В течение 1691 года достославный Роберт Бойль, седьмой сын и четырнадцатый ребенок графа Корка, чувствовал себя плохо. В июле ситуация стала достаточно серьезной, чтобы заставить его написать завещание. К Рождеству было ясно, что великий химик и известный физик-экспериментатор умирает.
Результаты интеллектуального труда Бойля потрясали. Не менее важным для будущего британской науки был его дар распознавать и поддерживать таланты, встречавшиеся на его пути. Бойль был первым покровителем Роберта Гука, наставником Джона Локка, переписывался с молодым Ньютоном. Более трех десятилетий он был центром, вокруг которого кипела научная жизнь Лондона. Но ухудшение его состояния не вызвало большого удивления у тех, кто хорошо знал его. Он был болезненным в детстве[140] и всю жизнь имел слабое здоровье. Он избежал заражения во время большой эпидемии чумы в середине 1660-х и более обычных инфекционных болезней, которые унесли жизни столь многих его современников. Но кроме этого он, казалось, перенес все, что только можно: лихорадки в соответствующие сезоны и вне их, повторяющиеся мучительные приступы, вызванные почечными камнями, удар, который на время парализовал его. Как только ему становилось лучше, он продолжал диктовать помощникам описания экспериментальных процедур.
Бойль был искренне и глубоко верующим христианином. Он верил в воскресение, в славу Господню и радости будущего мира. Но если смерть сама по себе и не страшила Бойля, он, как любой человек, испытывал страх перед предсмертной болью. В этом, как и во многом другом, ему повезло. Он простился с жизнью в конце дня 31 декабря в собственной кровати в роскошном доме на Пэлл-Мэлл, спокойно и без явных мучений.
Исаак Ньютон отправился в Лондон через день после смерти Бойля и, скорее всего, присутствовал на его похоронах в церкви Св. Мартина в Полях 7 января. Два дня спустя он обедал с теми, кто был на церемонии, включая Сэмюеля Пипса и его друга, также мемуариста, Джона Ивлина, еще одного из основателей Королевского общества. Их беседа превратилась в "размышление о том, кого следует считать в Англии после (смерти Бойля)" лидером интеллектуальной жизни.[141]
Очевидный кандидат, без сомнения, сидел за тем обеденным столом. Но Ньютон все еще не мог занять достойного положения в Лондоне. Кроме того, Пипc и Ивлин не подозревали, что непосредственным следствием смерти Бойля станет возвращение Ньютона к работе, которой он и Бойль занимались в течение двух десятилетий под покровом почти полной секретности.
Смерть раскрывает тайны, и эта тайна начала становиться явной всего несколько недель спустя после похорон Бойля. В феврале 1692 года Ньютон написал Джону Локку письмо, главным образом для того, чтобы объявить, что он на некоторое время оставляет упования на то, что покровители найдут ему работу. Но в последней строке своего рода поспешного постскриптума он упоминает, что Локку, одному из старейших друзей Бойля, досталось то, что Ньютон таинственно называет "красной землей г-на Бойля".
Ответ Локка утрачен, но он, очевидно, понял намек и послал Ньютону образец этой "земли". В июльском письме, разорванном и сохранившемся лишь частично, Ньютон, по-видимому, пытается предостеречь Локка. Он пишет, что получил слишком много земли, в то время как "желал получить только образец, не имея намерения совершать весь процесс". Но, добавил он, если Локк захочет попытаться провести эксперимент, то он постарается помочь, "имея свободу коммуникации, предоставленную мне г-ном Бойлем,[142] в известном Вам вопросе". Ньютон сообщил, что он обязался перед Бойлем сохранить эту тайну, и предположил, что Локк, будучи также доверенным лицом Бойля, взял на себя такое же обязательство. Смысл очевиден: процесс, в котором используется "красная земля", невероятно деликатен[143] и не может обсуждаться, если Локк не пообещает хранить молчание.
Локк ответил моментально. Он уверил своего друга, что посвящен в эту тайну: Бойль "оставил … мне разбор его бумаг" — включая и те, которые он никогда не намеревался предавать огласке. Для пущей убедительности он приложил копии "двух из них, которые попали мне в руки, потому что я знаю, что Вы хотели бы увидеть их". Один документ сохранился. Он описывает довольно ясным языком последовательность шагов, при помощи которой можно получить чистую ртуть — промыть ее неоднократно особым мылом, которое, как писал Бойль, заставит ее "очиститься от любого загрязнения, которое может примешиваться[144] к ртути".
Простой на первый взгляд эксперимент Бойля явно привел Локка в восторг, и Ньютон был вынужден сделать другу еще одно, последнее предупреждение. Он точно знал: Бойль впервые исследовал этот процесс двадцатью годами ранее, "и все же в течение всего этого времени я не слышал, что он преуспел бы в этом сам или получил успешный результат от кого-либо еще". Ньютон, со своей стороны, не хотел иметь с этим ничего общего. Он был рад, что бумаги Бойля оказались полезны Локку, поскольку "я не желаю знать то, что в них содержится, а скорее [хотел бы] убедиться, что Вы не станете делиться со мной подробностями … потому что у меня нет никакого намерения дальше заниматься этим очищением, мне довольно знать, как к нему приступить". Локк может продолжать, если пожелает, невзирая на усилия Ньютона, направленные к тому, чтобы "возможно, сэкономить Ваше время и расходы". Тем не менее, несмотря на заверения о том, что ему это не интересно, Ньютон признался, что у него есть собственный проект: "Я собираюсь … испытать, знаю ли я достаточно для того, чтобы получить ртуть, которая будет нагреваться вместе с золотом".
Найти некое вещество, некую "ртуть", которая будет взаимодействовать с золотом? Тут Ньютон подбирался к сути вопроса. Нежелание Бойля поделиться всем, что он знал, даже с Ньютоном, первоначальная настороженность Ньютона по отношению к Локку и то, что Локк отказался раскрыть основную и наиболее рискованную часть процесса, — все это происходило оттого, что эти трое говорили (или, скорее, пытались умолчать) об одной из самых глубоких тайн естественного мира. Уильям Чалонер был не единственным в Англии, кто искал способ создать безграничное богатство. Тайный рецепт, скрытый в бумагах Бойля (как надеялись, сомневались, вопрошали Ньютон и Локк), содержал метод, благодаря которому человек, искусный в манипуляциях с веществом под действием высокой температуры, мог бы преобразовать базовый компонент сплава в чистое, сверкающее, бессмертное золото. Другими словами, это была алхимия.
С расстояния почти в триста лет, прошедших с возникновения систематической химии, алхимики кажутся не более чем обманщиками, которые в лучшем случае обманывают сами себя. С современной точки зрения алхимия — необоснованное суеверие, тот же вид глупости, что заставлял некоторых современников Ньютона бояться ведовских чар.
