V. Зловещая карьера венского адвоката

Недоумения исчезают

Когда я впервые вошел в зал, где происходил Нюрнбергский процесс, и оглядел скамью подсудимых, у меня как-то сразу возник вопрос: неужели же этими двумя десятками людей ограничивается круг главных военных преступников гитлеровской Германии? На скамье подсудимых сидел Юлиус Штрейхер, но отсутствовал Шверин фон Крозиг. Несмотря на всю омерзительность Штрейхера и его дел, я, вероятно, не мог бы согласиться с тем, что в нацистской иерархии он занимал такое же важное место, как министр финансов. Я видел на скамье Фриче, но не видел гитлеровских фельдмаршалов Кессельринга и Рундштедта. И хотя Фриче, один из организаторов нацистской человеконенавистнической пропаганды, бесспорно, заслуживал суда и наказания, тем не менее на первом судебном процессе главных немецких военных преступников я предпочел бы видеть этих фельдмаршалов. Ведь без них Гитлер не мог бы ни прийти к власти, ни подготовить вермахт к войне, ни взорвать границы многих соседних государств и повергнуть в прах цветущие города Европы.

Помнится, я обратился с возникшим у меня вопросом к А. Н. Трайнину. Все-таки он участвовал от имени Советского правительства в выработке соглашения о суде над главными военными преступниками. И я получил разъяснение, которое называется у нас, юристов, аутентичным. Союзные власти решили, что на первом судебном процессе главных немецких военных преступников скамья подсудимых должна представлять все звенья механизма нацистского государства. Сюда надо было посадить и самых главных лидеров гитлеровской Германии (Геринг, Гесс), и главных руководителей нацистской дипломатии (Риббентроп, Нейрат), и высшее командование агрессивного вермахта (Кейтель, Иодль, Дениц, Редер), и верхушку нацистских идеологов (Розенберг, Штрейхер), и тех, кто возглавлял экономическую подготовку агрессивной войны (Шахт, Функ, Шпеер), и тех, кому принадлежит незавидная репутация основоположников зверского режима на оккупированных территориях (Франк, Зейсс-Инкварт).

Но позвольте, мог спросить человек, вошедший в зал суда в первые дни процесса, а где же представители карательных органов «третьей империи»? Где те, кто верховодили такими зловещими учреждениями, как СС, СД, гестапо? Где они?

Гиммлера нет. К сожалению, английские офицеры, к которым советские солдаты доставили подозрительного человека, оказавшегося Генрихом Гиммлером, видимо сами того не желая, дали ему возможность отравиться.

В опубликованном списке преданных суду Международного трибунала значился Эрнст Кальтенбруннер, правая рука Гиммлера. Но его тоже нет.

Со смертью Гиммлера Кальтенбруннер, естественно, выдвигался на первое место, если говорить о представительстве карательных органов «третьей империи» на нюрнбергской скамье подсудимых. Ведь именно он после Гейдриха стал начальником главного управления имперской безопасности, ему непосредственно подчинялись и гестапо, и СД, и полиция безопасности, и уголовная полиция.

Ни для кого не являлось секретом, что Кальтенбруннер арестован. Тогда почему же не ведут его в зал суда? Неужели и он последовал примеру своего шефа? Неужели опять оплошность какого-нибудь офицера охраны?

Нет, дело совсем не в этом. Все оказалось гораздо проще: бывшего главаря гестапо хватил легкий мозговой удар, и пришлось временно заменить ему скамью подсудимых койкой в тюремной больнице и тележкой паралитика. Жестокий и надменный у власти, он оказался жалким трусом в поражении, неспособным выдерживать даже трудности тюремной жизни. Едва порог камеры переступал наблюдавший его врач Келли, как Кальтенбруннер бросался к нему со слезами, сотрясаемый рыданиями, обуреваемый страхом.

Странно было видеть этого верзилу шести футов росту, костистого, с тяжелой, будто приставной квадратной челюстью, ищущим утешения и сострадания у тюремного врача. Ведь сам он немногим более полугода назад не замечал слез, которые лились из миллионов глаз, не слышал стонов и рыданий, надрывавших миллионы человеческих сердец!

Да, совсем недавно Эрнст Кальтенбруннер был могущественным сатрапом, по слову и жесту которого лишались жизни огромные массы людей. Незадолго до самоубийства, 30 апреля 1945 года, Гитлер облек его новыми полномочиями — назначил главнокомандующим войсками Альпийского укрепленного района с центром в Альтаусзее. Этот укрепленный район так и не был создан. Фюрер, намеревавшийся отсидеться там в ожидании более благоприятной ситуации, предпочел в конце концов самолично умертвить себя. Но Кальтенбруннер не последовал за фюрером. Напротив, он твердо решил сделать все возможное и даже невозможное, чтобы как можно дольше продержаться в этом изменчивом мире.

Первым делом в сельской гостинице «Ам зее» был устроен госпиталь для раненых эсэсовцев. Задача состояла в том, чтобы «затеряться» среди них, пока подоспеют войска союзников. Успех замысла должны были обеспечить личный врач обергруппенфюрера, пролезший в медперсонал госпиталя, и последующая пластическая операция. В предвидении великих перемен обергруппенфюрер обзавелся новым именем и тщательно забинтовался, скрывая свою внешность.

Однако вскоре выяснилось, что оставаться в госпитале небезопасно, и, подгоняемый паническим страхом, Кальтенбруннер ночью бежал в горы. К полудню, окончательно выбившись из сил, он набрел на лесную избушку, которая и оказалась для него последним по собственной воле выбранным пристанищем. Здесь беглец был схвачен солдатами американского дозора. Предполагают, что встречей с ними Кальтенбруннер обязан в первую голову одному из своих приближенных, заплечных дел мастеру капитану Скорценни, который такой ценой спас собственную шкуру.

Так на высокогорных тропах Альп, в заснеженной лесной избушке начальник гестапо сделал завершающий шаг, приведший его уже прямиком в Нюрнберг, все дороги и тропы которого были помечены для него одним путевым знаком — к виселице.

Инквизитор обещает «сказать всю правду»

10 декабря Эрнст Кальтенбруннер занял наконец свое место на скамье подсудимых, слева от Кейтеля.

Я уже рассказывал, какой прием оказали ему недавние единомышленники и соратники, как они вдруг решили поразить суд своим откровенным презрением к обер-палачу, демонстративно повернувшись к нему спинами.

Разумеется, Кальтенбруннер не был настолько глуп, чтобы не понять зловещего смысла этого приема. Подавленность его перешла в полную депрессию. В последующие дни Кальтенбруннер, однако, оправился от первого испуга и перешел к тактике, которой держался уже до конца процесса.

Для начала этот матерый волк решил выступить с общей декларацией. Пусть не думают судьи, что он не понимает сложности своего положения.

— Во-первых, — сказал Кальтенбруннер, — я хотел бы заявить суду, что полностью осознаю всю тяжесть предъявленного мне обвинения. Я знаю, что на меня обрушилась ненависть всего мира. Так как Гиммлера, Гейдриха, Поля и других нет в живых, я должен здесь, перед лицом всего мира и суда, давать ответ за все их деяния. Я полностью сознаю, что обязан здесь сказать всю правду, чтобы весь мир и суд были в состоянии правильно и до конца понять события, имевшие место в Германской империи, правильно оценить их и вынести затем справедливый приговор...

Такое заявление произвело впечатление. После того как суд уже выслушал показания Геринга, Риббентропа, Кейтеля, всячески пытавшихся извратить историческую правду, отрицавших совершенно очевидные факты, прибегавших для этого к самым недостойным приемам, позиция Кальтенбруннера обещала внести нечто новое в ход процесса. Обещала, но не внесла...

Прошли долгие, напряженные месяцы Нюрнбергского процесса. Допрошены все подсудимые и свидетели, предъявлены бесчисленные документы. Затем, как и в любом суде, подсудимые получили право на последнее слово. Вот и Кальтенбруннеру подставили микрофон, и тот, кто хотел «сказать всю правду», чтобы мог быть вынесен «справедливый приговор», заявил:

— Обвинители возлагают на меня ответственность за концентрационные лагеря, за уничтожение евреев, за действия эйнзатцгрупп и так далее. Все это не соответствует ни предъявленным доказательствам, ни истине...

Нещадно эксплуатируя терпение судей и обвинителей Кальтенбруннер стал «разваливать» весь фундамент обвинения:

— Вопреки общераспространенному мнению, я решительно и категорически заявляю, что не знал о деятельности Гиммлера... В вопросе о евреях я также долго заблуждался... Я никогда не попустительствовал их биологическому уничтожению...

Кальтенбруннер просит судей Международного трибунала поверить ему, что, как только он узнал «о злоупотреблениях в гестапо» (о большем и подозревать не мог!), немедленно попытался покинуть свой пост и отправиться на фронт, но его просьбу об этом Гитлер отклонил. Начальник имперского управления безопасности не хочет казаться уж слишком наивным и отрицать самые преступления. Он прибегает к другому приему:

— Сегодня, после разгрома империи, я вижу, что меня обманывали.

Кальтенбруннер вовсе не оспаривает того, что миллионы людей уничтожены нацистами, но сам-то он проклинает эту политику и, находясь здесь, на этом историческом процессе, мечтает лишь о лучшем будущем для людей.

— Я от души приветствую ту идею, — заключает бывший шеф гестапо, — что истребление народов должно быть заклеймено международным соглашением как преступление и должно строжайшим образом наказываться!

Слушая его, можно было подумать, будто кто-то когда-то разрешал уничтожать миллионы людей, будто убийство даже одного человека не является тяжким преступлением по любому, в том числе германскому, уголовному кодексу.

И совсем уж под конец Кальтенбруннер еще раз пролил слезу: его сегодня так жестоко обвиняют здесь лишь потому, «что нужно найти замену отсутствующему Гиммлеру и другим лицам, полной противоположностью которых» он являлся.

Что же оставалось думать, прослушав первые заявления доктора Кальтенбруннера и его последнее слово? Сам Кальтенбруннер хотел, чтобы судьи поверили в его душевную чистоту, в благородство его побуждений, одним словом, в его алиби. Здесь много говорилось о преступлениях СС и гестапо. Но как можно допустить, чтобы человек, выросший в доме адвоката и сам посвятивший себя этой гуманной профессии, мог иметь что-либо общее с такими отвратительными преступлениями. Гуго Кальтенбруннер, отец Эрнста Кальтенбруннера, один из уважаемых венских адвокатов, положил (и не без успеха!) много сил на воспитание своего сына в духе уважения к законам и правам гражданина.

Таков был портрет начальника главного управления имперской безопасности, нарисованный им самим. Но подлинный портрет шефа гестапо выглядел совсем иначе. Он оказался начисто лишенным тех привлекательных черт, о которых так распространялся в Нюрнберге венский адвокат и берлинский палач. У судей Международного трибунала на основании многочисленных доказательств сложилось свое мнение о докторе Кальтенбруннере. И так уж не повезло этому «доктору права»: их мнение решительно расходилось с собственным его мнением о себе. Настолько расходилось, что Международный трибунал счел за лучшее освободить человечество от «палача с юридическим дипломом», как однажды охарактеризовал Кальтенбруннера Шахт.

Я уже писал о том, что Кальтенбруннер был, пожалуй, самым «трудным» подсудимым в Нюрнберге. И вовсе не потому, что доказать его вину было сложнее, чем, скажем, вину Геринга или Кейтеля. Отнюдь нет. Обвинителям не пришлось затратить слишком много труда, чтобы исчерпывающими, точными и в высшей степени убедительными доказательствами обосновать обвинение доктора Кальтенбруннера. Это было очевидно для всех, в том числе и для самого подсудимого. Что угодно можно сказать об Эрнсте Кальтенбруннере, кроме того, что он банально глуп. Кальтенбруннер понимал, что обвинители позаботились о нем очень хорошо. Как шефу гестапо, ему было даже как-то странно наблюдать за такой скрупулезностью в сборе доказательств. Непривычной показалась и вся обстановка нормального суда, состязательного публичного процесса.

Положение Кальтенбруннера в определенном смысле было сложнее положения таких подсудимых, как Геринг или Риббентроп, Гесс или Шахт. Те обвинялись прежде всего в преступлениях против мира, в агрессии. Перед ними открылись какие-то возможности для полемики (например, по поводу того, являлась ли агрессивная война преступлением в то время, когда она развязывалась). И подсудимые, и их защитники могли напустить здесь такого тумана, в котором, по их мнению, обвинители и судьи совсем могли заплутаться. У тех было немало поводов уцепиться за Мюнхен, за политику западных держав и таким образом попытаться создать конструкцию смешанной ответственности.

А Эрнст Кальтенбруннер? С его именем самым теснейшим образом связаны Освенцим и Майданек, Треблинка и Дахау. Здесь возможности для дискуссий весьма ограничены. Здесь надо сказать либо «да», либо «нет». Третьего, как говорится, не дано. И доктор Кальтенбруннер, который ничего так не хотел, как пережить Нюрнбергский процесс, сделал выбор. Он твердо решил, что признание своей вины лишь ускорит развязку, единственную и неотвратимую в данных обстоятельствах. Только полное отрицание ее может создать хоть какие-нибудь шансы на спасение.

Став на этот путь, Кальтенбруннер нещадно эксплуатировал свой опыт буржуазного адвоката. Началась борьба. Но нельзя сказать, что в ней диапазон средств защиты был слишком широк.

Международный трибунал не очень интересовался подробностями родословной Кальтенбруннера. Тем не менее подсудимый старался побольше рассказать о своей жизни в Австрии — жизни обыкновенного буржуа, о своем воспитании в семье профессионального «поборника права и законности», о своей адвокатской деятельности в Вене.

