Так началось возвращение домой.
Пятнадцать тысяч километров, отделяющих нас от Ленинграда, реактивный самолёт может преодолеть за сутки. «Обь», возьми она курс на Ленинград, прошла бы это расстояние за месяц с небольшим.
Но наше возвращение таило в себе парадокс: мы возвращались домой, с каждой милей удаляясь от дома.
Сначала мы пойдём вдоль антарктического побережья в Молодёжную и две недели будем там разгружаться. Потом нас ждут станции Новолазаревская и Беллинсгаузена. В результате мы окажемся уже в семнадцати тысячах километров от Ленинграда.
От момента выхода из Мирного до швартовки в Ленинградском порту по плану пройдёт восемьдесят пять дней. А может быть, даже и больше.
Чтобы разгрузиться в Молодёжной, нам необходимо подойти к барьеру, а для этого пробиться через припай, что бывает далеко не так просто. Несколько лет назад «Обь» целый месяц штурмовала двадцать один километр тяжёлого припайного льда у Молодёжной, пробилась наконец к барьеру, и… в тот же день припай унесло! Если и с нами Антарктида сыграет такую же шутку, то восемьдесят пять дней превратятся в сто пятнадцать. Перспектива, о которой и подумать страшно! А кто знает, какую встречу «Оби» запланировала природа в районах Новолазаревской и Беллинсгаузена?
По плану мы должны вернуться домой 25 мая. Мы можем вернуться домой в середине, а то и в конце июня. Поэтому сейчас дни лучше не считать. Лишь тогда, когда мы простимся с островом Ватерлоо и выйдем в пролив Дрейка, когда будем в бинокли смотреть с кормы на последний айсберг, лишь тогда можно подойти к капитану и с этакой небрежностью, словно это тебя нисколько не волнует, между прочим, спросить: «Да, кстати, когда по расчёту мы приходим домой?»
Задавать же такие вопросы сейчас — бестактность, дурной тон. Потому что главная задача ныне — благополучно пройти вдоль доброй половины всего антарктического побережья, разгрузиться на трех станциях и сберечь корабль от опасностей, подстерегающих его на каждой миле пути. И ещё — выручить из ледового плена «Фудзи», до которого больше тысячи миль и к которому мы идём полным ходом.
И всё-таки, несмотря ни на что, мы возвращаемся домой!
Первую ночь я не спал. И не только потому, что остро переживал расставание с Мирным, хотя, конечно, это имело место. Просто меня ещё болтало, как горошину в кастрюле.
Насчёт полного хода, с которым мы шли, я малость преувеличил: «Обь» попала в шторм. Девять баллов — это волнение моря, силу ветра синоптики определили в одиннадцать баллов. Ураган!
Век живи — век сдавай экзамены. Шестибалльный шторм, в который я попал когда-то, поставил мне за поведение четвёрку. Ночью, о которой идёт речь, я с грехом пополам натянул на тройку. Самого позорного со мной не произошло: обед и ужин я сумел сохранить в себе и обратить на благо своему организму, но зато телу моему досталось так, словно я поработал спарринг-партнёром с боксёром тяжёлого веса. Больше всего меня злило, что на нижней койке спокойно и даже, как мне показалось, с ухмылкой похрапывал Дима Колобов, или Димдимыч, как его называли друзья. Я бил себя коленями в подбородок и высекал из него искры, а Димдимыч, лучезарно улыбаясь, переворачивался на другой бок. Я выламывал головой переборку каюты, а Димдимыч умиротворённо сопел, нежно обнимая подушку. Я со страшной силой рубанул ногой по потолку и взвыл от боли, а Димдимыч, потеряв стыд и совесть, даже не шелохнулся. Даже когда меня сбросило вниз и я распластался на полу, как беспомощная лягушка, Димдимыч не соблагоизволил открыть глаза. Он только пробормотал что-то вроде «Разбудите меня к завтраку», сочувственно причмокнул губами и всхрапнул, оставив меня в состоянии тихого бешенства.
Оставался один выход: лечь на диван, расположенный перпендикулярно килю корабля. Качка была килевая, и теоретически на диване перенести её будет легче. Я взял с койки бельё и устроился на диване, рассчитав, что если я буду падать, то всё-таки с первого, а не со второго этажа. Но здесь меня подкарауливала другая неожиданность. Димдимыч по специальности был геологом и, следовательно, влюблённым в разные камни человеком. Этих самых камней он набрал в Антарктиде столько, что ими можно было бы замостить средней длины просёлочную дорогу. Они гремели в ящиках стола, под диваном и, главное, на полке, которая висела над моей головой. Я включил свет, с некоторым беспокойством осмотрел полку и пришёл к выводу, что падение любого из украшающих её камней достаточно, чтобы новая повесть об Антарктиде осталась ненаписанной. И пока я раздумывал, как уберечь мировую литературу от этой напасти, в борт «Оби» ударила такая волна, что меня расплющило о переборку, а вещи в каюте сошли с ума. Из шкафа выпрыгнул вещмешок и запрыгал, как живой, а за ним, отбивая чечётку, последовал чемодан. В то же мгновенье один за другим с полки ринулись камни. Первый из них, двухкилограммовый осколок гранита с вкраплениями ценных минералов, подобранный Димдимычем на вновь открытой станции Ленинградская, просвистел мимо моей головы и врезался в диван в сантиметре от колена, а другой, чуть меньше весом, но столь же ценный сувенир, всё-таки набил мне шишку на темени и чуть не оторвал правую руку. Во время артиллерийской канонады спящая мать просыпается от хныканья ребёнка. Мгновенно проснулся и Димдимыч. Встревоженный, он вскочил со своей койки, осмотрел камни, убедился в том, что они целы и невредимы, пожелал мне спокойной ночи, улёгся и мгновенно уснул.
Я обозлился, сказал себе «баста» и решил выйти из каюты. Кое-как оделся, открыл дверь и отпрянул: мимо с огромной скоростью пролетел и врезался в каюту старшего электромеханика лётчик Н. При своей весьма даже почтенной массе Н. мог бы натворить бед, но переборка выдержала удар: «Обь» — корабль голландской постройки, а голландцы работают на совесть, это до меня подметил ещё Пётр Первый. Н. взглянул на непрошеного свидетеля полными неизъяснимой муки глазами, из последних сил выругался и неверными шагами поплёлся в свою каюту.
Уже потом, когда мы пришли в Молодёжную, врач-хирург станции Подолян рассказывал, что на теплоход, на котором он плавал, устроилась одна студентка Литературного института. В Индийском океане теплоход попал в шторм, и студентка, неимоверно страдая от качки, то и дело умоляла капитана: «Дмитрий Кирьянович, нельзя ли как-нибудь повернуть судно, чтобы оно не качалось?» Помню, я очень смеялся, слушая этот рассказ, не только потому, что ситуация действительно была забавная, но и потому, что у меня самого во время шторма неделю назад возникла такая же дикая идея — разумеется, не высказанная вслух: как-никак, а в глубине души я считал себя многоопытным морским волком. Во всяком случае, я немало гордился тем, что наутро не без аппетита завтракал и, посмеиваясь, давал объяснения по поводу окрасившейся в синий цвет шишки на темени.
Кстати говоря, к утру «Обь» действительно слегка изменила курс, поджалась ближе к ледяному полю, и качка понемногу погасла.
Так закончилась первая ночь на «Оби».
Любят полярники «Обь»!
С точки зрения логики трудно понять, почему полярник, дай ему возможность выбора, пойдёт в дальнее плавание на старенькой «Оби», а, скажем, не на юном красавце «Визе».
Ну судите сами. «Визе» — комфортабельный, со всеми удобствами быстроходный теплоход, с отличными каютами, оборудованными столь желанным в тропиках «кондишеном». Быть пассажиром на «Визе» — одно удовольствие: спишь на удобной койке, без ограничений пользуешься душем и пресной водой, дышишь свежим воздухом. И несётся «Визе» по морю как ласточка, и шторм для него не шторм, потому что гасят качку волшебные цилиндры-успокоители. Чего, казалось бы, тебе ещё надо?
«Обь» — грузовое судно, пассажирских кают здесь кот наплакал — всего четыре. И большинство полярников независимо от должностей и учёных званий живёт в твиндеке — в мало, скажем прямо, уютных помещениях без иллюминаторов. В тропиках здесь дышать нечем, обитатели твиндека предпочитают устраивать цыганский табор на верхней палубе. Опреснительной установки на «Оби» нет, и лишь несколько раз в месяц, в банные дни, в душ подаётся пресная вода. К тому же «Обь» тихоход, её обычная скорость одиннадцать-двенадцать узлов, а то и меньше.
И тем не менее из всех кораблей, отправляющихся в далёкие антарктические рейсы, «Обь» — самый любимый.
К ней относятся с нежностью. Сто раз я слышал такое:
— «Обь» — наша родненькая… «Визе» и «Зубов» — комфортабельные гостиницы, а «Обь» — наш дом!
Дело в традициях. Красавцы теплоходы только-только начали ходить по морям, а традиции — как опыт: накапливаются и передаются из поколения в поколение. Насчёт поколений в данном случае, наверное, слишком сильно сказано, но всё-таки «Обь» уже пятнадцать раз ходила к берегам ледового материка, а каждый морской год засчитывается за три… Есть в составе экипажа люди, олицетворяющие эти традиции: первый помощник капитана Ткачёв, четырнадцать раз ходивший в Антарктиду, моторист Рогов, не пропустивший ни одного антарктического рейса, Александра Михайловна Лысенко, или просто Михайловна, прачка и «морская мама», без которой полярники не мыслят «Обь», и другие, всеми уважаемые и достойные люди. И ведёт «Обь» Эдуард Иосифович Купри, знаменитый ледовый капитан, который уже пять раз приводил её в Антарктиду. Что же это за традиции?
Каждый, кто плавал на «Оби», знает: дверь каюты капитана почти всегда открыта! Ни на одном корабле я этого не видел, а на «Оби» — каждый день. Дверь открыта, за столом сидит Купри, углубившись в бумаги, и вы можете либо просто, не заходя, поздороваться с ним, либо зайти и пожать ему руку. Казалось бы, что в этом особенного, а впечатление производит большое. Ведь капитан на корабле — высшая инстанция, человек, наделённый абсолютной властью! И каждого входящего капитан примет, с каждым поговорит. Высоко ценят на «Оби» этот традиционный демократизм капитана. И не только его: распахнуты двери кают первого и старшего помощников, смело входи, если у тебя есть дело. И с тобой, кто бы ты ни был, матрос второго класса или доктор наук, поговорят весело и доброжелательно.
Дальше. На «Визе» сюда войти нельзя, здесь запрещено курить, в рулевой рубке не рекомендуется торчать, там не подумайте загорать. Наверное, во всем этом имеется свой резон, порядок есть порядок, и хотя полярника обижаются иногда на экипаж за такие ограничения, но понимают, что «в чужой монастырь со своим уставом не ходят».
Другое дело на «Оби». Кури, где хочешь (только не сори!), ходи, где твоей душе угодно, загорай хоть на мачте, торчи в рулевой рубке (стараясь этим не злоупотреблять). На «Оби» полярник чувствует себя легко и свободно, как на своей станции, которую он только что покинул, и никто на него косо не посмотрит, не скажет: «Ну чего вам здесь надо? Мало места в каюте?»
На «Оби» полярник не чувствует себя пассажиром! К нему относятся так сердечно, что его и просить не надо, в чём-нибудь помочь — только намекни.
И, войдя на борт «Оби», полярники бросаются в объятия своих друзей моряков.
— Привет, Васька! Все ещё плаваешь на своём корыте?
— Братцы, Тришка! Одолжи бороду, у нас веников не хватает!
— Благослови восточного человека, Михайловна! Тебе Сидоров индийского чаю передал и низкий свой поклон!
— Спасибо, родной. Ой, холодно у вас на станции, подумать страшно!
— Ребята, баночки австралийского пива для героя Антарктиды не сохранили?
— Сохранили, но так, за красивые глаза, не получишь. На обмен!
— Что хочешь?
— Твои бакенбарды!
— Где ножницы?!
Думаю, что скоро так будет и на «Визе», и на «Зубове». А пока старенькая и неважно оборудованная для жилья «Обь» роднее, любимее других…
Под утро меня разбудил Дима Шахвердов, в эту ночь он был вахтенным гидрологом.
— «Фудзи» виден в бинокль!
Я оделся, сполоснул лицо и помчался в рулевую рубку. Здесь было тихо и тревожно. Капитан Купри и начальник сезонной части нашей экспедиции Павел Кононович Сенько, вооружившись биноклями, осматривали окрестные льды. Дима шёпотом ввёл меня в курс дела.
Вначале все шло хорошо. «Обь» легко вползла на ледяное поле, быстро продвигалась вперёд, настроение у всех было приподнятое: думали, что если и дальше так пойдёт, то «Фудзи» выручим без особых хлопот. И натолкнулись на такой тяжёлый лёд, что дальнейшее продвижение стало крайне опасным. Пришлось отойти назад, и теперь Купри пытается подобраться к «Фудзи» с другой стороны.
«Обь» вновь приближалась к ледяному полю. Кое-где ещё чернели разводья, и корабль, лавируя, двигался по чистой воде. Но с каждым десятком метров разводий становилось все меньше. Скоро начнётся сплошной лёд. Какова его мощность? Сумеем ли мы пробиться?
Накануне «Фудзи» радировал: «Сколько людей сумеете взять на борт?» Видимо, японские полярники готовятся к самому худшему. Ведь если начнётся неожиданное торошение, «Фудзи» может быть затёрт льдами, как когда-то наш славный «Челюскин». С другой стороны, послав такую радиограмму, японцы отдавали себе отчёт в том, что ледовая обстановка может и не позволить «Оби» пробиться сквозь мощное поле и вывести «Фудзи» из ловушки.
Вот почему в рулевой рубке было тихо и тревожно.
К «Оби» у японских полярников вообще было особое отношение. Виктор Алексеевич Ткачёв рассказывал, как тринадцать лет назад «Обь», уже возвращающаяся домой, приняла радиограмму от застрявшего во льдах японского ледокола «Сойя». Повинуясь морскому закону, «Обь» взяла обратный курс и после трудного многодневного похода вызволила «Сойю» из беды. Эта эпопея заложила прочные основы дружбы между полярниками обеих стран и породила у японцев прямо-таки суеверное уважение к «Оби», абсолютную и даже преувеличенную веру в её всемогущество и удачу. Непререкаем был и авторитет Купри, самого опытного антарктического капитана. Японцы верили, что раз сам Купри пришёл к ним на помощь, он сделает всё, что в человеческих силах, и готовы были подчиниться любому его решению. Это мы знали из многочисленных радиограмм, которые в дни подхода к «Фудзи» принимали наши радисты.
За неделю плавания я не раз встречался с капитаном, находил «на огонёк» в его каюту и с удовольствием беседовал с ним на всевозможные темы: морские и сухопутные. Общительный и доброжелательный человек, с превосходным чувством юмора, в котором преобладала ирония, Эдуард Иосифович был интересным собеседником. Импонировала и его внешность: богатырский рост (я уже упоминал о том, что капитан «Оби» был почётным членом Клуба «100»), полное приветливое лицо с большими и неизменно насмешливыми голубовато-серыми глазами. Купри эстонец и, как истый представитель своего народа, неизменно хладнокровен, сдержан и корректен. Во всем его облике чувствуется большая физическая и духовная сила. В этом он напоминал мне Гербовича, и я не раз сожалел о том, что о взаимоотношениях этих двух незаурядных людей знаю только понаслышке. Но мне было приятно услышать, что они уважают друг друга и по человеческим, и по деловым качествам.
В деле я видел капитана впервые. Он и здесь, в этой сложной ситуации, был хладнокровен и невозмутим, уверен в себе, и эта уверенность не могла не передаться окружающим.
Между тем «Обь» уже вгрызлась в ледяное поле. Наталкиваясь на мощную льдину, она отходила назад и с разбегу вползала на неё, раздавливая лёд своим огромным телом. Треск и грохот, доносившиеся снизу, лишь подчёркивали мёртвую тишину, стоявшую в рулевой рубке, тишину, нарушаемую лишь короткими командами. Но с каждой минутой становилось все более ясно, что продвижение придётся прекратить. Я видел, как были напряжены лица Сенько и Ткачёва, старшего помощника капитана Смирнова и его дублёра Утусикова. В этих льдах «Фудзи» потерял лопасти правого винта, но у него остался ещё один, левый. Изменись ледовая обстановка, «Фудзи» ещё сохранит возможность двигаться, хотя и не с прежней скоростью. Но у «Оби» винт один! И если он будет потерян, корабль окажется в полной власти антарктических льдов. Без своего единственного винта «Обь» станет беспомощной, как парусник в штиль, её погубит первый же приличный шторм. Поэтому и были так напряжены лица людей в рулевой рубке.
И капитан остановил корабль. Перед нами лежали сплошные льды толщиною в три-четыре метра. Двигаться дальше — значит проявить слепую, а не мудрую храбрость. Такая храбрость недостойна настоящего моряка.
После коротких переговоров по рации с «Фудзи» вылетел вертолёт. Через несколько минут ярко раскрашенная стрекоза опустилась на лёд метрах в пятидесяти от «Оби», и на борт поднялись японцы, сердечно приветствуемые нашими полярниками.
В каюте капитана началось совещание.
Беседа шла на английском языке. Увы, на самые полезные вещи, как известно, у нас никогда нет времени. Поорать на футболе, проглотить пустой детектив и с утра до вечера «забивать козла» — на это мы выкроим свободную минутку, а вот изучить язык нам всегда некогда, всегда найдётся тысяча объективнейших причин, которые никак не позволяют нам хотя бы полчасика в день попрактиковаться в английском. Я двести пятьдесят раз давал себе торжественные обещания завтра же заняться языком. Я злился и выходил из себя, когда мои клятвы и заверения жена и сын встречали ухмылками, такое недоверие меня оскорбляло. Наутро, торжествующе взглянув на скептиков, я садился за стол и начинал читать со словарём английскую книжку, преисполняясь чудовищным самоуважением. Читал долго, минут десять. Потом наступало удивительное явление: мои веки смежались. Да, сколько бы я ни проспал ночью, меня неудержимо клонило в сон, стоило мне сесть за английский. И по этой вполне уважительной причине я вынужден был откладывать дальнейшую работу на завтра. Знакомый врач, которому я рассказал об этой странной особенности моей психики, с интересом выслушал меня и посоветовал временно отложить изучение языка. Я так и поступил. К сожалению, врач переехал в другой город, забыв уточнить, когда именно я могу возобновить свои попытки. И эта нелепая случайность привела к тому, что отныне я к английскому не прикасался — слишком велик для меня авторитет медицины.
Поэтому из беседы, которая велась в каюте капитана, я не понял почти ничего. «Йес» и «ол райт» я разобрал и тут же перевёл, но общий смысл беседы от меня ускользнул. И я тут же дал себе честное слово по возвращении домой немедленно связаться с тем самым врачом, добиться от него отмены всех ограничений и в совершенстве изучить язык Вильяма Шекспира и Бернарда Шоу.[13]
Однако возвращаюсь на место действия.
Начальник Десятой японской антарктической экспедиции доктор Кусуноки пришёл на «Обь» как старый знакомый. Он в 1957 году был на «Сойе», когда наш дизель-электроход освобождал её из ледового капкана, и лично знает многих советских полярников. Кусуноки и Ткачёв, участники той эпопеи, вспоминали её подробности, японец непринуждённо шутил, улыбался — словом, великолепно владел собой.
Врезалось в мою память лицо Исобе, капитана «Фудзи»: оно превратилось в неподвижную трагическую маску. Я ещё никогда не видел человека, во внешнем спокойствии которого скрывалось бы столько отчаяния. Видимо, капитан до последнего момента тешил себя надеждой, что «Обь» с ходу пробьётся к «Фудзи», хотя в глубине души, наверное, не совсем в это верил. Теперь он молча слушал своего коллегу, изредка кивал и непрерывно курил. Маленького роста, очень худой, с глазами, полными тяжёлого раздумья, Исобе вызывал у всех присутствующих глубокое сочувствие. Ответственность, лежащая на капитане, огромна, она ни с чем не сравнима, груз её не каждому под силу. Что бы ни случилось с кораблём, виновен капитан: пусть в момент бедствия он спал, ничего не видел и не слышал — всё равно за жизнь экипажа и корабля отвечает капитан. Ему многое дано, в море он «бог и царь», его слово — истина в последней инстанции, но и любое поражение — это его поражение.
Участники совещания поднялись со своих мест. Скоро мы полетим на ледовую разведку. «Мы» — потому что Эдуард Иосифович увидел в моих глазах страстную мольбу и пригласил меня с собой. Но сначала мне предстояло выполнить одну миссию. С японской делегацией на борт «Оби» прибыл корреспондент токийского радио и телевидения Кимура, уже сделавший несколько исторических снимков в каюте капитана Купри и теперь мечтавший запечатлеть на киноплёнке «Обь» — кадры, которые, по его словам, давно жаждут увидеть японские телезрители. Нам дали пять минут, и мы галопом помчались по кораблю.
Кимура запустил несколько очередей в кают-компанию, в музыкальный салон, где за столом, с вдумчивым видом листая брошюрку по технике безопасности, сидел мой Димдимыч (кадр: «Отдыхающий моряк»), с удовольствием поцокав языком, сфотографировал двух наших буфетчиц, и мы бегом отправились на льдину, где наготове стоял вертолёт.
Ледовая разведка продолжалась около часа. Мы полетели по направлению к «Фудзи». Красавец ледокол недвижно стоял во льду, скованный по рукам и ногам. На многие мили вокруг него не было видно ни единого разводья, ни единой трещинки. Наверное, именно об этом говорил Купри своему коллеге, потому что тот смотрел вниз и мрачно кивал. Ни одного просвета! Только лёд, тяжёлый и бетонно-мощный несокрушимый лёд.
Потом, когда мы вернулись обратно, капитаны вновь ушли в каюту и за чашкой кофе начали подводить итоги.
Ледовая разведка подтвердила, что между двумя кораблями лежит непроходимая восьмимильная полоса сплочённых паковых льдов, взломать которые «Обь» не в состоянии. Но капитаны пришли к выводу, что на сегодняшний день «Фудзи» находится вне опасности.
— Надо ждать, — сказал Купри. — Погода должна вскоре измениться, шторм или зыбь поломает лёд, тогда «Фудзи» либо сам выйдет на чистую воду, либо ему поможет в этом «Обь». Мы пойдём в Молодёжную на разгрузку и будем держать непрерывную связь. Разгрузившись, придём обратно. И тогда окончательно решим: либо в случае изменения обстановки вновь попробуем пробиться, либо возьмём на борт личный состав экспедиции и больных. На всякий случай готовы поделиться с экипажем «Фудзи» всеми видами продовольствия и одежды, имеющимися на складах «Оби».
На том и порешили.
И хотя наши общие надежды пока не сбылись, японские полярники, расставаясь, выглядели значительно бодрее, чем раньше. Они теперь знали, что по первому их сигналу «Обь» прекратит разгрузку, развернётся и немедленно придёт на помощь, знали, что в беде их не покинут. Очень важно было это знать, ведь на многие тысячи километров простирались пустынные льды и моря, и никто в мире, столь богатом и всемогущем, не в состоянии был оказать «Фудзи» немедленную помощь — только дизель-электроход «Обь».
Обменявшись памятными подарками, мы тепло распрощались. Грустно было сознавать свою беспомощность, но человек ещё далеко не все может делать на планете, которая досталась ему в жильё. «Обь» дала прощальный гудок и двинулась назад, к Молодёжной. С этой минуты в нашей радиорубке каждые несколько часов слышались позывные «Фудзи».
Теперь и нас, и наших японских коллег волновала одна мысль: как быстро «Оби» удастся пробиться к Молодёжной?
— Спасатели!.. — с мрачным видом проворчал кто-то. — Как бы самим спасаться не пришлось…
В эту ночь на «Оби» спали плохо. Капитан вообще не сомкнул глаз, ни на минуту не покидал рулевую рубку.
Коварное поле! Льды, которые мы сутки назад легко проскочили, сомкнулись, разводья исчезли. Видимо, подул ветер, и льды, как говорят полярники, стало прижимать. За последние шесть часов мы прошли не больше мили. Винт! Не повредить бы винт! «Обь» с предельной осторожностью, буквально ощупью, прикасалась ко льдине, испытывая её на прочность, и если она не поддавалась, то отходила назад и искала другую, более сговорчивую.
До чистой воды оставалось пять-шесть миль, но они, эти мили, совсем не те, что были раньше. Перед нами расстилалось сплошное поле с вросшими в него айсбергами. Один опрометчивый шаг — и мы попадём в положение «Фудзи». С той разницей, что нам уже никто не поможет. В эго время года, когда на пороге полярная ночь, кораблям в Антарктиде делать нечего, они предпочитают бороздить другие, более гостеприимные моря.
Особенно тревожно было в рулевой рубке, когда в течение двух часов «Обь» не могла продвинуться вперёд ни на один метр: со всех сторон её окружили тяжёлые льды. Капитан Купри с такой осторожностью раздвигал их стальной махиной корабля, словно они были хрустальными. Два часа «Обь», как слепой котёнок, тыкалась форштевнем то в одну, то в другую сторону, пока по ледяному полю тоненькой ниткой не побежала трещинка. Капитан ледокола своего рода боксёр: он тоже должен осмотрительно и мудро выискивать у противника уязвимое место, чтобы обрушиться на него всей своей мощью. И следующий раунд Купри провёл уверенно: «Обь» двинулась на треснувший лёд, и поле начало расступаться.
