Илья Фаликов За крепостной стеной

Даль

Эти литеры, яти эти,

вся Россия от Аз до Я —

синий лес, корневые сети

прямоствольного Бытия.

Из ковыльных великолепий,

серебрящихся до небес,

вышел выше Великой Степи

заколдованный русский лес.

Хоровое пространство птичье.

Хвойно-лиственная молва.

Сокол, плачущий по добыче, —

Слово, пролитое в слова.

Муж и Муза гнездятся рядом,

око в око, рука в руке,

и пожаром за плац-парадом

Смута пляшет невдалеке.

Это ходит старик высокий

с вящим отсветом на лице,

вещий лекарь, таящий сроки

Солнца в самом его конце.

Проходя по железной коже

колокольного языка

мертвой зыбью, идет, похожий

на луганского казака.

Не похожи такие лица

на мясистый снаряд во рту —

золотая садится птица

на коломенскую версту.

Во Вселенной, чужой и нищей,

на просторе семи небес

нет венца лучевого чище,

чем его золотой обрез.

* * *

Памяти Андрея Сергеева.

На пешеходном переходе

сидит все время эта птица —

привычно при любой погоде

ей в черном зеркале светиться,

и в лобовом стекле, разбитом

ее большим воображеньем,

она над мрамором-гранитом

кричит с присущим вдохновеньем.

Ей слышится любой прохожий,

предвосхитивший непогоду,

ведь каждый вечер непогожий

знаком любому пешеходу,

как чернокнижный пух вороний,

как пах частушечной цыганки,

и вороные скачут кони

в снегах, где ты волочишь санки.

На санках едет запах рынка,

столь нужный для семьи и дома,

пожизненна твоя волынка,

и лямка мне твоя знакома,

и, если я кивнуть успею

или словцо из сердца выжать,

то уличному ротозею

удастся уцелеть и выжить.

Но плохо видит свет зеленый

и дальнозорка башня Брюса,

необязательны поклоны

в снегах московского улуса,

и азиатчина густая

с Дорогомиловского рынка,

на Сухаревку набегая,

летит, как конная Ордынка.

Она тебя и переедет

на пешеходном переходе,

где звездочет о звездах бредит,

толмач — о точном переводе,

и Див темнит, прокыча дивно

над площадными матюгами.

Снег летописью конспективной

белеет в коллективном гаме.

Москва не так еще тосклива,

чтоб, долистав свои страницы,

под джипом на глазах у Склифа

полечь от клюва вещей птицы

и тихо в призрачные дали

уйти в белопростынных ризах.

Однако нас предупреждали

о климатических капризах.

Но ты успел не обознаться

в далеких изумленных лицах,

на вздохе нового абзаца

сыграть пиесу в разных лицах,

психоделическими снами

делясь, зазвав ее в беседку,

с каменой, вздорной временами,

пешком проделать кругосветку.

* * *

На неполучающейся прозе

душу отведу,

постою, поплачу на морозе,

окажусь во льду,

как полузабытая колонка

или чахлый куст,

а зима опухла, ждет ребенка,

взгляд ее не пуст.

Нет, не акушером-самоучкой

что-то там приму —

я обучен музой-белоручкой,

кажется, всему.

Все я понимаю в этом деле,

в этой чехарде.

Густо жил. А вы чего хотели?

Каши на воде?

На снегу гусином и лебяжьем

жизнь произошла

и прошла, и виду не покажем,

и уйдем в дела,

каковых в посмертии немало, —

шевелись, не ной

и катись за славой запоздалой

с горки ледяной.

* * *

На втором этаже пустота.

Этажерка хрома и чиста —

только матушкин фикус поник

над рядами истопленных книг.

А на первый этаж, гомоня,

злоба дня затолкала меня.

Желтизной ежедневных газет

отдает отдаленный рассвет.

Вся надежда — на тайный подвал,

где какой-то писец побывал,

тепля свечку в ночи бытия.

Двухэтажная память моя.

Памяти Луговского

Гусь, у которого горло забито песком.

Песня варяга, и профиль его на щите,

вбитом в песчаник.

Русь, по которой гуляют басмач и ревком.

Стаи русалок, закатанных по простоте

в битум, печальник.

Есть на лице моем место: лети и садись,

черная кряква, чирок, шилохвость и кулик,

чернеть, лысуха.

Ясень и пихта, фиалковый корень и тис,

лотос подземных озер, золотой сердолик

в органе слуха.

Лебедь-кликун заселяет мое зимовьё,

сокол-сапсан обручает Сихотэ-Алинь

с синей пучиной.

Все это дело мое, не твое, а мое.

Если немного твое, то похоже на клин

стаи гусиной.

Коллекционным оружием грянем хвалу

нищему ветру, плутая по грани земли,

как молокане.

Мордой возили и нас по чужому столу.

И государственный пыльник в базарной пыли

на великане.

Нечего мне процитировать — точит слезу

сердце, набитое ритмами со стороны

Азии Средней.

Мы недоели морошки — в дремучем лесу

буйные крики летят из кремлевской стены,

пьяные бредни.

Честный язык, намоловший немало вранья,

шаг по брусчатке, впечатанный в камень сырой,

горькое горе.

Сколок погибшего слова под сердцем храня,

около рынка по воздуху шарю рукой

в северном море.

Высокий берег

Свою чеканили монету,

хлеб в метрополию везли,

по вечному скучали лету

на северном конце земли.

Цикорий цвел, изнемогая

от блеска бронзовых зеркал, —

сияй, Горгиппия родная!

И козы блеяли со скал.

Над морем сероводородным

звенел закатный алый шар,

и на ветру международном

лес полыхал, шумел базар.

Гремели орды лавой конной

по раскаленному песку

и женщин с грудью обнаженной

прихватывали на скаку.

О преходящих непогодах

высокий берег умолчит,

и о шести моих походах[6]

молчит кладбищенский гранит.

Но говорят аборигены

о новых дырках на ремне,

и спорит скарабей священный

с навозным братом — обо мне.

При мне рожает мать-природа,

раздвинув лядвии свои.

Язык ушедшего народа

поет, как в море соловьи.

Пчела с цикадным подголоском

под Марриконе запоет,

и тутошним беленым воском

залепит уши мореход.

За крепостной стеной домашней

сдается комната в любой

разрушенной турецкой башне,

встающей в дымке голубой.

Хвала шести моим походам

за то, что я еще могу

меж кладбищем и винзаводом

жить на высоком берегу.

* * *

Это посох в спине суковатый,

или воздух, спрессованный в мозг,

или кровельщик сходит крылатый

под Кремлем на дырявый киоск —

сизокрылый ремонтник, воркуя,

пресловутый сизарь повторит

скрытый смысл твоего поцелуя: —

Ничего, подождем, не горит.

Это память, на Лобное место

бросив опытный взгляд на ходу,

старой брошенкой, вечной невестой

в Александровском бродит саду.

Я клянусь тебе кайрой убитой,

я ручаюсь вороной живой,

что не рухнет с небесной орбиты

камень, схожий с моей головой.

Фаликов Илья Зиновьевич родился в 1942 году во Владивостоке. Окончил филологический факультет Дальневосточного государственного университета. Среди восьми изданных им книг — «Ель» (1982), «Месяц гнезд» (1986), «Ласточкино лето» (1990). Живет в Москве.

Загрузка...