КНИЖНАЯ ПОЛКА ДМИТРИЯ ШЕВАРОВА

+10

А. М. Турков. Время и современники. Статьи о современной России и русской литературе. Вступительная статья Лазаря Лазарева. М., “Новый ключ”, 2004, 412 стр.

Турков почти не пишет о модных новинках. Его тихое слово помогает найти в русской литературе созвучия нашей душе, нашим мыслям. И читателю передается эта вдумчивость, это упрямое стояние в том, что чтение в России никогда не будет “развлекухой”. Что книга — высокое отдохновение, сопряженное с трудом понимания и сострадания.

И прежде всего это относится к книгам о Великой Отечественной. Почти полвека Андрей Турков пишет о фронтовой литературе, защищая ее то от советских бюрократов, то от нынешних циников. Старшему поколению помнится, как он вступался за Василия Гроссмана и Александра Твардовского, Александра Яшина и Виктора Некрасова, Григория Бакланова и Вячеслава Кондратьева... При этом мало кто из читателей знает, что Андрей Михайлович Турков — сам рядовой той войны.

В новой книге Турков снова много пишет о военной литературе и снова — почти ничего о своем военном опыте. Лишь скорбный список не вернувшихся одноклассников по 59-й московской школе: “Лева Барам, Володя Богданович, Шура Иноземцев, Володя Лобанов и Федя Пальдяев, слывший отпетым хулиганом…”

Как-то я спросил Андрея Михайловича: что же вы молчите о своей войне? Кто еще из нынешних критиков, кроме вас и Лазарева, может сопоставить военную прозу со своим личным фронтовым опытом?

Андрей Михайлович чуть помолчал, потом сказал с каким-то мальчишеским смущением: “У меня нет интересной военной биографии. К тому же я войну трудно вспоминаю, мне тяжело дался госпиталь, и эту полосу жизни я стараюсь не трогать...”

Такое может понять, наверное, только фронтовик. Астафьев бы понял.

Виктор Астафьев, Александр Макаров. Твердь и посох. Переписка 1962 — 1967 гг. Вступительная статья Л. Аннинского. Иркутск, “Издатель Сапронов”, 2005, 304 стр.

“Смерть всегда застает сердечную дружбу и любовь врасплох, и оттого потрясает она на долгие годы…” Так писал Виктор Петрович Астафьев в самом начале повести “Зрячий посох”, оставшейся в русской литературе единственным повествованием о дружбе писателя и критика. Эта повесть оказалась и самой не прочитанной современниками. В ней не увидели сюжета. Повесть укладывалась в пресную тему наставничества и ученичества; это, очевидно, и отпугнуло даже верных читателей Астафьева. Благородством же отношений тогда трудно было удивить.

И вот сейчас, благодаря публикации переписки Виктора Петровича Астафьева и Александра Николаевича Макарова, “Зрячий посох”, верится, начинает новую жизнь. Письма возвращают к книге, делают ее объемнее и глубже, чем она казалась.

Геннадий Сапронов не первый год собирает астафьевские письма, все ближе подступая к осуществлению своего замысла — издать собрание писем Виктора Петровича как его дневник, в хронологии. Собственно дневника Астафьев не вел, а вот письма писал почти каждый день, и часто не по одному.

В 2002 году Г. К. Сапронов издал переписку Астафьева с Валентином Курбатовым (“Крест бесконечный. Письма из глубины России”, я писал об этой книге в № 6 “Нового мира” за 2003 год). Не такой уж маленький, пятитысячный тираж разошелся стремительно. Сапронов мог бы просто сделать допечатку, но он выпустил “издание второе, дополненное”, ему удалось в Чусовом найти еще 14 астафьевских писем Курбатову (Валентин Яковлевич когда-то передавал их в здешний музей). Если эта переписка относится к 70 — 90-м годам, то переписка с Макаровым отсылает нас в 60-е годы.

Письмо, за ним ответ... О литературе немного, да и о ней ли тут? Вот Астафьев пишет: “Глаз у меня опять разболелся — веко распухло и глядело все в красных жилках, и ровно бы песок в нем… Какая тяжелая, сжигающая, как на огне, нас наша работа! Да мало кто знает об этом — видят лишь, когда шляемся, пьем…”

А вот про бедную Марию Семеновну, которая иногда по пятнадцать раз перепечатывала рукописи мужа: “А Маня… Она у меня злосчастный человек! Поехала в город, что-то занесло ветром в глаз, и вот мукалась, мукалась. Две ночи не спала, и я отправил ее к врачу. Она даже и Блока1 не смогла почитать…”

Так вот о литературе это или о чем? Как их развести аккуратненько — быт, литературу, детей… Все в одном клубке, в одной жизни. Но это, пожалуй, и пробирает. Течение жизни, пусть и минувшей, захватывает, уносит, как щепку, в те годы, когда ты был мал и несведущ даже в букваре. В этой переписке, в разговоре двух взрослых и мудрых людей, слышатся мне и другие голоса, видятся и другие лица. Но об этом можно только с близкими.

