Одесса. Маразлиевская, 5

Можно умереть, а после еще сто раз родиться, умереть, где угодно, а родиться здесь, ибо только здесь, на склонах Ланжероновского пляжа, среди множества подстилок, чинно ступает призывно кричащее великое счастье: «Лиманская грязь! Лиманская грязь!» — и лоснящиеся от жира матроны со своими худосочными мужьями победно сверкают на солнце ярко-черными ногами. Какое счастье — грязь лимана!

И только на пляже мама может ежечасно запихивать своему доходяге пахнущую чесночком молодую картошку с рыбными биточками, приговаривая: «Рафа, кушай на передние зубы!» — и походя гордо рассказывать соседкам, сколько рыбьего жира, чтоб он только не болел, она влила в него этой зимой.

Но главное — это двор. Он, собственно говоря, состоит из трех дворов, и если в каменном колодце первого живет в одиннадцатой квартире наш юный герой, то в третьем, заднем, дворе обитает настоящий Суворов, Женька, внук, нет, скорей все-таки правнук того самого Суворова, основателя Одессы. В одном с ним парадном на четвертом этаже живет другая знаменитость — Изя Гейлер. Что Гейлер, что Геллер — одно и то же. Главное — Изя умеет играть в шахматы, и недавно он научил Мальчика новому правилу — пешка, защищая короля от мата, может ходить на одну клетку назад.

Но самое интересное происходит тогда, когда во дворе начинается скандал. Вспыхивая внезапно, он мгновенно переходит на крик и, врываясь в распахнутые окна, выволакивает зрителей на спектакль: «Кто? Где? А… опять на втором этаже…»

Двор — это и правосудие, и мировое сообщество. Он молча наблюдает, сочувственно выслушивая апеллирующие к нему стоны, и только Высший суд, наделенный полномочиями Конституционного, заседает вечером в комнате его Председателя — Наума Борисовича Вайнберга.

Председатель домового комитета (в иное время я назвал бы его председателем комбеда) занимает в нашей коммунальной квартире две большие комнаты. Если к ним можно было бы добавить туалет и воду, это был бы Кремлевский дворец, а так… Грановитые палаты.

Зал суда. Бесхитростная «Комета» тихо записывает для Правосудия показания сторон.

Мудрый голос Председателя Вайнберга:

— Симакова, так почему же вы налили Мудреновой в варенье керосин?

— Я налила?

— Да, вы налили.

— Я налила?

— Да, вы налили.

— Что ты комедию ломаешь! Что, я сама его себе налила? — включается Мудренова.

— А почему она моим светом пользовалась?

— Каким светом?! У тебя что. совсем крыша поехала?!

— Мудренова, сядьте! Симакова, что вы хотите этим сказать?

— Только то, что сказала. У нас семь семей. У каждого свой звонок, кухонный стол, счетчик, и в туалете, и па кухне у нас висят семь лампочек. Каждая из них связана со своим счетчиком. Я стою на кухне, включила себе свой свет и делаю котлеты. Приходит эта мымра…

Резкий голос Председателя:

— Симакова, я прошу вас…

— Извините — Мудренова и начинает снимать шум с варенья. Я ей говорю: «Включи свою лампочку», а она нагло на меня смотрит и говорит: «Мне свет не нужен. Тебе не нравится — выключи свой». Но я же не могу выключить свой! Мне будет темно. А она стоит, готовит и пользуется моим светом.

Магнитофон скрипит, выдерживая паузу-размышление Верховного Судьи.

— Мудренова, почему вы не включили свой свет?

— А мне не надо было. Было восемь часов вечера. Где вы видели, чтобы в это время было темно? Ей мешает, что я там стою, пусть выключит свой свет и стоит в темноте.

Рассудительный голос Вайнберга:

— Вот вы же сами сказали, что было темно.

— Я это не сказала. Если ей темно, пусть включит свет, а мне было светло.

— Но тебе же было светло от моего света!

— Я не поняла, что мы разбираем — свет или варенье? Я ей дам, если она такая скряга, четыре копейки за свет, но пусть она мне вернет за три килограмма клубники по рубль пятьдесят и за три килограмма сахара по семьдесят восемь копеек.

— Я тебе должна возвращать? А фигу с маком ты не хочешь?

Резкое включение Председателя:

— Симакова, здесь не коммунальная кухня, а домовой совет! Ведите себя культурно!

— А я ей еще культурно говорю. Ее место давно уже не здесь.

— Чего это? — удивляется Наум Борисович.

— Весь дом знает, что она с румынами спала!

— Ты видела? Сама ты с румынами спала! У меня, между прочим, муж был па фронте!

— Женщины, сядьте! У меня от вас всех уже голова болит! Начнем сначала. Симакова, варенье и свет — это две разные вещи. Каждый раз мы имеем дело только с вашей квартирой. Что, у домового комитета нет больше других дел? Вы ей должны за варенье заплатить и больше этого не делать.

— Я заплатить?

Первый вердикт Правосудия.

— Нет, я. Вы должны ей заплатить, раз вы испортили варенье.

— А пусть тогда она заплатит за воду.

— За какую еще воду? — недоуменно вопрошает удивленное новым поворотом дела Правосудие.

— Водопроводную. Какую еще. Когда мы проводили воду и скидывались по три рубля, она отказалась. Я ее спрашиваю: «Почему ты не даешь три рубля?» А она мне говорит: «Мне не надо. Мне воду муж со двора носит».

— Ложь это! — вспыхивает Мудренова. — Я дала за воду. Это когда ее муж…

— У меня нет мужа!

— Значит, любовник забил туалет, я отказалась давать на чистку. Он забил, пусть он п пробивает. А я вообще целый день на работе и этим туалетом не пользуюсь.

— И твой сынуля тоже?!

— А что мой сынуля?!

— Он что, тоже на работу ходит? Или еще в штаны делает?

— Не тронь ребенка, стерва!

— Мудренова! — взрывается Председатель.

— Что Мудренова! Вы что, не видите, как она над нами издевается? Плетет черт знает что, а варенье испорчено! Сейчас за рубль пятьдесят клубнику уже не купишь. Она стоит хорошие два пятьдесят, если не больше.

Магнитофон недовольно шуршит, послушно записывая драматическую паузу.

— Симакова, я уже устал. Вы налили Мудреновой керосин в варенье?

— Нет, я ей дуста насыпала.

— Вы, я спрашиваю, налили Мудреновой керосин в варенье?

— Ничего я ей не наливала. Она сама себе налила.

— Чтоб у тебя язык отсох!

— У тебя отсохнет раньше!

— Женщины! Это когда-нибудь кончится?! Как вы мне все уже надое…

Пленка не выдерживает благородного гнева Председателя и обрывается, прерывая для истории слушание процесса века. Дальнейшая часть его проходит за закрытыми для прессы дверьми при выключенном микрофоне, что не позволяет судить о прениях сторон. Новое включение зала суда бесстрастно фиксирует терпеливый голос Наума Борисовича:

— Симакова, так как насчет варенья?

— Я не на-ли-ва-ла. Пусть докажет.

Рассудительное правосудие:

— Варенье было испорчено после вашего конфликта с Мудреновой. Значит, подозрение падает на вас.

— У нее еще был конфликт с Бжезицкой. Может, она налила?

Правосудие:

— Какой еще конфликт?

— Она в свое дежурство и коридоре подметала и взяла веник Бжезникой.

— Мой был поломан, — неожиданно робко подает голос Мудренова.

Властный голос Председателя:

— Давайте не будем отвлекаться. Эту жалобу мы разбирали полгода назад.

— Но вы же ничего не решили. А может, Бжезицкая сейчас ей и отомстила.

— Она неделю, как в больнице, — парирует Мудренова.

— Не она, так другая. У тебя со всеми конфликты.

— Ты — ангел!

— Я с румынами не спала!

— Женщины! Я закрываю заседание и передаю дело в товарищеский суд:

— Правильно, Наум Борисович, я этого только и хочу. Варенье стоит денег.

— Хоть в центральную прачечную! У суда нет других дел. Мудренова угрожающе:

— Вас оштрафуют — и дело с концом.

— Разбежались. Мне ваш товарищеский суд до одного места. Я туда даже не приду.

Второй вердикт Правосудия:

— Последний раз спрашиваю: пли решаем вопрос миром, пли я передаю дело в товарищеский суд?

Мудренова примирительно:

— Я согласна. Пусть вернет деньги.

— Ин-хулым! Ты по-французски понимаешь?

