горючего. По уплотнившемуся рвотному ковру я добрел до бара, влил в себя «кровавую Мэри» (она отдавала бензином, но название обещало убойную крепость) и устремился к наименее уродливой девчонке из имевшихся в наличии.

Я немножко не рассчитал, и мы больно стукнулись зубами, но оба даже не заметили. Мы обжимались. Невероятное облегчение. Наконец-то – паранойю как рукой сняло.

Эта мысль крутилась в голове меньше секунды. А потом меня затопили сомнения небывалых масштабов: вопрос «Почему со мной никто не целуется?» сменился вопросом «Почему мне это не нравится?». Новая мысль оказалась гораздо хуже.

Мне было скучно, я не знал, как девчонка выглядит, у меня сводило челюсть, и корабль пристанет к берегу только через два часа. В моем положении эти два часа казались целой вечностью.

Прошло, наверное, полчаса, прежде чем я смог вздохнуть. Под предлогом необходимости стереть ее слюну с подбородка глянул на часы и ужаснулся: с момента, когда я на нее накинулся, прошло всего десять минут. Даже не четверть часа, а мы уже друг другу осточертели. «Господи боже, – подумал я, – как же люди живут в браке по сорок лет?»

Оставалось убить еще массу времени. Если б я мог пощупать ее пальцем, это хоть частично спасло бы вечер. Похваляясь на еврейских собраниях, я, черпавший сведения из графических схем и романов, всегда чувствовал себя каким-то шарлатаном. На академическом уровне я был близко знаком с вагиной, но практических опытов на трехмерных моделях почти не проводил. Если не считать единственного случая двенадцать лет назад в «лягушатнике» с кузиной, я и не видел ни одной.

Я боролся с одеждой девчонки, стараясь понять, надеты у нее трусики на колготки или наоборот. Мне очень мешали ее попытки оттолкнуть мои руки. Из книг я знал, что это обычная процедура, но девчонкины сила и настойчивость меня немало поразили. Я отреагировал энергично, и вскоре оказалось, что мы занимаемся настоящим армрестлингом. Тут она убрала руку, а я как раз занес свою, и инерция сработала удивительным образом: я заехал ей в вагину.

Не детский какой-нибудь тычок, а самый настоящий апперкот – безупречно рассчитанный и направленный, стремительно врезавшийся ей точно между ног.

Может, я и не лучший в мире специалист по сексуальным нравам, но базовый этикет знал достаточно, чтобы понять: это было ужасно грубо. Обычно никто за здорово живешь не колотит чужие гениталии. Во всяком случае, не спрашивая разрешения.

Как ни странно, она не заорала от боли. Просто была в шоке.

«Черт! – подумал я. – Пожалуй, вагины пожестче яичек. И то слава богу».

Вместо того чтобы в эти бесценные мгновения восхищаться упругостью женских половых органов, мне следовало состряпать какое-то извинение. Но не успел я открыть рот, как она ушла.

Я чуть не побежал за ней – сказать, что я нечаянно, но мне было слишком неловко. Я хотел просто забыть о том, что случилось. Хотел забыть, что она существует. Хотел забыть, что существую я.

Хотел заползти в большой темный мешок и просидеть там лет десять.

Эта линия философских умозаключений была прервана жалобой желудка, и я рванулся к окну блевать «кровавой Мэри». По пути наружу она была чуть приятнее на вкус.

Все еще оставалось полтора часа.

Я поднялся по лестнице и попытался танцевать, но на танцплощадке было слишком много народу. Все просто скакали вверх-вниз на пятачке, размазывая по соседям пот. Для размышлений слишком жарко и громко.

На открытой палубе какие-то парни курили косяк. Я сделал первую в жизни тяжку, от чего ощутил одновременно тошноту и похоть – непотребное сочетание. Решил было пойти в туалет подрочить, но когда вспомнил, сколько там блевоты, мой желудок выразил недовольство. Я кинулся к борту, и меня вырвало в реку, а вставший член больно бился о поручень.

Я поискал стул. Имелся только один, втиснутый между целующейся парой и обжимающейся парой, так что пришлось сесть туда.

Я закрыл глаза. С закрытыми глазами мне показалось, что палуба раскачивается, и желудок запротестовал. Если я не хочу проблеваться снова, придется сидеть с открытыми глазами.

Я сидел неподвижно и пытался отключиться от мира. Желудок-бетономешалка – наименее отвратительное из всего, что воспринимали органы чувств. Я потрогал рукав замшевого пиджака. Тоже не ужасно. Пробовать на вкус, нюхать, слушать или разглядывать нечего, но если трогать замшу и дальше, может, удастся стереть из сознания все остальное. Я посмотрел в окно, надеясь увидеть звезду, но за лондонскими уличными фонарями звезд не разглядишь. Пришлось остановиться на рукаве пиджака.

Еще час и двадцать пять минут. Скоростью моих часов управлял какой-то злобный гад.

Мне надо домой.

Мне надо домой.

Мненадодомой.

Мненадодомойнададомойнададамойнададамой.

Глава семнадцатая

Я был так счастлив, когда тусовка наконец завершилась и я сел в метро до Хэрроу, что решил отложить самоубийство по крайней мере на неделю.

Несмотря на то что ни на одной тусовке шестого класса мне ни минуты не было хорошо, ходил я на все.

Пожалуй, стоит повторить. Количество тусовок: множество. Количество минут на тусовках: еще большее множество. Общее количество минут на тусовках, когда происходило что-нибудь хорошее: ноль.

Не идеал социального уравнения, но я все-таки с ним мирился, – главным образом за отсутствием выбора. Дэйв стал негритосом, Гонг-Бай на корабле целовался с фантастически красивой китаянкой. Они встречались еще пять лет, он общался с ней исключительно на кантонском диалекте и обогатил меня обширными, по сей день неисследованными глубинами смысла выражения «держать свечку».

Барри, кстати, пришел на одну тусовку, сообщил мне, что все это – дерьмо собачье, ушел через полчаса и больше ни на одной не появлялся.

Несмотря на нулевую отметку удовольствия на этих тусовках, что-то в них меня привлекало. И дело не только в отсутствии других занятий. Я всегда шел туда с жаждой завоеваний, открытий и приключений. Не в том смысле, что рассчитывал раскопать новых людей или открыть непознанное в себе самом. Мой путь открытий носил строго биологический характер. Дело было не в удовольствии. Как и все остальные, я шел лишь для того, чтобы сложить эту головоломку, выяснить, почему... ну, в общем, почему у противоположного пола одни места мягче других.

В идеале я бы еще поучился, как с ними разговаривать, но стремиться к этому – пожалуй, уже немного чересчур.

Несмотря на мою сексапильность ниже среднего, я обнаружил, что, когда все напились и всех красивых разобрали, мне всегда удается найти кого-то, с кем поэкспериментировать.

