Новые примечания к «стихам, сделанным из чужих стихов» (К поэтике и эволюции малого панегирического жанра в середине XVIII века)

Кирилл Рогов

В опубликованной не столь давно статье С. И. Николаев с впечатляющей убедительностью показал, что сумароковские «Стихи, сделанные из чужих русских стихов на победу над прусаками…», напечатанные в сентябрьском номере «Трудолюбивой пчелы» за 1759 г., являются полемическим откликом на анонимное стихотворение «На преславную победу, полученную российским войском над пруским в Силезии, 12 июля 1759 года», помещенное в июльском номере журнала «Праздное время в пользу употребленное» за тот же год и принадлежавшее М. В. Ломоносову. Исследователь не только вернул нам этой атрибуцией ломоносовский текст, но и реконструировал доселе неизвестный эпизод литературной полемики Ломоносова и Сумарокова, составлявшей один из центральных сюжетов литературной жизни с конца 1740‑х и до 1760‑х годов.

Идентифицировав опубликованное в «Праздном времени» стихотворение с упомянутыми в ломоносовской «Росписи упражнениям сего 1759 года» «краткими стихами» «На победу у Пальцига, будучи в Гостилицах», С. И. Николаев восстановил и приблизительные обстоятельства его создания: в начале 20‑х чисел июля по дороге в Усть-Рудицу Ломоносов заезжает в имение К. Г. Разумовского Гостилицы, где узнает об одержанной П. С. Салтыковым победе и, «вероятно, по просьбе Разумовского», пишет панегирический отклик на это событие [Николаев. С. 4—5]. По рассуждению исследователя, своей сентябрьской переделкой Сумароков вступил с Ломоносовым «в очередное поэтическое состязание и попытался „исправить“ особенности ломоносовского стиля», «посчитал возможным и нужным перевести ломоносовскую одическую стилистику на свой поэтический язык» и «продемонстрировать, как именно и каким стилем надо писать такие стихи» [Николаев. С. 6—7]. Речь, по мнению ученого, идет о своеобразной перифразе стихотворения, о чисто стилистическом его усовершенствовании, и в свой текст Сумароков внес лишь «одно содержательное изменение», а именно: «предпоследний стих Ломоносова „О счастлив, счастлив, кто десницу ту лобзает“ имеет в виду, по всей вероятности, Разумовского, тогда как Сумароков в стихе „А мы любя и чтя свою императрицу“ подразумевает всё общество» [Николаев. С. 6]. Учитывая примечание под опубликованным в «Праздном времени» без имени автора опусом («Писано в Гостилицах 25 июля того ж года»), прямо указывающее на его контекст и прагматику и, таким образом, включавшее Разумовского в качестве субъекта панегирической эмоции в его смысловую структуру, это замечание можно считать весьма тонким. Однако никоим образом нельзя согласиться с тем, что это единственное и даже самое существенное смысловое изменение, сделанное Сумароковым. Напротив, в процессе стилистического совершенствования «чужих стихов» последний вынужден был проигнорировать их главную тему и в результате радикально изменить весь семантический строй текста.