А обвинители? Не то чтобы они совсем забыли о венском периоде жизни Кальтенбруннера. Но ими были выбраны из этой жизни лишь те эпизоды, которые наиболее ярко рисовали портрет будущего шефа гестапо и от которых сам Кальтенбруннер охотно отказался бы «в интересах ускорения процесса». Обвинители коротко (тоже, разумеется, в интересах ускорения процесса) напомнили, что еще в 1934 году доктор Кальтенбруннер угодил в тюрьму за активное участие в нацистском заговоре против австрийского правительства Дольфуса, а в 1935 году он, как один из руководителей австрийской СС, был лишен права заниматься юридической практикой.

Звезда венского адвоката стремительно понеслась к зениту лишь после 12 марта 1938 года. Когда Гитлеру удалось срубить голову Австрийской республике, доктор Кальтенбруннер был назначен государственным секретарем по вопросам безопасности в национал-социалистском кабинете Зейсс-Инкварта. Через несколько часов после аннексии Австрии он уже приветствовал на Венском аэродроме Генриха Гиммлера и сердечно заверил последнего, что австрийская «СС ждет его дальнейших приказов».

В благодарность за заслуги на посту руководителя австрийской СС фюрер возвел доктора Эрнста Кальтенбруннера в ранг бригаденфюрера, а затем и группенфюрера.

«Он не любил свое полицейское поприще»

Январь 1943 года стал самой заметной вехой в карьере Кальтенбруннера. Чехословацкие патриоты убили Гейдриха, и Гитлер назначил своего земляка на пост высшего полицейского чиновника третьего рейха, вверив ему главное управление имперской безопасности.

Когда обвинители дошли до этого назначения, подсудимый поспешил «просветить» судей Международного трибунала насчет того, какую действительно роль играл он на новом месте. Дело в том, оказывается, что в составе РСХА (главного управления имперской безопасности) находились и гестапо, и СД, и уголовная полиция, и внешняя разведка. Кальтенбруннер уверяет, будто он согласился принять пост начальника этого зловещего учреждения при одном непременном условии: если лично будет заниматься лишь службой иностранной информации, то есть разведкой (слово шпионаж бывший адвокат не любил). Кальтенбруннер просит господ судей поверить ему, что, вступая в новую должность, он без всяких обиняков заявил Гиммлеру о нежелании брать на себя функций «исполнительной власти» (гестапо, полиции, СД):

— Я не мог, господа судьи, разделять с Гиммлером и Гейдрихом ответственность за то, что они натворили в империи. Мое имя, моя честь и моя семья являлись для меня слишком священными...

Итак, служба информации, и только служба информации — вот скромный удел Эрнста Кальтенбруннера. А пост начальника главного управления имперской безопасности — это всего лишь пустой номинал.

Но Кальтенбруннер не очень-то обольщается в отношении того, что судьи с ходу клюнут на эту его версию. Надо чем-то подкрепить ее. Опыт адвоката подсказывает ему необходимость выставить свидетелей. Один из них, видный чиновник доктор Нейбахер, в своих показаниях «вспоминает», что Кальтенбруннер говорил однажды, будто он трижды отказывался принять под свое начало РСХА, но в конце концов вынужден был сделать это, так как последовал приказ.

— Кальтенбруннер сказал мне, — заявил Нейбахер, — что не любит свое полицейское поприще, ничего не понимает в этом деле, не чувствует к нему никакого призвания и в действительности интересуется лишь вопросами внешней политики.

И хотя лорд Лоуренс заметил при этом: «То, что Кальтенбруннеру не нравилось его официальное положение, не может играть никакой роли», сам подсудимый и его адвокат продолжали гнуть свою линию. Следующий из свидетелей, вызванных по их просьбе, ближайший сотрудник начальника РСХА Вильям Хеттль доверительно сообщил трибуналу почти то же самое, что и Нейбахер:

— Кальтенбруннер не имел специальной подготовки в полицейских делах и не питал к ним интереса. Главное свое внимание и весь свой интерес он сосредоточил на службе заграничной информации.

Но как бы то ни было, Кальтенбруннер принял пост начальника РСХА. Более того, в первых же своих показаниях суду он признался, что знал, чего «натворили» в империи Гиммлер и Гейдрих.

Кальтенбруннера резонно спросили, как же он, для которого имя, честь и семья были «слишком священными», решился возглавить такое кошмарное учреждение, каким являлось РСХА, и почему не подал в отставку, когда воочию убедился в его злодеяниях? На это последовал ответ, так часто повторявшийся затем с очень незначительными вариациями и Франком, и Розенбергом, и Шахтом. Великий инквизитор, обрядившись в тогу праведника, стал убеждать трибунал:

— Самый важный вопрос, который необходимо было, с моей точки зрения, решить, — это вопрос о том, улучшит ли дело моя отставка... или же я, находясь на этом посту, должен сделать все, чтобы в действительности изменить те условия, которые стали здесь известными... С моей точки зрения, я мог воздействовать на Гитлера, Гиммлера и других лиц и потому совместил со своей совестью обязанности начальника РСХА. Я считал своим долгом лично выступить против несправедливости.

«Можете улыбаться, можете негодовать, — всем своим видом показывал Кальтенбруннер, — но только забота о жертвах гитлеровского произвола понудила меня остаться на посту шефа гестапо».

В зале действительно улыбались. Глядя на Кальтенбруннера и слушая его, многие, наверное, вспомнили великую праведницу Марию Египетскую, которой собственным телом пришлось рассчитываться с гнусным лодочником-перевозчиком: кто же вправе усомниться в том, что она если и впала в великий грех, то для того лишь, чтобы успешнее творить праведные и святые дела в будущем.

Продолжая свою линию на отращивание ангельских крыльев, Кальтенбруннер рассказал суду, как решительно он боролся против гитлеровского приказа «Кугельбефель», предписавшего расстрел военнопленных:

— Я заявил Гиммлеру, что этот приказ фюрера является новым подтверждением нарушения самых элементарных принципов Женевской конвенции. Я просил Гиммлера сделать соответствующее представление фюреру. Я даже подготовил для Гиммлера проект письма на имя фюрера с ходатайством об отмене этого приказа.

Слушая Кальтенбруннера, нельзя было не поражаться. Создавалось впечатление, что процесс начался именно с его показаний. Кальтенбруннер вел себя так, будто ему еще не пришлось присутствовать при допросах Геринга, Риббентропа, Кейтеля, многих свидетелей. А между тем на его глазах обвинители уже не раз разоблачали неуклюжие попытки этих господ лгать, извращать очевидные факты.

Кальтенбруннер слышал генерала Боденшатца, показания которого своей неприкрытой ложью вызвали дружный смех зала и досаду на лице самого Геринга. Кальтенбруннер лицезрел дурацкие кривляния фельдмаршала Мильха, вознамерившегося вдруг доказать, будто Германия не могла желать войны, так как она, мол, и готова к ней не была. Кальтенбруннер, наконец, не мог не обратить внимания на хохот в зале по поводу наиболее выдающихся шедевров лжи Кейтеля и Риббентропа. Он и сам едва сдерживал себя от того, чтобы не расхохотаться, когда в зале суда зачитывали ответы Ванситарта на опросный лист Риббентропа. В душе Кальтенбруннер, конечно, радовался этим «успехам» своих соседей: он не забыл той жестокой сцены, которую они разыграли 10 декабря, когда шеф гестапо впервые появился на скамье подсудимых.

Да, Кальтенбруннер имел все возможности усвоить тот несложный факт, что если уж и прибегать ко лжи как к методу защиты, то не надо злоупотреблять этим средством. В смысле тактическом положение Кальтенбруннера было более выгодным, чем, скажем, положение того же Геринга или Риббентропа. Допросы их должны были научить кое-чему начальника РСХА.

Кальтенбруннер часто бравировал на суде тем, что, в отличие от других подсудимых, он-то был юристом. Потомственным юристом! Если поверить ему, то основные противоречия между ним и Гиммлером как раз и возникли на той почве, что он, Кальтенбруннер, мыслил и действовал юридически, то есть на почве законов, а узкий полицейский ум Гиммлера ненавидел законность, не терпел даже упоминания о праве. Кальтенбруннер похвалялся тем, что он был первым юристом, занявшим ответственный пост начальника РСХА. Увы, и это не пошло впрок.

Началось всесокрушающее и безжалостное наступление документов и свидетелей; и длилось оно до тех пор, пока лжец не оказался загнанным в угол. Тем не менее было бы несправедливым сказать, что обвинители заставили его капитулировать. Кальтенбруннер в течение всего процесса продолжал вести безуспешные арьергардные бои, точь-в-точь, как вели их его же эсэсовцы в последние дни «третьей империи» (хотя и бессмысленно, но отстреливавшиеся).

С каждым днем процесса, с каждым новым ударом обвинителей Кальтенбруннер выглядел все более омерзительно, а методы защиты, к которым он прибегал, все чаще и чаще вызывали возмущение в зале суда.

Вот обвинитель от США Гаррис зачитывает показания Германа Пистера. Кто он такой, этот Пистер? Может быть, Кальтенбруннер его не помнит или попросту не знает? Нет, Кальтенбруннер его и знает, и отлично помнит, потому что такой лагерь, как Бухенвальд, затеряться в памяти не может, а Герман Пистер был комендантом этого лагеря. Но ведь Герман Пистер — верный человек, который если и не лизал сапоги начальнику РСХА, то потому лишь, что это считал излишним сам начальник... А Вилли Лиценберг, начальник отдела имперского управления безопасности? Этот уж и вовсе работал бок о бок с Кальтенбруннером и не раз, прямо-таки с ловкостью опытного камердинера, отворял перед ним двери служебных кабинетов.

Кальтенбруннеру хочется верить в то, что эти люди не подведут и будут умнее Боденшатца или Мильха. Но, на беду, они оказались намного умнее, чем подозревал их шеф. Первые же слова их показаний, зачитанных Гаррисем, рассеяли все иллюзии Кальтенбруннера, который, как и все сатрапы, плохо знал душу своих подручных.

Они, как и их шеф, всецело прониклись единственным стремлением — выжить, во что бы то ни стало выжить. И конечно, не считали, что ложные показания в пользу Кальтенбруннера будут самым остроумным способом для собственного спасения.

Кальтенбруннер утверждает, будто никакого отношения не имел к приказам «о превентивном заключении» в концлагеря без суда и следствия. Но Герман Пистер торопится сообщить суду, что эти приказы подписывались именно Кальтенбруннером. А так как они поступали из РСХА прямехонько в его, Пистера, руки, то он даже может напомнить шефу, что для такого рода приказов существовали специальные красные бланки.

Показания коменданта Бухенвальда спешит подтвердить и Вилли Лиценберг. Он просит суд поверить ему, что «все приказы и ордера на превентивное заключение... имели подпись Гейдриха или Кальтенбруннера».

А кто такой Адольф Путгер? Нет, этого Кальтенбруннер не знает и не помнит. Но гораздо хуже то, что Адольф Путгер — надсмотрщик лагеря Маутхаузен — знает Кальтенбруннера. И не только по его письменным приказам о казни заключенных, но и по личным встречам: генерал СС и полиции Кальтенбруннер несколько раз посещал лагерь. Вот каким он запомнился надсмотрщику Путгеру: примерно сорока лет, рост от одного метра семидесяти шести сантиметров до одного метра восьмидесяти сантиметров, на лице несколько глубоких шрамов от рапиры — метки дуэльных потех немецких буршей.

Да, сомнения нет — это портрет Кальтенбруннера. И хозяину, разумеется, не пристало узнавать свое изображение в последнюю очередь.

Значительное количество изобличительных документов обвинители предъявляли бывшему начальнику РСХА еще в период предварительного следствия. Но было немало и таких, которые предъявлялись уже во время суда, неожиданно для Кальтенбруннера, и требовали от него немедленного ответа, без подготовки. Вот это-то и вызывало «праведный» гнев «доктора права».

— Господин обвинитель! — восклицал он. — Зачем это? Оно меня все равно не сломит, а если нужна правда, то я уже поклялся помочь установить ее.

Но это лишь пустые декларации. На деле же Кальтенбруннер продолжал гнуть свою линию хитроватого и все-таки примитивного юриста-провинциала, который твердо усвоил одно: что бы ни говорил обвинитель, отрицать. Отрицать в целом, отрицать по мелочам, симулировать провалы памяти, придираться к неточностям, имеющим пятистепенное значение, изображать оскорбленную добродетель, когда речь идет о преступлениях, от которых стынет кровь в жилах.

Вот американский обвинитель полковник Эймен заговорил о трагедии варшавского гетто. Но помилуйте, какое отношение это имеет к доктору Кальтенбруннеру? Доктор признает, что трагедия была, однако во всем здесь повинен Гиммлер.

Полковник Эймен парирует. Он ссылается на показания Карла Калеске, адъютанта начальника полиции и СС в Варшаве генерала Штрупа. Адъютант показал, что его шеф получал приказы «по операции в гетто» непосредственно от Кальтенбруннера.

Какой это Карл Калеске? Кальтенбруннер знать такого не знает и фамилии такой никогда не слышал. Штруп ему известен, но от знакомства со всеми его адъютантами увольте, пожалуйста.

Полковник Эймен задумывается, неторопливо перебирает бумаги в своей папке и затем очень медленно, будто сожалея, говорит:

— Если бы здесь был Штруп, то он, по-видимому, мог бы сказать правду относительно всего, что касается варшавского гетто. Не так ли?