Более того, у алхимиков была плохая репутация уже во времена Ньютона. Бен Джонсон высмеивал их как жадных шарлатанов в пьесе "Алхимик", впервые поставленной в 1610 году. Его герой Сатл полуграмотной болтовней на алхимическом жаргоне пытается заморочить голову легковерным и завоевать расположение миловидной девятнадцатилетней вдовы. Он открыто занимается подделкой: чтобы убедить одного сомневающегося клиента расстаться с последними деньгами, пока тот ожидает окончания алхимического процесса, который через пару недель должен принести ему горы золота, Сатл предлагает ему "помочь: все олово, какое / Вы купите, я растоплю немедля / И, подмешав тинктуру, начеканю / Для вас голландских долларов, не хуже[145] / Тех, что казна чеканит в Нидерландах"(перевод П. Мелковой).
И все же Роберт Бойль, который не был ни преступником, ни безумцем, был страстно предан алхимии. Эту страсть разделял и Исаак Ньютон, который занимался алхимией более двадцати лет не менее сосредоточенно и усердно, чем математикой или физикой. В своих заметках он посвятил ей более миллиона слов: вопросы, копии ранних текстов, многостраничные описания результатов лабораторных исследований. Он, Бойль, Локк и множество других людей по всей Европе по-прежнему испытывали острую потребность смешивать, встряхивать, нагревать и охлаждать состав за составом в поисках чего-то более ценного для них, чем просто золото. Зачем они это делали?
Затем, что, по крайней мере для Ньютона, алхимия предлагала две награды, имеющие бесконечную ценность. Первой была обычная цель исследований Ньютона — познание сотворенного мира. Алхимия, какой ее видели Ньютон и Бойль, была эмпирической, экспериментальной наукой. Ее теория была оккультной (буквально — сокрытой), но если говорить о практике, то это была тяжелая, напряженная, практическая работа с материей — нагревание, растворение, измерение, взвешивание. Каждый алхимический эксперимент сообщал Ньютону некий факт об устройстве материального мира.
Эта цель была достойной сама по себе, но не она была основной в работе, которой Ньютон предавался с такой одержимостью. Ньютон понимал значение расширения пределов естественной философии как никто другой. Впервые столкнувшись с механистическим мировоззрением, он пришел к выводу: неверно утверждать, что "первая материя" происходит из какого-либо первоисточника, "кроме Бога".[146] Позже он вычеркнул последние два слова, но важно, что сначала он их написал.
Тем самым Ньютон признал ключевой факт, который лежит в основе современной науки с ее материальными объяснениями физических событий. В мире, всецело состоящем из материи в движении, традиционная роль Бога неизбежно уменьшается. Творец механической Вселенной мог дать событиям толчок, но после этого первичного импульса космос мог развиваться во времени самостоятельно.
Не только Ньютон чувствовал холод мира, в котором оставалось все меньше божественного. Любой внимательный наблюдатель осознавал значение нового подхода. Одному из главных его поборников Рене Декарту через год после рождения Ньютона пришлось защищаться от обвинений в атеизме. В 1643 году Мартин Шук, профессор философии в Университете Гронингена в Нидерландах, резко осудил Декарта как "повелителя критян" (из античного анекдота о человеке с острова Крит, который уверял своих слушателей, что он говорит правду, когда утверждает, что все критяне лжецы), "лгущего двуногого" и худшего из людей, поскольку "он вводит яд атеизма тонко и тайно в тех, кто из-за слабости своего ума никогда не замечает змею, что прячется[147] в траве".
Для Шука грех заключался в меньшей степени в физике Декарта и в большей — в его преклонении перед властью человеческого разума. Особые подозрения у него вызывала неубедительность доказательств существования Бога, приведенных французом. (Жалуясь французскому послу в Гааге на парадоксальную природу этого обвинения, Декарт писал: "Только потому, что я доказал существование Бога, [Шук] попытался убедить людей, что я тайно распространяю атеизм".[148]) Сам Декарт избежал серьезных последствий. Но привкус атеизма преследовал новую науку. Когда Ньютон впервые познакомился с работами Декарта, выводы, которые можно было сделать из физики, фактически отменявшей необходимость божественного действия, были очевидны даже юноше с окраин просвещенного мира.
Ньютон в конечном счете отверг физику Декарта задолго до того, как нашел способ, удовлетворяющий по крайней мере его самого, вернуть Бога в центр действия в пространстве и времени — возможно, наиболее ярко это отражено в его аргументации в пользу того, почему Солнце и планеты должны испытывать взаимное гравитационное притяжение.
Ранние записи Ньютона о том, как божественное действие сформировало солнечную систему, еще сохраняли некоторую неопределенность, как, например, письмо, которое он написал в 1675 году Генри Ольденбургу, секретарю Королевского общества. В нем Ньютон предположил, что "возможно, Солнце может впитывать в изобилии этот [божественный. — Прим. ред.] дух[149] таким образом, чтобы сохранять свою яркость и удерживать планеты на расстоянии от себя, предотвращая падение". Но к моменту написания "Начал" взгляды Ньютона были уже более оформленными. Сила тяготения, полагал он, происходит от божественного действия. Он признавал непосредственное присутствие Бога, объявляя, что, когда хвосты комет проносятся мимо Земли, они испускают тот дух, "который является наименьшей, но самой тонкой и самой превосходной частью нашего воздуха и который требуется для жизни всех существ".[150]
По мере того как идеи Ньютона развивались, его новая физика становилась более открытой к признанию вездесущего, всемогущего, всезнающего и прежде всего деятельного божества, всецело явленного в материальном космосе пространства и времени. Он подчеркивал, что считает "Начала" доказательством существования и славы всесозидающей божественной силы: "Когда я написал свой трактат о нашей системе, моя цель заключалась в том, чтобы эти "Начала" могли способствовать укреплению у людей веры в Бога", — писал он Ричарду Бентли, честолюбивому молодому священнику, готовившему первую из лекций в защиту христианской религии, за которые Роберт Бойль назначил вознаграждение. "Ничто не может радовать меня больше", добавил Ньютон, чем то, что его работа окажется "полезной для этой цели".[151]
В 1713 году Ньютон наконец сформулировал законченную концепцию божественного действия в коротком эссе, добавленном к третьей книге во втором издании "Начал". Названное "Общим поучением", оно содержит вдохновенное описание торжества Бога в природе. Ньютон писал: "Такое в высшей степени прекрасное соединение Солнца, планет и комет не могло произойти иначе как по намерению и по воле разумного и могущественного Существа". Насколько мудрого? Насколько могущественного? "Сие Существо правит всем", и, согласно Ньютону, именно правит — "не как душа мира, а как властитель вселенной". Каковы его признаки? "Истинный Бог есть живой, премудрый и всемогущий… Он вечен и бесконечен, всемогущ и всеведущ". Где этот Бог находится? "Он длится вечно и присутствует всюду… Он вездесущ не по свойству только, но по самой сущности".
