Лекция вторая

(читанная 6 февраля 1872 г.)

Уважаемые слушатели! Те из вас, кого я только с этой минуты могу приветствовать в качестве своих слушателей и кто, только понаслышке знаком с лекцией, читанной три недели тому назад, должны будут примирится с тем, что их без дальнейших предупреждений введут в середину серьезного разговора, который я в тот раз начал передавать. Сегодня я лишь напомню оборот, под конец принятый этим разговором. Младший спутник философа только что честно и откровенно извинился перед своим выдающимся учителем и объяснил, почему он малодушно отказался от своей прежней учительской должности и предпочел проводить свои дни в безотрадном одиночестве, на которое он сам себя обрек. Высокомерное самомнение меньше всего было причиной такого решения.

"Слишком многое, — сказал правдивый ученик, — слышал я от вас, мой учитель, слишком долго я был вблизи вас, чтобы правоверно отдаться господствовавшей до сих пор системе образования и воспитания. Я слишком живо ощущаю те непоправимые заблуждения и недостатки, на которые вы так часто указывали; и все же я нахожу в себе чересчур мало силы, чтобы добиться успеха в мужественной борьбе и разрушить укрепления этой мнимой образованности. Общее уныние овладело мною; бегство в уединение не было высокомерием и надменностью". Вслед за этим ученик, в свое извинение, так охарактеризовал общую сигнатуру этой образованности, что философ не выдержал и, перебив его, стал сочувственно успокаивать следующим образом:

"Остановись же на минутку, мой бедный друг, — сказал он, — я теперь лучше понимаю тебя и не должен был говорить тех суровых слов. Ты во всем прав, кроме своего малодушия. Теперь я скажу тебе кое-что в утешение. Как долго, думаешь ты, будет господствовать в современной школе столь тяготящая тебя система образования? Не скрою от тебя своей уверенности на этот счет; ее время прошло, ее дни сочтены. Первый кто осмелиться действовать совершенно честно в этой области, услышит, как ему отзовутся тысячи смелых душ. Ибо в сущности, среди благородно одаренных и горячо чувствующих людей нашего времени существует молчаливое единомыслие, в силу которого каждый из них знает, что ему пришлось претерпеть от образовательных условие школы, и хотел бы избавить по крайней мере грядущие поколения от этого гнета, хотя бы даже ценою себя самого. Если же все-таки дело нигде не доходит до полной откровенности и честности, то печальная причина этого лежит в педагогической скудности духа нашего времени. Именно здесь ощущается недостаток в истинно изобретательских способностях, в истинно практических людях, т. е. таких, которым приходят в голову хорошие и новые мысли и которые знают, что настоящая гениальность и настоящая практика должны необходимым образом встречаться в одном и том же индивиде.

Трезвым же практикам именно не хватает удачных мыслей, т. е. опять-таки настоящей практики. Если мы ознакомимся с педагогической литературой нашего времени и не испугаемся при этом беспредельного ее скудоумия и неуклюжего топтания на одном месте, то в нас уже нечего больше портить. Здесь наша философия должна начинаться не с удивления, а с испуга. Тому же, кто не испугается, следует указать прочь руки от предметов педагогического мира. Правда, до сих пор правилом было обратное: те, кто пугался, робко убегали прочь, подобно тебе мой бедный друг, а трезвые и бесстрашные широко накладывали свои широкие лапы на самую нежную технику, которая только может существовать в искусстве, на технику образования. Но это не продолжится долго. Стоит только прийти честному человеку с хорошими и новыми идеями, для осуществления которых он не побоится порвать со всем существующим, стоит ему только раз показать грандиозный пример того, чего не сумеют повторить широкие лапы, которые одни и были деятельны до сих пор, как тотчас повсюду начнут по крайней мере понимать разницу, начнут чувствовать противоположность и задумываться над ее причинами, тогда как теперь еще многие в простоте душевной полагают, что широкие лапы — необходимая принадлежность педагогического ремесла!"