При этих словах Кальтенбруннер сразу заерзал на месте, опасливо посмотрел на дверь, откуда вводят свидетелей. Он почувствовал подвох. Ведь совсем недавно приключилась пренеприятная история с Паулюсом, который, как по мановению волшебной палочки, появился в этом же зале через две-три минуты после того, как Руденко назвал его фамилию. Голос подсудимого, совсем еще недавно такой бодрый и решительный, становится вялым, беспомощным. С неуклюжим притворством Кальтенбруннер заявляет, что был бы рад увидеть сейчас Штрупа; из слов господина обвинителя можно предположить, что он находится здесь...

Нет, на сей раз чуда не произошло. Вопрос полковника Эймена был всего лишь хорошо рассчитанным тактическим ходом. Но зато в руках у обвинителя имелись письменные показания генерала Штрупа, и он зачитал их вслух, бросая из-под очков взгляд на подсудимого:

«Оберштурмбанфюрер доктор Хан был в то время начальником полиции безопасности Варшавы. Приказы не передавались Хану мною, они поступали от Кальтенбруннера из Берлина. В июне или в июле того же года я вместе с Ханом посетил управление Кальтенбруннера, и Кальтенбруннер сообщил мне, что хотя мы и должны работать совместно, но все основные приказы для полиции безопасности должны исходить от него...»

Подсудимый хорошо знал, о каких приказах идет речь. Он помнил, что именно по его приказам проводились акции по уничтожению тысяч людей в варшавском гетто.

Но Кальтенбруннер причастен не только к кровавым делам в варшавском гетто. Он ведь следил за уничтожением евреев во всей Польше.

Новый удар Кальтенбруннеру наносит уже советский обвинитель Лев Николаевич Смирнов. Как только он упоминает фамилию Крюгера — главного полицейского начальника оккупированной Польши, — подсудимый торопится сообщить трибуналу, что этот Крюгер подчинялся непосредственно Гиммлеру; начальник РСХА ничего общего с ним не имел, всегда считал его «свиньей и преступником», а потому даже «выступал за устранение Крюгера от занимаемой должности в генерал-губернаторстве».

Но Л. Н. Смирнов все-таки «припас для лжеца один любопытный документ. Это — дневник Франка, где подробнейшим образом описывалось одно из совещаний в Варшаве, обсуждавшее вопрос о судьбе уцелевших еще в Польше евреев. И как на грех, указано, что участниками этого совещания были и Кальтенбруннер и Крюгер. Причем записи не оставляют сомнений в том, что последний обращался к начальнику РСХА как к своему прямому шефу.

Кальтенбруннер пытается уйти от этого документа. Он не хочет признать, что именно его Крюгер просил представить Гиммлеру отчет о мероприятиях против евреев. Как черт от ладана бежит Кальтенбруннер от Крюгера.

Чтобы читатель лучше представил себе поведение подсудимого, пожалуй, стоит еще раз привести здесь выдержку из стенограммы процесса:

«Смирнов. Минуточку. Но почему все-таки Крюгер действовал через вас?

Кальтенбруннер. Как статс-секретарь, по линии полиции безопасности в генерал-губернаторстве он подчинялся непосредственно Гиммлеру.

Смирнов. Я вас прошу ответить коротко — просил ли вас Крюгер представить отчет Гиммлеру или нет? Это все, о чем я вас спрашиваю.

Кальтенбруннер. Насколько я знаю, на этом совещании присутствовало много чиновников администрации, и каждого, кто был близок к фюреру или Гиммлеру, кто-нибудь о чем-нибудь просил.

Смирнов. Я вас прошу ответить на вопрос: «да» или «нет»...

Кальтенбруннер. Этого я не знаю.

Смирнов. Не знаете? Тогда я вам задам другой вопрос...

Председатель (обращаясь к подсудимому). Что вы ответили на последний вопрос? Я вас (обращаясь к обвинителю) попрошу повторить последний вопрос... Задайте ему вопрос и добейтесь, чтобы он на него ответил».

Легко сказать «добейтесь»! Доктор Кальтенбруннер обнаруживал блестящие способности петлять вокруг да около, когда это выгодно ему.

Бывший начальник РСХА, как мог, отбивался от вопросов Смирнова. Он угадывал, что самое страшное еще впереди. Ведь в уничтожении миллионов людей первостепенную роль играли гитлеровские концлагеря, а Кальтенбруннер а обвиняют в том, что он не только знал о разработанной во всех деталях программе массовых убийств, но и являлся одним из главных ее исполнителей. Кальтенбруннеру известно: у обвинителей имеются показания свидетелей о том, что он посещал лагеря уничтожения и лично наблюдал за тем, как производилось там умерщвление людей. Однако не так-то просто заставить его самого признаться в этом.

— Враки все это, — ничуть не смущаясь заявляет Кальтенбруннер. Пару раз будто бы Гиммлер действительно рекомендовал ему съездить в концлагеря. — Но я никогда не принимал участия в таких инспекционных поездках, — упирается шеф гестапо. — Мне доподлинно было известно, что для меня, как и для других лиц, которых Гиммлер приглашал посетить лагерь, выстраивались «потемкинские деревни».

Если на приведенный монолог «ангела во плоти» Кальтенбруннера, которого палач Гиммлер норовил ввести в заблуждение, зал не ответил гомерическим хохотом, то этому может быть только одно объяснение: когда речь идет о нацистских концлагерях, смеяться невозможно.

11 апреля 1946 года о массовых убийствах в концлагерях с Кальтенбруннером заговорил Джильберт.

— О, — встрепенулся Кальтенбруннер, — я могу доказать, что ничего общего с этим не имею. Ни приказов я не давал, ни чужих приказов по этому поводу не исполнял. Вы даже не представляете себе, доктор, насколько все это было секретно даже от меня.

— Откровенно говоря, — заметил Джильберт, — я сомневаюсь, чтобы кто-нибудь мог поверить вам в том, что вы, начальник РСХА, не имели ничего общего с концлагерями и ничего не знали о программе массовых убийств.

— Это все результат газетной пропаганды! — негодует Кальтенбруннер. — Вам я могу сказать, что, когда прочитал газетную передовую «Эксперт по газовым камерам захвачен» и американский лейтенант объяснил мне, что это значит, я просто поразился. Как смеют они так говорить обо мне?! Заверяю вас, что с тысяча девятьсот сорок третьего года я отвечал только за деятельность внешней разведки. Англичане даже хотели меня убить именно за эту мою деятельность, а вовсе не потому, что считали меня связанным со зверствами.

Нет, Кальтенбруннер решительно не желал оставлять роль страдальца и праведника, одолеваемого злым роком. Но ничего из этого не получалось. По мере того как суду предъявлялись все новые доказательства, сентиментальные украшения опадали с Кальтенбруннера сами собой, и перед теми, кто имел возможность наблюдать его, предстал мечущийся во все стороны, до смерти перепуганный человечек, жаждущий прежде всего спасти свое телесное «я».

При всем том доктор Кальтенбруннер был отменно вежлив в обращении с судьями и обвинителями, полагая таким образом внушить им, что в его лице они как-никак имеют дело с «коллегой». Заметив, например, что весь английский персонал Международного трибунала, обращаясь к председательствующему, неизменно называет его «милорд», Кальтенбруннер тоже стал придерживаться этого этикета, хотя старому аристократу Джефри Лоуренсу такое обращение к нему отпетого палача было явно не по душе.

Неожиданные превращения доктора Кауфмана

Неприятности каждого подсудимого начинались обычно с того момента, когда к допросу приступал обвинитель. Допрос же защиты был, пожалуй, самой приятной стадией процесса: подытожив его, можно было сказать, что подсудимый ни в чем или почти ни в чем не виновен. Но у Кальтенбруннера неприятности начались уже с допроса адвоката.

Я уже говорил, что основная линия поведения Кальтенбруннера состояла в том, чтобы начисто отрицать не только свою причастность к истязаниям и убийствам в концлагерях, но и даже сколько-нибудь значительную осведомленность в таких делах. А адвокат Кауфман начал допрос своего подзащитного именно с этого: знал ли он о существовании Освенцима, знал ли он, что в этом лагере производилось уничтожение ни в чем не повинных людей, которых поставлял туда Эйхман? Причем Кауфман требовал предельно лаконичных ответов — «да» или «нет», вследствие чего положение Кальтенбруннера, несомненно, осложнялось: он лишался возможности петлять, пользоваться хитроумными маневрами.

Что Эйхман одна из самых мрачных фигур гестапо, один из непосредственных и главных исполнителей программы массового истребления евреев, было хорошо известно в Нюрнберге, и потому любая связь с этим человеком не очень украшала подсудимого. Кальтенбруннер, во всяком случае, не торопится афишировать свои отношения с ним. Он был бы, конечно, рад, если бы удалось убедить судей в том, что ни в период своей деятельности в Австрии, ни потом, в Берлине, ничего общего с «этим Эйхманом» не имел и вообще мало о нем знает. Но как назло, именно адвокат сталкивал их вместе.

— Я спрашиваю вас, — настаивал доктор Кауфман, — когда вы познакомились с Эйхманом?

Постепенно выясняется, что у Кальтенбруннера нет никаких оснований отрекаться от этой одиозной персоны, что они земляки и старые приятели. Отец Эйхмана работал директором электростроительной компании, а отец Кальтенбруннера — ее юрисконсультом. В школе Эйхман учился вместе с братьями Кальтенбруннера.

Любознательность адвоката не знала границ. Следующим вопросом он уже ставит своего подзащитного на грань нокаута:

— Когда вы узнали, что Освенцим является лагерем уничтожения и каково было ваше отношение к этому?

Едва оправившись от изумления, Кальтенбруннер начинает бормотать что-то невнятное о Гиммлере, Гейдрихе, но адвокат резко обрывает своего подзащитного:

— Давайте прямой ответ на вопрос. Каково было ваше отношение к этому факту, когда вы о нем узнали? Отвечайте ясно и кратко.

Такое поведение адвоката было не очень привычным. Возможно, Кауфман рассчитывал на то, что Кальтенбруннер имеет какую-нибудь выгодную для себя версию ответа. Возможно. Но явно чувствовалось, что подзащитный не в восторге от его вопросов.

Стараясь любой ценой уйти от цепкой хватки защитника, который неожиданно обернулся дотошным прокурором, Кальтенбруннер вновь ударился в словесную эквилибристику. Однако доктор Кауфман опять настиг его:

— Мы все еще не знаем, что вы действительно сделали, когда узнали об Освенциме. Что вы тогда сделали, я вас последний раз спрашиваю?

Ситуация, надо сказать, прямо-таки пикантная. Куда ни шло, терпеть такое от обвинителей... Но надо же дожить, чтобы собственный адвокат хватал за горло!

Я вспоминаю, с каким нескрываемым любопытством наблюдали подсудимые за тем, как потрошит своего подзащитного адвокат Кауфман. Геринг укоризненно качал головой. При этом трудно было понять, что именно он осуждает — то ли глупую позицию Кальтенбруннера, то ли поведение адвоката.

А вот доктор Зейдль вполне определенно возмущался странной позицией защитника. Едва объявили перерыв, как он поспешил к Кауфману и минут десять весьма экспансивно разговаривал с ним.

Честно говоря, меня самого несколько удивила тактика защиты. Во всяком случае, последний вопрос Кауфмана — это не адвокатский вопрос. Боже, сколько злости было в глазах Кальтенбруннера, когда он смотрел на своего адвоката! Лицо его очень ясно выражало одну мысль: «Жаль, что этот доктор Кауфман не попался мне раньше, в гестапо».

Джильберт рассказывал нам, что во время завтрака Кальтенбруннер коротко бросил ему:

— Я видел, как полковник Эймен смеялся, схватившись за бока. Вы можете сказать ему, что я поздравляю его с победой надо мной. Это он нашел мне такого глупого защитника...

О позиции доктора Кауфмана я еще буду говорить дальше. Здесь же, справедливости ради, ограничусь лишь одним замечанием: Кальтенбруннер сам выбрал своим защитником доктора Кауфмана. Полковник Эймен никакого отношения к этому не имел.

Тени Освенцима и Маутхаузена

Против Кальтенбруннера выступили в едином строю свидетели и документы. Документы — все из архивов, а свидетели — разные. Иные из них — бывшие сослуживцы и друзья Кальтенбруннера — не прочь были помочь ему, но тем не менее тоже топили его, опасаясь за собственную шкуру.

Вот Рудольф Гесс, бывший начальник лагеря в Освенциме. В свое время он пытался скрыться, но был пойман и заключен в тюрьму. С неприкрытым цинизмом профессионального убийцы Гесс рассказывает суду о преимуществах «своего» лагеря в сравнении с таким «отсталым» комбинатом смерти, как Треблинка. В Треблинке, например, чтобы уничтожить две тысячи человек одновременно, нужно было десять газовых камер, а в Освенциме для этого количества достаточно было одной. В Треблинке обреченные знали, что они умрут.

— А у нас, — деловито поясняет Гесс, — жертвы думали, что их подвергнут санитарной обработке.

Несравненно лучше была разработана в Освенциме и сама технология отбора жертв. Заключенных, прибывавших эшелонами, прежде всего направляли к врачу, который тут же на месте принимал решение: пригодных к работе отсылал в лагерь, остальных — на фабрики истребления.

С виду Гесс отнюдь не звероподобен. На его лице нет явных признаков кретинизма. Но когда в тюремную камеру к нему зашел Джильберт, он поспешил предвосхитить его вопрос:

— Вы хотите знать, нормальный ли я человек?

Еще бы, убийца трех миллионов человек имеет право на такое предположение!

