«…Долгое время я не мог привыкнуть спать на скамейке, стиснутый с двух сторон собутыльниками, не мог привыкнуть и к влажному матрасу. Как-то я пожаловался на это одному дружку. Он ответил: «Улица – не пятизвездочный отель. Но все к ней привыкли, привыкнешь и ты». У того дружка был испытанный годами опыт жизни на нью-йоркской улице. Он верно предсказал мое американское будущее: за пять лет я привык спать не только на скамейках, но и на картоне, на мокрой траве, на голом бетоне, в заброшенных домах, в полицейских участках…»
– Н-да, интересно, – сказал Давид, когда Мартин, закончив чтение, сунул исписанные страницы обратно в рюкзак.
Прищурившись, отчего в уголках глаз возникли глубокие морщины, Мартин поднес к губам наполовину выкуренную сигарету. Темнело, последние страницы он читал быстрее, часто останавливался, приближая бумагу к глазам.
Пляж покидали последние отдыхающие. Трое латиноамериканцев с криками тащили мертвецки пьяного приятеля, его ноги волочились по песку. На пляже еще можно было различить высокие смотровые стулья спасателей, детскую площадку.
Давид и Мартин сидели на огромных камнях волнореза, метров на сто вдающегося в океан.
– Потом я зимовал с двумя поляками в каком-то гараже, – Мартин затянулся так крепко, что огонек подобрался к самому фильтру. Выпустив струю дыма, щелчком отбросил окурок. Поднялся.
Ему тридцать четыре года. Невысокого роста, в джинсовом костюме и черных ботинках. На голове, несмотря на то что июнь, тепло и хорошо на пляже, – серая бейсболка с длинным козырьком. Если присмотреться повнимательней, его туловище чуть перекошено вправо, и ходит он, слегка прихрамывая. Это после травмы: автомобиль сшиб Мартина, когда он просил милостыню. В машине сидели веселые ребятки, пьяные, наверное, после вечеринки, вот Мартин-попрошайка и очутился на бровке с переломом ноги и сотрясением мозга.
Его лицо – грубое, мясистое, черты тяжелые, словно вырублены топором: вздернутый нос с широкими ноздрями, круглый подбородок со шрамом и щетиной, толстые губы. Лба не видно, поскольку бейсболка. Типичное крестьянское лицо, хоть и чех и вроде бы должен выглядеть поутонченней. Ах да, глаза обычные, серые, мутноватые, в красных прожилках – больные глаза. Словом, лицо алкоголика, хоть Мартин не пьет уже больше года. Но долгие годы тяжелого пьянства из жизни не вычеркнешь. А что сквозит в лице алкоголика? Отупение, пустота, отчаяние. Это не изглаживается, во всяком случае, так скоро.
Но, странное дело, под маской ханыги живет и другое лицо. Когда Мартин улыбается, его физиономия вмиг добреет, и под этим добродушием просвечивают еще и хитринка и лукавство. А Мартин задумчивый смотрится философом, погруженным в свою «думку». Думки, кстати, у него крепкие, хотя часто и болтает он без умолку, бубнит что-то на чешско-польско-русском наречии. Давид к этому бормотанию привык. Он знает, что у Мартина это – от пожизненного одиночества.
Давид не всегда вслушивается, о чем Мартин бу-бу-бубнит. Признаться, и не все понимает. Но он знает – Мартину просто нужен слушатель. Если бы вместо Давида рядом стоял, скажем, глухонемой индус, Мартин бубнил бы точно так же, рассказывая о своих житейских проблемах: на работе босс постоянно норовит обмануть; хозяйка дома, где он снимает чердак, полячка Ванда – обжора и неряха; его родители в Чехии болеют; он хочет купить попугая и так далее.
– Смотри, крыса, – Мартин проводил взглядом крысу, выбежавшую из урны и темным мохнатым комком покатившуюся по песку.
– Да, – отозвался Давид, переведя взгляд с крысы на Мартина.
Мартин улыбнулся:
– Когда-то я с этими крысами жил.
– Здесь?
– Да. Спал вон под тем зданием, – Мартин кивнул в сторону невысокого здания душевой. – Крысы иногда по мне ползали. Но пьяному все равно.
Уже окончательно стемнело, солнце погрузилось в океан, в небе обозначился молодой полумесяц. Вдали по воде скользила яхта под белым парусом.
