Разыскания и разгадки

По следам гамельнского крысолова

Невдалеке от автострады, между Вюрцбургом и Ашаффенбургом, при раскопках фундамента старинного дома был найден обгоревший женский скелет. Профессор Альберт Вермелен, директор института антропологии Лейденского университета, осмотрев скелет, пришел к заключению, что женщина была сначала убита, а потом брошена в печь. По мнению профессора, это была динарского типа женщина, тридцати пяти лет, ростом 167 см, особых признаков и физических недостатков не имела…

Что это — выписка из полицейского протокола? Или отрывок из детективного романа? Ни то и ни другое.

В своей книге «Правда о Ганзеле и Гретель», изданной западногерманским издательством «Бармейер унд Никель», Г. Тракслер сообщил о сенсационном открытии. Оказывается, храбрый Ганзель и его сестренка Гретель из знаменитой сказки братьев Гримм, попавшие в руки злой ведьмы, не были невинными детьми. Напротив, отныне их следует считать жестокими и хладнокровными убийцами. Ибо, как рассказывает Г. Тракслер, это они триста с лишним лет назад умертвили бедную женщину, скелет которой был исследован профессором Вермеленом.

Кто была эта женщина и зачем ребятам понадобилось ее убивать? Но в том‑то и дело, что это были вовсе не ребята, а злой и завистливый нюрнбергский кондитер Ганс Метцлер со своей сестрой Гретель. А женщина, останки которой были обнаружены при раскопках, — та самая ведьма из сказки, которая жила в пряничном домике. Таким образом, братья Гримм взяли подлинную историю, правда, несколько изменив ее.

Как удалось раскрыть давнее страшное преступление?

Отыскивать следы действительных событий, положенных в основу знаменитой сказки, отправился энергичный и упорный частный сыщик по имени Георг Оссег. Розыск шел в нескольких направлениях: архивы, изучение преданий, раскопки. Тракслер оснастил свою книгу фотоснимками, планами местности, топографическими картами.

Частный сыщик установил, что «ведьму», жившую в пряничном домике, звали Катарина Шрадерин. Она родилась в 1618 году, мастерство изготовления пряников постигла на кухне Кведлинбургского аббатства. В колдовстве ее обвинил все тот же завистливый Ганс Метцлер, мечтавший завладеть рецептом изготовления медовых пряников. После того как процесс по обвинению Катарины в колдовстве закончился оправданием, она поселилась в домике на опушке леса. Рядом поставила четыре большие печи и продолжала выпекать свои пряники, не дававшие спокойно спать Гансу Метцлеру. Однажды ночью вместе с сестрой он ворвался в дом и убил своего ненавистного конкурента…

Таков ход рассуждений автора. И по сей день, например, существует, по его словам, в округе «Ведьмин лес». На том месте, где, по предположению, должен был находиться дом Катарины, обнаружили остатки колодца. Начав здесь раскопки, очень скоро наткнулись на фундамент дома, затем откопали четыре печи, а возле одной из них — скелет. Удачливому «археологу» удалось даже найти кусочки медовых пряников трехсотлетней давности, а в каменной кладке — злосчастный рецепт, послуживший причиной преступления. Тут же был подобран погнутый железный засов от двери, что неопровержимо свидетельствует, по убеждению автора книги, о насильственных действиях нюрнбергского кондитера и его сестрицы…

Впрочем, погнув железный засов, автор, пожалуй, уже перегнул палку. Неизбежно возникает вопрос: а не мистификация ли это? Нет, возразит Г. Тракслер, не мистификация, а только пародия. Учитывая интерес читателей к книгам о литературных разысканиях, издательство прибегло к трюку и выпустило эту забавную сказку о сказке, тем более что это сулило явную коммерческую выгоду.

Значит ли это, что вопрос о географически достоверном месте, где происходят события того или иного художественного произведения, не заслуживает внимания литературоведов? Нет, не значит. Сведения такого рода представляют интерес, поскольку нередко связаны с историей возникновения книги, рождения ее сюжета, «зерном» которого послужил реальный факт.

Существовала ли в действительности Белогорская крепость, описанная А. Пушкиным в «Капитанской дочке»? И если она не плод фантазии автора, то где находилась?

В том, что Пушкин описал подлинный городок времен Пугачевского восстания, убеждают многие факты. Увлекшись историей народного бунта, Пушкин, как известно, отправился в поездку по району, где за полвека до этого разыгрались драматические события пугачевщины. Поэт посетил многие места, прошел, как говорят, по следам минувшего. Побывал в Оренбурге, рылся в здешних архивах, расспрашивал очевидцев. Часть собранного материала была использована им при написании «Истории Пугачева». Другая часть, в том числе один эпизод героической эпопеи, «известный в Оренбургском крае», и особенно взволновавший Пушкина, был положен в основу «Капитанской дочки». «Роман мой, — писал он, — основан на предании, некогда слышанном мною…» Во время этой поездки, осенью 1833 года, А. Пушкин посетил Уральск, который ранее именовался Яицким городком. Он‑то и послужил прототипом Белогорской крепости. Подтверждение этому мы находим при сопоставлении текстов «Истории Пугачева» и «Капитанской дочки».

Так определяются границы места действия пушкинской повести, географические координаты крепости, где происходят события, рассказанные автором «Капитанской дочки».

…На одной из площадей Мадрида на гранитном постаменте возвышается длинная, несуразная фигура рыцаря печального образа. Кажется, что Дон Кихот на своем верном Россинанте в сопровождении славного Санчо Пансо странствует по полям и равнинам Ла Манчи — края, где происходят его приключения. Почему же в таком случае памятник Дон Кихоту Ламанчскому установлен только в Мадриде? Эту неточность решили исправить. На страницах испанской печати появились статьи с предложением поставить, наконец, монумент героям Сервантеса в районе Ла Манчи — месте действия романа. Но где именно? Конечно, там, где Дон Кихот родился.

И закипел великий спор. Деревня встала на деревню. Вооружившись цитатами и привлекая аргументы ученых знатоков Сервантеса, деревни района Ла Манчи вступили в битву за право называться родиной бессмертного идальго. Каждый поселок силился доказать, что именно его имел в виду автор книги о хитроумном Дон Кихоте, когда, почему‑то не пожелав точно определить место рождения своего героя, написал: «В некоем селе ламанчском, которого название у меня нет охоты припоминать…»

Пока длился этот спор, в городке Тобосо, о котором писатель оставил более точные сведения, ибо здесь, по его словам, жила Дульсинея, обнаружили «дворец», где будто бы обитала эта прекрасная дама Дон Кихота. В окрестностях местечка нашлась и полуразвалившаяся мельница — одна якобы из тех, с которыми сражался странствующий рыцарь. А недалеко от «дороги Дон Кихота», по которой ежедневно проезжают тысячи туристов, отыскался и по сей день сохранившийся постоялый двор, где, как уверяют, Дон Кихот был посвящен в рыцари.

Сюжет гоголевского «Ревизора», как мы знаем, основан на подлинном факте. Но где, в каком городе России шелкопера приняли за столичного ревизора? Случай этот произошел в Новгородской губернии в маленьком городишке Устюжне. Именно сюда из Петербурга в 1829 году, как сообщают документы, обнаруженные в архивах, прибыл «на собственных лошадях и в карете некто в партикулярном платье…», принятый местными ротозеями за важного чиновника.

В Москве еще недавно стоял «дом Фамусова», — принадлежавший прообразу героя комедии А. Грибоедова. В английской столице, на Портсмут–стрит, показывают небольшой домишко, построенный в 1567 году, о чем сообщает надпись на его стене. Лондонцы утверждают, что этот дом описан Диккенсом в его романе «Лавка древностей», и верят, что здесь ютились старик Трент и его внучка Нелли. Существует палаццо Дездемоны, дом, где жила Адельфина Деламар, послужившая прототипом мадам Бовари, есть здание, в котором обитали Будденброки — герои Томаса Манна, домик мадам Баттерфляй в Нагасаки, гостиница «Белая лошадь», где встретился мистер Пиквик с друзьями.

В немецком городе Гамельне, расположенном на реке Везер, многое напоминает старинную легенду о Крысолове, или, как его еще называют, Флейтисте из Гамельна. Здесь есть «дом Крысолова», «Бесшумная улица», на которой с давних пор запрещено играть на музыкальных инструментах. Восстановлены разрушенные во время войны городские часы, воспроизводящие две сцены из легенды. Несколько раз в день под звон двадцати девяти колокольцев оживают персонажи сказки: по кругу в три яруса двигаются деревянные фигурки — флейтист, дети, крысы, горожане… В гамельнском музее многочисленные экспонаты говорят о том, что история Крысолова волновала умы и вдохновляла поэтов и художников разных эпох. На ее сюжет создавали поэмы и стихи, оперы и драмы, картины и гравюры. Уличная песня о Крысолове, не лишенная, по словам Гете, изящества, увлекла поэта, и он сочинил одноименную балладу о «певце, любимом повсеместно…». Легенда привлекла внимание Генриха Гейне и Проспера Мериме, композитора Фридриха Гоффмана и английского поэта Роберта Браунинга, поэма которого «Флейтист из Гамельна» известна у нас в прекрасном переводе С. Маршака; по мотивам немецкой легенды Валерий Брюсов в начале века написал своего «Крысолова», чехословацкий поэт Виктор Дыка создал на эту же тему сказку, а Марина Цветаева — поэму.

…Много веков назад около Гамельна родилось предание. В виде устного сказания и в форме народной песни оно обошло всю Германию, неизменно включалось во все сборники народных баллад. С детства ребятам запоминались строки печальной истории:

Большая в Гамельне тревога.

Крыс развелось там — страсть как много.

Уже в домах не счесть утрат.

Перепугался магистрат…

В этот момент на улицах Гамельна, к счастью «отцов города» и всех его жителей,

…вдруг волшебник — плут отпетый —

Явился, в пестрый плащ одетый,

На дивной дудке марш сыграл

И прямо в Везер крыс согнал.

Но скаредный и вероломный гамельнский совет бесчестно нарушил обещание и отказался платить за избавление от крыс. Тогда обманутый и разгневанный флейтист вновь пустил в дело свою дудку:

И только издал его гладкий тростник

Тройной переливчатый, ласковый свист,

Каких не бывало на свете, —

Послышалось шумное шарканье, шорох

Чьих‑то шагов, очень легких и скорых.

Ладошки захлопали, ножки затопали,

Звонких сандалий подошвы зашлепали,

И, словно цыплята бегут за крупой, —

Спеша и толкаясь, веселой толпой

На улицу хлынули дети.

Старшие, младшие,

Девочки, мальчики

Под флейту плясали, вставая на пальчики.

В пляске

Качались кудрей их колечки,

Глазки

От счастья светились, как свечки.

По одной версии дети, следуя за флейтистом, погибли в Везере, по другой — в окрестностях города.

Еще в древних документах находили подтверждение того, что предание о Крысолове не пустая выдумка. И хотя истоки легенды теряются в веках, считали, что случай, о котором она рассказывает, восходит к подлинному факту. Многие задумывались над тем, что же в действительности произошло более шести веков назад в Гамельне. Какие подлинные события послужили зерном легенды и где они происходили. То есть каковы реальные корни народного предания? За минувшие столетия, начиная с XIV века, когда некий Иоганнес Помариус, ссылаясь на предание, описал «Гибель детей Гамельна», об этом было написано такое количество исследований, что они вполне могут составить солидную библиотеку.

«В 1284 году, — говорится в старинной гамельнской летописи, — в день Иоганна и Павла, что было в 26 день месяца июня, одетый в пестрые покровы флейтист вывел из города сто и тридцать рожденных в Гамельне детей на Коппен близ Кальварии, где они и пропали». Запись эту считают наиболее достоверным отражением исторического зерна предания. Здесь нет еще и намека на чудо, на сверхъестественную волшебную силу, которую заключала в себе дудка флейтиста; всем этим легенда обросла позже. Однако летописные строки не дают все же ответа: каким образом флейтисту удалось увлечь детей за собой и где они погибли?

В стародавние времена, примерно до середины XVII столетия — того момента, когда легенда обрела свою нынешнюю форму, жители Гамельна из поколения в поколение передавали услышанную от дедов и отцов историю о гибели детей их предков. При этом ссылались на ту часть легенды, где говорилось о будто бы чудом уцелевших двух ребятах. Правда, и их не минула кара дьявола — один после этого ослеп, другой лишился речи. Отстав от шествия и таким образом уцелев, они якобы поведали о том, что дети погибли в горе:

…В склоне открылись ворота —

Своды глубокого темного грота.

И вслед за флейтистом в открывшийся вход

С пляской ушел шаловливый народ.

Только последние скрылись в пещере,

Плотно сомкнулись гранитные двери.

Но точно знать, что произошло летом 1284 года, никто из потомков гамельнцев не мог. Подробности трагедии до них не дошли, ибо те, кто ее пережил, большей частью погибли во время чумы, разразившейся в этих местах через несколько лет. Ниточка, по которой можно было бы представить, какая катастрофа унесла детей, — порвалась.

Это не мешало тому, что повсюду в городе, в память о минувшей трагедии, устанавливались мемориальные плиты и каменные стеллы, приезжих приводили к ямам, в которых якобы исчезли дети, показывали точный путь флейтиста по городским улицам, воздвигались памятники, слагались песни. Но тайна происхождения легенды о Крысолове оставалась нераскрытой.

Те же, кто задавались вопросом об исторических истоках народного предания, приходили к самым разноречивым ответам.

Из Гамельна вышли не дети, делали вывод одни, а молодые воины, которые пали в схватке с войском епископа Минденского. Но битва эта произошла за 25 лет до 1284 года и в ней было убито всего три десятка человек. Другие настаивали на том, что детей погубила чума, однако в 1284 году эпидемии этой болезни не наблюдалось.