Одной из худших была тусовка в конце семестра, на которой я наблюдал, как Школьный Зверь полощет член в бутылке зубного эликсира, затем водруженной на полочку в ванной. Я целиком поддерживал этот фокус (в конце концов, дело происходило дома у Нила Котари). Однако меня поверг в уныние мой первый полноценный разговор с представительницей женской школы: в конце она проговорилась, что по их сторону Берлинской стены меня зовут «Бруно». Я сделал катастрофическую ошибку, настояв на объяснениях. И обнаружил, что это не ласковый намек на то, что мой голос похож на Бруно Брукса[14], или что мой мозг напоминает Бруно Беттельхайма[15]. После получаса игры в угадки обнаружилось, что прозвали меня в честь Фрэнка Бруно[16], тем самым восславив мой ставший легендарным апперкот в вагину.

О нем знали все. Повторяю – все.

Все.

В плане сексуальной жизни на ближайшее время это не сулило ничего хорошего.

Совсем ничего хорошего.

Глава восемнадцатая

– Барри?

– А?

– Ты почему на тусовки не ходишь?

– Не знаю.

– Должна же быть причина.

– Гмм... Полагаю, потому, наверное, что они – сплошь дерьмо собачье.

– Верно.

– А что? Тебе там нравится?

– Нет. Я считаю, они дерьмо собачье.

– Тогда зачем ты туда ходишь?

– Не знаю.

– Должна же быть причина. Что-то же заставляет тебя туда ходить.

– Нет. Никакой причины – просто хожу.

– А.

– Но я их терпеть не могу, – сказал я. – На самом деле я их ненавижу.

– Потому что они – дерьмо собачье?

– Ага. Потому что они – дерьмо собачье. Потому что они – полное дерьмо. Черт, дерьмо полное. Такое дерьмо. Черт. ОХ, БЛИН!Черт! Как подумаю... Черт. Такое дерьмо. Так ужасно. Просто ТАКОЕ, ТАКОЕ ДЕРЬМО! ЧЕРТ!

– Когда у тебя случается духовное озарение, ты очень членораздельно излагаешь. Ты в курсе?

– Такое дерьмо.

– Тогда зачем туда ходить, осел?

– Не знаю. Просто не знаю. Зачем туда ходить? Барри, скажи мне, какого хрена туда ходить?

– Девчонок лапать?

– Да. Теоретически – да. Но мне мало что достается. И даже когда кого-нибудь нахожу, удовольствия никакого.

– Черт. Может, стоит познакомить тебя с дядей?

– Очень смешно. Может, и стоит.

– Слушай, Марк, Не будь таким кретином. Разумеется, тебе не в кайф лизать совершенно незнакомому человеку гланды, когда ты надрался, да к тому же вы друг другу даже не нравитесь. Это омерзительно.

– Да?

– Блин, да конечно же.

– То есть мне это и не должно быть в кайф?

– Ну... тебе должно быть в кайф. Вроде как в таких вещах это подразумевается. Но раз тебе не в кайф, не делай этого.

– Не будь мудаком. Не могу же я забить на женщин болт за две недели до восемнадцатилетия. Как-то рановато.

– Я не предлагаю забить на женщин болт. Просто говорю, надо бросить эти подростковые обжималки.

– А что мне еще остается? Я подросток, и я умею только обжиматься.

– Можно подождать.

– Чего?

– Пока не встретишь кого-нибудь, кто тебе понравится.

– Пока не встречу кого-нибудь, кто понравится! Ты шутишь, что ли? Этого еще лет сто ждать. До университета.

Если ты поступишь в университет.

– Разумеется, блин, я поступлю в университет. Я же не совсем болван.

– Кроме того, – изрек он, – обжималки – дерьмо. Они никому не нравятся.

– Что?

– Мне, по крайней мере, не нравились. Ничего интересного.

– ЧТО?

– Ну да. Скучно.

– Ты о чем? Невероятно! Мне, наверное, мерещится. Все обжимаются. Не только подростки – все. В фильмах этим занимаются безостановочно.

– Это не то.

– Потому что притворство?

– Нет – потому что это предварительные ласки. Или, во всяком случае, должны ими быть. Целоваться, обниматься – это предварительная игра. Это делается перед сексом. Чтобы возбудить друг друга.

– Но... но... люди этим просто так занимаются. Взрослые то есть. Не обязательно же заниматься сексом, правда?

– Не обязательно. Люди обычно занимаются, но это не обязательно.

– О господи! Ты что, хочешь сказать, что у меня нет ни единого шанса пальцем женщину тронуть, если она заранее не подпишет контракт, в котором торжественно пообещает довести дело до полноценного траха?

– Нет-нет-нет. Не мели ерунды. Я же не об этом. Сами по себе ласки с тем, кого любишь, очень приятны. Ласки и потом секс с тем, кого любишь, замечательны. Ласки и потом секс с тем, кого не любишь, – нормально. Ласки без секса с тем, кто тебе даже не нравится, по пьяни, в комнате, где полно людей, и притом ни ты, ни партнер не собираетесь раздеваться, – катастрофически омерзительное занятие, блин.

– Черт! Поверить не могу. Что это такое? Ты же два месяца назад девственником был!

– Я способный ученик.

– Господи. Как ты?.. Где ты?.. Черт! Ты абсолютно прав! Какой я идиот. Блин. Что же мне теперь делать? Что же мне, черт возьми, теперь делать?

– Не знаю. Что хочешь.

– Блин!

– Слушай, – сказал Барри, – может, сходим в эти выходные в кино или еще куда?

– Правда? Ты правда хочешь? То есть... да? То есть да. Еще бы. Давай.

– Ладно, успокойся.

– Ладно. Да. На что ты хочешь пойти?

– Вторая «Муха» только что вышла, – сказал он.

– Не-е-ет. Ужасы – это не для меня. Больно скучно. Может, «Четыре приключения Рейнетт и Мирабель»[17] в «Эвримене»?

– Господи, ты действительно гей.

Глава девятнадцатая

Один парень по имени Пирс Уорд ставил всех в тупик. Аккуратно приглаженные волосы, вельветовые брюки, мягкий зеленый пиджак – мальчик из правильной частной школы. Но по неизвестной причине он семь лет варился в нашем культурном котле. Без сомнения, он был наименее популярным парнем в школе, но его это, похоже, ни капли не трогало. Видимо, всеобщее отвращение он считал доказательством своего превосходства. Так же он воспринимал и свою неспособность к спорту – будто слишком умен для чисто физического, и свои неудачи на уроках – будто слишком значителен, чтобы стараться быть умным. Создавалось впечатление, что с такой самоуверенностью его даже самый ошеломительный провал ни на секунду не заставит усомниться в себе. Словно имелась некая шкала достижений, настолько важная, что никто из нас и понятия о ней не имел, некая непостижимая для нас сфера, где он был звездой.