Давид, чуткий к красотам природы, тем более к морским – плывущим в пенистых волнах яхтам, чайкам, месяцу, – в такие минуты впадал в сентиментальность, у него на глаза наворачивались слезы. Знал, что и Мартин тоже чувствует эту красоту. Но… какими разными глазами они смотрят на мир! Вот пробежала крыса. Давид заметил ее и тут же забыл, снова любуется пейзажем. А у Мартина следом за этой крысой наверняка побежало воспоминание из прошлой жизни. Иначе с чего бы на его лице появилось такое кошачье выражение?
– До чего же мне осточертел мой журнал, хоть бы кто редакцию поджег! – пожаловался Давид, когда, поднявшись с камней, они медленно пошли по песку к деревянному настилу.
– Дэ-авид, разве может надоесть работа в журнале? – удивился Мартин. Имя приятеля он произносил, растягивая первый слог, заменяя «а» на «э-а». – А если бы тебе пришлось по десять часов в день замешивать бетон или красить стены, каково бы тогда? А так – ты редактор, встречаешься с интересными людьми, окружен интеллигенсией, – продолжал Мартин. Некоторые слова он произносил, смягчая согласные и чуточку шепелявя. У него не было многих зубов – сгнили или выбили в драках.
– Да-да, сраной интеллигенсией, – огрызнулся Давид. – Мои коллеги-журналисты хорошо умеют только лизать задницы хозяевам.
Они вышли на набережную, остановились у скамейки. Давид стал отряхивать песок с ног, чтобы надеть сандалии. Случайно взглянул на туго зашнурованные ботинки Мартина. Ботинки прочные, в таких можно ходить до глубокой осени, даже зимой. Но сейчас они явно не по сезону. «Вроде бы мы понимаем друг друга и даже чем-то близки. Но из каких мы разных миров!»
Мартин тем временем сел на скамейку, закурил. И давай бубнить о своем: нужно идти к дантисту, а денег нет, босс недодал двадцать долларов, сказал, что через неделю…
– Ты когда-нибудь спал с бомжихой? – вдруг перебил его Давид.
– Да, была одна уличная любовь. Ее звали Иларией.
– Литовка, что ли?
– Эстонка, – против обыкновения, Мартин не пустился в воспоминания, а вдруг как-то погрустнел и умолк.
Давиду сорок шесть. Крепкого телосложения, слегка полноват. Рост чуть выше среднего; движения тверды, резковаты, в чем сказывается натура деятельная, однако экспансивная, нервическая. Серые проницательные глаза за линзами очков, насаженных на крупный семитский нос. Курчавые волосы еще хороши по бокам и сзади, но спереди уже проглядывает лысина.
Работу он свою не очень любит. Но не идти же ему – бывшему москвичу, интеллигенту, автору двух книг – работать водителем или швейцаром. Его место – за компьютером в редакции, за писательским столом!
Трудно сказать, что сблизило этих, казалось бы, таких разных людей – Давида и Мартина.
Они познакомились, когда Давид писал очерк о приюте при русской православной церкви на Брайтоне, где тогда обитал Мартин. Парень ему сразу признался: он католик и русскому попу руку не целует. Живет в этом приюте временно, пока холода, и у него нет денег снять комнату. Давид поразился дерзости этого чеха. Другие обитатели приюта громко врали, что церковь и батюшка, дескать, им помогают жить правильно, по-христиански. От некоторых, правда, при этом разило перегаром. Тихонько просили у «мистера журналиста» деньги на опохмел. А вот Мартин – наглец, батюшку называл «скучным попом» и денег у Давида не клянчил.
Он вообще заметно выделялся среди этих опустившихся, побитых жизнью русских людей. Держался особняком. Когда же они разговорились, Давид выключил диктофон. Понял, нутром почуял: перед ним – не простой бомж, а особенный.
Единственное, что Давида тогда смутило, – запах, исходивший от Мартина. Есть такой специфический смрад, присущий нью-йоркским бомжам, замешанный на резких, тяжелых запахах грязной, месяцами нестираной одежды, заскорузлых носков и долго немытого тела, сквозь поры которого проступает ядовитый пот после запоев. Даже горячий душ с мылом, даже дезодоранты, шампуни, новая одежда не смогут этот запах перебить. Нью-йоркский бомж впитал в себя вонь величайшего города, всех его помоек, свалок, выгребных ям, испарений, блевотины, мочи, тления и разложения, гнилья, спермы, слюны, мусорных урн, мусороуборочных машин, крыс, дохлых кошек и голубей; вонь проникла и всосалась во все поры, в каждую клеточку его тела. И вот этот гордый чешский католик вонял, как «классический» нью-йоркский бомж.