Опасность, однако, ещё не миновала: корабль должен был пройти в ста метрах от огромного старого айсберга. Великан, украшенный многочисленными пещерами и гротами, был сильно подточен. Видимо, он повидал на своём веку немало штормов, его ледяные бока были побиты, словно крепостные стены осаждённого замка. И теперь у айсберга был отчётливо виден угол наклона. Очень не любят моряки проходить рядом с такими айсбергами. Он может опрокинуться в любую минуту, и не надо быть специалистом, чтобы нарисовать в своём воображении картину катастрофы: гигантская воронка втянет в себя корабль так быстро, что радисты вряд ли успеют послать в эфир «Спасите наши души», а если и успеют, то это всё равно прозвучит как последнее «прости». Но другого пути не было — не возвращаться же обратно! — и притихшая «Обь» на самом малом поплелась мимо великана, словно боясь его разбудить.
Наконец айсберг остался за кормой, и напряжение спало, самая главная опасность миновала. А вскоре начались разводья, и «Обь», повеселев, прибавила ход. Ещё через час мы вышли на чистую воду, взяли курс на Молодёжную, и впервые за сутки Эдуард Иосифович покинул рулевую рубку.
Недели через две мы вновь долгими часами с тревогой следили за перемещениями одного из айсбергов, но все же таких неприятных ощущений, как в описанные выше минуты, экипаж «Оби» ещё не испытывал. Впрочем, это моё субъективное мнение, потому что мне все было в диковинку, а «Обь» за годы антарктических странствий повидала столько, что этот эпизод вряд ли уж очень сильно врезался в память её экипажу.
Едва успели мы пройти несколько миль по чистой воде, как пустынный океан ожил: его гладкая поверхность покрылась всплесками. Киты! Я видел их второй раз в жизни. Впервые это произошло пять лет назад, в Индийском океане, когда наш рыболовный траулер оказался в окружении стада огромных китов. Это было незабываемое зрелище, я до сих пор не могу простить себе, что упустил редчайший кадр, когда один кит выпрыгнул из воды и сделал стойку на хвосте. Теперь же я испытывал немалое разочарование: десятки китов, которые суетились вокруг «Оби», выглядели как пародия на морских исполинов. Это были так называемые «минке», карликовые киты. Говорят, когда-то их и за китов не считали, никому бы и в голову не пришло тратить на них гарпун, но времена меняются. Для нынешних китобоев и «минке» — кит. Богатыри, ещё в недавние времена безнаказанно бороздившие воды Мирового океана, встречаются все реже, их стада заметно поредели, что со стороны китов, безусловно, эгоистично, потому что срываются планы их забоя. Формально каждая страна по международному соглашению имеет квоту, научно обоснованную норму забоя китов, которая исчислена с таким расчётом, чтобы сохранить хотя бы простое воспроизводство стада. Жаль, что киты не подозревают о таком великодушии, они, наверное, прослезились бы от благодарности за столь трогательную заботу о сохранении их вида. Но все дело в том, что, по общему мнению моряков, с которыми я беседовал на эту тему, мало кто из китопромышленников всерьёз относится к своей узаконенной квоте. Китов повсюду бьют, не считая, бьют, не обращая внимания, в кого летит гарпун, в самку ли, кормящую детёныша, или в самца, нагло увиливающего от уготовленной ему участи.
Видимо, не за горами время, когда вооружённые дальнобойными гарпунными пушками флотилии будут со свистом и гиканьем гоняться уже не за стадами, а за одинокими и давно не видавшими сородичей китами, потерявшими всякую надежду умереть от старости. Тогда, возможно, люди спохватятся, начнут создавать «Общество защиты китов» и обращаться с горячими мольбами к своим правительствам, но, боюсь, будет слишком поздно. Бизонам и зубрам, во всяком случае, такие меры помогли не больше, чем покойнику оркестр. Конечно, китовое мясо и ворвань ценные продукты, а попадающаяся у одного кашалота из тысячи амбра — превосходное сырьё для парфюмеров, но человечество в наш век достаточно поумнело, чтобы найти замену этому сырью. Недобрым словом помянут нас внуки, если в начале третьего тысячелетия китов можно будет увидеть лишь на старых кинолентах и в двух-трех загонах, этаких морских «Беловежских пущах», в которых потомки гордых и прекрасных исполинов, привыкшие свободно плавать по морям, быстро исчезнут.
Жаль китов! Много миллионов лет трудилась природа, чтобы создать этих удивительных животных, таких добродушных и величественных. Они украшают моря, как слоны землю, они вызывают восхищение, облагораживают человека и дают ему пример: «Смотрите и учитесь, мы могучие, но безобидные, мы никому не хотим зла и давно уже перековали мечи на орала». Слонов как будто бы спасти удалось, всеобщий взрыв протеста заставил двуногих хищников разрядить свои ружья. Теперь очередь за китами. Наверное, я сделал слишком оптимистичное предсказание — начало третьего тысячелетия. Если китов будут бить так, как это делают сегодня, уже через десять-пятнадцать лет они исчезнут. Быть может, китов спасёт то, что их забой из-за уменьшения поголовья и растущих накладных расходов станет экономически невыгодным, но вряд ли такое решение вопроса послужит к чести человечества. К тому же слишком опасно судьбу китов доверить счётным работникам, она относится к компетенции морали, а не бухгалтерии.
Через два часа мы увидели двух касаток и дюжину императорских пингвинов. Императоры плыли на небольшой льдине, стоя по стойке «смирно» в метре от её кромки, и не шелохнулись, хотя «Обь» прошла буквально рядом со льдиной, едва её не задев. Матросы на баке предположили, что где-то неподалёку, видимо, рыскает касатка, иначе пингвины прыгнули бы в воду. Они так боятся касаток, своих главных и едва ли не единственных врагов, что пошли на риск столкновения с незнакомым чудовищем, но не покинули льдину. И правильно сделали: два похожих на небольшой парус спинных плавника выдавали касаток, как перископ — подводную лодку. А ведь тоже китами считаются, злодеи! Впрочем, даже самый миролюбивый народ порождает убийц, которым место за решёткой. Касатка — хищник страшный, её зубастая пасть самое, пожалуй, грозное оружие, которым могут похвастаться обитатели океана. Она не боится никого, чувствуя себя в воде такой же всемогущей и неуязвимой, как тигр в джунглях. Касатки глотают пингвинов, как устриц, охотно лакомятся тюленями и нападают на сородичей-китов стаями, как торпедные катера на могучий, но малоповоротливый корабль. Эти сражения самые впечатляющие из всех происходящих в океане. Единственное оружие кита — мощный хвост, его удара не выдержит ни одно живое существо, и гибнущий исполин, терзаемый со всех сторон, дорого продаёт свою жизнь. Моряки с «Юрия Долгорукого» рассказывали, что видели однажды на поле боя рядом с растерзанным китом тела трех касаток, при всей своей ловкости не избежавших возмездия. Самое лакомое для касаток блюдо — язык кита; встретив кита, они не могут преодолеть искушения и лезут в драку, из которой кит редко выходит живым.
Касатка — безжалостный враг кита, но она орудие гармоничной природы, возложившей на неё исполнение санитарных функций. Уничтожить кита как вид природа касаткам не позволит, свершить такое злодейство может только человек. Так что свалить резкое уменьшение китового стада на касаток, а это иногда проскальзывает в печати, столь же нелепо, как обвинить ястреба в исчезновении дичи. Куда ястребиному клюву до крупнокалиберной дроби!
Я отвлёкся, а между тем на борту «Оби» началось всенародное ликование. Из Молодёжной прибыла радиограмма: несколько часов назад крупная зыбь взломала, а затем унесла в море припай! Это наша первая за время плавания удача, наше первое настоящее везение. Кто знает, сколько дней, а то и недель штурмовала бы «Обь» этот злосчастный припай! Теперь, если не будет сильной пурги, стоянка у Молодёжной отнимет у нас не больше десяти дней — это можно математически рассчитать. Так что шансы на то, что мы придём к концу мая домой, резко возросли.
Новость немедленно сообщили на «Фудзи», где она была наверняка воспринята с не меньшим энтузиазмом. Ледовая обстановка там не изменилась, и японские полярники были откровенно рады, что «Обь» вернётся к ним быстрее, чем они того ожидали.
А следующим утром мы, столпившись на баке, во все глаза смотрели на представшие перед нами скалистые горы Земли Эндерби. Земля, даже покрытая снегом и ледниками, всегда земля, суша, на которую моряки всегда смотрят с волнением. Давя остатки припая, «Обь» легко подошла к берегу, на котором размахивали руками и палили из ракетниц полярники Молодёжной. У многих из этих людей уже упакованы чемоданы, они отзимовали свой срок и вернутся с нами домой.
Здесь я впервые увидел, как швартуется к барьеру Купри. Покрытый снежной шапкой ледяной барьер был неровен, а «Обь» должна была пришвартоваться к нему правым бортом. И капитан, орудуя форштевнем корабля, как столяр топором, с ювелирной точностью выровнял барьер, срезав и обрушив в море десятки тонн льда и снега. И если бы моряки и полярники не привыкли сдерживать проявления своих чувств, они, мне кажется, наградили бы капитана аплодисментами, как награждают артиста за его замечательное искусство.
В кают-компании станции Восток специалист по космическим лучам, он же по совместительству киномеханик, Тимур Григорашвили начал «крутить» журнал. И тут же раздались возгласы:
— Тимур, подожди, зовите Семеныча, ребята!
И, сидя в тёплой кают-компании, мы вместе с Сидоровым смотрели киноленту, запечатлевшую часть его биографии.
В начале 1962 года Сидоров и его одновосточники на «Оби» пришли в Мирный, откуда должны были полететь на Восток, но из Центра неожиданно поступило распоряжение о консервации этой станции. Одновременно начальство предложило оставшемуся без дела коллективу Востока отправиться на «Оби» к Земле Эндерби для основания новой станции, названной впоследствии Молодёжная. На борту корабля, которым командовал тогда капитан Свиридов, были кинооператоры-документалисты. Они и засняли фильм о том, как Сидоров и его товарищи высадились на пустынную Землю Эндерби и начали её обживать.
Василий Семёнович разволновался.
— Это «Аннушка» за нами прилетела… — комментировал он. — «Обь» не могла пробиться через припай, лёд был двухметровый… Мы тонн пятнадцать на «Аннушках» доставили… А вот Дралкин, начальник экспедиции… Пургу засняли, черти! Видите, как мы завертелись?
Через год с лишним после того вечера в кают-компании, когда Сидоров возвратился из Антарктиды в Москву, мы припомнили этот фильм, и Василий Семёнович показал мне свой дневник, который вёл тогда, в первые дни освоения Земли Эндерби. Записи в дневнике обрывочные, торопливые, чувствуется, что автор с трудом выкраивал для них время, но мне они показались особенно интересными именно потому, что были сделаны непосредственно на месте событий. С разрешения Василия Семёновича привожу несколько выдержек из этого дневника.
12 февраля. Мы сели на «Аннушку» и через сорок минут полёта приземлились у лагеря геологов. Не теряя времени, пошли на самую высокую в здешних местах «горушку», чтобы сделать общий обзор. У побережья много выходов коренных пород. Среди гор видим сравнительно ровное плато, на котором огромными чашами раскинулись три пресноводных озера. Расстояние до них от барьера примерно 1200 метров. Ветер и время поработали так, что породы изобилуют расщелинами, трещинами, гигантскими рубцами… Темнеет, а мы все ходим и обсуждаем, где и как расположить здания станции. Мы — это главный архитектор Лазаренко, радист Сорокин и я. Место нам очень нравится. Однако пора возвращаться в лагерь. Возвращаемся. Оказывается, все были взволнованы нашим долгим отсутствием и собирались выходить с ракетницами. Начальник морского отряда Шамонтьев шутит по моему адресу, что, мол, «губернатор» здешних мест мог заблудиться, попасть в трещину и прочее. Владимир Николаевич Мальцев кричит из своего спального мешка, что лично он был спокоен, хотя сам сегодня по грудь провалился в трещину, но «такого волчару, как Сидоров, не утопишь силой»…
В палатке нас поселилось четверо. Забираемся в мешки, гасим газовую горелку, сразу становится холодно и темно. Разные мысли лезут в голову. Пробьётся ли «Обь» к берегу? Тридцать восемь миль двухметрового льда не шутка… Созревает план. Если корабль не пробьётся и выгрузить все не удастся, всё равно нужно остаться зимовать на этой земле. Может быть, даже в палатках. Нас будет пятеро. Кого выбрать? Павлик Сорокин — этот наверняка, доктор Пономарёв, мой заместитель Алексей Кононов, одновосточник Коля Боровский, Коля Лебедев… Все хороши, все нужны!.. С непривычки в мешке тесновато, отвык. Холодно и мокро. Одежду придётся сушить теплом своего тела…
13 февраля. Собачий холод. Посапывают в мешках товарищи. Вылезаю, зажигаю горелку. С трудом натягиваю сапоги, так как за ночь они промёрзли. Надо учесть на завтра, сапоги положить под себя, пусть за ночь просыхают.
Ребята проснулись. Пошли в палатку-камбуз, предварительно умывшись снегом. Большой палец на руке сильно ломило, стало ныть плечо. Пора кончать ездить в холодные края, перебираться поближе к теплу, к солнышку…[14]
Рано утром начали детальное обследование района. Поднялись к озёрам. Проверили ещё раз выбранную вчера площадку для строительства новой станции, она понравилась нам ещё больше, чем вчера. Думаю, лучшей площадки не найти. Рядом два озера с колоссальным запасом пресной воды, большое пространство совершенно свободно ото льда и снега, ветры в основном одного направления, и домики можно поставить так, чтобы их не заносило… Очень красивое местечко. Лазаренко пошутил, что здесь можно построить беседку для влюблённых. А что? Может, не за горами времена, когда и здесь, в пустынной Антарктиде, появятся женщины. И здесь будут влюбляться и объясняться в любви! Нет, в самом деле, мы должны построить такой посёлок, чтобы полярники приезжали сюда со своими жёнами. Вот будет жизнь! Один умный человек сказал: «Без женщин Арктики не завоюешь!» Правильные слова, их смело можно отнести и к Антарктиде…
На склоне одной из гор, на высоте около тридцати метров, нашли погибшего тюленя. Очевидно, он потерял ориентировку и вместо моря полез на сушу. Или другое: от старых полярников я слышал, будто тюлени перед близкой своей кончиной вылезают умирать на сушу. Насколько это правильно, не знаю. А животный мир здесь богатый. Много пингвинов, больших чаек, называемых бургомистрами, тюленей. В лощинке увидели интересную сцену. Чайка-мать учила своего детёныша летать. Он взмахивал своими ещё не окрепшими крылышками и обиженно попискивал.
Обходили окрестности. Мальцев, Вайгачев и Павлов с помощью товарищей из морского отряда составляют отличную карту местности, делают морские промеры, для чего вручную сверлят лёд. Напротив будущей станции — пологий спуск в море. Разгрузку судов можно будет производить с помощью амфибий, которые смогут легко выходить из воды и доставлять груз к посёлку.
Поднявшись на возвышенность, увидели группу людей, которые стояли у знака Озёрный и смотрели на облюбованное нами местечко. С помощью бинокля узнал начальника экспедиции Александра Гавриловича Дралкина, который энергичными движениями руки как бы утверждал: «Да, тут быть новой советской антарктической станции!..» Промелькнула «Аннушка». Пилот М. Завьялов посадил машину в небольшой лощине и забрал группу на борт. Пролетая над нами, кто-то из окна кабины делал нам знаки: «Продолжайте, мол, работать на земле, а мы ещё раз обследуем район с воздуха»…
Устал страшно, еле залез в мешок. Кто-то шагал через меня, кто-то опрокинул чайник, кто-то чертыхнулся. Ночью сильно мело. За сутки «Обь» продвинулась на несколько миль.
14 февраля. С утра вместе с Павлом Ивановичем Лазаренко выбирали конкретное место для каждого здания. Наше плато с трех сторон защищено горами от ветра. Промерили площадку, обозначили каждое строение гуриями из камней. Я был очень благодарен Павлу Ивановичу, этому славному старикану. Любит он людей вообще, особенно полярников, сил своих на них не жалеет…
Рассматриваем все до мелочи. Я доложил по радио Дралкину, что подготовительная работа закончена, теперь дело за выгрузкой.
16 февраля. Коля Боровский, которому сделали операцию, ходит с забинтованным пальцем, как с пистолетом. Очень переживает этот богатырь, что в самое горячее время вышел из строя. Глеб Николаев лежит с ангиной, насквозь простуженный. Кузя Макаров мучается от свищей. Меня изводит плечо, ревматизм, черт бы его побрал! Особенно достаётся ночью.
20 февраля. Ни зги не видно. Ветер 25 метров в секунду, все грузы запорошены снегом. Увы, надежда на то, что шторм взломает припай, не оправдалась. Боюсь, что «Обь» к берегу не пробьётся. На берегу все замёрзли, просятся на корабль…
23 февраля. Началось такое, что некогда было даже поесть. День ясный, погода хорошая, непрерывно перевозим на «Аннушках» грузы. Доставили на берег гору ящиков с оборудованием, материалы, необходимые для жизни палаточного городка. Люди валятся с ног, но нужно спешить, пока погода позволяет летать и работать. Так много нужно, чтобы «прорасти» на новом месте. Прорастём!
…Замерзают чернила, отогреваю ручку над плитой. Сегодня у нас был праздник. В час ночи достал коньяк, наполнили чашки и выпили за здоровье Алёши Кононова, который первым отмечает день рождения на этой необжитой Земле Эндерби. Алёша до слез был растроган нашим вниманием, в спешке и при такой нагрузке он попросту забыл о своём дне рождения. И вдруг такой сюрприз! Ну, конечно, был тост и в честь Дня Советской Армии.
24 февраля. Перетаскиваем на санках грузы с перевала в лагерь. Особенно хлебнули горя с дизелями для электростанции: каждый агрегат весит восемьсот килограммов. А на пути голые камни, валуны, если бы по снегу тащили — куда ещё ни шло… Но по скалам, честно говоря, трудновато. Пришлось вспомнить времена Петра Первого и нашу русскую «Дубинушку!» Где волоком, где на катках, а к концу дня оба дизеля были подняты на гору и установлены на месте строительства будущей электростанции. Нам даже не верилось, что этот километр позади. Так дошли, что не было сил дать о себе знать в лагерь, и оттуда отправился нас искать встревоженный Мальцев. Доля такая полярная. В век атомной энергии на плечах и утлых саночках тянуть восемьсоткилограммовые грузы… Но техника на борту «Оби», а у берега лёд в трещинах, тракторы гнать по припаю опасно… Вот и получается, что выручает по-прежнему «Дубинушка»…»
На этом дневник Сидорова обрывается, ни времени, ни сил продолжать его у Семеныча не было.
А дальше события развивались так. «Обь» к 18 марта всё-таки пробилась к берегу, и, несмотря на штормовой ветер и пургу, к 30 марта основные материалы были выгружены на берег. Но к этому времени усилились морозы, в море началось интенсивное образование молодых льдов и смерзание старых, оставаться у барьера «Оби» было опасно. Руководство Главсевморпути распорядилось законсервировать Молодёжную и немедленно выйти к станции Лазарев за группой полярников во главе с Гербовичем, отзимовавших год на Новолазаревской.[15] Оставленные на Молодёжной оборудование и материалы были сложены так, чтобы они возможно меньше подвергались снежным заносам и воздействию талых вод в летний период. «Обь» отсалютовала Земле Эндерби и вышла в открытое море.
А через девять месяцев полярники Восьмой антарктической экспедиции пришли на эту землю и вдохнули жизнь в станцию Молодёжная.
Ныне Молодёжная самая большая в Антарктиде советская полярная станция. С 1971 года она сменила Мирный в роли резиденции начальника экспедиции.
Окружённая сопками долина, где когда-то мёрзли в палатках первопроходцы, застроена пёстро раскрашенными домами «на курьих ножках» — тонких металлических сваях. Этим домам не страшны пурги, вихри любой интенсивности проносятся между сваями. Невольно вспоминается Мирный, засыпанный снегом, — Молодёжной такая участь не грозит. Дома просторные, тёплые и удобные: оказавшись в помещении, забываешь, что находишься на полярной станции. К отсутствию удобств полярники привыкли, комфортом во всех его разновидностях они наслаждаются на Большой земле, неустроенность быта стала нормой жизни — и вдруг дома с широкими окнами, в комнатах светло, в коридорах просторно… Словно ты очутился не в Антарктиде, а в предгорьях Кавказского хребта, какими они бывают в разгаре зимы. Только десятки айсбергов на горизонте, да пингвины, стайками и в одиночку прогуливающиеся на берегу, убеждают тебя в том, что до ледяного купола отсюда куда ближе, чем до Эльбруса.
И всё-таки странная вещь: Мирный полярники любят больше, как любят больше других кораблей «Обь». Чем-то милее старый, неблагоустроенный Мирный сердцу полярника, я слышал это от многих товарищей, отзимовавших на обеих станциях. Может быть, потому, что Молодёжная непрерывно строится и её обитатели испытывают чувства жильцов дома, в котором сданы не все секции? Или потому, что Мирный сама история освоения Антарктиды советскими людьми? Или в Мирном, в обсерватории и «стольном граде», сильнее и интереснее коллектив? Не знаю. Впрочем, как уже говорилось, Молодёжная сейчас столица, а Мирный — глухая провинция, перевалочный пункт на пути к Востоку…
На берегу я первым делом разыскал Игоря Петровича Семёнова, с которым у нас возникли самые дружеские отношения ещё в период перехода на «Визе». Включённый в состав экспедиции на сезон, Игорь Петрович получил затем предложение от Гербовича остаться на зимовку и улетел из Мирного в Молодёжную. Предложение было лестным, но абсолютно неприемлемым для… Людмилы Николаевны Семёновой, которая не без колебаний отпустила мужа в Антарктиду на несколько месяцев. Перед уходом «Визе» Людмила Николаевна, стараясь держаться по возможности бодро и жизнерадостно, сделала следующее, заявление:
— За тридцать лет со дня женитьбы мы прожили вместе одиннадцать лет. Тебе не кажется, что это немножко слишком?
— Пожалуй, немножко слишком, — с готовностью согласился Игорь Петрович.
— Обещаешь, что это в последний раз?
— Разумеется, дорогая, как ты можешь даже об этом говорить!
И вот уже два месяца Игорь Петрович мучается над текстом радиограммы, которую он должен послать жене. Я, со своей стороны, взял на себя деликатнейшее поручение по возвращении в Москву лично убедить Людмилу Николаевну в том, что её супруг не мог отклонить просьбы начальника экспедиции, поскольку вышеуказанная просьба вызвана чрезвычайной производственной необходимостью. Беседуя на эту тему, мы отправились бродить по Молодёжной и восхищаться её красотами.
Игоря Петровича Семёнова я бы отнёс к той категории людей, которые, совершенно не стремясь быть оригинальными, производят именно такое впечатление. Он хорошо сложен и красив и в то же время исключительно скромен. Редкое сочетание. Обладая обширными познаниями в литературе, искусстве и в своём штурманском деле, он начисто лишён честолюбия и стремления выдвинуться, вполне удовлетворяясь своим скромным служебным положением. В прошлом военный лётчик, он всю войну провёл на фронте и много раз награждён, но вам не удастся «выжать» из Семёнова рассказа о ситуации, в которой бы он отличился. Общительный, но предельно тактичный, он никогда не покажет собеседнику своего превосходства. Но самоуничижения здесь нет. Органически неспособный без причины обидеть человека, Игорь Петрович и на себя «наступить» не позволит: чувство собственного достоинства — едва ли не самое сильное в нём.
Когда я с ним познакомился, то был уверен, что он занимает солидный пост, и лишь потом понял, что он слишком снисходителен к людям и их слабостям, чтобы стать большим начальником. Но лучшего подчинённого и выдумать невозможно, настолько он честен, исполнителен. Человек, который совершенно сознательно не сделал вполне заслуженной им карьеры — согласитесь, такие встречаются не на каждом шагу.
На Молодёжной он занимается главным образом обработкой и монтажом снимков, полученных от спутников Земли. «Беру фотоинтервью у спутника, — шутит Игорь Петрович. — Если хотите, могу попросить, когда он будет пролетать над Москвой, узнать, что делается у вас дома». Монтаж снимков — сложная и ответственная операция, требующая разнообразных специальных знаний. Игорь Петрович, за время своей лётной практики в совершенстве овладевший аэрофотосъёмкой, быстро вошёл в курс дела — кстати говоря, исключительно важного для прогнозирования погоды. Изучив изготовленные Семёновым монтажные листы, синоптики Молодёжной дают прогнозы советским и иностранным станциям, а также судам, бороздящим антарктические воды. Капитан «Оби» не раз благодарил молодежников за эти ценнейшие сведения.
Впрочем, Игорю Петровичу пришлось здесь проработать и почти по своей основной специальности. Почти — потому, что роль штурмана он выполнял не в воздухе, а на земле, ещё точнее — на льду. Из Молодёжной в глубь Антарктиды вышел отряд радиофизиков для определения толщины ледяного купола методами радиолокации. Возглавлял поход молодой физик Валерий Чудаков, а в состав отряда входили столь же молодые Ваня Иванов, специалист по лазерам, и физик Аркадий Шалыгин. Кажется, именно в этом походе впервые в условиях Антарктиды для исследования был применён лазер[16] и уж наверняка впервые оригинальнейший «трещиноискатель». Ледяной купол у Молодёжной изобилует трещинами, и когда «поезд Чудакова» подходил к подозрительному месту, его исследовали при помощи… привязанного на капроновую верёвку Аркадия Шалыгина. Выбор пал на него потому, что весил Аркадий килограммов пятьдесят. Страхуемый товарищами, он спускался в трещину и определял её размеры. Так что я знаю уже четырех людей, которые побывали в трещинах на куполе и остались в живых: Алексей Фёдорович Трёшников, Василий Семёнович Сидоров и Валерий Фисенко, которых спасли товарищи, и Аркадий Шалыгин, спускавшийся в трещины по своей воле.