— А что вы сами по этому поводу думаете? — поинтересовался Джильберт.

— Я абсолютно нормален. Даже отправляя на тот свет миллионы людей, вел вполне нормальную семейную жизнь.

Джильберт пытается выяснить, думал ли когда-нибудь Гесс, что люди, которых он уничтожал, были в чем-то повинны и потому заслуживали такой судьбы? Его собеседник отрицательно покачал головой:

— Мы, эсэсовцы, никогда не задумывались над такими вопросами. И кроме того, считалось общепринятым и бесспорным, что евреи должны отвечать за все.

Джильберт захотел уточнить, почему же это считалось общепринятым.

— Почему? — удивился Гесс. — Да мы ведь никогда ничего другого не слышали... Все наше военное и идеологическое воспитание убеждало нас в том, что мы должны защищать Германию от евреев...

Было бы несправедливостью в отношении Кальтенбруннера сказать, что только его одного охватил животный страх при появлении Рудольфа Гесса за свидетельским пультом. Этот свидетель заставил содрогнуться всех, кто сидел на скамье подсудимых. То была каинова печать на лбу каждого из них, паспорт всему нацистскому режиму, живое воплощение человеконенавистнического лозунга Гитлера: «Надо развить обезлюживание».

Можно смело заявить: ни один документ и никто другой из свидетелей не нанес такого удара по скамье подсудимых, какой нанес своими показаниями Рудольф Гесс. Вот уж когда представлялась возможность до конца познать, что такое «потемкинские деревни» по-нацистски.

Слушая Гесса, я невольно подумал, сколько раз перевернулся бы в гробу граф Григорий Потемкин, если бы узнал, с чем ассоциируются его наивные попытки обмануть матушку Екатерину!

Напрасно доктор Кальтенбруннер силился убедить суд, якобы сам он ни сном ни духом не ведал, что творилось в лагерях типа Освенцим. Обвинители не замедлили потребовать от Гесса уточнений: кто же отдавал приказы об арестах и водворении миллионов людей в концлагеря, о их наказании и массовых казнях? Хладнокровный убийца ответил без колебаний:

— Сначала Гейдрих, а затем все приказы о превентивном заключении, о ссылке, наказаниях и особых казнях подписывал Кальтенбруннер либо начальник гестапо в качестве заместителя Кальтенбруннера.

Таким образом, бывший комендант Освенцима полностью подтвердил показания бывшего коменданта Бухенвальда. И легко можно было заметить, как съежился при этом его некогда могущественный суверен Кальтенбруннер. Он усиленно стал растирать виски, пряча свое костлявое лошадиное лицо в потных ладонях.

Я писал эти строки как раз в тот момент, когда в Бонне было объявлено, что с мая 1965 года по ФРГ прекращается «за давностью» всякое судебное преследование нацистских военных преступников. Как юрист, я знаю, что это такое — давность. Уголовные кодексы всех стран мира включают в себя это понятие. Но кому же из юристов не известно, что срок давности предусмотрен для обычных уголовных преступлений таких, как кража, хулиганство, ограбление, нанесение телесных повреждений, бытовое убийство. Не представляет исключения из этого общего правила и уголовный кодекс ФРГ, на 67 параграф которого сослалось боннское правительство, собираясь амнистировать нацистских военных преступников.

Но ведь ни один юрист в мире не осмелится утверждать, что чудовищные преступления Кальтенбруннера, Гесса и им подобных можно подвести под разряд обычных преступлений и распространить на них общеуголовную давность. Гесса поймали, а могли и не поймать, как не поймали Эйхмана в течение пятнадцати лет, как не пойманы еще до сих пор тысячи других тяжких военных преступников. Гесс признал в Нюрнберге, что под его руководством было уничтожено около трех миллионов человек. Я помню приглушенный стон в зале после такого признания. Это, наверное, столько, сколько уголовные преступники во всех странах мира не убили за многовековую историю человечества!

Перед Международным трибуналом прошли палачи и поменьше калибром. Из них мне запомнился, в частности, эсэсовец Олендорф, начальник эйнзатцгруппы «Д». Этот заявил, что на юге Украины, в районе Николаева, он успел убить только... девяносто тысяч человек.

Кто же из юристов осмелится утверждать, что составители уголовных кодексов, в том числе и германского уголовного кодекса, принятого в 1871 году, могли, хотя бы мысленно, представить себе возможность таких преступлений? Какой из парламентов, вводивших эти кодексы в действие, предполагал, что включенные в них положения о давности могут быть применены в отношении убийц миллионов людей? Не обязательно быть правоведом, чтобы понять, что давность применима только в отношении таких преступлений, которые предусмотрены самим уголовным кодексом.

Если бы обыкновенная мерка уголовных кодексов подходила для оценки действий гессов и олендорфов, юристам не потребовалось бы разрабатывать совершенно новые уголовные законы, в которых речь идет, увы, не о воровстве, не о хулиганстве, не о нанесении телесных повреждений и не о единичных убийствах, называемых бытовыми. Не нужно было бы вводить в уголовно-правовой лексикон слово «геноцид», этот неологизм, родившийся в огне освенцимских топок. Не пришлось бы, чтобы измерить масштабы гитлеровских преступлений, пускать в обращение и еще одно доселе неизвестное в юриспруденции понятие — «преступления против человечества».

Именно потому, что гитлеровские преступления не умещаются в рамки обычного уголовного кодекса, оказалось необходимым разработать особую юрисдикцию в Уставе Международного трибунала. Каким же нужно обладать феноменальным неуважением к правовым нормам, чтобы теперь ставить все с ног на голову и применять к нацистским преступникам общеуголовную давность!

Но вернемся в нюрнбергский Дворец юстиции. Рудольф Гесс был далеко не единственным из свидетелей, который своими показаниями способствовал разрушению весьма шаткой конструкции защиты Кальтенбруннера. Кроме Освенцима существовали и другие комбинаты смерти. Был и печально знаменитый Маутхаузен. И там подвизался в качестве коменданта некто Цирайс.

В последние дни войны Цирайса убили. Но что такое? Кальтенбруннеру явно послышалась его фамилия. Это уже отдавало мистикой. Однако никакой мистификации обвинитель Эймен не допустил, оглашая в суде показания палача из Маутхаузена. Кальтенбруннер напрасно торопил своего защитника опротестовать эти показания, сообщить суду, что Цирайса нет в живых. Протестовать не пришлось. Эймен сам объявил, что комендант Маутхаузена уже получил свое. Но обвинитель должен огорчить доктора Кальтенбруннера и сообщить суду, что, будучи смертельно раненным, Цирайс успел дать весьма ценные показания. Когда его спросили, чьими указаниями он руководствовался, заталкивая тысячи людей в газовые камеры, последовал ответ:

— Это делалось по приказу главного управления имперской безопасности, по приказам Гиммлера или Гейдриха, а также обергруппенфюрера СС Мюллера или доктора Кальтенбруннера. Последний являлся начальником полиции безопасности.

Так разваливались «кальтенбруннеровские деревни», и вместо них перед взором тех, кто находился в нюрнбергском зале суда, возникали длинные серые бараки лагерей смерти, дымящие трубы лагерных крематориев.

Предсмертная исповедь Цирайса была дополнена еще одним немым свидетелем. Полковник Эймен, памятуя настойчивые просьбы Кальтенбруннера поверить ему, что он никогда не бывал в лагерях смерти, предъявил фотографию. На ней — лагерь Маутхаузен, и там стоят рядом Цирайс, Гиммлер, Кальтенбруннер.

Не успел подсудимый оправиться от этого удара, как в зале суда появляется свидетель Алоис Хельригель. Сколько ни всматривается Кальтенбруннер, он не может его узнать. О чем собираются допрашивать этого человека? Какая новая опасность таится в нем?

После первых же вопросов выясняется, что Хельригель австриец, до войны жил в Граце. Кальтенбруннер не в состоянии вспомнить этого «земляка». И тем не менее они встречались именно в Австрии. А местом встречи был все тот же Маутхаузен.

Этот свидетель, так же как и Путгер, с которым Кальтенбруннера уже успели познакомить обвинители, тоже выполнял в Маутхаузене обязанности надсмотрщика. И показания его лишь дополняют то, что суд уже слышал от Путгера. Алоис Хельригель спокойно повествует:

— Осенью тысяча девятьсот сорок второго года Эрнст Кальтенбруннер посетил Маутхаузен. Я был тогда на посту и видел его дважды. Он вошел в помещение, где находилась газовая камера, вместе с Цирайсом, комендантом лагеря, как раз в тот момент, когда отравляли газом заключенных.

Казалось бы, довольно. И судьям, и всем присутствовавшим ясно, сколь низкопробно лжет доктор Кальтенбруннер. Все имели возможность убедиться, что «потемкинские деревни» строились не для него, а он сам пытался строить их для судей Международного трибунала. Но обвинители, как видно, задались целью вывернуть лжеца наизнанку. Тут же после показаний Хельригеля оглашаются показания истопника маутхаузенской кремационной печи Иоганна Кендута. Этот истопник отлично помнит, как в один из своих наездов в Маутхаузен «Кальтенбруннер со смехом вошел в газовую камеру. Затем привезли людей из барака, и были продемонстрированы все три вида казни — отравление газом, повешение и расстрел в затылок». Под конец Иоганн Кендут добавляет: «После этого мы должны были оттащить трупы».

Кальтенбруннер вскочил с места. Он начисто отвергает эти показания. Он напоминает и суду, и обвинителю, что трудно ожидать объективности от человека, который сам был узником концлагеря, сам перенес все лишения лагерной жизни. В любом суде мира показания свидетеля, заинтересованного в исходе дела, не считаются объективными и доказательными.

На какое-то мгновение мне показалось, что полковник Эймен в смятении. Но нет. Он явно предвидел демарш подсудимого и подчеркнуто спокойным тоном, без всякого нажима уточняет позицию Кальтенбруннера в отношении Цирайса. Тот, как известно, был не узником Маутхаузена, а тюремщиком, и, стало быть, подсудимый не может заподозрить его в необъективности.

Кальтенбруннер предчувствует новый подвох, однако отступать уже поздно. Против свидетельств по этому поводу Цирайса он не возражает. И тут вдруг выясняется, что они точь-в-точь совпадают с показаниями Кендута.

«Около пятнадцати заключенных из категории имевших взыскания, — вспоминает Цирайс, — были отобраны унтершарфюрером Винклером для того, чтобы показать доктору Кальтенбруннеру три способа умерщвления: выстрелом в шею, через повешение и умерщвление газом. Среди предназначенных к экзекуции были женщины — им отрезали волосы, затем убивали выстрелом в шею... Носильщики трупов присутствовали при казни и должны были отнести тела в крематорий. После казни доктор Кальтенбруннер отправился в крематорий, а позднее — в каменоломни».

Я видел, как исказилось лицо Кальтенбруннера, как он сник, пораженный почти дословным совпадением показаний узника Маутхаузена и его коменданта. Но тут же, тревожно оглянувшись, он выпрямляется: надо играть роль оскорбленной добродетели, а фигура, согбенная под тяжестью улик, плохо служит этой цели.

Однако полковник Эймен не обращал внимания на примитивные уловки Кальтенбруннера. Да и на скамье подсудимых его глупая тактика вызывала совсем неблагоприятную для него реакцию. Кейтель, взглянув на Кальтенбруннера, что-то шепнул Герингу, а тот лишь махнул рукой, и выражение его лица как бы говорило: «Ну что вы хотите от этой полицейской дубины». Ширах тихо посмеивался, тоже переговариваясь с соседями. Но вдруг рейхслейтер встрепенулся. Ему послышалась собственная фамилия. Это еще что такое?

Оказывается, виной всему было излишнее любопытство обвинителя. Как бы мимоходом он спросил свидетеля Алоиса Хельригеля, не приходилось ли тому встречать в Маутхаузене еще кого-нибудь из подсудимых? И лагерный надсмотрщик спокойно ответствовал, что в числе высокопоставленных визитеров был и гаулейтер Вены фон Ширах.

Эймен. Помните ли вы его внешность настолько, чтобы опознать?

Хельригель. Я полагаю, что в последнее время он, вероятно, изменился, но думаю, что все-таки узнаю его.

Эймен. Когда вы его там видели?

Хельригель. Это было осенью тысяча девятьсот сорок второго года...

Эймен. Взгляните на скамью подсудимых и скажите, можете ли вы узнать там Шираха?

Хельригель. Да.

Эймен. Где он находится?

Хельригель. Он сидит во втором ряду, третий с левой стороны...

Тут уж и Бальдур фон Ширах перестал ухмыляться. Как ветром сдуло с его лица ироническое выражение. Зато нетрудно было заметить, с каким злорадством посмотрел на него Кальтенбруннер.

А Хельригель между тем продолжал. Он сообщил, что, будучи в Маутхаузене, Ширах наблюдал казнь, жертвы которой именовались «парашютистами». «Парашютистами» потому, что сначала их избивали, топтали ногами, а затем приказывали сбрасываться с обрыва, высота которого достигала сорока метров.

Явно взволнованный столь неожиданным поворотом дела, Ширах в перерыве подозвал своего защитника доктора Заутера. Состоялось небольшое совещание, после чего адвокат «взялся» за Хельригеля. Началось обычное по своим приемам «ниспровержение» свидетеля.

Сначала доктор Заутер решил доказать судьям, что перед ними явный эсэсовец, еще «довоенной формации». А трибунал и без того не обольщался, не принимал Хельригеля за антифашиста.