Удивительно, как за такой короткий срок общения (всего-то пять лет, с 1962 по 1967 год) они так много успели дать друг другу. Понятно, что дал Астафьеву Макаров. “…Он был мудр, деликатен, чист мыслями, и я в наших с ним отношениях никогда не чувствовал разницы в возрасте и подавляющего его превосходства в интеллектуальном развитии…” — пишет В. П. в “Зрячем посохе”. Но ведь и Астафьев сумел подарить маститому учителю что-то такое, что выше литературы как ремесла. В апреле 1967 года Александр Николаевич пишет своему молодому другу: “…Один только человек, что бы там ни писал, всегда сохранял ровное ко мне отношение — Симонов, и ни на йоту его не изменил… Только ведь ни один из них, и даже Костя — однокашник по институту, не был для меня тем, чем стали Вы… Это ведь не объяснишь, почему к одному человеку всей душой и сказать ему о себе можешь все, чего и жене не скажешь, хотя и не обязательно говорить, но знаешь, что есть человек, которому все можно сказать, и хорошо тебе, что он существует на свете…”

“Великий связной” — так однажды написал об Астафьеве Саша Афанасьев. И рассказал историю о том, как они сидели вместе в кафе в Риме. И вдруг Виктор Петрович “запел страшным, надорванным голосом о бродяге, что, судьбу проклиная, тащился с сумой на плечах. И звуки этой тяжелой песни падали на одну из нежных римских площадей близ Пантеона…”

Александр Афанасьев. Раненое поколение. М., “Евразия +”, 2004, 244 стр.

Это была романтическая, красивая идея Саши Афанасьева — собрать в Риме советских и антисоветских писателей, воссоединить русскую литературу. Осенью 1990 года ему удалось созвать в Вечный город академика Лихачева, В. Астафьева, Василя Быкова, Ч. Айтматова, Г. Бакланова, В. Максимова, В. Солоухина, С. Залыгина, Н. Горбаневскую, И. Виноградова… Все они любили Сашу. Его трудно было не любить. Распахнутый и обаятельный, сильный и решительный, честный и талантливый — он был мотором многих замечательных событий начальной перестроечной поры. От первых в советской истории выборов директора (на заводе “РАФ” в Риге) до возвращения А. И. Солженицына на родину. При всем этом Саша оставался за кадром и славы не искал. Он искал истину, сострадая людям и вовремя приходя на помощь. Вот только к нему помощь не успела. Он умер в 48 лет в январе 2002 года.

Мы познакомились за тринадцать лет до этого, в 1989-м. Я был тогда робким стажером, а Саша — членом редколлегии “Комсомольской правды”, блестящим политическим обозревателем. Но первый же разговор с ним придал мне храбрости и окутал дружеством.

Газета, пусть и всесоюзная, пусть и с тиражом в 25 миллионов, — она была для него тесна, как тесен был ему, высокому и плечистому, узкий кабинет в “Комсомолке”. Он мог бы уйти в литературу, ведь его рассказы ценил и печатал у себя в “Континенте” Владимир Максимов, а повесть “Семь верст до небес” вышла книгой. Но ему в таком выборе виделось дезертирство. Он считал, что надо торопиться говорить правду, пока еще что-то можно остановить, что-то поправить. Говорить, даже если твою правду никто не хочет слушать. Он пытался кричать — не о своей лишь боли, а о том, что стране больно…

В книгу, собранную друзьями, вошли беседы с Сергеем Залыгиным и Владимиром Максимовым, Василем Быковым и Валентином Распутиным, с фронтовиками Семеном Лядяевым и Борисом Киреевым, с генералом Варенниковым и Джорджем Бушем-старшим, с дьяконом Андреем Кураевым и академиком Геннадием Месяцем, очерки об Александре Исаевиче Солженицыне, о Шукшине и Викторе Астафьеве…

Он очень любил Андрея Платонова. И это было больше чем литературное пристрастие. Саша родился на железнодорожной станции Грязи — четвертым ребенком в семье машиниста паровоза Василия Ивановича Афанасьева.

Когда открылся “Котлован” и Платонов вошел в моду, Саша написал: “В Платонове содержится гораздо больше, чем требуется для перестройки. Всего Платонова мы поймем еще через полвека — наконец…”

Как хочется, чтобы и Александра Афанасьева наконец и прочитали, и поняли, и не забыли.

Джанна Тутунджан. Разговоры по правде, по совести. Вологда, галерея “Красный мост”, 2005, 143 стр.