Пленка заканчивается, не выдерживая такое неуважение к закону. «Столетняя» симаково-мудреновская война, прошу не путать с менее кровопролитной англо-французской, вполне могла бы по продолжительности боевых действии побить все рекорды Гиннесса, если бы в подвале у Зозулей не появился телевизор.

* * *

Все испортил телевизор. Он сломал привычный уклад жизни южного города и загнал всех в квартиры. Он распахнул нам окно в мир, и мы смотрим на карнавал в Рио-де-Жанейро и завидуем. А ведь было и у нас…

Я говорю об Одессе конца пятидесятых — начала шестидесятых.

Я родился на улице Энгельса, бывшей Маразлиевской, улице, которую раньше называли «улицей одесских банкиров», и на которую выходит огромный старый парк.

С чего начать? С эстрады перед центральным входом на стадион «Пищевик»? Или прямо со стадиона, на котором позднее я бывал ежедневно, зная в лицо игроков роковой для меня команды?

Или с детского сектора, на котором летом с утра до вечера резвились толпы ребят?

Конечно, с эстрады, ибо именно с нее начался для меня парк. По выходным на ней: играл духовой оркестр, а позже обязательно был концерт художественной самодеятельности. Все шли, конечно, на концерт, по никому не хотелось стоять, а посему приходили пораньше, чтобы занять места на скамейке и, так и быть, послушать оркестр.

Телевизоров, как я сказал, еще не было, и по вечерам вся Одесса шла в парк.

Зеленый театр, эстрада, аттракционы, лектории, бильярдные, танцплощадка — кажется, это был звездный час парка: никогда позже не собирал он столько народу.

Но главная достопримечательность его — стадион.

О, футбол…

По— моему, нигде в мире нет такой акустики, как на этом стадионе у моря. Я выходил во двор, и многотысячный вздох магнитом притягивал меня к этому таинству. Я шел на этот вздох, он сменялся свистом, ревом, но чаще всего это был многотысячный вздох, вздох отчаянья, вздох восторга…

О, эта безумная команда!

Я умирал вместе с ней и рождался, и по-моему, ни одна женщина не выпила у меня столько крови, как эта моя первая любовь.

Что еще запомнил я из дотелевизионного детства? Что маленький стакан семечек стоил три копейки, а большой — пять. Что в каждом хлебном магазине были мой любимый кекс с изюмом, бублики с маком и несколько сортов сыра, который все называли почему-то голландским. Что приходили во двор лудильщики паять кастрюли, стекольщики — вставлять стекла, точильщики — точить ножи, что звенел каждое утро колокольчик, и двор просыпался от зычного: «Молоко!». «Хлеб!», «Керосин!», но это уже можно не вспоминать хотя бы потому, что лучше не вспоминать.

Каждый вечер дворничиха Анна Ивановна садилась на стульчике у ворот, запирала их в десять часов вечера, и запоздалый гость или жилец, чтобы попасть во двор, должен был позвонить ей в электрический звонок. Но об этом тоже лучше не вспоминать.

Помню, как мама покупала на «Привозе» кур.

— Сколько стоит эта курица?

— Пять рублей.

— А эта?

— Тоже.

— А вместе?

— Девять!

Мне было стыдно, но так я познавал язык «Привоза»: на базаре два дурака — один продавец, второй покупатель. Торгуйся.

Что еще было в дотелевизионном детстве? Не было холодильников. Но было полное изобилие, хотя и в летнюю жару хитроумно создавался в каждой семье двухдневный стратегический запас.

И, глядя на пустой парк и на полный (на всякий случай) холодильник, я задаю себе иногда грустный вопрос: а когда же было веселое? До или после?

И, как ни стараюсь, не могу проснуться от зычного: «Молоко!», потому что до этого будит меня трамвай, и я включаю телевизор, который все испортил.

* * *

Если бы Паустовский не написал к этому часу «Время больших ожиданий» и не обозначил его двадцатыми годами, то я рискнул бы каждое последующее десятилетие Одессы также называть этим звучным именем. И если в тридцатых по очереди ждали хлеба, ареста и «Веселых ребят», в сороковых — победы, хлеба, ареста и «Тарзана», а в пятидесятых — ареста, освобождения и СВОБОДЫ, радуясь ей, как в известном анекдоте еврей, впустивший и выпустивший по совету ребе из своей квартиры козла, то в шестидесятых — точнее на заре их, в Одессе ждали квартиры, футбола и коммунизма.

Правда, должен сразу оговориться, что, возможно, коммунизма ждали не все. Сие признание — личное дело каждого; я, но молодости своей, коммунизма ждал. Он зашел в нашу квартиру сначала под видом газовых мастеров, отобрав примус и печное отопление, затем занес холодильник и телевизор, после чего пробрался в туалет и провел душ.

Однако прежде чем освятить нас новейшим Заветом, коммунизм по совету Всевышнего, имевшего уже удачный опыт выбора праведника, присмотрелся к Зозулям и начал свой визит с них, осчастливив их подвал телевизором.

Хотя, по правде говоря, это был третий известный мне телевизор нашего двора. Первый, в простонародье называемый комбайном, размещался в огромном корпусе вместе с радиоприемником и магнитолой в недоступном для простых смертных кабинете Алькиного отца. Иногда, когда он уходил на работу в какой-то исполком, мы тайком от Алькиной мамы пробирались в его кабинет, а Алька, с опаской поглядывая на дверь, пальцем указывал сперва на ящик, а затем на массивный черный аппарат, стоящий на таком же массивном двухтумбовом столе и загадочно называемый: те-ле-фон.

Второй телевизор, именуемый «Рекорд», к счастью моему, поселился через стенку, в комнате тети Розы. Худенькая милая женщина, чуть повыше меня ростом и злым языком моей сестры называемая «проституткой», и действительности была очень доброй, тихой и одинокой. В ее комнате, выглядывающей распахнутыми окнами через весь первый двор на улицу, по выходным весело играла магнитола: "Красная розочка, красная розочка, я тебя люблю…», а вечером красиво горел красный фонарь.

Я не знаю, что плохого в слове «проститутка», первые слоги которого — нежное «прости», а тем более в красном фонаре. Сестра моя как всегда злорадствует, ибо только я мог, сперва постучавши, зайти к тете Розе в комнату и, примостившись на маленьком стульчике, «по уши» влезть г. волшебный аппарат.

В темноте за моей спиной терпеливо сидят тетя Роза и какой-то мужчина. Для любителей кишмиша честно признаюсь, я не помню, были это разные или один и тот же мужчина, так же, как и я, приходящий, по-видимому, на телевизор. Для меня он они были одноименно равнозначны — тетирозын друг, между прочим, почти всегда угощавший меня, когда я уходил, сосательными конфетками.

Однако или я плохо поддавался дрессировке, или у меня развиты были не те рефлексы, но домой я вес равно уходил только по окончании фильма.

Так же незаметно, как она появилась, в одно воскресное утро тетя Роза навсегда выехала из нашей коммуны, но к этому времени двор уже обзавелся телевизором номер три

В отличие от первых двух третий телевизор произвел революцию, став воистину всенародным. Если бы владевшие им Зозули обладали коммерческим талантом и брали по пять копеек за вход, то уже через год они стали бы миллионерами и выехали бы из подвала в шикарную хрущевскую пятиэтажку.

Однако коммунизм знал, кого выбирать. Зозули, рожденные, не зная того, для кибуца, добровольно пожертвовали своим подвалом, телевизором и покоем: ежевечерне, забыв о котлетах и скумбрии, двор спешил к ним со своим посадочным материалом, а Зозули, так и не разбогатев на забившем в их подвале «нефтяном фонтане», не получили даже и полагающуюся им Нобелевскую премию мира. Или мир не был достаточно извещен о симаково-мудреновской войне, благополучно завершившейся во втором ряду Зозулевского подвала, или занят был Полем Робсоном, Алжиром и Берлинской стеноп, но Бегину и Садату через полтора десятка лет повезло несколько больше.

Раз уже об этом зашла речь, то прежде чем плавно перейти к большой политике, должен сообщить, что в нашем доме появился Шпион.

Первым его вычислил Изя Гейлер. Шпион жил но втором дворе м маскировался под очередного папу Вовки Вашукова. Шпион был подозрительно крупным и лысоватым мужчиной, носил цивильный костюм, морскую фуражку с крабом, курил трубку и время от времени куда-то ненадолго исчезал.

