Рисунки Н. Мооса
По снегу захрустели шаги. Дверь раскрыл большелобый мужик в истрепанной телогрейке. В его руке свернутая кольцами желтела веревка.
«Это смерть!» — понял Антон Урванцев и ослаб от ужаса. Его окатило холодом, кожу просек пот.
Мужик помешкал, привыкая к сумраку, подступил ближе. Урванцев по-глупому замер и без борьбы дал одеть на себя петлю. Но когда веревка, свитая из жестких волокон, беспощадно обняла шею, в нем взбунтовалась какая-то первобытная дикая сила. Он зверем отпрыгнул, уперся. И не одолеть бы Антона, да злая боль пережала дыхание…
Мужик укрепил конец веревки в узловатом кулаке и повернул на выход. Следом, хрипя и шатаясь, поволокся Урванцев. Через некоторое время они остановились в огороднике сзади двора. В два оборота веревки мужик прихлестнул шею Антона к столбу и оставил.
Из-за низкого прясла в огород залетели горсти березового дыма. Урванцев чуткими ноздрями узнал запах, и в нем медленно взволновалась мысль, что он еще живой. Отдохнув от глухой боли в шее, Антон вгляделся в горизонты, вдоль которых скопились отложистые бугры с рощами на вершинах. На утреннем небе тихим облачком таяла запоздалая луна. Солнце поднимало из-за леса красную голову, жгло холодным пламенем ближние облака.
В сердце посветлело: Урванцев узнал свое село. Перевитое рваным руслом речонки Кляксы, оно начиналось дальним концом своим у солнечного всхода. Тени тончали, сползали с крыш, жались синими квадратами к стенам. Никогда раньше не замечал Антон этой красоты. Жил здесь и думал: в других местах лучше. А теперь вот умирать надо. Насовсем умирать!
— Скорей бы уж. Чего он тянет убивец?! — думал Урванцев.
Сердце его прерывисто толклось в груди. Он забузил, заметался, пробуя сбросить путы. Потом нашло безразличие.
— Сигарету бы! — копнулась неяркая мыслишка. Он с обидой вспомнил, что на прошлой неделе бросил курить и всю пятидневку сосал леденцы, до сих пор во рту от них как ошпарено. Знал бы… Захотелось кричать.
«За что меня так? — думал Урванцев, тусклым глазом следя за воробышком, который вприскочку, боком подкатывался к его ногам. — Хуже других вроде бы не был, не лишка пьянствовал, бабу зря не обижал. В колхозе работал… Сам председатель при встрече похвалил: «Цел твой трактор еще? Молодец, Антон Васильевич!»
Трактор стало жаль. Урванцев подозревал, что после его смерти чистенькая «Беларусь» достанется непутевому парню — Пашке Кошкину.
— Кончит он ее! — вздохнул Антон. — Лучше бы свату Семену отдали. У того колесник — никуда…
Шурша стегаными штанинами, подошел мужик с ножом, выправленном на точильном камне.
Урванцев знал, как произойдет это. С коротким свистом упадет на голову черный обух, выбьет из глаз тучу лиловых искр и разом угаснет мир. Мужик проворно ослабит сдерживающие падение путы, слепой рукой найдет нож… Долго потом птахи будут клевать подтаявший снег.
Но вот мужик выплюнул остатки дымящего табака, втер их в тропу. Птицей взлетел топор…
Ударило не в лоб, а в грудь. Урванцев смял в кулак кожу напротив сердца и сел, ошалело оглядывая углы горенки. В соседях кукарекнул петух. Искристым пятном отражался в зеркале свет замороженного окна. Жена, в темноте похожая на сундук, шумно спала у печки.
— Маруся! — шевельнул ее Антон. — Пусти к себе, а! — Ему захотелось зарыться, спрятаться. — Маруся!
— Царица небесная! Какую холеру надо? — со скрипом колыхнулась на кровати женщина.
— Опять поблазнилось, что я бык, Маруся! Хэ! — Урванцев попробовал хохотнуть.
Жена села, молча выпучилась на него.