Игорь Петрович в этом походе был штурманом и по совместительству поваром. Со слов Чудакова в его ребят знаю, что они одинаково восхищались обеими сторонами деятельности своего старшего товарища.
Итак, мы бродили по Молодёжной. Основные её строения расположены в той самой долине, о которой писал в своём дневнике Сидоров. Но в ходе строительства станцию решили расширить, и несколько домов, в том числе ракетный комплекс, было вынесено за пределы долины. В результате станция выиграла в пространстве, но потеряла в компактности: некоторым полярникам приходится трижды в день совершать более чем километровые переходы до кают-компании. Если в хорошую погоду такая прогулка весьма приятна и полезна для здоровья, то в пургу она становится трудно разрешимой проблемой. Не беру на себя смелость судить, правильно ли был изменён первоначальный проект, но факт остаётся фактом: бывает, что коллектив, обслуживающий метеорологические ракеты, и работники дизельной электростанции обедают «чем бог пошлёт», а бог в этих случаях бывает не очень щедр.
Но зато, когда светит солнышко и стоковые ветры с купола застревают где-то по дороге, гулять по расположению одно удовольствие. Живописные сопки, где нетрудно найти камень-сувенир с вкраплениями граната, берег, на который то и дело выползают тюлени, пингвины… Правда, в марте, когда мы были на Молодёжной, сколько-нибудь прилично одетого пингвина увидеть не удалось: началась линька, и ходят адельки грязные, до невозможности оборванные и жалкие, словно бездомные бродяги, не знающие заботливой женской руки. Хорошо, что я видел порядочных пингвинов в Мирном, не то у меня сложилось бы об этом племени неверное представление.
Из фауны, кроме тюленей, пингвинов, а также поморников, о которых и говорить-то не хочется, на Молодёжной имеются две собаки: Механик, единоутробный брат и непримиримый враг Волосана из Мирного, и Нептун, щенок, которого в середине декабря привезла из Ленинграда в Молодёжную Александра Михайловна Лысенко. Механик стар, мудр и высокомерен. Чувствует он себя временами неважно, стариковские кости ломит к непогоде, и все свободное время ветеран проводит в кают-компании, в бильярдной. «Обь» Механик не встречал — подумаешь, невидаль какая, корабль пришёл — но все же послал на берег своего представителя Нептуна. Этот вёл себя как подобает избалованному щенку: прыгал по берегу, прогонял зевак-пингвинов и воровал у водителей варежки — развлечение, которому Нептун уделяет большую часть своего досуга. Михайловна всплеснула руками, когда увидела, как вырос её крестник, но тот её облаял — неблагодарность, вызвавшая серьёзные сомнения в моральном облике Нептуна.
Что же касается флоры, то она представлена в Молодёжной отнюдь не мхами и лишайниками, которых здесь немногим больше, чем на Луне, а… помидорами, огурцами и редиской! Я просто ахнул от удивления и восторга, когда увидел в доме начальника станции цветущую оранжерею.
Но сначала о начальнике Молодёжной.
Я уже рассказывал о четырех полярниках из шестёрки, которая эвакуировалась со станции Лазарев на повреждённом самолёте Ляхова: о Гербовиче, Евграфове, Семочкине и Артемьеве. И вот я познакомился с бывшим радистом и пятым членом той славной шестёрки — Иваном Михайловичем Титовским. Он принадлежит к тому поколению советских полярников, которое сегодня уже можно назвать старшим: Ивану Михайловичу пятьдесят пять лет. Невысокого роста и совсем не богатырского сложения, он внешне мало напоминает традиционный образ полярника, а между тем прошёл «огонь, и воду, и медные трубы»: обживал высокие широты в тридцатые годы, провёл войну на прифронтовом Диксоне и острове Белом, дважды дрейфовал на станциях Северный полюс и трижды зимовал в Антарктиде.
В период разгрузки «Оби» Титовский не знал ни сна, ни отдыха, и беседовать с ним удавалось лишь во время поездок на вездеходе и пеших переходов от одного объекта к другому. А жаль — Иван Михайлович, как и все бывалые полярники, хороший рассказчик.
— Вам повезло с погодой, — говорил он, — дует у нас по-страшному, стоковые ветры скучать не дают. В сильные пурги прогулки по нашей территории противопоказаны. В Двенадцатую экспедицию, когда в ужин началась внезапная пурга, я запретил выход из кают-компании, а зимовавший на Молодёжной американец Макнамара, здоровяк такой, заупрямился: «Как нельзя? Нет, я пошёл! Я сам себе начальник!» А его домик в четырехстах метрах. Хорошо ещё, что я на всякий случай послал с ним двух ребят! Долго блуждал Макнамара в поисках своего домика, выбился из сил, но не нашёл и ночевал со своими провожатыми на дизельной электростанции. С той поры, правда, в пургу гулять зарёкся… Вот кто ориентируется в любую метель — так это ненцы. В 1943 году я перебирался на оленьей упряжке через пролив Малыгина на остров Белый. Шло пять нарт с вещами и приборами. Я ехал с мальчишкой, ненцем лет двенадцати, и когда началась пурга, то мы отстали и заблудились. Ну, думаю, дело плохо, ведь опора у меня — пацан с табуретку ростом! Но оказалось, что пацан мой из молодых, да ранний: стреножил оленей, перевернул нарты и пригласил меня туда — пересиживать пургу. Через несколько часов нас разыскал его отец, хотя нарты запорошило и заровняло — по рогам лежащих оленей нашёл. У ненца на руке был компас. Я спросил: «Помогает?» Ненец кивнул, покопался в снегу, посмотрел на небо и уверенно сказал: «Туда!» И перевёл в нужном направлении стрелку испорченного компаса. Он у него, оказывается, был украшением, вроде часов. Поехали вперёд, пуржило, однако ненец отлично ориентировался: копал заструги, по их направлению и слоям вспоминал, откуда и когда дул ветер, и определял страны света.
Иван Михайлович любит Молодёжную, второй раз зимует он здесь начальником.
— Скоро в наших домах будет вода, — с немалой гордостью сообщил он.
— Пресной воды у нас больше, чем на Новолазаревской, рядом — два озера глубиной до тридцати метров, запас огромный. Такого обилия пресной воды в Антарктиде не имеет никто! Японцы на станции Сева вынуждены даже воду опреснять, у них жёсткая норма — шесть литров на человека в день. В Двенадцатую экспедицию они на санно-гусеничном поезде пришли к нам в гости и были совершенно потрясены, когда мы сводили их в баню. Экскурсоводом был Макнамара, он бегал по бане и гремел: «Лейте, не жалейте, у Титовского воды много!» На японцев Молодёжная произвела громадное впечатление, от станции они были в восторге. Правда, на обратном пути им досталось крепко. Неожиданно связь с их поездом прекратилась. Мы подготовили вездеходы, собирались было выйти их искать, как в последний момент Молодёжную вызвала Сева: «Все мы живы, если хотите убедиться, каждый из нас может выступить перед микрофоном!» Оказывается, головная машина их поезда попала в трещину на припае, провалилась с санями и радиостанцией, но люди успели спастись…
Мне вспомнился рассказ Гербовича о посещении Севы советскими полярниками. Тогда тоже было весело при встрече и довольно грустно — по возвращении. «Нас угостили ломтиками колбасы с воткнутыми палочками, — с улыбкой рассказывал Гербович, — и один из нас, С., стеснялся есть: а вдруг по палочкам считают, кто сколько съел? А после обеда я попытался прокатиться на японском вездеходе и сел за руль. Увы, машина оказалась рассчитанной на людей небольшого роста, я едва ли не вывихнул шею и вынужден был отказаться от дальнейших попыток… Расстались мы друзьями. Покинув японскую станцию, наш самолёт попал в пургу и врезался в ледяной купол — к счастью, так удачно, что лишь помял хвост».
Титовский не раз зимовал с Владиславом Иосифовичем Гербовичем.
— Как-то во время дрейфа на станции Северный полюс-7, — припомнил Иван Михайлович, — мы с Гербовичем расчищали взлётно-посадочную полосу. «Мы» — это, пожалуй, слишком сильно сказано. Гербович был самым могучим человеком на станции, как, наверное, и сейчас в экспедиции. Он насадил на кирку набалдашник с полпуда весом и одним ударом отбивал от тороса столько льда, сколько я за двадцать. Он шёл впереди, как бульдозер, а я за ним — подчищал огрехи…
Иван Михайлович Титовский — зачинатель огородного промысла в Антарктиде. Ещё в 1961 году он создал первую оранжерею на Новолазаревской. Затем Иван Михайлович нашёл такого же одержимого напарника и в Двенадцатую экспедицию украсил оранжереей Молодёжную с помощью врача Леонида Подоляна. Землю они привезли в ящиках из Ленинграда, добавили в неё антарктической почвы (перетёртый камень) и подкормили солями — химикалиями. Температура, полив, электрический свет в полярную ночь, опыление — все на самом высоком научном уровне!
Когда ты входишь на эту небольшую остеклённую террасу в доме начальника Молодёжной, тебя поражает совершенно неожиданный для Антарктиды запах деревенского огорода. Вдали разгуливают по морю айсберги, вокруг — лунный пейзаж, а ты вдыхаешь пьянящий аромат цветущей зелени. Старожилы, которым не впервой видеть ошеломлённых новичков, весело смеются, чрезвычайно довольные произведённым впечатлением.
— В Двенадцатую экспедицию собрали полторы сотни огурцов и сотню помидоров, много редиса, лука, чеснока и щавеля! — гордо поведал Подолян.
— Загляните к ракетчикам, они тоже выращивают прекрасные помидоры. А Купри по нашей просьбе привёз из Австралии семена огурцов.
Я пошутил по поводу того, что скоро Молодёжной дадут план вывоза овощей в Москву, и по великодушному предложению Подоляна кощунственно съел зелёный огурец — безусловно, самый вкусный из всех, которые когда-либо доставались на мою долю.
Если мы, неофиты, смотрели на оранжерею с восторгом, то Игорь Сирота — с нескрываемой и так называемой «чёрной» завистью. Он в Мирном тоже огородничал в своём доме № 6, один ящик земли привёз с собой, а другой тихо позаимствовал на передающей радиостанции. Игорь сумел вырастить зелёный лук, который ели целый год, но с другими овощами получилась осечка: был лишь собран урожай из двадцати картофелин величиной с горошек.
Так что в Антарктиде продолжает уверенно лидировать оранжерея Молодёжной.
Самым частым гостем каюты, в которой жили Дима Колобов и я, был Арнаутов. Гена скучал. Дежурили по камбузу мы раза три в месяц, а больше свою энергию на «Оби» тратить было негде. Поэтому, приходя в гости, Гена страстно любил беседовать с Димдимычем — иными словами, затевал с ним весёлую склоку.
Димдимыч, который в качестве геолога входил в состав группы, основавшей новую антарктическую станцию Ленинградская, был завален работой. Целыми днями он сидел за столом и составлял отчёт.
— Ну как дела? — проникновенным голосом интересовался Гена.
Димдимыч продолжал вдумчиво изучать свои листы.
— Ты не находишь, что в профиль он похож на Эйнштейна? — громким шёпотом спрашивал меня Гена. — Если мысленно обрить ему бороду и присобачить усы…
Димдимыч бормотал сквозь зубы какое-то ругательство. Гена с наслаждением вслушивался и кивал.
— Запиши эту мысль, чтобы она не пропала для науки! — советовал он.
— Две-три такие яркие мысли — и диссертация готова. Помню, однажды…
— Видишь, пингвин на льдинке барахтается? — Димдимыч указывал пальцем в окно. — Выйди на палубу и проори эту историю ему!
— Нет, ты тоже поймёшь, я постараюсь доступно, — ласково говорил Гена. — Так вот, помню, однажды…
— И чего это тебя сюда принесло? — стонал Димдимыч.
— Не понимаю, — обижался Гена. — Сам пригласил меня в гости, за фалды, можно сказать, в каюту втащил, от работы оторвал, а теперь…
— Не приглашал я тебя! Не дождёшься!
— Как это — не приглашал? — ужасно удивлялся Гена. — Тогда я возьму и уйду.
— И правильно сделаешь! — веселел Димдимыч.
— Впрочем, — менял своё решение Гена, поудобнее устраиваясь на диване, — у меня есть немного свободного времени. Раз я тебе нужен — смело рассчитывай на меня.
Тщетно Димдимыч заверял, что единственная услуга, которую Гена может ему оказать, — это раствориться в воздухе.
Ничего не добившись, Димдимыч вынужден был применять навеки осуждённый общественностью, но все же ещё не устранённый из нашей действительности метод прямого подкупа.
— Уйдёшь, если я подарю тебе свою фотографию? — вкрадчиво спрашивал он.
— А зачем мне твоя фотография? — отмахивался Гена. — Я тебя и так вижу по десять раз в день, что само по себе удовольствие более чем сомнительное. Охота мне была ещё смотреть и на твою фотографию! Рехнёшься в два счета.
— Нет, не мою личную фотографию, которую ты на коленях не выпросишь, — уточнил Димдимыч, — а заснятую мною фотографию императорского пингвина.
После длительного и шумного торга Гена выбирал себе одну из мастерски сделанных Димдимычем фотографий и на время оставлял его в покое.
Однако за время перехода из Мирного в Молодёжную мучитель и его жертва так привязались друг к другу, что решили вместе «отзимовать на куполе Антарктиды».
Я уже рассказывал, что одной из задач группы Арнаутова была заготовка снежных монолитов на различных станциях. Полтонны снега со станции Восток уже мёрзло в холодильнике на верхней палубе, теперь очередь была за монолитами с Молодёжной. Чтобы обеспечить стерильную чистоту снега, группа Арнаутова должна удалиться на почтительное расстояние от всякого жилья. И начальник сезонной части экспедиции Павел Кононович Сенько утвердил план, по которому Арнаутов, Терехов и Колобов на несколько дней отправлялись «зимовать» на седьмой километр. Для похода был выделен балок на четыре спальных места с крохотным камбузом, который тут же украсился лозунгом: «Горячий привет покорителям Антарктиды — группе Арнаутова!». А самого руководителя группы я застал в тот момент, когда он разъяснял начпроду эпохальное научное значение предстоящего похода.
— Ты, наверное, думаешь, что мы едем зимовать на Южный берег Крыма, а не в далёкие и неизведанные глубины Антарктиды! Ты что, против науки? Нет? Тогда давай ветчину, селёдку, икры побольше. Нет икры? Тогда сёмгу. Нет сёмги? Когда ты успел её скушать? Ну, не обижайся и давай конфеты. Эти грызи сам, дорогой, только разбей их сначала молотком, а то поломаешь зубы. Что, всего двадцать антрекотов? Да их Димдимыч за одну ночь съест, давай сорок! Где яйца, лук, картошка, укроп, петрушка? А этот ящик коньяка наш? Неужели нет? Ну, всё равно спасибо, пусть тебе всегда светит солнце.
Вслед за этим «командор пробега» натащил в балок груду одеял, посуду, рацию и широковещательно объявил, что цветы и корзины с шампанским для участников похода можно приносить прямо в балок. Наконец при огромном стечении народа (Игорь Петрович Семёнов, я и Механик) состоялась торжественная церемония проводов. К балку подцепили трактор, участники похода помахали нам ручкой, и «поезд Арнаутова» двинулся в далёкий сорокаминутный путь. И последнее видение: распахнулась дверь балка, и Ваня Терехов выбросил целую корзину мусора, весело подхваченного ветром.
Погода стояла солнечная, видимость была отличной, и я проводил друзей с лёгким сердцем: смех, конечно, смехом, но окрестности Молодёжной не лучшее место для прогулок. Главному инженеру экспедиции Петру Фёдоровичу Большакову не раз доводилось вытаскивать тракторы, повисшие над бездной. А Иван Петрович Бубель, начальник транспортного отряда Молодёжной, поведал о совсем недавнем эпизоде. Началась сильная пурга, и вездеход, на котором должен был вернуться на станцию начальник аэрометеоотряда Жданов, куда-то исчез. Бубель выехал на поиски и, несмотря на полное отсутствие видимости, каким-то чудом набрёл на следы вездехода. По ним удалось разыскать пропавших. Вездеход Жданова стоял в двух шагах от барьера!
— У нас неожиданно заглох двигатель, и мы решили здесь переждать пургу, — спокойно разъяснил Жданов. — Я как раз начал рассказывать водителю о гибели капитана Скотта и вдруг услышал ваши голоса!
— Тогда я, — закончил Бубель свой рассказ, — предложил им выйти из вездехода и посмотреть, на каком месте заглох мотор. Ещё секунда движения — и они загремели бы с барьера на припай! Первый раз в жизни видел, как люди благодарят технику за то, что она «подвела»!
Через три дня, как мы и договаривались, я приехал к ребятам, чтобы вместе с ними «отзимовать одну ночь на куполе Антарктиды». Первым делом я потребовал предъявить вахтенный журнал, который Димдимыч обещал аккуратно заполнять «для истории». Арнаутов тут же заявил, что все записи в журнале он дезавуирует, так как Димдимыч заполнял его, «спрятавшись под одеяло», чтобы избежать контроля общественности.
— Я уже не говорю о том, — провозгласил Гена, — что человеку, который пересолил вчера жареную картошку, вообще доверять нельзя!
— Каков наглец! — ахнул Димдимыч. — Ведь это ты пересолил картошку!
— Я? — возмутился Арнаутов. — Ваня, ты наша совесть. Скажи, кто пересолил картошку? Ну, кто?
— Ты, — со вздохом подтвердил Терехов.
— Ну а если даже и я? — не унимался Арнаутов. — У меня есть оправдание: мне всю ночь снился сын Вовка.
— Погоди, ты же говорил, что тебе всю ночь снилась жареная курица? — мстительно припомнил Димдимыч. — Так кто же на самом деле, Вовка или курица?
— Да, мне снился Вовка, но вместе с ним и курица, — оправдывался Гена. — Что, Вовка не может бегать за курицей?
Не дожидаясь конца перебранки, я взял вахтенный журнал и выписал из него наиболее драматические моменты.
День первый. Приехали. Поели. Покурили. Гена решил по рации поговорить с Молодёжной и начал орать в микрофон. «Я — поезд! Я — поезд! (Это он-то поезд!) Прошу на связь! Приём». Орал он минут пятнадцать, пока нам с Ваней не надоело: мы-то знали, что антенна не присоединена.
День второй. Арнаутов, будучи дежурным, не вынес из балка мусор. Он заявил, что вытаскивание мусора мешает ему сосредоточиться на ждущих своего решения проблемах науки. Нужно будет сказать Санину, чтобы он писал с Арнаутова отрицательного типа.
День третий. Пообедали вчерашними штями. Взяли десять монолитов. Арнаутов чистил с хвоста селёдку. Ночью мы с Ваней дружно проклинали этого повара!
— А почему? — торжествовал Арнаутов. — Весь вечер, не щадя себя, я кормил этих людей отличной селёдкой. Разве я виноват, что они выпили по ведру воды и всю ночь бегали в одном белье из балка в Антарктиду?
Обитатели балка дали в мою честь обед: щи из свежей капусты, варёная курица и бутылка вина.
Мы пообедали и отправились пилить алюминиевой пилой монолиты и упаковывать их в мешки. Этих мешков с прошлогодним снегом с большим нетерпением дожидались московские геохимики. Боже, какой поднялся крик, когда я взялся за один монолит руками в варежках! Этот осквернённый монолит был немедленно забракован и отброшен прочь, а мне предложили пять раз повторить и вызубрить наизусть чеканную фразу: "Науку нужно делать чистыми руками!" Я честно признал свою ошибку, но, несмотря на моё раскаяние, Терехов перебросил меня на самую чёрную работу: перетаскивание мешков с монолитами от карьера к балку.
Заготовив и упаковав последний монолит, мы забрались в спальные мешки, решительно отвергли вкрадчивое предложение Гены угостить нас селёдкой и заснули мёртвым сном. Ночь прошла спокойно. А утром, в самый разгар спора Гены и Димдимыча о том, кто из них более отрицательный, в балок вошёл океанолог Шахвердов. Он поздравил нас с окончанием зимовки в Антарктиде и велел быстро собираться, поскольку у порога «рычит и бьёт копытами трактор».
И мы поехали домой, на «Обь». Димдимыч сбежал от Гены в кабину, к механику-водителю Володе Сенчихину, а Гена, потеряв своего извечного оппонента, обрушился на Шахвердова, который вздумал кощунственно оспаривать редкость фамилии Арнаутов.
— Смотрите, он даже не покраснел! Сказать такое и не покраснеть может только человек, лишённый моральных устоев! Арнаутов — это звучит гордо! В Одессе есть Арнаутская. А Шахвердовская? Где есть Шахвердовская, спрашиваю тебя? Ну где?
Когда наш пёстро разукрашенный балок остановился на барьере у борта «Оби», нас встретили дружными выкриками: «Труппа приехала! Представление!»
Под овации публики мы взошли на борт, и Гена, благодушно кивая, говорил:
— Спасибо, друзья, спасибо, тронуты до слез. Отзимовали в Антарктиде, на куполе. Тяжёлая была зимовка, скажу вам. Вот спросите Марковича, он подтвердит!
Капитан Купри оказался прав: погода изменилась, крупная зыбь взломала льды, сковавшие «Фудзи», и освобождённый из плена ледокол своим ходом ушёл в Кейптаун. Это мы узнали буквально за несколько часов до расставания с Молодёжной. Японцы сообщили, что «Фудзи» уже выбрался на чистую воду и теперь находится вне опасности. Они сердечно поблагодарили Купри и Сенько за неоценимую моральную поддержку и выразили уверенность, что наша славная «Обь» благополучно завершит свою пятнадцатую антарктическую программу.
И мы, простившись с Молодёжной, взяли курс на Новолазаревскую.
В дни этого перехода я услышал много разных историй, а три из них произвели на меня особое впечатление.
Эту историю мне рассказали ещё в Мирном до того, как я познакомился с Павлом Кононовичем Сенько. А познакомившись, долгое время ждал удобного момента, чтобы расспросить о ней подробнее, узнать, так сказать, из «первоисточника». И не только об этой истории. Павел Кононович — один из старейших и опытнейших полярников, он не раз зимовал на Крайнем Севере и в Антарктиде, руководил экспедициями, и я рассчитывал только его рассказами заполнить целый блокнот. К сожалению, Сенько принадлежал к той категории трудных для корреспондентов людей, которые не желают расставаться со своими воспоминаниями. Не раз пытался я его расшевелить, но всякий раз отступал, унося с собой жалкие крохи добычи.
Павел Кононович был участником Первой антарктической экспедиции и участвовал в первом санно-гусеничном походе к Пионерской. Материал — чистое золото! Но мне достался лишь крохотный самородок, трудно различимый без микроскопа: просто Сенько вскользь упомянул, что участники этого похода каждый вечер читали вслух «Двенадцать стульев» и «Золотого телёнка» и что балок, в котором проходило чтение, сотрясался от хохота. Все. От дальнейших расспросов Сенько ушёл, сославшись на дела, — аргумент, против которого невозможно спорить.
Зато в другой раз я уж своего не упустил. Речь зашла о собаках, и Павел Кононович припомнил, что в войну на мысе Челюскин, где он зимовал, был пёс по кличке Бандит, потрясающий «медвежатник». На редкость храбрый и ловкий, он был опасным противником для любого медведя. Уже перед смертью, дряхлый и совсем больной, он вдруг услышал медведя и ожил! Всю оставшуюся на каких-нибудь несколько недель постылого существования энергию он вложил в полчаса настоящей жизни: загнал медведя в торосы, убедился, что его пристрелили, и умер…
Тогда-то я и напомнил Павлу Кононовичу про историю, услышанную в Мирном, и пригрозил, что если он и теперь будет отнекиваться, то изложу её в том виде, в каком она осталась в фольклоре.
И Сенько рассказал.
— Это произошло в Мирном, в Пятую экспедицию. Июнь, полярная ночь. На упряжке из девяти собак я вместе с каюром Петей Кольцовым поехал на седьмой километр снимать показания с магнитно-вариационной станции и менять ленту.
Перед отъездом Оскар Кричак, начальник отряда аэрологов, предупредил: «Если уверен, что успеешь вернуться до обеда, — поезжай, но если нет, лучше отложи: ожидается резкое ухудшение погоды». Я решил, что успею; но, когда мы приехали на место, оказалось, что после недавней пурги палатку с приборами засыпало. Наверное, следовало, не теряя времени, возвратиться обратно, в риске не было особой необходимости, но мы — век живи, век учись — этого не сделали. Откопали палатку, сняли показания, сменили ленту и только отъехали — началась пурга. И какая! Собаки очень не любят, когда ветер швыряет снег прямо в их морды. И, несмотря на все усилия каюра, начали сворачивать в сторону и сбились с пути. Мы это поняли, когда проскочили одну за другой несколько трещин, которые должны были остаться в стороне от дороги. Короче говоря, мы намертво заблудились. В таких случаях ехать на авось — последнее дело. Мы опрокинули на бок нарты, сбили в кучу собак и стали пережидать пургу.
Таков был результат первой ошибки. А вторую допустил Кольцов. Уверенный, что мы быстро вернёмся, он поехал в кожаных штанах. Полярники любят свои кожаные костюмы, в них легко и удобно двигаться, работать, но не отсиживаться в пургу. И через несколько часов Петя признался, что начинает замерзать. Тогда мы отвязали двух самых умных собак, в том числе вожака Казбека, — а вдруг они выведут на дорогу? Но собаки, даже отвязанные, скулили и никуда уходить не хотели. Оставался один выход: уйти самим, Кольцов мог замёрзнуть. И мы, взявшись за руки, пошли, сами не зная куда.