Многие из этих графических листов я впервые увидел четверть века назад на персональной выставке Джанны Тутунджан. Я был вместе с дедушкой, и мы долго ходили по залам картинной галереи, глядели — и не могли наглядеться. Дедушка узнавал родное, деревенское, я открывал еще мне неведомое. С портретных зарисовок, сделанных сильной рукой, смотрели лица незнакомые и родные: дети, старики, юные мамы и крепкие мужики. Вся деревня Сергиевская. А если поласковее — Серговка.

Уже тогда мечталось: а как бы собрать весь этот добрый народ в одну книгу! И что самое удивительное было в этих рисунках — слышались голоса. Рядом с каждым портретом были набросаны столбиком несколько строк прямой речи.

Вот на рисунке 80-х старушка в очках, что держатся на тесемке, раскладывает на столе фотокарточки:

Это все мои отростелки…

Тут свадьба внука.

Эво как прижался

к жоне своей.

А этово не опознать уж.

Глаза ни беды не видят…

А это моя дочка старшая,

Сейчас она в районе.

Эво скольке нас тут…

У бабки много сродников!

А вот старик, в лице его — достоинство и степенность, а в голосе — деликатность:

— Передай, пожалуйста, по рации:

Пусть от их кто-нибудь приидет, на жеребце —

У нас кобыла загуляла…

…А нам к им ехать — недосуг.

Мы с ей молоко возим!

Вот бабушка с внучком, старый и малый, ждут маму у окна, вглядываются в пустой дворик — не дрогнет ли калитка. Ждут да говорят о своем:

— Думаешь, Серговка

долго проживет?

— Так, ежели, робить —

вся лесом заростет…

Все поля…

вспомнили бы,

как в войну-то

пахали…

безо всякого горючево…

На одних горючих слезах…

и не пропили свою землю…

В книге Тутунджан нет ни социологии, ни политологии, никаких рассуждений о судьбе России. Тут никто не говорит за народ, тут он сам, как умеет, рассказывает о себе.

Чего же больше в этой графической летописи деревни — искусства или литературы? Как назвать синтез рисунка и устной речи? Вот что пишет об этом искусствовед Галина Дементьева в предисловии к книге: “Художник на поверхности листа соединяет нарисованное и написанное — „говорящий” поэтический текст. В нем глубокое по смыслу слово одухотворяет созданный автором художественный образ человека… Графический узор ручного письма, ритм слов и расположение их в тексте вторят ритмическому движению линии рисунка, соприкасаясь и взаимодействуя с изображением. В иконах С. Спиридонова-Холмогорца, мастера XVII века, также декоративное растительное узорочье переходит в обильные тексты, и наоборот. У Д. Тутунджан ручное письмо порывистое и в то же время четкое, конструктивное. В его естественности и неподдельности заключено живое, лирическое чувство автора...”

Широкая, просторная для глаза книга открывается фотографией на весь разворот: деревня, ладно разбросанная по берегу реки, а за деревней — необъятные леса и дивное полукружье горизонта. На фоне неба — авторское посвящение: “Всем, кто жил и страдовал на своей прекрасной Земле”.

О том, как родились первые листы-разговоры, народная художница России Джанна Тутунджан рассказывает в предисловии так: Самое любимое состояние: зимой жить одной на краю деревни. Днем писать снега и людей. А вечером, когда истоплю свою печку, пойду вдоль верхнего или нижнего посада. И без стука открою любую дверь. И меня обдаст избяным теплом. И я сразу попаду как бы в самое в космос земной жизни этой семьи. Сорок лет назад почти в каждом доме хватало народу…) И я буду рисовать и слушать, как пить, эту жизнь! И она будет проходить сквозь меня вся как есть, без прикрас. Одна ее правда и суть, пересыпанная солью горечи и смеха… А нагостившись, я пойду к себе, хмельная от счастья, общения с чем-то главным, неподдельным, высказанным живыми словами…”

В начале 90-х мне выпало счастье ненадолго приехать в Сергиевскую. Дом, где еще в начале 60-х годов поселилась чета недавних выпускников Суриковского института — Джанна Тутунджан и Николай Баскаков, — оказался на самом берегу Сухоны. Трудно найти место краше, вольнее и надежнее.

Но городскую восторженность мне пришлось быстро унять. Сергиевская и до перестройки жила трудно, а в новые времена ее беды уже не сменялись редкими праздниками. Снова пахали на горючих слезах и все чаще провожали односельчан на погост.