Убедившись, что таким приемом ничего добиться нельзя, Заутер стал искать «противоречия» в показаниях свидетеля. Выяснив у Шираха некоторые подробности визита в Маутхаузен, адвокат спрашивает Хельригеля:

— Был ли тогда Ширах в Маутхаузене один или еще с кем-нибудь?

Свидетель отвечает:

— Ширах был в сопровождении других лиц. Было их примерно десять человек, и среди них я узнал Шираха и гаулейтера Ниберейтера.

Тут-то Заутер и «поймал» свидетеля, заявив суду, что Шираха сопровождали «не десять, а двадцать человек».

Однако маутхаузенский надсмотрщик не был лишен чувства юмора и заметил по этому поводу:

— Видите ли, я тогда не считал их... не знал, что это мне понадобится.

Надо было слышать, каким взрывом смеха разразился при этом зал! А в перерыве, все еще смеясь над случившимся, судья Биркетт рассказал мне английский анекдот.

В некоем суде слушается дело об убийстве. Судья, обращаясь к свидетелю, спрашивает:

— Свидетель, вы были на месте происшествия?

— Да, ваша честь.

— И видели труп?

— Разумеется, ваша честь.

— Не помните ли, что около трупа лежал пистолет?

— Да, ваша честь, это был кольт.

— Свидетель, я понимаю, что времени с тех пор прошло много, но, может быть, вы все-таки помните, на каком примерно расстоянии от трупа лежал пистолет?

— Один метр семьдесят шесть сантиметров, ваша честь.

— Свидетель, это же было шесть лет назад. Как же это вы могли запомнить все с такой точностью?

— Видите ли, ваша честь, когда я увидел труп, а рядом с ним пистолет, то сразу сообразил, что будет суд и какой-нибудь болван непременно спросит меня об этом. Потому-то я и измерил расстояние от трупа до пистолета...

Мы долго еще смеялись над потешным этим анекдотом и незадачливым адвокатом Шираха.

* * *

Свидетели по делу Кальтенбруннера, как я уже говорил, были разные: и узники, и тюремщики, и высокопоставленные чиновники нацистского аппарата. Я мог бы вспомнить еще многих из них, и каждое новое имя — это новый рассказ о чудовищных злодеяниях великого инквизитора Кальтенбруннера, в сравнении с которым средневековые палачи выглядели жалкими подмастерьями.

Я мог бы еще раз назвать здесь узника Маутхаузена испанского фоторепортера Франсуа Буа, показания которого сопровождались демонстрацией леденящих кровь фотографий, где чаще других посетителей Маутхаузена мелькали две фигуры: рейхсфюрера СС Гиммлера и доктора Кальтенбруннера с золотым партийным значком на груди — личным подарком фюрера «за особые услуги». Мне хорошо запомнились очень точные слова Буа о том, что Кальтенбруннер, еще будучи начальником полиции и СС Австрии, посещал Маутхаузен достаточно часто «для того, чтобы решить, как лучше организовать такие же лагеря во всей Германии и в оккупированных странах».

Я мог бы, наверное, по памяти воспроизвести от начала до конца жуткий рассказ этого же свидетеля о пленных русских офицерах, которым выдали однажды новую одежду, постелили на койки белоснежные простыни, сунули в зубы по папиросе, а затем, запечатлев все это на пленку (должно быть, для Красного Креста!), отвели в газовую камеру. Комедия гуманного обращения с военнопленными в нацистском лагере продолжалась не более нескольких минут!

Я мог бы, наконец, пересказать потрясающие показания судьи СС, сотрудника имперского управления уголовной полиции Моргена о том, как в Освенциме с ведома и санкции Кальтенбруннера умерщвлялись тысячи людей. И, вспомнив это, добавить, что Морген не из тех, кого подсудимый вправе заподозрить в предвзятости или мстительности.

Но сколько бы новых имен я ни назвал, сколько бы ни привел новых фактов, это никак не изменило бы общую картину поведения Кальтенбруннера на процессе. Несмотря ни на что, он не выходил из роли и с феноменальным упорством, с феноменальной тупостью твердил «нет».

Эта нелепая тактика вызывала у всех наблюдавших ее только два вида реакции: возмущение и смех. Даже бывшие «коллеги» Кальтенбруннера, сидевшие рядом с ним на скамье подсудимых, и те не могли понять этого абсурдного упорства.

Как-то во время перерыва Фриче довольно-таки откровенно выразил свое изумление:

— Он пытается показать себя человеком, который не причинит вреда даже мухе. Я удивлен, что адвокат разрешает ему проводить такую линию.

А Яльмара Шахта вздорная тактика Кальтенбруннера не только шокировала, но и приводила в беспокойство:

— О, эти отрицания всего и ложь! Это действительно заставляет нас чувствовать себя неудобно, потому что бросает тень на нас всех.

Дениц же по-солдафонски прямо объявил однажды Герингу:

— Ему должно быть стыдно за себя.

Разумеется, адмирал имел в виду не столько злодеяния шефа СС и гестапо, сколько убогую, безмозглую его линию ангельского самообеления на процессе.

Оправившийся вскоре после своего фиаско при допросе свидетеля Хельригеля, доктор Заутер осведомился у подзащитного, не желает ли тот задать какие-нибудь вопросы Кальтенбруннеру. Ширах ответил с нескрываемой досадой:

— Не беспокойтесь, господин адвокат. Он не может сам себе помочь, так чем же поможет нам или кому-нибудь другому...

Вот как оценили тактику поведения Кальтенбруннера даже сами подсудимые.

Безумный страх перед смертью совершенно ослепил бывшего начальника РСХА, извлекши на поверхность лишь то, что было подлинной его сутью, — жалкую душу палача, надменного в дни власти, постыдно трусливого при первом жестоком испытании.

Гиммлер против Кальтенбруннера

Я уже привык к тому, что германские генералы, вызванные защитой в трибунал, чаще всего выгораживали, вернее, пытались выгородить Геринга, Кейтеля, Иодля, Редера, Деница. Правда, позже, когда допрос переходил в руки обвинителей, эти «свидетели» под давлением бесспорных доказательств вынуждены были менять ориентацию и, начав за здравие, кончали за упокой. Так было с Мильхом, Боденшатцем и другими.

Но вот к свидетельской трибуне идет человек небольшого роста в партикулярном платье. Он опасливо озирается на скамью подсудимых. Вид у него весьма респектабельный, лицо, я бы сказал, даже приятное. Если бы мне пришлось только по наружности определять его профессию, скорее всего, я склонился бы к мысли, что это — гелертер средней руки, приват-доцент института. Многие на скамье подсудимых с большим, очень большим интересом следили за этим человеком.

— Посмотрите на Кальтенбруннера, — шепнул мне американский капитан Прайсмен, сидевший рядом со мной.

Лошадиная физиономия Кальтенбруннера, казалось, еще больше вытянулась, нижняя челюсть отвисла. Нетрудно было заметить, что он взволнован.

Да, это был очень интересный свидетель — и никакой, конечно, не гелертер, не доцент, а шеф шпионов — начальник шестого управления РСХА. Имя его Шелленберг, возраст — на вид лет тридцать пять. Рассказать ему, разумеется, было о чем. И Кальтенбруннер легко мог догадаться, что коль скоро он вызван не защитой, а обвинением, то одно уже это не сулит ничего хорошего.

И все-таки поначалу у Кальтенбруннера, видимо, теплилась какая-то надежда. Я говорю об этом уверенно потому, что позднее, когда заблуждаться уже было невозможно, он явно обмяк и, стиснув голову руками, устало прикрыл глаза.

Что же, собственно, подогревало на первых порах надежды Кальтенбруннера?

При допросе Шелленберга полковник Эймен сосредоточился на сверхсекретном соглашении ОКВ (генерал-квартирмейстер сухопутных войск Вагнер) с РСХА (Гейдрих). Соглашение это было заключено незадолго до нападения на СССР, и говорилось в нем о закреплении за каждой армией так называемых эйнзатцгрупп, прямой задачей которых являлся террор, массовое уничтожение людей на оккупированных советских территориях. Речь шла о прямом союзе вермахта и СС.

Шелленберг спокойно рассказывал о ходе переговоров, в которых он участвовал лично, о существе соглашения и первоначально, пожалуй, даже не подозревал, какой удар он наносит таким подсудимым, как Кейтель, Иодль, и, в то же время, какой бальзам льет на душу начальника РСХА. Кальтенбруннер явно получал компенсацию за неприятную сцену, разыгравшуюся на скамье подсудимых 10 декабря, когда тот же Кейтель демонстративно повернулся к нему спиной. Шелленберг своими показаниями девальвировал ценность этой ханжеской сцены, смысл которой состоял в том, чтобы продемонстрировать непричастность немецких генералов и вермахта в целом к зверствам СС и гестапо.

Допрашивая Шелленберга, полковник Эймен не пошел дальше вопроса о соглашении между ОКВ и СС. Я очень сожалел, что он так ограничил свою задачу. Но, видимо, у американского следствия на этот счет были определенные соображения.

Рамки допроса несколько неожиданно расширил адвокат Кауфман. Намерения его были достаточно ясны: выудить у Шелленберга подтверждение версии, будто Кальтенбруннер, занимая пост начальника РСХА, фактически был всего-навсего разведчиком.

— Скажите, — обратился Кауфман к свидетелю, — намекал ли вам когда-нибудь мой подзащитный, что по личной договоренности с Гиммлером он освобожден от исполнительной власти, что ему поручена лишь служба информации?

— Нет, — категорически ответил Шелленберг, — я об этом никогда не слышал, и то, что мне фактически стало известно, свидетельствует об обратном.

Адвокат неосторожно стал тянуть свидетеля за язык, потребовал уточнить, что конкретно он имеет в виду. И Шелленберг охотно удовлетворил любопытство доктора Кауфмана. В конце войны в РСХА возник вопрос, как быть с концлагерями, к которым приближались войска союзников: эвакуировать ли их в глубь Германии и продолжать процесс уничтожения узников или не эвакуировать, а сдавать союзникам.

— Мне, — показывает Шелленберг, — с большим трудом удалось добиться разрешения рейхсфюрера СС не эвакуировать концлагеря. Но Кальтенбруннер, поддерживая непосредственный контакт с Гитлером, обошел этот приказ Гиммлера и, таким образом, нарушил слово в международном масштабе.

От Шелленберга потребовали разъяснения, что он имеет в виду, ссылаясь на какое-то «слово в международном масштабе». Суть дела, оказывается, вот в чем: Гиммлер, тогда уже вступивший в контакт с западными державами, пообещал им, что концлагеря не будут эвакуированы. Это его обещание Шелленберг и рассматривает как «слово в международном масштабе».

Ну а зачем понадобилось свидетелю так чернить своего непосредственного начальника Кальтенбруннера? Ведь даже обвинитель не понуждал его к этому.

Ларчик, с первого взгляда такой таинственный, такой загадочный, открывался довольно просто.

Между Гиммлером и Кальтенбруннером в течение всех лет их «сотрудничества» все более и более развивалось соперничество. В руководстве карательных органов нацистской Германии действовали, в сущности, две враждующие партии — берлинская и австрийская. Если Гиммлер олицетворял берлинскую группу, то Кальтенбруннер, земляк Гитлера, стоял во главе австрийской. Мы уже знаем, что Эрнст Кальтенбруннер начал свою карьеру в среде австрийских национал-социалистов, что 13 марта 1938 года по личному указанию Гитлера он был включен в состав правительства Зейсс-Инкварта, а в конце 1942 года, когда убили Гейдриха, фюрер перевел его из Вены в Берлин и назначил заместителем Гиммлера. Гиммлер не был в восторге от этого назначения, ибо видел в Кальтенбруннере приставленного к нему агента Гитлера. Этот соглядатай стал особенно несносен в последние месяцы войны, когда Гиммлер за спиной Гитлера начал предпринимать некоторые меры по установлению контактов с западными державами. В начале 1945 года рейхсфюрер СС откровенно признался ближайшему своему подручному Шелленбергу, что не может принять одного важного иностранца, поскольку это отдало бы его «на милость Кальтенбруннера». А в марте того же года Гиммлер поручает начальнику шестого отдела встретиться с прибывшим в Германию швейцарским президентом Мюзи и при его посредстве установить связь с американцами.

Кстати, совершенно аналогичные задания выполняли в это же время в Швейцарии и верные люди Кальтенбруннера. Только они действовали через президента Красного Креста — Буркхардта.

И, как ни враждебны были обе клики, надо прямо сказать, что в этих переговорах они с абсолютным единодушием пускали в ход один козырь: жизнь и судьбу заключенных в обмен на уступки западных союзников при капитуляции Германии, включавшие, разумеется, и сохранение жизни эсэсовской элите.

Каждый из главарей этих двух группировок зорко следил за соперником и старался опередить его в сделке с реакционными кругами Запада. И как только одному казалось, что другой близок к цели, делалось все, чтобы подложить под него мину.

Шелленберг порекомендовал Гиммлеру не разрушать заводы фау при концлагерях на юге Германии и передать их целехонькими наступающим американским войскам. Гиммлер согласился с ним, рассчитывая таким образом упрочить свои позиции в переговорах с американцами. Но стоило только пронюхать об этой затее Кальтенбруннеру, и она пошла прахом. Для начальника РСХА не имело никакого значения, что в результате его соперничества с Гиммлером погибнет еще несколько десятков тысяч людей. Он добился от Гитлера приказа об эвакуации заводов и лагерей внутрь Германии, что на практике сулило заключенным лишь одно — газовые камеры. Кальтенбруннер не мог допустить, чтобы Гиммлер опередил его в переговорах с Западом.