Это был Бог, вдохнувший жизнь в сухой скелет математической философии. Существующий повсюду и всегда, Он "весь себе подобен, весь — глаз, весь — ухо, весь — мозг, весь — рука,[152] весь — сила чувствования, разумения и действования". И все это заключено в космосе, который Ньютон в другом месте назвал "безграничным, однородным чувствилищем", в пределах которого Бог может "образовывать и преобразовывать части Вселенной"[153] (Цит. в пер. С. И. Вавилова (с некоторыми изменениями) по: Ньютону. Оптика, или Трактат об отражениях, преломлениях, изгибаниях и цветах света. М.: Гостехиздат, 1954).
То есть Бог Ньютона существует повсюду, "субстанциально" — реально, материально присутствует и может в любой момент воздействовать на материю сквозь любое пространство и время. Наглядный факт космического порядка в сочетании с доказательством того, что математическая мысль человека способна постичь этот порядок, подразумевал (неизбежно, с точки зрения Ньютона) существование того совершенного существа, от которого произошли и порядок, и разум. Таким образом, естественная философия Ньютона такова, как он охарактеризовал ее Бентли, — это получение знания о божественном источнике всякого материального существования путем изучения свойств природы.
Ньютон был убежден в своей правоте. Тем не менее некоторые злопыхатели упорствовали в неверии и презрении к его убеждениям. Например, Лейбниц высмеял понятие "божественного чувствилища" и попытку Ньютона дать оккультное, по его мнению, объяснение силе тяготения. То, чего все ждали и что искал Ньютон, было наглядным доказательством божественного действия в природе.
Интерес к алхимии — отсюда. Алхимия, казалось, предлагала Ньютону способ спасти его Бога от угрозы стать ненужным — посредством древней алхимической идеи жизненного агента, или духа. У этого жизненного духа, как писал Ньютон, были все атрибуты Бога. Он был вездесущим — "растворенным во всем, что есть на Земле". Он был необычайно могучим, он разрушал и созидал все сущее: "Когда он входит в массу вещества, сперва он разлагает его и перемешивает до состояния хаоса; и затем переходит к созиданию". На языке алхимии этот цикл распада и роста назвали вегетацией. "Действия природы, — писал Ньютон, — являются либо вегетативными … либо чисто механическими". В отличие от простой механики вегетация оживляла материю, поскольку жизненный дух служил "ее огнем, ее душой, ее жизнью".[154]
В сущности, алхимические эксперименты Ньютона в течение четверти века были направлены на то, чтобы постичь деятельный, жизнетворный дух, посредством которого божественный замысел претворяется в формы и изменения всего сущего.[155] В аннотациях к своим герметическим текстам он развивал мысли о процессе вегетации, об оживляющем духе, который приводит в движение изменения, и прежде всего о Боге как первоначальном творце этой трансформации. А затем из кабинета на втором этаже его квартиры в Тринити-колледже эти тайные мысли перекочевывали во флигель у часовни, где Ньютон искал материальное доказательство этого божественного, вездесущего, действенного присутствия.
Он занимался этими поисками четыре десятилетия с перерывами, потому что верил, что сумеет показать, как Бог продолжает действовать в мире. В заметках 1680-х он ясно высказался об этом. "Так же как мир был создан из мрачного хаоса посредством привнесения света и отделения воздушного небесного свода и вод от земли, — писал Ньютон, следуя одному за другим стихам первой главы книги "Бытия", — наша работа осуществляет порождение из мрачного хаоса и его первоматерии через разделение элементов и освещение материи".[156]
Его работа? Человеческие руки, его собственные руки, глаза и мозг вызывают порождение из непроницаемого хаоса? Не стоит полагать, что Исаак Ньютон был бесстрастен: это экстатический возглас человека, который грезит о причастности к божественному не меньше, чем исступленный отшельник в пустыне. Но если убрать то, что граничит с гордыней, непосредственным подражанием Богу, останется главная амбиция Ньютона: скопировать божественное действие как можно точнее, чтобы получить неопровержимое, материальное доказательство факта Его работы — при сотворении мира и по сей день.
Он понимал, что никакие теоретические построения, никакая теологическая аргументация, никакие косвенные свидетельства в виде совершенного устройства солнечной системы не могут сравниться с демонстрацией на практике того, как божественный дух превращает один металл в другой — здесь и сейчас. Если бы Ньютон открыл способ, которым Бог производит золото из основной смеси (смесь "основных" элементов — ртути, серы и соли, из которой алхимики пытались получить золото. Имеются в виду не химические элементы, а так называемые "философские", так ртуть является принципом металличности, поэтому ее роль могут играть другие металлы, и далее в цитатах идет речь о "брусках ртути" в этом смысле. Напротив, камень не обязательно должен быть твердым, а чаще всего имеет вид порошка, поэтому далее камень смешивают), он знал бы — а не только верил, — что Царь Царей поистине властвует над миром и ныне, и присно.
Есть известное изображение Тринити-колледжа выполненное во время пребывания там Ньютона. На переднем плане, прямо перед воротами колледжа, ведут разговор двое мужчин, рядом грызется пара собак. Несколько членов колледжа идут по Большому двору, а ближе к северо-западному углу сада кто-то собирается разжечь маленький костер. Архитектура выглядит почти так же, как теперь, но есть одна деталь, которая давно утрачена, — небольшое грубоватое строение напротив того конца часовни, где располагается хор, совсем недалеко от квартиры Ньютона. Почти наверняка именно в этом тесном темном флигеле находилась алхимическая лаборатория[157] Ньютона.