Я об Пашеньке

никогда на людях

не ревлю…

Погляжу,

как на погосте

нет никово, —

и накричусь,

как мне надо…

Мы пришли тогда на погост с ромашками, чтобы положить их на могилы односельчан Джанны Таджатовны, героев ее картин. На обратном пути художница рассказывала мне, как она впервые увидела свою Серговку:

— …В жаркое лето шестьдесят второго мы поплыли на Север. Пересаживались с парохода на пароход, с больших на маленькие. Потом и вовсе на плоту плыли. А с плотом получилось так. Я смотрела на чайку, а Коля заметил это и говорит: “Хочешь так же?” — “Хочу!” На берегу он собрал плот, и мы поплыли сами по себе. Как-то задремала, потом просыпаюсь: вода плещет у глаз и встает на берегу деревня… У меня мечта была такая — побывать во всех странах, перерисовать всех людей. Всю Россию хотела пройти, до моря. Но вот как дошла до Сергиевской, так поняла: дальше идти не надо.

Алексей Решетов. Собрание сочинений в 3-х томах. Екатеринбург, “Банк культурной информации”, 2004. Т. 1. Стихотворения. 1957 — 1987. 470 стр. Т. 2. Стихотворения. 1988 — 2002. Поэмы. Из неопубликованных стихов. 455 стр. Т. 3. Проза. 267 стр.

“Мои стихи для тех, кто одинок…” Когда три года назад из Екатеринбурга пришла горькая весть о кончине Алексея Леонидовича Решетова, то скорбь умножалась от мысли, что тихие решетовские читатели вскоре рассеются в кутерьме будней, а память о поэте ограничится вздохами немногих ценителей. Это почему-то казалось неизбежным. Тем более, что Решетов всегда был в стороне от “магистральных” путей.

Но произошло нечто удивительное, даже исключительное. Читатели, друзья и земляки Решетова оказались людьми решительных поступков, а не намерений. Шахтерская складчина оказалась надежнее слезных ходатайств о государственном увековечении.

За минувшие со дня ухода поэта три года Решетовский фестиваль поэзии в Березниках не только не увял, но и стал событием всероссийского масштаба. (Первый фестиваль “Решетовские встречи” прошел с участием самого Алексея Леонидовича в июне 1999 года.) Там же, в Березниках, установили мемориальную доску на рудоуправлении, где с 1956 по 1982 год поэт работал горным электромехаником. А вскоре в городе появился и замечательный, на мой взгляд, памятник Решетову, его именем названа площадь. В Екатеринбурге на доме, где Алексей Леонидович жил последние годы, открылась мемориальная доска, а местные издатели выпустили в свет первое собрание сочинений Алексея Решетова. И все это — без пафоса, без громких слов…

Как тут не вспомнить со стыдом, что, к примеру, москвичам двадцать (!) с лишком лет не удается поставить мемориальную доску исконному арбатцу и классику русского рассказа Юрию Павловичу Казакову. А какие имена громыхали под письмами к городскому начальству… Сколько газетных статей, заседаний и резолюций! Два года назад разрешение на установку доски было наконец-то получено, но имени Юрия Казакова вы на Арбате не найдете — готовый к отливке барельеф пылится в мастерской скульптора Геннадия Провоторова. Нет денег. Власти отмахиваются, писательские союзы кивают друг на друга…

После этого думаешь: а может, и прав был Юрий Павлович, когда порывался навсегда уехать на свой любимый Север. Там, в Мурманске или Архангельске, продлились бы — кто знает! — его земные дни. И уж точно не было бы этого посмертного хладного безразличия. Архангелогородцы помнят “Северный дневник” Казакова так же хорошо, как уральцы помнят первую тоненькую книжечку Решетова “Нежность”, появившуюся на свет ровно сорок пять лет назад. “Нежность” переписывали в заветные тетрадки, посылали в письмах, шептали в плацкартных вагонах. Там были очень грустные строчки о повседневной жизни поселка горняков с очередями, поминками по погибшим шахтерам, стиркой белья на крыльце барака. Но обо всем этом рассказывал голос столь родной и так целомудренно, что вся эта неказистая жизнь оказывалась вдруг бережно поднятой к звездам, к солнышку, к Богу.

Открытием решетовского трехтомника стал, на мой взгляд, третий том, куда вошла проза поэта. Это прежде всего две повести о детстве — “Зернышки спелых яблок” и “Ждановские поля”. Если первая чудесным образом была издана в 1961 году в Перми и заслужила одобрение Виктора Астафьева, то вторая была опубликована лишь в 2003 году в журнале “Урал”. Ждановские поля не имели никакого отношения к Жданову, это барачный район, где люди ждали лучшей жизни. “Мы ведь не живем, если говорить правду, мы все время ожидаем жизни. Вот она и есть Ждановские поля… Наш барак стоял у самой зоны, у самых ворот лагеря, у самой вспаханной земли, где ни одно семечко не прорастало. На ней должны отпечатываться следы убегающих летом…”

И вот там, где не давали и одуванчику проклюнуться, вырвался к свету лопоухий мальчишка. Его топчут, как незаконное семечко, на нем расползаются трусы, шитые бабушкой из старой маминой юбки, он смешон, неловок, по-стариковски заходится кашлем от холода и раннего курева. Глотая злые слезы, он видит, как идут с работы ненавистные немцы. “Самодовольные, толстомордые, они пели армейские марши. И никто из конвойных на них не покрикивал. И на плечах у них были снопы цветущей черемухи, и ни на одном лице не было раскаяния…”