Его персональное великолепие проявлялось, разумеется, в умении держать себя – искусство, о котором мы, евреи, не имели ни малейшего понятия. Когда он подал заявку в Кембридж, над ним все смеялись, но, видимо, Тринити-колледж что-то такое узнал о его секретных достижениях, и персонально для него снизил планку поступления, пообещав принять его не с тремя пятерками, а с четверкой и двумя тройками. Он с успехом поступил, а впоследствии добился огромного успеха, став президентом Кембриджского дискуссионного общества. Там его единогласно выбрали спикером за способность отстаивать свои аргументы под нескончаемым градом насмешек Сейчас он на пути к успешной политической карьере.

Однако никто точно не знал, что он забыл у нас в школе. Ходили разные слухи о том, почему он не получает приличного образования, – вплоть до того, что так родители наказали его за попытку ограбить поместье в Кенте.

С точки зрения истории, престижных выпускников и прекрасных традиций с нашей школой определенно все было в порядке. Она могла бы даже возвыситься до ранга настоящей закрытой частной школы, достойной пэров, если бы не... если бы школа не стала... если бы ее не оккупировали... полагаю, вы понимаете, к чему я веду.

Высокая плата за обучение, хорошие результаты, но у воспитанных людей возникало чувство, будто наша школа почему-то привлекает «не тех людей». Школа словно... ну как бы... сбилась с пути.

Невозможно было отделаться от ощущения, что это мнение разделяют и некоторые преподы.

Никакого расизма тут не было. Совершенно точно. Жиды, пакистанцы, латиносы, негритосы были здесь абсолютно на своем месте. Они просто немножко зарывались, вот и все. То, как они себя вели, как только их пускали в школу, лишний раз доказывало: чему их ни учи, приличными англичанами им не стать. Они жаловались на питание, жульничали на физкультуре и рассчитывали попасть вечером домой. Казалось, они должны быть благодарны, что их вообще сюда пустили. Но нет же – только войдя в центральные ворота, они начинали вести себя так, будто это место принадлежит им. Особенно евреи. Большинство косоглазых кое-что знают о скромности. Империя и все такое. Была к ним очень добра. Понимаете, они умеют играть в крикет. Но евреи? Когда вы в последний раз видели жида – достойного форварда? А? Да они элементарно неспособны. Деньги – единственное, что они понимают. И на экзаменах подмазывают. В этом вся беда.

Учреждениям, ценящим свою историю, наша школа была наглядным примером: если один раз впустить людей, которые... Нет, вернее, если один раз позволить главенствовать парням, которые не... из серьезных старомодных семей, – школа теряет свой социальный статус. Сорняки забивают колосья, и не успеешь оглянуться, иностранцы столпились, словно мухи над... э-э, над медом.

Наша школа была основана несколько сотен лет назад одной купеческой гильдией Сити, дабы нести просвещение сыновьям бедных рабочих. С тех пор она несколько раз переезжала и в конце концов поселилась в «зеленом поясе» сразу за Северо-Восточным Лондоном. По утрам учеников свозили в школу на автобусах, которые ездили от Уотфорда на западе через Хэрроу, Стэнмор и Эджвер, до Тоттериджа и Хай-Барнета на востоке.

Выбирая место, члены правления, должно быть, страшно собою гордились. Они были уверены, что навсегда убрали из центра Лондона всех, кто хоть смутно напоминал сыновей бедных рабочих, а отстойник устроили посреди сплошь респектабельных, процветающих пригородов. Однако не учли перемен в составе населения Северо-Восточного Лондона. К тому времени, когда один вид Маргарет Тэтчер уже наводил на мысль, что лишь старческое слабоумие способно выдворить ее с Даунинг-стрит, правление председательствовало на проплаченных экзаменах повышенного уровня в парнике для нуворишей, иммигрантов второго поколения.

Правление попыталось предотвратить надвигающуюся катастрофу еще в пятидесятых, учредив еврейскую квоту. Мальчики, попавшие в квоту, освобождались от религиозной части утренних линеек. Рассказывают, что после гимнов и молитв директор вставал и нараспев произносил: «ВПУСТИТЕ ЕВРЕЕВ!» – после чего задние двери зала открывались, впуская колонну мальчиков, которые рассаживались на галерке послушать школьные объявления.

Конкурс на попадание в еврейскую квоту был отчаянный, и с такой дополнительной процедурой отбора евреи учились еще лучше. Сводный табель успеваемости, таким образом, смущал расслоением: христиане внизу, евреи наверху. Становилось все труднее притворяться, что замечательным музыкантам, спортсменам, интеллектуалам и актерам, поднимающим паруса на пути в Кембридж, просто повезло попасть в школу, и систему квот отменили. От расслоения экзаменационных результатов, впрочем, избавиться оказалось посложнее.

* * *

Поэтому в нашей школе тип вроде Пирса Уорда был крайне необычным явлением. Прямо в яблочко: чистокровный джентльмен, англиканская церковь и все такое. Даже говорил с акцентом. Инопланетянин бы меньше в глаза бросался.

Пирс был крикун, нахал, хам, франт и, что лучше всего, тормоз и идиот. Все вместе делало его идеальным хоккейным вратарем. Я его и знаю только потому, что мы вместе играли в школьной хоккейной команде.

Благодаря выдающейся доеврейской школьной истории у нас оставался календарь спортивных матчей, в которых приходилось выступать против самых знаменитых окрестных школ. Когда мы выгружались из автобуса посреди спящих шпилей того или иного подобия Оксбриджа, нам являлась целая шеренга Пирсов, блистательных в своих одинаковых кроссовках, пиджаках в рубчик и с приглаженными волосенками.

Мы выходили, и они в ужасе пялились на причудливое племя смуглых и носатых пришельцев, что ступают на их священную землю. Здесь Пирс уже не казался уродцем; уродцами становились мы.

Среди этих молодых людей порой встречался какой-нибудь редкий африканский принц, нападающий в школьной команде регби, известный как «черномазый». Но столкнуться с целым автобусом им... им... иммигрантов, – для них это всегда оказывалось потрясением.

Местный Пирс неохотно жал нам всем по очереди руку, а потом вел в дортуар переодеться.

Не в раздевалку, а в дортуар.

Где они спали.

Они так жили.

Они действительно там жили.

От одной мысли об этом нас пробирала дрожь, и каждый раз переодевались мы в ужасающей тишине.

При этом Пирса Уорда хлопали по спине, тыкали кулаком, по-борцовски хватали и подвергали всевозможным сексуально-параноидальным мужским приветствиям. Вокруг него собиралась огромная толпа, бормочущая про «те выходные на яхте» или «эту охоту». Никто из нас и представить не мог, что у Пирса могут быть друзья. Это поразительное зрелище – Пирс, беседующий с группой людей, которым, судя по всем признакам, он нравится, – еще раз доказывало: все, что он находит значимым, для нас невидимо. Он просто живет в другом мире.

Тогда-то до меня впервые начало доходить, что евреи и азиаты отнюдь не покорили Британию. «Черт! – подумал я. – Я в меньшинстве. Это ужасно».