Свои алхимические исследования Ньютон начал в 1668 году. В последующую четверть столетия он не раз и надолго возвращался к ним. Он хранил свою работу в секрете, в соответствии с алхимической традицией. Когда Роберт Бойль объявил, что планирует издать некоторые результаты своих исследований в "Философских трудах" Королевского общества, Ньютон испугался, что тайна будет нарушена.[158] Его опасения имели под собой почву: насмешки Бена Джонсона свидетельствовали, что для непосвященных алхимия изрядно смахивала на производство фальшивых монет. Такие эксперименты были по сути противозаконны, они нарушали "Закон Англии против приумножителей"[159] (то есть против алхимиков; приумножение — главный процесс и цель алхимии, именуемой также "наукой о приумножении"), статут, отмену которого организовал в 1689 году сам Бойль. Но еще хуже, с точки зрения Ньютона, была идея сделать потенциально божественную (и следовательно, чрезвычайно могущественную) тайну доступной невежественным массам. Если процесс, описанный Бойлем, получит иное применение помимо нагревания золота (смесь ртути и золотого порошка при растирании нагревалась; Бойль рассматривал это как свидетельство получения чистой, "философской" ртути, пригодной для трансмутации), его описание может нанести "огромный ущерб всему миру". Ньютон добавил, или, скорее, предупредил: "Я не сомневаюсь, что автор столь великой мудрости и благородства не поколеблется в своем возвышенном молчании".[160]
Если судить по количеству затраченного времени и усилий, а также принять во внимание точность лабораторных испытаний, Ньютон, безусловно, был самым искушенным и систематическим алхимиком в истории. Большинство других благородных алхимиков, даже Бойль, в выполнении всей грязной работы полагались на своих помощников. Ньютон сам выполнял всю последовательность действий, довольно утомительную — измельчение, смешивание, заливку, нагревание, охлаждение, ферментирование, дистилляцию и прочие необходимые манипуляции. Он даже спроектировал и построил собственными руками печи, в которых производил алхимические реакции.[161]
Прежде всего, он требовал такого уровня эмпирической точности, на какой не притязал никакой другой алхимик, и добивался ее с маниакальным упорством. Хамфри Ньютон описал то, что происходило там, как непрерывную, почти промышленную операцию: "Примерно шесть недель весной и шесть осенью огонь в лаборатории поддерживался ночью и днем; он следил за ним одну ночь, а я — другую, до тех пор пока он не закончил свои химические эксперименты". Ньютон регистрировал до грана количество каждого используемого вещества, а потом измерял результаты опыта с максимальной точностью, на какую только были способны его инструменты.[162] По свидетельству его помощника, Ньютон повторял свои эксперименты так часто, как было необходимо, не обращая внимания на жару, испарения и удушающий дым, который обычно производили алхимические реакции. При этом он никогда не нарушал кодекс тайны, которого придерживались адепты, даже в отношении собственного помощника: "В чем была его цель, я был не в состоянии постичь".[163]
Ньютон даже прервал работу над написанием "Начал" в 1686 году и вновь — в 1687 году, чтобы предаться своим регулярным весенним занятиям с огнем и тиглями. Может сложиться впечатление, что большую часть 1680-х годов Ньютон был сосредоточен на упорных исследованиях трансмутации металлов и краткий возврат к физике и математике после визита Галлея в 1684 году лишь ненадолго отвлек его, послужил передышкой в его главной работе.[164] Остановился он только тогда, когда после издания "Начал" на него обрушилась слава.
Но затем, в 1691 году, после возвращения Ньютона в Кембридж, умер Бойль. Спустя несколько недель Локк ответил Ньютону о таинственной "красной земле", и, как только образцы прибыли, печи вновь приковали его к себе.
Тем летом он сделал запись о первом из нового ряда экспериментов. Следующие два года он исследовал процесс Бойля в своей лаборатории, с головой уйдя в работу.
Это станет его последней серьезной попыткой уговорить жизненный дух раскрыть тайну преобразования базовых смесей в золото.
Каждый документ, написанный Ньютоном, свидетельствует о состоянии его ума, но не дает полной картины, являясь своего рода моментальным снимком. Некоторые из них, такие как черновики "Начал", представляют нам Ньютона таким, каким он сохранился в народной памяти. Это блестящий, логичный, беспристрастный мыслитель, работающий более или менее систематически, отметающий устаревшие концепции по мере приближения к цели, которая с течением времени принимает все более ясные очертания.
Алхимические записи Ньютона предлагают другой образ. Как всегда, он с почти графоманской одержимостью писал и переписывал до тех пор, пока не добивался точного оттенка значения, к которому стремился. Только написанное между завершением "Начал" и окончательным отъездом Ньютона из Кембриджа в 1696 году насчитывает по крайней мере сто семьдесят пять тысяч слов о теории и традициях алхимии, и еще пятьдесят пять тысяч слов, составляющих заметки об экспериментах.[165]
Кое-что от привычного нам Ньютона проявляется во всех этих текстах. Он начал свой Index Chemicus[166] ("Химический указатель") в начале 1680-х годов и придал ему окончательный вид в начале 1690-х. Это был самый полный из когда-либо составленных сводов алхимических идей, авторов и понятий объемом в девяносто три страницы, насчитывавший почти девятьсот статей, от каменной соли мочевины до сурика. Он восходил к древним — возможно, никогда не существовавшим в реальности — основателям алхимии, прослеживал события, происходившие в Средние века, и отдавал должное трудам некоторых современников, включая Роберта Бойля. Это был список того же рода, что Ньютон писал всякий раз, приводя мысли в порядок для очередного исследования.
Но перу Ньютона принадлежит также трактат Praxis ("Практика"), написанный тогда же, когда был завершен "Указатель". В "Практике" отражены мысли Ньютона о значении его экспериментов. Там, среди лабораторных отчетов ("сурьма, расплавленная с оловом, пять пинт in calido, [при высокой температуре] не очень трудно амальгамируется с ртутью; 8 пинт амальгамируются очень легко"[167]), встречаются пассажи вроде таких: "Брус Меркурия примиряется с двумя змеями и заставляет их удерживаться на нем … благодаря связи Венеры".
Или таких: "Следовательно, эта соленая или красная земля есть мужского рода бескрылый дракон Фламеля, поскольку после того, как она извлечена из своей родной почвы, она становится одной из трех субстанций, из которых сделана баня Солнца и Луны".
Или таких: "Это минерал золота, равно как магнита, есть минерал этого или железа … Это очень изменчивый дух, или огненный дракон, наш тайный адский огонь".[168]
Это кажется абсурдом, порождением лихорадочных видений. Примерно так решили члены правления библиотеки Кембриджского университета в 1888 году, когда они отказались принять от графа Портсмута в качестве дара собрание алхимических сочинений Ньютона как "представляющее само по себе весьма небольшой интерес". И все же комитет принял многое из того, что предложил Портсмут, включая Index Chemicus. Разница ясна: настоящий Ньютон, признанный Ньютон соединил сурьму и ртуть в точных пропорциях и тщательно записал результаты. Другой же Ньютон был спятившим дядюшкой, которого следовало запереть на чердаке, чтобы он не вышел ненароком на улицу Трампингтон, чересчур громко бормоча о бескрылых драконах[169] и адском огне.
Однако Ньютон-химик, делающий лабораторные записи, и Ньютон-алхимик, размышляющий о банных привычках Солнца и Луны, были одним человеком. И этот человек большую часть времени был в своем уме. Язык "Практики" кажется темным, даже диким, только когда он вырван из контекста. Ньютон в 1693 году был глубоко предан долгу алхимика — не допустить профанов к знанию, слишком могущественному, чтобы его можно было доверить всем и каждому. Рукописная "Практика", никогда не предназначавшаяся для публикации, требовала от немногих избранных читателей глубокого погружения в практику и особый язык алхимической традиции. Тем же, кто сумеет пробиться сквозь "растворитель Венеры" и "соли мудрецов", этот документ приоткрывает суть того знания, которого Ньютон достиг, как ему казалось, поздней весной 1693 года.