Давид – эстет, однако запахов его нос почти не улавливал. Он различал лишь резкие запахи. Но совершенно не различал нежных запахов духов, что несколько огорчало его бывшую жену. Правда, он хорошо помнит запах ее тела. Кстати, так же пахнет кожа и у сына, с которым он не виделся уже две недели…
Потом Давид встретился с Мартином еще раз, но уже не в приюте, а на набережной. Якобы хотел закончить с ним интервью.
Что-то отозвалось и затрепетало в душе Давида, когда Мартин рассказывал о своей жизни. Какая-то мрачная красота приоткрывалась в нем. Подавляя брезгливость, часто посапывая и потягивая носом, иногда отворачиваясь или отдаляясь еще на полшага, Давид все же шел рядом, слушал. А потом они встретились еще раз, уже без всякого повода.
– И что же Илария? – спросил Давид.
– Она была очень красивой, но несчастной. Правда, я тогда тоже не чувствовал себя счастливчиком, – признался Мартин.
– Как она выглядела? Я смутно помню в том приюте одну бомжиху – блондинку с синяком под глазом и в шляпке.
– Да, скорее всего это была она. Из-за нее однажды все в приюте напились и устроили драку.
Они приближались к метро. Прогретый за день асфальт отдавал тепло, смешанное с испарениями пролитого переработанного машинного масла и газов из выхлопных труб.
– Мы с Иларией познакомились в сквере. Она сидела на скамейке, пила пиво. Я в нее сразу влюбился. Я называл ее Золотцем… – Мартин полез в карман джинсовой куртки за сигаретой.
– Извини, я должен идти, нужно закончить статью, – соврал Давид. Два-три часа они вместе – и Мартин обычно начинал его раздражать.
По-собачьи чуткий ко всему, что относится лично к нему, Мартин понятливо закивал головой и вернул сигарету в пачку.
– Послушай, почему бы тебе не написать рассказ про эту… как ее там… Иларию? – предложил Давид.
– Рассказ про Иларию? – Мартин прищурился. – Но ты же знаешь: я хочу написать серьезный роман. Прочитал тебе сегодня первую главу о том, как я начал бомжевать, а ты даже не сказал, понравилось ли тебе.
– Роман? Рано тебе еще писать романы. Попробуй-ка сначала делать зарисовки, набей руку на малых формах. Впрочем, как знаешь, дело твое. Все, я побежал, – пожав Мартину руку, Давид направился к серебристым турникетам.
Поднимаясь по ступенькам, зачем-то поднес и задержал у носа правую ладонь. Принюхался. Никакого запаха вроде нет. Нет на его ладони ни порезов, ни шрамов. Его ладонь совершенно чиста.
«…Она схватила свою сумочку и, назвав меня «трахнутым чехом», ушла. Я ждал Золотце несколько недель, хоть был уверен, что она больше не придет. Предчувствие меня не обмануло.
Что с ней случилось потом, не знаю. Недавно увидел ее во сне, плывущей в белом платье по реке. Звала меня к себе. Я проснулся, лицо мое было мокрым от слез…»
– Вот это шекспировские страсти! – Давид прижал дужку очков, ненадолго задержав указательный палец на переносице.
Он припомнил ту бомжиху, когда писал очерк о приюте. С большим синяком под глазом и в какой-то дурацкой шляпке, женщина ходила по церковному дворику, вызывающе хохоча. Она была пьяна. Давид подошел к ней, стал убеждать ее лечиться от алкоголизма. Она будто бы соглашалась. Вдруг крепко обхватила его за плечи, исступленно повторяя: «Да-да, я несчастная, я падшая…» В какой-то миг Давид ощутил силу и жар ее еще молодого тела. Но длилось это совсем недолго – женщина неожиданно нагло расхохоталась и, оттолкнув Давида, крикнула: «Пошел к черту, лысый козел! Приходи ко мне через пару лет!» И отбежала к какому-то мужику. Вот, собственно, все, что он помнил о ней.