* * *

Колошматить этих богатеньких, самодовольных, привилегированных придурковатых расистов на хоккейном поле было одно удовольствие. Ну, или было бы. Если бы нам это удавалось. К сожалению, их суперлоснящиеся, без единого пятнышка, водоотталкивающие суперполя с искусственной травой были для нас слишком гладкими, и без дерна и колдобин, по которым нужно прорываться, нам никогда не удавалось завладеть мячом. Мы всегда проигрывали.

Без усилий просачиваясь сквозь нашу хромую защиту, они бросали на Пирса извиняющиеся взгляды, прежде чем всадить очередной идеально направленный мяч в верхнюю половину его ворот.

После игры нам снова жали руки и говорили, что мы «отлично сражались».

Обычно я отвечал на это: «Отвали, мудила богатенький».

В автобусе по дороге домой Пирс всегда был подавлен. Как жаждал он оказаться в одной школе с приличными людьми! Как ненавидел родителей за то, что не отправили его в закрытый пансион!

Я смотрел, как глаза Пирса наполняются слезами, – а мы удалялись от школы, мимо двенадцатифутовой ограды из колючей проволоки, через зубчатые чугунные ворота – и спрашивал себя, какова жизнь в семье англичанина. Не еврея или азиата, а настоящего англичанина вроде Пирса. Представить невозможно, каково ему должно быть дома, если он готов рыдать, покидая эту тюрьму.

В мозгу у меня уже формировались преувеличенно жуткие образы по-настоящему чудовищного, пугающего создания – нееврейской матери.

Глава двадцатая

С началом летнего семестра школа нацепила другую личину. Все одевались небрежнее, улыбались, трепались на солнышке, и в целом обстановка стала несколько больше походить на остальной цивилизованный мир. Некоторые особо приятные преподы иногда проводили занятия снаружи, на травке, и даже у самых перекрученных педантов наблюдалось некоторое ослабление мышц сфинктера. В один знаменательный майский день 1982 года препод с кафедры физики, говорят, даже открыл окно.

После всех потасовок регби и хоккея на траве школа переключилась на восхитительный, ленивый крикет, правил которого я никогда полностью не понимал. Как выяснилось, крикет лишь чуть-чуть отличается от принятия солнечных ванн.

После двух семестров перед экзаменами повышенного уровня я решил, что у меня имеется достаточно четкое представление о том, кто из преподов может меня чему-нибудь научить, а кто не может. Поэтому я ввел новое расписание посещений только тех уроков, на которых, по моему мнению, мог чему-то научиться. А в обширные интервалы свободного времени решил сосредоточиться на загаре. Поскольку между щетиной и волосами у меня имелась лишь узкая полоска кожи, по большей части находившаяся в тени бровей, приходилось концентрироваться на руках. Я то и дело снимал часы и смотрел на полоску под ними, белевшую все ярче и ярче, – единственный способ оценить мои достижения.

Благодаря системе обучения, идеально приспособленной для ограниченности моего ума, мне с пятнадцати лет не приходилось посещать уроки биологии или химии. Так что я валялся на траве, спрятавшись за библиотечным корпусом, и мне являлись видения раковых клеток – они в восторге мчались к поверхности тела, чтобы вместе со мной погреться на солнышке. Мне было приятно излучать такую радость.

Первый раз за семестр икота одолела меня, когда я слишком быстро выпил стакан воды. Вторая, более важная икота случилась во время разговора с Барри, когда он сказал мне, что любит миссис Мамфорд. Концепция быстро потеряла привлекательность, едва он сообщил, что она тоже его любит, намерена оставить мужа и детей и переехать с Барри в Ноттинг-Хилл. Пугающе перевернув с ног на голову все, что я только мог себе представить, Барри заявил, что у них был долгий и страстный роман с первой недели знакомства. – У нас был долгий и страстный роман с первой недели знакомства, – так он это сформулировал.

– Но... но... это же невозможно.

– Почему?

– Потому что... потому что... а как же я?

– Что – ты?

– Ну то есть мы. Как же мы?

– Что?

– То есть – наша дружба. Я думал, мы друзья.

– И?

– Ну...

– Мы друзья. И что?

– Ну... это просто невозможно. А как же я? Это нечестно.

– К тебе это отношения не имеет. Мы по-прежнему будем встречаться, Марк. Ты и не заметишь разницы. Я был с ней последние полгода, и ты ничего не заметил. Почему теперь с нашей дружбой должно что-то случиться?

Я мучительно пытался придумать какое-нибудь возражение.

– Кино...

– Что?

– Кино. Ты не сможешь больше ходить со мной в кино.

– Разумеется, смогу, жопа с ручкой. Пока никто в школе не узнает, что мы живем вместе, ни для кого ничего не изменится – кроме нас с ней.

– Но... Черт!.. Это нечестно.

– Что ты лепечешь, черт бы тебя взял?

– Лопочешь. Надо говорить – лопочешь, мудозвон.

Это было чудовищно. Как он может. Это нечестно. Я должен сделать так, чтоб они расстались. Потом я придумал нечто поумнее.

– А ее семья? Ты разрушаешь ее семью.

– Я знаю, – сказал он. – Я считаю, она должна остаться с ними, но она непреклонна. Как выяснилось, ее муж – ленивый говнюк, и ему пора бы заняться наконец детьми.

– Но – но – какая сука! Как она может? Она должна остаться с семьей.

– Согласен. Ради детей.

– Но... ты разве не можешь ее заставить?

– Я пытался, но она говорит, что не может насытиться моим телом и должна располагать мною все время.

Почему-то когда Барри говорил что-то подобное, звучало это скорее как проявление скромности, чем хвастовство. С такой интонацией, какая появляется, только если ты на протяжении нескольких лет вежлив с людьми. Я часто пытался ее скопировать, но получалось так, будто я напропалую вру.

– Думаю, когда-нибудь у нас будет ребенок, – сказал он.

На это реакции не последовало. Я попытался упасть в обморок, но у меня не получилось. Я открыл рот, но звука не вышло.

Я попробовал снова:

– Убррррргхххххххххмммммм... бу... бутгхххх-рррммммнн.

– Надеюсь, это будет девочка, – добавил он.

Я упал в обморок.

Глава двадцать первая

По мнению Барри, с моей стороны было очень благородно проглотить обиду и помочь им с миссис Мамфорд переехать в новую квартиру. Впервые кто-то назвал меня благородным, что было не вполне точно, если учесть, что я отправился помогать исключительно в надежде все им как-нибудь подпортить.

Я предпринял обманный поход вниз по лестнице, намереваясь подвинуть на край гардероб миссис Мамфорд и нечаянно его уронить, но ничего не вышло. Я ухитрился несколько переиграть, притворно спотыкаясь, слетел вниз вместе с гардеробом, смягчая его падение, и в итоге разлегся под ним на площадке второго этажа, не в состоянии пошевельнуться. А эти двое, на которых я благородно тратил время, надрывали животы, глядя на нас с гардеробом сверху.