Его некому защитить, отца он даже не помнит. Вот-вот мальчишку смешают с осенней грязью, забудут в лесу, порежут ножиком, отравят самогонкой… Но ангел, как часовой, уже назначен недреманно смотреть за ним. Печальным мальчишеским глазам открывается робкая краса русской поэзии и все доброе, что уцелело на испоганенной земле. И поздняя проза Решетова полна изумления перед тем, что еще в детстве упало в его худые протянутые руки, — откуда эти дары? за что?..

Читая его книги, борешься с комком в горле и повторяешь: для чистого — все чисто. “…Ночью коридор и тамбур устлан был возвращающимися с японского фронта. Это были милые люди. Я не видел ни одного солдата, который бы к детям относился плохо... Все они были настолько молоды и так не устали от войны с Японией, что на ходу прыгали с поезда, хохоча и задыхаясь, догоняли его...”

Так он с бабушкой и братом ехал с Дальнего Востока на Урал, к маме, отбывшей свой лагерный срок и оставшейся на поселении.

“Самым доступным роскошным благом был кипяток. И крупнее, чем названия станций, были надписи „Кипяток”, и если бы я составлял тогда географическую карту, кроме „Кипяток” ничего бы на ней не было… Редко кто в сердцах огрызнется. Многие люди были тогда такими неправдоподобно хорошими, как их описывают в книжках…”

Мама, ожидая своих маленьких сыновей, приготовила им самодельные книжки — она их рисовала, сшивала и прятала все пять лагерных лет. Переплеты мастерила из черного толя, которым покрывали бараки.

“…Самое лучшее, самое светлое в русском детстве — это Пушкин.

Встает солнце — и школьница читает у доски стихи про Анну Керн; наступает вечер — и мать баюкает малыша пушкинской колыбельной…

Однажды, уже подростком, я долго бежал за незнакомым человеком в серой старомодной накидке, потому что что-то живое пушкинское промелькнуло в его удаляющейся фигуре и в железной палке, на которую он опирался...”

Последней спичкою в зубах не ковыряют:

Промерзнут до костей — костер и разожгут.

Последние слова на ветер не швыряют.

Последние слова для Бога берегут.

Игорь Дедков. Эта земля и это небо. Очерки. Заметки. Интервью. Дневниковые записи о культуре провинции 1957 — 1994 годов. Кострома, “Костромаиздат”, 2005, 430 стр.

“…Догорал костер из прошлогодней листвы, и легкий дымок голубовато слоился в мареве жаркого полдня. Дети играли в круговую лапту, и ловкая девчонка, высоко подпрыгивая, увертывалась от азартно пущенного мяча. Чувство, вдруг охватившее меня, было неожиданным, но знакомым. Когда оно подступает, сердце сжимается, как от любви и жалости к близкому и родному человеку. И еще при этом ощущаешь, как бы угадываешь свою малость в сравнении с тем, что неизмеримо больше тебя, и надежнее, и не знает времени…”

В этих словах — главный мотив этой красивой и во всех деталях продуманной книги (оформляла ее талантливая костромская художница Ирина Соглачаева). Книга впервые представляет того Игоря Дедкова, которого почти никто из нас не читал. Дедкова — журналиста “Северной правды”. На страницах этой областной костромской газеты Игорь Александрович печатался на протяжении восемнадцати лет. Здесь он работал с сентября 1957 года до отъезда в Москву.

И в те времена, а сейчас тем более, мало кто понимал, отчего так трудна доля именно областного газетчика. А тягота была в том, что если в Москве редакторы имели дело лишь со Старой площадью, то в областных центрах они были под двойным, а то и тройным гнетом. На них сыпались указания не только ЦК, но и обкома, обллита, а порой и местного управления КГБ. Как тут остаться честным, талантливым, свободным человеком и не спиться, не бросить свое ремесло, не проклясть навсегда газету... Немногим это удалось.

Игорь Александрович не уходил в интеллектуальное подполье, не скрывал своих взглядов, не отворачивался от ударов. Он и после всего пережитого за эти восемнадцать лет любил и полуночные дежурства в типографии, и запах свежих гранок, и утренний номер в руках прохожих… Уже оказавшись в Москве, Дедков писал: “Ничего не стоит высмеять газеты тех дней, особенно провинциальные… Но лучше подивиться тому, как удавалось иногда донести, пробить правду действительности, заступаться за обиженных, рассказывать о безвестных достойных людях”.