Трудно солидаризоваться с утверждением С. И. Николаева, что «На преславную победу» — «стихотворение довольно общего содержания», которое «представляет собой набор общих мест и поэтических формул» [Николаев. С. 4, 6]. Панегирическую реплику Ломоносова формирует очень ясный и концептуальный, если не сказать консептистский, смысловой сюжет «усмирения и посрамления гордых» (см. Приложение. I, в особенности стихи 4—6 и 10). Именно вокруг него выстраивается то скопление антитез и парадоксов («ревность храбрая» / «коварна мочь», «бегут, зря прежние трофеи», «о торжестве скорбят»), которое задает здесь характерную смысловую суггестию ломоносовской панегирической поэзии малых форм. Первые два стиха ломоносовского опуса в публикации Николаева воспроизведены, к сожалению, неточно («Европа и весь свет, монархиня, свидетель / Пред Вышним, коль твоя любезна добродетель» [Николаев. С. 4]; ср. Приложение. I, стих 1—2); пунктуация текста, помещенного в «Праздном времени», заставляет думать, что речь идет не о том, что «Европа и весь свет» «свидетели пред Вышним» в добродетельности Елизаветы, но что добродетель пред Вышним императрицы «любезна» (т. е. оценена), чему свидетели (могли убедиться) «Европа и весь свет» (Сумароков несколько упростил эту мысль: у него речь идет не о добродетели религиозной — «пред Вышним», а о добродетели вообще, любезной, впрочем, Вышнему; см. Приложение. II, стих 1—2). Следующие восемь ломоносовских стихов поясняют исходную панегирическую констатацию: оценивший религиозную добродетельность Елизаветы Вышний вложил в ее полки «ревность храбрую» и так сломил «коварну мочь» «гордых сопостат», коих бегство в виду их «прежних трофеев» (знаков былых побед) «сугубит», т. е. делает более явственной и выразительной, господню идею «посрамления» гордых, а «десница» Елизаветы оказывается тем орудием («силою»), посредством коего Господь претворяет свой замысел усмирения гордости.

По всей видимости, Ломоносов читал уже реляцию Салтыкова о победе, появившуюся в №59 «Санктпетербургских ведомостей» от 23 июля, и отталкивался от представленной здесь картины боя: «Неприятель, устремя первую свою атаку на правое наше крыло, повторял оную пять раз всегда свежими людьми, и всегда с большею силою: однакож благословение божие, щастие ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКАГО ВЕЛИЧЕСТВА и храбрость ВАШЕГО войска, толь велики были, что одна первая линия … не только все пять атак мужественно выдержала, но на конец совершенную победу одержала; ибо неприятель не только с места баталии збит, рассыпан и в бегство обращен, но и весьма много артиллерии, штандартов, знамен, и других знаков победы в добычу получено» [СпбВ. 1759. №59. С. 466]. Однако поэтический сюжет ломоносовской надписи состоял в другом. Счастливое для русских начало новой компании семилетней войны (победа при Пальциге значила не только изгнание прусаков из Польши, но и выход армии на стратегическую дорогу на Франкфурт-на-Одере, оставшуюся практически неприкрытой) дает Ломоносову повод для концептуального панегирического «изобретения», опирающегося на пласт библейских аллюзий. Тема «упования на Господа» как залога победы над самонадеянной гордостью противника, позволявшая трактовать в духовном плане распри христианских государей, была канонизирована после Полтавы в панегирической топике еще петровского времени в сюжете победы Давида над Голиафом, что отразилось и в знаменитом полтавском похвальном слове Феофана Прокоповича, и в пьесе московской академии «Божие уничижителей гордых, в гордом Израиля уничижителе чрез смиренна Давида уничиженном Голиафе уничижение», программа которой была издана в 1710 г., в ряде других текстов и, наконец, в «Службе благодарственной … о великой богом дарованной победе над свейским королем…», в 1740‑е годы вновь, после перерыва включенной в состав месячных «Миней» (об истории создания, правки и бытования службы на протяжении первой половины XVIII в. см. [Мартынов]). У Ломоносова аллюзия остается неконкретизированной, но ясно прочитывается на лексическом и смысловом уровне и может быть ассоциирована как с историей исхода из Египта и усмирением гордости фараона, так и с победами избранного народа над филистимлянами. В «Панегирикосе» Феофана и в «Службе благодарственной» фигурируют оба эти «приклада».