Вскоре мы натолкнулись на веху, обрадовались, что теперь уже сориентируемся, но радость тут же сменилась разочарованием: на вехе не было ничего обозначено. Мы вновь двинулись наугад и вместе со снежным надувом свалились с барьера на припай. Если бы не снег, который в данном случае выполнил благородную роль амортизатора, на этом наше путешествие наверняка бы закончилось.
В тот день порывы ветра достигали 40–50 метров в секунду.
Но не было счастья, да несчастье помогло: оказавшись на припае, мы легко определили направление. Теперь уже все зависело от нас самих, от того, хватит ли сил идти до конца вдоль барьера. И мы пошли направо, теперь уже точно зная, что идём правильно, тем более что скоро стали различать зарницы от ракет, которые непрерывно запускали наши товарищи в Мирном. Не стану рассказывать, как мы брели, поддерживая друг друга, падая и поднимаясь, — каждый, кто бывал в пурге, без труда представит себе эту картину. К утру мы благополучно добрались до мыса Хмары, откуда до ближайшего дома рукой подать… Отлежались, отогрелись, выяснили, что слегка обморозили запястья — варежки оказались коротковаты, но, говоря по правде, отделались счастливо, могло быть и хуже.
Потом уже мы узнали, что нас разыскивали две спасательные партии. В первой из них впереди шёл тягач, а по бокам для захвата большей площади — обвязанные верёвками люди. Когда эта партия вернулась ни с чем, на поиски вышел второй тягач. Но за аэродромом он провалился в трещину — к счастью, одной гусеницей. Встречный ветер сбивал с ног, и люди вынуждены были возвратиться в Мирный.
Тягач через несколько дней удалось вытащить, а вот собаки погибли. Их так и не нашли, хотя много раз выходили на поиски. Вернулся только один Казбек, и можно было лишь догадываться о том, как он звал за собой упряжку и как та не поверила в своего вожака… Что ж, естественный отбор в действии! После гибели этой упряжки ездовых собак в Антарктиду мы больше не завозили. Отныне собаки на наших станциях — просто друзья человека, безработные, но от этого ничуть не менее любимые…
Тут Павел Кононович взглянул на часы — тонкий намёк на то, что, кроме беседы с литератором, у начальника сезонной части экспедиции есть ещё и другие дела.
В своё время эта история облетела весь мир, она даже легла в основу сценария кинофильма. Впрочем, и в кинофильме, и в различных публикациях было немало «клюквы». Поэтому, согласившись рассказать мне про эту эпопею, Афонин придирчиво проверял, правильно ли я записываю, а если сам не мог вспомнить точно, так или не так было сделано или сказано, то предупреждал: «Лучше это место опустите, чтобы потом надо мной и над вами не смеялись».
Из ныне действующих полярных лётчиков Афонин, кажется, старейший — в полярной авиации он с 1935 года. Впрочем, если уж быть совершенно точным, то в последнее время Владимир Васильевич не летает, а выполняет обязанности РП — руководителя полётов. Маленький, щуплый, с лицом настолько изрезанным морщинами, что не поймёшь, как он ухитряется бриться, Афонин мало похож на людей своей профессии — обычно общительных, энергичных и шумных. Держится он скромно, даже чрезмерно скромно, никогда, как говорится, «не высовывается» и старается быть в тени, понезаметнее. А ведь лётчик он был «божьей милостью», хотя не из «первого эшелона», где блистали Мазурук, Черепичный, Москаленко и другие знаменитые асы, а из второго, менее известного широкой публике, но любимого полярниками, хорошо знавшими, кто делает для них всю «чёрную работу»: зимует вместе с ними, перетаскивает грузы с одной лопнувшей льдины на другую и прочее. Как-то так получилось, что в сенсационных полётах и экспедициях Афонин был вечно вторым, и поэтому шумная слава постоянно обходила его чуточку стороной. Но хотя звезды Героя он и не получил, орденов у него, если не ошибаюсь, семь или восемь, из них четыре за Крайний Север и Антарктиду, а остальные за войну.
Рассказами Афонина у меня заполнена целая тетрадь; когда-нибудь я напишу о его полётах в Арктике, о военных эпизодах; но сейчас расскажу о том легендарном у полярников Антарктиды случае, который сделал Афонина и его товарищей кавалерами высоких бельгийских орденов.
В Третью антарктическую экспедицию Афонин был вторым пилотом у Виктора Михайловича Перова, замечательного лётчика и прекрасного человека, организатора известных полярных полётов. С ним вместе Афонин налетал много десятков тысяч километров: доставлял грузы на Восток, сбрасывал горючее полярникам ныне законсервированной станции Советская, что на полюсе недоступности, и осуществил беспосадочный перелёт через Южный полюс на американскую станцию Мак-Мердо, где, несмотря на сильный мороз, постоял со снятой шапкой у превращённого в музей домика капитана Скотта.
Так вот, в декабре 1958 года в эфире прозвучало: «Всем, всем, всем! Станциям и кораблям в антарктических водах!..» Бельгийская станция Бодуэн извещала Антарктиду, что исчез вылетевший со станции самолёт с четырьмя членами экипажа на борту; попытки разыскать пропавших без вести своими силами не удались, необходима немедленная помощь.
— Мы отлично сознавали, — рассказывал Афонин, — что надежда у бельгийцев была только на нас: американцы слишком далеко, у австралийцев самолёты близкого радиуса действия… И мы сообщили, что, как только пурга прекратится, немедленно вылетим. И через несколько часов, когда ветер поутих, мы полностью заправили ИЛ-12, взяли про запас четыре бочки горючего и с огромной перегрузкой полетели. Пришли на Моусон, поспали несколько часов, дозаправились и взяли курс на Бодуэн. Погода отвратительная, видимость ужасная, а у бельгийцев, как на грех, вышел из строя передатчик, не могут дать нам привод. Но Борис Семёнович Бродкин, наш штурман, всё-таки разыскал Бодуэн — первый залог удачи! Сели. Встреча исключительно сердечная, на нас разве что не молились: ведь решалась судьба четырех человек, один из которых — пилот самолёта принц де Линь! Дали нам карту, рассказали о примерном маршруте исчезнувшего самолёта, и мы отправились в поисковый полет. Закончился он неудачей: сплошная облачность, видимость ноль…
Вернулись, поспали часа три и ушли во второй полет. Увидели посреди ледника скалу, которая называлась горой Сфинкс (сейчас — гора де Линя), и по ней ориентировались: где-то в этом районе мог потерпеть аварию бельгийский самолёт.
Здесь нас ожидали первые находки. В южной части горного массива, неподалёку от Сфинкса, мы нашли штатив от теодолита и несколько полузасыпанных снегом ящиков. Следы людей, видимо, замело. Начали кружиться и вдруг увидели лежащий на крыле маленький спортивный самолёт. Он казался черным комариком на белом фоне. Сесть невозможно: повсюду камни, скальные породы. Пришлось приземлиться в двух километрах. Оставили у ИЛа механика, а сами — Перов, Бродкин и два бельгийца — пошли к месту аварии. По дороге я поскользнулся, сильно ударился об лёд и вернулся обратно. Оказалось, к счастью, так как началась пурга, моё возвращение было как нельзя более кстати. Вдвоём с механиком мы запустили двигатели и начали салютовать ракетами. Гул двигателей и ракеты помогли группе Перова определить обратное направление, и она, хотя и не без труда, добралась до ИЛа. Товарищи рассказали, что у бельгийского самолёта при вынужденной посадке сломались лыжа и стойка шасси. Из записки, оставленной в самолёте, узнали, что его экипаж отправился к горе Сфинкс.
Но горючее у нас было на исходе, пришлось возвращаться для заправки. Зато третий полет начали более осмысленно. На западном склоне Сфинкса мы заметили, как показалось с воздуха, палатку. Но это была не палатка, а парус, установленный на сани: видимо, потерпевшие аварию пытались соорудить буер, но без особого успеха. Здесь же валялись пустые банки из-под консервов, походная аптечка, футляр от хронометра, зубная щётка… На снегу виднелись следы, ведущие к горе Трилинген — «Трехглавая гора». Метров через двести снег перешёл в лёд, и следы исчезли… Мы взлетели и шли, держась следов, но никого и ничего обнаружить не удалось. Гористая и мёртвая пустыня…
В четвёртом полёте ходили у массива поисковыми галсами, вертелись вокруг Сфинкса — снова безрезультатно… Пятый полет, третий день поисков — ничего…
Ситуация складывалась трагичная. По нашему расчёту пропавшие без вести бельгийцы уже пятый день были без продовольствия (если они живы!), а у нас горючего оставалось только на один поисковый полет и на возвращение в Мирный. Наши поиски «съели» и все горючее станции Бодуэн. Что делать? Руководство экспедиции связалось с Москвой; «Оби» была дана команда изменить курс и следовать в Бодуэн с горючим, а нам Москва приказала: «Искать до последней капли бензина!» И мы облегчённо вздохнули: другого приказа и не ожидали…
И вот наступило пятнадцатое декабря — день последнего полёта. Долго и безрезультатно кружили мы над массивом, глаза все проглядели и уже собирались было лечь на обратный курс, когда обнаружили палатку! «Вот она!» — разом закричали мы на своём языке, бельгийцы на своём. Присмотрев площадку, а там была зона трещин, приземлились и бросились к палатке.
Все четверо оказались живы и здоровы, только принц де Линь прихрамывал. Шли они к нам со слезами на глазах. Отчаялись, наверное, потеряли веру, что их найдут. Изголодались. У них осталось лишь граммов сто урюка, столько же изюма и тюбик какао с молоком — сохраняли на крайний случай. Обнялись мы, расцеловались, счастливые донельзя. В самом деле, на волосок от смерти люди были. Помогли мы им перенести скарб, посадили в самолёт, напоили сладким чаем — бельгийский врач запретил кормить, после голодовки опасно — и сообщили в Мирный, что дело сделано. Впрочем, мы ещё раньше передали в эфир: «Обнаружили палатку, садимся». Ребята потом рассказывали, что весь Мирный ходуном ходил: «Нашли!» Вся Антарктида, оказывается, этим жила! А когда дали радиограмму: «Взлетели на борту все четверо живы», посыпались поздравления. Радировали Москва, Мирный, бельгийцы, американцы, французы — весь мир! В Мирном едва успевали принимать радиограммы и передавать их нам.
Получили поздравления от Советского правительства и от бельгийской королевы, она телеграфировала Ворошилову, а он переадресовал нам.
Уже после, когда мы сидели за праздничным столом, бельгийцы рассказывали, как они пытались спасти своих товарищей. Сначала вышли искать их на вездеходе, тот провалился в трещину, но обошлось без жертв: люди выскочили. Затем отправились на поиски с упряжкой собак — снова угодили в трещину. Тогда, отчаявшись, и дали в эфир радиограмму: «Всем, всем, всем…»
Двое суток мы отдыхали на Бодуэне, отоспались, привели себя в порядок, наелись отменнейших бифштексов, которые нам поджаривал повар станции, он же… барон, имеющий в Бельгии свой замок. Пилот самолёта — принц, член королевской фамилии; повар — барон; с какими только парадоксами не сталкиваешься в Антарктиде! Взволновала нас судьба одного из этой четвёрки, геодезиста Лоодса, которому русские спасали жизнь дважды! Впервые это случилось в минувшую воину. Бывший офицер бельгийской армии Лоодс был взят в плен и заключён немцами в концлагерь, который они заминировали и собирались взорвать. Наше стремительное наступление сорвало этот план. И вот русским довелось спасти этому человеку жизнь вторично. Я подарил ему носки деревенской вязки, неношеные, что мать связала мне на дорогу, и тёплый свитер. Расстались мы с бельгийцами большими друзьями.
Вернулись в Москву, пригласили нас в Кремль, вручили ордена, а через два дня — в бельгийское посольство, где в присутствии членов дипломатического корпуса нам торжественно вручили бельгийские ордена. А приглашение в посольство я получил на имя «Мосье д'Афонин», что и дало богатую пищу острякам коллегам, которые подшучивали, что отныне я могу считать себя бельгийским дворянином и разъезжать в карете с гербом…
Об Иване Тимофеевиче Зырянове я уже рассказывал в первой части повести.
Ещё на станции Восток товарищи мне говорили, что слышали от него удивительную историю, связанную с его дочкой. Но тогда мне не удалось «выжать» из Тимофеича эту историю, слишком он был занят работой и очень уставал. На «Оби» же Тимофеич отоспался, отдохнул и как-то за своей любимой чашкой чаю припомнил один из самых волнующих периодов его жизни…
После войны, которую молодой авиамеханик Зырянов закончил с двумя боевыми орденами, судьба забросила его на Дальний Восток, в порт Находку. Вернее, в порту он был прописан, но почти все время проводил в море, работая старшим механиком сначала на грузовом теплоходе «Иван Санников», а впоследствии на сухогрузе «Севастополь». В 1949 году на Тимофеича обрушилась большая беда: после тяжёлой болезни умерла жена, оставив мужу дочурку Светлану, крохотное существо, не достигшее ещё трех лет. Остался моряк один с ребёнком на руках.
— Пришёл я на судно, — рассказывает Тимофеич. — Так и так, ребята, не могу жить без дочки, решайте. Может, примете в экипаж?
Капитан Иван Гаврилович Чупров был суровый, но очень справедливый и добрый человек. Он сказал: «Берём, ребята?» И все, как один, сказали: «Берём!»
И стала она плавать вместе с нами. Судовой плотник сделал Светлане такую кроватку, что ни в одном магазине не купишь: красивую, удобную, надёжно ограждённую — Охотское море очень бурное. Светлана быстро научилась на неё забираться и отлично, как настоящий моряк, переносила качку. Ну и я привыкал к новой жизни, не простое дело хоть в какой-то степени заменить крохе маму: одевал, купал, играл с ней. Вскоре Светлана не только уже одевалась сама, а даже прибирала каюту. Не столько, конечно, порядок наводила, сколько по углам мусор разметала, но очень гордилась своей работой.
В каждой каюте она была желанной гостьей, везде её баловали. Наш старик кок пёк для неё всякие пирожки и печенья, радистка Люба Ульянцева подарила ей старый приёмник, который Светлана вертела как хотела.
Светлана особенно привязалась к капитану «дяде Ване» и машинисту Марку Ивановичу. Между ними она делила своё свободное от сна время. Во время вахты Марка Ивановича она спускалась в машинное отделение слушать сказки, которых тот знал множество. К сожалению, излагал их Марк Иванович на таком языке, что, когда Светлана, вся перемазанная, возвращалась в каюту и пересказывала услышанное, у меня иной раз волосы вставали дыбом. Постепенно, однако, все привыкли при Светлане быть сдержаннее на язык, тем более что она своей детской непосредственностью могла загнать в тупик кого угодно. Раз кто-то возьми и брякни: «Скотина и трепло твой Петька!» И Светлана тут же бежит выяснять: «Дядя Петя, а почему ты скотина и трепло?» — «Кто сказал?!» — «Дядя Коля». И начинаются неприятные объяснения.
Очень любила дочка сидеть в каюте капитана, пить лимонад и беседовать о жизни. За столом у неё было своё место, рядом с капитаном. На судне все знали об этом, и «забронированный» за Светланой стул никто не занимал. Однажды она согнала со своего стула начальника политотдела пароходства. Вежливо, но безапелляционно она заявила: «Дядя, уходи, это моё место!» Тот был страшно удивлён и даже шокирован, но под общий смех уступил место «даме». Во время приёмов она вела себя сдержанно, следя лишь за тем, чтобы окурки не бросали мимо пепельницы. Светлана была очень строга, не один недостаточно культурный «дядя» багровел, когда его уличали в разных грехах — причём во всеуслышание. Но все послушно выполняли её указания, а уходя, почтительно прощались: «До свиданья, Светлана Ивановна!»
Пыталась она перевоспитать и своего любимого «дядю Ваню». Капитан курил трубку, а Светлана хотела приучить его к папиросам: «У папы есть, я принесу». Иван Гаврилович сопротивлялся, тогда она стащила у него трубку и спрятала. Еле нашли.
Во время сеансов кино в зале стоял стон от её комментариев: «Дяди, приготовьтесь, скоро будете смеяться!» или: «Ой, сейчас его убьют, будет очень страшно!»
Так и жила Светлана на корабле, который стал её домом. Не любила ходить на берег в гости, скучала по судну, тормошила меня. «Пошли домой!» Любила только бывать у Наташи, дочки моего друга Николая Наумовича Громова, линейного механика пароходства. Дочку свою, как и я, он растил без жены, с той только разницей, что на берегу.
Однажды, когда нам предстоял тяжёлый рейс, Громов уговорил меня на две недели оставить Светлану у него. Первый день она провела спокойно, а потом начала плакать: «Хочу в море!» Не спала ночами, потеряла аппетит и так тосковала, что Громов дни считал до моего возвращения. Застал я Светлану исхудавшей и очень возбуждённой. Не дав мне и слова сказать, тут же оделась, побежала на судно, проверила, все ли в порядке, здоров ли «дядя Ваня» и проспала в своей каюте чуть ли не сутки. Больше я её ни разу нигде не оставлял, хотя мать в каждом письме писала: «Будь серьёзнее, что ты мне морячку растишь, отдай внучку!»
Но я все не решался, не мог от сердца оторвать; думал, что она ещё долго будет со мной. Проплавали мы вместе всего три года. А получилось вот что. Шли мы из Петропавловска домой, в проливе Лаперуза попали в сильный шторм и решили переждать его в японском порту на Хоккайдо. Когда местные власти нанесли визит нашему капитану, в каюте их, конечно, «принимала» Светлана. Об этом узнали корреспонденты, и на следующий день к нам на борт явилась женская делегация, которая преподнесла «хозяйке судна» кимоно, цветы и разные игрушки.
А через некоторое время в Находке мне показали японскую газету, в которой довольно мило рассказывалось о Светлане, но с неожиданным выводом — в СССР, мол, не хватает детских учреждений, и поэтому моряки вынуждены плавать с детьми. И мне сказали:
— Тимофеич, дорогой, мы все понимаем, но и ты пойми нас…
Пришлось мне взять отпуск и отвезти своего «морского волчонка» к матери в Мариуполь, где она жила вместе с братом, работающим на Азовстали. Проводы Светлане устроили, как уходящему в отставку адмиралу: подарили полную матросскую форму, разных сувениров, конфет — еле увезли… Приехали в Мариуполь, а Светлана только успела оглядеться — бегом к морю. Сразу стала пользоваться у сверстников огромным авторитетом! Она смотрела на проходящие суда и рассказывала, где мостик, бак, полубак, каюты. Сверстники только рты раскрывали. И про китов, что в Охотском море видела — показывая руками, какие они, киты, огромные.
Так и осталась в Мариуполе, полюбила бабушку, и началось её настоящее детство…
Ангел-хранитель «Оби» в Пятнадцатую экспедицию работал на совесть: к мысу Острому мы пришвартовались без всяких хлопот: припай, как и в Молодёжной, унесло в море за несколько дней до нашего прихода. И Владимир Александрович Самушкин, начальник Новолазаревской, был откровенно счастлив: разгружаться можно прямо на барьер! Это большая удача, далеко не в каждую экспедицию здешняя природа бывает так добра к полярникам.
Я смотрел на свободное ото льда море, мысленно застилал его покрывалом припая и вспоминал рассказы Гербовича, Семочкина, Титовского, Самушкина и других ветеранов новолазаревцев; видел наяву, как проваливаются в трещины тракторы и тягачи, которые покоятся где-то совсем рядом на дне морском, переживал дни и ночи тяжелейшей разгрузки на этом припае, когда никто из её участников не знал, что готовит ему грядущая минута.
Тяжёл и коварен лёд у бывшей станции Лазарев! Но не менее тяжела и коварна дорога от моря к Новолазаревской. Девяносто километров этой дороги — суровое испытание воли и мужества для идущих санно-гусеничным путём.
Неделю назад, когда мы были ещё на Молодёжной, Иван Петрович Бубель рассказывал:
— В Седьмую экспедицию, закончив зимовку на Новолазаревской, мы вышли встречать «Обь». Наш поезд состоял из двух тягачей и вездехода, на котором шёл начальник станции Рогачев. Только сделали первые километры — началась пурга, видимость исчезла, мы сбились с курса, проскочили поворотную точку и попали в зону трещин. Мы поняли это, когда второй тягач завис одной гусеницей над трещиной и повалился на бок. Вытащили его на буксире, переждали пургу, оглянулись и ахнули: вокруг колоссальные разломы, шириной до трех-четырех метров! Теперь, чтобы выйти на трассу, нужно снова их форсировать, другого выхода нет. Так и сделали: проскакивали трещины на полном ходу, как бы прыгали через них — полмашины проходило, зад проваливался, потом сани проваливались. Но ничего, обошлось. Дальнейший путь к припаю был спокойным, мы думали, что самое страшное позади, но только опустились на припай, снова замело, а «Обь» у кромки льда, в двадцати километрах. Видимость — ноль, и «Обь» с помощью радио потянула нас к себе по локатору:
— Двести метров — прямо, поворот налево, ещё сто метров, сделать поворот…
Двадцать километров преодолевали восемь часов, но вышли прямо к борту. А вездеход с Рогачевым заблудился, у него не было рации. Мы же обвязались верёвкой, ходили вокруг по припаю, но вслепую, локатор нам помочь не мог: как потом выяснилось, между «Обью» и вездеходом лежал огромный айсберг. А когда через сутки метель стихла, оказалось, что весь припай взломан и наш тягач утонул — мы сразу не могли его поднять на борт, уж очень мело. Вездеход же нашла поисковая партия и доставила его экипаж на «Обь»…
Вскоре после швартовки были выгружены на барьер «Аннушки», за несколько часов их привели в «христианский вид», разогрели моторы, и начались полёты на Новолазаревскую. На «Аннушках» перевозили малогабаритные грузы и продукты, топливо и различное оборудование будет переправлено на санно-гусеничном поезде. Если не произойдёт чрезвычайных происшествий, этот поход займёт трое суток — немного по сравнению с походом на Восток, но, как говорят водители, «нервы пощекочет — будьте покойны!»
Но вот пришла моя очередь лететь на станцию. Не отрываясь, я смотрел на петляющую под нами гусеничную колею. Ну и дорога! Под нами расстилался ледник, испещрённый бездонными трещинами, размывами, образованными талыми водами. Я смотрел вниз и диву давался — как это ухитряются механики-водители выходить из коварного лабиринта. Здесь и в ясную погоду черт ногу сломит, не то что в пургу.
— Как по минному полю ходят, — словно услышав мои мысли, с уважением сказал Афонин, летевший этим же рейсом.
Кстати говоря, первым из советских людей на оазисе Ширмахера, где расположена Новолазаревская, побывал именно Афонин. Это произошло в феврале 1959 года, когда Владимир Васильевич на вертолёте перевозил грузы с «Оби» на станцию Лазарев. «Улучил свободную минутку и полетел со своим экипажем на Ширмахер!»
— А с какой целью? — поинтересовался я.
— А ради любопытства! — засмеялся Афонин. И показал на горный склон, у которого тогда приземлился. — Только в то время здесь было пустынно и безлюдно. Поглядели мы на эту красоту и полетели обратно…
Как к себе домой, летел вместе с нами на Новолазаревскую Дима Колобов: он несколько месяцев прожил здесь в сезон Четырнадцатой экспедиции. Димдимыч немало побродил по оазису Ширмахера и влюблённо рассказывал об «этом самом интересном для геоморфолога районе Антарктиды: таких оазисов на континенте раз, два и обчёлся». Димдимыч же, десять лет назад закончивший географический факультет Ленинградского университета, по профессии геоморфолог, то есть специалист в области науки о рельефе. Впрочем, будучи человеком широких взглядов, он и к другим наукам относится с уважением, но снисходительно, признавая их полезность постольку, поскольку они в той или иной степени обслуживают геоморфологию, геологию…
Ширмахер и в самом деле уникальное местечко. Расположенный очень низко над уровнем моря и сбросивший с себя лёд горный массив впитывает солнечное тепло, как губка; окрестные ледники при таянии не затапливают оазис, а лишь пополняют в озёрах запасы пресной воды. Здесь единственный в своём роде мягкий микроклимат. Если бы не дорога к морю, одна из самых опасных в Антарктиде, Ширмахер вообще был бы райским местом.
О своей прошлогодней работе на Ширмахере Димдимыч рассказывал с особым увлечением.
— Меня пригласил в Четырнадцатую экспедицию Дмитрий Семёнович Соловьёв — известный полярный геолог, который уже семь раз был в Антарктиде. Энтузиаст редчайший, такого я ещё не встречал, просто бредил Антарктидой! Задача нашего отряда — определение толщины антарктической земной коры. Нам, в частности, хотелось найти аргументы в пользу гипотезы о том, что Антарктида — материк, а не скрывшийся подо льдами архипелаг островов. Вспомните, капитан Немо пробирался к Южному полюсу на «Наутилусе», и есть учёные, которые полагают, что это гениальная догадка Жюля Верна. В наш отряд входила группа Альберта Когана, специалиста по сейсмическому зондированию. Делается это зондирование так: взрывается до тонны взрывчатки, возникают упругие колебания, и приборы определяют толщину земной коры.
Ходили мы в походы на «Харьковчанке», а когда пробиться через зоны трещин было невозможно, летали на «Аннушке». В одном из походов справляли Новый год с ёлкой, которую радиоинженер Валентин Мошкович спаял из медной проволоки. Я вспомнил о Мошковиче ещё и потому, что с ним произошла забавная история. Он прибыл к нам на самолёте ремонтировать рацию. Сел в «Харьковчанку», та двинулась и неожиданно завалилась на правый борт. «Ну и трясёт же у вас, — удивился Мошкович. — Столько эту „Харьковчанку“ хвалили, а на ней, оказывается, ездить хуже, чем на простом тракторе!» — «Вот и слезай, приехали», — предложил механик-водитель Бабуцкий. Все выскочили: «Харьковчанка» повисла над трещиной! Долго потом ребята подшучивали над Валентином, которого «трясёт в „Харьковчанке“!