Вопрос же о том, что, ведя такие переговоры, они продают «обожаемого фюрера», мало волновал «высокие» враждующие стороны. Как Гиммлер, так и Кальтенбруннер давно уже решили, что спасение собственных жизней гораздо важнее каких-то обветшалых заклинаний о присяге, о верности и т. п. Впрочем, фюрер сам поучал: совесть — это химера, избавиться от которой чем скорее, тем лучше. А раз так, то нечего стесняться, если заодно с совестью, о которой Гиммлер и Кальтенбруннер знали только понаслышке, приходится избавляться и от Гитлера. В этом рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер и обергруппенфюрер Эрнст Кальтенбруннер полностью сходились, проявляя в то же время обоюдную готовность прикончить друг друга. И право же, лишь грандиозным лицемерием были утверждения Кальтенбруннера на суде, будто вражда между ним и Гиммлером проистекала из того, что он, Кальтенбруннер, юрист и потому-де, стоял на позициях законности, а Гиммлер измывался над правосудием.

Для Кальтенбруннера, конечно, не был неожиданностью тот ушат грязи, которым обдал его гиммлеровский холуй Шелленберг. У «великого инквизитора» тоже нашлось, что сказать об этом человеке.

— Шелленберг, — проникновенно объясняет суду Кальтенбруннер, — был ближайшим другом Гиммлера, посредничал между Гиммлером и шведским графом Бернадоттом. Он в последнюю минуту через господина Мюзи установил связи в Швейцарии, с помощью которых небольшое количество заключенных евреев было выпущено из концлагерей. Делалось это для того, чтобы заручиться добрым именем за границей.

Через организацию раввинов Северной Америки Шелленберг добивался опубликования в крупных американских газетах статей о Гиммлере, где тот был бы представлен в лучшем свете. И бывший начальник РСХА уверяет, что со своей стороны он сделал все возможное, чтобы раскрыть Гитлеру глаза на «эти махинации».

Кальтенбруннер делает вид, что его возмущала сепаратистская тактика Генриха Гиммлера. Но сам-то он тоже рыскал по всей Европе в поисках контактов с американцами. Не кто иной, как Хеттль, показал на суде, что Кальтенбруннер говорил с ним «о своей готовности поехать в... Швейцарию и лично начать переговоры с американским уполномоченным». Правда, Хеттль пытался убедить суд, что начальник РСХА решился на это только для того, «чтобы предотвратить тем самым дальнейшее бессмысленное кровопролитие». Однако мы дальше увидим, как эти слова поразительно не согласуются с последними действиями шефа гестапо.

Хеттль сказал много хорошего в адрес своего поверженного повелителя. И Кальтенбруннер как-то успокоился. Ему явно казалось, что Хеттлю удалось нейтрализовать свидетельства Шелленберга. Стремясь развить этот мнимый успех, подсудимый сам стал убеждать судей в том, что он так много раз и с таким риском для себя пытался ускорить капитуляцию. Он ведь сразу после разгрома Паулюса на Волге твердо уверовал в то, что «война, безусловно, проиграна для Германии».

Скамья подсудимых обычным образом реагировала на это словоблудие. Геринг презрительно посмотрел на Кальтенбруннера и опять махнул рукой. Франк что-то нашептывал Розенбергу, кивая на новоявленного миротворца. А вечером, уже находясь в камере, тот же Франк заявил Джильберту:

— Он говорит, что был убежден в проигрыше войны Германией. Но это не мешало ему преследовать тысячи немцев за пораженческие настроения, бросать их в концлагеря...

Во время допроса Кальтенбруннера сильно, должно быть, икалось небезызвестному американскому резиденту в Европе Аллену Даллесу. Имя его многократно называлось в суде и самим подсудимым, и свидетелями. Ведь именно с ним Кальтенбруннер вел переговоры, добиваясь сепаратного соглашения о прекращении войны на Западе. Излишне напоминать читателю, что наши тогдашние союзники держали это в глубокой тайне от Советского Союза.

В Нюрнберге бывший шеф гестапо всячески рекламировал свои связи с американцами во время войны. Он уверовал в то, что теперь это может благотворно сказаться на его репутации и его судьбе.

— Да, — твердил Кальтенбруннер, — было предпринято очень много поездок Хеттлем и другими лицами... Сошлюсь на один свой разговор с графом Потоцким: я просил его связаться с разведывательными кругами и передавать информацию англичанам и американцам в Швейцарии.

Но обвинители и судьи хорошо понимали, что скрывалось за этими «откровениями» Кальтенбруннера, безошибочно угадывали, чего он добивается. Судебный процесс шел своим чередом.

Оглашаются показания шведского графа Бернадотта. И снова «великий инквизитор» слышит ненавистную ему фамилию Шелленберга. Оказывается, Шелленберг предупреждал шведа, что «Кальтенбруннер имеет большое влияние на Гитлера, очень опасный человек и связываться с ним нельзя ни в коем случае».

Потом вдруг прозвучало еще более страшное для подсудимого имя: Курт Бехер. Только этого еще не хватало! Может быть, начинаются слуховые галлюцинации?

Увы, обвинитель действительно назвал Курта Бехера и с разрешения судьи тут же стал читать его показания:

«Я, Курт Бехер, полковник СС, заявляю под клятвой следующее. Между серединой сентября и серединой октября 1944 года Гиммлер издал приказ, которым запрещалась ликвидация евреев. По моему мнению, после этого дня Кальтенбруннер и Поль несут полную ответственность за дальнейшие убийства заключенных... Во время моего посещения концентрационного лагеря в Маутхаузене 27 апреля 1945 года, в 9 часов утра комендант лагеря полковник СС Цирайс сообщил мне под строжайшим секретом, что Кальтенбруннер дал ему приказ умерщвлять в лагере по крайней мере тысячу человек ежедневно».

Пока обвинитель читал этот документ, я, не отрывая глаз, следил за выражением лица Кальтенбруннера. Он очень нервничал — беспокойно поглядывал в сторону судей, закусывал нижнюю губу, усиленно растирал квадратный подбородок. Эти показания вконец разрушали версию, будто начальник РСХА, вопреки стараниям Гиммлера, стремился в конце войны спасти узников концлагерей. Более того, по утверждению Курта Бехера, выходило, что их ангелом-спасителем являлся Гиммлер.

Но как ни отчаянно было положение Кальтенбруннера, сдаваться он и не думал. Бывший венский адвокат мобилизовал последние резервы крючкотворства в поисках выхода и, кажется, нашел его.

Да, да, пусть не удивляется суд, но как раз эти показания радуют его, Кальтенбруннера. Ведь приказ Гиммлера, о котором говорил Бехер, является результатом усилий Кальтенбруннера.

Такой поворот дела был настолько неожиданным, что даже доктор Кауфман задал своему подзащитному вопрос:

— Не хотите ли вы утверждать, что преследование евреев прекратилось благодаря вашему вмешательству?

И Кальтенбруннер отвечает без обиняков:

— Я твердо убежден в том, что эти преследования прекратились главным образом благодаря моим действиям... Я не думаю, чтобы нашелся хотя бы еще один человек, который бы прожужжал на сей счет все уши Гиммлеру; с такой откровенностью, с таким самоотречением беседовал по этому вопросу с Гитлером...

Но ведь Бехер уличал Кальтенбруннера и в том, что он отдал Цирайсу приказ об уничтожении не менее тысячи заключенных в сутки. Надо было как-то дезавуировать и это. И Кальтенбруннер с ликующим видом заявляет, что теперь, когда суд узнал (с его слов, конечно!), «как в действительности обстояло дело», настало время сказать о самом полковнике Бехере. Это человек, через которого Гиммлер проводил свои самые грязные комбинации. В частности, Курт Бехер по поручению Гиммлера вел переговоры с представителями западных держав об обмене узников концлагерей на грузовые автомашины. А чтобы там, на Западе, не опасались возможности использования этих автомашин против собственных армий, Бехер предлагал оборудовать их специальными устройствами для эксплуатации на снежных просторах России. На «живой товар» из концлагерей Бехер пытался выменять и дефицитное промышленное сырье.

Давая эти показания, бывший шеф гестапо пылал «благородным» негодованием. Его, видите ли, всегда глубоко возмущали эти коммерческие операции Гиммлера и Бехера, наносившие «урон престижу рейха за границей».

Я внимательно слушал Кальтенбруннера и все время ловил себя на одной мысли: на что рассчитывает этот человек? Неужели он всерьез полагает, что достаточно сказать правду о Гиммлере, чтобы суд принял это как его собственное алиби?

Кальтенбруннер посылает в нокаут Кальтенбруннера

А каковы же подлинные факты, освобожденные от тех одежд, в которые норовили обрядить их приспешники Гиммлера, и от тех, что усердно напяливали на них Кальтенбруннер и иже с ним?

Апрель 1945 года. Бои идут под Берлином. Гитлеру осталось жить считанные дни. Разбегаются, как крысы с погибающего корабля, его приспешники. Покинув имперскую канцелярию, бежал на юг Геринг; у него свой план спасения: он хочет раньше других капитулировать перед Западом. Уже отращивает бороду Роберт Лей, готовясь стать почтенным бюргером Эрнстом Достельмайером. Уже наводит справки Иоахим Риббентроп, разыскивая своих бывших компаньонов по торговле шампанскими винами.

Войска союзников сжимают кольцо. Они торжественно предупреждают начальников концлагерей, чтобы те, хоть в последний момент, учли всю меру своей ответственности перед человечеством и покончили с кровавыми преступлениями.

А чем же был озабочен в эти дни Кальтенбруннер?

Сначала послушаем его самого. Прежде всего, уверяет он, его занимали переговоры с президентом Красного Креста относительно освобождения евреев и других заключенных концлагерей. Протекали они успешно. Настолько успешно, что 19 апреля в три часа утра Кальтенбруннер сам выехал из Берлина через Прагу в Линц «с тем, чтобы встретиться в Инсбруке с представителями Буркхардта». Прямым результатом этой поездки явилось освобождение многих сотен заключенных.

Так представляет дело сам начальник РСХА. А обвинители все-таки упорно держатся иного мнения о последних его усилиях. И снова на стол трибунала ложатся свидетельские показания — в этот раз господина Бертуса Гердеса.

К ним обращается и защитник Кальтенбруннера. Осторожно, без всякой адвокатской активности он цитирует их и спрашивает подзащитного, все ли тут изложено правильно. Судя по выражению лица и интонации вопроса, доктор Кауфман заранее уверен, что Кальтенбруннер ничего убедительного исторгнуть из себя не сможет.

Бертус Гердес — бывший гауштабсамтлейтер при гаулейтере Мюнхена Гислере. Из документа, предъявленного суду, явствует, что в середине апреля 1945 года Гердесу позвонил его шеф и попросил находиться на месте. В томительном ожидании он провел весь остаток дня, весь вечер, а ночью Гислер сообщил, что получена директива от Кальтенбруннера, предлагающая немедленно разработать план ликвидации концлагеря в Дахау и двух еврейских трудовых лагерей в Ландсберге и Мюльдорфе. Лагеря в Ландсберге и Мюльдорфе рекомендовалось ликвидировать с помощью германского воздушного флота, который, однако, должен был сойти за авиацию союзников. Эта кровавая авантюра имела закодированное название: «Вольке А-1» («Облако А-1»).

Когда она должна была уже фактически проводиться в жизнь, Гердеса, по его собственному выражению, «буквально осаждали курьеры от Кальтенбруннера». Это были главным образом офицеры СС, и все они угрожали «самыми страшными карами, в том числе казнью», если он, Гердес, проявит малодушие, уклонится от выполнения «жестких мер», предписанных Кальтенбруннером. И все-таки Гердес предпочел нарушить волю начальства.

Почему? Что это с ним вдруг произошло?

Свидетель утверждает, что совесть не позволила ему реализовать ужасную директиву, которую Кальтенбруннер дополнил затем приказом «волькебрандт» — о ликвидации ядом всех заключенных лагеря Дахау, кроме арийцев из западных стран.

Но откуда это у палача Гердеса вдруг появилась совесть? Раньше-то он не жаловался на ее тиранию! Верно, раньше такого не случалось, а тут вдруг случилось. Ведь был апрель 1945 года. Со дня на день могли нагрянуть союзники. И хотя рука Кальтенбруннера была еще достаточно длинной, чтобы отправить к праотцам какого-то гауштабсамтлейтера, Гердес все же сообразил, что она час от часу становится короче, а русские и американцы час от часу приближаются. Он изловчился, сославшись на нехватку бензина и бомб для самолетов, на трудности с доставкой яда.

«Тогда, — по свидетельству того же Гердеса, — Кальтенбруннер дал в письменном виде инструкцию в Дахау перевезти всех западноевропейских заключенных в Швейцарию, а остальных отправить пешком в Тироль, где должна была состояться окончательная их ликвидация...»

Слушая эти показания, бывший начальник РСХА напрягся до предела. Он весь подался вперед. Стиснутые руки побелели. В какое-то мгновение мне показалось, что Кальтенбруннер уже готов если не к признаниям, то к полупризнаниям. Но я жестоко ошибся. Едва судья Лоуренс дал ему слово для ответа, как он тотчас принялся все отрицать. И не просто отрицать, а с «психологическими мотивировками»:

— Я не мог вынашивать в своем сердце таких безумных приказов, если в то же самое время в другом месте отдавал приказы противоположного содержания.

Где же правда? Неужели Кальтенбруннер действительно отдавал какие-то приказы «противоположного содержания»?

Да, отдавал. Но как раз в этом и состояла мерзостная, шитая белыми нитками хитрость «великого инквизитора». Одной рукой он приказывал уничтожить сотни тысяч людей, другой — спасти несколько тысяч.