"Я бы хотел, уважаемый учитель, — перебил здесь спутник, — чтобы вы мне на отдельном примере сами пояснили ту надежду, которой так бодро дышат ваши слова! Мы оба знаем гимназию; полагаете ли вы, например, и относительно и этого учреждения, что честность и хорошие новые мысли растворят и здесь старые, цепкие привычки. Здесь, как мне кажется, все нападения осадных машин отражает не твердая стена, а роковая цепкость и скользкость всех принципов. Нападающему не приходится разбивать видимого и стойкого противника; этот противник замаскирован, он в состоянии принимать сотни образов, чтобы в одном из них ускользнуть от готовой схватки его руки и затем снова и снова трусливыми уступками и постоянным отскакиванием в сторону сбивать с толку нападающего. Именно гимназия заставила меня малодушно бежать в уединение, и я чувствую, что если здесь борьба поведет к победе, то и все другие образовательные учреждения должны будут уступить и что тому, кому приходиться отчаяться здесь, придется отчаяться и в серьезных педагогических вопросах вообще. Итак, учитель просветит меня в вопросе о гимназии. Можем ли мы питать надежды на уничтожение или возрождение гимназии?"

"И я, — сказал философ, — придаю гимназии такое же высокое значение, как и ты. Образовательной целью, которую себе ставит гимназия, должны измеряться все остальные учреждения; они страдают от уклонения ее тенденции, через очищение и обновление гимназии очистятся и обновятся так же и они. Такое значение двигающего центрального пункта не может себе приписывать даже университет, который при его теперешнем строе, по крайней мере с одной важной стороны, может считаться только дальнейшим развитием гимназической тенденции, что я в последствии разъясню тебе. Сейчас же рассмотрим вместе, что именно порождает во мне надежду на высказанную мною альтернативу, в силу которой культивированный до сих пор пестрый и трудно уловимый дух гимназии целиком рассеется в воздухе или же будет в корне очищен и обновлен. Чтобы не пугать тебя общими положениями, я напомню тебе сперва один из тех фактов гимназической жизни, которые мы все знаем по опыту и от которых мы все страдаем. Что представляет из себя теперь, строго говоря, преподавание немецкого языка в гимназиях?

Сначала я скажу тебе, чем бы ему следовало быть. По естественным условиям теперь каждый человек пишет и говорит таким дурным и вульгарным немецким языком, какой только возможен в газетную эпоху языка. Поэтому подрастающий юноша, из числа более тонко одаренных, должен быть насильственно помещен под стеклянный колпак хорошего вкуса и строгой филологической дисциплины. Если это невозможно, то я предпочитаю в будущем опять говорить по- латыни, так как стыжусь такого испорченного и оскверненного языка.

Разве задача среднего учебного заведения в этом пункте не состоит в том, чтобы авторитетно, достойно и строго направить на истинный путь филологически одичавших юношей и крикнуть им: "Отнеситесь серьезно к вашему языку! Тот у кого по настоящему не просыпается чувство священной обязанности, не имеет ни малейшего задатка для высшего образования. Здесь пробный камень того как высоко или низко вы цените искусство и на сколько вы ему близки, здесь — в вашем отношении к родному языку. Если вы не достигнете того, чтобы ощущать физическое отвращение перед известными словами и оборотами нашего журналистического обихода, то откажитесь от стремления к образованию. Ибо здесь в непосредственной близи, в каждом мгновении вашего разговора и письма у вас имеется пробный камень того, как трудна, как громадна теперь задача образованного человека и как мало вероятности в том, чтобы многие из вас достигли истинного образования".

Обращениями такого рода учитель немецкого языка в гимназии должен был бы привлекать внимание своих учеников на тысячу мелочей и с уверенностью, диктуемой хорошим вкусом, прямо запретить им употребление таких слов, как, например, beanspruchen, vereinnahmen, einer Sache Rechnung tragen, die Initiative ergreifen, selbstverstandlich и так далее cum taedio in infinitum. Тому же учителю пришлось показывать на каждой строчке наших классических авторов, как тщательно и строго взвешивает каждый оборот тот, кто носит в сердце истинное чувство художника и обладает полным пониманием всего того, что пишет. Он должен постоянно заставлять своих учеников снова и лучше выражать ту же мысль и не ставить границы своим усилиям до тех пор, пока менее одаренными не овладеет священных ужас перед языком, а более одаренными — благородное одушевление им.