Понятное дело, раз во дворе появился Шпион, надо его выследить и раскрыть, но сперва не мешало бы вооружиться.

Кольку Банного, третьего нашего контрразведчика, не отпустила мама, и на поиски оружия Изя отправился со мной.

Вы не знаете, где в Одессе можно найти оружие? О, это гак просто. Достаточно взять детскую лопатку и отправиться с ней на склоны Ланжероновского пляжа — самое лучшее место для проведения боев. Найдите самое укромное место и копайте. Изя знает место. Там обязательно должны быть спрятаны патроны, а может быть, даже пулемет.

Во всяком случае, раз Колька с нами не пошел, именно пулемет мы и нашли. Но закопали. В укромном месте. Будем брать Шпиона — выкопаем. Колька завистливо страдал, но копать мы его больше не тащили, да и сами, чтобы не «светиться», больше на раскопки не ходили, поручив Кольке, раз его окно выходит во второй двор, постоянную слежку за окном Шпиона.

О том, что в Одессе много шпионов, кроме нас, знало еще и МГБ, но до всех сразу у него руки не доходили. Поэтому к нам во второй класс пришел за помощью симпатичный чекист и по секрету рассказал, что в Москве ожидается Всемирный фестиваль молодежи и студентов. Среди иностранцев, которые поедут и Москву через наш город, обязательно будет много провокаторов и шпионов. Они, предупредил нас чекист, приветливо положат шоколадки в развалины домов, а когда мы на них позаримся, начнут нас фотографировать, чтобы опубликовать затем в буржуазных газетах снимки с подписью: «Советские дети в поисках пищи роются в руинах».

Самое обидное, что разрушенных домов было еще очень много и играть в них, особенно в развалах напротив школы, было интересно и завлекательно, но мы стали проявлять бдительность и собирать металлолом на пионерский трамвай.

Кстати, о трамвае. В полуквартале от нашего дома ходит четвертый помер, достигая наивысшего разгона при пересечении Энгельса. Как настоящий еврейский мальчик, я слушался маму. Но счастьем этим были наделены далеко не все. Поэтому среди ненастоящих преобладал рисковый спорт — запрыгивание и выпрыгивание на ходу в раскрытые двери трамвая или для более осторожных катание на его хвосте. Правда, многих «спортсменов» остудил десятиклассник нашей школы, ходивший на настоящих, сам видел, деревянных ногах. Новые трамваи, в том числе наш пионерский, были с автоматически закрываемыми дверьми, что также стало одной из примет надвигающихся великих перемен.

Однако и в счастливое время бывают черные дни. Однажды декабрьским вечером со страшными новостями к нам зашла жившая в третьем дворе тетя Муся: «В Одессе бунт. Восстание!»

Не раздеваясь, она возбужденно затараторила: «… солдат выстрелил в мальчика и убил его. Его тут же растерзала толпа. Приехали милиция и пожарные. Машину пожарников перевернули, а милицейскую сожгли. Милицию били нещадно. Разгромили участок. А какого-то окровавленного милицейского майора привязали сзади к моему троллейбусу и приказали: езжай! — и я вынуждена была ехать так с ним до еврейской больницы…»

В эту же ночь «восстание» было подавлено. Но наш Шпион остался почему-то на свободе. Залег на Дно? Кольке Банному поручено было утроить бдительность. Но тут его папа получил квартиру в новом доме на улице Кирова и Колька выехал из нашего двора, так и не доведя до конца блестяще задуманную Изей операцию.

* * *

Спустимся еще на несколько ступенек вниз — и год сорок восьмой.

К великим потрясениям его, существенно изменившим карту Ближнего Востока и на десятилетия отразившимся на здоровье обитателей Кремля, во второй половине октября добавилось еще одно. На Маразлиевской, 5 в присутствии десяти мужчин ваш покорный слуга вступил в особые отношения с Богом отца своего. И если партийная принадлежность Всевышнего гак до сих пор никому и не известна, то родитель, будучи членом правящей партии, совершил страшный грех.

Спустя три месяца сие преступление будет раскрыто. Железный занавес, вывешенный по периметру святых границ, для иудеев оказался недостаточно железным. Внешний враг затаился на небесах, куда и уплывало вместе с иудейской плотью народное добро. Так что пока мастеровые клепали крышку, умельцы — ключ для консервирования, а особо доверенные повара кипятили в огромных котлах воду, дабы наглухо закрыть образовавшуюся над страной брешь, «Правда» находчиво предложила выжечь на миллионе лбов клеймо — Безродный.

Если бы я знал, что из-за меня на одной шестой части суши возникнут такие неприятности, то не очень бы торопился вылезать из гнезда. В конце концов, я ничего бы не потерял, если бы еще лет пять пробыл в тепле, но дело сделано — обратной дороги нет. Однако чтобы отец мой, осторожный Абрам Борисович, честнейший Абрам Борисович, неразумный Абрам Борисович, ничего более не натворил, срочно вызванная из Кишинева мамина двоюродная сестра Сарра стала моей смотрительницей.

Втихаря подкармливал я ее в голодную зиму сорок девятого, пока мама, случайно пришедшая из школы раньше положенного срока, не застала ее сидящей под окнами 83-й школы в моей коляске и уплетающей кашу. Я же, по-джентльменски уступив свое место, смиренно лежал на брусчатке закутанный в одеяло.

— Сарра! Что это значит! — возмущенно восклицает она, застигнув нас врасплох.

— А что такое? У меня болят ноги, и я захотела немного присесть, — плаксиво начинает Сарра, на всякий случай беря меня на руки.

— Сарра! Готыню! — сжалилась мама над своей малоумной сестрой. — Но зачем ты ешь его кашу? Разве я тебя не кормлю?!

О, если бы история сохранила Саррины слезы, я бы с вами ими поделился, но почему вы решили, что она малоумная?

А, это я гак сказал? Когда? Ну так что из того, что Сарра — старая дева и в годы войны, чтобы выйти замуж, сделала себя по документам на десять лет моложе? Сделайте себе тоже. И это весь признак худого ума? Даже если она вышла затем на пенсию на 10 лет позже? Все это ровным счетом ничего не значит, тем более, что именно тогда она сумела выйти замуж за некоего одноногого вдовца, который, как жутко пошутила сестра моя, костылем сумел-таки сделать нашу Сарру женщиной, о чем она с гордостью сообщила торжествующей родне.

Итак, как вы поняли, и у меня была Арина Родионовна.

Сказки бабушки Арины. Так по ходу пьесы должна была бы называться следующая глава, но мы неразумно ее перепрыгнем и поговорим о превратностях любви.

* * *

О, любовь! Без нее не обходится ни один двор, начиная с французского и кончая российским, ибо какой же это двор без любви, интриг, убийств и кровосмешений. Не обошла она и маразлиевский.

Если вы думаете, что я говорю о притоне, открывшемся в квартире Вашуковых, переехавших для заметания следов на Черемушки, то вы ошибаетесь — так далеко я не смотрю. И вовсе не собираюсь развлекать вас ставшим обычным для второго двора ночным скандалом: «Отдай моего мужа!» и советами по этому поводу с третьего этажа: «Что вы так кричите и мешаете спать?! Разбейте им кирпичом стекло и замолчите!»

Нет, нет! Речь будет идти о любви чистой и романтичной. Той, что была у Шеллы Вайнштейн и Изи Парикмахера.

Я не знаю, где Изя взял такую фамилию — у меня ее в телефонной книге нет. Хотя иногда встречаются странные фамилии — Подопригора, Нечипайбаба, Недригайло, Брокер, Бриллиант, Сапожник… А в Эстонии и того лучше — Каал. Вот так протяжно, с двумя «а»: Ка-ал. Неплохо, да?

Так вот, наш Изя — Парикмахер. Но об Изе потом. Вначале о шэйн мэйдл. И о любви.

Должен сказать, что Шелла и раньше была влюбчивой девочкой и первая любовь посетила ее в пятилетнем возрасте в виде красивого двенадцатилетнего мальчика Оси Тенинбаума, так же, как и она, бывшего из семьи эвакуированных.

А даже если вы Монтекки и Капулетти, но из Одессы, и судьба забросила вас в один и тот же ташкентский двор, то если вы не стали за три года родственниками — у вас что-то не в порядке: или с бумагами, или с головой. То есть, может быть, вы и одесситы, но один из Балты, а второй из Ананьева. С нашими героями все было в порядке — семьи их были с Канатной. О чем-нибудь это вам говорит?