— Веришь ли, нет — будто я…
— Лакай по эстольку, дак еще не то приблазнится, — перебила его Маруся. Она угнездилась опять в постели и что-то запришептывала.
«Колода!» — утомленно подумал Урванцев и пошел в куть искать квас.
Он стал на колени перед залавком, превозмогая похмельную тряску, склонил к себе кадочку с неукисшим питьем и долго тянул в себя спасительную прохладу. Мокрые корки хлеба тыкались ему под нос. Затем он нашел на божнице забытую было пачку сигарет, обломил фильтр и, сопя, прикурил с обломленного конца.
Завздыхал во сне Ленька, бледной, худой ногой спинал с себя одеяло.
«За что я его хотел постегать?» — Урванцев равнодушно посветил на сына зажигалкой, вздохнул и попробовал размышлять:
«Нет, неспроста эти египетские казни снятся! К добру иль к худу, а неспроста… Хоть спать не ложись!» — Урванцеву вспомнился падающий на него безжалостный топор, и снова все шерстинки на теле встопорщились от ужаса.
А прежде Антон Урванцев ждал зимы с охотничьим нетерпением. С приходом седых, надежных морозов, обычно после октябрьских праздников, он брал отпуск. Отоспавшись вдоволь, выходил во двор, полный белого блеска, начинал ворошить снег или затевал мелкий, необязательный ремонт построек и городьбы. Работал, однако, вяло, часто останавливался и слушал, как скыркают соседи лопатами, с хрустом мнут вдоль улицы тропы.
Рано или поздно раздавался долгожданный щелчок щеколды и в воротцах, отаптывая на ходу валенки, появлялась чаще всего женщина.
— Я к тебе, Антон Васильевич, в руки-ноги, — смущенно смеялась гостья. — Помнишь, обещался насчет поросенка…
Урванцев останавливал на женщине туманный, играющий взгляд и, закуривая, спрашивал:
— А не рано, вдруг оттеплит?
— Не должно! Крепко забарабанило. Чего ему теперь картошки переводить.
— Так-то оно так! — для виду мялся Урванцев, сдвигал на затылок кучерявую, с хромовым верхом шапку. — Да ведь своей работы скопилось. Позвала бы кого… Хоть Потапа с Теребиловки.
— Подь он! — отмахивалась женщина. — Прошлой осенью мне овчину в трех местах порезал. Баушка постановила — приглашай только Васильевича. У него рука не сдрожжит.
Наконец Антон соглашался, брал нож и белый абразивный брусок, спрашивал: со шкурой как распорядишься — палить?
Дома женщина с плачущим выражением лица открывала хлев и выпускала под ноги Урванцеву тугого, радостного подсвинка. Пока тот резиново прыгал, топтал восьмерки по ограде и рыл, побалтывая хвостишком, сугроб, Антон готовил место.
Через полчаса голова и копыта подсвинка лежали отдельно, а Урванцев полоскал пламенем паяльной лампы туловище и вполглаза следил за женщиной, которая брала часть грудины на жарево, подвигался к ней с растопыренными красными пальцами. Та, сверкнув приветливосмелым взглядом, пятилась:
— Баушка-то подглядит!
Позднее она лила Антону в пригоршни теплую, самоварную воду, выкладывала самое белое полотенце. А в горнице звякало стекло, и Урван-цева вели к столу, от которого спешно провожали детвору.
Потом Урванцева звали в другой дом. Он одинаково умело перерезал детски тонкие горла поздних барашков и валил успевших отяжелеть быков. Постепенно он обрастал помощниками, которые разрубали туши, протыкая проволокой громоздкие куски мяса, развешивали их на перекладинах. И, наконец, где-нибудь в кресле Антон утомленно пьянел, склонял над тарелкой плоское, лысеющее темя. Пьяные приятели наперебой высказывали уважение его твердой руке, просмеивали Потапа с Теребиловки, который курице «заместо головы нос отсек…»
Малозаметный и смирный в обыкновенное время Урванцев ощущал себя здесь значительным, нужным деревне человеком.