Итак, здесь перед нами одна из наиболее важных задач для так называемого формального образования: а что же мы находим в гимназии, на месте так называемого формального образования? Тот, кто умеет подвести под правильные рубрики то, что он здесь видит, знает, какого мнения ему следует быть о современной гимназии как о мнимо образовательном учреждении. Он найдет, что гимназия в своем первоначальном виде воспитывает не образованных, а лишь ученых, а в последнее время ее деятельность принимает такое направление, как будто бы она хотела воспитывать уже не ученых, а журналистов. Это может быть показано на способе преподавания немецкого языка как достаточно ярком примере.

Вместо чисто практического обучения, путем которого учитель должен был бы приучить своих учеников к строгому филологическому самовоспитанию, мы находим всюду попытки учено-исторической трактовки родного языка; то есть с ним обращаются так, как если бы он был мертвым языком и как будто бы не существовало обязательств перед его настоящим и будущим. Историческая манера стала до такой степени присущей нашему времени, что живое тело языка приносится в жертву анатомическому его изучению. Между тем образование начинается именно с уменья обращаться с живым, как с живым, и начало задачи учителя, желающего дать образование, в том, чтобы оттеснить всюду напирающий исторический интерес в тех случаях, где прежде всего следует научить правильно действовать, а не правильно познавать. Наш родной язык и есть та область, на которой ученик должен научиться правильно действовать; и лишь с этой практической стороны необходимо преподавание немецкого языка в наших учебных заведениях. Правда, кажется, что исторически метод значительно легче и удобнее для учителя; точно так же кажется, что он соответствует его более скромным дарованиям и вообще невысокому полету всех его желаний и стремлений. Но то же самое наблюдение сделаем мы во всех областях педагогической действительности. Наиболее легкое и удобное драпируется в плащ напыщенных претензий и гордых титулов. Единственная практичная деятельность в области образования, как, в сущности, более трудная, возбуждает взгляды недоброжелательства и презрения. Поэтому честный человек должен выяснить себе и другим и это quid pro quo.

Но что же дает обыкновенно учитель немецкого языка помимо побуждений чисто ученого характера к изучению языка? Как связывает он дух своего учебного заведения с духом тех немногих истинно образованных людей, которыми обладает немецкий народ, с духом его классических поэтов и художников? Вот темная и затруднительная область, которую нельзя осветить без страха. Но мы не должны ничего утаивать, если только некогда и здесь суждено всему обновиться. В гимназии отвратительное клеймо нашей художественной журналистики запечатлевается на несформировавшихся умах молодежи; здесь самим учителем сеются семена грубого, намеренного непонимания великих классиков, которое впоследствии выдает себя за эстетическую критику, а на деле лишь беззастенчивое варварство. Здесь ученики научаются отзываться в тон мальчишеского превосходства о нашем единственном Шиллере, здесь их приучают с насмешкой смотреть на самые благородные чисто немецкие характеры из его произведений, каковы маркиз Поза, Макс и Текла, и от этой усмешки загорается гневом немецкий гений, эта усмешка заставит покраснеть то лучшее поколение, которое придет на смену.

Последняя деятельность учителя немецкого языка в гимназии, которую обыкновенно считают вершиной всего гимназического образования, — это так называемое немецкое сочинение. По тому признаку, что в этой области почти всегда с особой охотой подвизаются наиболее способные ученики, следовало бы убедиться, как опасна и увлекательна поставленная именно здесь задача. Немецкое сочинение — призыв к индивиду; и чем сильнее сознает ученик свои дифференцированные качества, тем более индивидуальный характер придаст он своему немецкому сочинению. Этот индивидуальный характер, кроме того, в большинстве гимназий требуется уже самим выбором темы. В нем для меня заключается сильнейшее доказательство вреда тех непедагогических тем, которые задаются даже в самых младших классах гимназии и заставляют учеников описывать свою собственную жизнь, свое собственное развитие., достаточно просмотреть списки таких тем, задаваемых в большинстве гимназий, чтобы прийти к убеждению, что большинству учеников суждено всю жизнь невинно страдать от этого слишком раннего, незрелого процесса созидания мыслей и что часто все позднейшее литературное творчество человека является печальным следствием этого педагогического прегрешения против духа.