Высказывали предположение, что дети погибли в результате охватившего их «танцевального психоза». Сторонник этой версии ученый Мейнард, в подтверждение своей точки зрения, приводил известные в истории многочисленные примеры гибели людей от этого недуга.

В поисках ответа вспоминали витраж в гамельнской церкви Маркткирхе. Он был установлен в конце XVI века по распоряжению одного из бургомистров, но до наших дней не сохранился. О чем же говорило изображение на стекле? О том, что будто бы это были не дети, а подростки, которых некий вербовщик уговорил переселиться в иные земли.

И живописец в меру сил

Уход детей изобразил

Подробно на стекле узорном

Под самым куполом соборным, —

говорится об этом в поэме Роберта Браунинга.

Что же произошло с ними дальше? По одной версии — они все погибли во время путешествия по морю, по другой — объявились к востоку от Германии и здесь поселились.

Еще сказать я должен вам:

Слыхал я, будто в наше время

Живет в одной долине племя,

Чужое местным племенам

По речи, платью и обрядам,

Хоть проживает с ними рядом.

И это племя в Трансильвании

От всех отлично оттого,

Что предки дальние его,

Как нам поведало предание,

Когда‑то вышли на простор

Из подземелья в сердце гор,

Куда неведомая сила

Их в раннем детстве заманила…

Ни один из этих ответов о происхождении легенды не был, однако, убедительным, а некоторые доводы казались просто маловероятными. Каким образом, например, дети стали молодыми горожанами, пешее странствование превратилось в морское путешествие?

Словом, о происхождении легенды было высказано столько догадок и предположений, что в конце концов стало казаться невозможным разобраться в вековых напластованиях, скрывающих подлинный исторический факт.

В наши дни по следам легенды отправилась Вальтраут Вёллер из ГДР. В результате ее научных поисков появилось исследование, получившее высокую оценку специалистов.

Прежде всего В. Вёллер попыталась установить то место, где могла произойти много веков назад трагедия с гамельнскими детьми. Почему бы вновь тщательно не проследить за историческими свидетельствами? В наиболее древних вариантах предания так же, как и в приведенной городской летописной записи, о крысах нет еще ни малейшего упоминания. Говорится лишь о детях, исчезнувших в гористой местности Коппен. Нельзя сказать, что раньше эта ссылка на точный адрес, где произошла трагедия, оставалась незамеченной. Место это пытались отыскать — одну из возвышенностей у ворот Гамельна приняли за холм Коппен из легенды. Но на нем не было обнаружено никаких природных «капканов», которые могли бы таить в себе какую‑либо опасность. Тем не менее на этом успокоились. И никому в голову не приходило, что пути к разрешению загадки следует искать совсем в иной стороне. В самом деле, почему место катастрофы — Коппен, как указывают древние варианты легенды и летопись, должно находиться рядом с городскими стенами. Не целесообразнее ли искать его на определенном удалении от Гамельна. Требовалось найти такую местность, которая по своим особенностям допускала бы возможность несчастья с детьми и называлась бы при этом сегодня или в древности — Коппен. И злополучное место было найдено.

В 15 километрах от Гамельна среди скал есть мрачная болотистая котловина. Недобрым словом отзываются о ней жители и недаром называют ее — «Чертова дыра». Проникнуть сюда можно только через узкое ущелье в горах. Котловина стиснута со всех сторон отвесными скалами, на дне — осколки каменных глыб, стволы рухнувших деревьев, почва заболоченная, покрытая густой травой. И сейчас это место выглядит мрачно, говорит В. Вёллер, а семьсот лет назад здесь вполне могли погибнуть во время внезапной катастрофы дети. В близлежащем от «Чертовой дыры» поселке, который сегодня носит название Коппенбрюгге, а когда‑то именовался Коппенбруг — от названия замка, построенного здесь в 1303 году, старики и по сей день рассказывают о том, что некогда в «Чертовой дыре» погибли какие‑то люди.

На этом закончились поиски, с наибольшей долей вероятности позволившие определить достоверное место, где разыгрались события, отраженные в предании. Оставалось установить, отчего погибли в «Чертовой дыре» дети из Гамельна? И каким образом они оказались так далеко от города?

Ответить точно на эти вопросы сегодня, спустя несколько веков после происшествия, довольно трудно. Можно только предполагать, что тогда произошло.

Издавна на вершинах гор, расположенных вокруг «Чертовой дыры», во время праздника летнего солнцестояния зажигали огни. Вполне вероятно, что в этот период — 26 июня 1284 года — молодежь и дети из Гамельна отправились сюда на прогулку. Во главе их, возможно, шел в желто–красном костюме трубач.

Высоко голову он нес.

Был светел цвет его волос.

А щеки выдубил загар.

Не молод, но еще не стар,

Он был стройней рапиры гибкой.

Играла на губах улыбка,

А синих глаз лукавый взор

Подчас как бритва был остер.

Шествие, миновав ворота Гамельна, пройдя мимо горы Кальвариенберг, о которой упоминает предание и летопись, двинулось дальше на восток.

С криком и смехом,

Звонким и чистым,

Мчались ребята

За пестрым флейтистом…

Долгий путь утомил детвору. Когда ребята добрались до места, было уже темно. Тут они, видимо, и попали в заболоченную «Чертову дыру». Может быть, к этому добавился обвал, который лишь усугубил размеры катастрофы. Отставшие от шествия, как гласит предание, поведали о разразившейся беде.

В пользу этой версии — гибель в болоте — свидетельствуют многие варианты легенды. В. Вёллер считает, что предложенную ею гипотезу можно проверить с помощью раскопок в «Чертовой дыре», ибо останки утонувших должны были мумифицироваться.

Но откуда же взялась предыстория с крысами. Она «приросла» к легенде лишь в последующие столетия. К тому времени богатый Гамельн стал вызывать зависть более бедных соседних городов, их недовольство и критику. Тогда‑то, желая посрамить жадность и коварство гамельнского совета, к старому варианту предания и была добавлена история о том, как флейтист избавил город от нашествия крыс и как неблагодарные горожане отказались выполнить обещание и заплатить ему, за что были жестоко наказаны.

Теперь легенда приобрела более логическое построение: дьявольское деяние флейтиста явилось ответом на обман корыстных гамельнских горожан. И народная песня о крысолове–волшебнике, странствуя от деревни к деревне, от города к городу, призывала:

Всем эту быль запомнить надо,

Чтоб уберечь детей от яда.

Людская жадность — вот он, яд,

Сгубивший гамельнских ребят…

Португальская монахиня или гасконский дворянин?

В год, когда Расин написал своего. «Британника», а Мольеру, наконец, разрешили после почти пятилетней борьбы постановку «крамольного» «Тартюфа», в лавочках Дворца правосудия появилась небольшая книжка. На титульном листе стоял год выхода ее в свет — 1669. Книгу издал знаменитый тогда типограф Клод Барбен, печатавший всех модных и известных писателей своего времени, начиная от Корнеля и кончая Лафонтеном. Об этом преуспевающем и ловком книгопродавце–типографе Буало писал:

Как счастлив тот поэт, чей стих, живой и гибкий,

Умеет воплотить и слезы и улыбки.

Любовью окружен такой поэт у нас:

Барбен его стихи распродает тотчас.

Издаваться у Барбена считалось почетным. Отпечатанные им книги, как заметил Анатоль Франс, сработанные без особого изящества, предназначались для хождения по рукам. Нередко, однако, забредали они не только в дома горожан, но и в салоны вельмож, и даже попадали в руки особ королевской крови.

Книга, о которой пойдет речь, называлась «Португальские письма».

Издание было анонимным. И только скромно указывалась фамилия переводчика с португальского Гийерага.

Отсутствие имени автора никого тогда не удивляло. И до этого выходили книги, авторы которых по той или иной причине предпочитали оставаться в неизвестности. Особенно, если автор принадлежал к светскому кругу. Например, почти каждое произведение мадам де Лафайет — автора «Принцессы Монпансье», «Заиды» и «Принцессы Клевской» — появлялось либо анонимно, либо под подставным именем.

Чем же можно объяснить анонимный характер многих изданий того времени? И опасение скомпрометировать себя в так называемом высшем обществе — по представлениям того времени для светского человека неприлично было заниматься профессиональным литературным трудом, и боязнь решиться назвать себя, особенно молодым писателям, чтобы не повредить успеху своей книги, дав возможность заранее сложиться предвзятому мнению. Во вступлении к «Принцессе Клевской» анонимный автор откровенно признавался, что решил скрыть свое имя, «дабы позволить суждениям быть более независимыми и справедливыми», но что он, то есть автор, тем не менее, обещает открыть свое имя, если история, рассказанная им, понравится читателям.

Очевидно, и автор «Португальских писем» имел причины остаться неузнанным. Думать, что «Письма» были поддельными, то есть не подлинными документами, а вымыслом, плодом чьей‑то фантазии не было особых оснований. Отчетливо было указано имя переводчика с португальского на французский. Да и сам текст пылких посланий, искренних а пламенных, адресованных молодой португальской монахиней к покинувшему ее возлюбленному, французскому офицеру, не давал повода сомневаться в их подлинности. Правда, нигде в тексте своего полного имени осторожная монахиня не сообщала. Единственно, что можно было только заключить, что звали ее Марианна и что писала она из монастыря города Бежа. Ее скрытность была для всех так понятна. Бедняжка слишком много выстрадала и, главное, так откровенно изливала свои чувства на бумаге, что всем казалось вполне понятным теперь, когда письма становились достоянием многих, ее желание остаться неизвестной.

Публика привыкла к анонимным публикациям писем и не видела в этом ничего особенного. С тех пор как эпистолярный жанр завоевал себе права, вышло не одно издание писем. Внимание к такого рода литературе возникло вскоре после того, как в 1627 году во Франции были учреждены специальные так называемые почтовые бюро. С этого времени связь столицы с провинцией становится регулярной. Переписка растет со сказочной быстротой. И не удивительно — письмо заменяет отсутствие газет, оно выполняет особую роль: каждый спешит поделиться новостью, рассказать родственнику, другу или знакомому о последних событиях, происшедших в столице, либо, наоборот, в провинции. Письмо становится, таким образом, средством не только общения, но и развлечения. Нередко частная переписка делается предметом чтения целого общества. Письма переходят из рук в руки, их читают посторонние, словно увлекательный роман. А это заставляет авторов писем быть особенно внимательными к слогу и стилю, и часто послания заранее пишутся в расчете на то, что их прочтут многие. Особенно этим новым жанром увлекаются «светские авторы». Появляются виртуозы в этой области. Одной из них, к примеру, была госпожа де Севенье, оставившая несколько тысяч писем, ценных описанием жизни и нравов французского высшего общества той эпохи.

Но у «Португальских писем» была и отличающая их от литературных произведений того времени особенность. Читатель той поры имел возможность убедиться на примере «Португальских писем», что талант не зависит от толщины книги. Ему уже претили претенциозные переживания героев книг Мадлен де Скюдери, ее десятитомные романы с запутанной и неимоверно растянутой любовной интригой, жеманные чувства персонажей псевдоантичного мира. В эпоху манерных и причудливых салонных вымыслов хотелось правдоподобия подлинных переживаний, публика требовала хотя бы иллюзии реальности.

В «Письмах» подкупала большая искренность человеческой страсти. После нелепых пасторальных разговоров короткие фразы «Писем» волновали гораздо больше, чем описания многословных переживаний. Пять писем молодой монахини, адресованных к покинувшему ее возлюбленному, стоили многих томов. Это была повесть о преданной любви, исповедь женщины, вся жизнь которой была отдана одной страсти. И не было в Париже человека, который не сочувствовал бы бедной монахине, соблазненной и покинутой бесчестным офицером. Нет, нельзя было усомниться в искренности и подлинности этих пламенных страниц. Так могла писать только женщина, испытавшая сильную любовь и пережившая большое горе. Впрочем, нашелся некоторое время спустя один человек, который позволил себе усомниться в подлинности «Писем». Кто же был этот сомневающийся? Знаменитый писатель и философ Жан Жак Руссо. Вопреки мнению многих, он готов был «биться об заклад, что «Португальские письма» написал мужчина». Однако доказательства его строились на весьма оригинальном личном убеждении в том, что женщина якобы не может обладать столь высоким литературным дарованием, чтобы создать такие замечательные письма.

Что касается лукавого К. Барбена, то он клялся и божился, что это точный перевод имеющегося у него текста на португальском языке. Но слово издателя, а тем паче издателя XVII столетия, немногого стоило.

Загадка имени монахини оставалась неразгаданной. Иначе дело обстояло с тем, кому были адресованы ее послания. И хотя имя соблазнителя тоже не упоминалось в тексте, тем не менее поговаривали, что письма бедной монахини адресованы к вполне реальному лицу, при этом называли известное в то время имя — Ноэль Бутона, маркиза де Шамильи, графа де Сэн Леже.

Впоследствии было установлено, что де Шамильи еще в самом начале испанской кампании в 1661 году волонтером отправился в Португалию. В чине капитана участвовал в нескольких сражениях против испанцев. Вскоре его назначили командиром полка, расквартированного в Бежа. По времени это могло быть до 1667 года. Позже де Шамильи отличится при защите крепости Грав–ан–Барбен и в 1703 году станет маршалом Франции.

Значит, де Шамильи был в Бежа и, вполне возможно, встретил здесь молодую хорошенькую монахиню и увлекся ею. Для него это было всего лишь очередным приключением, разнообразившим жизнь солдата в глухом городишке.