Бережными трудами Тамары Федоровны Дедковой и ее костромских помощников в книге собрано то, что, не будь их усилий, навсегда осталось бы в старых подшивках областной библиотеки — театральные и кинорецензии Игоря Александровича, публиковавшиеся в “Северной правде” и “Молодом ленинце”. Конечно, далеко не все рецензии, а лишь избранные, но и они переносят в тот живой поток духовных исканий, которым были захвачены не только большие города, а вся страна.

В том, как Дедков писал для костромских газет, не было никакой скидки на “провинциальность” — ни себе, ни читателю. Та же мобилизация мысли, то же сдержанное, упругое письмо, тот же строгий свет совести, что и в его лучших статьях для московских журналов.

В предисловии Тамара Федоровна Дедкова пишет:

“Книга добавит что-то новое к живым вашим собственным представлениям и воспоминаниям о том, как жила Кострома в 60 — 90-е годы прошлого века. О людях, которых судьба свела тогда вместе в славном старом городе на Волге. О том, как они мечтали, дружили, ссорились, о чем спорили, какие писали картины, ставили спектакли, какие кинофильмы предпочитали смотреть, на что надеялись... Россыпь актерских имен, теперь уже забытых, затрудняет, быть может, чтение. Но старые газетные и журнальные тексты помогают сохранить и восстановить память о многих и многих костромичах. Увидеть их такими, как о них рассказал современник, умевший радоваться всякому, даже самому малому таланту…

Мягкая интонация человека размышляющего, человека, которого, казалось, никогда не покидало сомнение в окончательности и справедливости собственных выводов, приглашает читателя к диалогу…”

В начале 90-х Вячеслав Всеволодович Иванов предложил создать “Энциклопедию советской цивилизации”, но его идея была встречена даже в гуманитарной среде иронически или с полным равнодушием. Теперь о ней и вовсе не вспоминают. Нас захлестывают инновации. А тем временем стремительно уходят целые пласты памяти и культуры. К счастью, в провинции это ощущают острее, чем в столице. В Вологде, Рязани, Екатеринбурге и Костроме без научной координации, без всяких федеральных программ выходят книги, которые, если собрать их вместе, могли бы составить свод духовной жизни провинции в 60 — 80-е годы ХХ века. Но кто их соберет, кто увидит и оценит общую картину, кто поможет развиться этому проекту в дело мощное и цельное?

Завершают книгу дневниковые записи разных лет — не только о Костроме и о городках костромской земли Мантурове, Чухломе, Нее, Кологриве, Буе, Нерехте, но и о Горьком, Ярославле, Саратове, Волгограде, Астрахани…

Большая часть этих записей сделана во время теплоходного путешествия по Волге вместе с женой и четырнадцатилетним сыном Никитой. “Сколько хороших у нас городов, так бы и пожил бы в каждом, чтбо пожил — жизнь бы прожил… Отчего эта глупость — рваться в Москву и тесниться там?..” (24 августа 1982 года).

Простившись с Волгоградом, Игорь Александрович записал: “И все-таки хорошо, что мы там побывали (на Мамаевом кургане. — Д. Ш. ). И хорошо особенно, что с нами был Никита и не поколебавшись вышел из ряда у Вечного огня и положил красные гвоздики…”

Спустя почти четверть века рядом с книгами отца встала первая книга сына.

Н. И. Дедков. Консервативный либерализм Василия Маклакова. Послесловие А. А. Левандовского. М., “АИРО-ХХ”, 2005, 224 стр.

Никита Игоревич Дедков — историк, политолог, выпускник исторического факультета и аспирантуры МГУ, заместитель главного редактора журнала “Свободная мысль-ХХI”. В основе его монографии о Василии Алексеевиче Маклакове — кандидатская диссертация. Увидев упоминание об этом на обратной стороне книги, я поначалу отложил ее, опасаясь того усредненного стиля, который почему-то до сих пор называется у нас научным.

К счастью, опасения были напрасны. Книга — живая, яркая, полемичная. Автор послесловия не преувеличивает, когда пишет: “Теперь у нас есть книга о Маклакове, вполне адекватная своему герою — умная, оригинальная, изящно написанная…”

Неторопливое исследование архивных источников и анализ взглядов известного политика начала прошлого века увлекают читателя, поскольку все повествование окрашено авторской интонацией, темпераментом человека, принимающего к сердцу все, что происходило в России сто лет назад и происходит сегодня.