Подумать только, что происходит при приготовлении такой работы в этом юном возрасте. Это первое собственное произведение; еще неразвившиеся силы в первый раз напрягаются для кристаллизации; головокружительное чувство вынужденной самостоятельности придает этим продуктам творчества первое, невозвратное, пьянящее очарование. Все природное дерзновение вызвано из глубин, все тщеславие, не сдерживаемое более прочными преградами, выливается в первый раз в литературную форму. С этой минуты молодой человек чувствует себя готовым; он чувствует себя существом, имеющим право высказываться, подавать голос, существом, даже призываемым к этому. Гимназические темы обязывают его высказывать свое решение о политических произведений или характеризовать исторические личности, самостоятельно излагать серьезные этические проблемы или, повернув светоч, освещать свое собственное бытие и давать критический отчет относительно себя самого. Короче, целый мир труднейших задач развертывается застигнутыми врасплох, до тех пор еще почти неосознанным юношей и предоставляется его решению.

Представим себе рядом с этим столь чреватым последствиями оригинальными работами обыденную деятельность учителя. Что в этих работах кажется ему заслуживающим порицания? На что обращает он внимание учеников? На все эксцессы формы и мысли, т. е. на все, что в данном возрасте вообще характерно и индивидуально. Тот поистине самостоятельный элемент, который при этом преждевременном возбуждении может проявиться только в неловкостях, резкостях и смешных чертах, т. е. именно индивид подвергается порицанию и забраковывается учителем в пользу шаблонной дюжинной благопристойности. На долго безличной посредственности, напротив, нападает неохотная похвала; ибо понятно, что она способна нагнать скуку на учителя.

Быть может, найдутся еще люди, которые увидят во всей этой комедии немецкого сочинения не только самый нелепый, но и самый опасный элемент современной гимназии. Ведь здесь требуется оригинальность, и тотчас же отбрасывается та, которая единственно возможна в этом возрасте. Здесь предполагается формальное образование, которого теперь вообще достигают лишь немногие люди в зрелых годах. Здесь каждый без дальнейших околичностей рассматривается как способное к литературной деятельности существо, которое вправе иметь собственные мнения о самых серьезных вещах и личностях, тогда как правильное воспитание будет со всем рвением стремится лишь к тому, чтобы подавить смешную претензию на самостоятельность суждения и приучить молодого человека к строгому повиновению скипетру гения. Здесь предполагаются широкие размеры изложения в возрасте, в котором каждое высказанное и написанное суждение — варварство. Прибавим же сюда и опасность, лежащую в легкой возбудимости самомнения в эти годы, подумаем о тщеславном ощущении, с которым юноша в первый раз любуется в зеркале своим литературным отражением! Если охватить все это одним взглядом, то никто не усомнится в том, что все неудачи нашей литературно-художественной общественности постоянно снова и снова накладывают свое клеймо на подрастающее поколение. Эти недуги — торопливое и тщеславное творчество, постыдная фабрикация книг, полное отсутствие стиля, неперебродивший, безличный или жалкий в своей напыщенности слог, утрата всякого символа веры, сладострастие анархии и хаоса — короче, литературные черты нашей журналистики и нашей учености.

Лишь очень немногие теперь сознают, что, что быть может, из многих тысяч едва лишь один имеет право высказываться в качестве писателя, а все остальные, предпринимающие на свой страх и риск, должны заслуживать в награду за каждую печатную строчку лишь гомерический хохот со стороны действительно способных к суждению людей. Разве вид хромого литературного Гефеста, желающего нас чем-то угостить, не является по истине зрелищем, достойным богов? Воспитать в этой области серьезные и непреклонные привычки и воззрения — такова одна из верховных задач формального образования, тогда как всестороннее, безудержное развитие так называемой свободной личности следует считать лишь признаком варварства. Из всего до сих пор сказанного очевидно выяснилось, что по крайней мере при преподавании немецкого языка думают не об образовании, а о чем-то другом, именно об упомянутой свободной личности. И до тех пор пока немецкие гимназии в заботах о сочинениях по немецкому языку будут играть в руку отвратительному и бессовестному борзописанию, до тех пор пока они не сочтут своей священной обязанностью ближайшую, практическую выучку в области слова и письма, до тех пор пока они не будут обращаться с родным языком так, как если бы он был необходимое зло или мертвое тело, — до тех пор я не причислю эти заведения к истинно образовательным учреждениям.