Надо было видеть, как приосанился Кальтенбруннер, когда Кауфман стал читать показания сотрудников Красного Креста — профессора Буркхардта, доктора Бахмана, доктора Майера. Они подтверждали, что в апреле сорок пятого года заключили с Кальтенбруннером соглашение, на основании которого сотни французов, бельгийцев, голландцев были переправлены на родину, что Кальтенбруннер разрешил им посещение еврейского лагеря Терезиенштадт, а прочие такие же лагеря позволил снабдить медикаментами и продовольствием.

Подсудимый обводит торжествующим взглядом и обвинителей, и судей. Ему кажется: он уже убедил суд и всех присутствующих в зале, что в последние дни третьего рейха жил и действовал с чистой совестью и чистыми руками. Кому-кому, а руководителям Красного Креста суд не может не верить!

И суд, конечно, верит им, но не верит самому Кальтенбруннеру. Разве из этих свидетельских показаний следует, что он и вправду, пусть даже в самые последние дни войны, жил и действовал с чистой совестью и чистыми руками?

Увы, рано возликовал Кальтенбруннер. Выслушивая показания сотрудников Красного Креста, обвинители уже были готовы к завершающему удару.

В каждом нацисте парадоксально сочетались чудовищный преступник с не менее чудовищным бюрократом. Кальтенбруннер не оказался исключением. Буквально до самого последнего часа он хранил копии документов, на которых запечатлена его подпись. У него уже не было ни секретарей, ни стенографисток. Но, мотаясь по всей Германии, он таскал свою канцелярию в карманах. И вот в этой-то карманной канцелярии французским следователем Анри Моннере был найден документ, который обвинитель Гаррис предлагает вниманию суда:

«Радиограмма группенфюреру и генерал-майору СС Фогелейну в ставку фюрера. Информируйте рейхсфюрера СС и доложите фюреру, что все мероприятия, направленные против евреев, а также заключенных в концентрационных и политических лагерях в протекторате, проводятся под моим личным наблюдением. Кальтенбруннер».

Да, это было неотразимое доказательство. Так Кальтенбруннер-бюрократ послал в нокаут Кальтенбруннера-палача.

Последователь генерала Меласа

Я уже говорил, что довольно часто и в дни Нюрнбергского процесса, и после него мне приходилось выслушивать недоуменные вопросы: почему так затянулся процесс? Ведь вина гитлеровских сатрапов была настолько очевидна, разоблачительных документов было такое обилие, что, в сущности, у подсудимых не оставалось выбора: на все пункты обвинения они должны были отвечать одним-единственным словом «да».

Не скрою, мне и самому поначалу казалось, что дело пойдет именно так. Но получилось иначе. В действительности процесс представлял собой сплошной поединок между обвинением и защитой, которая использовала всякую возможность подвергнуть сомнению любой разоблачительный документ, дать ему иное, менее убийственное для подсудимых толкование.

Надо, конечно, иметь в виду, что при всем цинизме нацистского правительства в официальных бумагах нельзя было встретить таких недвусмысленных определений, как агрессия (говорилось: решение территориальных споров!) или расстрел военнопленных (говорилось: особое обращение!). Подсудимые и защитники не только цепко хватались за такие двусмыслицы, но и сами всеми силами норовили создавать их. Школа, методы буржуазной защиты, диапазон ее крючкотворства оказались настолько широкими, что давали возможность для попыток извратить истину даже на таком судебном процессе.

По наглости приемов защиты Кальтенбруннер был, бесспорно, на первом месте, равно как его защитник доктор Кауфман занимал в этом смысле одно из последних мест. Собственно, наглость была характерна для всех подсудимых, но, пожалуй, ни у одного из них она не сочеталась с такой чудовищной глупостью, как у Кальтенбруннера.

По этому поводу мне невольно вспоминается интересное наблюдение Евгения Викторовича Тарле. Анализируя характер австрийского главнокомандующего Меласа, который дважды встречался на поле боя с Наполеоном и оба раза был бит, Тарле писал, что, видимо, одной из причин этих поражений был способ мышления Меласа. Трагедия весьма недалекого генерала Меласа заключалась в том, что, готовясь к очередной баталии, он представлял себе, будто против него воюет такой же Мелас. Наполеон же, даже в предвидении встречи с Меласом, вел себя так, словно ему предстоит битва с таким же Наполеоном.

Кальтенбруннер явно уподобился Меласу. Он неизменно исходил из того, что его противник находится на одном с ним уровне интеллектуального развития. Нелепая его уверенность, что обвинители и судьи молча проглотят любой вздор, прослеживалась изо дня в день. Как ни парадоксально, Кальтенбруннер даже в этом умудрился превзойти себя. Воистину, уж если кто может превзойти глупость, так только она сама!

Речь зашла о приказе Гитлера относительно казни бойцов коммандос. Приказ этот был преступным, ибо плененные бойцы коммандос, одетые в военную форму своей армии, имели право на статус военнопленных.

Знал ли об этом приказе Кальтенбруннер? Да, говорит он, знал. И даже протестовал, добиваясь его отмены.

Кальтенбруннер запускает такую утку, рядом с которой гигантская птица Рухх из «Тысячи и одной ночи» выглядит жалким воробышком. Да будет известно почтенному суду, что произошло в ставке фюрера в феврале сорок пятого года:

— Я совершенно открыто заявил, что... не буду выполнять ни одного приказа Гитлера подобного содержания... Перед лицом этого властного и всемогущего человека, равного которому не было в империи, я не мог сделать большего.

Осчастливив человечество столь фантастическим признанием, Кальтенбруннер гордо вскинул голову и поглядел в сторону судей. Смотреть в сторону подсудимых он не решился.

А что они?

А ничего: подсудимые уже привыкли к этим дурацким вывертам бывшего шефа гестапо. Возможно, их даже забавляла безграничная глупость Кальтенбруннера. Ведь ни один из них не решился бы плести подобную ахинею.

Я вспоминаю, как Джексон, возмущенный попытками Шахта прикинуться противником гитлеровской программы агрессии, бросил ему:

— Так почему же вы, доктор Шахт, не встали и не заявили Гитлеру, что не будете выполнять его приказы о финансировании программы вооружения?

Шахт при этом кротко улыбнулся, выдержал паузу и мягко, почти вкрадчиво сказал:

— Господин обвинитель, если бы я тогда ответил так, как вы мне советуете, то мы не имели бы возможности вести теперь здесь этот приятный диалог. Вместо диалога был бы монолог. Я бы тихо лежал в гробу, а пастор читал молитву.

В данном случае Шахт не лгал, как не лгал и Геринг, отвечая на аналогичный вопрос доктора Келли в тюремной камере. Келли спросил бывшего рейхсмаршала:

— Ведь верно, что вас в Германии называли «йесменом»?

Геринг тогда тоже улыбнулся и многозначительно вздохнул: да, его так называли, потому что он всегда говорил своему обожаемому фюреру только «йес» («да»). Но, чуть помедлив, бывший рейхсмаршал не без юмора заметил собеседнику:

— Я хотел бы, доктор, попросить вас, чтобы вы назвали мне в Германии хотя бы одного «ноумена» (человека, говорившего «нет». — А. П.), который не лежал бы в земле на глубине трех метров.

Хотел того Геринг или не хотел, но этим своим ответом он, как и Шахт, дал страшную аттестацию нацистскому режиму. Факт остается фактом: ни «верный паладин» фюрера, ни его «финансовый чародей», ни кто-либо другой из подсудимых, кроме бывшего шефа гестапо, не решился утверждать, что открыто выступал против приказов Гитлера. Такие заявления могли поощряться только глупостью в масштабах, освоенных доктором Кальтенбруннером.

Впрочем, как уже говорилось, положение у Кальтенбруннера было в определенном смысле более сложным, чем у других подсудимых. Риббентроп, к примеру, мог ссылаться на Мюнхен, генералы — на приказ, Шахт — на участие в заговоре. Все это создавало если не алиби, то хоть бы его призрак. А на что мог ссылаться бывший начальник главного управления имперской безопасности?

Конечно, и у него оставался самый честный путь — полное признание. Но как раз этот-то путь и не устраивал доктора Кальтенбруннера, ибо он был кратчайшим путем к виселице, требовал мужества и твердости, то есть таких качеств, которые более всего оказались чужды сановному убийце, шефу гестапо.

Что же оставалось в итоге? Только звериная изворотливость, петляние в лабиринте судебных доказательств. И Кальтенбруннер петлял. Он цеплялся за малейшую описку, малейшую обмолвку. Он отрицал свое знакомство с заведомо известными ему людьми, если только обвинитель допускал какую-то мизерную неточность, называя их имена. Но особенно он изощрялся по части толкования нацистских терминов — в родной стихии гитлеровской канцелярщины доктор Кальтенбруннер чувствовал себя как рыба в воде. И однажды у него получилось даже что-то отдаленно похожее на удачу.

Обвинитель полковник Эймен предъявил письменные показания Иозефа Шпациля, в которых речь шла об «особом обращении», и при этом всплыли два новых слова: «Вальзертраум» и «Винтерштубе». Хорошо было известно, что на нацистском жаргоне термин «особое обращение» означает расстрел, уничтожение. По первому впечатлению получилось, что «Вальзертраум» и «Винтерштубе» — названия еще двух лагерей смерти. Но почему же лицо Кальтенбруннера явно просветлело, почему глаза его утратили свой неизменно тревожный и вместе с тем злобный блеск?

Оказывается, «Вальзертраум» и «Винтерштубе» — это фешенебельные отели для альпинистов в Вальзертале и Годесберге. Там в годы войны содержались видные политические деятели некоторых оккупированных стран. И Кальтенбруннер с жаром принялся объяснять, что лица, угодившие туда, получали продукты по тройной дипломатической норме, то есть в девять раз больше, чем рядовые немцы, что каждому из них ежедневно полагалась бутылка вина, каждый имел свободную переписку с семьей и пользовался многими другими благами. Свои пояснения он закончил почти торжествующе: теперь, мол, трибунал может наконец достаточно ясно представить себе, что означали трагические слова «особое обращение», когда они исходили лично от Кальтенбруннера. Да, ему, конечно, известно, что приказы Гитлера и Гиммлера об «особом обращении» означают расстрел без суда и следствия. Но он-то сам никакого отношения к этим приказам никогда не имел. Он если и пользовался таким термином, то лишь в том смысле, какой был уместен в отношении обитателей «Вальзертраума» и «Винтерштубе». Если господа судьи сомневаются в справедливости его утверждений о тамошнем режиме, то они могут обратиться хотя бы к Франсуа Понсэ — он как раз там находился во время войны.

Таким образом, показания Иозефа Шпациля, предъявленные обвинением, неожиданно сыграли на руку Кальтенбруннеру. Никакого существенного влияния на дальнейший ход процесса это, разумеется, не оказало, но какой-то минимальный повод для проволочки подсудимый получил. Он буквально норовил схватить судей за горло:

— Я хочу просить вас о том, чтобы вы не отклонялись от этого документа и чтобы в протоколах было записано, что эти два заведения были предназначены мною для лиц, с которыми особенно хорошо обращались. Лучше, чем с немцами. Это очень важно для меня.

Повторяю, все эти заклинания Кальтенбруннера никого не могли сбить с толку, потому что десятки и сотни других документов изобличили его как ревностного исполнителя приказов об «особом обращении» в их истинном, а не юмористическом смысле. Тот же полковник Эймен предъявил трибуналу письмо Кальтенбруннера бургомистру Вены бригаденфюреру СС Блашке. В письме сообщалось, что на пути к Вене находится транспорт с двенадцатью тысячами евреев, из которых на различных работах может быть использовано не более трех тысяч шестисот человек. А куда предназначаются остальные, «нетрудоспособные»? Какая участь уготована им? Автор письма предупредительно уведомляет своего адресата, что все они, в том числе «женщины и дети... содержатся в готовности для применения к ним „особого обращения“.

Что в письме шла речь об «особом обращении», ничего общего не имеющем с тем, которого удостоился господин Понсэ, было совершенно очевидно. И Кальтенбруннер начисто отрекся от авторских прав на это письмо.

— Позвольте, — возразил Эймен, — но здесь стоит ваша подпись.

— Нет! — отговаривается Кальтенбруннер. — Здесь стоит действительно какая-то подпись чернилами или факсимиле, но это не моя подпись.

Начинается длительная процедура сопоставления подписей, и в конце концов Кальтенбруннер «уступает»: подпись действительно его, но не собственноручная, а факсимиле, которым мог воспользоваться любой чиновник четвертого отдела. Тогда обвинитель обращает внимание подсудимого на то, что в предъявленном письме перед подписью автора той же рукой написано еще нечто и это «нечто» исключает факсимиле. Кальтенбруннеру снова показывают документ, он смотрит на это «нечто», и цвет лица его принимает то багровый, то синюшный оттенок. Перед подписью тем же почерком выведено слово «твой».

Обвинитель обращается к Кальтенбруннеру:

— Не правда ли, подсудимый, было бы нелепо предположить, что факсимиле воспроизводит и такое интимное обращение к адресату, как «твой»? Не так ли?

Психологически это был очень точный удар, и только Кальтенбруннер мог, ничтоже сумняшеся, пытаться парировать его. Он пустился в длинные и совершенно абсурдные разглагольствования о том, что все, мол, знали о дружеских отношениях между ним и Блашке, а потому какой-нибудь чиновник вполне мог сам добавить это злополучное словцо «твой».