– Великолепно, – крикнул я. – Правда, огромное спасибо, ребята, я вам очень признателен. Я теперь тонкий и длинный. Продайте мой метод гардеробной давилки салонам красоты.

Они захохотали еще громче.

– Я ХОЧУ ОТСЮДА ВЫЛЕЗТИ, ДОЛБОЕБЫ!

Они перестали смеяться и сняли с меня гардероб.

Миссис Мамфорд, кажется, не обиделась, что я назвал ее долбоебом. Я хотел извиниться и сказать, что «ы» затесалось случайно и я имел в виду только Барри, но непохоже было, что она собирается оставить меня после уроков. Совершенно фантастический расклад. Смахивает на инцест. Или как подглядывать за бабушкой в ванной.

Я решился на эксперимент.

– Маргарет?

– Да?

ТВОЮ МАТЬ! ОНА ОТЗЫВАЕТСЯ! МАТЬ ТВОЮ ЗА НОГУ!

– Не, ничего.

Через пару дней на уроке французского случилось нечто поразительное. Она объясняла что-то про время глаголов, используемое для описания действия, которое обычно происходит регулярно и было начато, но прервано движущимся объектом в первую среду високосного года, а потом вдруг замолчала.

Необычно само по себе, но она к тому же продолжала разглядывать доску. Пауза все затягивалась, и в воздухе запахло чем-то возбуждающим.

Она обернулась – не рассерженная, а, наоборот, очень спокойная. Села. Лицо обращено к чему-то, она о чем-то думала, – сосредоточенно, но с намеком на улыбку. В конце концов заговорила вновь – тише, чем обычно, и доверительнее.

– Мне известно, – сказала миссис Мамфорд, – о некоторых распространяющихся в шестом классе слухах о моих сексуальных отношениях с Барри. Эти слухи не просто опасны для меня, моей карьеры и моей семьи, они, помимо этого... – Последовала долгая, очень долгая пауза, миссис Мамфорд медленно моргала. – Правдивы. Я признаю это – у меня роман, очень страстный роман с одним из моих учеников. Я понимаю, что это может стоить мне места, и я пыталась положить нашим отношениям конец, но... ммм... когда я вижу его... – Еще одна длиннющая пауза. – ...и его прекрасное лицо, я просто не могу его прогнать.

Она сидела совершенно неподвижно. Закрыла глаза – пожалуй, на целую минуту, а когда открыла вновь, они были влажны и сияли.

– Когда он касается меня, я не могу противиться. – Она раз пять мигнула, веки опускались так медленно, что каждый раз казалось, будто она засыпает. – Это так чудесно – от этого я чувствую себя молодой. – Она улыбнулась сама себе, глаза пристально смотрели в какую-то ужасную даль. – Я чувствую, что жива. Он так добр, так нежен. Мой муж всегда был скотиной. Эти жирные неуклюжие пальцы меня калечили. Я не чувствовала в себе искры, но, когда меня касается Барри, все мое тело вспыхивает. – Она начала краснеть. Глаза внезапно остекленели. – Словно я погибла – я забываю обо всем – мы движемся вместе, как... как... – Она медленно моргнула, скрестила ноги, стиснула бедра, потом совсем закрыла глаза и безмолвно сидела на стуле, прямая как палка, грудь двигалась неторопливо и глубоко – вверх-вниз, вверх-вниз. Ноги по-прежнему скрещены, а таз слегка, но непрерывно вздрагивал, описывая еле заметные круги по сиденью.

Мы были ошеломлены. Стояла абсолютная тишина. Все без исключения пялились на ее соски, увеличившиеся вдвое. У меня встал.

Прошло множество блаженных минут.

Потом она внезапно распахнула глаза.

– Слушайте – слушайте – я заслуживаю чуточку счастья. Я сыта по горло... всем этим дерьмом. С меня хватит работать здесь вдвое больше, чем остальные учителя – мужики-лентяи, разумеется. С меня хватит вечно убирать этот чертов бардак, который мой муж-кретин оставляет за собой в нашем тоскливом доме. Я по горло сыта занудными детьми, которые жалуются на занудные, идиотские проблемы, так что к чертовой матери. К чертовой матери все. На этот раз я хочу получить то, что заслуживаю, – ради всего святого, я это заработала и больше ничье дерьмо жрать не намерена. Да – я по-прежнему буду проверять ваши сочинения, но не собираюсь разукрашивать их комментариями, которых вы даже не читаете. Да – я буду заниматься детьми, но не собираюсь готовить каждую долбаную ложку, которую они хватают жирными избалованными губами. И нет – мой муж может идти на хер. Поэтому я переехала и живу с Барри, которого люблю и который ко мне добр.

Она замолчала, снова закрыла глаза, глубоко вдохнула и медленно выдохнула через нос. Краска постепенно сбежала с ее щек. Член у меня начал опадать.

Потом она вновь заговорила – на этот раз обычным голосом:

– Простите, я не хотела вдаваться в подробности. Надеюсь, я не поставила вас в неловкое положение, но, думаю, вы понимаете, о чем я. А сказать я хотела вот что. В конце концов, впервые в жизни у меня есть что-то, чего я хочу, и я не чувствую, что тону в непрерывном потоке чьих-то требований. Первый раз я сама отвечаю за свою жизнь и способна сама решать, чего я хочу и чего не хочу. Никогда в жизни со мной не случалось ничего важнее. Так вот – да, у меня роман с Барри, и если слухи об этом дойдут до администрации, меня уволят. Поэтому я хотела бы попросить вас об одолжении. Я хочу, чтобы вы, мой любимый класс, убили эти слухи в зародыше. Сейчас знают лишь несколько человек, и я уверена, что вы-то в курсе, кто именно. Я прошу вас объяснить им мое положение – рассказать им то, что я рассказала вам. За всю свою жизнь я не говорила такой правды. Я и подумать не могла, что буду так счастлива. Пожалуйста, объясните им – мне нужна эта работа, раз я собираюсь жить без мужа. Надеюсь, вы понимаете. Я знаю, что не нужно было вам доверяться, но вы друзья Барри, так что я рискну. Если вы хоть чуть-чуть похожи на него, я в безопасности. Спасибо – спасибо вам за помощь. Я сейчас пойду, у вас будет время подумать.

И ушла.

Ебаный карась!

Глава двадцать вторая

Через два часа тысяча триста парней знали все подробности половой жизни миссис Мамфорд, включая форму ее сосков, когда она возбуждена, и через неделю ее уволили.

Версия, которую вы только что прочитали, почти точно воспроизводит ту историю, которая разошлась по школе и стоила миссис Мамфорд работы. Хотя это не дословный пересказ того, что было в классе, все принципиальные вещи, сказанные ею, там есть. Я лишь немного их раскрасил. Помог ей полнее выразиться. К деталям всегда придираются, но если вы поспрашиваете в Северном Лондоне, вам расскажут именно эту историю. Она стала общепринятой правдой. Без тени сомнения. Неопровержимо.