В вопросе о языке меньше всего заметно влияние классического прообраза. Уже из одного этого соображения так называемое классическое образование, которое должно исходить из наших гимназий, кажется мне весьма сомнительным и основанным на недоразумении. Ибо как можно было при взгляде на классический прообраз проглядеть ту необычную серьезность, с которой греки и римляне относились к своему языку, начиная с самых юношеских лет? Как можно было бы не признать своего прообраза в этом пункте, ели бы действительно классический эллинский и римский мир служил верховным поучительным образцом воспитательного плана наших гимназий? Наоборот, кажется, что претензия гимназии на культ классического образования лишь неловкая отговорка, которая выставляется тогда, когда с какой-либо стороны за гимназией отрицается способность воспитывать для образованности. Классическое образование! Это звучит так значительно! Это устыжает нападающего, замедляет нападение — ибо кто может заглянуть сразу до самого дна этой вводящей в заблуждение формулы! А такова давно привычная тактика гимназии: смотря по тому, откуда раздается призыв к битве, она пишет на своем далеко не украшенном знаками отличия щите один из сбивающих с толку девизов: классическое образование, формальное образование или научное образование — три достославные вещи, которые к сожалению, заключают противоречие отчасти в самих себе, отчасти по отношению к друг другу и которые создадут лишь образовательного трагелафа*, в том случае если будут приведены в насильственную связь друг с другом. Ибо истинное классическое образование есть нечто неслыханно трудное и редкое и требует столь сложных способностей, что только наивность и бесстыдство могут видеть в нем достижимую цель гимназии. Термин формальное образование принадлежит к грубой, нефилософской фразеологии, которой следует по возможности избегать, ибо не существует материального образования! А вот, кто выставляет целью гимназии научное образование, тем самым отказывается от классического образования и от так называемого формального образования, вообще от всей образовательной цели гимназий, так как человек науки и образованный человек принадлежит к двум различным сферам, которые время от времени соприкасаются в одном индивиде, но никогда не совпадают друг с другом.

Если мы сравним эти три мнимые цели гимназии с действительностью, наблюдаемой нами при преподавании немецкого языка, то узнаем, чем большей частью являются эти цели в обыденной жизни: выходами из затруднительного положения, придуманными для борьбы и войны и часто действительно довольно пригодными для одурачивания противника. Ибо мы не нашли в преподавании немецкого языка ничего, что каким-либо образом напоминало бы классически античный прообраз, античную грандиозность филологического воспитания. А формальное образование, достигаемое упомянутым преподаванием немецкого, оказалось безграничным потаканием свободной личности, т. е. варварством и анархией. Что же касается научного образования как следствия этого преподавания, то нашим германистам предоставляется решить, как мало содействовали расцвету их науки именно эти науко — образные гимназические начатки, как много — личность отдельных университетских преподавателей. В итоге, гимназии до сих пор не хватает наипервейшего и ближайшего объекта, которым начинается истинное образование, — родного языка; в силу этого она лишена естественной плодоносной почвы для всех дальнейших образовательных усилий. Ибо только на почве строгой, художественно тщательной выучки и привычки укрепляется правильное чувство понимания величия наших классиков, признание которых со стороны гимназии до сих пор покоилось лишь на сомнительном, эстетизирующем пристрастии отдельных учителей или же исключительно на воздействии фабул определенных трагедий и романов. Но надо по собственному опыту узнать, как трудно овладеть языком, надо после долгих поисков и борьбы пробиться на дорогу, по которой шли наши великие поэты, чтобы почувствовать как легко и красиво шествовали они по ней и как неуклюже или напыщенно двигаются за ними другие.

Лишь благодаря такой дисциплине в молодом человеке будет вызывать отвращение столь излюбленная и прославленная «элегантность» стиля наших газетных мастеровых и кропателей романов и "изысканный слог" наших литераторов, и он одним ударом разрешит целы й ряд весьма комичных вопросов и недоразумений, вроде того, поэты ли Ауэрбах и Гутцков? Их просто станет невозможным читать без отвращения, и тем вопрос будет исчерпан. Пусть не думают, что легко развить свое чувство до такого физического отвращения, но пусть никто не надеется прийти к эстетической критике иным путем, кроме тернистой тропы языка, и притом не с помощью филологических изысканий, а лишь с помощью филологического самовоспитания.