Да, да. В том числе это и знаменитейшая гимназия Балендо Балю, в которой рисование преподавал сам Кириак Костанди, и в которой (самое удивительное) под вывеской 39-й школы в советское время учились обе мамы.

Из всех маминых рассказов об Осе, обычно начинаемых со слов: «А помнишь, когда ты была маленькой, ты спрашивала: можно, когда я вырасту, я буду на Осе жениться?» — Шелла запомнила один, наиболее ее поразивший: восторженный рассказ Оси, как ему удалось обхитрить соседского аборигена.

«Я надрываюсь, неся полное ведро, а Сайд, посланный меня провожать, весело прыгает рядом и поет какую-то узбекскую песню. Тут меня и осенило:

— А не слабо ли тебе будет донести полное ведро воды до калитки в одной руке?

— Не слабо.

— Спорим на шелбан?

Сайд взял ведро и понес, а я шел рядом и восхищался:

— Ну ты молодец!

Он с ненавистью глядел на меня, но держался. Донес ведро до калитки, после чего я ему сказал:

— Ну все, ты выиграл, — и подставил лоб.

А Сайд заплакал и убежал. Даже шелбан не поставил. Ну, как я его?»

Рассказывая это, мама слетка прижимала Шеллу к себе и, усмехаясь, завершала:

— Твой герой и дальше так живет, в каждом встречном видя узбека, но ты, надеюсь, не будешь чужими руками жар загребать.

Однако вы вправе спросить: какое это имеет отношение к Маразлиевской, 5? Самое прямое.

Вернувшись в Одессу и окончательно убедившись, что муж ее погиб на фронте, Шеллина мама вышла замуж за Абрама Полторака и попала таким образом в наш тихий двор.

Об Абраме — нечего класть весь сыр в один вареник отдельный разговор. Пора переходить от скупой прозы к опрометчиво обещанной вам истории чистой любви.

Итак, любовь. Одесса, 1959 год.

* * *

Одну минуточку, я все-таки скажу два слова об Абраме. Во-первых, в этом доме он живет с тридцатого года, и старые соседи еще помнят погибшую в гетто мадам Полторак, а во-вторых, почему бы не рассказать вам о новом придурковато честном Шеллином отце?

Вам не нравится такое словосочетание? А как я могу сказать иначе?

Представьте себе: Одесса, 1947 год. Карточная система. Абрам — предводитель дворянства: парторг и председатель цеховой комиссии по распределению шмутья — кому костюм, сапоги, туфли…

И этот видный жених приносит и приданое простреленную шинель и, пардон, рваные кальсоны.

— Абрам, — говорит ему Шеллина мама, — на тебя же стыдно смотреть. Возьми себе что-нибудь из промтоваров.

— Не могу. Мне должен дать райком.

По— моему, можно не продолжать, вам и так все ясно. Райком выделил ему к празднику галоши, и Абрам, несмотря на полученную среди друзей кличку Шая-патриот, был горд оказанной ему честью…

Итак, любовь…

Все началось с того, что однажды к Шеллиной маме, якобы за постным маслом, зашла живущая на втором этаже мадам Симэс.

Почему ее называли мадам Симэс — никто не знает. Тик с довоенных лет во дворе принято: мадам Полторак, мадам Симэс, мадам Кац…

Вот эта мадам Симэс и начинает:

— Славочка, у меня к тебе есть дело. У моего Миши есть для Шеллы чудесный парень, скромный, воспитанный…

— Шелла у меня и так не обделена вниманием, — навострив уши, отвечает Слава Львовна. — А кто его родители?

Дальше выяснилось, что его зовут Изя и несмотря па свои 23 года он сумел отличиться при подавлении фашистского путча в Венгрии, во время которого ему разбили камнем голову. Сам Янош Кадар, когда Изя лежал в госпитале, пожимал ему руку.

Может быть, ему даже дадут пли уже дали медаль «За взятие Будапешта».

— Но это же медаль за шину, — удивилась Слава Львовна.

— Какое это имеет значение? Там Будапешт — тут Будапешт. Если надо дать медаль и другой нету — дадут ту, что есть.

Дети познакомились романтично и как бы случайно. Изя пришел к Мише смотреть на пролетающий над Одессой спутник, а Шелла к этому часу тоже вышла на улицу. И хотя время пролета спутника сообщалось в газетах заранее, все, на всякий случай, выходили на улицу загодя — мало ли что…

Дальше все было, как в кино. Выберите любое, какое вам нравится, и смотрите — это про наших детей.

И в завершение «случайной» уличной встречи 2 мая в шикарной двадцатиметровой комнате (три восемьдесят потолок, лепка, паркет) была отгрохана та-акая свадьба, какой двор не видывал уже сто лет.

Но до того Слава Львовна проделала поистине ювелирную работу. Укоротив на полметра туалет и кухню, она из маленького коридора вылепила для молодых четырехметровую дюймовочку, в которой разместились диван с тумбочкой и заветная для каждого смертного дверь к счастью.

Какие только чудеса не происходят на свадьбах! Изина мама оказалась — кем, вы думаете? нет, вы никогда не догадаетесь — родной сестрой Эни Тенинбаум. И Оси, естественно, двоюродным братом Изн.

Я понимаю, что такое может происходить только в кино, но в жизни… Уехать из Ташкента в сорок пятом и четырнадцать лет не видеться, чтобы встретиться затем на Маразлиевской и в такой день!

— Я не знаю, за что пьем?! Где брачное свидетельство?! Нас дурят — куражился Ося, взяв, видимо, по привычке на себя роль тамады.

— Вот оно! Вот! — вынула из своей сумочки Слава Львовна свидетельство и протянула его гостям. — Любуйтесь.

— Дайте сюда! Я не верю! — вопил Ося, ожидая долго передаваемый ему документ. — Так, так, все хорошо… Фамилия после свадьбы… Вайнхер. Что такое?!

— Ты плохо читаешь, — перебил его Миша, — Париквайн.

— Что вы мне голову морочите! Дайте сюда, — разгорячился Абрам Семенович, падевая очки и беря в руки брачное свидетельство. — Так… больше им не наливайте! Фамилия после свадьбы Шелла Парикмахер.

Стол грохнул от хохота, и с легкой руки Абрама Семеновича друзья еще долго величали Шеллу не иначе как Шелла-парикмахер.

— Славочка, как ты прекрасно выглядишь. А Шелла — просто цимес, — подсела Эня к молодой теще. — Я ее не узнаю, как она выросла. Послушай, — продолжала она в избытке чувств, — у нас на одиннадцатой станции дача. Я была бы очень рада, чтобы дети пожили у нас пару недель в любое время…

* * *

Дачный сезон в Одессе.

Центр города постепенно смещается за Пироговскую. Чуть дальше консервный и сельскохозяйственный институты, зелентрест. а затем дачи, дачи, дачи, нескончаемые дачи по обе стороны петляющей над морем болышефонтанской дороги, по которой короткими перебежками продвигается от станции к станции восемнадцатый трамваи.

Для любителей морских ванн, конечно, есть «Ланжерон» — чуть ли не единственный в сердце города пляж, но чтобы занять место на песке, надо быть там в восемь, ну, не позже полдевятого, и затем, как в Мавзолее, — очередь, чтобы войти, несколько памятных минут и очередь выйти.

«Ланжерон» для «бедных». Настоящие пляжи (для избранных), если стоять лицом к Турции, правее… Разные там водные станции, любительские причалы, закрытые пляжи санаториев и домов отдыха, труднодоступный монастырский пляж, где, говорят, загорают обнаженные (есть счастливые очевидцы!) юные монашки…

О, монашки…

— Рафаил Абрамович, не увлекайтесь.

— Кто это?

— Отец твоего отца.

— Все, все, понял… Никаких монашек.

— Прекрати фамильярничать.

— Но нас же никто не слышит.

— Именно поэтому я с тобой и разговариваю. Ты, конечно, не Моисей, и я не могу тебе доверить вывод евреев из России, но я должен тебя предупредить: Тенинбауму не место в твоем рассказе.

— Но почему?

— С Иосифом Баумовым я разберусь сам.

— Ты и это знаешь?

— Иначе я бы не был тем, кто я есть. Я не желаю слышать больше это имя.

— Но позволь мне хотя бы вывезти Шеллу на дачу, а потом вернуть ее на Маразлиевскую.

— Только не увлекайся — тебя часто заносит.

— Слушаюсь, Царь мой…

Итак, вернемся к нашим баранам. В неожиданно сложившейся ситуации я постараюсь быть краток. Насколько позволит живущий своей жизнью язык.