Так или иначе, но, спроецировав события семилетней войны на провиденциальный сюжет посрамления от Бога гордым, Ломоносов придает своей панегирической реплике предельно конкретный политический подтекст. Актуальные события бушующей в Европе войны и последняя русская победа рассматриваются как повторение божественного урока (уроков) библейской истории, а понятые таким образом стихи Ломоносова обнажают перед нами свой острый антифридриховский пафос, не раз питавший поэтические вдохновения Ломоносова в конце 1750‑х гг. Еще в 1756 г. он переводит инвективное послание Фридриху Вольтера, отрабатывая здесь мотивы и формулы антифридриховской топики (ср. «надменны силы» и «Необузданнаго гиганта зрю в тебе … Что гробит города и пустошит державы, Священный топчет суд народов и царей» [Ломоносов. VIII. С. 617]), а в сентябре 1759 пишет «Оду на торжественный праздник тезоименитства … Ее Величества … и на преславные Ея победы одержанные над королем прусским…», главным антигероем которой становится «пышный духом» Фридерик, мнящий себя «всеобщим дателем законов», а в действительности являющийся разорителем Европы (весьма небезразлична для нашей темы и более ранняя ремарка в письме Шувалову, еще приоткрывающая круг мнений Ломоносова о короле-философе: «Вольтеровой музы нового исчадия, которое объявляет, что он и его государь безбожник, и то ему в похвалу приписать не стыдится перед всем светом» [Ломоносов. X. С. 473]).

В своей заметке С. И. Николаев указал, что стихи 4 и 5 июльского стихотворения отозвались в сентябрьской оде соответственно в строфе 13 («Дабы коварну мочь сломить») и строфе 16 («Рассыпаны от наших рук») [Николаев. С. 5]. Однако тематическая и смысловая связь двух текстов, как представляется, гораздо глубже. К отмеченным лексическим параллелям можно добавить еще несколько, а именно строки сентябрьской оды — «Жалка и сопостатов смерть» (строфа 2), «С трофея на трофей ступая» (строфа 14), «Бегущих горды пруссов плечи» (строфа 16), «Двукратно сопостатов стер» (строфа 17). Все они выглядят отзвуками июльского опыта, варьирующими его опорные лексемы. Что же касается темообразующего слова «гордый», то и в сентябрьской оде оно (в совокупности своих дериватов) играет отчасти ту же роль, встречаясь в субстантивной, глагольной или атрибутивной форме в строфах 5, 7, 8, 11, 16, 19 (ср., например: «Пускай на гордых гнев мой грянет» или «Мы стерли мужеством гордыню» и др.). Но еще более важно, кажется, что исходный сюжет оды, ее пиндарическое видение, развернутое и истолкованное в 4 и 5 строфах, является, по сути, близкой вариацией сюжета июльского стихотворения. Наказание фараоновой гордости, замысленное и предсказанное Моисею (Исход, гл. 14; у Ломоносова строфа 4: «Я в ярости ожесточу / Египту сердце вознесенно; / Израиля неодоленно / Пресветлой силой ополчу»), рассматривается здесь как непосредственный прообраз событий семилетней войны, где триумфы и победы Фридриха являются лишь богозамысленным предуготовлением к исполнению предписанного урока посрамления (строфа 5: «Сие ж явил Бог в наши лета … Позволил вознестись гордыне, / Чтоб нашей кроткой героине / Был жребий высша в славе часть»), и предваряет кульминацию первой части оды — прямое обращение к Фридриху в строфе 6 («Парящей слыша шум Орлицы, / Где пыщный дух твой Фридерик? / Прогнанный за свои границы, / Еще ли мнишь, что ты велик?»). Суммируя всё это, можно, видимо, без всякой натяжки говорить об июльском стихотворении как о конспекте, сжатой программе сентябрьской оды.

Возвращаясь теперь к сумароковской переделке «чужих стихов» (см. Приложение. II), можно лишь поразиться тому, что в результате предпринятой «стилистической правки» в них не осталось и следа всего этого смыслового пласта. Формально следуя ломоносовской панегирической теме (в одержанной русским войском победе Господь явил свое благоволение добродетельной российской императрице), Сумароков предпринимает довольно решительную переработку текста. Причем стратегию этой переработки кажется возможным довольно точно реконструировать: от ломоносовского опыта новый вариант разительно отличает отсутствие глагольных рифм, коих у Ломоносова три на пять двустиший. Похоже, что решением этой формальной задачи и озабочен был прежде всего Сумароков.