— Я делаю так! — гордый собой, он начинал делиться опытом — чиркал черешком вилки себе или соседу выше воротника. За столом при этом обязательно кто-нибудь вздрагивал.
Иногда сквозь сытый гвалт застолья Урванцев слышал затяжные рыдания из укромного уголка горницы: хозяйский малышок оплакивал поросенка — простосердечного сотоварища своих детских игр. Антон хмурился. С детьми он не ладил давно. Малолетки освистывали его из ограды, обзывали «кошкодралом». Это особенно обижало.
…В спальне охнули, придавленно заныли под ногами жены половицы. Сквозь перегородку, через дыры от сучков и щели, проскочил, протянулся толстыми линиями электрический свет.
— Сколько набрякало? — спросил Урванцев шершавым от долгого молчания голосом.
— Полшестого, — выступила из-под занавески сонная, медленная в движениях женщина с гусиной пушинкой в волосах. — Рано соскочил, магазин еще не торгует.
— Ругай меня, Маруся, остолопа непоправимого, — сгибаясь в шее и спине, уныло промямлил Урванцев. — Весь виноватый…
— Надоело об тебя язык мозолить, — зевнула жена. — По мне теперь хоть захлебнись…
— Нет, мать, — разглядывая трещинки на пальцах, где темнела неотмытая кровь, сдавленным голосом пробормотал Урванцев. — Больше никто не сговорит, пусть хоть лежкой передо мной лежат.
— Худо верится, — скривилась жена.
Она запахнула на груди телогрейку и выступила с тазиком из избы, оставив взамен себя белый бугор морозного пара.
«Пойти побриться», — Урванцев посмотрел в зеркало на свои рыжие, ощетиненные скулы и пасмурно усмехнулся. — Папка-царапка! — Так его называл когда-то маленький веселый сын. Урванцев любил колыхать над зыбкой небритым подбородком, а Ленька, повизгивая от восторга, хватал отца, а потом прятал уколотые пальчики в рот.
«За что я его хотел постегать? — снова задумался Урванцев. — Кажись, матери опять записка от учителки…»
Урванцев смотал, как с клубка, с электробритвы провод, потыкал вилкой в розетку, но не попал и задумался: «Парня зря подыму!» В тулупе, придерживая его за шерсть изнутри, Антон выбрался сквозь двое дверей во двор, нацедил через нос полную грудь веселого мороза.
В первые годы после женитьбы Урванцев любил подолгу стоять во дворе вот так, при месяце. Тогда еще не было кругом этих мелковолнистых шиферных крыш над безглазым амбаром, сараями, над баней по-белому, не было и самих построек, не блестела в вышине свежей медью телеантенна. Ничем не загроможденное небо Урванцев сравнивал тогда с неприбранной площадкой зернотока, и появлялось желание смести звезды, как рассыпанную пшеницу, в общую кучу. Иногда с ним стояла Маруся. Светясь глазами, они рассуждали о том времени, когда Ленька встанет на ноги, а отец заведет для него голубей…
Открылась дверь хлева, окантованная толстой бахромой инея, и с полным ведром молока показалась переломленная в пояснице Маруся.
— Вроде как у нас сегодня воскресенье? — угодливо выхватывая у жены ведро, поинтересовался Урванцев. — Может, в Свердловск Леньку свозить? Давно парень просится…
— Заждались вас там, — с трудом выпрямилась жена. — Пьяницу да двоешника.
— Что ж, — шевельнул языком Антон. — Раз такие мы, дак куда деваться.
С улицы кто-то несмело пошатал калитку, спросил вежливым басом:
— Не спите, хозяева?
— Маруся, это он! — передернулся и замер Урванцев.
— Кто?
— Который с топором…
Жена с сердитым сочувствием посмотрела на широкоглазое от страха лицо Антона:
— С ума начал сходить, мужик. Это же Ваня Мохнаткин…
— Верно, что Иван, — с облегчением хватаясь за карман с сигаретами, согласился Урванцев: — Он, знать-то, и приснился.