То, что де Шамильи действительно был причастен к этому происшествию, подтвердилось рядом фактов, о которых узнали, впрочем, позже. В частности, стало известно, что однажды на корабле, перевозившем французские войска, находился преподобный отец, в руках которого оказались письма некоей португальской монахини и что он бросил их в море, несмотря на протесты молодого офицера. Возможно, часть писем удалось сохранить, а может быть, с них были предварительно сняты копии и Барбен их издал?.. Как бы то ни было, но, видимо, с ними и познакомились парижане, любопытные до такого рода интимной переписки.

В некоторых справочниках до последнего времени эта версия приводилась как достоверная. В них же можно прочесть о том, что де Шамильи не был якобы чересчур щепетильным и опубликовал пять писем своей подруги, сохранив, однако, в тайне ее имя.

Так или иначе, а «Португальские письма» пользовались огромным успехом у современников. Об этом свидетельствуют не только переиздания, но и появившиеся вскоре подложные письма. Они прилагались к подлинным для того, чтобы увеличить объем нового издания. Никто не внял предостережениям Жана Жака Руссо, ни у кого не возникало и тени подозрения.

Между тем имя монахини оставалось неизвестным. Минуло более столетия, прежде чем кое‑что прояснилось в этой истории.

В начале мая 1810 года в статье, опубликованной в «Журналь де л'Ампир», ученый библиофил Буассонад, выступавший часто под псевдонимом Омега, сообщил об интересной находке. Он писал, что на имеющемся у него экземпляре «Португальских писем» кем‑то от руки сделана следующая надпись: «Монахиню, которая написала эти письма, звали Марианна Алькафорадо из монастыря Бежа, расположенного между Эстрамадуре и Андалузией». И далее указывалось, что письма адресованы шевалье графу де Шамильи, тогда его звали граф де Сэн Леже.

Открытие Буассонада подтверждало догадки современников относительно адресата, но, главное, проливало свет на подлинное имя таинственной монахини. Начались ее поиски. И вскоре установили, что монахиня с этим именем действительно существовала. Она родилась в городе Бежа за двадцать девять лот до выхода в свет «Писем». Умерла здесь же в монастыре «Нотр Дам де ла Консепсион» в 1723 году, будучи его аббатиссой. Монахиней стала в 1660 году.

Все совпадало идеально — время пребывания французского офицера в г. Бежа, одинаковый возраст его и монахини. Слухи, в свое время блуждавшие по Парижу, приобретали все большую достоверность. Правда, настораживали отдельные неточности, которые отныне бросались в глаза. Отчего, например, в надписи, обнаруженной Буассонадом на книге и в записях о крещении и смерти монахини, орфография ее имени оказалась различной. Случайная описка? Если это можно было объяснить именно этим, то как понять прямые фактические ошибки, допущенные в тексте «Писем»? Теперь, когда стало известно имя автора писем и его биография, нельзя было не заметить искажения некоторых жизненных фактов монахини. Так в «Письмах» ее мать пребывала в добром здравии. На самом же деле в то время, когда они писались, ее уже не было в живых. Странным выглядело и другое. Монахиня писала, что с балкона ей виден город Мертола. Но как она могла разглядеть из своего монастыря город, расположенный более чем в пятидесяти километрах от нее?! Прожив всю жизнь в Бежа, она не могла этого не знать. Чем же можно было объяснить эту «описку»? Только тем, видимо, что подлинному автору «Писем» не были известны такие подробности… Возникли подозрения в мистификации.

Это, однако, не мешало читателям продолжать восторгаться «Португальскими письмами». Ими зачитывались Жан де Лабрюйер в XVII веке, Шодерло де Лакло в XVIII веке, Сент–Бёв в XIX веке. Их переводят на немецкий язык, на английский они были переведены десять лет спустя после выхода в свет. О них не однажды вспоминает Стендаль. «Надо любить так, — говорит он в «Жизни Россини», — как «Португальская монахиня», всем жаром души, запечатлевшейся в ее бессмертных письмах».

Прошло еще сто лет. Все чаще приходили на память слова Жан–Жака Руссо, предполагавшего ловкую подделку. Не хватало лишь только еще одной «улики» для доказательства того, что «Португальские письма» — литературная мистификация. Неопределенность сохранялась до 1926 года, пока англичанин Грин не обнаружил в списке издателя имя подлинного автора прославленных «Писем». Им оказался Гийераг — тот, кто выступал под скромной ролью переводчика с португальского.

Правда, и после этого некоторые продолжали верить в подлинность «Писем», сомневаясь в том, что это литературный обман. И только недавно, благодаря розыскам и исследованию французского ученого профессора Ф. Делоффра загадка была окончательно разрешена: «португальская монахиня» в действительности оказалась гасконским дворянином. Изданная в 1962 году в Париже, прекрасно оформленная книга Ф. Делоффра и И. Ружо «Португальские письма, Валентины и другие произведения Гийерага» окончательно устранила все возражения в пользу авторства Гийерага. Профессор Делоффр нашел еще одно его произведение, которое значилось рядом с «Письмами» в списке издателя. Он провел тщательный сравнительный анализ других произведений Гийерага и доказал сходство их стиля и самого духа этих произведений с «Португальскими письмами». В книге не дан только ответ на то, подсказан ли сюжет «Писем» правдивой историей или нет. Некоторые французские литературоведы склонны ответить на этот вопрос утвердительно. Считают, что истинное происшествие подсказывало Гийерагу тему его произведения.

Остается добавить несколько слов о том, кто же такой был Гийераг. Только теперь полностью стало известно творческое лицо этого литератора, игравшего, как показал Делоффр в своей книге, далеко не последнюю роль в литературной жизни Франции своего времени.

…Кабачок «Белого барана» на площади у кладбища Св. Иоанна пользовался доброй репутацией. Здесь можно было распить стаканчик хорошего вина, слуги были расторопные, а, главное, можно было спокойно говорить о чем хочется. Сюда частенько заглядывали актеры и поэты, бывали Мольер, Лафонтен, Буало, Расин. Иногда в их компании появлялся веселый и остроумный Гийераг. Он был дружен со всеми, его уважали за веселый нрав и хорошие манеры, за обходительность и умение нравиться. Его ценили за ум и недюжинный талант литератора, за разносторонние познания. Образование он получил в Наваррском колледже в Париже, в замке отца, рано умершего от чумы, в его распоряжении была прекрасная и обширная библиотека. С Мольером, возглавлявшим тогда труппу «Собственных комедиантов принца Конти», он близко сошелся и подружился еще в Бордо, когда Габриэль де Лавернь де Гийераг (таково было его полное имя) — адвокат при парламенте родного города, был в числе приближенных принца Конти. Расина он узнал и стал его другом на всю жизнь, переехав в Париж, где намерен был служить королю. К этому времени он уже кое в чем преуспел. Будучи секретарем принца Конти, сопровождал его в походах в Каталонию и Италию, женился и, наконец, купил должность первого председателя высшего податного суда в Бордо. Говорят, что он слыл повесой и мотом. Однако это не помешало ему быть одним из завсегдатаев салона Рамбулье и даже другом госпожи де Ментенон, всесильной фаворитки короля.

И все же среди литераторов он больше свой, чем при дворе. Гийераг с удовольствием проводит время в кругу друзей поэтов. Мольеру он рассказывает об аббате Рокете, черты которого драматург использует для образа Тартюфа. Скромно избегает похвал Расина, великодушно приписывающего ему некоторое участие в создании его творений; «это участие, — пишет он в письме к Расину, — сводилось к тому, что я был их первым, восхищенным читателем».

«Ваши произведения, — продолжает Гийераг, — неоднократно мною перечитанные, показали, сколь оправдано мое восхищение. Здесь, вдали от вас, сударь, и от пышных церемоний, которые могут порой поразить воображение, я испытываю отвращение к этой прославленной стране, но ваши трагедии кажутся мне еще более прекрасными и нетленными…

Действительность дает вам материал, столь обширный, что вы можете даже почувствовать себя подавленным, а потомки, возможно, усомнятся в правдоподобии описываемых вами событий».

Казалось, мечты о придворной карьере отходят на задний план.

Все больше тянет его к серьезному литературному труду. Он продает свою должность и начинает писать. Барбен издает «Португальские письма», выдавая их за точный перевод с имеющегося якобы у него португальского текста.

Именно в этот момент Гийерагу вновь представилась возможность для придворной карьеры. Соблазн, искушение, всю жизнь преследовавшие его, одерживают верх. Он порывает с друзьями–литераторами и покупает с разрешения короля должность «секретаря покоев и кабинета его величества». Место почетное и выгодное: монарх поверяет его в свои сердечные тайны и он спит в гардеробной короля. По совету короля он пытается продолжать писать — работать над комедией на политическую тему. Вскоре следует новая милость: в год, когда появился роман Мадлен де Лафайет «Принцесса Клевская» — «эта, — как говорят французы, — принаряженная и слишком рассудительная сестра португальской монахини», Гийерага назначают послом в Константинополь. Вместе с семьей он покидает Францию.

Талант дипломата и политика, в конце концов одержавшие верх над писательским талантом, помогает ему добиваться благоприятных для Франции соглашений. Умер Гийераг в Константинополе в 1685 году.

На этом закончилась придворная карьера Гийерага, ради чего он пожертвовал своим, может быть, истинным призванием. Как литератор, Гийераг был забыт. Лишь в одном из стихотворений Буало встречались напоминавшие о нем строки:

Ум, рожденный для двора, властелин в искусстве нравиться,

Гийераг, который умеет и говорить и молчать…

И только в наши дни, спустя триста лет, когда удалось, наконец, разгадать загадку «Португальских писем», имя Гийерага возвращено литературе. Отныне точно установлено, что «Португальские письма» написаны им и что родина их — Франция.

Обманщик с Норфолк–стрит

Есть в Британском музее зал манускриптов. Здесь в столиках–витринах под стеклом, задернутом зеленым репсом, хранятся уникальные документы — рукописи корифеев английской литературы Свифта и Мильтона, Байрона и Диккенса, Теккерея и Б. Шоу. Тут же находятся первые издания произведений Шекспира, на некоторых из них — пометки, сделанные рукой великого драматурга.

Попадая в этот зал, где собраны бесценные рукописные листы, хранящие следы жизни и творчества великих мастеров слова, вы становитесь, как заметил в свое время Гёте, словно по волшебству, их современником.

Но вот вы останавливаетесь перед рукописью пьесы с незнакомым названием «Вортижерн», рядом — ее печатное издание, помеченное 1832 годом. Вы озадачены тем, что никогда не слышали о такой пьесе, более того — вы поражены — на титульном листе рукописи надпись: Уильям Шекспир. Не может быть, говорите вы себе, у Шекспира нет такого произведения…

Старый Лондон славился своими лавками. Лавки перекупщиков, лавки букинистов, лавки ростовщиков, лавки антикваров во множестве таились по темным закоулкам английской столицы. За счастливой или горестной судьбой некоторых домов, особенно тех, где были расположены лавки, любил следить Чарлз Диккенс, это занятие доставляло ему не меньшее удовольствие, чем наблюдать жизнь улицы, ее обитателей. Писатель, по его собственным словам, облюбовал себе несколько таких лавок в разных концах города и обстоятельно знакомился с их историей.

Одну из них Ч. Диккенс описал в своем романе «Лавка древностей». Говорят, она помещалась в доме, построенном в 1567 году, который и сегодня еще стоит на Портсмут–стрит…

Лет за двадцать до рождения Ч. Диккенса, в конце восемнадцатого столетия, на другой лондонской улице — Норфолк–стрит жил старый антиквар и букинист Сэмюэл Айрлэнд. В прошлом художник–гравер, он с карандашом и альбомом объездил многие страны. Но, кроме призвания художника, в нем жила неуемная страсть собирателя и любителя древностей. Постепенно все его интересы сосредоточились на антикварной торговле. В доме номер восемь по Норфолк–стрит он открыл что‑то вроде букинистической лавочки — «одно из хранилищ всяческого любопытного и редкостного добра».

В лавке Айрлэнда собирались любители старины и редких книг, велись долгие беседы о старинных фолиантах, разгорались споры о литературе.

Чего только не было в лавке старого антиквара: древние рукописи, редкие издания, гравюры, старинные вазы и картины…

Но особенно коллекционер дорожил теми реликвиями, которые хоть в какой‑то мере были связаны с именем Шекспира — Сэмюэл Айрлэнд был страстным поклонником великого драматурга.

Хозяин лавки пользовался репутацией вполне добропорядочного человека, у него было двое детей — сын и дочь. Генри Уильяму, так звали молодого человека, не было еще и двадцати, но он уже успел побывать во Франции, где несколько лет совершенствовался в науках. На родину юноша вернулся поклонником литературы. Особую любовь, к радости отца, он проявлял к старинным книгам. Сэмюэл Айрлэнд надеялся, что сын, унаследовав его страсть библиофила, продолжит дело отца. И всячески старался поддержать и развивать эту склонность сына. Вместе они проводили вечера за чтением книг, изучали старинные фолианты, вместе посетили Стратфорд–на–Эвоне — родину Шекспира.

Когда пришло время определять Уильяма на службу, отец устроил его клерком в контору нотариуса.

Особого интереса от работы в конторе Уильям не испытывал. Переписка скучных бумаг, подбор документов, тяжбы, завещания и т. п. Однажды молодой клерк наткнулся на ящики с какими‑то бумагами. Это оказался архив конторы, содержащий множество старых документов, относящихся к XVII веку — эпохе царствования королевы Елизаветы.

Закончив трудовой день, Уильям оставался еще на некоторое время в конторе, с увлечением разбирая архив. Может быть, в глубине души он лелеял надежду, что ему удастся найти среди большого числа бумаг что‑нибудь ценное.

Однажды, это было 16 декабря 1794 года, юный Айрлэнд вернулся из конторы очень возбужденным и торжественно вручил отцу кипу редчайших документов, обнаруженных им якобы в архиве.