Здесь каждый серьезно трудящийся почувствует себя в положении взрослого человека, который, например, поступив в солдаты, вынужден учиться ходить, тогда как он прежде был в этом отношении простым дилетантом и эмпириком. Это — месяцы тяжелого труда; рождается опасение, как бы не вытянулись сухожилия, пропадает всякая надежда на то, что искусственно и сознательно заученные движения ног когда-либо будут производиться свободно и легко; со страхом замечаешь, как неумело и грубо передвигаешь ноги, и боишься, что разучился всякой ходьбе и никогда уже не научишься настоящей. И вдруг замечаешь, что искусственно заученные движения превратились в новую привычку и вторую натуру, и прежняя уверенность и сила шага возвращается укрепленной и даже сопровождается известной грацией. Теперь только знаешь, как трудно ходить, и смело можешь насмехаться над грубым эмпириком или над элегантными жестами дилетанта в ходьбе. Наши писатели, именуемые элегантными, никогда, как свидетельствует их стиль, не учились ходить; и в наших гимназиях, как доказывают наши писатели, не учатся ходить. Но умение ходить в области языка есть начало, порождает по отношению к этим элегантным писателям физическое ощущение, называемое отвращением.

В этом познаются знаменательные последствия нашего теперешнего гимназического строя; и тем, что гимназия не в состоянии насадить истинное и строгое образование, которое прежде всего повиновение и навык, тем, что она в лучшем случае ставит себе целью лишь возбуждение и оплодотворение научных стремлений, объясняется столь часто встречаемый союз учености с варварством вкуса, науки с журналистикой. В нынешнее время можно сделать то широкое и общее наблюдение, что наши ученые упали и спустились с той высоты образования, которого достиг немецкий дух благодаря стараниям Гёте, Шиллера, Чессинга и Винкельмана. Это падение обнаруживается в том грубом непонимании, которое достигается на долю этих людей как со стороны историков литературы (зовутся ли они Гервинусом или Юлианом Шмидтом), так и в каждом обществе, почти в каждом разговоре между мужчинами и женщинами. Это падение сказывается сильнее и больнее всего именно в педагогической литературе, относящейся к гимназии. Можно засвидетельствовать, что исключительное значение, этих людей для истинного образовательного заведения, значение их как первых руководителей и мистагогов классического образования, при помощи которых только и может быть найден правильный путь, ведущий к древности в продолжение полувека и долее, не было даже высказано, не только что признано.

Всякое так называемое классическое образование имеет лишь одну здоровую и естественную исходную точку — художественно серьезный и строгий навык в обращении с родным языком; но до этого, как и до тайны формы, редко кто правильно доходит изнутри, собственными силами, большинство нуждается в великих вождях и учителях и должно довериться их руководству. Но не существует классического образования, которое могло бы вырасти без развившегося чувства формы. Здесь, при постепенном пробуждении чувства различения между формой и варварством, первый раз расправляются крылья, несутся к истинному и единственному отечеству образования — к греческой древности. Правда, при такой попытке приблизиться к бесконечно далекой и обнесенной алмазными стенами твердынь эллинизма мы недалеко улетим с помощью одних лишь этих крыльев; нам снова нужны те же наставники, наши немецкие классики, которые подхватят нас на крыльях своих античных стремлений и унесут в страну наших желаний — в Грецию.

За старозаветные стены гимназии не проникло ни одного звука об этой единственно возможной связи между нашими классиками и классическим образованием. Напротив, филологи неутомимо стараются собственными силами преподнести молодым душам своих Гомеров и Софоклов и без дальнейших сомнений и оговорок называют результат классическим образованием. Пусть каждый на собственном опыте вспомнит, что он получил от Гомера и Софлокла под руководством таких ретивых наставников. Эта сфера самых важных и частых ошибок и ненамеренно распространяемых недоразумений. Я еще никогда не находил в немецкой гимназии ни малейшего следа того, что по истине можно было бы назвать классическим образованием. И это не удивительно, если вспомнить, что гимназия эмансипировалась от немецких классиков и немецкой дисциплинировки слога. Прыжком в пустоту нельзя достичь древности, а весь практикующийся в школах способ обращения с древними писателями, добросовестное коментирование и парафразировка наших учителей-филологов не что иное, как такой прыжок в пустоту.