После нескольких настойчивых приглашений молодые Парикмахеры выехали в начале августа на Тенинбаумовскую дачу.

К этому времени, видимо, под воздействием ультрафиолетовых лучей у Шеллы преждевременно начал набухать живот, и по совету мамы: «Нажимай на свежую фрукту — в ней есть кальций», Шелла к радости обеих заинтересованных сторон «сидела» на персиках, абрикосах и черной смородине.

Что бы пи говорили, а Ося ей нравился. Ее веселили его многочисленные анекдоты, розыгрыши и шутки, а историю об уцененных яйцах она слышала раз десять, всякий раз выдавливая сквозь смех: «И он поверил?»

— Ну да, я ему говорю, яйца потому и дешевые, что они уцененные — без желтка. Быстро пойди и обменяй.

— И он начал их поочередно бить? — хохотала она, представляя себе изумление покупателя.

Шелла даже не обиделась неожиданному его предложению: «Может, трахнемся?» — ответив шутя: «Только с позволения Парикмахера», — так как несмотря на то, что и душой и телом она была преданной женой, ей, как и всякой женщине, правился легкий флирт и возбуждаемое ею чувство.

Ее, правда, поразил происшедший в конце августа разговор братьев:

— Этот негодяй, — речь шла о соседе по даче, — не спросив моего согласия, присоединился к нашей трубе. Тогда я взял человека, раскрутил тройник, кинул в его трубу гайку и закрутил обратно. Бараб бегает туда-сюда, ничего не может понять. Трубы целы, прокладки, кран тоже — у меня вода есть, а у него нет. Только сейчас он догадался открутить тройник и нашел гайку. «Как она сюда попала?» — удивленно спрашивает он меня, а я недоуменно: «Видимо, засосало».

— Я не понимаю, чего ты добился, — возразил Изя, — через три месяца, но вода все-таки у него появилась. Не лучше ли было бы сразу по-мужски ему напхать, когда ты увидел, что он к тебе подключился.

— Но это же Бараб-Тарле!

— Ну и что, хоть папа римский.

— Как, ну и что? Он же завотделом! Лауреат Государственной премии!

— Извини меня, но ты поц! Что, легче мелко напакостить и от удовольствия потирать в тиши спальни руки, чем ответить один раз, но по-мужски?!

Братья разругались, и Шелла, выслушав доводы мужа, согласилась: не по-мужски как-то…

Конфликт, наверно, можно было бы уладить, но в ближайший выходной Парикмахеры вернулись на Маразлиевскую, и затем произошло событие, только разогревшее тлеющие угли.

Тенинбаум купил себе новый паспорт, став неожиданно для всех русским по фамилии Баумов.

Отбросив первую часть фамилии и добавив «ов» ко второй, он начал успешно продвигаться по службе, на что Изя, встретив его как-то на улице, зло пошутил:

— Ты себя недостаточно обрезал — надо было стать Умовым.

— А чего бы тебе, братец, не сделать то же самое, — нашелся Ося. — Херов, — похлопал он его по плечу, — по-моему, звучит лучше, чем Парикмахер.

Только, умоляю вас, не надо хвататься за сердце и глотать валидол. Ничего страшного не произошло, если стало на одного русского больше и на одного еврея меньше. Первые ничего не приобрели, а вторые не потеряли. Так из-за чего же весь сыр-бор?

История любви, по-моему, не очень удалась. Прямо как и известных стихах: «Оптимистически начало — пессимистически конец».

Но я ведь не виноват, в руках моих только фотокамера — бац, и как в жизни: из одно глаза слеза, из другого — смех.

Хотите, я могу вам рассказать что-нибудь повеселее. Историю любви проститутки и… ладно, я вижу, от любви вы уже устали.

Тогда футбол. Он никого не оставит равнодушным.

* * *

Я не хожу на футбол. Я уже давно не хожу на футбол, потому что это невыносимо для моего сердца — ходить на этот футбол. На что угодно, только не на «Черноморец».

Но когда я был молод, когда сердце мое еще только вздрагивало от полуторачасового гула, волнами накатывавшегося на Маразлиевскую итаинством своим влекущего к стадиону, когда за пятнадцать минут до конца игры открывали ворота и мы вбегали на стадион, дабы прикоснуться к волшебству, этот гул издававшему, когда перед следующей игрой вереницей выстаивали перед воротами: «Дяденька, возьмите меня с собой», потом, крепко держась за протянутую руку, счастливо шагали до проходной, где сверхбдительные физиономисты-билетерши четко отсекали новоявленных родственников, не оставляя другого выхода: спружиненное выжидание ягуара, и как только расслабится страж порядка — бросок через пиками ощетинившийся забор; вот тогда — футбол!!!

Господи! Я никогда не прощу им тот проигранный липецкому «Металлургу» матч.

Открытие сезона. Мы и дебютанты — какой-то Липецк, которого и на карте футбольной нет. Где этот Липецк? Где?! Мы их сожрем с потрохами и даже не будем запивать. Боже! Что они сделали со мной?! Как?! Как они могли проиграть?! 0:1. Кому?! Липецку… Кому?! На своем поле! Первый матч сезона.

О— о! Они медленно пыот мою кровь, они специально, да-да, специально проиграли этот вонючий матч, чтобы по капле цедить мою кровь. Господи, за что ты обрек меня любить эту команду?

Молчаливая многотысячная толпа медленно рассасывается по примыкающим к парку улицам, втягиваясь в грустный, как после похорон, город.

Я иду домой и глотаю слезы.

Жора. У нас есть Жора, который возьмет любой мяч, который Яшину и не снился. Только надо ему бить в угол. В самый дальний от него угол. В девятку. Под перекладину. Все, кто не знает, так и делают. И Жора оставляет их с носом.

Только ради Бога, заклинаю вас, ради Бога, не бейте ему метров с сорока, несильно и между ногами. Когда нужно просто стать на колено и аккуратно взять в руки катящийся к тебе мяч — Жора не может. Он профессор и такие мячи не принимает. Только между ногами. Это же надо?! В самой важной, решающей игре сезона — с «мобутовцами».

Конечно, все для нас уже кончено. И плакала по нам высшая лига, и я вместе с ней.

Конечно, оно так и было б, если бы Бог не сжалился надо мной и не послал нам Колдака.

Как он поймал этот мяч! При счете 1:1 защитник «Труда» поверху посылает мяч своему вратарю, и Толик мягко ловит высоко летящий мяч, аккуратно так его опускает на землю, не торопясь делает два шага вдоль линии штрафной и… щечкой — получите!

Если бы не сердце, я клянусь вам, если бы у него не схватило сердце, он попал бы в сборную Союза, а вместе с Лобаном это была бы такая команда, которая бы всей хваленой Москве сделала вырванные годы.

— Лобан!

— Балерина! Майя Плисецкая!

Может, кого-то эта кличка обижала, мне — нравилась. То, что делал Лобан, это было море удовольствия. Это был танец маленьких лебедей, нет-нет, танец кобры, когда защитники, заворожено повторяя искусные колебания его корпуса, рассыпались в разные стороны, а он, колдун, виртуоз, чародей, с приклеенным к его ноге мячом, играючи входил в штрафную.

Лобан был мужик. Он забил десять голов за сезон, но он не вышел на поле делать золото Киеву, из которого его «попросили», в тот последний, решающий для «Динамо» матч: «Черноморец» — «Торпедо».

Какой красавец забил нам Стрельцов на пятнадцатой минуте! Принял мяч на грудь и, не дав опуститься, мощно — под перекладину.

А гол Ленева на сороковой?! В девятку, с сорока метров.

Но между этими двумя перечеркнувшими надежды

«Динамо» ударами стрельнул Канева, и Кавазашвили с испугу уронил мяч на ногу набежавшему Саку…

Нет, я не возражаю, чтобы они проигрывали, спорт есть спорт.

Но пусть они не пьют стаканами мою кровь!

Вы помните матч с московским «Динамо»?

При счете 2:3 (до этого Гусаров трижды играючи, головой забрасывал нам мячи) на последней минуте, когда только сердце надеялось, отказываясь подчиниться разуму, штрафной в сторону «Динамо», и две ракеты, стремительно летящие друг к другу, Москаленко — Ракитский…

Получите!!!

Я был счастлив. Но эта игра стоила мне все мои шестьдесят килограммов.

Нет, нужно быть идиотом, безумным идиотом, чтобы любить эту команду.