Как указывал М. Л. Гаспаров, специально вопрос о глагольной рифме Ломоносов не обсуждает, а в его поэтическом наследии в целом доля глагольных рифм составляет 28% [Гаспаров. С. 49, 85]. Вместе с тем, обратившись к корпусу ломоносовских стихотворений малого панегирического жанра, можно сделать несколько уточняющих замечаний. Если в ранних опытах этого рода Ломоносов экспериментирует с видами рифмовки, то с 1750‑х гг. он использует в панегирических надписях почти исключительно парную рифму. При этом в текстах небольшого объема (6—16 стихов), особенно характерных для раннего периода, доля глагольных рифм может быть очень существенной (к этому типу относится и рассматриваемый здесь текст); в целом для малых панегирических жанров в поэзии Ломоносова до 1752 г. она составляет около 40%. Однако при увеличении объема, что характерно для иллюминационных надписей 1752—1754 гг. (они могут достигать размера более 20 и даже более 40 стихов), эта доля резко сокращается (до 25%). В позднем периоде (после 1759 г.) доля глагольных рифм в стихах малой панегирической формы падает до 20%. В целом можно предположить, что парная глагольная рифма, сохранявшая в себе память о силлабике, в панегирической надписи ощущалась как черта каноничности, как своеобразный маркер жанровой традиции, и бесконечные «сияешь — венчаешь», «желаем — ожидаем», «пылаем — возлагаем» и пр. выглядели не предметом авторского изобретения, но перешагнувшими из силлабики в силлаботонику неотменными атрибутами жанра, а привносимый ими в стихи эффект скандирования осознавался как признак торжественности.

На этом фоне смысл модернизаторского усилия Сумарокова становится, кажется, нам более понятен. При этом, перенося акцент выразительности на рифму, он подвергает определенной нормализации стилистический строй стихотворения — именно потому, что не нуждается в таких приемах усиления, каковыми в ломоносовском тексте являются выражения «ревность храбрая», «коварна мочь» или «горды сопостаты», компенсирующие каноническую бедность рифмовки. Отказ от них в пользу гораздо более нейтральных «бесстрашие сердец» и «действия геройски», видимо, осмыслялся в рамках традиционного для классицистского пуризма противопоставления «напыщенности» и «простоты». Ненужной оказывалась и вся тема «гордости», противоречившая линия на определенную секуляризацию панегирической темы. Мало сказать, что, «не заметив» библейский подтекст, Сумароков упрощает смысл исходного стихотворения, в действительности он игнорирует сам принцип поэтической семантики ломоносовского панегирика, где современные исторические события рассматриваются как аллюзия божественной истории. Такое смешение духовного и исторического, видимо, казалось ему неуместным и архаическим для панегирического жанра, а антифридриховский пафос ломоносовского текста — скорее всего неблизким. Ломоносову же, в свою очередь, результаты сумароковской правки должны были представляться полным обессмысливанием текста: библейская аллюзия для него, напротив, являлась тем свидетельством присутствия «высоких мыслей», которое только и оправдывало в его глазах стихотворство.