Всего мы произвели на Ширмахере около пятидесяти взрывов, в том числе один, о котором хочу рассказать особо.
В ста километрах от Новолазаревской в замкнутой котловине расположено самое, кажется, южное озеро в мире — Унтерзее, одна из главных достопримечательностей оазиса. Мы добрались туда на «Харьковчанке», спустились на лёд и застыли, очарованные. Вокруг чаши озера площадью двадцать квадратных километров — отвесные скалы до тысячи метров, с многочисленными гротами и нишами. И первобытная тишина… Такое впечатление, словно ты попал в сказку.
Унтерзее было открыто немецкими лётчиками, которые в 1938 году произвели аэрофотосъёмку этого района. И ходили анекдоты, что сюда после поражения скрылся Гитлер.
Мы взорвали на льду мощный заряд и чуть не оглохли от мощного десятиминутного эха! Одновременно со скал поползли снежные лавины, и мы не на шутку испугались, что за ними посыплются камни, но обошлось. Эффектнейшее было зрелище!
Здесь мы обнаружили колоссальные залежи мумие, малоизвестное, но, говорят, интересное для медицины вещество. Это воскообразная масса, которая плавится в ладони от тепла тела. Специалисты вроде бы ещё не установили происхождение мумие; мы же пришли к единому мнению, что оно продукт отрыжки снежных буревестников, которых в районе Унтерзее несметное количество. Прилетают зачем-то с моря, хотя питаться им здесь нечем. Мумие свисает над крупными камнями в виде сталактитов. Мы привезли с собой килограммов двести и раздали желающим. Если медики и в самом деле интересуются этим веществом, то можете сообщить им адрес: Антарктида, оазис Ширмахера, скалы озера Унтерзее.
На наш взгляд, это озеро — ключевой пункт к пониманию четвертичного периода Антарктиды, так как заполнено оно, видимо, водой, образовавшейся от таяния ледников в течение тысяч лет. На дне озера скопилось огромное количество моренного материала, расположенного террасами. Их изучение может помочь разобраться в истории обледенения Антарктиды. Здесь идеальные условия для изучения этого процесса, и я мечтаю в будущем провести на Унтерзее несколько месяцев, чтобы собрать материал. А тогда, перед уходом, мы поставили у озера железную веху с медной табличкой, на которой на русском и английском языках выгравировали текст о первом посещении Унтерзее человеком и поставили дату — 28 февраля 1969 года.
Конечно, на память о Ширмахере я набрал разных камней и сделал множество снимков на цветную плёнку. Из них особенно дорожу одним: Альберт Коган провалился в озеро, и пока ребята его вытаскивали и помогали снимать мокрую одежду, я фиксировал эту сцену на плёнку. И теперь в моем распоряжении имеется уникальнейший кадр: голый Альберт во льдах Антарктиды!..
На Унтерзее, — закончил Димдимыч рассказ, — нам, к сожалению, попасть не удастся, лётчики будут слишком загружены, а вот в гротах на Новолазаревской вы побываете, и если скажете, что когда-нибудь видели такую сказочную красоту, вам всё равно никто не поверит!
Выслушав Димдимыча, я тем не менее набрался смелости и обратился к Сенько: так, мол, и так, есть на Ширмахере такое очаровательное местечко, Унтерзее, отсюда рукой подать, часа полтора полёта.
Павел Кононович, как всегда, тактично меня выслушал, согласился с тем, что местечко действительно очаровательное, и пожелал мне счастливого полёта… на Новолазаревскую.
И вот наконец наша юркая стрекоза, сделав круг над станцией, приземлилась. К самолёту подъехал вездеход, и вскоре я пожимал руки старым знакомым: Павлу Андреевичу Цветкову и Борису Белоусову, с которыми дрейфовал два с половиной года назад на станции Северный полюс-15.
— Не правда ли, узок мир? — своим неподражаемо спокойным голосом произнёс Белоусов. — Узок, но немного странен: чтобы пожать друг другу руки, нужно непременно оказаться поблизости от какого-нибудь полюса. Надеюсь, в следующий раз мы встретимся, скажем, в Гаграх, на пляже.
К этому времени Димдимыч исчез — побежал, наверное, проверять, все ли его любимые горы на месте, а я пошёл с товарищами осматривать станцию. Действительно, ветераны не преувеличивали. Новолазаревская — самая милая и уютная станция в Антарктиде. На берегу пресноводного озера раскинулся крохотный посёлок из нескольких аккуратных домиков; вокруг невысокие, освещённые солнцем горы, в прозрачном воздухе летают птички… Поэзия, идиллия! Только пурги здесь бывают совсем не поэтические, да ещё трещины в округе, которые тоже идиллическими не назовёшь. Но жить на такой станции, зимовать на ней куда удобнее, чем в Мирном или Молодёжной, не говоря уже о Востоке. Очень сильных морозов здесь не бывает, от самого дальнего домика до кают-компании — метров сто, пресной воды — хоть залейся, надоело сидеть дома — иди в горы, прогуливайся себе на здоровье и собирай камни — кварц и другие разноцветные минералы для коллекции, которой можно будет прихвастнуть перед приятелями на Большой земле.
Я ходил по станции и вспоминал многочисленные, связанные с ней истории. Вот кабинет начальника станции, в котором жил когда-то её основатель Владислав Иосифович Гербович; вот камбуз, на котором царил первый повар Новолазаревской — Виктор Михайлович Евграфов; из этой двери он выплеснул полный таз выжатой клюквы… прямо на выскочившего из бани голышом доктора Рогозова, того самого, что в ту зимовку вырезал себе аппендикс: случай, о котором много писали.
Симпатичная станция! Жаль, что я попал на неё в самое горячее время: половина коллектива работала на разгрузке «Оби», «старики» сдавали дела сменщикам — словом, ребятам было не до меня, и я им не мешал. К тому же нашёлся Димдимыч, который обещал показать мне главные здешние красоты. Он подтащил ко мне высокого, спортивного вида молодого человека, обросшего рыжеватой бородой, и без церемоний представил его:
— Слава Макеев, геоморфолог и мой друг. Отзимовал на Новолазаревской и вместе с нами возвращается домой. Спешите взять у него интервью на месте действия. Слава пятнадцать раз нырял с аквалангом в озера Ширмахера и сделал множество гениальных открытий!
— Ну, «множество» — это, пожалуй, слишком, — скромно возразил Слава.
— По-настоящему эпохальным было лишь одно открытие: я экспериментальным путём установил, что вода в здешних озёрах значительно холоднее, чем в Чёрном море в разгар купального сезона. Не знаю только, сочтёт ли возможным учёный совет присвоить мне за это докторскую степень без защиты диссертации.
— Сочтёт, сочтёт, — заверил я. — А в какой одежде вы спускались в озера? Не в костюме Адама?
— Почти, — ответил Слава. — В плавках. На них, правда, я надевал кожаные штаны, затем облачался в свитер и в прорезиненный герметический костюм. И чувствовал себя превосходно, хотя температура воды была от нуля до четырех градусов тепла.
Беседуя таким образом, мы забрались на гору и присели на нагретый солнцем валун. Слава, как и мой Димдимыч, очень любил Ширмахер и не без грусти с ним расставался. Расставание это скрашивали сундуки, набитые разными камнями и научными материалами.
— Хочу определить, — постепенно увлекаясь, рассказывал Слава, — когда Ширмахер выполз из ледников. Для этого нужно произвести разносторонний анализ осадков, оставшихся в озёрах неприкосновенными, в отличие от морен, по которым прошлись ледники. Анализ годовых слоёв осадков позволит определить возраст оазиса. Для этого и приходилось спускаться с аквалангом в озера и бурить вручную скважины. Осадки я забирал при помощи специальной трубки. Вода в озёрах прозрачная, но живности никакой. Сверху меня, конечно, страховали верёвкой, так что ничего особенного и опасного в таком нырянии не было.
— Наоборот, сплошное удовольствие, — подхватил Димдимыч, похлопывая друга по плечу. — Распарился под жарким антарктическим солнцем — ныряй в манящую прохладу!
— Какой главный вывод вам удалось сделать? — поинтересовался я.
— Данные пока предварительные, — ответил Слава. — Но картина вырисовывается такая. За год в озёрах откладывается примерно 0,2 миллиметра осадков, а общая их мощность достигает метра и чуть более. Значит, возраст оазиса колеблется где-то в пределах пяти тысяч лет. Именно тогда он освободился от ледников. Конечно, вывод этот приблизителен, нужно ещё и ещё раз проанализировать материалы. Так что пока я могу записать на свой лицевой счёт только создание практической методики работы с аквалангом в условиях Ширмахера.
— Не так уж и мало, — подытожил Димдимыч. — Если в будущем здесь станут проектировать курортные пляжи, твои рекомендации будут бесценными!
— А есть ли в этих местах какая-нибудь растительность? — спросил я.
— Ну, не деревья, конечно, а кустарники, лишайники?
Слава подмигнул мне и засмеялся.
— Вам уже небось рассказали?
— Про что? — искренне удивился я.
— Про лиственницу.
На моем лице отразилось такое недоумение, что Слава не стал тратить времени на дальнейшие расспросы.
— Ребята на станции часто задавали мне вопросы о животном мире, растительности, рельефе Антарктиды. Я отвечал по мере сил и возможностей, устраивал что-то вроде бесед. Особенно любознательным был наш повар Гена Саньков по прозвищу «Кулибин», названный так за то, что постоянно выдвигал смелые гипотезы и феерические проекты, изобретал вечный двигатель. Гена так привык к этому прозвищу, что даже на своём сундуке написал фамилию «Кулибин». И вот однажды он пришёл и говорит:
— Как это так — в Антарктиде нет деревьев и кустарников? Это ты ввёл нас в заблуждение. Вот в Мирном — пожалуйста, растёт хвойное дерево. Кажется, лиственница.
— Кто тебе сказал такую ерунду?
— Да я своими глазами видел, на островке!
Я лихорадочно порылся в памяти: нет, не может такого быть. А Кулибин ссылается на авторитет начальника станции Сергеева, который якобы мог подтвердить эту чушь. Потащил меня к начальнику, и тот действительно подтвердил: «Да, растёт дерево, сам видел».
— Может, в кадке? — пытаю я.
— Нет, не в кадке. Живое дерево.
Я растерялся и побежал к Бабуцкому.
— Ты много раз бывал в Мирном. Скажи, видел дерево?
— Видел.
— Живое?!
— Ну как тебе сказать… Не совсем. Нейлоновую ёлку.
Хохот!
Тут лишь я сообразил, что эти черти меня разыграли, и придумал план мести. Сговорился с радистом и сочинил радиограмму, призывающую комсомольцев собрать цветной металлический лом. Комсомольцев у нас было двое, Кулибин и Яблоков. Они восприняли радиограмму всерьёз и целый месяц собирали консервные банки, ржавую рухлядь, не замечая, как потешается вся станция. Целую гору собрали и… заслужили благодарность от начальника: «Спасибо, очистили станцию от мусора!»
Слава пошёл готовиться к отлёту, а Димдимыч, выполняя своё обещание, повёл меня осматривать грот.
Димдимыч — человек абсолютно хладнокровный и невозмутимый: за восемьдесят дней нашего плавания я всего лишь два раза видел, как в нём клокотали страсти. Впервые, когда в один солнечный день он разобрал и бережно покрасил детали гидронасоса, терпеливо дождался, пока они не подсохли, и столь же бережно начал собирать прибор. «Разве так собирают? — пренебрежительно сказал один матрос, вышедший погулять на палубу. — „Вот как надо это делать!“ И быстро, уверенно собрал насос, расцарапав и ободрав свежую краску. „Я, знаешь, механик, — проникновенно сообщил непрошеный помощник. — Душа по работе горит!“ Димдимыч сердечно его поблагодарил и, отчаянно чертыхаясь, снова разобрал насос для покраски.
После этого случая Димдимыч долго сохранял спокойствие и невозмутимость. Гена Арнаутов, его постоянный оппонент, возмущался: «Скажи, почему ты всегда всем доволен, всегда высыпаешься и никогда не устаёшь? Ты робот? Ну, повысь голос, докажи, что ты человек!» На что Димдимыч отвечал: «Мой принцип — тратить свои нервные клетки на творческую работу, а не на бесплодную болтовню, ничего не дающую уму и сердцу». Перебранка этой парочки доставляла мне большое удовольствие. Гена клялся и божился, что рано или поздно он выведет «робота» из равновесия, но я бы не решился утверждать, что эти попытки завершатся успехом.
Так вот, второй раз я видел Димдимыча взволнованным на Ширмахере. В особенности тогда, когда мы ползали по гроту. Именно ползали, причём по-пластунски, лишь изредка вставая во весь рост, когда узкий коридорчик, расширяясь, превращался в зал для приёмов высоких гостей. Впрочем, после второго или третьего зала я передвигался уже исключительно на четвереньках: ледяной пол был такой скользкий, что, когда я гордо поднялся, расправил плечи и сделал шаг вперёд, мои унты стремительно рванулись к потолку, а тело, совершив изящный пируэт, грохнулось на лёд с такой силой, что грот огласило прекрасное и долго не смолкающее эхо. Димдимыч даже замер от восторга, прислушиваясь, и несколько раз приставал ко мне: «Повторите, пожалуйста, свой номер, это было так восхитительно!»
Так, кое-где на четвереньках, кое-где ползком, по-змеиному изгибаясь и сворачиваясь в кольца, я под восторженные восклицания Димдимыча (который, кстати говоря, с возмутительной лёгкостью передвигался на своих двоих) преодолел метров сто самого скользкого на свете льда, выполз, еле волоча ноги, наружу и тупо уставился в залитое солнцем пространство. В ушах звенело, а тело ныло, словно меня забивали вместо сваи в мёрзлый грунт.
— Ну как? — победоносно спросил Димдимыч.
Я честно и недвусмысленно ответил, что грот произвёл на меня сильное впечатление. Гирлянды двух-трехметровых сталактитов, свисающих, как волшебные светильники, необычайно эффектные залы, словно созданные необузданной фантазией художника, — все это свидетельствует о том, что я прополз, безусловно, по самому красивому ледяному гроту в мире. Других гротов я, правда, не видел. Димдимыч недовольно поморщился, и я тут же добавил, что никоим образом не желаю охаять грот, ибо уверен, что природа лишь однажды может создать такое чудо, потому что… Димдимыч прервал мои излияния и потребовал, чтобы я пошёл вместе с ним осматривать второй грот, от чего я решительно отказался, поскольку раз природа только однажды может создать такое чудо, зачем её искушать требованием другого, более чудесного чуда? Не будет ли это проявлением недоверия к природе? Более того, её оскорблением? Не дослушав, Димдимыч пошёл сам и вернулся ужасно довольный. Он сказал, что отныне презирает меня до конца жизни, потому что второй грот в тысячу раз красивее первого и, главное, значительно длиннее. Последняя подробность убедила меня в том, что я поступил правильно, потому что человек рождён летать, а не ползать.
И мы, поклонившись Новолазаревской, улетели на «Обь».
Мощные стрелы легко поднимали из глубоких трюмов и переносили на барьер последние связки ящиков и мешков. Разгрузка шла успешно, с опережением графика, и на командном пункте — в рулевой рубке — было весело. В Молодёжной несколько дней пришлось работать под пронизывающим ветром, и в те дни я не заходил в рубку: слишком велико было напряжение руководителей разгрузки; поправки на ветер — дело очень серьёзное, одна неверная команда — и быть беде. А сегодня и день хороший, солнечный, и работа идёт как по маслу.
— Я не верю тем, кто провозглашает: «Люблю штормы! Люблю пробивать десятибалльный лёд!» — говорит капитан Купри. — Можно любить море, свою профессию, но не штормы и льды.
— Но всё-таки притягивает «белый магнит»? — улыбаюсь я.
— Знаете, что говорил мой предшественник капитан Дубинин? — проворчал Купри. — Вот его слова: «Первый раз в Антарктиду напрашивайся, второй — соглашайся, а третий — отказывайся…»
— Но вы-то пошли в пятый раз и, наверное, пойдёте в шестой?
— Кто знает, кто знает… Становится немножко утомительным каждую ночь видеть во сне этих бродяг… Юрий Дмитриевич, как ведёт себя наш хулиган?
— Пока не безобразничает, передвигается параллельно «Оби"» — глядя в бинокль, ответил Утусиков, дублёр старшего помощника капитана.
Два часа назад в бухту начал неожиданно входить айсберг. Длиной в полкилометра, шириной метров четыреста и высотой с восьмиэтажный дом, айсберг своими очертаниями напоминал гигантский авианосец: острый нос, гладкие округлые борта и ровная, как футбольное поле, палуба. Такого красавца приветствовать бы адмиральским салютом, но на «Оби» к незваному гостю отнеслись с меньшей восторженностью. Его тут же обозвали «беспаспортным бродягой» и «хулиганом», который заслуживает не салюта, а пятнадцати суток изоляции от порядочного общества. Сначала Купри не на шутку встревожился и даже приказал снять два швартовых и привести машину в состояние полной готовности, чтобы в случае чего «драпать без оглядки». Если подводные течения понесут айсберг к «Оби», столкновение не сулит ничего хорошего. Как кто-то выразился, айсберг весом в десятки миллионов тонн и наш игрушечный кораблик находятся в разных весовых категориях.
Поэтому с «хулигана» не спускали глаз и с некоторым облегчением вздохнули лишь тогда, когда он решил остановиться на кратковременный отдых в трехстах метрах от «Оби». Здесь уже можно было и пошутить насчёт кранцев из волейбольных мячей, багров, которыми мы будем отталкивать айсберг, и паруса из простыни, которым нужно оснастить «бродягу», чтобы ветер унёс его в океан.
— В Одиннадцатую экспедицию, у Мирного, — вспоминал Купри, — молодой лёд начал тороситься и отжимать «Обь» к гигантскому айсбергу высотой метров восемьдесят. По сравнению с той махиной наш бродяга, — Купри пренебрежительно кивнул в сторону айсберга, — страдающий авитаминозом карлик. Маневрировать уже было некогда и негде: в такую переделку «Обь» ещё никогда не попадала, и, честно говоря, я готовился к самому худшему. Но… бережёт нашу родненькую провидение! «Обь» одним бортом поцеловала айсберг и проскочила, срезав с него глыбу льда острым выступом носовой части. Отделались смятым фальшбортом и не очень, правда, лёгким испугом… А в Мак-Мердо у американцев был случай, когда такой же бродяга, вроде нашего, закрыл вход в бухту, и судно оказалось в мышеловке. Надеюсь, однако, — капитан оценивающим взглядом окинул место действия, — что с нами такого не произойдёт. А если даже «наш» и выкинет такое коленце, то всё равно останется проход шириной метров в двести![17] Разговор пошёл об айсбергах. Как раз накануне Александра Михайловна Лысенко, общая и любимая экипажем «мама», рассказала мне такой эпизод:
— Капитан отдыхал, а я прибирала его каюту и посматривала в окно. Красота несказанная! Со всех сторон «Обь» окружили айсберги с гротами и бойницами, словно старинные замки, а иные с такими воротами, что судно может войти запросто. И цвет какой-то сказочный, с необыкновенным голубым отливом. Налюбовалась я, а самой страшно: мы-то двигаемся, а проход совсем узкий, вот-вот столкнёмся. Я и говорю:
— Посмотрите, Эдуард Иосифович, на эту красоту! И как только наши штурмана пройдут?
Эдуард Иосифович встал, глянул в окно, изменился в лице — и как ветром сдуло капитана! Побежал на мостик. Оказывается, очень опасное было у нас положение…
— Истинная правда, — засмеялся капитан, когда я изложил ему эту историю. — Михайловна у нас — живая летопись, самая «антарктическая» женщина в мире! Десятый раз в этих краях, да и вообще весь мир повидала, на всех континентах была. Поговорите с ней, она расскажет, как на острове Святой Елены видела черепаху, которой ещё Наполеон любовался.
Разговаривая, мы припомнили с капитаном Мирный, Гербовича, Клуб «100», и Эдуард Иосифович неожиданно улыбнулся.
— Там, в Мирном, я чуть было не стал членом ещё одного редкостного клуба. Неподалёку от «Оби» образовалась полынья, и из неё несколько раз высовывался кит. Я вместе со всеми наслаждался этим зрелищем и вдруг вспомнил, что где-то организован «Клуб похлопавших живого кита по спине». И у меня появилось непреодолимое желание стать членом этого общества. Я спустился на лёд, нагнулся у полыньи и стал терпеливо ждать очередного появления кита. К сожалению, стоять пришлось в исключительно неудобной позе, и в тот самый момент, когда кит, казалось, вот-вот вынырнет на поверхность, у меня… лопнули по швам брюки. Пришлось с позором бежать на судно!.. А сейчас наступают исторические минуты: будем грузить «Харьковчанку».
Все свободные от вахты вышли на палубу и столпились у правого борта судна; десятки людей на барьере прекратили работу и обратили свои взоры к огромной, выкрашенной в жёлтый цвет машине.
Привет тебе, «Харьковчанка»! Десятки тысяч километров прошла ты по Антарктиде. Ты побывала на Востоке, на полюсе недоступности и на Южном полюсе, ты проваливалась в трещины и благополучно из них выбиралась, ты столько раз выручала полярников, что заслужила их вечную признательность.
Привет тебе, могучая и гордая «Харьковчанка», покорительница ледяных пустынь Антарктиды! Тридцать пять тонн твоих стальных мускулов сделали тебя самым мощным и величественным сухопутным кораблём шестого континента. Сейчас ты стоишь и ждёшь погрузки, израненная, вся в шрамах — боевых орденах, которые ты заслужила в легендарных ледовых походах…
До чего же обидно, что я не поэт! Не найти мне «шалунью-рифму», чтобы передать чувства, обуревавшие полярников при виде их любимой «Харьковчанки», надолго покидающей поле боя… Подхваченная мускулистыми стрелами, она повисла в воздухе и, провожаемая сотнями глаз, медленно опустилась в трюм. Теперь ей предстоит долгий путь на Родину — залечивать раны.
Завидна твоя судьба. Редко какой машине доставалась такая: весь мир знает «Харьковчанку-22», изображённую на почтовой марке. Славу эту разделяют не менее заслуженные сестры, с номерами 21 и 23 на жёлтых бортах. Первая из них лишь месяц назад возвратилась в Мирный из похода на Восток, а вторая стоит на Выставке достижений народного хозяйства, свежевыкрашенная и парадная, и уборщица каждый день старательно стряхивает с неё пыль. Но все полярники, особенно отряд водителей во главе с Зиминым, жалеют, что «двадцать третью» так отлакировали: пусть бы стояла она на стенде в том виде, в каком ходила по Антарктиде…
Счастливой тебе дороги, «двадцать вторая»!
Все. Работа по обеспечению станции Новолазаревская и смена коллектива зимовщиков закончена. Можно отправляться в последний антарктический перегон — к острову Ватерлоо, на станцию Беллинсгаузена. Мы прощаемся с товарищами, остающимися на берегу. Уже стемнело, мы не видим их лиц, но знаем: они сосредоточенны и печальны. И ракеты, рассыпающиеся на тысячи звёзд в холодном воздухе, лишь подчёркивают торжественность и горечь расставания, прощания четырнадцати новолазаревцев с «Обью», которую они увидят вновь через один очень долгий год.
И мы уходим в ночной океан.
Первое апреля мы отмечали в море Уэдделла, кстати говоря, самом глубоководном в Антарктике: два года назад океанологи «Оби» открыли здесь впадину глубиной семь тысяч метров.
Почему «отмечали»? А потому, что по инициативе московских сатириков и «Клуба 12 стульев» со стихией первоапрельских шуток покончено: отныне первое апреля — День смеха. Конечно, старые традиции остаются в силе. Можно, как и сто лет назад, насмерть перепугать товарища: «Тебя срочно вызывает капитан! Чего ты натворил?!» Но общего одобрения такие шуточки уже не вызывают. Недостаточно современны они, что ли. Первое апреля нынче предъявляет человеку новые, повышенные требования, главное из которых — внесение в смех элемента интеллектуальности. И место мало изобретательной «купли» занимают весёлые истории, которые непринуждённо рассказываются в дружеском кругу.
Утром после завтрака первый помощник капитана Виктор Алексеевич Ткачёв, ветеран «Оби» и один из самых весёлых членов её экипажа, по трансляции созвал желающих в столовую команды и провозгласил День смеха открытым. Вступительное слово было доверено мне. Оратор я никудышный и успеха у широкой публики не имел. Она сочувственно, но без тени улыбки следила за моими усилиями. Минут десять я добросовестно пыхтел и даже лез вон из кожи, чтобы хоть кого-нибудь рассмешить, но, после того как в зале послышалось чьё-то всхрапыванье, понял, что нельзя до бесконечности испытывать терпение аудитории. Покидая трибуну, я споткнулся и нелепо взмахнул руками, что вызвало общий и дружный смех — удачнейшая концовка, которую я отныне возьму на вооружение и буду горячо рекомендовать своим коллегам-юмористам. Нужно только хорошенько отрепетировать этот трюк, чтобы его исполнение выглядело по возможности естественным.
В этот день я убедился, что наибольшим успехом пользуются не высосанные из пальца схемы, а «невыдуманные истории», достоверность которых ни у кого не вызывает сомнения. Причина этого успеха в том, что каждый слушатель легко может представить себя в роли действующего лица подобной истории, потому что она может случиться с кем угодно.