И в этом мое несчастье.

Лучше сразу застрелиться, чем идти на стадион и смотреть, как они неторопливо полтора часа будут над тобой издеваться.

Поэтому в день игры я давно уже включаю телевизор, слушаю новости и жду сиюминутного приговора: единожды услышанное легче девяностоминутных терзаний.

И единственное, чего я не могу до сих пор понять, как это итальянцы с их чисто одесскими страстями переполняют еще трибуны стадионов, и количество их. невзирая на футбольные инсульты и инфаркты, все увеличивается и увеличивается…

А может, все наоборот? И мы больше итальянцы, чем они? Глядя на пустые трибуны, я все более утверждаюсь в этом…

Хотя, покидая стадион, понимаю, что это оптический обман…

* * *

В Шеллиной семье случился скандал. Сказать, что Изя был ревнивцем, пристально следящим за каждым шагом молодой жены, я не могу. Но если еврейская женщина больше двух раз бросает в доме ребенка и летит в госпиталь к раненым алжирцам, это уже слишком.

Упавшие на Изину голову романтично доставленные на теплоходе в Одессу алжирцы, тайно от враждебной Франции размещенные в тиши Александровского парка, хоть и были героями освободительной войны, к Изиному удивлению, на инвалидов никак не смахивали.

Сплошь молодые и чернявые, с жульническими усами и коварным для женского уха французским языком, «арабские жеребцы» — так свирепо заклеймил их через пару недель бдительный Парикмахер, — представляли серьезную опасность для женской половины легкомысленного города.

— Ты никуда не пойдешь! — твердо произнес он, для верности хлопнув кулаком, но столу.

— Я не могу не идти. У нас концерт! — неожиданно возразила дотоле послушная половина.

— На прошлой неделе уже был концерт — хватит:

— Я что, его сама придумала? Наш завод шефствует над госпиталем — ты разве этого не знаешь?

— Плевать мне па твой завод! Что, кроме тебя там больше никого нет?!

— Изенька, — ласково пытается утихомирить его супруга, — я же танцую танцы народов мира. Если я не приду, то у Нюмы не будет партнерши на чардаш и я сорву концерт. Ты же сам был секретарем комсомольской организации, — миролюбиво кладет она на весы семейного конфликта полновесный довод.

— Ну и что с этого? — слабо возражает экс-вождь механического цеха. — У тебя же ребенок…

Что было вечером, я вам лучше не буду рассказывать. Шелла пришла домой с цветами.

— Вон! — в бешенстве заорал Изя, вырвав из рук букет и бросив его па пол. — Я ухожу к маме!

— Изенька, — ласково пыталась успокоить его теща.

— Вон! — топтал он ногами ненавистный букет. — Вон!

— Мне же дали его, как артистке, — плача оправдывалась Шелла.

— Или я, или они! Я знать ничего не хочу! Собирай вещи! Я сейчас же ухожу к маме.

Слезы, крики, ой-вэй… В этот вечер от первого до четвертого этажа в доме было что послушать, но главное — ребенок не остался без отца.

Две ночи Изя спал на полу в тещиной комнате, а на третий день спешно вызванная Изина мама, сперва дав ему хорошенько прикурить, лихо начала миротворческий процесс:

— Если ты думаешь, что у меня есть для тебя койка, то ты глубоко ошибаешься! Хорошенькое дело вздумал — уходить от семьи! Отелло! Чтобы ты сегодня же спал с женой и не позорил меня перед Славой!

Не буду утверждать, с этого ли момента начался арабо-еврейский конфликт, но доподлинно известно, что с того концерта прекратилась Шеллина связь с народно-освободительным движением Северной Африки, а Изя по совету многоопытной мамы усердно стал разучивать с женой чардаш.

Успехи его на новом поприще были так «велики», что Шелла, с улыбкой наблюдая старательные мучения мужа, подтрунивая, время от времени подпускала ему шпильки: «Ревнивец ты мой, зачем тебе становиться китайским мандарином? Или я выходила замуж за артиста ансамбля Моисеева? Хватит мучиться — я люблю тебя таким, как ты есть». На что Изя, еще с большим упорством переставляя ноги, нехотя отмахивался: «Да будет тебе… Если можно научить слона в цирке, то я с этим тоже как-нибудь справлюсь. Я хочу с тобой танцевать — и точка».

Неизвестно, сколько продолжались бы ежедневные мучения четы Парикмахеров, если бы в душную июльскую ночь первый двор не взорвался новым скандалом.

Понять что-либо среди женского крика: «Скотина! Почему ты пошел без меня?!» — было очень сложно, но наутро Славе Львовне уже донесли, что после концерта Магомаева в Зеленом театре Вовка, хорошо знавший "неаполитанского'' премьера, бросив в театре жену, остался где-то с ним за полночь и, придя домой, получил на полную катушку сцену ревности: «Почему ты не взял меня с собой?! Ты меня стесняешься?! Или боишься, что я прямо там пойду с ним спать?!»

История эта настолько развеселила двор, что заслонила недавний алжирский конфликт и позволила Изе со справедливой усмешкой: «Женщины не менее ревнивы» бросить опостылевшие обоим супругам танцевальные уроки.

* * *

Как и в каждом дворе, в нашем есть что послушать. Стараниями великих мастеров эпохи позднего барокко акустика сто столь совершенна, что любое невнятно произнесенное на его сцене слово одинаково хорошо слышно на всех этажах амфитеатра. Но когда на подмостки выходит маэстро, голос— которого ставился если не на италийских берегах, то где-то рядом, — вот тогда вы имеете «Ла Скала» и Большой театр вместе взятые, причем бесплатно.

— Этя! Этинька!

Я берусь описать вам цвет мандарина или вкус банана, что одинаково в диковинку для нашего двора, но как, вспомнив уроки нотной грамоты, изобразить музыку еврейской интонации, ушедшей вместе со скумбрией в нейтральные Воды, — ума не приложу.

Откройте на всякий случай широко рот и на все гласные положите двойной слой масла — может, получится.

— Этя! Этинька:

Двадцать распахнутых окоп откликнулись на расценку первыми зрителями.

— Этинька! Кинь мне мои зубы! Я их забыла у тебя на столе!

— Как же я их кину?

— Заверни в бумажку и кинь!

Я с восторгом представляю планирующие кругами челюсти, одну из которых ветер доставит на мои подоконник.

Однажды, обнаружив на нем роскошный лифчик на пять пуговиц, — специалисты знают, что это такое! — я с удовольствием прошелся по всем четырем этажам с одинаково идиотским вопросом: «Простите, это не ваш лифчик? Ветром занесло?»

— Нет, не мой, — с грустью отвечал папа Гронзун.

— Не-а, — с сожалением звучал голос мадам Симэс.

— Щас спрошу, — охотно отвечали на третьем, беря лиф на примерку, п после опроса реальных претенденток огорченно возвращали:

— Позвони и пятнадцатую. Может, это их добро.

Я подарил трофей Шурке Богданову (как вам нравится еврей с такой редкой фамилией?), после чего он со мной долго не разговаривал. Дина Петровна, испугавшись диких наклонностей сына, чуть не выгнала его из дому. Шурка клялся, что лиф не его, приводил меня в свидетели, я тоже клялся, но это уже другая история, а начали мы с амфитеатра.

Так вот, какой бы совершенной акустикой он ни обладал, чутко откликаясь на арию: «Этинька, кинь мне мои зубы», но когда в первой парадной шел обыск, двор спал.

Зато на другой день доподлинно стало известно — взяли Беллочкиного деда. Беллочка была красавицей, из тех, о которых говорят: «Мулэтом» (объедение — для непонятливых), а дед ее, впрочем, я его и не запомнил, работал где-то в торговле. Конечно, он не торговал зельтерской водой, как Сеня, которого утром нашли с ножом в его будочке на углу Кирова и Свердлова, а был птицей покрупнее, но он ТОРГОВАЛ. Впрочем, может, он и не торговал (так за него решил двор), потому что Абрам Семенович, раскрыв в то утро «Известия» и прочитав очередную статью о махинаторах и валютчиках, державших подпольные цеха и артели, пустил ее по соседям, возмущенно приговаривая:

— Ну как вам это нравится? Сплошь НАШИ люди! Вот паразиты!

Как я понимаю, слово «паразиты» относилось к НАШИМ людям, которых за хищения в особо крупных размерах самый справедливый суд в мире приговаривал к высшей мере. К этому приговору для верности Слава Львовна добавила свой:

— Так им и надо! Абрам работает, как лошадь, а что он кроме «Черноморца» в этой жизни видел?