В июне того года Ньютон был убежден, что совершил крайне важное открытие. К этому его подтолкнул намек, который Бойль оставил Локку. Труд Бойля подразумевал, что существует процесс, который алхимики назвали своего рода брожением, благодаря которому основная смесь, оплодотворенная семенем золота, могла бы преобразоваться вся целиком в драгоценный металл.
Как только Ньютон отбросил прежний скептицизм, он бросился по следу упомянутого Бойлем брожения, именуемого "влажным путем" алхимического действия. Когда он почувствовал, что приближается к цели, он еще увеличил свой и без того бешеный темп, пока не оказался словно прикованным цепью к своей печи. Он ставил опыты и бесконечно но повторял их в новом приступе алхимического безумства, подобного тому, чему был свидетелем Хамфри Ньютон почти за десятилетие до этого.
Затем он успокоился. В одном из заключительных отрывков "Практики" он сообщал о том, что сделал. Он перечислял бесконечный ряд шагов, взаимодействий, вовлекающих серу, ртуть и некоторые другие составы. Результатом этих процедур стал дымный порох, в описании Ньютона — "наш Плутон, бог богатства, или Сатурн, который созерцает себя в зеркале", затем "Хаос … который является полым дубом", а далее — "кровь Зеленого Льва". Каждый шаг, каждый химический продукт, тщательно укрытый за этими фантастическими образами, приближал Ньютона к его истинной цели — созданию конечного продукта, с помощью которого можно будет преобразовывать материю из одной формы в другую. Наконец, Ньютон написал, что преуспел, сотворив легендарный "камень древних".
Здесь Ньютон отбросил свой весьма экстравагантный язык и просто изложил, что случилось далее. "Нужно ферментировать камень золотом и серебром в сплаве в течение дня и затем бросить ("бросание" — алхимический термин, обозначающий одну из основных операций — соприкосновение философского камня с трансмутируемыми металлами) на металлы". Эта стадия, "повышение ценности камня", создает своего рода катализатор, окончательную цель тысячелетних алхимических исследований. Затем, как писал Ньютон, вновь несколько расцвечивая свою прозу, "вы можете умножить его количество благодаря ртути, которую вы приготовили ранее, амальгамируя камень посредством ртути трех или более орлов и добавляя вес водой, и, если вы намереваетесь сделать это с металлами, вы можете расплавить каждый раз три части золота с одной частью камня… Таким образом вы можете приумножать это бесконечно"[170](курсив добавлен. — Прим. авт.).
Это откровение он приберег для себя. Возможно, один-два человека прочли некую версию "Практики", но неизвестно, показывал ли Ньютон кому-либо окончательный вариант. Теперь, когда Бойль был мертв, а Локк поклялся хранить молчание, итог трудов Ньютона — каким бы он ни был на самом деле — принадлежал ему одному, и лишь он один мог размышлять над ним.
Месяц или около того Ньютон, по-видимому, продолжал верить, что, усердно подражая Богу, он сможет преобразовать смесь основных веществ в нечто намного более ценное. Но он так и не закончил "Практику". После того как он написал о своем предполагаемом успехе в создании золота, он лишь добавил комментарий к работе двух более ранних алхимиков и затем просто остановился,[171] едва закончив мысль. Он никогда больше не возвращался к алхимии с прежним рвением. Регулярные весенние и осенние бдения в лаборатории прекратились с середины 1693 года. Он выполнил несколько экспериментов в 1695 и 1696 годах и позже написал некоторые разрозненные заметки по алхимическим вопросам. Но после подъема 1693 года ничто и отдаленно не напоминало о той страсти, с какой он работал прежде. По той или иной причине — он не признался, что именно убедило его, — он понял, что божественная тайна трансмутации материи вновь от него ускользнула. И затем, возможно в ответ на это или просто после этого, его ум сдался.
Безумие обрушилось на Ньютона в первые дни июня. Тридцатого мая он начал письмо к Отто Менке, редактору Acta Eruditorum, ведущего европейского научного журнала. Набросок заканчивается на середине предложения,[172] даже просто на зачине вопроса: "Quid…" ("Что…"). Затем наступило молчание, длившееся почти четыре месяца.
В это время почти маниакальное состояние, которым он был охвачен в последние дни алхимической страсти, уступило полному и беспросветному безразличию. Ньютон почти ничего не сообщает о том, что на самом деле происходило в течение этих выпавших месяцев, но роняет признание о бессоннице, о "хандре".[173] Он говорил, что не мог вспомнить, о чем он думал или писал за несколько дней или недель до этого. Создается впечатление, что это классическая депрессия, страдание настолько глубокое, что оно поглощает ощущение своего "я". Ньютон вернулся к жизни в сентябре, но его первые попытки восстановить связь с внешним миром только усилили подозрения, что с самым светлым умом эпохи не все ладно. Тринадцатого сентября Ньютон отправил грустное, горькое сообщение Сэмюелю Пипсу, который в качестве президента Королевского общества принял решение о публикации "Начал". "Я никогда не рассчитывал приобрести что-либо благодаря Вашему интересу, — писал Ньютон, — но теперь ясно, что я должен разорвать знакомство с Вами и не видеть больше ни Вас, ни остальных моих друзей". Грех Пипса, очевидно, состоял в том, что он дал Ньютону рекомендацию перед ныне опальным королем Яковом, и Ньютон все еще носил в себе эту обиду спустя шесть лет после того, как король Стюарт сбежал из страны. Однако Ньютон проговорился и о большем. "Я … не мог ни есть, ни спать нормально в течение этих двенадцати месяцев", — писал он, задним числом признавая, каким мучительным напряжением давался ему алхимический крестовый поход. Более того, писал он, "я чрезвычайно обеспокоен скандалом, в котором я замешан" — что лишило его "прежней твердости моего ума".[174]
Судя по письму к Пипсу, Ньютон был вполне в здравом уме — он признавал свое бедственное положение и пытался найти его причины. Но другое письмо, отправленное три дня спустя Джону Локку, свидетельствует о настоящей паранойе. "Имея мнение, что Вы пытались втянуть меня в скандал с женщинами, — писал Ньютон, — и опорочить другими средствами, я был так задет этим, что, когда мне сказали, будто Вы больны и при смерти, я ответил, что будет лучше, если Вы умрете".[175]
Однако месяц спустя Ньютон вновь написал Локку, как будто признавая, что это был временный срыв, и извиняясь за него. "Прошлой зимой, слишком часто проводя ночи у своей печи, — писал он, — я приобрел дурную привычку в отношении сна и хандру, что … привело меня в совершенное расстройство". Таким образом, "когда я писал Вам, я спал перед этим не более часу за ночь в течение двух недель подряд, а в пять ночей подряд я вовсе не смыкал глаз". Он, казалось, просил прощения, не вполне понимая, за что именно. "Я помню, что я писал Вам," — признавался Ньютон, но о чем — "я не помню".[176]
Тем временем ученые на континенте начали догадываться, что что-то не так, и слухи раздули беду до невероятных размеров. До Христиана Гюйгенса дошли вести, что Ньютон провел более года в состоянии помешательства, которое приписывалось и переутомлению от работы, и пожару, который, как говорили, уничтожил лабораторию Ньютона и часть его бумаг. Гюйгенс рассказал об этом Лейбницу,[177] а Лейбниц — своим друзьям. С каждым новым сообщением картина становилась все более печальной: в 1695 году Йохан Штурм, профессор в университете Альтдорфа, писал своему английскому корреспонденту, что сгорели якобы не только сарай и некоторые записи Ньютона, но и его дом, библиотека и все имущество. Штурм выразил общую точку зрения: у величайшего натурфилософа эпохи "вследствие этого настолько повредился ум, что он оказался в самом плачевном состоянии".[178]
Пожар, по-видимому, был чистой выдумкой, удобной механистической причиной для объяснения того, как автор "Начал" мог впасть в такое безумие, что был, опять-таки по слухам, не в состоянии понять собственную книгу. Но, даже если ученые соперники Ньютона чересчур торопились с выводами, факт остается фактом — это был крах.