Удивлению и восторгу Сэмюэла Айрлэнда не было предела: перед ним на столе лежал оригинал договора, заключенного между Шекспиром и неким Фразером — домовладельцем в Стратфорде–на–Эвоне. Ничто не вызывало сомнений — подпись Шекспира, стиль, качество бумаги, чернила. Видные ученые поспешили подтвердить подлинность документа.

Не успел старик Айрлэнд прийти в себя от первой находки сына, как новые сокровища так и посыпались в лавку на Норфолк–стрит. Менее чем через три месяца поиски Уильяма увенчались новым успехом. На этот раз ему посчастливилось отыскать целую коллекцию шекспировских документов: контракты с актерами, издания с собственноручными пометками Шекспира на полях, переписанный экземпляр «Короля Лира», неизвестные отрывки из «Гамлета» и, наконец, два «любовных» письма драматурга к знаменитой Анне Хетеуэй. Старый букинист был ошеломлен внезапно свалившимися на него сокровищами. Когда же из одного письма выпал локон Шекспира, он чуть было не лишился дара речи. Что и говорить, такая находка могла взволновать любого, даже самого равнодушного.

И все же Айрлэнд чувствовал некоторое беспокойство, ему казалось невероятным, что он неожиданно стал обладателем таких богатств. Но подробный и, как казалось, искренний рассказ сына об истории находки несколько успокоил старика. По словам Уильяма, он познакомился у своего друга с таинственным незнакомцем. Узнав о его страсти к старинным документам, незнакомец буквально разорил для него семейный архив. Любезность и бескорыстие этого джентльмена были поистине безграничными. Передавая материалы, он не преследовал никаких выгодных для себя целей. Лишь одно условие поставил он: чтобы его имя нигде не фигурировало. Единственное, что он разрешил — упоминать только его инициалы — М. X.

Теперь Айрлэнд считал себя не вправе хранить реликвии для себя одного и решил организовать их публичную выставку.

Когда лондонцы в феврале 1795 года узнали о том, что на Норфолк–стрит выставлены уникальные автографы Шекспира, в лавке букиниста от посетителей не стало отбоя. А вскоре не только Лондон, но и вся Англия заговорила о чудесных находках и их счастливом обладателе Сэмюэле Айрлэнде.

Знатоки в один голос заявляли о том, что неизвестные автографы Шекспира — находка века, во многом восполняющая скудные сведения о драматурге. Шестнадцать писателей и ученых поставили свои подписи под свидетельством о подлинности автографов. Другие с благоговением преклонили колени перед «святыми реликвиями». Слух о необыкновенной находке достиг королевского дворца. Отец и сын Айрлэнды были приглашены на аудиенцию с членами королевской семьи, где продемонстрировали свои богатства. Словом, все было бы прекрасно, если бы не одно неприятное обстоятельство, вносившее досадную шероховатость в общее настроение. Видный шекспировед Эдмунд Мэлоун наотрез отказался посетить лавку на Норфолк–стрит, заявив, что все это не что иное, как самый настоящий обман. Вскоре среди общего хора похвал и ликования начали раздаваться и другие голоса, становившиеся все настойчивее и требовавшие более критического отношения к «чудесным» реликвиям. И вот уже в газете «Монинг геральд» появляется язвительная статья о «пожирателях чепухи», а критик Д. Босуэлл, ранее уверовавший в подлинность найденных документов, теперь начал сильно сомневаться в этом и предоставил свою газету «Орэкл» в распоряжение скептиков.

Страсти вокруг находки Уильяма разгорались все больше, общественное мнение разделилось на два враждующих лагеря. Причем, лагерь скептиков все увеличивался. Так прошел год. В декабре С. Айрлэнд выпустил по подписке сборник найденных материалов. Это вызвало новый яростный шквал нападок и злых шуток со стороны его противников. Появилось стихотворение — якобы найденный фрагмент из Софокла, и злой памфлет с приложенной к нему псевдодрамой Шекспира «Королева Дева» — явно намекающие на то, что Айрлэнд оказался доверчивым простаком, обладателем литературной подделки.

В ответ на эти нападки были опубликованы негодующие выступления защитников подлинности шекспировских документов, в свою очередь обрушившихся на недоверчивых и сомневающихся. Один только Уильям загадочно молчал, когда отец с возмущением рассказывал ему о происках врагов. Главный виновник разыгравшихся страстей, творец «шедевров», он не намерен был прекращать игру. Напротив, он даже решил подлить масла в огонь.

Следующей его «находкой» оказалась рукопись неизвестной трагедии Шекспира «Вортижерн», написанной белыми стихами. В пьесе рассказывалось о борьбе бриттов во главе с королем Вортижерном, которую они вели в пятом веке нашей эры против пиктов и шотландцев.

Находка драмы на национальный сюжет, написанной в стиле шекспировских хроник, стала подлинной сенсацией, ажиотаж с открытием шекспировских рукописей достиг высшей точки. Пьесой тотчас же заинтересовались два самые крупные театра Англии: Ковент–гарденский и Друлилейнский. Руководителем последнего был в то время известный драматург Б. Шеридан. Видимо, это и определило выбор С. Айрлэнда, какому из театров передать пьесу для постановки. Причем, Сэмюэл Айрлэнд отнюдь не желал играть роль бескорыстного мецената. В нем проснулся коммерсант. Он потребовал вознаграждения за право постановки и определенную сумму со сборов за спектакли. Дирекция решила не торговаться и приняла условия.

Роли распределили между лучшими актерами: Джоном Кембелом, Салли Сиддонс и другими. Специально был написан пролог, музыку сочинил известный тогда композитор Линли, в эпилоге воздавалась честь и хвала Сэмюэлу Айрлэнду.

Старому букинисту казалось, что триумф близок и публика скажет свое последнее слово. Неожиданно, за несколько дней до премьеры, Сиддонс, сославшись на плохое самочувствие, отказалась от роли: видимо, почувствовав недоброе, она решила не участвовать в столь опасном приключении.

Не дремали и противники Сэмюэла Айрлэнда. Мэлоун опубликовал «Анкету о подлинности документов, приписываемых Шекспиру».

Наконец, была объявлена премьера. 2 апреля 1796 года любителям сенсаций и скандалов было чем потешиться. Еще у входа в театр газетчики, размахивая листками, горланили о манифесте Мэлоуна, в котором маститый критик иронизировал над доверчивостью театра и вновь протестовал против «отвратительного подлога».

Театр был набит битком, зрители волновались, спорили, шумели. Одни были взволнованы тем, что присутствуют, как им казалось, на исторической премьере неизвестной пьесы великого поэта, другие пришли, чтобы быть свидетелями разрешения спора о находке, третьи открыто выражали свое неверие в подлинность текста, вызывая яростные реплики противников.

Начался спектакль. Все шло как будто бы гладко. Однако вскоре отдельные эпизоды и фразы заставили публику насторожиться. В зале складывалась явно недоброжелательная атмосфера по отношению к тому, что происходило на сцене. Время от времени в публике раздавались смешки. Могло показаться, вспоминают очевидцы, что Кембел — Вортижерн во время игры издевался над текстом, патетические сцены превращал в бурлеск. Когда же он по ходу действия произнес положенную фразу: «Мне бы хотелось, чтобы этот мрачный фарс поскорее окончился», — взрыв смеха потряс зал. Непроизвольная аналогия была слишком очевидной. Занавес опустился под свист и улюлюканье зрителей. Трагедия в самом деле кончилась фарсом. Объявление о вторичном представлении было встречено возгласами негодования.

Казалось, спор был разрешен в честном состязании. Однако Сэмюэл Айрлэнд не пожелал признать себя побежденным, провал пьесы не подорвал его веры в подлинность рукописи трагедии. Для остальных же, в том числе и для недавних его единомышленников и защитников, вопрос был ясен. Все они оказались доверчивыми жертвами ловкой мистификации.

Некоторое время Уильям пытался было отрицать свою причастность к подделке, но в конце концов после серьезного расследования и сурового допроса молодой фальсификатор во всем признался.

У старого Айрлэнда была еще возможность спасти свое положение — надо было лишь согласиться, что он, как и все остальные, был обманут. Но старик не пожелал внять голосу разума и упрямо продолжал настаивать на подлинности шекспировских документов. О сыне же теперь отец заявлял, что он «слишком ограничен, чтобы написать хотя бы десять рифмованных строк».

Вскоре в печати появился рассказ Уильяма о подделке: «Подлинная история рукописей Шекспира». Отец счел это предательством, публично отрекся от сына, заявив, что он продался «врагам», и выгнал его из дома.

С этих пор жизнь старого букиниста сильно изменилась. Друзья и клиенты от него отвернулись, газеты издевались над ним, он даже попал в комедию — на сцене театра Ковент–гарден была поставлена пьеса «Любимец фортуны», где автор высмеял С. Айрлэнда под именем Бэмбера Блеклеттера.

Несмотря на все это, С. Айрлэнд продолжал стоять на своем, писал «оправдания», отвечал своим противникам, спорил, даже судился, расходуя на бесконечные тяжбы последние деньги своего состояния.

Позор и общее презрение ускорили его смерть, он умер четыре года спустя, полностью разорившись. Лечащий его врач рассказывал, что и на смертном одре старик настаивал на своей правоте и поносил недругов.

Незавидно сложилась судьба и младшего Айрлэнда. Скитаясь, он познал нужду и голод, не раз писал отцу, умолял о помощи, просил простить, но тот оставался глух к мольбам сына.

Сменив несколько профессий, он, наконец, взялся снова за перо. Ему удалось выпустить несколько посредственных романов и пьес, а также памфлет на библиофилов.

Умер он во Франции через 39 лет после появления подделки. Она принесла ему славу великого обманщика, имя его можно встретить в Британской энциклопедии, на страницах многих исследований, в частности, и в книге Бернарда Гребаньера «Великий шекспировский подлог», изданной в Нью–Йорке в 1965 году.

Автор — «гениальный старик?»

Польский поэт Юлиан Тувим обладал драгоценным качеством, присущим обычно детям. Он умел удивляться. Этот особый дар был неотъемлемой частицей его таланта. Столь редкое качество поэт сумел пронести через всю свою жизнь, оно сопутствовало ему во всем, что бы он ни делал, чем бы ни занимался.

Раскройте сборники его стихов, и вы убедитесь в необычной свежести его поэзии. В особенности это заметно в стихах для детей — чистых и мудрых, открывающих мир глазами ребенка. Об этом же говорят и его увлечения математикой — «таинственной незнакомкой», как называл ее поэт, к которой питал неразделенную любовь. В ней его удивляла и захватывала «магия» чисел. В работе над переводами (а он много переводил, главным образом из русской поэзии) его увлекала «алхимия слова». Тувим любил побороться со стихом, поиграть с ним в шахматы, разбить на кубики, разрезать как картонную головоломку. И лишь потом, говорил поэт, постепенно, старательно складывать разъединенные части, добиваясь того, чтобы перевод стал близнецом подлинника, бесконечно приближающимся к нему по совершенству, заставляя удивляться совершенному «чуду». Способность удивляться сказывалась и в других увлечениях Ю. Тувима. Например, в его библиофильской страсти. Две комнаты на Мазовецкой улице, где до войны жил поэт, битком были набиты книгами, папками, коробками и конвертами с вырезками. Эти сокровища распирали стены квартиры, к отчаянию и ужасу хозяйки дома, а поэт «продолжал копить свои дива дивные».

Собиратели — счастливейшие из людей, заметил однажды Гёте, сам страстный коллекционер. М. Горький многие годы собирал, кроме книг, марки и фарфор; заядлыми филателистами были Чехов, Брюсов и Блок; Анатоль Франс, помимо библиофильских увлечений, был одержим филуменистикой; Герберт Уэллс с азартом ребенка коллекционировал солдатиков; Стефан Цвейг всю жизнь копил автографы и рукописи. Хобби Юлиана Тувима была «любовь к курьезным дисциплинам».

С чего начинается библиотека, рождается страсть к собирательству? С подаренной в детстве книги, со случайно найденной открытки или со знакомства с коллекционером, который заражает вас на всю жизнь вирусом собирательства.

Библиотека Юлиана Тувима началась с жалкой копеечной брошюры, купленной им еще десятилетним мальчишкой. Тридцать пять лет ушло на то, чтобы собрать пять тысяч книг — произведений редких, необычных, можно сказать, странных. Это было оригинальное и по–своему уникальное собрание, отражавшее интересы и увлечения польского поэта.

…Поздно за полночь, когда заканчивался трудовой день Тувима, он усаживался в кресло, и не было для него большего удовольствия и лучшего отдыха, чем перелистывать старинные издания, копаться в каталогах, отыскивая в них новые пополнения для своего собрания. Тувим получал одно время из многих стран проспекты букинистических магазинов и вылавливал на их страницах все, что его интересовало. В эти вечерние минуты он был похож на волшебника из сказки. Таким и изобразили его художники Кобылинские: чародей в своей лаборатории среди фолиантов, а может быть, влюбленный библиофил, которому он посвятил одноименную трагическую балладу; или книгознай, под стать цвейговскому Якобу Менделю, титану памяти и гению библиографии.

Какие книги окружали Тувима? Почему его библиотеку называли удивительной? А так о ней отзывались все, кто бывал у поэта и видел тесно заставленные полки. Здесь трудно было найти богатое издание, из современной литературы имелось самое необходимое. «Моя книжная коллекция ныне не существующая, — писал Тувим о своей довоенной библиотеке, — состояла, конечно, не целиком, но в доброй своей половине из необычных, редких, странных произведений». Но ведь еще Гёте говорил, что нет книги, из которой человек не мог бы научиться чему‑нибудь хорошему. Все то, что в каталогах помещалось в разделах «курьезы», все то, в чем обостренный нюх Тувима–библиофила угадывал нечто достопримечательное — все это, как он сам говорил, стекалось из Лондона и Лейпцига, Парижа и Москвы, Рима и Варшавы в квартиру на Мазовецкую.