Адвокат по образованию, Василий Маклаков свою политическую карьеру в кадетской партии посвятил защите личности и проповеди правового государства. В Маклакове не было ни капли того самовлюбленного, нахрапистого либерализма, который явили стране те, кто стал называть себя либералами в конце ХХ века. Очевидно, поэтому им и неинтересен Маклаков. Никита Дедков пишет в предисловии: “Маклакова „пропустили”, думается, прежде всего потому, что его концепция российской истории начала прошлого века не выгодна ни одной из крупных политических сил, действующих ныне на пространстве нашей страны…” И далее: “Он не был теоретиком, не внес ничего нового в представления о должном общественном устройстве. Но, пожалуй, как никто другой из современных ему общественных деятелей он умел ценить счастье конкретной человеческой жизни и всегда помнить о первостепенной задаче ее сбережения… Верность основополагающему принципу мирного развития заставляла Маклакова постоянно выступать в качестве защитника законности, то есть тех общих правил, повсеместное и общеобязательное соблюдение которых позволило бы стабилизировать ситуацию в обществе. По той же причине в политике он всегда оставался защитником компромисса…”

Вслед за Никитой Дедковым мы начинаем понимать, что Маклаков — это не только уникальная историческая фигура. Это то сочетание здравого ума, большой культуры и сострадания к людям, которое совершенно утрачено в российской политической жизни. И похоже, что место нового Маклакова в нынешней Думе еще долго будет пустовать.

Книга издана научно-исследовательским центром “Ассоциация исследователей российского общества ХХ века” (АИРО-ХХ) в серии “Первая монография”.

С. О. Шмидт. История Москвы и проблемы москвоведения. М., Издательство Главархива Москвы, 2004, 696 стр.

Именитый сын знаменитого отца, старейший профессор Историко-архивного института, просветитель и главный редактор энциклопедии “Москва”, знаток московских древностей и свидетель всего, что происходило в столице на протяжении последних восьмидесяти лет, он сам давно уже стал московской легендой.

Уникальность положения Сигурда Шмидта в московском культурном пространстве, на мой взгляд, не только в его безусловном авторитете и званиях, но прежде всего в открытой, деятельной, прямо-таки миссионерской любви к Москве. Все новейшее москвоведение вышло из шинели Шмидта.

Как это ни странно, но среди москвичей совсем немного тех, кто способен любить этот дивный град, буйно разросшийся за все разумные пределы. Еще меньше тех, кто любит и знает историю Москвы. Оставим в покое тех, кто приехал в столицу недавно, — им простительно не ведать, где они живут. Но и сами москвичи оказались отчуждены от истории Москвы. За последние полвека они были так перемешаны в пределах собственного города, что большинство навсегда потеряло свои исконные, насиженные предками места.

А Сигурд Оттович Шмидт пишет все свои научные работы в том кабинете, где на диване он и родился. Он ступает по тем половицам, по которым делал первые шаги. Окна выходят в тот самый арбатский переулок, по которому он бежал в школу.

Вот где истоки его московской исторической саги, которая собрана теперь в одном большом томе. Именно житейские привязки судьбы, острое ощущение genio loci придают москвоведческим трудам С. О. Шмидта особую достоверность и тепло личного свидетельства и переживания.

В его новой книге о Москве — и фундаментальные научные работы, и мемуарные записки, и заметки по случаю. Интереснейшая палитра имен, в том числе литературных: “Московское детство Пушкина”, “Социотопографические приметы Москвы в „Евгении Онегине””, “Цветаевы в культуре Арбата”, “Арбат Бориса Зайцева”, “Булат Окуджава и „арбатство””, “В. Шукшин и его сценарий о Степане Разине”…

В третьей части книги, названной в духе доброй старины “Ревнители истории и культуры”, отдельные главы посвящены Татищеву и Карамзину, Соловьеву и Забелину, Ключевскому и Платонову, Бахрушину и Тихомирову… Замечательны полные живых штрихов научно-литературные портреты И. Л. Андроникова, Д. С. Лихачева, В. Я. Лакшина, архимандрита Иннокентия (Просвирнина), Е. С. Сизова. Интереснейшая работа “Приемы в Кремле в честь полярников” целиком построена на личных впечатлениях автора, в середине 30-х — наблюдательного мальчишки-подростка.

“Вечером 16 марта (1937 года. — Д. Ш. ) был банкет в здании напротив гостиницы. Тут уже родственников не отделяли от героев дня… Прямо напротив нас, у ближнего края одного из столов сидели А. Н. Толстой, его супруга Людмила Ильинична, тогда необычайно красивая, в серебристо-зеленом, с вишневыми узорами парчовом вечернем платье… Затем Толстые подошли к нам, и подвыпивший писатель стал вдруг говорить о том, какой образцовый порядок и чистота в городе Берлине, и спрашивал, обращал ли на это внимание Отто Юльевич. К беседе прислушивались вокруг, поскольку у Толстого был великолепно поставленный от природы голос, артистизм произношения. Отец не склонен был поддерживать именно эту тему…

Танцевали немногие, и вообще в этом сравнительно небольшом зале с музыкантами на хорах оказалось немного участников банкета. Ближе к центру зала стоял Сталин, члены Президиума полукругом возле него. Отец и мы, сыновья, были позади. Помню, как Наталья Петровна Кренкель тронула за руку отца и сказала: „Боже мой, что он делает?” Взволнованность ее была вызвана тем, что Э. Т. Кренкель, как он пишет в мемуарах, подвыпив, пригласил на вальс певицу А. В. Нежданову и она, в длинном зеленом бархатном платье, стала выпадать из его рук…”

Валентин Курбатов, Борис Царев. Восхождение к истокам. Альбом-путешествие. М., Благотворительный фонд развития образования “Синергия”, 2004, 431 стр.