То, что миссис Мамфорд выкинули из школы, не было большой трагедией, но когда я узнал, что исключили Барри, у меня внутри все перевернулось. Я чуть не решил, что это моя вина.

В ближайшие выходные я отправился к ним в Ноттинг-Хилл, и миссис Мамфорд... Маргарет... была, по понятным причинам, очень зла. Я сказал, как ужасно, с моей точки зрения, что история разошлась так быстро, и мы сочувственно поговорили о том, сколь недостойны доверия мужчины.

Она все твердила, какая она идиотка, а я пристально ее разглядывал, изо всех сил стараясь сохранить непроницаемый вид. Потеряв работу, она радикально переменилась. Исчезли прямые юбки, модные блузки, пояски, ожерелья, строгие туфли и толстый слой макияжа – вместо всего этого осталась одна странная, мешковатая, мрачная... штука. Я не спец в вопросах моды, но она была чем-то вроде гибрида пончо, саржевых брюк и коврика. Макияж, дорогие побрякушки и даже прическа – все исчезло. Подозреваю, на ней даже белья не было. На ней, по-видимому, оставалась только эта штука. Наверное, задумывалось это все для того, чтобы она мгновенно помолодела на двадцать лет, но получилось не вполне, и на самом деле выглядела она так, будто только что вышла из душа.

Она угадала, о чем я думаю, и попыталась объяснить:

– Я всю одежду оставила у мужа. Не хотела ничего с собой брать. Хотела устроить ритуальное сожжение одежды, которую надевала в последний день, но не нашла подходящего места, так что просто бросила в кучу на Портобелло-роуд. Теперь вот по лавкам Ноттинг-Хилла собираю новый гардероб.

Более гибельного плана я и вообразить не мог, но сказал, что ее оптимизм «восхитителен». Я где-то читал, что жертвы кризиса среднего возраста хотят слышать нечто подобное.

– Правда же, она теперь красивая? – спросил Барри.

– Да, она... э... восхитительна.

– Спасибо. – Судя по выражению лица, она хотела, чтоб ей льстили дальше.

– Да, – сказал я. – Вы... Э... (Ну, выдавлю я из себя уже что-нибудь?) – Вы выглядите... (Тужься – тужься.) ...на двадцать лет моложе.

– Ты правда так думаешь?

О нет! Чудовищный ответ! Я был истощен. Ничего больше я изобразить не мог.

Слава богу, за меня вступился Барри:

– Ну разумеется – тебе же все об этом говорят.

Настала пора сменить тему.

– Вы теперь опять будете искать работу в школе? – спросил я.

– На хер школу, – ответила она. «На хер» у нее прозвучало как-то неправильно. По-моему, она чуть-чуть перестаралась, чтобы это слово вышло у нее без усилий. – Мы с Барри... (Как можно ставить рядом «мы с Барри» и «на хер»? Все не так.) Мы собираемся летом поработать на сборе фруктов в самых интересных районах страны, а потом я пущу свои сбережения на нашу поездку в Индию. Туда ехать лучше всего в октябре – сразу после сезона дождей. Может, останемся на зиму – будем жить в грязных гостиницах, дешево питаться...

– А что потом?

– В смысле – что потом?

– А что потом – что вы будете делать?

– Ох, ради бога, не будь таким обывателем. (Она начинала надо мной измываться.) «Что потом» и так превратило мою жизнь в кошмар.

Я притворился, что не понял.

– Что потом превратило вашу жизнь в кошмар?

– Нет – «что потом?» превратило мою жизнь в кошмар.

– Что «что потом?» превратило вашу жизнь в кошмар?

– Да нет – «что потом?». Из-за вопроса «что потом?» я всю жизнь занималась такой скукотищей.

– Понятно. «Что потом?» превратило вашу жизнь в кошмар.

– Именно.

– Но что вы будете делать, когда из Китая вернетесь? – Я нарочно ошибся. – На что будете жить?

– Из Индии, а не из Китая.

– Но на что будете жить? Как же учеба Барри?

– О господи! – закричала она. – Что ж ты такой старичок?

И вот тут мое сочувствие испарилось. Мало того, что она украла у меня лучшего друга. Эта морщинистая старая девка теперь мне же заявляет, что я старичок. Это уж слишком. Просто, черт возьми, ни в какие рамки. Я глубоко вздохнул и попытался успокоиться. «Хорошо, – подумал я, – смотри, дряблый климактерический ошметок, я тебе сейчас покажу, кто тут, блин, старичок...»

Я вежливо улыбнулся:

– Сколько вам лет было в шестидесятых? – спросил я.

– А что?

– Вам было двадцать с чем-то, правильно? – Да...

– Вот, наверное, безумное было время.

– Ну... да, в некотором роде.

– Вы слушали «Битлз»?

– Да – их все слушали.

– Живьем они небось великолепны были.

– Живьем?

– Живьем. Ну, на концерте.

– А. Живьем. Ну, если честно, ни на один концерт я так и не попала. А с чего это ты?..

– Так. А под кайфом – наркотики там, или еще что?

– Да нет.

– Катались с хиппи в Индию? Проходили полицейские кордоны в Марракеше?

– Нет.

– Может, занимались любовью в Гайд-парке под кислотой?

– Нет.

– Или, может, случайно так, изо всех сил готовились сдавать современные языки в Кембридже?

– Ну... э... Вообще-то, кое-что другое тоже иногда случалось.

Неплохо.

– Какая у вас степень? – спросил я.

– Бакалавр.

– В Кембридже?

– В Кембридже.

– Какого года выпуск?

– Шестьдесят пятого.

– Понятно. Еще полдесятилетия оставалось. А в шестьдесят седьмом – «лето любви» и все такое?

– Лето шестьдесят седьмого. Гм... я тогда... только поселилась в первом доме, в Финчли.

– С мужем?

– С мужем.

– Который тоже из Кембриджа?

– Который тоже из Кембриджа.

– А у него какая степень?

– Бакалавр.

– А факультет?

– Экономика.

– А потом?

– Работа.

– В Сити?

– В Сити.

– А вы в это время сидели с...

– Да.

Повисла неловкая пауза. Тут заговорил Барри:

– Мне кажется, это хорошо – наверстать упущенное.

Повисла вторая неловкая пауза.

Эта женщина – район психологического бедствия. Я должен спасти от нее Барри. Ради него самого. Я сканировал собственные мозги в поисках подходящей лжи.

– Кроме того, – сказал я, – вы не можете поехать летом собирать фрукты, Барри. Потому что мы договорились.

– О чем договорились?

– Договорились. Ну, ты же помнишь – в тот день. – Требовалось выдумать что-то удачное.

– Какой день?