На полках красовались труды о благовониях, устрашающе выглядели книги по демонологии, о чудовищах, о ядах и наркотиках, учебники «черной магии», брошюры о табаке и кофе. Здесь широко была представлена история медицины и естественных наук. Рядом со старинными поваренными книгами хранились программы и афиши странствующих зверинцев, цирков, шарлатанов и хиромантов. Особый отдел занимали грамматики и словари «экзотических» языков и диалектов. Старые календари, сборники анекдотов, либретто старинных опер и водевилей, забытые поэты, описания путешествий и карты, учебники для парикмахеров, каллиграфов, часовщиков, учителей танцев — все это можно было видеть в этой необычной библиотеке.

К услугам любопытных была литература о тайных союзах, орденах, монастырях, произведения о пытках, истории чудаков и фантазеров. Среди этих «дива дивных» нельзя не перечислить, ибо сам хозяин библиотеки никогда не забывал их назвать, — самое крупное в Польше собрание книг о крысах, книги на цыганском языке, иллюстрированный альманах времен французской революции величиной с почтовую марку, малайская рукопись на листьях какого‑то заморского растения, польский молитвенник, который можно было читать только при помощи лупы, брошюра львовского чудака, изданная в прошлом веке в одном экземпляре, библиография книг о блохах и сотни других роскошных безделушек, как отзывался о них Юлиан Тувим. В шутку иногда поэт называл все это «великолепным мусорным ящиком», но только в шутку, ибо гордился своим редчайшим собранием. Конечно, у Тувима была неплохая и «нормальная» библиотека, состоящая из многих книг по различным знаниям, но истинную гордость составляли эти «несолидные» курьезы.

И ни одна из этих книг, побывавшая в руках Тувима и вставшая на полку его собрания, не была обойдена его вниманием, каждую он прочитывал, изучал. В своей памяти он держал неисчислимое множество «никому не нужных знаний» и также полушутя признавался, что если бы существовала кафедра дивологии, он мог бы с чистой совестью, из‑за отсутствия подходящих квалифицированных конкурентов преподавать этот предмет. Тувим не хотел быть копилкой редких знаний. И одно время, еще в двадцатых годах, даже намеревался создать журнал «Дилижанс» — для библиофилов, любителей редкостей и исторических диковин.

В наш век радио, кино, спорта, говорил Тувим, в назойливой крикливости событий, среди спешки, гонки автомашин и курьерских поездов по улицам шумных городов будет тащиться странный, старомодный «Дилижанс», развозя курьезы старины, воспоминания, любопытные истории из календарей и пожелтевших хроник.

К мысли о создании подобного издания Юлиан Тувим вернулся и после войны, приехав из эмиграции. А когда он узнал, что ежемесячник «Проблемы» уже отчасти осуществляет его замысел, он с готовностью согласился сотрудничать с ним.

С этих пор до самой смерти Тувим был бессменным редактором отдела этого журнала «Горох с капустой», ставшего его любимым детищем. Со временем материалы, опубликованные в этом отделе, составили три тома, изданные отдельными книгами.

С полок своей «верной подруги» библиотеки Юлиан Тувим черпал литературное сырье для написания своих книг, в которых сказалась его страсть ко всему редкому и экзотическому. Книги из библиотеки Тувима удовлетворяли не только его склонность ко всему необычному. Библиотека поэта была его литературной мастерской. «На полках писателя, — говорил Тувим, — должны стоять и всегда быть под рукой источники его материала: а этот материал — слово».

*

Ранним утром пятого сентября 1939 года Юлиан Тувим в переполненном людьми автомобиле спешно покидал Варшаву — гитлеровцы были уже на подступах к городу.

Еще накануне поэт уложил в фибровый чемодан рукописи — плоды многолетнего писательского труда, намереваясь «в случае чего» захватить с собой. Но сделать это было уже невозможно. Пришлось закопать чемодан в погребе на улице Злотой. Во время долгих месяцев эмиграции «не было дня на чужбине, — признавался поэт, — чтобы мысль моя не устремлялась к этому чемодану». С грустью вспоминал Юлиан Тувим и свою знаменитую библиотеку, любовно собранные за многие годы: книги: «Тоскуя по родной стране, я тосковал по своей любимой библиотеке и своим библиофильским увлечениям». Вынужденный оставить на произвол судьбы свое сокровище, он едва ли предполагал, что с большинством из книг в тот сентябрь виделся в последний раз. Его библиотека разделила судьбу польской столицы. В трагические дни варшавского восстания из книг Тувима повстанцы соорудили баррикаду. Пули расстреливали редчайшие издания, в огне гибли уникальные экземпляры. От пяти тысяч томов, из которых состояла коллекция, уцелело немногое, а из того, что было в чемодане, сохранилось только два пакета — «все остальное вылетело в трубу», — говорил Тувим.

Несмотря на эту потерю, страсть библиофила не угасла, давняя любовь Тувима к собирательству не прошла. С удесятеренной энергией после возвращения на родину он принялся за создание новой библиотеки. Она как бы продолжила традиции погибшего довоенного собрания. Ее назначение и теперь заключалось прежде всего в том, чтобы быть мастерской для поэта, где он черпал необходимый «строительный материал». Его любимым занятием было «погрузиться в петит примечаний». «У меня привычка или даже страсть рыться в старых журналах. Я делаю это многие годы — либо с определенной целью, то есть в поисках чего‑то нужного мне в данный момент для той или иной работы, либо просто из ненасытной жажды коллекционера…»

Он любил пускаться в странствия по обширной стране, которую называл «страной исканий», любил делать неожиданные находки, сенсационные открытия. За это друзья в шутку называли его присяжным членом тайной Ложи Вечных Собирателей, Искателей, Вынюхивателей и Следопытов. Ему не давала покоя чудесная «страна исканий», владения которой, как он часто говорил, разбросаны по всему свету и которая скрывает несметные сокровища, то и дело извлекаемые на свет божий. Но страсть библиофила сочеталась у Тувима с пытливой мыслью ученого, литературного исследователя. Недаром на родине в Польше его считают не только выдающимся поэтом, но и крупным ученым, литературоведом. Рыться в книгах для него никогда не было самоцелью. Его поиск носил всегда конкретный характер. Многие годы он, например, был одержим стремлением вернуть польской литературе имена незаслуженно забытых писателей, извлечь их из тьмы забвения. Для этого он и просматривал груды комплектов старинных журналов. Таким путем Тувим «извлек из старых и редких изданий на дневной свет и напечатал» не одно забытое произведение отечественной литературы.

Сказался старый мой порок —

Любовь к курьезным дисциплинам

И к фолиантам страсть старинным,

Способность ради двух–трех строк

Листать истлевшие страницы

И головою в них зарыться…

Попутно Тувим находил в старых журналах интересные заметки, главным образом всевозможные литературные курьезы, материалы из истории нравов, культуры и изобретений, рекламы и фольклора, лингвистики, что было ему особенно близко («рожден ловцом я слов»), разного рода головоломки, которые с азартом принимался разгадывать.

Кроме «Книги польских стихотворений XIX века», в результате «раскопок» родились сборники «Польская фантастическая новелла», «Пегас дыбом», «Антология пародий», «Четыре века польской фрашки». Так появилась на свет и его детективная, как он говорил, новелла — «Стихотворение неизвестного поэта».

История, рассказанная Ю. Тувимом на страницах этой книги, знакомит нас с еще одной стороной многогранного таланта поэта, показывает его как литературного следопыта, как человека увлекающегося, немного фантазера, но упорного в достижении цели. Однако не только это — отличительная особенность книги Ю. Тувима о его литературных разысканиях. Не менее ценным и интересным является и то, что Тувим рассеял на страницах своего рассказа массу любопытных наблюдений, сведений из истории литературы, журналистики, библиографии и даже психологии поэтического творчества. Вот почему эта работа польского поэта, впервые изданная уже после его смерти, заслуживает, как отмечает автор предисловия к ней Юлиуш В. Гомулицкий, самого горячего приема литературной общественностью.

*

Это было подлинным литературным приключением, одним из самых увлекательных и трудных странствий по «стране исканий». Оно началось весной 1952 года и длилось в течение почти двух лет до последних дней жизни поэта, так и не получив, завершения.

Три страсти вовлекли его в эту историю, говорил Тувим, — беспокойное любопытство поэта, огонь искателя–следопыта и честолюбие составителя большой «Книги польских стихотворений XIX века», в которую должны были войти, в первую очередь, несправедливо забытые поэты. Выискивая материалы для этого издания, Тувим натолкнулся на сообщение о том, что в 1830 году продавалась рукопись неопубликованных стихотворений Адама Мицкевича, дальнейшая судьба которой была неизвестна. Заметка взбудоражила воображение Тувима, лишила его покоя. Еще бы, неизвестные рукописи гениального старика, — так Тувим называл обычно Адама Мицкевича, большим поклонником которого был.

Значит, где‑то эти рукописные творения существуют! А если даже рукопись и пропала, то, вполне возможно, что кое‑что из нее просочилось в печать того времени, может быть, под псевдонимом или анонимно. Вдруг ему повезет и удастся отыскать, незамеченную исследователями драгоценность. Тувим обладал большими и разносторонними знаниями, поразительным упорством, настойчивостью и необыкновенным терпением в своих поисках, умел логикой сопоставлений и размышлений направлять их. «Можно в поисках определенного предмета, — писал он, — перетряхнуть до последнего клочка все известные библиотеки, собрания и архивы, — и не найти ровным счетом ничего. И в то же время, может так случиться, что это искомое, желанное обнаружится самым неожиданным образом в соседней лавочке под прилавком, либо в дальнем городке, в каком‑то сундуке или в связке пожелтевших хозяйственных счетов помещика прошлого века. Как оно туда попало? Бог искателей ведет. Владения таинственной «страны исканий» не обозначены на карте, и никакой компас или буссоль не укажет направления странствий. Это не значит, однако, что исследователь–следопыт должен всецело довериться капризу случая. Прекрасная книга И. Андроникова о Лермонтове доказывает, что логикой, упорством и научно–исследовательскими методами можно по нитке размотать весь клубок. И это самый верный путь».

Юлиан Тувим любил повторять: чем труднее, тем интереснее. Таков был его рабочий девиз. Им он руководствовался во всем своем творчестве — будь то создание собственных стихов, перевод «Евгения Онегина», «Горя от ума» или решение литературных загадок.

И на этот раз его упорство после нескольких недель труда было вознаграждено.

В поисках произведений забытых польских авторов Ю. Тувим просматривал комплект журнала «Магазин мод» за 1836 год. Главное содержание этого, предназначенного прежде всего для женщин, издания составлял случайный набор всевозможных литературных пустяков. Тувим упорно пробирался сквозь их чащу.

Просмотр «Магазина мод» шел к концу, а удалось «выловить» всего лишь один стишок. Видимо, ничего больше интересного не найти. С этим чувством Тувим приступил к просмотру 51–го номера журнала. «И вдруг — чудо! Человек не верит собственным глазам. Как алмаз, обнаруженный в мусорной яме, как уникальное издание среди груды плохих и скучных книг, как райская птица, выпорхнувшая из курятника», так перед Тувимом на одной из страниц «Журнала приятных сведений» (такой был подзаголовок у «Магазина мод») возникло прекрасное стихотворение. Этим «алмазом» оказались лирические стихи, коротко озаглавленные «К***». Но не заглавие и не само даже стихотворение заставило Тувима вздрогнуть, замереть от радости. Под стихами стояла подпись, всего лишь одна буква, словно током поразившая Тувима, — М.

Вот оно, затерянное наследие гениального старика. Заранее, настроив себя на такое восприятие стихотворения, прочитав его «на волне Мицкевича», Ю. Тувим почти не сомневался, что под криптонимом «М» скрыта фамилия автора «Пана Тадеуша».

И все же Тувим понимал, что пока не разыщет доказательств авторства, не вправе утверждать, что это подлинный Мицкевич. Стихи могли оказаться мастерским подражанием, возможно, даже непроизвольным, родившимся в результате «вслушивания» в поэзию «великого Адама».

Нужны доказательства. А для этого надо провести литературное расследование, которое поможет превратить гипотезу в неоспоримый факт. Сделать это нелегко, но ведь «чем труднее, тем интереснее».

Начинает Тувим с психологического эксперимента — анкеты среди друзей и знакомых. Не раскрывая заранее своих целей, он читает нам стихотворение. Его интересует то, какое впечатление производит оно на слушателей. К радости Тувима, большинство, не сговариваясь, заявляет, что это Мицкевич. Однако настороженное отношение знатоков творчества поэта, хотя они и увидели в стихотворении черты большого сходства с Мицкевичем, заставило Тувима отнестись к находке более скрупулезно, тщательнее искать доказательства своего предположения.

Таким образом перед Тувимом встала дилемма — Мицкевич или его подражатель?

Тувим погружается в тома Мицкевича, ищет совпадения и сходство в других его произведениях, буквально не расстается с монографиями о нем, даже в поезде по пути к себе на дачу. Снова и снова сопоставляет, анализирует, делает сотни выписок из стихотворений. В пользу того, что это подлинный Мицкевич, говорит прежде всего стилистика стихотворения «К***», совпадающая с оригинальными произведениями Мицкевича. Но не только это. Известно, что многие стихи Мицкевича, которые печатались после 1831 года, были подписаны буквой М. Кроме этого, Тувим устанавливает, что в том же журнале «Магазин мод», несколько лет спустя, были напечатаны два подлинных стихотворения Мицкевича вообще без какой‑либо подписи, то есть анонимно. Что если, рассуждает Тувим, и загадочное стихотворение, «красноречиво» подписанное одним лишь М., и эти два стиха происходят из одного и того же источника, который ведет к рукописям Мицкевича?