— Хорошо, но зачем расстреливать? — недоумевая переспросил ее Председатель Конституционного суда.

— Как зачем?! Чтобы другим повадно не было! Они же позорят нас!

Беллочкиного деда расстрелять не успели. Он повесился в своей камере на третьи после ареста сутки, и весь двор (спасибо позднему барокко) слышал рыдания его дочери.

Через некоторое время «Известия» опубликовали письмо Бертрана Рассела Хрущеву о том, что в расстрельных процессах фигурирует очень много еврейских фамилий и не проявление, ли это возрождающегося антисемитизма, на что рядом в ответном письме Никита Сергеевич всех успокоил: стреляют не только в евреев. Но с этого момента расстрелы за экономические преступления поутихли, и Беллочкин дед, по-видимому, был последней жертвой экономического террора.

* * *

То, что Изя Генлер — еврей, я догадывался. Но то, что Мишка Манер — немец, это было уже слишком. Все немцы, которых я видел до того, были или пленные, строящие дома по улице Чкалова, или киношно-истерично-крикливые, кроме ненависти и презрения никаких иных чувств не вызывающие.

Мишка же ничем особенным не выделялся: гак же, как и все, тайно покуривал и подвале «бычки», играл на лестничных клетках в карты, и если и рос дворовым хулиганом, то не самым главным, то есть не настолько главным, чтобы быть настоящим немцем.

Но именно от него в день, когда весь советский народ возбужденно славил Юрия Гагарина, а Шая-патриот даже распил по этому поводу бутылку водки с Абрамом Борисовичем, мы узнали страшную тайну: девочка, переехавшая недавно в первый двор и носящая вполне приличную славянскую фамилию, — скрытая немка.

Вот это уже был номер!

Однако если вы думаете, что в нашем дворе можно было что-то утаить, то глубоко заблуждаетесь. Ни один чекист так не влезет в душу, как это сделает Валька Косая Блямба пли Шура Починеная. Так что уже через полгода весь двор знал но большому секрету передаваемую историю любви бывшей остарбайтер и пленного немца.

Не знаю, насколько верно эта история дошла до меня (я могу предположить, что некоторые детали опущены или неточны), но то, что Люда — немка, было абсолютно точно, ибо не будет же вздрагивать нормальный советский человек на каверзно произнесенное в лицо: «Шпрехен зи дойч?» или «Хенде хох!»

Итак, со слов Косой Блямбы, девочкину мать звали Надей и она была чистокровной, или я даже сказал бы стопроцентной — если кто-то высчитывал, украинкой из старинного города Гайсина.

В сорок втором ее вывезли на работу в Германию, где она и выучила немецкий язык. Это обстоятельство, а еще — удивительно доброжелательное отношение к ней новых хозяев, в отличие от героев-освободителей, тотчас же потребовавших за подвиги снои по освобождению большой любви на полтора часа, и послужило причиной того, что, возвратясь на Украину и попав по оргнабору па шахты Донбасса, она легко приняла ухаживания девятнадцатилетнего пленного немецкого солдата Губерта Келлера.

Никто пленных не охранял, — куда они денутся? И так как барак их до неприличия близко соприкасался с бараком вольнонаемных — и произошло то, что впоследствии названо было Людой.

Однако Губерт так т не узнал о конечных результатах проделанной им на чужбине работы: пока Надя лежала в больнице, пленных куда-то срочно перевезли, а Надя, дабы избежать неприятных объяснений, не очень афишировала свою антисоветскую связь. По когда состоялся XXII съезд КПСС и начались массовые реабилитации, у нее появилась надежда разыскать Губерта через посольство ГДР в Москве.

Все это выведавшая Валька Косая, получившая за подвиги свои кличку «суперагент», чувствовала себя героем дня, пока вдруг не стала жертвой оголтелого маньяка. Покушение на ее девичью честь совершил не кто иной, как Петя Учитель. Хотя на самом деле, как клялся Петя, «все было совсем не так».

— Я сижу вечером в дворовом туалете, а света как всегда нету. Тут заходит Валька. Ей по-видимому лень было пройти к очку, так она снимаем штаны и садится прямо перед моим носом. Так я осторожно взял ее за ляжки чтобы слегка подвинуть. Л она, дура, выскочила с криком: «Насилуют!»

— Он же нагло врет! Каждый вечер, когда я иду в туалет, Учитель уже там. Что, это случайно? Или я не знаю, чего он там сидит?!

Тут я должен нам сказать, что дворовый туалет, расположенный в глубине третьего двора, был особой достопримечательностью нашего дома, потому что незнакомец, входивший во двор, не спрашивал сперва: «Где живет Учитель?» — твердо, по-видимому, зная, что у него туалета нет, а напротив: «Где в вашем дворе туалет?» — и получив точную паводку, стремглав бежал обозревать достопримечательность.

Со временем я повесил бы там мемориальную доску: «Здесь были…» — потому что и милиционер, и школьная учительница, и прокурор, нет, прокурор жил в полноценной квартире — его мы исключаем, продолжаем: рабочий, врач — все были там, оставив свой неизгладимый след.

Возвращаясь к нашему скандалу, констатирую: до Конституционного суда ввиду отсутствия его Председателя дело не дошло, но самое интересное, что через год по двору поползли упорные слухи, что Петька, разглядев нечто сокровенное в Валькином заду, сделал ей предложение.

Эти слухи были весьма достоверны, потому что крики Петькиной бабушки: «Ты что, идиёт! Если ты вздумаешь жениться на этой проститутке, ноги моей на свадьбе не будет!» — достигали любых, даже самых глухих ушей.

Петька пытался, видимо, возражать, но после коротких пауз вновь гремела тяжелая артиллерия: «Идиёт! Ты один на всю Одессу, кто еще не спал с ней!»

Заняв круговую оборону, Петя стоял на своем, и даже последний аргумент: угроза лишить его наследства, так же, как и последующий: «Я не позволю тебе прийти на мои похороны!» — не могли поколебать решимости его овладеть сердцем прекрасной Блямбы.

Но вдруг на пути его бронепоезда появился неотразимый иностранец.

Звали его Нгуен Ван Тхань. Иностранец был выпускником водного института и большим другом Советского Союза. Одно из этих обстоятельств, а может быть, и все сразу окончательно решили Валькину судьбу, а Петя, получив в ответ: «Ну и спи со своей полоумной бабкой!» уехал с горя на комсомольскую стройку.

Если вы меня спросите: «Что такое комсомольская стройка?» — я вам не отвечу. Я этого просто не знаю. Хотите, я вам расскажу про пионерский трамвай? Это почти одно и то же.

* * *

XXII съезд КПСС стал съездом надежды не только для Людиной мамы.

Весь 1961 год, начиная с 12 апреля, двор находился в лихорадочном возбуждении. Началась долгожданная героическая эпоха, и каждый, испытывая гордость за свою принадлежность к Великой стране, умиленно следил за динамичной хроникой героических будней: «Гагарин и Хрущев. Хрущев и Фидель. Фидель и Терешкова. Терешкова и Хрущев — ура!»

Все не в счет: и в подвале живущие Зозули, и перенасыщенные коммуналки, отсутствие воды, туалета, черт с ним, с туалетом, — утром можно вылить ведро в канализацию — когда МЫ (о, это великое советское МЫ, позволяющее чувствовать себя сопричастным всему — победе «Черноморца», революции на Кубе, судьбам Манолиса Глезоса и Патриса Лумумбы), МЫ, нищие, затравленно-дисциплинированные, только-только отстроившие руины, прорубили окно в сердце клятой Америки: «Куба — любовь моя, остров зари багровой…»; и вихрем в космос, выкуси Америка, он сказал: «Поехали!» — и до хрипоты в горле, до одури в глазах: «Ура-а!!.»

Но если быть хронологически точным, то в споре, что было раньше: курица пли яйцо, вначале было 12 апреля, а потом сентябрь шестьдесят первого, когда Парикмахера чуть не хватил удар: Евтушенко, «Бабий Яр», в «Литературке»…

— Шелла, ты только послушай, — восторженно вопил он:

Еврейской крови нет в крови моей.

Но ненавистен злобой заскорузлой

Я всем антисемитам, как еврей.

И потому — я настоящий русский!

— Как он сказал! Как ему позволили? Нет, без ведома Самого опубликовать бы не посмели!