– Тот. Ну, ты же помнишь – в том месте. – Получалось не ахти.

– Каком месте?

– В том. Ну... в Лондоне. – Он скоро сдастся.

– Где в Лондоне?

– Посреди Лондона. Ну, знаешь – в Вест-Энде.

– Что?

– Ну ты же помнишь. Мы в тот день после кино шли по Лестер-сквер и заключили договор, что в июле вместе поедем на месяц в Европу, а потом пошли в паб, ты надрался и вырубился.

Как замечательно, что Барри лишь смутно знаком с концепцией лжи.

– Ты уверен?

– Разумеется, блин, я уверен. Ты что, забыл? Я уже билет себе купил.

– О нет.

– Как же ты мог о таком забыть? Господи, Барри, какой же ты эгоист иногда.

– Прости, Марк. Из головы вылетело. Я, наверное, слишком надрался.

– И только из-за того, что ты однажды напился, я теперь должен целое лето слоняться по Европе в одиночку. Ну и урод же ты, Барри.

– О нет. Прости, правда. Мэгз, что мне делать?

Она подняла глаза. В них стояли слезы.

– Поезжай. Я куплю тебе билет. Марк прав – мне нужно время, чтобы все обдумать. Месяц в одиночестве пойдет мне на пользу. Мне нужно найти адвоката, чтобы разобраться с мужем. Нужно что-то придумать с детьми. И я еще не сказала родителям, что натворила. О господи, не жизнь, а бардак. Я какая-то неуправляемая. Идиотка.

Она заплакала. Она плакала громко, мокро и долго, так что я ушел.

Бедняга Барри.

Прежде мне и в голову не приходило отправиться в Европу, но теперь, когда все получилось, я решил, что это неплохая идея. Я всегда считал занятием несерьезным – таскаться по европейским столицам без денег и в ступоре. Но сейчас сам вознамерился это предпринять, и мне даже показалось, что это забавно.

Придется сначала найти работу, но если я проработаю июнь, будет чем оплатить июльский отпуск. Отличный вышел день, целое лето получилось само собой, почти без всяких усилий.

Я чувствовал себя немножко виноватым за то, что сделал с миссис Мамфорд, но... э...

Глава двадцать третья

В том семестре произошло событие, захватившее воображение учеников, – тренировочные выборы, организованные мистером Райтом и отражавшие выборы в реальном мире. Каждый ученик получал возможность голосовать, каждую партию возглавлял младший шестиклассник. В предвыборную кампанию в школьном зале разыгрывались дебаты в стиле «времени запросов»[18], а выборы должны были состояться в самом конце семестра, за несколько недель до настоящих.

Поначалу все этой идее сопротивлялись, исключительно потому, что мистер Райт – большое начальство, но после вялого старта предвыборная лихорадка постепенно захлестнула всю школу. Лучшие партийные лидеры отправляли представителей в младшие классы и устраивали политические собрания на игровых и спортивных площадках.

Ко дню «времени запросов» предвыборная гонка свелась к двум кандидатам. Поддержка масс распределялась почти пополам между Партией Паиньки-Полупчелы и движением «Деза в презы». Партия Гвоздики страдала от классического синдрома третьей партии. У лейбористов, консерваторов и либеральных демократов тоже имелись представители, но их с трудом узнавали в лицо.

В последние минуты перед большими дебатами случились мерзкие потасовки между сторонниками Полупчелы и Деза, и в результате одному парню пришлось идти в медпункт.

На трибуне Партия Паиньки-Полупчелы отлично выступила, убедительно защищая право всех полузверей (не только полупчел) на жизнь без угрозы дискриминации. О расширении сферы деятельности оповестили в последнюю минуту в политическом заявлении, которое вызвало одобрительный рев сторонников.

Движение «Деза в презы», наоборот, мало что могло предложить с точки зрения политики и страдало всеми недостатками обыкновенного культа личности. Культ этот, кстати, возник вокруг старшего шестиклассника, знаменитого тем, что четырежды проваливал экзамены по английскому в пятом классе, обладал идиотским именем и вообще был совершеннейшим болваном. Дез, как и предполагалось, так и не понял, что движение «Деза в презы» опускает его по полной программе, и наслаждался своими выступлениями, радуясь, что оказался в центре всеобщего внимания. У него беспрестанно клянчили автографы, а на любом политическом мероприятии приветствовали овацией стоя. Справившись с недоумением по поводу невесть откуда взявшейся президентской кампании, он обзавелся великолепной манерой полуулыбаться или с ложной скромностью помахивать рукой в знак того, что узнает своих последователей. Дез постепенно осознавал себя героем-революционером, что, с моей точки зрения, придавало кампании «Деза в презы» чрезвычайную глубину, несмотря на несомненную слабость политики партии. Я сам, например, был с головы до пят сторонником «Деза в презы».

Партия Гвоздики в ходе дебатов внезапно раскололась. Один вопрос из зала спровоцировал напряженную дискуссию на сцене между двумя представителями Гвоздики. Все кончилось демонстративным уходом и рождением отколовшейся фракции – Партии Розы.

Сюрпризом стала взявшаяся невесть откуда Партия Ч – она представила беспроигрышную предвыборную программу: расширение использования всех предметов, чьи названия начинаются на «Ч», а также всеобщие принудительные еженедельные чаепития с проверкой на бедность.

Предполагалось, что на дебатах председательствует мистер Райт, однако первые полчаса он просто сидел на сцене, озадаченный и напуганный. Потом внезапно подскочил и ринулся к краю сцены, оттолкнув по пути вице-президента Паиньки-Полупчелы.

– ХВАТИТ! – заорал он. – Прекратите! Это абсурд! О чем вы говорите? О чем вы, скажите на милость, говорите? Это нелепо! Совершенно нелепо! Я просто не понимаю. Вы же должны быть creme de la creme[19]. Я дал вам блестящую возможность принять участие в интеллектуальных политических дебатах, и вот во что вы их превратили! Я пришел сюда, я столько работал ради вас всех, я надеялся, что буду вознагражден, узнав, что молодежь думает о политике. И вот что я вижу. Я потрясен. Потрясен и расстроен.

Повисла напряженная, ошеломленная пауза.

Затем со сцены раздался другой голос:

– Я, Саймон Майер, президент Партии Паиньки-Полупчелы, счастлив первым полностью поддержать каждое слово, так убедительно провозглашенное обеими половинами мистера Райта. Мы сохраним его речь в нашей конституции.

Бурные аплодисменты, переходящие в овацию. Топот, одобрительные крики, зал аплодирует стоя.

Мистер Райт бежал.

Назавтра на линейке объявили, что любая партия, не имеющая прямого аналога на общих выборах, будет запрещена. Ни одна не попадет в избирательный бюллетень без разрешения мистера Райта.

Движение «Деза в презы» ответило мгновенным смертельным ударом, перекрасившись в Партию Зеленых. Все остальные выдохлись, и выборы превратились в более или менее настоящее исследование политических пристрастий школьников.