– Ну что, понравилось? – осторожно спросил Мартин, нарушив затянувшееся молчание.
– Да, неплохо. Правда, ее образ у тебя не совсем четко обрисован, несколько размыт.
У Мартина от обидчиво сведенных бровей на переносице появилась глубокая складка.
Они сидели в японском баре, ели суши.
– Сцена, когда ты вылил водку на землю, мне понравилась, – продолжал Давид. Ему стало жаль Мартина. – Представляю себе эту картину: женщина, которую с похмелья то бросает в жар, то бьет озноб, утром приходит к Мартину и просит водки на опохмел. У Мартина целая бутылка. Но вместо того чтобы помочь женщине и налить ей, шутник Мартин с плутоватой улыбочкой выливает водку на землю у нее перед носом. При этом он испытывает большое наслаждение, потому что таким образом мстит ей за то, что накануне она трахалась не с ним, а с кем-то другим.
– Дэ-авид, ты настоящий литературный критик. Еще и тонкий психолог. Мне очень повезло, что я тебя встретил. Без тебя я бы пропал.
– Прямо-таки, – протянул польщенный Давид. – Ведь обходился же ты без меня все эти годы. Пять лет ползал по нью-йоркскому дну – и ничего, выжил… Знаешь, о чем я сейчас подумал? Что, если я эту твою главу напечатаю у нас в журнале? Так и назовем: «Золотце».
– В журнале? Но ты же сам говоришь, что нет ясности образа, все размыто…
– Не переживай, для дебюта нормально. Только нужно сначала перевести с чешского на русский. Мы с тобой сможем это сделать сами, без переводчика.
– Давид, я давно хотел тебя спросить, – начал Мартин, когда они вышли из суши-бара. – Ты так хорошо понимаешь алкоголиков. Откуда это у тебя? Ты что, тоже пил?
– Нет, никогда… Просто когда-то интересовался этой болезнью.
– Да, твоя натура тебе не позволит спиться. У тебя есть сила воли, есть цели и интересы в жизни. Ты писатель.
– Ты прав, – согласился Давид, но почему-то без всякой радости.
Он – писатель? Все так, все правда: Давид Гинзбург – автор двух книжек. Но…
Он всегда мечтал стать знаменитым писателем. Быть просто писателем его не устраивало. Да, он обладал литературными способностями, но отнюдь не был гением. В том-то и заключалась беда. Он желал, чтобы читателей потрясали его книги. Его душила зависть к знаменитостям. «Перестань быть гением. Напиши просто хороший рассказ», – советовала ему бывшая жена.
Две его книжки – сборники повестей – были изданы в Москве средненьким издательством скромным тиражом. Книжки в целом неплохие, есть там сильные страницы. Но, не раскрученные, они незаметно утонули в море современной российской беллетристики.
Тираж кое-как разошелся, Давид от издательства не получил ни гроша, хоть и обещали долю от выручки. Вот и вся литературная слава…
Потом родился Антон. Потом словно подменили жену: она стала жить только ребенком, проблемы Давида ее уже мало интересовали. В семье начались конфликты. Давид все больше злился, все чаще жаловался и… все хуже писал. Искал виноватых, обвинял семейную жизнь, работу. Стал выпивать.
Дошло до того, что развелся, оставил работу. Думал, бросив все, напишет блестящий роман, который сделает его знаменитым. Ведь он принес Аполлону такую жертву – отказался от семьи, от стабильной работы!
Но, увы, Аполлону эта жертва была не нужна.
Листы бумаги, измаранные его каракулями, летели в мусорный бак. Ни в одной строке не горел огонь. Писать ему было не о чем: душу ничего не жгло, никого, кроме себя, он не видел и не слышал, никому не сопереживал, никого не любил. А тщеславие продолжало душить.
Закончилось тем, что Давид – удачливый журналист, вроде бы еще молодой и подающий надежды писатель, вовсе умолк. Даже быстро полысел.
Стал пить, уже не просыхая. Налегал на виски Jack Daniel`s. Виски согревало, от него было не так мрачно на душе. Но выходить из похмелья становилось все трудней.
Нужно было признаться себе: он не только не гений. Он – импотент, литературный импотент!
…Однажды утром с раскалывающейся от похмелья головой он вошел в синагогу. Увидел седобородого раввина. Признался ему, что хочет покончить с собой.