Зал, естественно, отреагировал на столь могучий всплеск интеллекта доктора Кальтенбруннер а дружным смехом. Но подсудимый как ни в чем не бывало продолжал отпираться. И обычно очень корректный полковник Эймен не выдержал. Он заявил без обиняков:

— Подсудимый, сейчас вы лжете, так же, как лгали относительно всех вопросов, по которым давали показания.

Слова эти были сказаны с такой резкостью, с такой убежденностью, что даже Кальтенбруннер, этот фигляр на ролях попранной добродетели, не решился возражать.

Только в таком виде они безопасны

К концу допроса Кальтенбруннер мог уже сделать для себя совершенно определенный вывод: поединок между обвинением и его защитой проигран последней с катастрофическим счетом. Не понимать этого было нельзя, тем более тому, кто сам когда-то подвизался в юриспруденции.

Но впереди была еще заключительная стадия процесса — защитительная речь адвоката и последнее слово подсудимого. Верный себе до конца «великий инквизитор» все же на что-то надеется.

Он, конечно, понимает, что будь его адвокат самим Цицероном, ему не удастся выступить столь эффектно, как, скажем, доктору Диксу, адвокату Шахта. Ей-ей, Кальтенбруннер решительно уверен, что доктор Шахт сделал куда больше для Гитлера, чем он, начальник РСХА. Но ведь как эта хитрая бестия Дикс подал суду своего подзащитного, с каким искусством он сервировал это блюдо!

И самое неприятное состояло в том, что Дикс сразу же противопоставил Шахта Кальтенбруннеру: первого величал самоотверженным борцом против гитлеризма, а второго называл палачом и тюремщиком, от которого претерпел и его подзащитный. Одним словом, Дикс немало сделал для того, чтобы, спасая «экономического диктатора» нацистской Германии, разоблачить шефа гестапо.

Кальтенбруннер, сам в прошлом адвокат, мог бы сделать жесткий выговор Кауфману и Диксу. Он мог бы напомнить ему по крайней мере два из так называемых «вечных вопросов адвокатуры». Ну, скажем, может ли и обязан ли адвокат признать своего подзащитного виновным, если сам подзащитный отрицает свою вину? Можно ли и тактично ли на групповом процессе, защищая одного подсудимого, взваливать ответственность на другого? В большинстве своем адвокаты всегда придерживались мнения, что надо избегать таких методов защиты. А вот доктор Дикс не посчитался с этим и, защищая своего Шахта, ничтоже сумняшеся, топил Кальтенбруннера.

Этим, конечно, осложнялось положение Кауфмана, которому и без того по всем статьям труднее было произнести речь в защиту Кальтенбруннера.

К тому же Кальтенбруннер не очень верил в то, что его защитник полон энтузиазма для такой речи. Во всяком случае на предшествовавших ей стадиях процесса Кауфман был очень осторожен в выборе выражений при оценке поведения своего подзащитного, в постановке вопросов свидетелям, в манере обращения с обвинителями.

Да, Кальтенбруннер не строил себе иллюзий насчет своего защитника. Как-то он сказал Джильберту:

— Вы знаете, доктор, мой адвокат уж очень совестливый человек. И вы, вероятно, заметили, что взбучка, которую он дал мне во время допроса, в общем-то была еще большей, чем этого можно было ожидать от обвинителя. Право же, я больше боялся прямого допроса адвоката, чем перекрестного.

Конечно, Кальтенбруннер здесь перебарщивал. В общем-то доктор Кауфман все-таки защищал его. Но в чисто профессиональном плане завидовать Кауфману было нельзя. Коль скоро я уже коснулся «вечных вопросов адвокатуры», то должен сказать, что один из них встал и перед Кауфманом. Это был, по существу, все тот же вопрос: может ли адвокат радикально расходиться со своим клиентом в оценке виновности последнего? Допустимо ли, если подсудимый категорически отрицает свою вину, встать и заявить в защитительной речи, что адвокат считает вину подзащитного доказанной, но при этом находит те или иные смягчающие ее обстоятельства? Или, скажем, признать вину доказанной лишь в определенных пределах и оспорить отдельные эпизоды обвинения? По этому поводу существуют разные точки зрения. Одни утверждают, что адвокат вправе, в интересах своего подзащитного, отойти от его позиции, если считает ее нереалистической, если убежден, что голословное отрицание вины подсудимым способно принести ему лишь дополнительный вред. Другие полагают совершенно недопустимым какое бы то ни было признание адвокатом вины подсудимого, если последний ее отрицает, ибо в таком случае адвокат, в сущности, превращается во второго обвинителя.

Судя по всему, у доктора Кауфмана решение этой проблемы протекало очень мучительно. Он отдавал себе ясный отчет в том, что выступление на Нюрнбергском процессе гарантирует ему популярность не только в пределах своей страны, но и далеко за ее рубежами. Однако доктор Кауфман понимал, видимо, и другое: популярность популярности рознь. Он все-таки защищает человека, имя которого стало символом самых чудовищных преступлений, против которого обращена ненависть народов всего мира. Как профессионал, Кауфман не мог не чувствовать, что у него, собственно, нет никакой основы для защиты. И в конце концов им была выработана для себя твердая линия поведения: ни в коей мере не солидаризироваться с поведением своего клиента, не надо выглядеть смешным и глупым. Смешным выглядел сам Кальтенбруннер. И пусть эта роль, если она ему так нравится, останется его личной и нераздельной привилегией. Кальтенбруннеру, собственно, и терять нечего: так или иначе эта роль будет последней в его жизни. Сам же доктор Кауфман должен думать о будущем.

И вот он приступил к своей защитительной речи.

Какой она будет? Какие доводы выставит адвокат в защиту человека, на руках которого кровь миллионов людей, палача с юридическим дипломом? Предугадать это было очень трудно.

Доктор Кауфман начал издалека. Настолько издалека, что, закрыв глаза, я вполне смог представить себе, что нахожусь в университетской аудитории на лекции какого-нибудь крупного ученого — историка или литературоведа. Кауфман охарактеризовал эпоху Ренессанса, потом заговорил о субъективизме, затем перешел к рассмотрению эпохи Французской революции и пытался разобраться в истоках либерализма. Даже терпеливый лорд Лоуренс, который был так строг в соблюдении гарантий защиты, стал проявлять признаки недоумения. Постепенно его очки сползали все ниже, к самому кончику носа. Председательствующий тактично осведомляется, когда же защитник перейдет от Ренессанса к Освенциму? И доктор Кауфман постепенно спускается с заоблачных высей на грешную землю. Заявив, что главное для него — разобраться в психологии своего клиента, опираясь на «духовное историческое развитие Европы», он обращается к Прудону, к его небезызвестному постулату: «Каждый крупный политический вопрос всегда заключает в себе также и теологический вопрос». Однако совершенно очевидно, что ни блестящие экскурсы в область истории Ренессанса, ни теология ничего, кроме лестного представления об эрудиции доктора Кауфмана, дать не могли. К Кальтенбруннеру все это имело примерно такое же отношение, как небесная механика к гнусным проповедям Гитлера или Штрейхера.

Но вот наконец адвокат называет имя своего подзащитного. И тут же, едва это имя упомянуто, торопится объяснить: многое из того, что он скажет, он должен сказать.

— Я понимаю, — заявляет доктор Кауфман, — что перед лицом моря крови и слез мне не следовало бы останавливаться на душевных особенностях и характере этого человека, но я его защитник...

Адвокат сетует, что процесс организован чересчур поспешно: «земной человек, с его раздвоенностью между... справедливостью и местью» не обладает еще сегодня, когда величайшая из войн только завершилась, тем спокойствием, которое необходимо для безукоризненно объективных суждений. Однако сразу же вслед за этим он уже вполне уверенно и откровенно оставляет излюбленные позиции своего подзащитного, всячески норовившего представить себя только разведчиком. Доктор Кауфман говорит, что бывший начальник РСХА «мог бы рассчитывать на снисходительное решение вопроса о его ответственности... только в том случае, если бы смог доказать, что он действительно отмежевался от четвертого управления (гестапо), которое вполне заслуживает названия дьявольского управления, и если бы он никоим образом не был причастен к идеям и методам, приведшим в конце концов к данному процессу». А поскольку ничего подобного не случилось, поскольку все доказательства Кальтенбруннера оказались несостоятельными, адвокат признает себя обезоруженным:

— Я не могу отрицать фактов — он не отмежевался от четвертого управления. В этом отношении не было предпринято ничего определенного. Даже его собственные показания говорят против него.

Тем не менее доктор Кауфман не мог забыть, что, независимо от своих истинных убеждений, ему не пристало дублировать прокурора. Отдавая дань профессиональному долгу, он, конечно, попытался отыскать и смягчающие вину обстоятельства. Так обычно поступает всякий рассудительный адвокат в безнадежном деле, когда вина клиента исчерпывающе доказана.

Кауфман напоминает, что его подзащитный выступал против суда Линча над сбитыми американскими летчиками, что все изуверские приказы о казнях, концентрационных лагерях, «особом обращении» с узниками этих лагерей были изданы задолго до прихода Кальтенбруннера на пост начальника РСХА, что главным злодеем все-таки был Гиммлер.

— Кальтенбруннер хотел бы родиться вновь! — с пафосом воскликнул защитник. — Я знаю, что тогда бы он своей кровью стал защищать свободу...

Такая защитительная речь доктора Кауфмана его подзащитному понравиться не могла. Особенно покоробили Кальтенбруннера слова адвоката о непреложной обязанности каждого человека сопротивляться исполнению приказа, который имеет целью насаждение зла и очевидно оскорбляет здоровое чувство гуманности. Нетрудно было заметить, как нервничал нацистский обер-палач, когда его адвокат начал развивать эту опасную для него мысль:

— Доктор Кальтенбруннер не станет оспаривать, что тот, кто стоит во главе управления, имеющего огромное значение для всего народа, обязан при упомянутых предпосылках пожертвовать даже своей жизнью...

После такого рода сентенций Кауфману оставалось только одно — признать сполна вину своего подзащитного. И он признал ее ясно и недвусмысленно:

— Кальтенбруннер виновен, но размер его вины меньше, чем это кажется обвинению. Сейчас он, как последний представитель зловещей силы из самых мрачных и тяжелых времен империи, будет ожидать вашего приговора.

Оговорку насчет истинных размеров вины Кальтенбруннера адвокат произнес так быстро и невнятно, что многие даже не заметили ее. Те же, кто сразу обратил на нее внимание, восприняли это как традиционный ход. Защитник вынужден хоть для видимости подвергнуть сомнению вину подзащитного по самому высокому счету, предъявленному обвинением. И никто, конечно, не удивился, когда, закончив свою речь, доктор Кауфман непроизвольно вздохнул. Вздохнул с явным облегчением.

Теперь оставалось прослушать последнее слово подсудимого.

Окончательно убедившись, что не только обвинители, но и собственный защитник не верит ему, Кальтенбруннер делает некоторые уступки: да, теперь, после разгрома империи, он видит, что совершил незакономерные действия. Но, добавляет он, если это и так, то все объясняется не злым намерением, а лишь неправильным пониманием чувства долга. И кроме того, «если принять во внимание, что все приказы, которые имеют кардинальное значение, были изданы до того, как я занял мою должность, то следует сделать вывод, что мною руководила судьба».

Выслушивая все это, невозможно было еще раз не подивиться абсурдности избранной и до конца проведенной Кальтенбруннером тактики безоглядного отрицания и передергиваний. Ведь никто и не объявлял его автором этих приказов. Речь шла лишь о том, что он был инициативным и ревностным их исполнителем! Впрочем, сам-то он отлично понимал, в чем его обвиняют. Настолько понимал, что не счел возможным уклониться от рассмотрения совета своего адвоката — предпочесть самоубийство свершению таких чудовищных преступлений, которые предписывались ему как начальнику РСХА. Это, конечно, прозвучало очень рыцарски. Но Кальтенбруннер не стал заходить слишком далеко, и мысль Кауфмана о самопожертвовании не удержалась в его сознании лишней секунды. Максимум, о чем мог думать Кальтенбруннер, это о симуляции какой-нибудь хвори.

— Я должен был в тот период, — причитал он в своем последнем слове, — симулируя болезнь, уйти в отставку или приложить все силы и бороться за то, чтобы было прекращено варварство, которое не имело до сих пор прецедента.

Увы, ни того, ни другого он не сделал. Для этого он должен бы перестать быть Эрнстом Кальтенбруннером, отречься от самого себя, а это еще никому не удавалось.

И все же Кальтенбруннер считает, что если уж и судить его, то именно за то, что не догадался захворать и вовремя уйти в отставку.

— Только это является моей виной.

Но мнение доктора Кальтенбруннера о том, как и за что следует его судить, едва ли представляло интерес для кого-нибудь, помимо самого Кальтенбруннера. Трибунал видел в нем «великого инквизитора», рядом с которым Игнатий Лойола выглядел посредственным подмастерьем. Трибунал судил его как изувера-убийцу, против которого свидетельствовали миллионы людей — сожженных, удушенных газами, расстрелянных, заживо погребенных, сброшенных в пропасть! Трибунал судил постановщика тягчайших трагедий Маутхаузена, Освенцима, Бухенвальда, Треблинки! Трибунал, уполномоченный человечеством, судил того, кто страшными пытками в гестаповских застенках попрал само представление о человеческом суде.

И 1 октября 1946 года Эрнст Кальтенбруннер был приговорен к смертной казни через повешение, а 16 октября в два часа пополуночи он ушел в справедливое небытие. Когда мне показали фотографию повешенного шефа гестапо, стоявший рядом немецкий корреспондент заметил:

— Nur so sind sie unschodlich12.

Загрузка...