Что же случилось на самом деле? По времени, месту и эмоциональной логике расстройство Ньютона было связано с судьбой его алхимических исследований. Но было еще одно обстоятельство, о котором Ньютон никогда не упоминал: конец отношений, которые более всего в его жизни напоминали романтическую любовь.
Вокруг эмоциональной жизни Ньютона и возможности существования его сексуальной жизни возникло множество мифов. Он был раздражителен и способен на сильную ненависть. Гук и Лейбниц — лишь наиболее известные персоны из тех, кого он терпеть не мог. Он не умел легко заводить друзей, особенно в молодости, и, казалось, не возражал против сложившегося одиночества. Он неохотно присоединялся к каким-либо группам. Он не был женат и, без сомнения, придерживался строгих взглядов в вопросах нравственности. Отсюда легенда о бесплотном полубожественном герое мысли, по выражению Галлея, "к богам столь близкого, как ни один из смертных".[179]
Но, несмотря на такую славу, настоящий Ньютон был человеком из плоти и крови, способным на большое чувство — как вражды, так и привязанности, как презрения, так и преданности. По крайней мере один раз в жизни он доказал, что его могут связывать с другим человеком узы более сильные, чем просто дружба. Этим человеком был молодой швейцарский математик Никола Фацио де Дюйе.
Фацио, которому тогда было двадцать пять лет, вероятно, встретил Ньютона в Королевском обществе, на собрании 12 июня 1689 года, где должен был выступать Гюйгенс. Ньютон приехал послушать современника, который был почти равен ему по интеллектуальной мощи. В ходе вечера он был представлен молодому человеку.
Они понравились друг другу сразу. Спустя менее месяца после встречи в Королевском обществе Фацио присоединился к Гюйгенсу, сопровождавшему Ньютона к Хэмптонскому двору, чтобы получить для него покровительство короля Вильгельма. Поход окончился ничем, но то, что Фацио участвовал в нем, свидетельствует о том, сколько удовольствия доставляло Ньютону его общество.
Многое в нем было достойно любви. На портрете, время написания которого неизвестно, изображен невероятно красивый молодой человек с большими сияющими глазами и кокетливой полуулыбкой. Но он был не просто красавцем. Он был настоящим математиком, сумевшим найти по крайней мере одну ошибку в "Началах", и, по-видимому, хотел сам отредактировать второе издание книги. Но Фацио хватало мудрости, чтобы не переоценивать себя. Как бы ни был он горд оттого, что обнаружил ошибки в великой работе, он "был потрясен,[180] когда осознал, чего достиг г-н Ньютон," — признавался Фацио Гюйгенсу.
К тому же он был прирожденным учеником. В самом начале их знакомства Ньютон, только что возвратившись в Кембридж, написал Фацио о своих планах приехать в Лондон, чтобы повидаться с ним. Фацио ответил: "У меня были планы приехать в Кембридж, чтобы увидеть Вас; но Вы посылаете мне письмо о том, что Вы приедете сюда, чему я очень рад". Более чем рад: как оказалось, Фацио зашел в подражании своему кумиру так далеко, что попытался заново интерпретировать ньютоновскую концепцию взаимного притяжения между телами. "Моя теория тяготения, — писал Фацио, — теперь, как я полагаю, свободна от возражений, и я мало сомневаюсь в том, что она истинна". Но кто он такой, чтобы утверждать это, когда рядом учитель? "Вы сможете вынести лучшее суждение, когда ознакомитесь с ней", — писал Фацио Ньютону со всем должным уважением. (На самом деле друг Ньютона, математик Дэвид Грегори, сообщал, что "г-н Ньютон и г-н Галлей смеются над способом, которым г-н Фацио объясняет силу тяготения"). Он объявил себя не только "самым скромным и самым послушным слугой Ньютона", но и тем, кто "всем своим сердцем"[181] посвятил себя служению Ньютону.
Ньютон был сражен. После лета 1689 года он сделал все необходимое, чтобы в следующее посещение Лондона поселиться в одном доме с Фацио. Они пробыли вместе весь март 1690 года, и Фацио работал в качестве секретаря Ньютона,[182] переписывая поправки к "Началам". Хотя с их знакомства прошло менее года, с Фацио Ньютон уже провел больше времени, чем в компании любого другого человека когда-либо прежде или в будущем.
Эта первая бурная близость закончилась закономерно быстро. Фацио возвратился в Нидерланды, затем, в июне, уехал Гюйгенс. Фацио отсутствовал год с четвертью. На расстоянии ему, очевидно, удавалось избегать пристального внимания Ньютона — по крайней мере Ньютон жаловался в записке к Локку, что Фацио месяцами не давал о себе знать.[183]
Тем не менее, когда Фацио вернулся в Англию в сентябре 1691 года, Ньютон тут же отправился в Лондон. В следующие полтора года они регулярно общались, когда Ньютон приезжал в столицу, и по крайней мере однажды — когда он принимал Фацио у себя в Кембридже. Они все еще говорили о естественной философии, но и их отношения, и предмет обсуждений постепенно менялись. Ньютон начал доверять Фацио тайны, которые он открывал только Бойлю, Локку и, быть может, еще нескольким избранным. Он делился с Фацио своими наиболее сокровенными мыслями, вербуя его в свои помощники в алхимии — и тем самым давая понять, сколь высоко ценил его.
Все начало 1690-х годов Фацио с готовностью следовал за Ньютоном в тайные уголки его космоса. Ньютон завершил последнюю версию Index Chemicus и написал Praxis в годы, когда он был сильнее всего привязан к Фацио, и обе работы были, вероятно, отчасти личными, созданными для любимого ученика.