— А я на конюховку побежал, — войдя на шажок в ограду, сообщил гость — головастый, несуетливый колхозник в ватных брюках. — Думал, пока спишь, за сеном сползать. А ты уж на ногах. Тогда, может, сейчас и пойдем? — он, оглянувшись на уходящую в избу Марусю, понизил голос. — Здоровье поправишь. Я вчера успел запастись…
Урванцев растерянно моргал ресницами: на что понадобился он Мохнаткину.
— У тебя полуторник? — начал, наконец, догадываться он.
— Ну да, Мартик. Ты ведь вчера смотрел.
Урванцев с досадой сплюнул горькую от табака слюну. Действительно, он вчера заглядывал к Ивану в пригон и, кажется, обещал… Установленный за ночь порядок в мыслях нарушился: как теперь отвильнешь? Да и захотелось посидеть со стаканом. За неторопливой, толковой беседой может выпрямится душа…
— Вообще-то надо с этим делом останавливаться, — сомневался и медлил он, уже готовый уступить. — А сам-то не справишься?
— Сам? — сконфузился Мохнаткин. — Откуда! Я ножика-то сроду в руках не держал, не способный. Сердце, понимаешь…
Под кожей на губе Урванцева вдруг затормошился нерв.
— Сердце! — закричал он хрипло и зло. — А у меня, значит, мерзлая картофелина?! На мясо-то все падки, а в крови Урванцев булькайся… Хватит!
— Раз так, извини! — обиженно оттопырил нижнюю губу Мохнаткин. — Я ведь вчера тебя за язык не дергал… Счастливо оставаться. — Он воткнул кулаки в карманы и пошел, горбясь. А Урванцев глядел вслед и думал:
«На закуску, наверно бы, рыжики выставили. Теща у него каждый год помногу солит…»
Вернулся он в дом сердитый, мелко вздрагивающий от холода, и, стараясь не думать о пропавшей возможности опохмелиться, долго пил голый кипяток.
«Хитро придумано! — бросал он едкие взгляды в окно. — Я, дескать, нож в руках не держивал, значит, как юный пионер свят…»
Проснулся сын — длинный, худой подросток, — прошел мимо Урванцева с отрешенным лицом и стал щелкать белыми клавишами радиоприемника.
«А сны Ваньке, пожалуй, веселые снятся. Надо бы спросить», — с унылой завистью подытожил Урванцев и позвал непривычно добрым голосом сына:
— Леня, в Свердловск поедешь со мной?
— Зачем? — тот, осоловелый со сна, неохотно покосился через плечо.
— В зоопарк сходим, — неуверенно ответил Урванцев. — Так пошастаем… Лампы какие-то тебе надобились.
— Хватился, — вмешалась жена. — Этих ламп-то он прошлой осенью добивался. Я тот приемник давно парунье под гнездо приспособила.
— Говорят, там на маленьких лошадях ребят катают, — хмурясь, продолжал Урванцев. — Поедешь?
— В одной тележке с ушатиками? — усмехнулся Ленька. — Мы с парнями в Заячью согру собрались. Белкин сказал, что стрельнуть даст.
— Егерь-то вам стрельнет! — затолкав чугунок в огненный зев русской печки, выкрикнула из кухни Маруся. — Оштрафует дак…
— Побьете друг друга, — вставил Урванцев и потянулся за чайником.
— Не бойся! — одной матери откликнулся Ленька. — Егерь-то к теще на похороны уехал.
— А задачи по алгебре решил?
— Вечером решу. Все равно к Саньке за учебником бежать, у меня страница выдрана.
Урванцев, обиженный непочтительным поведением сына, отдернулся от кружки с чаем:
— А зачем рвал?
— По литературе я пару вчера исправил, — Ленька опять мимо отца обратился к матери. — Теперь только тригонометрия… Никак не спрашивают.
— Ну и живите! — с тупым и тоскливым равнодушием Урванцев посмотрел в окно и вдруг оживился: за стеклом кто-то мелькнул, и снова осторожно забрякала калитка.