Хотя это означало, что больше никто не ходил ни на какие дебаты, день выборов все же принес некоторые интересные результаты. Мистер Райт посчитал голоса и выдал серию графиков, разбив итоги по классам.

В шестом классе вышла статистическая аномалия, поскольку после всех подтасовок и запугиваний Партия Зеленых получила 85 процентов голосов.

В первом классе 90 процентов проголосовали за тори, 8 – за либеральных демократов и 2 – за лейбористов, а дальше цифры плавно скользили до пятого класса, где получилось примерно 70 процентов за тори, 20 – за либдемов и 10 – за лейбористов.

Мистер Райт был раздавлен. Он дулся две недели, назначал своим классам письменные работы с доски и почти ни с кем не разговаривал.

По общему мнению, такая обида была смешна, и ободрить его пытался один Джоэл Шнайдер, все порывавшийся подарить мистеру Райту голубые розетки. Мистер Райт подарков не принимал, что, на мой взгляд, было очень некрасиво с его стороны. И бесплатный совет Джоэла сменить карьеру («Может, вам в Россию переехать, сэр?») был воспринят им столь же кисло.

Глава двадцать четвертая

И все же, несмотря на твердокаменный школьный тэтчеризм, попытки наиболее либеральных преподов отменить в младших классах соревнования за средний балл по химии, наши драки за место на вершине той крошечной кучки, в которой мы случайно оказались, существовала одна вещь, которая нас объединяла. Независимо от социальных разногласий, богатства, оценок по химии, красоты и спортивных талантов. Одна, од-на-единственная вещь, которая нас сплачивала. Пенис.

Ну то есть не буквально пенис – вихляющий крошечный кусок мяса, что болтается у всех между ног. Я имею в виду нечто более могущественное, несравненно более мощное. Я говорю о символе Пениса – талисмане, что все мы хранили в душе, почти никогда о нем не забывая.

Пенис в виде символа крайне мало напоминал реальный объект и рисовался в двух видах.

Так:

Или, для художественных натур, вот так:

Эти рисунки, эти символы – знак товарищества, что завораживал ум любого школьника, синхронизировал наши мысли и превращал нас если не в одного человека, то в однородную семью.

Как собаки писают на деревья, так ни один парень в школе не мог взглянуть на чистую, непомеченную поверхность, не подумав: «Тут надо нарисовать Пенис».

Однако, в отличие от собачьих, наши метки были похожи друг на друга и не несли своеобразных авторских черт. Символ не размечал территорию и не заявлял о доблести, он был просто общинным знаком единства и гармонии. Любой мог порадоваться остроумно расположенному Пенису. Естественно, большой был смешнее маленького, но при желании большой Пенис мог нарисовать кто угодно. Все возможности в ваших руках. В мире Пениса (пусть и не в мире пениса) мы все были равны.

Всем, кто сомневается в способности мужчин работать в гармонии и взаимопонимании, надо бы обратить внимание на сей неопровержимый факт – современного мужчину в лучшем виде. Может быть, первое поколение Новых Мужчин лишь только появляется сейчас – мы, дети семидесятых, первое поколение, выращенное матерями-феминистками, – мы явились, дабы ниспровергнуть десятилетия клеветы в адрес мужских генов. Дождитесь нас! Мы сильно отличаемся от всего, с чем вам доводилось сталкиваться.

* * *

По всей школе, ножиком на партах, карандашом-мазилкой на спинках стульев, фломастером на стенах, чернилами в тетрадях, карандашом в учебниках, пальцем на пыльных подоконниках и автомобильных стеклах, нарисованные на руках, ногой выведенные на песке спортплощадки, выложенные сосисками и пюре на обеденных тарелках, повсюду, всех поголовно захватила глобальная миссия распространения печати Пениса, отправляя нашу фантазию во все новые полеты.

(Следует отметить, что чем агрессивней в своей гетеросексуальности и одержимей в регби были парни, тем чаще они рисовали Пенисы на телах и вещах друг друга. Но даже христиане порой не чурались быстрых набросков в псалтыри.)

* * *

Без сомнения, величайший день в истории Пениса настал в последнюю неделю младшего шестого.

В нашей школе существовала традиция заканчивать весенний семестр турниром по мини-футболу, проходившим на площадках в дальнем углу школьной территории, за парковкой. Технически это место располагалось по другую сторону Берлинской стены, и потому на матчи собиралась впечатляющая толпа. То был единственный раз в году, когда имелся реальный повод пересечь железный занавес. Просто пойти поглазеть на девчонок не представлялось возможным – это было бы глупо, – так что мы все ходили на турнир, чтобы просто поглазеть на девчонок.

Разумеется, к концу младшего шестого мои одногодки всех девчонок уже видели, но пойти все равно стоило – хотя бы посмотреть, как мелюзга глазеет на девчонок в первый раз. С этим сексуальным спектаклем в качестве довеска к мини-футболу день становился настоящим праздником гормональных волнений, и пропустить его нельзя было ни в коем случае.

Турнир проходил в обеденные перерывы на протяжении недели, а финал – в последний понедельник семестра. По традиции финал также оказывался последней возможностью выпускников продемонстрировать свое мужество, совершив акт бесстрашия или мастерства перед огромной аудиторией. Соответственно, туда являлись сводные части преподавателей, намеренных прекратить все, во что может вылиться мероприятие.

Эти прощальные выстрелы, последние дозы отваги парней, уже сдавших экзамены за шестой класс и фактически находившихся вне школьной юрисдикции, обычно показывали, насколько их отвага мала, и сводились преимущественно к перестрелкам из водяных пистолетов с редким метанием яиц или, если повезет, швырянием бомбочек с мукой. Однако в тот год в выпускном классе учились настоящие бунтари. Они явились на финал турнира надравшись, в стайке машин въехали прямо на поле, от чего игра полностью замерла, и превратили финал в эффектное автомобильное шоу с впечатляющими пробуксовками и разворотами на ручном тормозе. Начальственные полицейские части наблюдали за происходящим с ужасом.

На следующее утро было объявлено об исключении виновников из школы – что им самим явно было по барабану. Зато объявление дало повод к не менее зрелищной мести.

Никто точно не знает, как им это удалось, но догадаться нетрудно. Должно быть, они приехали в школу среди ночи, взломали будку смотрителя спортплощадки и украли машинку, которой рисуют линии на поле для регби. И первое, что мы увидели из автобусов, подъезжая к школе в последний день занятий: огромный – гигантский – пятидесятиметровый Пенис, что нежился на солнышке посреди главной крикетной площадки, вытянувшись от входа до директорского офиса.

При мысли об этих храбрых парнях тепло окутывает мне сердце. Они так нас повеселили в тот день. Такое повсюду счастье – невероятно. Впервые в жизни я мог вообразить, что испытали британцы в День победы в Европе. Идеальное окончание учебного года.

Загрузка...