Десятки тысяч российских туристов отправляются каждый год на турецкие пляжи, не догадываясь о том, что они летят на свою духовную прародину. Подлетая к Анталии, они не знают, что под крылом — Мбиры Ликийские. Им никто не рассказал, что турецкий Сельчук — это тот самый Эфес, где, по преданию, жила Богородица и где апостол Лука писал с нее иконы, столько раз потом спасавшие русскую землю. Что Урфа — это на самом деле Эдесса, где до наших дней сохранилась пещера праведного Иова, а Конья — это византийская Икония, где апостол Павел создал одну из первых христианских общин и отсюда ушли за ним праведницы Фекла и Параскева Пятница…

А Галлиполи? Кто из приплывающих на корабле в Стамбул вспомнит русских солдат и офицеров, навсегда оставшихся в этой земле после исхода Белой армии из Крыма?..

Вот уже почти десять лет учителя и школьники Южного округа Москвы при помощи своего департамента образования и благотворителей совершают паломничества в Малую Азию. Интересно, что основным провожатым в этих поездках стал человек, большую часть жизни проживший во Пскове и до той поры Турции и во сне не видевший, — литературный критик Валентин Курбатов. Его путевые очерки и легли в основу книги “Восхождение к истокам”.

Изящество и некоторая парадность оформления (добрую половину книги занимают фотографии Бориса Царева) радуют лишь до той поры, пока не узнаешь цену альбома. На этом пути в народ спотыкаются сейчас многие богато отпечатанные просветительские книги. С выходом издания в свет спонсоры считают свою миссию выполненной. При этом они ждут не только оваций, но и возвращения хоть малой части вложенных средств. Книжные магазины шарахаются от такого товара — “шибко вумного” и дорогого. И вот книга, нужная людям как хлеб, превращается в пирожное, в подарок, которым начальство отмечает подчиненных. “Представительские экземпляры” замирают где-нибудь в кабинетах и пылятся там до следующего праздника или юбилея.

Такая книга, как “Восхождение к истокам”, может быть прекрасным путеводителем по Турции для русского человека, помнящего свое духовное родство. Но такую книжищу и по такой цене в карман не сунешь. И поэтому улетающим к турецкому берегу всучивают переводные глянцевые брошюрки, где, к примеру, написано, что Акшехир — родина Ходжи Насреддина, но ни слова о том, что эта земля — Антиохия Писидийская, связанная с именами апостолов Павла и Варнавы. А в Каппадокии, на земле, где Василий Великий и Григорий Богослов создавали свое учение о Святой Троице, где остались построенные ими храмы и монастыри, нам советуют посетить сельджукский караван-сарай и текстильную фабрику.

“…Мы вспоминаем имена наших святых по русским храмам в годовом круге служения как наших наставников, не очень задумываясь о землях и истории, их породивших, но в паломничестве они обступят нас в каждом городе, напоминая нам о наших ангелах и молитвенниках. И мы поймем, что и здесь — в Эфесе, Приене, Смирне, Траллах, Олимпосе — мы дома, в святой семье православного небесного Отечества, и в каждом камне услышим оклик любви…”

Алла Беленкова. И сила, и слава… Из истории семейства Крузенштернов. Таллинн, “Alexandra”, 2004, 164 стр.

Книга известного исследователя российско-эстонских культурных связей Аллы Ильиничны Беленковой впервые вводит в научный оборот письма Егора Антоновича Энгельгардта легендарному первооткрывателю Ивану Федоровичу Крузенштерну (из фондов Пушкинского дома и Российского Государственного архива Военно-Морского Флота). Дети знаменитого путешественника Александр и Павел были определены в Царскосельский Лицей через год после того, как из него вышел А. С. Пушкин.

Публикацию писем предваряют несколько увлекательных очерков по истории семьи Крузенштернов, в частности о судьбах сыновей великого мореплавателя. В последней главе сообщаются удивительные подробности о сегодняшней жизни Прищеповых — потомков младшего из Крузенштернов, Платона Ивановича Крузенштерна. Автор встретила Любовь Александровну Прищепову и ее сына Александра в Петербурге. В 1995 — 1996 годах восемнадцатилетний Александр, студент Гидрометеорологического университета, совершил кругосветное плавание на барке “Крузенштерн” — через 190 лет после своего знаменитого предка.

1 Книга Блока — недавний подарок Макарова.

Загрузка...