Буччу-Куыж — мальчик-щенок (осетинск.).
Уастырджи — святой Георгий (осетинск.).
Фарн — мир, уважение, благодать (осетинск.).
Это третья часть цикла (первые две — «Казенная сказка» и «Дело Матюшина»), уже изданного полностью под книжным переплетом: Павлов Олег. Повести последних дней. Трилогия. М., «Центрполиграф», 2001, 494 стр. («Современная проза»). (Примеч. ред.)
В этом стихотворении 1965 года Бродский намеренно обращается к немецкому языку, который все еще воспринимался в то время как начало, явно антагонистическое русской речи и «советскому народу». Непереведенная немецкая речь («Гут нахт, майн либе геррен. Я, гут нахт»), как правило, слышалась как вражеское наречье в многочисленных фильмах и книгах о Великой Отечественной войне. В наиболее непримиримой форме негативное отношение к немецкому языку выражено у С. Михалкова: «Нет! — сказали мы фашистам, — / Не потерпит наш народ, / Чтобы русский хлеб душистый / Назывался словом „брот“» («Быль для детей», 1941–1945).
У Бродского использован интересный прием: к многочисленным транслитерациям с немецкого прибавлены широчайшие позитивные культурные конструкции («картезианства сладость», «кембрий… динозавры», «вени, види, вици» и т. д. и т. п.), как правило выстраивающиеся вокруг фигур Гёте и Фауста. Стихотворение насквозь иронично, но иронии подвергается не немецкий язык, а именно эти позитивные общечеловеческие контексты.
Так или иначе, словесный эксперимент Бродского нужно считать более последовательным, чем многочисленные и надоедливые иноязычные вставки в текстах других авторов, например А. Вознесенского. Если у Вознесенского прослеживается тенденция всячески опровергнуть Хайдеггера, ищущего «бытийность» в языке, и любой ценой «ввернуть» в речь латинизм, сделать странность иноязычной речи стихийно близкой и понятной, для чего он часто рифмует иноязычные слова с русскими («ревю — реву», «лебеди — Кеннеди» и т. п.), то Бродский, кажется, продолжает поэтическую линию Мандельштама, как бы сознательно отстраняющегося от родной речи: «Чужая речь мне будет оболочкой» («К немецкой речи», 1932). «Бог Нахтигаль, меня еще вербуют / Для новых чум, для семилетних боен. / Звук сузился, слова шипят, бунтуют, / Но ты живешь, и я с тобой спокоен». Соловей (Нахтигаль) — образ, одинаково близкий русскому и немецкому восприятию. Соответственно в стихотворении Мандельштама национальное уступает общечеловеческому, эту «уступку» у него и заимствует Бродский, интерпретируя ее по-своему.
Гумилев Н. С. Анатомия стихотворения. — В его Собр. соч. в 4-х томах. Т. 4. М., 1991, стр. 185.
Обратим внимание на более дробное и периодичное членение ораторской и повествовательной прозы, единица которого — колон. См., например, соответствующую статью М. Л. Гаспарова в «Литературной энциклопедии терминов и понятий» (М., 2001). (Примеч. ред.)
«Антология русского верлибра». М., 1991, стр. 7.
Там же, стр. 8.
Честертон Г. К. Романтика рифмованных стихов. — В кн.: «Самосознание европейской культуры и искусства XX века». Западная Европа и США. М. — СПб., 2000, стр. 307.
Там же, стр. 307–308.
Честертон Г. К. Собр. соч. в трех томах. Т. 3. М., 1992, стр. 450. Перевод Г. Кружкова.
Кстати, показательно, что Бродский, разочаровавшийся не только в идее социальности, но и в идее существования вообще, демонстративно писал размером и рифмой. Силу жить ему придавало чувство трикстера — пребывать в смертности еще при жизни. Квинтэссенция его поэзии: все живое — на самом деле мертвое, а все мертвое — живое. Социального не существует, а несуществующее тоже социально. Как у Гераклита и у Элиота. Дорога вверх и дорога вниз — одна и та же.
На мой взгляд, лучшие эстрадные монологи написаны именно в формате «стихов в прозе». К этому приближались некоторые написанные в сказовой манере рассказы Зощенко, но подлинным достижением здесь, безусловно, является творчество Михаила Жванецкого. Автор афоризма «Литература — это искусство избегать слов» достоин того, чтобы его рассматривали как «строчного поэта». Он часто заявляет в интервью, что писатели-прозаики не признают его за своего, что, мол, его миниатюры не являются «чистой литературой». Я бы сказал, что они не являются чистой прозой.
Это классические «стихи в прозе» с их ритмическими повторами, переносами, перескоками, которыми автор постоянно пользуется для создания комического эффекта. Шедевром вышучивания может являться, например, «Рассказ подрывника». Местами Жванецкий даже переходит на метрическую прозу: «…Вашей жизни, нашей школы, всей отныне» («Первое сентября»). Или: «Говорят, что карта мира не имеет белых пятен, что открыты острова и плывут материки, очертания известны, течения интересны…» («Карта мира»). Даже знаменитое «Те вчера по пять были очень большие, а сегодня маленькие, но по три» подчиняется определенной стиховой мерности. Делает это он, конечно, вряд ли сознательно, но механизм успеха и запоминаемости многих строчек, думается, связан именно с этим.
Отметим попутно, что такой взгляд на проблему может оказаться плодотворным и при анализе стиля некоторых современников Вяч. Иванова, в частности Д. Мережковского.
Здесь речь идет о переносе автором центра тяжести на «постпетербургский» период творчества Вяч. Иванова; однако для книги в целом не менее важно и утверждение высокой значимости периода «допетербургского»: «Годы необычно затянувшегося становления имеют в жизни Вяч. Иванова особую важность» — положение само по себе несомненное, однако, как представляется, приобретающее для исследователя особую принципиальность именно в описываемом нами контексте.
Впрочем, там, где автор все же говорит о символизме как литературном направлении, наблюдения его, как всегда, остры и точны. Достаточно в этой связи обратиться к предложенному здесь анализу причин, по которым Ф. Сологуб, «переживший в детстве ужасы похлеще, чем Максим Горький, не мог, в отличие от последнего, положить эти ужасы в основу своего писательского, как нынче говорят, „имиджа“», — или познакомиться с замечанием о характере «символистских браков».
Пользуясь случаем, укажем на еще одну мелкую неточность в тексте исследования. Упоминая предполагавшуюся совместную работу Вяч. Иванова и К. Бальмонта после Февральской революции над гимном республиканской России, Аверинцев говорит об этом проекте как о неосуществленном. Между тем «Гимн Свободной России», написанный К. Бальмонтом на музыку А. Гречанинова, действительно существует.