О собственных алхимических исследованиях Фацио известно немногое, но весной 1693 года он послал Ньютону отчет об эксперименте с ртутью, используемой в реакции с золотом. Из этого отчета видно, как высоки были требования Ньютона к лабораторной процедуре. Фацио описывает свои инструменты: "деревянная ступа, снабженная пестиком столь большим, чтобы он плотно входил в нее"; отмечает, что сделано, чтобы уменьшить примеси при подготовке; старается излагать как можно точнее последовательность событий — как смесь меняет цвет и проращивает "из материи множество деревьев"[184] (схематически Великое Делание часто изображалось в виде древовидной структуры. Также может иметься в виду процесс получения сурьмы из антимонита, при котором сурьма образует древовидные кристаллы, что рассматривалось алхимиками как свидетельство возможности мультипликации материи).
Это была лесть посредством подражания. Фацио шел за Ньютоном по всему списку его страстей, — помимо любительских занятий алхимией и довольно беспомощной попытки постичь силу тяготения он взялся за толкование Библии, написав об интерпретации пророчества, об искушении Адама и о "змее, изображающей там Римскую империю".[185] Сколько усердия было в этих писаниях о предметах, занимавших Ньютона, — и какое эхо его голоса! Картина, знакомая с незапамятных времен: прекрасный талантливый юноша, жаждущий внимания и наставлений расположенного к нему взрослого мужа.
Этому не суждено было продлиться долго.
Первым дрогнул Фацио. Осенью 1692 года он заболел и нарисовал Ньютону страшную картину: "Сэр, у меня нет почти никакой надежды на то, чтобы увидеть Вас снова", — писал он. Он подхватил ужасную простуду в свое последнее посещение Кембриджа, и болезнь обосновалась в легких. Несчастья преследовали его — он чувствовал, как в легких раскрылась язва, его лихорадило, усугублялось душевное смятение. Быть может, это конец, предупреждал Фацио, хотя признавался, что пока не обращался к доктору, который "мог бы спасти мою жизнь". Если случится худшее, друг "сообщит Вам о том, что произошло со мной".[186]
Ньютон ответил горячим участием и состраданием. 21 сентября он писал: "Я … получил Ваше письмо, которым был так взволнован, что не могу даже выразить". Он давал наказы: "Молю, просите совета и помощи у докторов, пока не стало слишком поздно". Никакие отговорки не допускались: "Если Вам необходимы деньги, я дам их Вам". Все это сопровождалось "моими молитвами о Вашем выздоровлении"[187] от "Вашего самого нежного и верного друга, готового служить Вам".
Фацио написал снова на следующий день, выражая признательность за заботу: "Я еще раз передаю Вам, сэр, мою нижайшую благодарность и за Ваши молитвы, и за Вашу доброту ко мне". Очевидно, это была ложная тревога, он излишне драматизировал ситуацию. Но была и другая причина для смены тона, ставшего более прохладным не только по сравнению с предыдущим письмом Ньютона, но и со всей страстной перепиской первых лет их дружбы. Фацио был учтив, даже изыскан и подписался как "покорнейший и благодарнейший[188] слуга" своего друга. Но это была скорее формула вежливости, нежели слова, идущие от сердца.
Ньютон уловил перемену. Впервые за всю переписку он признал свою зависимость, страх, своего рода желание. Он начал умолять. Он опасался, что дурной воздух Лондона повредит здоровью его друга. И вот решение: приезжайте в Кембридж, "чтобы ускорить Ваше выздоровление и избавить Вас от затрат, пока Вы не выздоровеете, я очень желаю, чтобы Вы вернулись сюда".[189] Ньютон предлагал деньги, дом, заботу, во что бы это ни обошлось, только бы вернуть здоровье — и расположение — своего компаньона. Фацио устоял перед всеми соблазнами, но подал Ньютону слабую надежду. Он написал в ответ, что решил вернуться в Швейцарию, и прохладно интересовался, "не будет ли случая, что Вы окажетесь в Лондоне прежде, чем я уеду".
Но затем он сообщал, что мог бы все же возвратиться в Англию и в этом случае обосноваться в Кембридже. "Если Вы желаете, чтобы я прибыл туда, — писал Фацио, — я готов это сделать",[190] имея, добавил он, другие причины для такого решения, чем просто экономия денег. Ньютон воспрял духом от этого выражения готовности и относительно спокойно принял новость о предстоящем отъезде Фацио. "Мне по крайней мере некоторое время придется довольствоваться тем, чтобы желать Вашей компании", — писал он, оставаясь ждать "со всей преданностью",[191] когда они встретятся снова.
На этом переписка затихла. Они обменялись еще несколькими письмами о незначительных делах, о ящике с линейками, который оставил Фацио, о некоторых книгах и так далее. Ньютон продолжал настаивать на встрече в Кембридже, а Фацио по-прежнему отклонял предложения приехать в свойственном ему эгоцентрическом ключе. (Он писал, например, что собирается пройти операцию по удалению геморроя, чтобы "освободиться от наростов…[192] очень для меня неприятных").
Затем Фацио внезапно сообщил о перемене планов. В мае, спустя пять месяцев после того, как он впервые намекнул, что мог бы поселиться с Ньютоном или неподалеку от него, он объявил, что завел "новое знакомство … с добрым и честным человеком". Этот новый друг был также алхимиком, экспертом в создании ртутных составов. Фацио написал, что этот знаток может вылечить болезнь микстурой, "которую он даст даром". Поэтому, уверял он Ньютона, больше нет никакой нужды волноваться о его здоровье, поскольку добрый человек будет заботиться о нем бесплатно. "У меня нет теперь никакой потребности,[193] сэр, ни в Ваших деньгах, ни в порошках, но я покорно благодарю Вас и за то и за другое".
На всякий случай, если Ньютон упустил суть, Фацио снова написал об изумительном средстве его нового друга, объявил, что собирается изучать медицину, чтобы самому торговать этой микстурой, и затем имел смелость спросить, не пожелает ли Ньютон стать партнером в его предприятии. О Кембридже не было сказано ни слова — ни о комнатах, которые будут наняты рядом, ни об алхимической работе, которую могли бы осуществлять мастер и ученик. Фацио уверял, что, если Ньютон окажется в Лондоне, он будет счастлив видеть его. Если же эта встреча не состоится, он сохранит "все возможное уважение"[194] к человеку, которому он прежде обещал все свое сердце.
На это Ньютон не дал ответа. Следующий дошедший до нас документ, написанный его рукой, — тот, что обрывается на вопросе "Quid…".
Было ли сердце Ньютона разбито? Возможно. Впоследствии в его долгой жизни не было ничего подобного той страстности, которую он позволил себе в письмах к Фацио. И никогда прежде он не испытывал такой паники от одного намека, что может потерять того, к кому был привязан. Ньютон был более склонен избегать знакомства с людьми, чем преследовать их.