Панегирическая реплика Ломоносова, как видим, продолжает традиции духовного барочного панегирика: библейский «приклад» позволяет здесь разгадать заключенную в современных исторических событиях провиденциальную фигуру, увидеть их как помысленные божественным разумом, разгадать уловку божественного остроумия. И эта особенность явственно обнажает связь его поэтики с приемами барочного консептизма. Точно так, как «прежние Трофеи» рассыпанных ныне прусаков «сугубят» господнюю идею посрамления гордых, Феофан Прокопович в своем полтавском слове предлагал считать пробитую во время сражения шальной пулей царскую шляпу эмфатическим выражением смотрения Божия над Петром («…мню, яко не иной ради вины попусти Господь видимой смерти приближитися ко главе твоей, но не коснутся, разве дабы известно показал защищение свое» [Феофан. 1961. С. 32]). И концептуально, и тематически, и лексически поэтическое прославление побед над Фридрихом ориентировано у Ломоносова на викториальную панегирическую традицию, заданную «Панегирикосом» Феофана и «Службой благодарственной». Упоминавшиеся уже 4 и 5 строфы сентябрьской оды (конкретизирующие сюжет усмирения гордости в июльском опусе) выглядят прямой поэтической параллелью соответствующему пассажу «Службы», текст которой звучал с амвонов каждый год 27 июня: «Поим господеви, и ныне ко славно прославися, ничим же менше от прежних: иже бо древле гордаго фараона погрузи в Чермном мори. … Сказал еси Господи делом и словом, чесо ради древле вознесл еси лютаго на люди фараона, познахом и ныне от страннаго дела твоего, чесо ради воздвигл еси востающыя на ны, яко да вознесении смирятся падением, твое же чудное имя вознесется превыше небес» (в состав «Службы» входило, кстати, и чтение 14 главы «Исхода» — «И се аз ожесточу сердце фараоново, и слуг его» и пр.; у Феофана египетский сюжет поминается в стихотворной части «Панегирикоса»). Важным знаком этой традиции в июльском опусе Ломоносова является, безусловно, и ударное слово «сопостаты», в русле духовного панегирика трактующее любого неприятеля как сопротивника божественной воли. В этом значении оно постоянно встречается в тексте «Службы», а в полтавском слове Феофана оказывается не просто устойчивым именованием шведов, но своеобразным обертоном основной панегирической темы — на протяжении не столь уж и обширного текста оно употреблено 43 (!) раза, причем трижды — в составе словосочетания «гордые супостаты».

На таком фоне сумароковская «стилистическая правка» «чужих стихов» выглядит жестом вполне принципиального разрыва с указанной традицией как на уровне формальном и стилистическом, так и — что для нас особенно интересно — семантическом. К празднованию тезоименитства Елизаветы 5 сентября 1759 г., к коему была приурочена ломоносовская ода на преславные победы, Сумароковым был в свою очередь написан пролог для представления на императорском театре «Новыя лавры» [Сумароков], посвященный тем же победам, но трактующий их в ином жанрово-стилистическом регистре. Публикация вскоре после того собственной переделки летнего панегирического стихотворения Ломоносова в «Трудолюбивой пчеле» выглядела уже чисто литературным экспериментом, попыткой сыграть на «чужом поле» и наметить пути модернизации традиционного жанра панегирической надписи.

Сделанные здесь примечания к ценной работе С. И. Николаева представляются существенными не только в качестве комментария к новооткрытому стихотворению Ломоносова, но и в том отношении, что вновь обращают нас к старой и доселе невыдохшейся дискуссии на тему: в чем же на самом деле состоял спор Ломоносова и Сумарокова? был ли он отражением различных тенденций в рамках одной поэтической системы или столкновением различных поэтических доктрин? Как видим из разобранного случая, сумароковское исправление «чужих стихов», призванное как будто решить формально-стилистические задачи, оборачивается реформой жанра, направленной не столько даже против глагольной рифмы и стилистических усложнений, сколько против определенного типа поэтической семантики, имеющей отчетливый консептистский, барочный генезис. Всё сказанное заставляет по меньшей мере с осторожной задумчивостью отнестись к выдвинутому в последние годы предположению, что полемика Ломоносова и Сумарокова лежит более в плоскости теоретических подходов, нежели поэтической практики ([Живов. 1996. С. 249]; [Живов. 2001. С. 15—16]). Разобранный пример предстает нам почти лабораторным экспериментом, результаты которого не укладываются в эту схему.

Загрузка...