Полагая, что напал на правильный след, Тувим то оживлялся, ободренный каким‑либо новым аргументом в пользу своей гипотезы, проникался уверенностью и энергией, то вдруг впадал в уныние, и минерное настроение не покидало его.

Доказательство тождества: M равняется Мицкевич — требовало новых усилий, новых поисков, так как нить постоянно рвалась и путалась. И все же ему казалось, что вот–вот загадка будет решена, надо только сделать ещё последнюю попытку, откопать еще одну «улику».

*

Однажды в сентябре 1952 года Ю. Тувим встретился в своем кабинете на Новом Святе с известным литературоведом Юлиушем В. Гомулицким. Обычно беседа между ними начиналась с обсуждения новых книжных приобретений. «Но в этот раз, — рассказывает Гомулицкий, — расположившись против Тувима, я сразу догадался, что разговор пойдет в другом направлении — о Мицкевиче».

Как же счастлив и тот, кому бросишь ты слово,

Кто тонул в твоем взоре, лучистом и ярком.

Кто на шумном пиру иль средь танца лихого

Из божественных рук удостоен подарком!.. —

начал декламировать Тувим. Он читал, как истинный актер, его исполнение отличалось простотой и неподдельной взволнованностью. Выслушав стихотворение, Гомулицкий выразил сомнение — не есть ли оно продукт таланта подражателя.

Конечно, он не утверждает, что это стихи Мицкевича, отвечает ему Тувим, хотя был бы счастлив, если бы ему удалось найти неизвестное произведение великого поэта. «Я прекрасно понимаю, — говорил он, — что вам трудно поверить в такое счастье скромного искателя. Как теперь, спустя почти сто лет после смерти Старика, после всех Калленбахов и Пигоней (исследователи Мицкевича, известные литературоведы. — Р. Б.) обнаружить его неизвестное произведение. Да это просто в голову не умещается!»

А сколько раз исследователи ошибались, приписывая авторство неизвестных стихов Мицкевичу, напоминает Гомулицкий. Разве такой видный литературовед, как Антони Потоцкий, не был введен в заблуждение той же лаконичной подписью — М. под стихотворением «Думы осенней ночью», обнаруженном им в 1901 году в петербургском «Литературном новогоднике» за 1838 год?! А ведь его поддержали многие знатоки Мицкевича. Через год выяснилось, что стихи принадлежат другому поэту, точно так же, как и стихотворение «К польской сосне на чужбине», ошибочно подписанное в свое время именем Мицкевича.

Вовлеченный в орбиту поисков автора злополучного стихотворения, Гомулицкий через некоторое время излагает Тувиму свои соображения. Напоминает, что рукопись якобы неопубликованных стихотворений Мицкевича — злостная мистификация. Кроме того, Гомулицкому удалось отыскать несколько стихов, подписанных буквой М., а также сочетанием А. М. К. и принадлежащих, видимо, одному автору, но отнюдь не Мицкевичу.

Выводы Гомулицкого убеждают Тувима в том, что аргументы против его гипотезы слишком веские.

«Несмотря на серьезные сомнения, колебания, взлеты и падения, я в течение нескольких месяцев питал иллюзии, что… слепой курице попалось зерно, — писал он. — Причем, какое — золотое! Я по сто раз вчитывался в каждую строчку этого «подозрительного» стихотворения, сто раз сравнивал каждое сопоставление слов с так давно и хорошо известными мне. Как в детской игре было то «тепло, тепло!», то опять «холодно, холодно!». Я метался как в жару между двумя температурами, между огоньком слабой надежды и тенью растущего сомнения. Такие чувства переживает, наверное, детектив, напавший на след преступника (боже мой, «преступника»!), или путешественник, вбивший себе в голову, что он непременно откроет в океане неизвестный остров. Я признался в своих робких подозрениях нескольким друзьям. Одни гасили огонек надежды холодной водой своих знаний, другие поддерживали его теплым, благословенным маслом «возможности». Золотое зерно то сияло блеском подлинности, то блекло, серело, в лучшем случае светилось фальшивым блеском латуни. Наконец, сомнения (повторяю — очень серьезные с самого начала) взяли верх, слепая курица махнула лапой на дальнейшие труды, отказалась от рассуждений, сравнений и поисков, сказала себе: «Нет! Наверное, нет!»

Оставив в тот момент поиски, Тувим, по совету Гомулицкого, решает описать свои переживания и сомнения, которые испытал за гол преодоления «увлекательных трудностей». А заодно рассказать о тех открытиях и приключениях, которые случились с ним во время путешествия по «стране исканий». Так родилось еще одно произведение Юлиана Тувима «Стихотворение неизвестного поэта». В нем он описал свое литературное «следствие» по «делу» о стихотворении «К***» и признал, что нисколько не жалеет о том, что не достиг желанных результатов, того, на что он так надеялся, ибо в процессе поисков столкнулся со множеством «сюрпризов» — ранее неизвестными произведениями польских авторов первой половины XIX века. «Детектив мог и ошибиться, — писал он, — но в ходе расследований мог добиться некоторых сведений, полезных криминалистике. Путешественник мог и не открыть неизвестного острова, но, бороздя моря, мог изловить кое–какие виды рыб, ранее неизвестные ихтиологам».

Однако нерешенная задача не давала ему покоя. Тувим возвращается к прерванным поискам, возобновляет «следствие». Сначала все силы направлены на то, чтобы расшифровать тождество М. = А. М. К. Потом возникают иные концепции, не дающие, однако, ответа на основной вопрос — если не Мицкевич, то кто же автор стихотворения? Новые сведения направляют его поиск в другое русло. Он упорно продвигается вперед, не сомневается, что литературная загадка рано или поздно будет решена.

Поэт прервал свои поиски и рукопись на полуслове — внезапная смерть не дала ему закончить почти двухлетний труд…

В одном из вариантов рассказа о своих поисках Тувим обращается к поэтам и литературоведам с просьбой помочь решить мучивший его литературный ребус. Довести поиск, начатый Тувимом, до конца довелось Гомулицкому.

Кто же все‑таки был автором стихотворения «К***»? Не А[нонимиый] М[астер], как одно время расшифровал Тувим первые две буквы в известном нам сочетании А. М. К., а скорее, говорит Гомулицкий, А[нонимный] М[истификатор] и Подражатель. Поэтому его следовало искать не среди видных поэтов того времени, а в числе наименее известных авторов и трудно уловимых, почти всегда выступавших под маской псевдонима.

Откуда Гомулицкий узнал об этом? Сам он в шутку говорит в послесловии к книге Тувима, что ему удалось побывать в редакции журнала «Магазин мод» и получить ключ от письменного стола его редактора…

Новый скрупулезный поиск, с учетом наиболее трудного участка пути, пройденного Тувимом, его достижений, позволил Гомулицкому, уже после смерти поэта, поставить точку в этой загадочной истории.

Таинственным автором стихотворения, подписанного буквой М., оказался Адам Амилькар Косинский — третьестепенный варшавский литератор и перворазрядный мистификатор. Характеризуя его, Гомулицкий писал автору этих строк, что это был ловкий литературный обманщик и фальсификатор, бесцеремонно обкрадывавший других авторов, включая в свои стихи их образы, метафоры и готовые поэтические фразы. Опасаясь разоблачения, он пользовался многими псевдонимами и криптонимами.

В свете этой характеристики становится понятно, что сшитое по мерке Мицкевича стихотворение «К***», представлявшее собой по существу литературный пастиш, то есть подделку, Косинский подписал криптонимом М. — начальной буквой фамилии великого польского поэта.

Перстень–талисман

Среди экспонатов московского Литературного музея есть малоприметное на первый взгляд медное кольцо. С ним связана одна грустная история, случившаяся в последние месяцы жизни безвременно умершего русского поэта Дмитрия Веневитинова.

…В один из последних дней октября 1826 года мимо Тверской заставы проехал возок. В нем сидели двое — молодой человек и невысокого роста, заметно облысевший господин. Юноша — Дмитрий Веневитинов из старинной знатной фамилии был молчалив. Зато его спутник, француз Воше, оказался на редкость разговорчивым; минуты не проходило без того, чтобы он не обратился к своему попутчику с вопросом, либо сам начинал рассказ о странствии по Сибири, откуда недавно вернулся. Судьба забросила его туда случайно. Он служил библиотекарем у графа Лаваля. Был преданным слугой и пользовался доверием. И когда семью его хозяина постигло несчастье — муж дочери графа Лаваля князь Трубецкой за участие в восстании на Сенатской площади был сослан в Нерчинские рудники, и его жена Екатерина Ивановна Трубецкая — первая из жен декабристов — двинулась вслед за мужем, Воше по просьбе графа поехал ее провожатым. Вместе они проделали половину дальнего путешествия, когда неожиданно карета сломалась. Ехать вдвоем дальше оказалось невозможным. Княгиня решила продолжать путь одна. Воше пришлось вернуться. После короткой остановки в Москве, в доме Зинаиды Волконской, он продолжал путь в Петербург.

Дмитрий Веневитинов был рассеян и задумчив. И лишь когда речь заходила о подвиге русской женщины, смело отправившейся вслед за сосланным мужем, чтобы разделить его судьбу, Дмитрий оживлялся, повторяя: «Это делает честь веку».

Украдкой Воше поглядывал на соседа. Высокий благородный лоб, красивые задумчивые глаза, прямой нос, тонкие пальцы рук, выдающие в нем музыканта. Привычка вставлять в речь латинские и немецкие слова говорит о познаниях в языках. Его суждения зрелые и глубокие, его знание литературы и философии выдают натуру незаурядную и самобытную. «Философ жизни в двадцать лет» — позже назовут его друзья. «Какие думы в глубине его души таились, зрели?» — воскликнет о нем А. В. Кольцов. И еще многие видные поэты и литераторы наделят его лестными эпитетами, будут славить его, но это будет позже, когда Веневитинова уже не будет в живых. Его имя дойдет до нас в ореоле, как одного из талантливых русских поэтов с «ужасной черной судьбой», выпадавшей, по словам А. Герцена, на долю всякого, кто осмеливался поднять в России голову выше уровня, начертанного императорским скипетром.

Не мог не заметить Воше и того, что его спутник то и дело посматривал на медный перстень, прикрепленный в виде брелока к цепочке от часов. На вопрос, почему он не носит этот перстень на пальце, поэт уклончиво ответил, что оденет его лишь в день женитьбы или перед смертью.

Видимо, с этим кольцом, найденным, как пояснил Веневитинов, в гробнице при раскопках итальянского города Геркуланума в 1706 году, связана какая‑то романтическая история…

Дмитрий Веневитинов ехал в Петербург на службу в Коллегию иностранных дел, где недавно открылась вакансия. Родные решили, что ему пора заняться «серьезным» делом. Друзья использовали свои знакомства в свете, и дело быстро устроилось. 23 октября состоялся «Указ о перемещении» к делам Коллегии, затем был получен «Проезжий указ» и необходимые рекомендательные письма. И вот лошади несли его в столицу.

С тоской покидал он милую Москву. Здесь оставались друзья его юности и. та, которую называли «Северной Коринной» — очаровательная хозяйка знаменитого литературно–артистического салона — Зинаида Волконская. «Москву оставил я, как шальной, — не знаю, как не сошел с ума», — признается он позже в одном из писем.

Последние дни в Москве полны были волнующих событий. Вернулся из ссылки Пушкин. Неожиданное и радостное приглашение от поэта слушать его новую трагедию «Борис Годунов». Вскоре вторичное чтение в доме Веневитиновых в Кривоколенном переулке. Затем еще одно повторное чтение в «удивительное утро» 12 октября. А между этими двумя событиями, 11 октября, — день именин Зинаиды Волконской, день, который он запомнит навсегда. Отъезд в Петербург был тогда уже предрешен, дело было только за формальностями. В доме на Тверской, где жила З. Волконская, собрались в тот вечер литераторы и художники. Сама хозяйка — «царица муз и красоты», как называл ее Пушкин, умела своим талантом и умом придавать вечерам особую прелесть. Художница и певица, музыкантша и писательница, она обладала особым даром собирать вокруг себя людей. Ее богатый и щедрый дом всегда был полон гостей. Здесь разыгрывались домашние спектакли, пели и музицировали, читали стихи. Тут бывали Пушкин и Вяземский, Баратынский и Дельвиг, Мицкевич и Одоевский. Здесь проводил немало времени и молодой Дмитрий Веневитинов. Окна особняка на Тверской часто светились далеко за полночь, вызывая беспокойство следившей за домом полиции и считавшей, что этот «вертеп» — «средоточие всех недовольных».

В этом доме Дмитрий пережил первые порывы юношеской любви, первые романтические переживания молодости. «Певица красоты» — хозяйка дома — зажгла в нем огонь «томительный, мятежный». По словам юного поэта, лучшие его стихи посвящены ей, она «отравила» его «ядом мечты и страсти безотрадной», оставшись для него такой же далекой, как «звездочка в эфире».

В день именин Дмитрий преподнес Зинаиде Волконской посвященную ей пьесу. В ответ она, зная о его скором отъезде, подарила ему в память об их встречах старинный перстень. Это было напутствие: «В горький час прощальный, дружба любви рыдающей дала тебя залогом сострадания». С той минуты поэт называл перстень своим «верным талисманом», верил, что он охранит его от тяжких ран

И света, и толпы ничтожной,

От едкой жажды славы ложной,

От обольстительной мечты,

И от душевной пустоты.

Это строки из стихотворения «К моему перстню». Он напишет его чуть позже, выльет в нем всю свою душу, и что самое удивительное, словно обладая волшебным даром предвидения, предречет свою судьбу.