Понимание классического и эллинского является столь редким результатом самой упорной образовательной борьбы и художественного таланта, что лишь благодаря грубому недоразумению гимназия осмеливается претендовать на роли пробудителя этого чувства. И в каком возрасте? В возрасте, который еще слепо поддается самым пестрым тенденциям дня, который еще не имеет ни малейшего представления о том, что понимание эллинизма, однажды пробужденное, сейчас же становится агрессивным и должно выразиться в непрестанной борьбе со всей мнимой культурой настоящего. Для современного гимназиста эллины, как таковые, мертвы; да, ему нравится Гомер, но все же роман Шпильгагена захватывает его все сильнее; да, он с известным удовольствием поглощает греческие трагедии и комедии, но все же настоящая сов ременная драма вроде «Журналистов» Фрейтага затрагивает его совершенно иначе. Глядя на античных авторов, он ощущает склонность говорить словами художественного критика Германа Гримма, который однажды в вычурной статье о Венере Милосской спрашивал себя: "Что мне фигура этой богини? На что мне нужны мысли, которые она возбуждает во мне? Орест и Эдип, Ифигения и Антигона, что говорят они моему сердцу?" Нет, милые гимназисты, вам нет дела до Венеры Милосской: но так же мало до нее дела и вашим учителям, — и в этом несчастье, в этом тайна современной гимназии. Кто поведет вас в отчизну образования, если ваши руководители слепы и, сверх того, выдают себя за зрячих! Кто из вас достигнет истинного понимания священной важности искусства, когда вас избалуют методом, приучающим вас самостоятельно заикаться, вместо того чтобы научит вас говорить, самостоятельно эстетизировать, вместо того чтобы благоговейно подходить к художественному произведению, самостоятельно философствовать, вместо того чтобы принуждать вас слушать великих мыслителей. И все это имеет лишь тот результат, что вы останетесь навеки чуждыми древности и станете слугами настоящего дня.

То благотворное, что кроет в себе современная гимназия, заключается, главным образом, в серьезности, с которой она на протяжении целого ряда лет занимается латинским и греческим языками. Здесь еще научаются уважению к языку с фиксированными правилами, к грамматике и словарю, здесь еще знают, что такое ошибка, и не испытывают каждую минуту затруднений от претензий, заявляемых грамматическими и орфографическими капризами и причудами, подобно тому как это встречается в немецком слоге современности. Если бы только это уважение к языку не оставалось висящим в воздухе и не рассматривалось бы как теоретическое бремя, которое снова тотчас же сбрасывают, когда имеют дело со своим родным языком! Обыкновенно сам учитель греческого или латыни мало церемонится с этим родным языком: он с самого начала рассматривает его как область, где можно отдохнуть от строгой дисциплины латыни и греческого, где опять позволительна беспечная распущенность, с которой немец привык относиться к всему родному. Переводы с одного языка на другой, эти прекрасные упражнения, самым целительным и плодотворным образом действующие на развитие художественного понимания собственного языка, никогда не проводятся с надлежащей безусловностью, строгостью и достоинством применительно к немецкому языку, что именно и необходимо прежде всего здесь, где мы имеем дело с недисциплинированным языком. Впрочем, в последнее время и эти упражнения все более исчезают: довольствуются знанием чужих классических языков и пренебрегают законченным умением владеть ими.

Здесь снова пробивается ученая тенденция в понимании задач гимназии — явление, которое бросает свет на гуманитарное образование, серьезно считавшееся прежде целью гимназии. В эпоху наших великих поэтов, т. е. немногих действительно образованных немцев, выдающийся Фридрих-Август Вольф приобщил и гимназию к новому классическому духу, идущему из Греции через посредство тех мужей. Его смелому почину удалось создать новую картину гимназии, которая отныне должна была стать не только рассадником науки, но прежде всего настоящим святилищем всякого высшего и более благородного образования.

Из внешних мероприятий, кажущихся необходимыми, некоторые весьма существенные с продолжительным успехом применялись, и при современном строе гимназии не удалось только как раз самое важное: не удалось освятить самих учителей этим новым духом, так что со временем цель гимназии снова значительно удалилась от того гуманитарного образования, к которому стремился Вольф. Напротив, старая, абсолютная оценка учености и ученого образования, которую преодолел Вольф, снова после слабой борьбы заняла место проникшего было нового образовательного принципа и отстаивает теперь, хотя и не с прежней откровенностью, а с закрытым лицом, свое исключительное полноправие. И неудача попытки ввести гимназию в широкое русло классической образованности заключалась в не-немецком, почти чужеземном или космополитическом характере этих образовательных усилий, в уверенности, что возможно из-под ног вырвать родную почву и все же прочно стоять на ногах, в иллюзорном убеждении, будто мы в состоянии прямо, безо всякого моста, перепрыгнуть в отдаленный эллинский мир путем отрицания немецкого и вообще национального духа.