Валерий Фисенко рассказал об одной радиограмме, которую получил, когда его экспедиция находилась в девятистах километрах от Тикси. Ближайшее от заброшенного в тайгу отряда почтовое отделение было в этом посёлке, и туда адресовалась вся корреспонденция. И вот Валерий получает от бабушки из Ленинграда такую радиограмму: «Пётр Иванович едет в Тикси в свободное время забеги к нему за посылкой».
А история с паспортом гидролога Вениамина Совершаева? Прилетел он как-то в Чокурдах и первым делом отправился в гостиницу, занимать номер. Администратор почему-то долго вертел в руках паспорт, с некоторым недоумением посматривал то на фотокарточку, то на гостя. Совершаев удивился:
— Что, не похож?
— Если говорить откровенно, не очень.
— Понимаете, паспорт я получал лет десять назад, все, знаете ли, течёт, все изменяется.
— Это я понимаю. А что, десять лет назад вы были женщиной?
Совершаев взглянул на фотокарточку и обмер: второпях он взял с собой паспорт жены!
Жизнь рождает ситуации куда более смешные, чем те, что создаются фантазией даже самого выдающегося юмориста. И не только ситуации. Иной раз в обычном разговоре мелькнёт такая фраза, что пальчики оближешь. Как-то у нас с Димдимычем в каюте сидело несколько ребят, и разговор зашёл о доисторической эпохе. И Гена Арнаутов по ассоциации вспомнил:
— На Таймыре какая-то экспедиция откопала мамонта, который за двадцать тысяч лет великолепно сохранился — вечная мерзлота! Решили для экзотики поесть его мяса. А почему бы и нет? Наши предки ели, чем мы хуже? И поели. Только вечером все оказались в больнице: видимо, мясо было несвежее.
Фраза, которой, на мой взгляд, не постыдился бы сам Твен!
Или афоризм Валерия Фисенко, когда на одной станции он увидел занесённое снегом оборудование:
— Уничтожение государственных ценностей путём открытого хранения!
Валерины истории в этот день вообще были гвоздём программы. Вот уж воистину прирождённый рассказчик! Ему ещё не было и тридцати, но в жизни он успел повидать много и хорошего, и плохого, а гибкий мозг и цепкая память сохранили увиденное и окрасили его в комические тона. К тому же Валера превосходный мастер своего бурового дела, безотказный работник, что у полярников всегда вызывает уважение. А личность рассказчика при живом общении — фактор далеко не последний.
Скажем, речь зашла о трещинах — тема, в которой, как легко понять, ничего смешного нет и быть не может. Но Валера дважды проваливался в трещины и поэтому имеет моральное право на такой рассказ:
— В сезон Тринадцатой экспедиции в Мирном меня с Колей, взрывником, послали уничтожить негодную к употреблению взрывчатку. Сначала мы везли её в вездеходе, а потом, когда началась зона трещин, перегрузили на санки и потащили на сопку Ветров. Уничтожили взрывчатку, отправились по своему следу обратно. А началась позёмка. Смотрю, следы наши замело. А когда позёмка заметает следы, всякий знает, что эти места светлее остального снега. И мосты через трещины тоже светлее. Ничего, думаем, разберёмся. Идём, за саночки вдвоём держимся, анекдоты рассказываем, хохочем. Очень нам было весело. Помню, что когда снег подо мной провалился и я полетел вниз, то ещё продолжал повизгивать. Итак, провалился, держусь за верёвку от саней и от скуки дрыгаю ногами в воздухе. И тут наблюдаю ужасную картину: Коля, которому очень не хотелось одному возвращаться в Мирный, решает меня спасти. А для этого он намеревается бросить санки и протянуть мне руку помощи. Вы скажете — честный и благородный поступок. Может, так оно и есть. Но если Коля отпустит санки, кого он будет спасать? В лучшем случае мою репутацию и светлую память. Поэтому я мгновенно срабатываю и со страшной силой ору, чтобы он не бросал санки, а, наоборот, держался за них, как за лотерейный билет, который выиграл швейную машину. Коля тоже срабатывает и вытаскивает меня за санки. Вытаскивает и начинает хохотать ещё больше, чем над анекдотом. «Иду, — хохочет, — гляжу, — хохочет, — а вместо тебя на меня твоя голова смотрит!» Я тоже засмеялся так называемым нервным смехом и не мог остановиться, пока не заглянул в трещину: красивая такая, голубая и без дна. Остальную дорогу до Мирного икал, потом прошло, после щей с мясом…
Среди слушателей были Саня Ненахов, Виктор Сахаров и другие «адские водители» папы Зимина. Добавляя все новые подробности, они стали наперебой рассказывать, как встречала поезд группа Фисенко на трассе Мирный — Восток. Валерий морщился и негодующе мотал головой.
— Вы изложили только концовку — и ту исказили. Разве можно по хвосту судить о лошади? А где психологические детали? Где сюжет? Образы персонажей?
— Расскажи про детали, сюжет и персонажи, — потребовали слушатели.
— Только без вранья! — решительно заявили Юрий Зеленцов и Игорь Сирота из группы Фисенко.
— Отродясь не врал! — Валера обиженно перекрестился. — Сообщаю кристальную правду. Дело было так. В октябре 1969 года наш буровой отряд выехал из Мирного на пятидесятый километр. Задача — пробурить Антарктиду и поднять керн. Нашли ровное место, поставили вышку, балок, проводили ребят и остались одни. Юра, как все знают, — большой профессионал по сну, но тогда ему пришлось спать меньше других, потому что он выполнял обязанности главного механика, главного энергетика, метеоролога, синоптика, начальника радиостанции и парторга. Отыгрался он потом, в Мирном, где по возвращении проспал трое суток и встал худой и голодный, как медведь из берлоги после зимней спячки. Игорь же был главным инженером, буровым мастером и шеф-поваром ресторана «Пятидесятый километр». Я осуществлял общее руководство. Юра поднимался первым без пятнадцати семь и шёл снимать показания с приборов. Его морально угнетало, что мы ещё спим, и поэтому через полчаса он с наслаждением будил Игоря, который, проклиная свою несчастную судьбу, выползал из мешка и топал на камбуз разогревать свою подгоревшую кашу…
— Ни разу не подгорала! — возмутился Сирота.
— Зола не подгорает! — тихо вставил Зеленцов.
— …разогревать свою золу с мясом, — исправился Валера. — Шучу, каша была хорошая; мы, во всяком случае, ни в какой другой ресторан не ходили. Кашу мы запивали компотом, если Юра, чемпион и рекордсмен мира по этому продукту, не успевал выдуть его до завтрака.
— Преувеличение. Я всегда оставлял немного товарищам, — скромно уточнил Зеленцов.
— …запивали кашу столовой ложкой компота, великодушно оставленного Юрой, — вновь поправился Валера. — Буровой отряд работал у нас неплохо, за пятьдесят дней прошли скважину в двести пятьдесят метров и подняли около трех тонн керна, того самого, что едет с нами домой в рефрижераторе. Работали часов по шестнадцать в сутки, скучать было некогда, но если в Мирном ночами снился Ленинград то на пятидесятом километре нам снился Мирный, в котором сосредоточилась вся цивилизация: кают-компания, баня, кино и Ксюха, которая всегда спала в нашем шестом доме и облаивала всех там непрописанных. Короче, ждали поезд с огромным нетерпением, в день его выхода не слезали с вышки, все глаза просмотрели. Наконец увидели, начали бездумно палить из ракетниц, и вот поезд совсем рядом, а ракеты, как назло, кончились. Ну как встречать дорогих товарищей? Залезли на, крышу балка, и когда ребята с нами поздоровались, мы в ответ дружно залаяли. Почему? А потому, во-первых, что ни ракет, ни коньяку у нас не было, а во-вторых, в Мирном всё равно были уверены, что мы одичали!
Со станции Беллинсгаузена для меня началась Антарктида; в первой части повести я уже рассказывал об одном дне, проведённом на Ватерлоо. Правда, тогда на берег сошёл совсем ещё зелёный новичок с расширенными от восторга глазами, готовый обратиться на «вы» к самому захудалому пингвину и вызывавший улыбки бывалых полярников своей чудовищной наивностью. Однако месяц на Востоке вышиб из новичка излишки восторга, а месяц в Мирном — остатки наивности; и хотя главного в Антарктиде — зимовки — новичок не испытал, но пообтёрся, объездился, нашпиговался опытом — словом, начал превращаться в того самого воробья, которого на мякине не проведёшь.
Пусть только читатель не подумает, что бывший новичок испытывал скуку и безразличие, когда «Обь» бросила якоря в тихой бухте острова. Отнюдь нет! Мой прошлый визит был слитком кратковременным, и главным впечатлением от него был бронхит, которым я обзавёлся после того, как рухнул по пояс в ручей у «моста Ватерлоо». А теперь, судя по радиограммам от приятелей-беллинсгаузенцев, меня ждало много интересного. Так, последняя радиограмма гласил: «Ручей почти высох но не расстраивайтесь имеете шанс выкупаться в озере». Обнадёживающая весточка. Кроме того, я хотел поближе познакомиться с чилийскими полярниками и поглазеть на морских слонов.
Как видите, программа обширная, и времени для её выполнения должно быть достаточно, так как «Обь» везёт детали большого дома для беллинсгаузенцев и строителей с Молодёжной, которые будут этот дом монтировать.
Так и получилось. На Ватерлоо я пробыл десять дней и теперь перехожу к рассказу о встречах и событиях, имевших место в указанные отрезок времени.
Ручей действительно почти высох, и на этот раз до медпункта, где живёт хирург Геннадий Гусаров, я добрался без приключений. Геннадий познакомил меня со своим соседом — молодым, высоким и, конечно, бородатым блондином. Когда в декабре прошлого года «Профессор Визе» покидал Ватерлоо, с берега нам прощально махали руками тринадцать полярников. «Обь» уже встречали четырнадцать человек: в коллектив станции полноправным членом вошёл американский микробиолог Джон Крум.
— Я сыграл большую роль! — пошутил Джон — Я ликвидировал своей персоной «чёртову дюжину»!
Чтобы произвести такую длинную фразу, Джон неоднократно прибегал к помощи Гусарова, прилично владеющего английским. А когда Геннадий похвалил своего ученика, польщённый Джон решился рассказать целую историю.
Недавно Ватерлоо посетило американское туристское судно: несколько десятков туристов, видимо, не самых бедных в Штатах людей, решили ради экзотики поглазеть на ближайшую к цивилизации точку Антарктиды. И вот к Джону подошёл один американец и с трогательной доверчивостью сообщил, что он очень мало и плохо говорит по-русски. Джон сочувственно ответил, что и он тоже «чуть-чуть». Американец удивился и спросил, где его собеседник так здорово овладел английским. Джон пояснил, что в штате Северная Каролина. Потрясённый американец закричал, что он тоже из Северной Каролины, и поинтересовался, сколько времени мистер там жил. «Двадцать лет», — ответил Джон.
Джон оказался чуточку флегматичным, но скромным и приятным в общении собеседником и потому в последующие дни получал от ребят с «Оби» столько приглашений, что вынужден был с тысячью извинений часть их отклонять, говоря при этом: «Не могу же я совсем забросить на произвол судьбы моих маленьких друзей!» Так он называл простейшие микроорганизмы, ради изучения которых и отправился в Антарктиду.
— Простейшие — это очень важно, — говорил Джон. — Очень, очень важно. Если их наблюдать в течение ряда лет, можно сделать серьёзные научные выводы. Например, о степени загрязнения Антарктиды. После Беллинсгаузена я хочу поехать к японцам на Сева, а потом мечтаю поработать на Байкале, который считаю самым интересным озером в мире. Как по-вашему, удастся мне осуществить эту мечту? Учтите, что к концу зимовки я надеюсь говорить по-русски без помощи моего учителя, доктора Гусарова!
Для своих двадцати четырех лет Джон на редкость серьёзен и, как говорят ребята, очень трудолюбив. В ужин его чуть ли не силой приходится отрывать от микроскопа.
— Если я буду мало работать, — с улыбкой пояснял Джон, — за что меня кормить? А если серьёзно, то я люблю свою работу и хочу чего-то добиться в жизни. Родители мои люди небогатые, рассчитывать на их помощь не приходится. Университет мне удалось закончить только благодаря тому, что получил кредит на плату за обучение. Весь свой годовой заработок возвращу кредиторам, расплачусь и тогда начну работать на себя.
Мы расспрашивали его о настроениях молодёжи в Соединённых Штатах.
— Много разных взглядов, точек зрения, модных увлечений, — говорил Джон. — Одно время очень распространились хиппи, теперь их стало меньше. Я сам был хиппи и ходил босиком, но вести такую жизнь мне оказалось не по карману: модные лохмотья стоят очень дорого. Какой-нибудь программы у хиппи нет, это болезнь юности, и она проходит, но быстрее у тех, кому надо зарабатывать на жизнь. А что касается политики, то среди молодёжи очень популярны были Джон и Роберт Кеннеди, которые казались нам более прогрессивными и либеральными, чем их соперники. К сожалению, и братья Кеннеди не покончили с войной во Вьетнаме, о чём мечтала вся наша молодёжь, потому что мы не хотим погибать во имя каких-то очень туманных политических лозунгов…
Беседа с нами потребовала от Джона столь больших усилий, что он извинился и «выключился из игры». А я, горя нетерпением, набросился на Гусарова с просьбой рассказать о тех необычных визитах, которые были в наше отсутствие.
— У нас создалось впечатление, что туристы, прибывшие на американском судне, — это просто скучающие миллионеры, и развлекать их не было ни особого желания, ни времени, — сказал Геннадий. — Начальник станции предоставил в их распоряжение вездеход, они отправились на экскурсию, а мы продолжали заниматься своими делами. Вышел я из дому, вижу — навстречу мне идёт пожилая, но энергичная, спортивного склада женщина. Спрашивает по-английски, не знаю ли, где можно найти доктора. Я отрекомендовался и спросил, чем могу быть полезен. Оказалось, что в медицинской помощи она не нуждается, ей просто нужно перезарядить фотоаппарат, а у доктора, по слухам, имеется зарядный мешок.
Я выполнил её просьбу, и мы разговорились. Она сказала, что воспользовалась редкой возможностью повидать Антарктиду и очень сожалеет, что такое интересное путешествие ей довелось совершить без мужа: Эрнест очень любил путешествовать, он был известным в Америке писателем и объездил полмира.
— Хемингуэй? — спросил я.
— Да, — удивилась она.
— И вы… Мэри Хемингуэй?!
Она смотрела на меня и улыбалась. Я извинился и побежал за ребятами.
В одну минуту вся станция узнала, что в медпункте находится Мэри Хемингуэй, спутница жизни выдающегося писателя. Мы выставили на стол все лучшее, что хранилось в наших кладовых, угостили Мэри полярным обедом, расспрашивали её, танцевали с ней под радиолу. Метеоролог Энн Креэм принёс эстонский журнал с рассказом Хемингуэя и подарил его Мэри. Она была растрогана таким приёмом и долго сидела с нами в кают-компании, рассказывая о Хемингуэе, о том, что он всегда с большим интересом относился к нашей стране, высоко ценил советского читателя. Сама она уже один раз была в Советском Союзе и надеется, что и этот раз не последний.
Геннадий подарил мне фотографию: Мэри Хемингуэй в кругу полярников станции Беллинсгаузена. Я вспомнил мудрое изречение знакомого по Северу лётчика Горбачёва: «Все самое интересное происходит за день до вас или через день после вашего отлёта».
С Геннадием у меня ещё во время перехода на «Визе» установились добрососедские отношения. Целый месяц мы сидели за одним столом в кают-компании и, насколько я помню, не успели надоесть друг другу. Доктор молод, строен, высок и красив; карие глаза, чёрные волосы и острая бородка делают его похожим на разночинца времён Писарева. Впрочем, среди полярников такой тип не редкость: Валерий Чудаков, например, словно сошёл с картины Репина «Отказ от исповеди». До Беллинсгаузена Геннадий заведовал отделением в хирургической клинике известного ленинградского профессора Углова, где занимался изучением врождённых пороков сердца, и подготовил диссертацию. В Антарктиде доктор не новичок. В Девятую экспедицию он зимовал на Молодёжной, участвовал в походе Восток — Мирный и пришёл на вторую зимовку, умудрённый полярным опытом.
Здесь доктору Гусарову предстояло нанести два визита, после которых в чилийских газетах замелькало странное для русского уха созвучие: «Сеннади Гусардви».
Однако, прежде чем поведать эту историю, напомню читателю, что рядом с нашей станцией Беллинсгаузена, в нескольких стах метрах находится чилийская антарктическая база. У соседей, с которыми у наших ребят сложились исключительно дружеские отношения, доктор Гусаров пользовался особым расположением: не только благодаря личным качествам, но и потому, что на чилийской станции не было врача.
По первому зову и без специальных приглашений Геннадий приходил к чилийским друзьям и оказывал медицинскую помощь.
— Двадцать третьего декабря я навестил одного больного, — рассказывал Геннадий, — и тут ко мне подходит Хорхе Вилья, начальник станции. «Не можете ли дать по радио консультацию своему коллеге, с корабля „Пилото Пардо“? У одного офицера подозрение на аппендицит».
Чилийские радисты были уже наготове. Переговаривались мы с помощью морзянки. Меня спросили, не могу ли я вместо устной консультации прилететь на судно, чтобы в случае необходимости произвести операцию. Я поставил в известность начальника станции Симонова, получил, конечно, его «добро» и вскоре уже летел над морем: чилийцы не сомневались в нашем согласии и во время переговоров выслали вертолёт. Через полчаса я был на корабле, вместе с молодым судовым врачом-практикантом осмотрел офицера, подтвердил предполагаемый диагноз и немедленно сделал операцию. Действительно, промедление могло привести к беде: у больного был остро развившийся гнойный аппендицит. Отдохнув за чашкой кофе в каюте командира, я на вертолёте вернулся домой.
Прошло три недели. Неожиданный звонок с чилийской станции: простите за беспокойство, но с корабля «Пилото Пардо» за доктором Гусаровым вылетел вертолёт. И снова аппендицит! Я предупредил по радио, чтобы больного, не теряя времени, готовили к операции, и отправился на судно. Мой первый пациент, уже совершенно здоровый, весело встретил меня на палубе и провёл в операционную, где уже лежал на столе заболевший матрос. Минут за тридцать сделал операцию, пообедал и вылетел обратно, буквально с «доставкой на дом» — вертолёт приземлился в десяти метрах от моего медпункта. Иду домой, а за мной следом второй пилот с каким-то ящиком. Это чилийские моряки преподнесли нашим полярникам «презент»: свежие помидоры и плоды авокадо — по виду груши, а по вкусу нечто среднее между сыром и маслом, очень напоминают «Виолу»… Вскоре Хорхе Вилья вручил мне благодарность чилийской антарктической группы и многочисленные вырезки из газет, где меня называли «Сенади Гусардви», «Геннади Гусардви» и сильно переоценивали, скажем прямо, рядовые операции, о которых шла речь. Приятно было другое: с тех пор наши отношения с чилийскими соседями стали ещё сердечнее, а это действительно мы очень ценим: зимовать нам вместе целый год…
Удивительный уголок природы — остров Ватерлоо! В хорошую погоду, когда стихают сильнейшие ветры и пурги, а солнце заливает живительным теплом каменные горы, тысячи птиц весело носятся над побережьем, сотни пингвинов и тюленей, котики и морские слоны нежатся на разогретых камнях, и тогда кажется, что этот остров лишь по прихоти географов попал в Антарктиду. Зоологу здесь раздолье, немного осталось в мире уголков, где, нисколько не боясь человека, бродит на просторе непуганая фауна.
А фантастические скалы на берегу пролива Дрейка? А вечно избиваемые волнами остроконечные рифы, которыми можно любоваться без устали целыми часами? Особенно нам приглянулся один из них, удивительно похожий на повернувшего голову барашка. Он лежал в миле от берега, весь в белых кудряшках от пены прибоя, и, казалось, звал погладить себя, приласкать. Он был совсем не безобидным, этот барашек, недаром подходить здесь к берегу моряки и думать боятся… Во время одной из прогулок по острову Гусаров показал нам останки норвежского промыслового судна, давным-давно разбившегося об эти рифы. Геннадий рассказал, что, когда он забрёл сюда впервые, здесь валялись медные гвозди, обломки мачт, куски палубы, корабельной обшивки. Месяц назад Ватерлоо посетил американский ледокол, на борту которого был один норвежский учёный, Геннадий проводил его на место катастрофы, и взволнованный норвежец увёз обломки судна, чтобы на родине, в спокойной обстановке, изучить и, быть может, разгадать тайну морской трагедии.
Видели мы во время наших прогулок и останки могучих китов, выброшенных на этот негостеприимный берег штормами.
К сожалению, обстоятельства не позволили нам совершить поход на окраину острова и поклониться побережью, на которое сто пятьдесят лет назад высадились моряки Беллинсгаузена и Лазарева. Туда за месяц до нашего прихода добрались гляциолог Леонид Говоруха с товарищами и установили на берегу столб с памятной медалью, ими же изготовленной в механической мастерской.
Но зато на морских слонов, тюленей и котиков насмотрелись досыта. Если говорить чистую правду, то котиков мы видели в единственном числе. Этот одинокий бродяга, кутаясь в свою дорогую, ускользнувшую от пушного аукциона шубу, сидел на рифе в трех метрах от берега и при нашем появлении издал ряд шипящих звуков, которые в переводе на русский язык означали: «Если вы с честными намерениями, то глазейте сколько душе угодно, но прошу не забывать: за мою шкуру установлен такой штраф, что никакой вашей зарплаты не хватит!» Но о штрафе мы знали и сами, и поэтому Арнаутов ограничился тем, что смело полез в воду, залез на риф и крупным планом сфотографировал котика. При попытке же его погладить котик щёлкнул зубами и скрылся в море.
По пингвинам мы ещё соскучиться не успели, по тюленям тоже, и львиную долю нашего внимания уделили морским слонам.
Но в первый же день нам фатально не повезло: из многочисленных групп экскурсантов, которые разбрелись по острову, только два человека, несмотря на все старания, так и не увидели слонов: Арнаутов и я. Вернувшись несолоно хлебавши ночевать на «Обь», мы вынуждены были с тихим бешенством слушать десятки восторженных рассказов о слонах, причём особенно возмущало то, что они на каждом шагу попадались даже тем, кто вовсе их не искал. Более того, Димдимыч, оказывается, фотографировал группу слонов, когда мы проходили в ста метрах от него!
— А разве вас тоже интересовали слоны? — честно округлив глаза, удивлялся Димдимыч. — Вот бы никогда не подумал… Ладно, не расстраивайтесь, я подарю вам по фотокарточке, а дома вы можете соврать, что сами сфотографировали.
Следующим утром, глотая на ходу бутерброды, мы с первой же оказией отправились на остров, дав себе страшную клятву «без слонов не возвращаться». От причала до берегов пролива Дрейка было полчаса нормального хода, но мы преодолели это расстояние минут за десять, потому что один матрос похвастался, что только что вернулся оттуда и видел целый полк слонов.
— Просто ступить невозможно! — пожаловался он. — Их там как собак нерезаных, повсюду летают… то есть лежат. Огромные такие, ростом с пингвинов, то есть с моржей, а то и больше. Спешите, пока их мухи не съели!
И хотя в сообщении матроса было что-то неуловимо несолидное, мы бегом ринулись в указанном направлении. Никаких слонов на берегу, конечно, не было. Лишь красноносый пингвин спешил по каким-то неотложным делам, недовольно покаркивая на тюленей, развалившихся на самой дороге.
Весьма удручённые, мы пошли вдоль по берегу, для самоутверждения спугнули и загнали в воду старого тюленя и наконец добрались до высоченной скалы, преграждавшей дальнейший путь: чтобы обогнуть её, нужно было прыгать по торчащим из моря камням. К тому же со скалы нависал снежный карниз в добрую сотню тонн, который рано или поздно обвалится. Если поздно — это его личное дело, а если рано?..
Мы внимательно посмотрели друг на друга, мысленно перекрестились и запрыгали по камням, огибая скалу. В интересах правды должен заметить, что карниз при этом не обвалился, так что «закон бутерброда» на этот раз не сработал. Очутившись на твёрдой земле, мы окинули взглядом окрестность и в едином порыве воскликнули: «Они!»
На обширном, залитом солнцем пляже вразвалку лежали слоны. Их было значительно меньше, чем нерезаных собак, но десятка полтора, бесспорно, в наличии имелось.
Совсем рядом с нами в компании двух нежно прижавшихся к нему подруг сладко похрапывал самец длиной более четырех метров. Услышав наши шаги, самки забеспокоились и начали толкать локтями в бок своего владыку. Тот недовольно приоткрыл глаза, неприлично почесался ластом-пятернёй, до странности похожим на кисть человека,[18] и неожиданно раскрыл клыкастую розовую пасть, словно приглашая: «Можете убедиться, голубчики, что в услугах дантиста я пока не нуждаюсь!» Человек среднего роста, вроде меня, мог бы запросто спрятаться в ней от дождя, но сейчас в этом не было необходимости.
Сфотографировав слона с разинутой пастью, я вполне удовлетворил свою любознательность, чего нельзя сказать о Гене. Ему очень хотелось заснять тушу в разных ракурсах.
— Если подойти к слону и щёлкнуть его по носу, — уговаривал меня Гена, — получится потрясающий кадр! Понимаешь? Слон бросается на человека!
Я легко сообразил, кто будет тем самым человеком, на которого бросается слон, и наотрез отказался участвовать в этом сомнительном мероприятии. Тогда Гена завертелся вокруг слона и добился того, что тот стал на передние ласты и расширил пасть до таких пределов, что в неё мог бы въехать самосвал с прицепом. «Одну минутку! — умолял Гена, щёлкая затвором. — Спасибо, благодарю за внимание, вы свободны!»