О чем они говорили, сидя на скамейке в той синагоге, где на кафедре лежал священный свиток, завернутый в алый бархат? Буквы древнего иврита были вышиты серебром на том бархате. Надпись говорила о Боге, который не только ангельскими голосами зовет в горние сферы, но и топчет в свином навозе. И грозно глаголет: «За все будь Мне благодарен, человек! Ибо я – Господь Бог твой и Мне лучше знать, кому дать, а у кого отнять, кого одарить талантом, а кого нет, кому бросить одну монетку, а кому насыпать сполна. Но горе тому, кто не примет и не оценит ЛЮБОЙ Мой дар!..»
Давид молча кивал головой, слушая раввина, проникаясь многовековой мудростью: да, да, и в молчании нужно уметь жить и быть благодарным, ибо писательство – это не цель бытия, а лишь грань богатого человеческого сердца…
Он вышел из синагоги, по-прежнему больной и разбитый. Но вечером не выпил ни капли виски, дав себе слово искать работу.
И уже через несколько месяцев это был прежний Давид – энергичный, решительный, чуточку самовлюбленный. Занимал должность редактора журнала, писал статьи, ездил отдыхать в Мексику и во Флориду. К жене, правда, не вернулся, зато часто встречался с сыном. Ненадолго сходился с женщинами. Словом, вел приятную холостяцкую жизнь. Правда, книжки свои забросил в кладовку и старался о них не вспоминать.
Казалось, примирился с судьбой. И вдруг – встреча с Мартином!
Широки лестницы в здании ООН, что на сороковых улицах Манхэттена! На стенах – фотографии, где ооновцы кормят каких-то доходяг, делают прививки от гепатита чернокожим в бунгало и проверяют их на ВИЧ. Тут же на стенах развешаны детские рисунки и плакаты на всех языках, призывающие к разоружению, сотрудничеству и миру. Полно туристов, делегации.
Сидя в кресле в просторном, светлом коридоре, Давид прослушивал на своем айфон запись с только что закончившейся пресс-конференции одного политика. Выключив айфон, встал и направился к выходу.
– Да-авид, ты?
– Лара?
Перед ним – женщина лет тридцати семи, в строгой темной юбке и бежевой блузке. Черные волосы, аккуратно зачесанные и собранные сзади, открывали овал ее белого лица с гладким лбом и тонким, ровным носом. Темно-карие глаза умело подведены. Она среднего роста и гармонично сложена, правда, плечи чуть узковаты для таких бедер. Но эта маленькая диспропорция едва заметна, спрятана в хорошо продуманном фасоне юбки.
– Ты ли это? Не может быть!
– Я, он самый. А что ты здесь делаешь?
– Работаю здесь. Надо же, какая встреча… Сколько лет мы не виделись?
– Лет двенадцать, не меньше. Во всяком случае, с тех пор, как я уехал в Америку.
– А ты совсем не изменился. Правду говорю.
– Верю, – Давид зачем-то пригладил поредевшие волосы. – Кстати, ты тоже почти не изменилась, – соврал он в ответ.
– Ну-ну-ну. Я стала толстой и старой.
– Чем ты здесь, в ООН, занимаешься? Отправляешь посылки детям Африки? Или спишь с генеральным секретарем?
– Чтобы спать с генеральным секретарем, нужны большие связи, у меня таких пока нет. Но, думаю, все поправимо, как говорят американцы: it`s only a matter of time (это всего лишь вопрос времени). А если серьезно: уже почти два года я работаю в отделе, который занимается энергетикой. Перед этим закончила специальную программу университета в Дании.
– А где сейчас твоя мама? Что с ней? – спросил Давид.
В памяти смутно маячил образ немолодой еврейской женщины. Кажется, одета во что-то невзрачное, да и сама тоже невзрачная, Давид даже не мог припомнить ее лицо. Впрочем, видел ее лишь однажды, когда Лара в первый и единственный раз завела его к себе в квартиру перед киносеансом, чтобы сменить туфли.
– Мама живет в Филадельфии, у нее все в порядке.
Она смотрела на него, улыбалась, и, невзирая на эти внушительные плакаты на стенах, мраморные лестницы, консулов и туристов, он вдруг увидел ее – двадцатитрехлетнюю Ларку. Вспомнил, как когда-то на Арбате ее портрет нарисовал один художник, превратив скромную студентку МГУ в роскошную царицу Савскую. Почему они ни разу не переспали?..