Правда, нужно уметь сперва разыскать этот немецкий дух в его потайных убежищах. Под модными облачениями или под обломками, надо его так любить, чтобы не стыдится его искалеченного вида; следует прежде всего остерегаться и не смешивать его с тем, что теперь гордо зовут немецкой культурой современности. Последний этот дух скорее внутренне враждебен; или как раз в сферах, на недостаточность культуры которых эта современность обыкновенно жалуется, часто сохраняется, хотя и в лишенной прелести форме под грубой внешностью, именно этот настоящий немецкий дух. То же, что теперь с особым самохвальством называет себя немецкой культурой, представляет космополитический агрегат, относящийся к немецкому духу, как журналист к Шиллеру, как Мейербер к Бетховену. Здесь оказывает сильнейшее влияние негерманская в глубочайшей основе цивилизация французов, которой подражает бездарно, с переменным вкусом, и в этом подражании придают ложные формы немецкому обществу, прессе, искусству и стилистике.

Правда, эта копия никогда не достигнет такого художественно-замкнутого воздействия, которое производится оригинальной, выросшей из сущности романского духа цивилизацией Франции сплошь до наших дней. Чтобы почувствовать это противоречие, сравним наших известнейших немецких романистов с любым, даже менее известным французским или итальянским писателем: с обеих сторон те же самые сомнительные тенденции и цели, те же самые еще более сомнительные тенденции и цели, те же самые еще более сомнительные средства; но там они соединены с художественной серьезностью, по крайней мере с корректностью слога, часто красивы и являются всегда отзвуком соответствующей общественной культуры, здесь же все не оригинально, расплывчато, халатно по мысли и выражению или неприятно разряжено, кроме того, совершенно лишено фона действительной общественной жизни, причем в крайнем случае лишь ученые замашки и сведения напоминают, что в Германии журналистом становится неудавшийся ученый, а в романских странах художественно образованный человек с этой якобы немецкой, в сущности же неоригинальной, культурой; немец нигде не может рассчитывать на победу; в ней он терпит посрамление со стороны француза и итальянца, а что касается ловкого подражания чуждой культуре, прежде всего со стороны русского.

Тем крепче следует держаться немецкого духа, который открыл себя в немецкой реформации и немецкой музыке и доказал свою прочную, далеко не призрачную силу в неслыханной отважности и строгости немецкой философии и в недавно испытанной верности немецкого солдата; от него же должны мы ожидать победы над модной псевдокультурой времени. Вовлечь в эту борьбу настоящую образовательную школу и вдохновить, особенно в гимназии, подрастающее новое поколение на все истинно немецкое — вот та будущая деятельность школы, на которую мы возлагаем свои надежды. В этой школе, наконец, и так называемое классическое образование обретет свою естественную почву и свою единственную исходную точку.

Истинное обновление и очищение гимназии вытечет только из глубокого и мощного обновления и очищения немецкого духа. Таинственна и трудно уловима связь, которая существует между глубиной немецкой сущностью и греческим гением. Но прежде чес благороднейшая потребность чисто немецкого духа не схватится за руку этого греческого гения как за твердую опору потоки варварства, пока в немецком духе не пробудится всепоглощающее стремление к греческому миру, пока с трудом достижимая даль греческой отчизны, которая услаждала Гете и Шиллера, не сделается местом паломничества лучших и одареннейших людей, до тех пор классическая образовательная цель гимназии будет неустойчиво развиваться во все стороны по воле ветра. И нельзя будет по крайней мере порицать тех, которые желают насадить в гимназии хотя бы ограниченную научность и ученость, чтобы все же иметь перед глазами действительную прочную, все же идеальную цель и спасти своих учеников от соблазнов того лживого призрака, который теперь называет культурой и образованием. Такого печальное положение современной гимназии. Самые ограниченные точки зрения до известной степени правоспособны, ибо никто не в состоянии достичь или по крайней мере обозначать место, где бы все они этого права лишались".

"Никто!" — спросил ученик философа с некоторым волнением в голосе, и ода умолкли.

Загрузка...