Слон оглянулся, убедился в том, что его гарем уже скрылся в море, и с неожиданным для такой туши проворством задом сполз в воду.
Зато другой слон, молодой красавец с чёрными цыганскими глазами, повёл себя более агрессивно. Когда мы подошли, он загорал рядом с одним милым и шаловливым созданием весом в полторы-две тонны. Увидев нас, создание зарделось, как деревенская девчонка, которая целовалась у плетня, и обратилось в беспорядочное бегство. Слон был до крайности раздосадован. Видимо, его волновали соображения престижа, потому что существо, оказавшись в безопасности, плавало у берега и подзадоривало приятеля фырканьем. Глаза у молодца налились кровью, он встал на дыбы, на целый метр оторвав туловище от земли, и столь грозно рявкнул, что мы предпочли на всякий случай раскланяться. Презрительно бросив нам вдогонку: «Попадитесь мне только!», слон кивком головы дал понять подружке, что она может смело рассчитывать на его покровительство.
Видели мы двух мам с детёнышами, совсем крохотными младенцами весом не более трех-четырех центнеров. Для того чтобы дети не болели рахитом, заботливые мамы устроили им солнечные ванны, и мы, боясь нарушить эту идиллию, на цыпочках прошли стороной.
Но наибольшее впечатление произвёл на нас один колоссальный старый слон с разорванным носом и дюжиной глубоких шрамов на теле. Пятиметровый гигант мирно дремал на разогретой гальке, которая продавилась под тяжестью многотонной туши. Когда мы поинтересовались, кто его так разукрасил, слон не соизволил даже приоткрыть пасть. Он только буркнул сквозь зубы: «Проваливайте!» — и вновь погрузился в свою думу. Наверное, вспоминал те годы, когда был молодым и привлекательным парнем, которому ничего не стоило вскружить голову любой красавице и разогнать с позором её поклонников. Но теперь силы не те, мудрость и опыт не заменяют молодости, а любовь в преклонном возрасте обходится дорого. И слон печально вздохнул…
Мы были на этом лежбище несколько раз и прониклись к слонам сердечной симпатией. Добрые, спокойные и безобидные животные. Своё название они получили, видимо, из-за солидных размеров и здоровенного носа, этакого рубильника, который, вытягиваясь, напоминает небольшой хобот. Если не ошибаюсь, среди нынешних обитателей моря, которых человек ещё не успел перебить, слон по своим габаритам занимает третье место, вслед за китами и китовыми акулами. Правда, когда-то, старики сказывали, попадались в океане и морские коровы, которых бог тоже ростом не обидел, но с ними уже покончили.
Пока Антарктида остаётся заповедником, слоны могут чувствовать себя в относительной безопасности. Как и пингвины, человека они не боятся, знают его только «с хорошей стороны», как говорил подпоручик Дуб. И будем надеяться, что они не узнают человека «с плохой стороны», потому что время великих охотников, истребителей земной и морской фауны, кажется, проходит.
Приближался день выхода в море. Разгрузка «Оби» шла без помех, строители на берегу вот-вот должны были закончить монтаж нового дома, и мы пользовались каждой возможностью, чтобы ещё разок побывать на острове. Между судном и островом с утра до вечера курсировали плавающие машины, которые прямо из воды выходили на берег и своим ходом доставляли на место грузы и пассажиров. С острова на «Обь» шёл встречный поток экскурсантов, наших и чилийских полярников, высокие стороны соревновались в гостеприимстве, то есть угощали друг друга «чем бог пошлёт», крутили кинофильмы, вели беседы и обменивались сувенирами.
В один из таких дней начальник чилийской станции Хорхе Вилья нанёс капитану Купри визит дружбы.
— Мистер Купри, — спросил Хорхе Вилья — а почему бы нам не сыграть в футбол?
— Превосходная идея, — сказал капитан.
— Значит, по рукам? — спросил Хорхе Вилья.
— По рукам, — сказал капитан.
— Пусть победит сильнейший, — поднимая рюмку, провозгласил Хорхе Вилья.
— Ол райт, — поднимая рюмку, сказал капитан.
Хорхе Вилья отплыл на катере готовить свою дружину, а на «Оби» состоялось экстренное совещание футболистов.
— Возьмём у чилийцев реванш за поражение нашей сборной на первенстве мира в 1962 году? — спросил капитан.
— Возьмём! — хором заверили футболисты.
В этот день на Ватерлоо стояла великолепная летняя погода — градусов пятнадцать ниже нуля, ветер умеренный, с порывами до сильного. Для игры был выбран свободный от снега участок берега, покрытый галькой. Одной боковой линией служило море, другой — бушующая толпа болельщиков, в которую затесалась дюжина бездельников-пингвинов, больших любителей всякого рода зрелищ. Пингвины оживлённо переговаривались и с большим нетерпением ожидали начала матча.
И вот под овации зрителей на поле в тренировочных костюмах выбежали футболисты. Их приветствовал Капитан Купри. На капитане была тёплая шуба, он мог говорить интересно и долго, но посиневшие от холода футболисты отчаянно дрыгали ногами и бросали на оратора красноречивые взгляды. И капитан, произнеся скороговоркой традиционные слова любви и дружбы, закончил речь предупреждением: запасным голкипером в заявку нашей команды включена буфетчица «Оби» Даша.
От имени чилийцев с галантным протестом выступил правый защитник Хорхе Вилья. Он заявил, что, если «сеньорита Дашья» станет в ворота, чилийцы заведомо проиграют, ибо вместо града мячей будут осыпать красивую сеньориту градом комплиментов.
Капитан Купри великодушно принял протест и объявил международную встречу по футболу Чили — СССР открытой. На поле сразу же ринулись футболисты, застрочили кинокамеры.
— Спешите запечатлеть наши незабываемые лица! — взывал центрфорвард Гена Арнаутов. — Выбирайте ракурс! Я мужественнее всего выгляжу в профиль!
Главный судья Дима Шахвердов прогнал болельщиков с поля, дал свисток, и игра началась. И как началась! Чуть ли не превратившиеся в сосульки футболисты с такой прытью забегали по полю, что из гальки посыпались искры. Поначалу игрой овладели чилийцы. Будучи яркими представителями латиноамериканского футбола, они неистово любили мяч и ни за что не желали с ним расставаться. Каждый чилиец, овладев мячом, считал священным долгом обвести всех противников, сделать самому себе пас пяткой, коленкой и головой и в падении ударить по воротам. Особенно отличался левый крайний Алексис Заморано. Его финты заставляли болельщиков стонать от восторга, а удары были столь коварны, что лишь фантастические прыжки нашего несравненного вратаря, радиста из Мирного Бориса Жомова, спасали команду от верных голов.
Но вот игра выровнялась. Обнаружилось, что в скорости наши футболисты превосходят чилийцев, особенно Женя Славнов, бортмеханик полярной авиации. Скорость, с которой он перемещался по полю, потрясала воображение (после матча Женя признался, что забыл надеть тёплое бельё и спасался от простуды). После одного великолепного рывка он оставил позади себя защитников, вышел один на один и ударил по мячу с такой силой, что выползший на берег тюлень был буквально выброшен обратно в море.
Спустя минуту тактическая зрелость нашей команды проявилась в игре в одно касание. Повар Ваня Волокитин дал пас Славнову, Славнов — Арнаутову, Арнаутов блестящим финтом ушёл от Хорхе Вилья, замахнулся и мощным ударом ноги вырыл из поля не меньше двух пудов гальки. Дирижёр болельщиков Валерий Фисенко взмахнул рукой, и стадион дружно рявкнул:
— Ма-зи-ла!
Пока «мазила» растирал ушибленную ногу, игроки обеих команд с гиканьем и свистом понеслись спасать мяч, улетевший в море. Спасли. Игра возобновилась. Первый тайм ничья: 0: 0.
В перерыве к нашим болельщикам пришло с «Оби» подкрепление. Ребята рассказали, что первый помощник капитана Ткачёв в бинокль наблюдает за матчем и ведёт репортаж по судовой трансляции. Кроме того, старпом Сергей Алексеевич велел передать, что в случае поражения вся футбольная команда будет до конца рейса чистить картошку на камбузе. Поэтому второй тайм начался такими атаками наших футболистов, что чилийский вратарь прыгал, как кузнечик, вытаскивая самые безнадёжные мячи. И лишь два раза его мастерство оказалось бессильным.
Сначала Ваня Волокитин, прорвавшись по центру, редким по красоте ударом вбил в сетку ворот зеваку-пингвина. Гол не засчитали, так как судья решил, что Ваня был в офсайде. Судью освистали.
Зато второй гол стал украшением матча. Арнаутов, перед которым маячил огромный неначатый мешок картошки, яростно лез в самое пекло. И его усилия не пропали даром. Выбрав момент, когда сильнейшим порывом ветра чилийского вратаря выдуло из ворот, Гена точным ударом вогнал мяч в сетку. Боже, что творилось на стадионе!
— Гол забил Арнаутов — Советский Союз! Арнаутов — это антарктический Пеле! Гип-гип-ура замечательному бомбардиру!
От этих ликующих возгласов (автором которых, кстати говоря, был сам Арнаутов) все болельщики пришли в экстаз. А замечательный бомбардир, выгнув дугой грудь, гоголем прохаживался по полю и небрежно ронял;
— Автографы потом! Фисенко, отнеси мой лавровый венок на камбуз!
Этот гол так и остался единственным.
Несколько слов в заключение. Когда полтора месяца спустя «Обь» пришла в Ленинград, мы были весьма удивлены: среди многотысячной толпы встречающих не оказалось представителей футбольной общественности — ни Гранаткина с памятным кубком, ни Морозова, ни Гуляева, ни других корифеев, уверенно ведущих наш футбол от одной победы к другой.
— Лезь из кожи вон, забивай решающий гол, а тебе и букета цветов не преподнесут… — ворчал Арнаутов.
Его недоумение разделяли все участники и свидетели исторического матча Чили — СССР, вписавшего новую замечательную страницу в летопись антарктического футбола.
За время долгого и утомительного плавания вдоль берегов континента я не раз представлял себе эту картину — как скрывается вдали Антарктида. Да и не я один: полярники, многие из которых не были дома уже полтора года, спали и видели во сне, как «Обь» берет курс на север.
Думать об этом было и радостно и грустно. Почему радостно, вряд ли стоит объяснять, а грустно потому, что полярник, расставаясь с Антарктидой, не знает, увидит ли он когда-нибудь вновь этот материк, в который вложил кусок своей жизни.
И когда «Обь» вышла в пролив Дрейка, десятки человек столпились на корме, чтобы пережить необычайно трогательный и волнующий момент исчезновения за горизонтом последней скалы ледового континента.
Увы! На прощание природа преподнесла нам два досаднейших сюрприза.
Представьте себе, что вы смотрите по телевизору хоккейный матч, и в самый напряжённый момент, когда у ворот дикая свалка, а шайба мечется, скачет как сумасшедшая от клюшки к клюшке, режиссёр передачи переключает картинку на экране, чтобы крупным планом показать очаровательную блондинку со вздёрнутым носиком. В другое время вы и сами, цокая языком от удовольствия, глазели бы на эту блондинку, но сейчас хватаетесь за голову и шлёте режиссёру исключительно сердечные пожелания, форма которых зависит от состава сидящих рядом с вами зрителей.
Примерно такую же шутку сыграла с нами природа. В те самые минуты, когда упомянутая выше скала властно приковала к себе все взоры, её окутал невесть откуда появившийся туман. С каждым вашим проклятием он все больше сгущался, а когда соизволил рассеяться, Антарктида исчезла за горизонтом. Затем, чтобы уважаемая публика быстрее пришла в себя, на разгорячённые головы обрушился все более свирепеющий ветер — и начался шторм. Да такой, какого мне до сих пор испытывать не приходилось.
Когда я вполз в каюту, первым живым существом, встретившим меня, оказалась банка с вишнёвым вареньем. Она лихо отплясывала на столе канкан, расплёскивая содержимое на рождаемый в муках научный отчёт Димдимыча. Укротив банку, я не сумел увернуться от стакана с настоем шалфея, которым спасался от надкостницы; сунул в кронштейн треснувший стакан и рухнул на диван, нокаутированный в солнечное сплетение вторым томом «Дневников» братьев Гонкур; спрятал под подушку Гонкуров — и чуть не выломал головой дверь от каюты.
Да, так ещё не качало ни разу! Когда я решился пойти на обед в кают-компанию, оттуда, как грозное предупреждение, стремительно вылетел Н., с ног до головы залитый супом из свежих овощей. Иссиня-чёрная борода пострадавшего была изысканно украшена зелёным горошком, а в зубах торчала недоглоданная кость. Проревев что-то нечленораздельное, Н. скрылся в туалете. Я все-таки вошёл и, нарушая правила поведения в кают-компании, с недопустимой фамильярностью бросился в объятия капитану Купри. Эдуард Иосифович невозмутимо заметил, что мы, кажется, сегодня уже виделись, и, ухмыльнувшись, пожелал приятного аппетита. Я поблагодарил, мёртвой хваткой вцепился в дежурного, извинился и кое-как уселся на своё место.
За столом шёл спор: это уже отобедавший Павел Майсурадзе доказывал Гере Сакунову, что шторм пустяковый, говорить не о чём. Гера, опытный метеоролог, соглашался с тем, что говорить о шторме не обязательно, но ставил проливу Дрейка за поведение одиннадцать баллов.
— Девять, а то и меньше! — яростно оспаривал эту оценку Павел. — Разве при одиннадцати я мог бы так стоять не шелохнувшись?
Тут Майсурадзе всплеснул руками, как орёл крыльями, и мгновенно исчез в соседнем с нами читальном салоне. Оттуда сначала донёсся грохот сбиваемой мебели, а потом гортанный голос нашего недавнего собеседника:
— Уж в этих делах, Валера, я немножко разбираюсь: от силы десять баллов!
«Обь» стонала и трещала, словно её со всех сторон избивали многотонными кувалдами. По слухам, крен временами превышал тридцать пять градусов, но, когда нас швыряло от одной стенки к другой, нам казалось, что эта цифра явно преуменьшена. По коридорам лунатиками шастали страдальцы, мутным взором отыскивая туалет. Томные лица этих мучеников вызывали глубокое сочувствие. Пассажиру, как лицу без определённых занятий, в такую качку рекомендуется либо крепко заснуть, либо попытаться отвлечься интересной беседой. Я выбрал второе и полез наверх, в рулевую рубку.
Здесь гремел… хохот! Я даже сначала не поверил своим ушам и подумал, что у меня от качки начались галлюцинации. Нет, в самом деле: гигантские волны перехлёстывают через бак, докатываясь до рубки и заливая окна, а капитан и оба его помощника, первый и старший, настроены отнюдь не минорно. Выяснилось, что шторм здесь ни при чем. Ничего особенно страшного в этом шторме нет, хотя он и действительно одиннадцатибалльный. «Обь» выносила и не такие. Просто Сергей Алексеевич рассказывал, как его молодая жена приступала к педагогической деятельности. Вернувшись после первого дня домой, она заявила, что из школы уходит и учительницей больше не будет. Почему? А потому, что ученики её спросили: «Можно, мы будем вас называть просто Галя?»
Затем мы начали вспоминать подробности вчерашнего матча, и Сергей Алексеевич выразил сожаление, что ему не довелось поиграть. И тогда Эдуард Иосифович рассказал такую историю.
Семь-восемь лет назад в иностранном порту встретились два наших судна, и капитаны, одним из которых был Купри, решили провести товарищескую встречу по футболу. И нужно же было случиться такому редкостному совпадению: в ходе матча оба старпома вывихнули себе ноги! Капитаны немедленно отправились на почту, заказали по телефону Москву и доложили начальству о чрезвычайном положении. Сначала о своём старпоме рассказал коллега капитана Купри. Начальство разозлилось, выругало капитана и велело назначить на должность пострадавшего второго помощника. Потом трубку взял Купри и доложил о своём незадачливом старпоме. Начальство решило, что ослышалось, и недовольно проворчало, что указания уже даны. Когда же Купри пояснил, что речь идёт о вывихнутой ноге совсем другого старпома, начальство совершенно рассвирепело и в ярости воскликнуло: «Отныне категорически запрещаю всем старпомам играть в футбол!»
— Так вот почему вы отказались включить меня в команду! — ахнул Сергей Алексеевич.
— А как вы думали? — засмеялся капитан. — То указание ещё никто не отменил!
Мы беседовали, глядя на бушующее море, а «Обь», хотя и сбавив ход, упрямо шла вперёд, каждым оборотом винта отдаляя нас от Антарктиды. Все реже попадались айсберги; пройдёт ещё день-другой, и мы махнём рукой последнему. И вдруг я увидел на мачте белую птичку с большим вытянутым клювом, вроде утиного. На Ватерлоо этих птиц называли футляроносами; не знаю, насколько это название точно, но одна такая пичужка почему-то предпочла твёрдой земле негостеприимную мачту корабля. Укрывшись за выступом, глупышка пережидала бурю, не подозревая, что, когда шторм кончится, мы будем далеко от её дома. И мне стало жаль её, жаль своего скомканного прощания с Антарктидой, и, будь это в моей власти, я бы, кажется, вернулся хоть на денёк обратно, чтобы ещё раз поклониться острову Ватерлоо, всему ставшему мне родным ледовому континенту и людям, которые его обживают.
Вот она, плещущая через край радость бытия!
Третий день мы загораем. Нет, вы только представьте себе: мы загораем! Мы!
Пять дней назад мы сняли каэшки. Спустя сутки сбросили с себя куртки и свитеры. А на следующее утро, выйдя на палубу, увидели, что она залита щедрым южным солнцем.
— Загораем, братцы!
И началась вакханалия, на которую экипаж «Оби» не может смотреть без улыбки пятнадцать рейсов подряд.
В мгновение ока верхняя палуба превратилась в цыганский табор: это обитатели твиндека устлали её матрасами, ковриками, завесили тентами из простынь и гамаками. Через час на палубе не осталось свободным и квадратного дециметра «жилой площади». Горе тому, кто проспал! Долго он будет ходить и канючить, судьбу свою кляня. Помни одиннадцатую заповедь — не зевай!
Хитроумнее всех оказались лётчики: они превратили в благоустроенную дачу ИЛ-14, обеспечив себя и солнцем, и свежим воздухом, и надёжным укрытием на случай дождя.
Тут же, на палубе, был оборудован душ. Вода, правда, морская, но зато плескайся сколько хочешь.
За такие вольности и любят полярники «Обь»!
Жарко! Наши врачи поначалу со строгими лицами ходили по табору и взывали: «Остерегайтесь ожогов! Лучше жить белыми, как сметана, чем откинуть копыта шоколадными!», а потом не выдержали искушения и целыми часами преступно поджаривались, бормоча про себя клятву Гиппократа.
Лениво и безмятежно, ни о чём не думая, подставлять солнцу свои бока — занятие, из которого никто не извлекает столько самозабвенной радости, как полярник. Полгода он вообще не видит солнца; затем на долгие месяцы солнце повисает над ним, словно огромная электрическая лампочка. Конечно, и в Антарктиде отдельные отчаянные ребята загорают, но в этом больше «игры на публику», вроде нашего ныряния в прорубь (даю голову на отсечение, что ни один «морж» не сунется в ледяную воду, если на него в это время никто не будет смотреть). Загорать же на палубе, когда корабль входит в тропики, — первое настоящее удовольствие отзимовавшего полярника, увертюра перед подъёмом занавеса, скрывающего за собой настоящую, полноценную жизнь. В отличие от большинства своих товарищей я не успел соскучиться по солнцу. Полгода назад, когда «Визе» пересекал тропики, я ухитрился впитать в себя столько ультрафиолетовых лучей, что несколько дней не мог ни сидеть, ни лежать. Помня тогдашние муки, я на сей раз не лез на солнцепёк и передвигался по палубе вместе с тенью, принимая главным образом воздушные ванны.
Начал я с вертолётной палубы, где собралось небольшое, но изысканное общество радистов: Николай Ильич Мосалов, Пётр Иванович Матюхов и Олег Левандовский, мастера высокого класса, работающие на ключе, как говорят радисты, «со скоростью поросячьего визга». Затем к нам поднялся радиотехник Сева Сахаров, и разговор пошёл о детях. Невысокий, но непомерно широкий и могучий Сева вздыхал по трём своим девчонкам, которые растут так быстро («тьфу-тьфу, не сглазить!»), что только успевай их наряжать. Когда Сева излил душу, попросил внимания Пётр Иванович, чтобы рассказать занятную историю рождения своей дочки.
— Познакомились мы с Галей в эфире двадцать четыре года назад, — начал он. — Галя зимовала на Диксоне, а я на Челюскине. Каждую вахту мы встречались и разговаривали морзянкой. Точка-тире, точка-тире, и завязалась дружба. С цветами на Челюскине, сами понимаете, были перебои, так что я посылал ей с оказией шоколад. Встречи мы ждали с нетерпением, но увидеться довелось только через два года. Приехал я на Диксон, познакомился с Галей очно, сыграли мы свадьбу и стали работать на Челюскине вместе… И там родилась у нас Леночка. Когда дочке исполнилось десять месяцев, Галя повезла её домой, в Москву, регистрировать. В загсе пришли в ужас: «Как так? Вы нарушили закон! Почему не зарегистрировали при рождении? За такое предусмотрено…» И так далее. Галя испугалась — всё-таки впервые в жизни стала преступницей, и объяснила, что на Челюскине нет загса. Кают-компания есть, радиостанция и метеоплощадка тоже имеются, и медведей вокруг тьма-тьмущая, а вот с загсом получилась неувязка. Как-то забыли предусмотреть на Челюскине постройку загса. «Не может такого быть! — возмутились. — Пусть местные власти подтвердят, что дочь ваша!» Выслал я заверенную начальником станции радиограмму, что так, мол, и так, извините, что родили человека в неположенном месте. Не верят! Не может быть, чтобы в населённом пункте не было загса! Решили поставить вопрос о Лене на райсовете. И приняли постановление: в порядке исключения зарегистрировать, но местом рождения указать не пресловутый Челюскин, не имеющий даже загса, а Москву. Так и сделали, к всеобщему удовлетворению…
С Петром Ивановичем Матюховым я познакомился ещё на Востоке, куда он пришёл в составе санно-гусеничного поезда. Мы тогда разговорились, и я узнал, что Пётр Иванович, как и Василий Коваленко, тонул на торпедированной фашистами «Марине Расковой», вместе с двадцатый шестью товарищами спасался на кунгасе — небольшой неуправляемой барже — и через сутки их подобрал тральщик.
Но об этом Пётр Иванович не очень любит вспоминать. Зато он с удовольствием рассказывает, как приручил в Мирном пингвина. Как правило, пингвины никогда не берут пищу из рук человека. Исключением стал император по имени Пенька. Море у Мирного богато рыбой, тёмной и неграмотной, не имеющей никакого представления о крючке, и выудить её из воды запросто может даже начинающий рыболов. Пётр Иванович как-то стал искушать Пеньку, без особой надежды на успех, и вдруг его императорское величество клюнуло! Пенька съел одну за другой шестьдесят три рыбины и так раздулся, что долго не мог сдвинуться с места. Этот лёгкий хлеб так ему понравился, что с тех пор пингвин ходил за людьми как собака — требовал даровую рыбу.
Вслед за тенью я спустился с вертолётной палубы вниз. На корме обсуждался исключительно животрепещущий вопрос: куда мы идём? В Монтевидео, Рио-де-Жанейро или на Канарские острова, в Лас-Пальмас? Окончательного решения капитан вроде ещё не принял, но, по слухам, склоняется к Рио. Вопрос был не праздный: у каждого имелось немного валюты, истратить которую хотелось по возможности более целесообразно.
— Только бы не в Рио, — вздыхал один, — там все в три раза подорожало…
— На Канары бы, — мечтал другой, — открытый порт, дешевизна…
— А в Рио ты был? — спрашивал третий.
— Нет, а что?
— Тогда представь себе такую картину. Возвращаешься ты домой, собираются друзья, спрашивают, где был и что видел, а ты с этакой расстроенной мордой лепечешь: «Не повезло нам, братцы. Вместо Лас-Пальмаса зашли в Рио-де-Жанейро…» — «Как не повезло? Ведь это мечта Бендера, Рио, где все мулаты в белых штанах!»
— Лас-Пальмас! — засмеялся четвёртый. — Будешь бегать с высунутым языком по магазинам. В Рио, может, Пеле увидим. Или, на худой конец, на Копакабане искупаемся!
Благодатную тишь огласили гиканье и свист: из трюма вывалилась буйная толпа болельщиков и волейболистов. Те, кто половчее, первыми стали под душ, остальных Валера Фисенко начал поливать водой из шланга. При этом пострадали лётчики, которые мирно загорали у своего ИЛа. Женя Славнов дёрнул Валеру за ногу, Валера, потеряв равновесие, выпустил из рук шланг, и тот, запрыгав, как лягушка, окатил струями воды наслаждающихся солнцем и покоем «адских водителей» Зимина. В одну минуту разгорелась весёлая свалка, которую погасило грозное предупреждение боцмана:
— Всех удалю с палубы в твиндек!
Капитан, наблюдавший с Олимпа эту сцену, что-то сказал старпому, старпом подозвал боцмана, боцман поманил пальцем двух матросов — и через несколько минут на палубе появились ведра, кисти, скребки, а по трансляции разнеслось:
— Товарищи, желающие принять участие…
Полярники, как я уже не раз говорил, любили свою «Обь» и пожелали принять участие. Несколько дней мы, разбившись на бригады, скребли, чистили, красили палубу и всевозможные надстройки, загорали и бегали под душ, прочищали свои организмы нежно подсоленным воздухом — словом, пользовались всеми благами лучшего в мире морского курорта.