Овеянный романтической легендой, перстень–талисман стал для Веневитинова драгоценным даром. Отныне он не расставался с ним.

Когда же я в час смерти буду

Прощаться с тем, что здесь люблю,

Тогда я друга умолю,

Чтоб он с моей руки холодной

Тебя, мой перстень, не снимал.

…Путешествие близилось к концу, когда внезапно, при въезде в Петербург, у заставы возок был остановлен жандармами. Несчастного Воше тут же допросили и как лицо «подозрительное» задержали. Вместе с ним подвергся аресту и Д. Веневитинов. Не забывайте, что это случилось менее, чем год спустя после 14 декабря. Еще велось следствие по делу декабристов, страх еще не прошел окончательно у нового царя… Неудивительно, что близкий к одному из главарей бунта Воше вызывал подозрение. Это усугублялось еще и тем, что он, возможно, вез что‑либо «недозволенное» из Сибири, куда совершил поездку вместе с Екатериной Трубецкой. Словом, спокойнее было его арестовать и провести тщательное дознание. А заодно был схвачен и его спутник по дороге Д. Веневитинов. Впрочем, можно предполагать, что и о нем у жандармов были не очень «лестные» сведения. В нем они тоже видели возможно бунтовщика, возмутителя спокойствия. И хотя прямых данных на этот счет у них не было, тем не менее они вполне могли подозревать его в связях с декабристами. Многое косвенно свидетельствовало о его симпатиях им. Да и сам Веневитинов на вопрос допрашивавшего его генерала о том, не принадлежал ли он к числу декабристов, прямо ответил: «Если и нет, то мог бы легко принадлежать к нему».

Почти двое суток продержали его под арестом в сыром, холодном помещении. Вышел оттуда он не только морально угнетенный учиненным ему допросом и бесцеремонным обращением, но и с подорванным здоровьем…

Светская жизнь столицы вовлекала Веневитинова в свой водоворот. Ему приходится делать визиты, бывать на балах, встречаться со многими людьми. Пустая болтовня, все эти «говоруны и умники» докучают ему, тоска мучает его, терзает сердце. Среди холодного, пустого и бездушного общества он чувствовал себя одиноким. И не проходит дня, чтобы он не написал матушке или знакомым письма. «Я далек сердцем от Петербурга», «скорее бы отсюда в Москву». Часто, заглушая душевную боль, спрашивает: «Что происходит на вечерах у княгини Зинаиды? Поют ли там, танцуют ли?»

Здоровье его не улучшается, и он с горечью сообщает об этом друзьям: пламя вдохновения погасло, «зажжется ли его светильник?» Трудно жить, признается он, когда ничего не сделал, чтобы заслужить свое место в жизни. Надо что‑то сделать хорошее, высокое, а жить и не делать ничего — нельзя. Он дружит со своими дипломатическими занятиями, интересуется языками, изучает историю Востока. И коль скоро нельзя вернуться в Москву, к милым его сердцу людям, мечтает о поездке в Персию при первой миссии, где, может быть, найдет вновь силы для жизни и вдохновения и где будет «на свободе петь с восточными соловьями».

Но и этим планам его не суждено было сбыться. Знакомых поражает его болезненный вид, то и дело он жалуется на боль в груди, кашель не покидает его.

В эти дни он обращается к своему талисману. В конце февраля 1827 года пишет стихотворение «К моему перстню». Полный роковых предчувствий, набрасывает строки:

Ты был отрыт в могиле пыльной,

Любви глашатый вековой,

И снова пыли ты могильной

Завещан будешь, перстень мой.

Двадцатого марта у Ланских, в доме, где жил Веневитинов, состоялся небольшой вечер с танцами. Еще стояли морозы, но воздух был уже по–весеннему сыровато–промозглый. Разгоряченный Веневитинов после бала не остерегся — в накинутой на плечи шинели перебежал через двор к себе во флигель. Смертельная болезнь уложила его в постель. Через восемь дней его не стало.

Перед смертью друг Хомяков исполняет завет поэта: надел на палец его правой руки медный перстень — «чтоб нас и гроб не разлучал».

Дмитрий Веневитинов мечтал о подвиге, «когда цвет жизни приносишь в дань своей отчизне», а погиб на двадцать втором году, задушенный, по словам Герцена, грубыми тисками русской жизни; «нужен был другой закал, чтобы вынести воздух этой мрачной эпохи; нужно было с детства привыкнуть к этому резкому и непрерывному холодному ветру».

Друзья поэта долго еще хранили верность его памяти. В течение сорока лет они ежегодно собирались в день рождения поэта, оставляя за столом один прибор для «отбывшего» друга.

…Прошли годы. Минуло столетие. И вот в 1930 году суждено было сбыться пророчеству умершего поэта, о чем он предсказывал в своем обращении к перстню:

Века промчатся, и, быть может,

Что кто‑нибудь мой прах встревожит

И в нем тебя отроет вновь.

Во время сноса в Москве Симонова монастыря, где был похоронен Веневитинов, вскрыли могилу поэта с тем, чтобы перенести его останки на Ново–Девичье кладбище. На безымянном пальце его правой руки тусклым зеленым светом блеснул медный перстень…

Узник семибашенного замка

Была у Льва Николаевича Толстого одна вещица — личная печать {Ныне она находится в московском музее Л. Н. Толстого, куда не так давно передал ее внук писателя С. С. Толстой.}. Лев Николаевич хранил ее в особом чехле и собственноручно запечатывал ею письма. На конвертах оставался оттиск — фамильный герб Толстых, на котором выделялись семь башен с полумесяцами. Почему на гербовой печати Толстого изображены башни? И именно семь — не больше, не меньше? История этой печати и изображенного на ней рисунка уводит нас к временам Петра Первого в старую Москву, а отсюда еще дальше, на окраину турецкого города Стамбула…

Петр Андреевич Толстой, потомок «мужа честна», сын окольничьего и воеводы Черниговского, был одним из зачинщиков стрелецкого мятежа. Было ему тогда под сорок, и при дворе он числился стольником. Предугадав падение Софьи, он успел переметнуться на сторону молодого царя. Жизнь сохранить ему удалось, расположение и доверие Петра утратил на много лет.

С тех пор все усилия его последующей жизни были направлены лишь на то, чтобы завоевать доверие, замолить перед царем «великий грех».

Но ни успешная служба в Устюге, куда его назначили воеводой, ни заслуги во время Азовского похода не поколебали недоверчивости царя Петра. Толстой был терпелив, он умел выжидать, надеялся, что случай доказать свою преданность представится.

И когда Петр кликнул клич — стал набирать молодых дворян в заграничное учение, пятидесятилетний, женатый и многодетный Петр Андреевич Толстой сам вызвался ехать «в Европейские христианские государства для науки воинских дел».

Два года провел Толстой на чужбине, изучал математику, фортификацию, кораблестроение и прочие науки. Побывал в Италии, посетил Венецию и остров Мальту. Постиг премудрость итальянского языка. Аккуратно и тщательно вел дневник своих двухлетних странствий, который потом будет издан под названием: «Путешествие стольника Петра Андреевича Толстого».

Не успел Толстой вернуться в Москву, как ему вышло важное и трудное назначение быть послом «при дворе султановом». Событие по тому времени неслыханное. «Мой приезд, — писал Толстой, — учинил туркам великое сумнение; рассуждают так: никогда от веку не бывало, чтоб московскому послу у Порты жить».

При назначении Толстого послом «на Туретчину» сыграл роль не только его прирожденный талант дипломата, но и знание итальянского языка — в то время официального дипломатического языка Османской империи. Здесь‑то и произошли те события, которые имеют непосредственное отношение к истории печати.

В начале 1702 года первый постоянный русский посол в Турции Петр Андреевич Толстой прибыл в Адринополь — местопребывание султана. Тут и определили ему жить. «В Константинополь не отпускают за подозрением», — сообщает Толстой в своих первых донесениях на родину.

Задача посла была далеко не из легких: султан поддерживал врагов России. Отношения между двумя странами были мало сказать натянутыми. При открыто враждебной обстановке посол России должен был суметь повлиять через султана на крымских татар, унять их набеги на русские земли и добиться того, чтобы Турция не вмешивалась в польские дела.

Главное — во что бы то ни стало, любыми средствами удержать Турцию от выступления против России, дабы не отвлекать ее от дел на западных границах. То лестью и подкупом, то угрозами и устрашением добивается посол своих целей.

Но вскоре он взмолился, просит сменить его на столь тягостном посту. Петр Первый, сумевший уже оценить старания опального стольника, отказывается удовлетворить его просьбу. Большая «нужда вам там побыть», — пишет царь своему послу. И заверяет, что не забудет его трудов.

В награду за труды Толстой получает от Петра Первого «персону царскую диамантами обложенную» — портрет царя, украшенный алмазами.

Все труднее становится положение посла. Король Карл XII, разбитый под Полтавой, укрылся во владениях султана. Посол, следуя инструкциям, настаивает на изгнании незадачливого шведского монарха, помышлявшего «сочинить с турками любовь», а также требует выдачи изменника гетмана Мазепы.

Вместо удовлетворения этих требований султан избирает иной путь. В конце ноября 1710 года в торжественном заседании дивана решена война с Россией.

И тотчас же чрезвычайный и полномочный посол России подвергается неслыханному оскорблению и насилию: его заключают в стамбульскую тюрьму Едикюле.

Некогда, во времена процветания Византии, на месте Едикюле находилась крепость Циклобион, имевшая тогда пять башен и именовавшаяся поэтому еще Пентапиргоном. Здесь же были и знаменитые «Золотые ворота», те самые «врата Царьграда», к которым пригвоздил свой щит русский князь Олег.

После завоевания Константинополя Мехмедом Вторым к крепости пристроили еще две башни и она получила название Едикюле — то есть «Семибашенный замок». Немало повидали на своем веку камни этой турецкой Бастилии. На зубцах башен выставлялись головы казненных визирей. А в казематах, без воздуха и света нередко томились захваченные взбунтовавшимися янычарами султаны. Здесь был задушен восемнадцатилетний Осман Второй. Здесь же находился и «колодезь крови» — в него бросали головы янычар, после того как эта гвардия была упразднена. Сюда же заключали и иностранных послов. Наперекор всяким правилам, их сажали в казематы всякий раз, когда султан выступал войной против какой‑либо из стран. Этот нелепый и варварский обычай, свидетельствующий о довольно своеобразном толковании турками международного права, просуществовал вплоть до XIX века.

Здесь в одном из мрачных казематов «преисподнего тартара», как называли эту тюрьму, оказался и русский посол Петр Андреевич Толстой. «Когда турки посадили меня в заключение, — писал он, — тогда дом мой, конечно, разграбили… а меня, приведши в Семибашенную фортецию, посадили прежде под башню в глубокую земляную темницу, зело мрачную и смрадную…»

Неудивительно, что из 17 месяцев во время первого заключения Толстой 7 месяцев проболел, «и не мог упросить, чтоб хотя единожды прислали ко мне доктора». Не раз ему угрожали пытками, хотя само пребывание в этой тюрьме было подобно мучительной пытке. Ненадолго освобожденный из‑под стражи Толстой вновь очутился в каземате, когда в декабре 1712 года султан вновь стал угрожать России войной.

И только в начале следующего года посла освободили. Наконец, после тринадцатилетнего пребывания в Турции, из коих более двух лет ему пришлось провести в заключении, он смог вернуться домой, на родину.

Недоверие к нему Петра Первого теперь было окончательно сломлено. Бывший мятежник доказал свою преданность верной службой. Ради интересов родины не жалел живота своего. Отныне Петр Первый не отпускает его от себя, оказывает ему всякие почести. И только иногда, во время пиров, намекая на прошлое своего сенатора, президента комерц–коллегии Петра Андреевича Толстого, в шутку сдергивал с его головы модный в ту пору парик и, ударяя любимца по лысине, приговаривал: «Головушка, головушка, если бы ты не была так умна, то давно бы с телом разлучена была».

Воспоминания о страшных месяцах, проведенных в турецкой тюрьме, Толстой сохранит до конца своих дней. Об этом будет напоминать ему и та часть фамильного герба, который он обретет вместе с графским титулом в 1724 году, где изображены семь башен с полумесяцами — обозначающими, что он был «Чрезвычайным и Полномочным послом при Порте Оттоманской тринадцать лет… от турок был двоекратно в заточении в крепости, именуемой Едикуле, то есть семибашенной, содержан», и что здесь «за интересы отечества своего страдал».

Умер Толстой в Соловецком монастыре, куда его сослал всесильный Меншиков после смерти Петра Первого. Среди его вещей печати не оказалось. Ни к чему было брать с собой в ссылку эту теперь для него бесполезную вещь. Ее хранили родственники, как реликвию, напоминавшую о заслугах перед Россией их знаменитого предка. Потом печать досталась внуку петровского дипломата — прадеду писателя Андрею Ивановичу, а от него по наследству перешла Льву Николаевичу Толстому.

Тайна «Мебели розового дерева»

Профессор римской литературы господин Бержере, герой романа Анатоля Франса «Современная история», ненавидел фальсификаторов. Однако снисходительно считал, что подобный грех позволителен филологу. Видимо, потому, что и сам любил удивлять своих друзей «случайно» обнаруженными древними греческими текстами или выписками из редких книг, название которых почему‑то отсутствовало в библиографических справочниках.

В руках профессора каким‑то странным образом оказывался то греческий текст, якобы найденный в одной из гробниц города Филы, который он переводил на французский, то редкое уникальное издание XVI столетия, откуда он будто бы списывал одну из «весьма любопытных глав». Друзья ученого, ученики знали об этой особенности профессора. Прослушав очередной перевод «неизвестного» текста, они лишь понимающе улыбались.