Были ли Фацио и Ньютон любовниками? Неизвестно. Вероятно, нет, если судить по всей остальной жизни Ньютона. За исключением обмена письмами с самим Фацио — всегда написанными совершенно благопристойно, так, как мужчины обычно выражали симпатию друг к другу в то время, — в его переписке нет ничего, что можно счесть любовным письмом. Более или менее явные следы эротического появляются лишь в перечне грехов, составленном им в юности. Наряду с ложью по пустякам и допущением в свой ум пожеланий смерти своей матери во время посещения церкви он признается, "что имел нечистые мысли, слова, действия и мечтания" и прибегал к "незаконным средствам вырваться из этих бедствий".[195]
Больше почти ничего не связывает Исаака Ньютона с сексуальным желанием. Его счета не содержат расходов на публичные дома, хотя среди них есть траты на таверны и напитки. В его письмах не упоминаются физические потребности. Его частные бумаги ничего не добавляют к образу существа по большому счету асексуального. Желал ли он, изо дня в день просыпаясь и засыпая в одиночестве, ощутить прикосновение любящего человека, будь то мужчина или женщина? Он, по-видимому, никогда не признавался в этом — ни себе, ни кому-либо еще.
В любом случае вопрос о предполагаемой сексуальной жизни Ньютона здесь не столь важен. Его письма к Фацио и ответы на них, написанные красивым юношей много младше Ньютона, обнажают отчаянное, пронзительное желание близости — близости эмоциональной независимо от того, вовлечены ли в это тела. И недолгое время, год или два, такая связь между ними, по-видимому, и вправду существовала.
Фацио исчез из виду вскоре после того, как он отверг Ньютона. В конце концов он объявился в аббатстве Вобурн, где обучал детей герцога Бедфорда. Он навсегда утратил статус восходящей звезды европейской интеллектуальной жизни. Он не создал ничего оригинального в математике. В конечном счете он превратился в патетического персонажа, склонного к религиозным маниям и выпрашивающего деньги у бывших друзей — включая Ньютона, которого он в 1710 году побеспокоил ради тридцати фунтов.[196]
Но сразу после их разрыва пострадавшей стороной был Ньютон. Теперь нельзя сказать наверняка, что стало для него последней каплей. У него была некоторая склонность к меланхолии, о чем свидетельствуют и его детские жалобы ("я не знаю, что делать"),[197] и длительные периоды в 1670-х, когда он почти совсем пропадал из виду. Однако последовательность событий такова — кризис Ньютона случился сразу же после краха его чувств. Вкупе с осознанием неудачи в алхимии это привело к тому, что май и июнь 1693 года стали выжженной землей, крушением всех надежд. Ярость, печаль, немота — закономерные реакции на такое опустошение, и Ньютон испытал их все.
Лето прошло. Ньютон этого как будто не заметил. Наступил сентябрь, и он заговорил — горькие, резкие, обидные слова наугад обрушивались на Пипса и Локка. Пипс не отвечал,[198] сознательно не замечая плачевного состояния ума своего великого друга. Оскорбленный Локк ответил, но подчеркнул в письме, что "я искренне люблю и уважаю Вас и … у меня к Вам та же самая добрая воля,[199] как будто ничего этого случилось".
Заканчивался октябрь, когда помрачившийся рассудок Ньютона начал медленно возрождаться. Он принес извинения Локку, и друг простил его. В ноябре Ньютон закончил письмо, заброшенное в июне. Наконец осторожный старый Пипс откликнулся, ни словом не упомянув о странном поведении друга. Вместо этого он задал технический вопрос, имеющий большой интерес для игроков: у кого лучшие шансы в некоем особом случае в игре в кости.
Ньютон понял намерение, скрывающееся за посланием. Он ответил на это письмо: "Я был крайне рад … воспользоваться любой данной мне возможностью выказать, насколько я готов служить Вам или Вашим друзьям при всяком удобном случае". Он добавил, что охотно выполнил бы какую-либо более важную задачу, но тем не менее разрешил вопрос и объяснил, как Пипс должен разместить свои ставки.[200]
С этого момента Ньютон быстро пошел на поправку. Он вновь собрал свою прежнюю компанию и начал работать в тесном сотрудничестве с несколькими младшими коллегами, особенно с Дэвидом Грегори и Эдмондом Галлеем. Фацио остался для него просто старым знакомым. Правда, изредка они переписывались — так, в 1707 году произошел обмен письмами, темой которого стали восторги Фацио по поводу апокалипсического религиозного возрождения, проповедуемого в Лондоне. Но это было дистанционное взаимодействие. Ни в одном из более поздних писем к Фацио Ньютон не выражает ни малейшего желания оказаться в его обществе.
Наступила и прошла зима 1693 года. В течение весны и лета 1694 года Ньютон интересовался самыми разными вещами. Он написал длинный меморандум о надлежащем образовании мальчиков. Он улаживал дела со склочными арендаторами земли, унаследованной от матери. Он сделал некоторые заметки к задачам из математического анализа.[201] Он начал то, что станет делом длиной в годы: поиск полного объяснения движения Луны, размышления над знаменитой "проблемой трех тел" — Земли, Солнца и Луны.
В вычислениях движения Луны Ньютон продвинулся достаточно далеко, но в конечном счете пришел к выводу (и справедливо), что не нашел решения. Он оставался блестящим математиком, что нашло подтверждение в 1697 году, когда Иоганн Бернулли опубликовал две задачи — вызов сильнейшим математикам того времени. Ньютон получил копию второй из них 29 января в четыре часа дня. К четырем утра обе задачи были решены. Он послал Бернулли свои вычисления без подписи. Но это не ввело в заблуждение Бернулли, угадавшего, что за ум скрывается за этой работой, tanaquam ex ungue leonem — "подобно тому как по когтям узнается лев".[202]
И все же по сравнению с прежними достижениями Ньютона это был пустяк. Несправедливо было бы требовать от кого-либо вторых "Начал". Ньютон все еще невероятно много работал, но его труды все более сосредоточивались на истории, критическом изучении Библии, анализе древних пророчеств. Возможно, смене интересов способствовало расстройство его ума, но кроме того — шло время. Очень немногие творцы науки способны оставаться на высочайшем уровне десятилетия подряд, а Ньютон оказался на переднем крае научных открытий, едва разменяв третий десяток. На Рождество 1694 года ему исполнился пятьдесят один год.
Прошел еще год. Академический календарь шел своим ходом. Ньютон продолжал жить и работать в Тринити-колледже и, хотя и не вполне скучал, делал меньше, чем мог бы. Ходили слухи, что ему могут дать некий почетный пост, который наконец освободит его от университетской деятельности, занимавшей его все меньше и меньше. Этого так и не случилось, но в сентябре 1695 года из Лондона прибыло странное сообщение. Это был вопрос по теме, находящейся абсолютно вне его компетенции: "Не согласится ли Исаак Ньютон любезно изъявить свои мысли по вопросу национальной важности? Что надлежит делать с возрастающей нехваткой серебряных монет?"