И наступил вечер, когда в прачечную потянулась очередь, утюги брались с бою, а вакса изводилась килограммами, потому что завтра все хотели быть элегантными и красивыми в городе, мысль о котором приводила в экстаз незабвенного Остапа, в Рио-де-Жанейро.
Первый мулат, которого мы увидели, и впрямь был в белых штанах. Он подплыл к «Оби» на лодке и помахал нам рукой. Приглядевшись, мы отметили, что белыми штаны мулата были в отдалённом прошлом, до того как он перепачкал их мазутом, и сделали вывод, что этот мулат, по-видимому, не принадлежит к правящей элите. Вполне возможно, что он даже и не миллионер. Но обнадёживало, что первый же встречный оправдал утверждение Бендера: все полтора миллиона жителей Рио поголовно ходят в белых штанах.
Должен сообщить, что в смысле штанов Бендер был бы разочарован. Нынче и жителей в Рио намного больше, и одеты они не столь ослепительно, как полагал великий комбинатор. Мне удалось насчитать лишь четверть миллиона владельцев белых штанов, в том числе всего лишь десять тысяч мужчин. Наверное, дело в том, что не все мулаты заседают в правлениях банков и акционерных обществ, а подметать улицы и перетаскивать на плечах мешки с углём можно и в замызганных шортах.
Однако перехожу к рассказу о Рио.
Прежде всего о том, как мне глупо, отчаянно и неслыханно не повезло. В Рио корреспондентом Всесоюзного радио и телевидения был Игорь Фесуненко, известный журналист и знаток бразильского футбола. Об Игоре я был наслышан, вёз ему приветы от друзей и, разумеется, сойдя на берег, первым же делом начал его разыскивать. В нашем торгпредстве мне любезно сообщили номер его телефона, и я принялся названивать.
— Алло! Это квартира Фесуненко?
— Тра-та-та-та-та! (Милый женский голос, язык — португальский.)
— Понятно, спасибо. А можно позвать Игоря?
— Тра-та-та-та-та!
— Благодарю вас, очень было приятно познакомиться.
Как видно, я ошибся номером. Бросил в автомат очередную монету (валютную, чёрт возьми! На бутылку кока-колы хватило бы!) и набрал номер снова. На сей раз дама была не столь мила, как в первый раз, и свои «та-та-та» пропела со сдержанной злостью. Я пошёл к другому автомату, опустил третью (!) монету и снова насладился беседой все с той же дамой. Боже, как она меня поливала! Она вопила, что я хулиган и волокита, который компрометирует честную женщину, что её муж сотрёт меня с лица земли и бросит всё, что осталось, на съеденье аллигаторам.
Вечером на «Обь» приехал Фесуненко и изругал меня последними словами. Оказывается, я перепутал две последние цифры, вместо «39» набирал «93», что-то в этом роде. И сам себя наказал: дозвонись я Игорю утром, он отвёз бы меня на «Маракану», где тренировались футболисты «Сантоса», и познакомил бы с самим Пеле. Но теперь уже поздно: «Сантос» улетел в Сан-Паулу на очередной матч, и посему Пеле я не увижу. То есть увижу, но не живьём, а на плакатах, рекламах и газетных страницах, где футбольный король изображён во всех ракурсах.
Но это было вечером, а весь день мы — Арнаутов, Терехов и я — провели на Копакабане. Там мы встретили многих наших товарищей и обменялись своими первыми впечатлениями.
Полярнику все женщины кажутся прелестными, но таких поразительно эффектных, как молодые мулатки, мы ещё не видывала. Они проплывали по пляжу, удивительно стройные и грациозные, эти юные красавицы с чарующими белозубыми улыбками, и наши ребята превращались в статуи при виде такого чуда.
— Нет рядом жены, она бы мне бороду выдрала… — пробормотал один, ошалело глядя вслед промелькнувшему чудному виденью.
И даже на третий день, накануне ухода из Рио, когда мы уже акклиматизировались и не впадали в столбняк при виде этих отлитых из бронзы статуэток, мулатки казались нам лучшим украшением города. Лицом, пожалуй, белые женщины красивее, но фигуры юных мулаток — произведение высокого искусства.
Второе впечатление — пляж. Кажется, самый большой в мире, он тянется километров на пять. Улица вдоль пляжа сплошь заставлена отелями, в которых по какому-то совпадению номера снимают лишь весьма состоятельные туристы. Люди с тощими кошельками предпочитают не селиться на Копакабане — видимо, по совету своих личных врачей, полагающих, что шум прибоя слишком возбуждает нервную систему. Пляжи покрыты нежным песком и омываются тёплыми водами Атлантического океана, в коем мы и купались до одурения, далеко, впрочем, не заплывая: акулы… Говорят, правда, что они съедают одного пловца в пять лет, но нам не удалось установить, когда был проглочен последний, и мы резонно предположили, что пять лет вполне могут истечь именно сегодня.
Половину из пяти километров пляжей занимают футбольные поля. Это главная достопримечательность и приманка Копакабаны. Здесь гоняют мяч сотни мальчишек от пяти до двадцати лет, гоняют с утра до ночи, и, что самое странное неудивительное, — их никто не прогоняет, не оттаскивает за уши и не грозится выпустить дух из мяча. Более того, отдыхающие на пляже довольны этим развлечением и активно болеют за команды. Ещё более того, из проезжающего мимо «кадиллака» может выползти респектабельнейшего вида господин и дико заорать: «Шайбу! Тама» — по-португальски, конечно. А играют мальчишки отменно, думаю, что далеко не всех футболистов из нашей высшей лиги они пригласили бы в свои команды. Особенно меня поразил один негритёнок, худенький, вёрткий, как юла. Своих противников, тоже не лыком шитых, он обводил, словно кегли, из любых положений хлёстко бил по воротам и после каждого забитого гола с деланным равнодушием кивал бешено аплодирующей публике. Я предсказал этому чертёнку большое будущее и рад, что не ошибся.[19]
На пляжах очень много иностранных туристов. Они приходят из расположенных через дорогу отелей прямо в купальных костюмах, и поэтому бывает затруднительно определить, кто из них есть кто. Непринуждённость обстановки позволяет знакомиться без церемоний. Так, услышав русскую речь, к одной из наших групп подошёл высокий и тощий немец, отрекомендовался: «Сталинград! О!» — и провёл рукой по перекошенной челюсти, прорезанной шрамом. А один из нас затеял лёгкий флирт с юной миловидной особой, которая лежала на песке и лениво листала книгу. Особа благосклонно выслушивала комплименты, произносимые на чудовищном английском, поводила красивыми глазами, фыркала и без отнекиваний съела преподнесённое ей мороженое. Но тут к ней подошла негритянка, накинула на её плечи роскошный японский халат и с поклоном указала на отель. Особа встала, ещё раз на прощание фыркнула и под присмотром дуэньи удалилась, оставив одного из нас на растерзание хохочущим товарищам.
И ещё одно впечатление. Покидая пляж, мы купили по бутылке кока-колы, уселись на скамье и, как принято у них, стали потягивать прямо из горлышка. Вдруг ко мне и Ване Терехову подскочили два негритёнка, силой выдернули из-под скамейки наши ноги и начали недвусмысленно размахивать щётками. При этом негритята называли нас «амиго»[20] и непринужденнейшим образом хлопали по плечам. Тщетно мы доказывали и отбивались — мальчишки сделали своё чёрное дело и предъявили такой счёт, что у нас потемнело в глазах. По-моему, на эти деньги можно было бы построить железную дорогу. В конце концов мы вручили им по одному крузейро и позорно ретировались, провожаемые свистом и гиканьем.
Таковы коротко впечатления о Копакабане.
Наутро за нами заехал на своей машине Игорь Фесуненко, и мы отправились на экскурсию по Рио. Начать было решено с посещения знаменитой «Мараканы». К стадиону вела улица — авенида, по которой проходят карнавальные шествия. Целый год жители Рио копят деньги и в дни карнавала весело их тратят. Несколько кварталов по левой стороне авениды сплошь заклеены гигантскими рекламами, из-за которых не видно самих зданий. Эти рекламы — фиговый листок на публичных домах, которые хотя и не запрещены, но всё-таки не должны уж очень бросаться в глаза. Этим правительство даёт понять, что ему немножко стыдно за сей недостаточно почтенный источник государственных доходов.
Повсюду мелькают люди в полицейской форме. В Рио много полиций: обычная городская, военная, морская, авиационная и даже женская. Создаётся впечатление, что половина населения Рио служит в полиции и охраняет вторую половину. Дел у полиции много. На стене здания университета мы увидели надпись: «Долой террор!» Студенческие демонстрации разогнаны, а надпись осталась: намертво въелась в стену. Потом мы проехали мимо озера, у которого любили когда-то собираться хиппи, разбившие здесь несколько становищ. Несмотря на свою политическую безобидность, хиппи чем-то раздражали власти, и в один прекрасный день к озеру нагрянули десятки полицейских фургонов. В них затолкали всех, кто носил длинные волосы (хиппи не хиппи — потом разберёмся!), и в несколько минут легкомысленное молодёжное движение было ликвидировано.
А вот и «Маракана», самый вместительный стадион в мире. В вестибюле развешаны мемориальные доски, свидетельствующие о всемирно-исторических победах бразильского футбола. Почётное место занимает доска с примерно такой надписью: «19 апреля 1969 года в матче с „Васко да Гама“ Пеле забил 1000-й гол, чем навеки утвердил себя лучшим игроком всех времён».
Поднявшись на лифте на трибуну, мы с некоторым благоговением устремили взоры на ворота, куда Пеле забил с пенальти тот самый бессмертный гол. Тогда за воротами столпились сотни корреспондентов, чтобы отразить на плёнке это звёздное мгновение в истории человечества. От вопля, который раздался на стадионе, когда мяч влетел в сетку, едва ли не рухнули трибуны. Говорят, что от мановения руки Пеле тогда могло запросто рухнуть и правительство — настолько популярен в Бразилии этот человек.[21]
Осмотрев действительно колоссальный стадион и сфотографировавшись на фоне легендарных ворот, мы сели в машину и по асфальтовой серпентине поехали на видовую площадку, откуда открылся вид на город.
Красив Рио необычайно. «В северном полушарии Париж, в южном Рио, но Рио прекраснее», — говорят бразильцы. И я с ними согласен. Правда, в Париже я не бывал, но не станут же бразильцы преувеличивать? Океанские бухты, поросшие буйной тропической растительностью горы, волшебное полукольцо Копакабаны, зелёные парки, озера, изумительной архитектуры центр — все это создаёт неповторимый облик города, красота которого у южноамериканцев вошла в пословицу.
— Скульптуры у них фактически нет, великих художников тоже, но архитектура — всему миру на зависть! — говорил Игорь. — И строят великолепно, без строительных площадок с гектар, к которым привыкли мы. Земля дорогая, вот и научились.
Игорь остановил машину у огромного и круглого, почти сплошь из стекла здания, похожего не то на спортзал, не то на планетарий. Но это прекрасное сооружение оказалось католической церковью, построенной по проекту знаменитого Нимейера. Как видно, в наш бурный век даже церковь, несмотря на свой традиционный консерватизм, вынуждена приспосабливаться к веяниям современности. Осмотрели мы и проектный институт Нимейера, его первое здание, построенное им совместно с Корбюзье, дворцы, министерства, театры, районы Ботафого, Фламенго с пляжами и стадионами осмотрели, разумеется, на ходу, из окна машины, которую Игорь гнал как типичный бразильский лихач, то есть со скоростью звука.
Ещё об одном ансамбле. Его здания раскинулись от подножия до вершины большой горы и сооружены по принципу максимальной экономичности: из фанерных ящиков, обрывков жести, некондиционных досок и других декоративных материалов. Это знаменитая фавела, которая на фоне Рио выглядит примерно так же, как выглядела бы грязная заплата на венчальном платье принцессы. Здесь живут десятки тысяч людей, фамилии которых блистательно отсутствуют в перечне крупнейших вкладчиков бразильских банков. Проезжая мимо фавелы, Фесуненко строго предупредил, чтобы мы не вздумали высовываться из окна и фотографировать трущобы, потому что нас могут принять за богатых бездельников и забросать машину камнями — такие случаи бывали. Димдимыч, однако, не удержался и заснял фавелу через закрытое окно, и теперь в моей коллекции есть фото одного из самых жалких и нищих посёлков в мире.
Затем Игорь пригласил нас к себе домой, и несколько километров мы ехали вслед за цирковыми машинами. На одной из них стояли на платформе четыре печальных слона, а на двух других метались леопарды. Они били хвостами и яростно рычали, но прохожие относились к этим угрозам с поразительным хладнокровием. Сначала я решил, что бразильцы вообще не боятся опасных хищников, но потом сообразил, что дело, видимо, в другом: леопарды всё-таки были в клетках.
Нас гостеприимно встретила жена Игоря, Ирина. Недавно она побывала в новой столице страны, городе Бразилиа, воздвигнутом на голом месте по проекту Нимейера, и вернулась очарованная его ультрасовременной архитектурой. Население города составляют в основном служащие правительственных учреждений и работники посольств. Ирина рассказала, что послов в Бразилии воруют так же, как и в других латиноамериканских странах. Выкуп берут главным образом заключёнными, причём такса зависит от солидности представляемой послом страны. Так, полномочный дипломат великой державы стоит примерно тридцать-сорок заключённых, а, скажем, посла Гаити нужно за одного узника воровать дважды.
У Фесуненко настоящий музей на дому: луки, стрелы, чаши, боевые дубины, гребешки. Все эти и в самом деле уникальные сувениры вывезены Игорем из глубинных районов бассейна Амазонки, которые до недавних пор считались, а иные и сейчас считаются, таким же «белым пятном» на карте, как Антарктида. По этим районам Игорь путешествовал в одиночестве, что, смею вас заверить, было совсем не безопасно. Игорь побывал в индейских племенах, ограждённых от цивилизации труднопроходимыми джунглями и болотами, наблюдал за жизнью туземцев, только-только вышедших из каменного века, и собрал бесценный материал для будущей книги. Он показывал нам фотографии индейцев с причудливо раскрашенными телами. Индейцы были в восторге от фломастеров, подаренных Игорем, и в благодарность разрисовали его с головы до ног. Всякой экзотики он насмотрелся столько, что хватило бы на сотню журналистов, большинство из которых, впрочем, предпочитает изучать жизнь по рассказам очевидцев и кинофильмам. Игорь видел, как перегоняют через реку, кишащую пираньями, стадо быков. Эти небольшие, но кровожадные рыбёшки вооружены острыми, как иглы, зубами. Страшны пираньи своей многочисленностью, эта бандитская стая никого не пропускает без дани. Поэтому люди, перегоняя скот на новое пастбище, бросают в воду «быка искупления», и пираньи обгладывают его в несколько минут. Но за это время стадо без потерь переходит на другой берег.
Худощавый, смуглый и стройный, Игорь внешне не отличался от любого жителя Рио, а превосходное знание португальского языка, неистощимая энергия, остроумие и дар наблюдателя делают его не просто регистратором фактов, но и незаурядным их истолкователем.
Пусть читатель не осудит нас за то, что последние часы пребывания в Рио мы потратили на знакомство с частной капиталистической торговлей. Конечно, с точки зрения любознательного читателя мы поступили бы правильнее, до самой последней минуты повышая свой культурный уровень (музеи, архитектурные ансамбли, изучение быта негров). Но попробуйте представить себя участником нижеследующей сцены.
Долгожданная встреча с женой. Позади первые объятия и поцелуи. Наступает время распаковывать чемоданы. Но вы не замечаете вопросительных взглядов жены, из вас рвутся впечатления. Жена тихим голосом спрашивает: «А что ты мне привёз?»
Конечно, жене больше всего на свете нужны вы, единственный и неповторимый, но, кроме вас, ей нужны знаки вашего внимания, свидетельствующие о том, что каждую минуту разлуки вы думали именно о ней. Такова женская натура, с которой необходимо считаться. Вот почему все полярники разбрелись по магазинам в поисках сувениров семье и знакомым.
Мы были вооружены небольшим, но ценным опытом. Лично со мной в Монтевидео произошёл такой случай. В одной лавчонке мне приглянулся изящный нож, на рукоятке которого была изображена коррида. Но цена его оказалась несуразно высокой — пять тысяч песо, или двадцать долларов по тогдашнему курсу, и я повернулся уходить. Хозяин меня окликнул и спросил, сколько бы я дал. «Тысячу песо!» — нагло заявил я и съёжился, ожидая, что сейчас от меня останется одно воспоминание. «Берите!» — неожиданно согласился хозяин. Когда я расплатился и вышел, поражаясь, как это мне удалось так его околпачить, из лавки послышался сдавленный смех.
Но такие номера откалывают лишь мелкие торговые щуки, у настоящих акул бизнеса цены без запроса. И какие цены!
Первым делом мы зашли в большой и роскошно обставленный магазин игрушек. Он был пуст, и мы подумали, что попали в обеденный перерыв и что нас сейчас выпрут из помещения, но продавец проявил исключительную любезность. Он продемонстрировал покупателям действующую железную дорогу, прыгающих и рычащих зверей, хохочущих обезьян и виртуозов гимнастов со стальными мускулами.
Арнаутов просто стонал от нетерпения, воображая, как он преподнесёт своему дорогому Вовочке эти великолепные японские игрушки.
— Сколько? — воскликнул он, потрясая кошельком.
— Сто долларов, — нежно пояснил продавец.
— А… это? — пролепетал бедный Гена.
— Сто двадцать, — ещё ласковее ответил продавец.
Тут Гена вспомнил, что забыл снять деньги с текущего счета, и мы тихо удалились, провожаемые печальным вздохом продавца. Он-то хорошо звал, почему его магазин пуст.
В ювелирном салоне мы решили ничего не покупать, так как в нём было слишком душно. В универмагах воздух, напротив, был прохладным, но продавцы слишком высокомерны. И лишь на окраине Рио мы нашли торговую точку, отвечающую всем нашим повышенным требованиям. Это была небольшая лавка, наподобие нашего сельпо. За прилавком стояла прехорошенькая мулатка, она же кассирша, уборщица и манекен для примерки дамской одежды, приобретаемой мужчинами. Тут же, ревниво посматривая друг на друга, топтались два смуглых красавца. Мулатка весело над ними смеялась, и красавцы страдали. Приход покупателей отвлёк жестокую от этого занятия — бизнес есть бизнес. Поняв, что мы иностранцы, она при помощи артистически разыгранной пантомимы попыталась выяснить, что нам нужно: изящными жестами обрисовывала свои формы (бельё, сеньоры?), щёлкала воображаемой зажигалкой, натягивала мысленные чулки и приплясывала на невидимых каблучках. Наконец мулатка догадалась, что сеньорам нужны белые женские брюки, прикинула их на свои бедра, сделала несколько грациознейших па, вручила нам покупки и проводила до двери.
Серьёзно подорвав свою финансовую мощь, мы пешком пошли к порту. Отовсюду: со стен домов, с рекламных стендов, из витрин магазинов и окон газетных киосков — на нас смотрел Пеле. Идол бразильцев не только великий футболист, но и неплохой делец, он зарабатывает рекламой, наверное, не меньше, чем бутсами. Предприниматель, товары которого рекламирует сам Пеле, денно и нощно благодарит бога за такую милость. На наш непривычный взгляд, в этом назойливом мелькании Пеле имеется какое-то излишество. Конечно, замечательно, что его имя стало символом, всебразильской вывеской, но все-таки престиж страны должен основываться на более солидных вещах, чем футбол, даже доведённый до совершенства.
Поразило нас на улицах Рио и обилие пингвинов: их изображения украшали рекламы фирмы «Антарктик», торгующей прохладительными напитками (отличнейшими!) и мороженым (московское значительно вкуснее). У самого порта мы зашли в один «Антарктик», где нас встретили дружным хохотом: кафе было заполнено нашими товарищами.
— Где-то я вас встречал, сэр? Не в Париже?
— Бонжур, мосье, вы не из Тамбова?
Рио мы покинули поздно вечером. Ночной Рио — зрелище фантастическое: огненная дуга Копакабаны, и стекающие с гор неоновые реки… Но главное в этой театральной иллюминации — тридцатиметровая фигура Христа на вершине семисотметровой горы. Сама гора скрыта во тьме, на ней ни единого огонька, и искусно подсвеченный, видный отовсюду Христос словно шествует по воздуху, напоминая о евангельских чудесах. Придумано это здорово и, по рассказам, на воображение верующих действует очень сильно.
До глубокой ночи мы смотрели на исчезающие вдали огни Рио. Но вот «Обь» вышла в открытый океан, и Рио растворился во мраке. Все, больше никаких стоянок не будет. Начался последний этап нашего возвращения домой.
Я перелистал свои блокноты и убедился в том, что последние три недели преступно бездельничал. Вот записи этих дней:
26 апреля. Загорал.
27 апреля. Читал «Графа Монте-Кристо».
28 апреля. Ночью испортился рефрижератор. Паника. Аврал. Тридцать добровольцев перетаскивали монолиты Арнаутова в судовую установку. Бесценный прошлогодний снег спасён.
1 мая. Праздник.
2 мая. Перешли экватор. Хожу вверх головой. Привыкаю.
3 мая. Ночью пошёл дождь. Табор с верхней палубы сыпанул в твиндек.
5 мая. Дождь.
6 мая. Загорал.
7 мая. Дежурили по камбузу. Льстивыми голосами уговаривали Васю Кутузова варить сегодня лапшу. Он сделал вид, что колеблется, и… притащил два огромных мешка картошки.
10 мая. Приводили «Обь» в христианский вид.
11 мая. То же.
Впрочем, последние недели не только у меня прошли столь же плодотворно и активно. В любое время дня и ночи можно было увидеть лунатиков, бесцельно передвигающихся по верхней палубе. Иногда они объединялись в группки и принимались за недочёты.
— Сегодня пятое мая, — загибая палец, говорил один лунатик. — А приходим двадцатого. День ухода и день прихода — один день. Получается четырнадцать. Девятое мая — праздник. Считай тринадцать. Две субботы и два воскресенья… — итого остаётся девять дней!
— А два дня по Финскому заливу? — напоминал другой. — Все равно, что дома!
— Выходит, семь дней, — неуверенно кивал третий.
— Говорят, капитан получил распоряжение прибавить ход, — вносил свою лепту третий. — Начальник радиостанции Юра Пулькин вроде бы кому-то сказал.
Обсудив все возможные варианты и слухи, группка приходила к выводу, что фактически ждать уже ничего не осталось. Но особой радости такое открытие ни у кого почему-то не вызывало. В глубине души каждый прекрасно сознавал, что пятнадцать суток придётся проплавать от звонка до звонка.
Такого лютого нетерпения никогда в жизни я ещё не испытывал. Даже самые бывалые полярники, которым возвращаться было не в диковинку, и те старались как можно больше спать. Находились и такие люди с железной волей, которые прошедший день зачёркивали на календаре только следующим утром! На них смотрели как на чудо, с глубоким уважением и завистью. Лично я зачёркивал сегодняшний день после обеда и не без высокомерия поглядывал на тех, кто делал это перед завтраком.
Ла-Манш мы проходили в густом тумане. За ночь многие не сомкнули глаз: каждые несколько минут «Обь» перекликалась со встречными судами. Утешались мы тем, что лучше пусть несколько человек не выспятся, чем весь экипаж заснёт последним сном.
В Северном море и датских проливах нетерпение подскочило до точки кипения, в Балтике из нас пошёл пар, а последнюю ночь в Финском заливе никто не спал.
Да, по моему, никто. То есть объявлялись, как всегда в таких случаях отдельные хвастуны, которые нетвёрдыми голосами доказывали, что всю ночь храпели как ни в чём не бывало, но их поднимали на смех — настолько всем было ясно, что заснуть в такую ночь невозможна. Даже Димдимыч, с его единственными в своём роде нервами, выкованными из легированной стали, и тот первую половину ночи неистово боролся с подушкой, а вторую — читал какую-то книгу.
Полярники возвращались на Родину, домой!
К счастью, пространство и время бесконечны только для философов, и наступил момент, когда из-за расступившейся дымки показался Ленинград. Бородатые, дочерна загоревшие, в пух и в прах разодетые полярники заполнили палубу. Осмысленный, с какой-нибудь логической нитью разговор они уже поддерживать не могли, слышался лишь бессвязный лепет:
— Как по-твоему, не будет дождя?
— Нет, у моей сегодня выходной, обязательно придёт.
Это была единственная, она же главная мысль: чтобы мои обязательно пришли.
В беспросветную ночную тьму, окутавшую ледовый материк, в чудовищные морозы и сбивающую с ног пургу полярник находил в себе силы мечтать об этом нестерпимо ярком, как разряд молнии, мгновении: о встрече на причале. Нет ничего важнее этой встречи. Все, что будет потом, тоже прекрасно, но сначала непременно встреча. Так уж устроен полярник, такая уж у него человеческая слабость ему нужно, нет, ему необходимо, чтобы его встретили на причале!
Эта мечта у полярника в крови.
И вот «Обь» начала швартовку, а полярник до сих пор не уверен. За ажурной стальной решёткой бушует многотысячная толпа. Её пока не пускают на причал, и правильно делают: когда корабль швартуется, лирики должны быть подальше. Умом полярник это понимает, но нервы ему уже не подвластны, и он курит одну сигарету за другой.
Бесконечные полчаса швартовки, затянувшийся на полгода десятиминутный митинг — и с причала на корабль, с корабля на причал понеслись, бушуя, два встречных потока людей, кричащих, растерянных, заплаканных, безмерно счастливых.
Своего сына я увидел уже давно, когда он залез на решётку и неистово размахивал красной косынкой, давая понять: «Мама, тоже здесь, но разве она способна на такой акробатический трюк?»
Мои пришли. И теперь я больше всего хочу, чтобы никто из моих товарищей не остался с поникшей головой один на причале.
Вот и все, путешествие окончено. Новичок вернулся из Антарктиды.