– Мне пора в офис, ланч закончился, – сказала Лара, поглядывая на свои часики.
– Когда же мы увидимся?
– M-м… сегодня вечером у меня свидание с одним испанцем. Он майор, из корпуса миротворцев. Очень красивый мужчина, правда, глупый до невозможности. Зачем он мне нужен, сама не знаю.
– Тогда давай в другой день, – перебил Давид. Ему почему-то не хотелось слушать про испанского майора-миротворца. – Как насчет пятницы, после работы?
«Освобожден. Теплая, тихая июньская ночь. По пустому тротуару идет пожилой негр. Что-то бормочет под нос, смеется.
– Сколько сейчас времени? – спрашиваю у него.
– Половина первого.
– Закурить не найдется?
Чернокожий дает мне две сигареты и, продолжая что-то бормотать, уходит. Сигареты есть, но нет спичек – их у меня забрали при аресте. Зато есть тринадцать долларов. Полицейские у меня деньги не отняли. Хорошие копы. Перед тем как я вышел из камеры, полицейский Перез даже угостил меня на прощанье куском пиццы и кофе. Сокамерники мне завидовали.
Я поделился пиццей с Педро, который, не знаю почему, тоже был в тюрьме и ожидал суда. Понять Педро невозможно – этот спесивый сальвадорский пьяница за годы жизни в Нью-Йорке не выучил и пары английских слов. Впрочем, ему достаточно испанского, чтобы попрошайничать в испанском Гарлеме. Амиго.
Это была моя третья посадка. Перез меня хорошо знает, я постоянный его клиент. Впрочем, не я один: Педро, Африка и все остальные из банды алкашей и бездомных, обитающих в районе 125-й стрит, что на границе негритянского и испанского Гарлема.
В этот раз арестовали меня за открытую бутылку пива. Теперь, завидев Переза, мне нужно быть вдвойне осторожным. Уверен, что он захочет упечь меня в камеру снова.
На какой я нахожусь улице? 36-я стрит и 1-я авеню. Ну, вперед, до самой 125-й!
Внимательно слежу за тротуаром, прошел один квартал – и в кармане уже полно бычков. Ой! Передо мной на асфальте едва подкуренная «верджинка». Здесь, в Манхэттене, живут очень богатые люди, выбрасывают сигареты, едва успев прикурить. Попробуй найди такие бычки в Бруклине. Куда там! В Манхэттене и в урнах, и возле ресторанов можно хорошо поживиться едой: найти даже неразвернутые сэндвичи с бужениной и яйцами или гамбургеры с ветчиной и помидором. Я голоден – кусок пиццы, который я получил, выходя из камеры, давно переварился в желудке.
Жую найденный бутерброд, неспешно иду по пустой ночной улице. На мне кроссовки Nike, подаренные Африкой. Очень хорошие кроссовки: почти новые, легкие и мне по размеру. Есть ли где негр чернее Джамиля-Африки? Чернота кожи, однако, не самое главное его свойство. Не знаю другого такого щедрого чернокожего. Он всегда веселый, потому что курит марихуану. Помню, когда Перез надевал на меня наручники, стоявший рядом Джамиль-Африка смотрел на эту сцену довольно мрачно. Еще бы! Открытая бутылка пива была его, не моя. Он просто ее поставил возле меня, когда мы с ним пили на скамейке. Из-за этого недоразумения я должен был с жутким отходняком целый день валяться в участке на бетонном полу, пить тухлую воду из-под крана и испражняться в присутствии сорока сокамерников.
Чудесная страна Америка! После того как судья меня оправдал, мне вручили карточку на проезд в метро, чтобы я добрался домой. Но мой дом – улица, в подземку я спускаюсь только зимой, и то когда очень холодно. За все годы бомжевания я спускался в метро, может, раза три. Все из-за полицейских, которые не разрешают там спать на скамейках. Завидят, что кто-то лег, – обязательно подойдут и заставят сесть, а то и просто выдворят из подземки. А спать сидя неудобно. Не говоря уж о том, что поезда мешают своим грохотом. Чтобы спать в метро в таких условиях, нужно напиться до немоты. А это не по мне, я люблю до полунемоты. До полунемоты – чешский способ, пивной; до немоты – русский, водочный.