Ну а когда грянул октябрь и Хрущев выступил со своим докладом на съезде — изумление, растерянность, восхищение, все слилось в одном слове «надежда»: «прощайте, годы безвременщины» и «бездны унижений».

А затем еще один доклад — от одного потрясения к другому.

Через 20 лет коммунизм! Господи! Какое великое счастье жить в этой стране. Только бы дожить до восьмидесятого, когда будет полное изобилие, можно будет, бесплатно ездить в трамвае:

— Читай, Шелла, там так написано: иметь квартиру, телефон…

И чудесный лозунг «От каждого по способностям — каждому по потребностям» просто не мог не нравиться. Не имея особых к чему-либо способностей и закрываясь стандартным: «Я больше не могу», отовариваться сполна, по потребностям — какой дурак, если он не чересчур умный, не захочет при коммунизме жить.

Я хочу! Я очень хочу жить при коммунизме. И Изя Гейлер, и Валька Косая, и Петя Учитель, и Мишка Майер, и Изя Парикмахер, и Зозули — все хотят там жить. Только бы прожить еще двадцать лет без войны!

Изя Парикмахер подал заявление о приеме в партию. Его не приняли, и он не обиделся. В душе он считал себя коммунистом.

Шая— патриот его успокаивал: «Не волнуйся, тебя еще примут!»

Он послал уже две поздравительные телеграммы съезду и сейчас помогал Юрию Алексеевичу Дубовцеву писать письмо в ЦК. После нескольких вариантов они выбрали наиболее краткий и убедительный.

«Дорогой Никита Сергеевич! Я, Дубовцев Юрий Алексеевич, был мобилизован а армию 14 июля 1941 года. В составе 25-й Чапаевской дивизии участник героической обороны Одессы и Севастополя. В июле 1942 года после окончании героической обороны Крыма вместе с большой группой бойцов Красной Армии я попал в плен к немцам. В плен я попал раненым, без патронов и ничем себя не посрамил. В феврале сорок пятого я пыл освобожден американцами и несмотря на проверки в „Смерше“ 5 лет провел в заключении. Несмотря на свое боевое прошлое участником войны я не считаюсь. Прошу Вас дорогой Никита Сергеевич, в свете решении исторического съезда рассмотреть мое заявление, и чтобы мне не было стыдно перед моими детьми, а также сослуживцами 9 мая, считать меня участником войны и выдать положенную мне медаль ''За победу над Германией».

Весь шестьдесят второй год «Известия» печатали биографии реабилитированных военных. Какие имена! Но главное, 11 июля — Николаев, 12 июля — Попович, а затем шестьдесят третий год: 14 июля — Быковский, 16 июля — Терешкова!

И в тот же год, не давая никому передохнуть от восторгов, невиданный в истории брачный союз трех любящих сердец.

О любви втроем наш двор кое-что уже знал, и я не буду пересказывать вам хрестоматию, тем более, что Мопассан из меня никудышный, но чтобы так, в открытую, на весь ликующий Союз — о, это было впервые.

В день массовых свадеб, 8 ноября 1963 года, двор умиленно наблюдал за неожиданно ставшими счастливыми Николаевым и Терешковой и, благо тогда еще не было мексиканских телесериалов, гадал, кто из них больше любит сияющего между ними Хрущева.

Трехлетняя Региночка Парикмахер также смотрела телевизор.

— Мама, а наш папа тоже генеальный секеталь? — неожиданно вопрошает она и па недоуменный вопрос мамы: «Почему ты так решила?» — категорически заявляет:

— А он тебя тоже любит.

— Абрам, ты только послушай, какой умный ребенок, — прерывает ее бабушка. — Иди ко мне, ласточка, дай я тебя поцелую, и никому больше это не говори.

«Генеальный секеталь» ничего не слышит. Хотя именно этот вопрос он задаст через двадцать лет начальнику одесского ОВИРа на неожиданное: «Вы-то зачем едете? У вас прекрасная работа, трехкомнатная квартира…»

— Простите, а могу ли я в этой стране стать генеральным секретарем КПСС? — после чего тот молча поставит свою подпись.

Это будет потом, а пока он курит во втором дворе вместе с Борей Вольшанскнм и убеждает того в скорой парламентской победе левых сил во Франции и Италии.

Вдруг — о, это неожиданное вдруг, оно всегда некстати — вдруг прорвало трубы, ударили морозы, пропало масло, судья дал пенал, сионисты подкупили, а ЦРУ взорвало. Вдруг, когда все уже уверовали в правдивость Изиных слов, из соседнего парадного с диким криком и со спущенными штанами выскакивает во двор молодая женщина. Самые отчаянные, а всегда находятся те, кому море по колено, рванули в парадное — к застали там мужчину тоже со спущенными штанами, растерянно глядящего на свое обосранное хозяйство.

— Тише, — умоляюще просит он, — за дверью жена.

А теперь по порядку. В счастливый для семьи Николаевых день за стеной также отмечалась годовщина свадьбы. И в порыве чувств, нахлынувших после принятия спиртного, захотелось вдруг неким М. и Ж., состоявшим до того в особых отношениях, несмотря на присутствие за столом своих половин, выяснить отношения еще раз.

Только они начали их выяснять, как Ж. вдруг говорит М.: «Выключи свет! Неровен час кто-то выйдет».

И тогда М., прижимая правой рукой Ж. и пятясь задом к выключателю, протягивает вверх левую руку (попробуйте, легко ли это сделать) и… хватается за оголенный провод.

Ну а дальше все по законам физики: М. — проводник. Ж. — потребитель.

Это какой, третий закон Ньютона: сила действия равна силе противодействия, но направлена и противоположную сторону? Так что реактивная сила, катапультировавшая Ж. во двор, оказалась равна силе, с какой Ж. отблагодарила проводник М.

Все это М. рассказал приютившему его ни пару минут Боре Вольшанскому.

Если бы Боря был художником, то еще один живописный шедевр «Купание красного коня» украсил бы аукцион в Сотби, по увы…

На телеэкране Никита Сергеевич заканчивает произносить тост и целует невесту.

Праздник продолжается.

Немыслимо представить, что через год Хрущева тихо снимут, и почти все, мой герой — исключение, воспримут это с удовлетворением. Перебои с продуктами, очереди, ежедневное поучительное мелькание его на экране — все это вдруг станет дико раздражать и породит массу анекдотов, один из которых запомнился до сих пор: «Что будет, если дать кулаком по лысине?» — «Все будет».

Кончалась навеянная глотком свободы эпоха романтизма, более точно названная оттепелью, как бы в предчувствии, что возможны впереди еще и заморозки, и гололед.

Наступило время лицемерия, когда один удивляясь, другие восхищаясь бунтом одиночек, третьи упорно не замечая и слепо подчиняясь силе системы — все вместе находили в себе силы мирно с ней сосуществовать, где надо — подыгрывая, где надо — подмахивая: время, правила игры которого удачно подмечены и анекдоте о пяти противоречиях социализма: "Все недовольны, но все ГОЛОСУЮТ «за».

* * *

20 июля 1966 года где-то над Уралом на высоте десять тысяч метров в нарушение всех запретов командир авиарейса Одесса — Новосибирск включил радиотрансляцию матча сборных СССР — Чили, и прорывающееся сквозь треск эфира: «Мяч у Паркуяна…» возвращало меня в одесский аэропорт.

Я знал, что мама глядит мне и спину, запоминаются последние взгляд и жест, и если я обернусь — именно это она и запомнит. Слабость. Я должен идти, не оборачиваясь, чтобы чувствовала она уверенность мою.

Еще через полгода, а потом еще через год, и еще… В ночь на 1 января я буду ждать четырех часов утра по новосибирскому времени, чтобы одновременно с Одессой встретить Новый год.

Во двор я, по сути дела, не вернулся, изредка попадая наездами, а затем и вовсе… Поэтому о дальнейшем! судьбе героев его знаю не много.

Вадик Мулерман из девятнадцатой квартиры уехал с родителями в Харьков и счал впоследствии известным эстрадным певцом.

Председателю Конституционного суда почти девяносто, полуслепой и полуглухой, он живет с дочерью в Израиле. Изя с Шеллой в Америке, а вот Изя Гейлер, Женька Суворов и Мишка Майер как жили, так и живут в третьем дворе…

Валька Косая, извините, мадам Тхань. живет во Вьетнаме, у нее две дочери, больше похожие на отца, чем на мать.

А где Петя Учитель — ума не приложу…

Загрузка...