Франсовский любитель литературных мистификаций — образ в известной мере собирательный, и писатель не случайно наделил его особой страстью. Перелистайте страницы истории мировой литературы и вы обнаружите немало анонимных изданий и загадочных псевдонимов, талантливые мистификации и ловкие литературные подделки. Современники часто и не подозревают о литературном обмане. Только много лет спустя, благодаря неожиданной находке или случайному открытию, выясняется поражающая всех истина. Так было с опубликованными в XVI веке гуманистом Сигониусом неизвестными отрывками из Цицерона. Двести лет верили, что это действительно принадлежащие знаменитому римлянину произведения. Обман был раскрыт два века спустя благодаря найденному в архиве письму Сигониуса, в котором он признавался в мистификации. А разве творчество легендарного барда Оссиана не оказалось плодом воображения английского поэта Джона Макферсона и испанку Клару Гасуль не «породил» Проспер Мериме? А история со знаменитой Краледворской рукописью, оказавшейся созданием чешского филолога Вячеслава Ганки?

Наиболее талантливые из этих произведений, вышедшие из‑под пера мастера, остаются и после разоблачения в большой литературе. Другие оказываются низвергнутыми с пьедестала, на который их незаконно вознесла ловкость авторов. Место таких произведений в музее литературной криминалистики.

Однако в литературе поспешные, скороспелые: выводы так же опасны, как и в судебной практике. Прежде чем произнести приговор над «подозреваемой» книгой, необходимо взвесить все факты, тщательно изучить обстоятельства «дела», провести, если требуется, дополнительное расследование. И только после этого выносить суждение. Сделать это бывает тем более нелегко, что нередко в литературе приходится идти не по горячим следам произведения, а иметь дело с давними, как говорится, застарелыми случаями. Поэтому «дознание» иногда длится не один десяток лет. Бывает и так, что в ходе расследования отпадают все подозрения в адрес литературного произведения и ему возвращается «доброе имя».

Более трех десятков лет потребовалось для того, чтобы с наибольшей долей вероятности определить подлинного автора повести «Мебель розового дерева».

Впервые, как теперь установлено, эта повесть появилась в Будапеште в 1896 году в издании «Дешевой библиотечки». В этом не было ничего странного, если бы на обложке книги не стояло имя Анатоля Франса. Но что же здесь необычного? Разве мало вещей этого французского писателя переводилось на другие языки? Конечно, немало. Но с этой повестью произошел особый случай.

Когда в 1920 году в Венгрии задумали выпустить собрание сочинений Анатоля Франса, неожиданно выяснилось, что подлинника повести «Мебель розового дерева» не существует. Более того, такое произведение вообще неизвестно ни на родине писателя во Франции, ни в других странах.

С тех пор вот уже несколько десятилетий ведутся поиски пропавшей рукописи Франса. Впрочем, пропавшей ли? А что, если и на этот раз здесь замешан один из тех фальсификаторов, о которых тот же Анатоль Франс говорил, что их «почетное жульничество обогатило светскую литературу… столькими поддельными книгами»? Может быть, и это литературная мистификация? И автор повести вовсе не Анатоль Франс, а кто‑то другой? Но в таком случае кто?

Этот вопрос задал себе в начале тридцатых годов венгерский критик и литературовед, романист и поэт Аладар Комлош — «человек с вечно молодой душой, боевой пропагандист и агитатор священного дела венгерской литературы», — как писал о нем еженедельник «Элет еш иродалом».

В поисках автора таинственной повести Аладар Комлош исходил немало литературных дорог. Более четверти века провел он в пути, шел по следу с упорством исследователя и одержимостью романтика, открывателя неизвестных литературных «земель».

Подозрение в мистификации возникло у А. Комлоша однажды во время беседы о литературных обманах Калмана Тали, «создателя» знаменитых куруцких песен.

Песенная поэзия куруцев — борцов за свободу, солдат Ракоци, выступавших против гнета иноземцев, сохранилась главным образом в немногочисленных рукописных сборниках. Время от времени их удавалось разыскать в старых библиотеках, в частных собраниях, в архивах. Отдельные песни находили в частных письмах, обнаруживали на полях книг, где они были вписаны от руки. Словом, собирали их по крупицам. Среди куруцких песен встречались подлинные шедевры, достойные пера великих поэтов. Безымянные их творцы пели о горькой жизни крестьян, о трудной солдатской доле, о повстанцах и их ратных подвигах и победах.

«Мы покажем иноземцам, мы докажем им в бою силу нашего народа, честь солдатскую свою!» — говорилось в одной из песен. И все же из песен куруцев сохранились далеко не все. Еще в прошлом веке было известно, что на протяжении трех предшествовавших столетий по всей Венгрии ходили рукописные списки героических песен и баллад. Однако уцелело из этого ничтожно мало, большинство считалось безвозвратно пропавшим. Так, по крайней мере, думали до середины прошлого века, а точнее до 1864 года. В этот именно год, к радости всех любителей и почитателей венгерской поэзии, были изданы два тома «Старинных венгерских героических и народных песен». Составитель сборника поэт и историк Калман Тали, как сообщал он сам, собрал эти песни после долгих и упорных поисков из неизвестных рукописей прошлых веков. Появление двухтомника Калмана Тали стало сенсацией. Наконец‑то обнаружены настоящие куруцкие песни! И при том в каком количестве! Теперь творчество безвестных народных поэтов широко предстало перед потомками во всей своей прелести.

Успех сборника вдохновил неутомимого Калмана Тали на продолжение поисков. И снова Тали повезло, он преуспел, и на этот раз. Даже слишком преуспел. Вскоре им были опубликованы новые замечательные народные песни, найденные в пыли библиотек и хранилищ, среди старинных манускриптов. И снова находка упорного исследователя привела в восторг читателей и поразила знатоков. А скоро песенное народное творчество, ставшее благодаря розыскам Тали достоянием его соотечественников, украсило страницы хрестоматий и учебников, песням посвящали исследования филологи и историки, их включали в антологии.

Когда тот, кто совершил, как считали современники, подвиг во славу отчизны, умер (это случилось в 1909 году), не было человека, который не славил бы Калмана Тали, его заслуги в собирании венгерской народной поэзии.

А несколько лет спустя после смерти Калмана Тали и ровно через пятьдесят лет после того, как он опубликовал первый сборник куруцких песен, разразился скандал. Причиной его стала статья, в которой утверждалось, что народные песни и баллады куруцев, с таким тщанием и усердием собранные и изданные Калманом Тали, не что иное, как талантливая мистификация. И это заявлял не кто‑нибудь, а профессор Фридьеш Ридл, прекрасный знаток венгерской литературы. Он неопровержимо доказал, что куруцкие песни, с таким якобы трудом разысканные Тали, сложены не куруцами, а принадлежат перу самого Калмана Тали.

Неудивительно, что вслед за таким утверждением последовала буря негодования. Многие пытались защищать «честь» К. Тали. А между тем Ф. Ридл, установив авторство Калмана Тали, не только не оскорбил его, а, напротив, принес ему своим разоблачением посмертную еще большую славу. Да, говорил Ф. Ридл, Тали совершил «подлог», он «фальсифицировал» народную поэзию, но движим он был благородным побуждением. Его вдохновляли дела и подвиги куруцев. Сначала он и не помышлял о мистификации, а просто писал стихи о справедливой борьбе куруцев и подписывал их своим именем. Но потом настолько увлекся стилем старинных песен и баллад, что стал и свои собственные стихи писать в том же духе; тогда‑то он и перестал их подписывать.

Калман Тали с большим мастерством воспроизводил в стихах стиль той далекой эпохи. Однако эти песни и баллады, написанные человеком, знакомым с творчеством Петефи и Араня, звучали вполне современно, и «может быть, — писал Ф. Ридл, — в этом и кроется причина их огромной популярности у нас». Нет, только ради прославления героев–куруцев Тали писал свои баллады и песни и только ради вящей славы утаил свое авторство. И отвечая на нападки «патриотов», Ф. Ридл говорил, что «в богатом океане народной поэзии несколькими жемчужинами больше или меньше в счет не идет. Наша народная поэзия не понесет чувствительной потери, если мы признаем, что эти прекрасные баллады написал Тали». Как считал Ф. Ридл, Тали, добровольно отрекшись от авторства, тем самым совершил бескорыстный поступок. А для литератора это равносильно жертве и свидетельствует о полном отсутствии честолюбия.

Когда думаешь о том, писал Ф. Ридл, что Тали свои чудесные стихи выдал за народные, то вспоминаешь слова одной из его баллад. В ней автор спрашивает, кто написал эту балладу, и отвечает: «Настоящий сын Венгрии, уж этому‑то каждый может поверить».

В истории со стихами куруцев Ф. Ридл выступил в роли разоблачителя мистификации Калмана Тали. А что если в случае с повестью «Мебель розового дерева» Ридл, известный знаток литературы, академик, тонкий мастер пера, исследователь творчества Зрини, Верешмарти, Петефи, Араня, «вдохновленный» опытом Тали, пошел по его пути?

Что давало основания сделать такое предположение? То, что венгерский перевод повести «Мебель розового дерева» был подписан инициалами Ф. Р. Не замешан ли здесь все тот же Фридьеш Ридл, — решил А. Комлош.

В самом деле, что если «Ф. Р.» никакой не переводчик, а за этими инициалами скрылся истинный автор повести — Фридьеш Ридл. В мировой литературе предостаточно таких примеров. Нет, здесь положительно стоило как следует разобраться. Вполне можно было допустить, что Ф. Ридл, любивший покрывать свою деятельность завесой тайны, сам написал эту превосходную повесть и, обратив все в грандиозную шутку, выдал повесть за произведение А. Франса.

Но, внимательно перечитав еще раз историю старого холостяка — учителя в провинциальном колледже из «Мебели розового дерева», Аладар Комлош понял, что повесть эта — произведение слишком талантливое, написано рукой мастера. А главное, по духу оно очень близко некоторым франсовским творениям. В нем много типичных для Франса особенностей стиля, масса деталей и подробностей из французской жизни, которые могли быть известны только французу. Нет, венгерский писатель вряд ли мог быть ее автором. Тогда с удесятеренной энергией А. Комлош пускается на розыски фактов, которые подтвердили бы авторство А. Франса. Однако и здесь его ждало разочарование. В двадцатипятитомном собрании сочинений А. Франса, выпущенном издательством Кальман–Леви, нет и следа «Мебели розового дерева». Знатоки творчества французского писателя, его биографы ни словом нигде не обмолвливаются о таком произведении. О словарях не приходится и говорить.

По просьбе А. Комлоша, один из его друзей занялся поисками следов «Мебели розового дерева» в парижской национальной библиотеке. Увы, французский оригинал как сквозь землю провалился. А ведь не могло же так просто затеряться произведение в несколько десятков страниц. Те годы, когда повесть была опубликована в Венгрии, были годами великого успеха Анатоля Франса. Слава его перешагнула границы Франции, его жаждут читать во воем мире, в том числе и в Венгрии. К нему обращаются из Венгрии с просьбой прислать что‑нибудь свое. Анатоль Франс, не умевший говорить нет, идет к себе в кабинет, роется в ящике стола, вынимает оттуда единственный рукописный экземпляр незавершенной повести и не задумываясь о том, чтобы ее зарегистрировать, ибо не ведет учета своих рукописей, отсылает ее в Будапешт. Он «не умел отказывать в удовольствии ради удовольствия для других».

И все же трудно было поверить, чтобы о повести не осталось каких‑либо следов в записях А. Франса, в его переписке. Как нельзя было предположить и то, что издатели, буквально охотившиеся за каждым неизвестным произведением А. Франса, могли «прозевать» такую замечательную его повесть. Здесь что‑то не так, говорил себе А. Комлош. Он искал самозабвенно и увлеченно, работал, словно детектив; писал письма в Париж издателям А. Франса, разыскал его бывшего секретаря и всем задавал один и тот же вопрос: не известно ли им что‑либо о такой повести. Ему пришла в голову мысль просмотреть архивы издательства, выпускавшего книги «Дешевой библиотечки». Возможно, сохранились гонорарные ведомости. По ним легко будет установить автора, которому были выплачены деньги за повесть, а также расшифровать имя переводчика. Но и тут его постигла неудача: писателям–иностранцам в конце прошлого века гонорар вообще не платили, к тому же все издательские счета давно были уничтожены.

В разгар этих поисков пришло письмо из Франции от знатока творчества А. Франса, сотрудника издательства Кальмана–Леви Леона Кариаса. «Я сделал все возможное, — писал он, — чтобы отыскать в жизни и трудах А. Франса хотя бы какой‑нибудь след повести, о которой вы меня спрашиваете. Все мои усилия ни к чему не привели. Я почти уверен, что речь идет о литературной мистификации и что французского оригинала этого произведения вообще не существует».

Вывод был достаточно категорический, чтобы охладить пыл «следопыта» — литературоведа. Видимо, ничего не оставалось, как сложить оружие и отказаться от мысли, что «Мебель розового дерева» — произведение А. Франса.

Значит — литературная мистификация. И автор ее, если судить по инициалам, которыми подписан мнимый венгерский перевод, — все‑таки Фридьеш Ридл. У А. Комлоша возникла мысль о том, что, возможно, существует целое «тайное» творчество Ф. Ридла — разбросанные по журналам произведения якобы иностранных авторов и переведенные неким «Ф. Р.» на венгерский язык.

Начался розыск этого «тайного» литературного наследства. Прежде всего следовало просмотреть комплекты журнала «Будапешта семле», постоянным сотрудником которого был Ф. Ридл. И вот тут‑то Комлош встретился с тем, что изменило все направление его поисков. В оглавлении нескольких номеров подряд за 1896 год значилось: «Мебель розового дерева», повесть А. Франса, перевод на венгерский И. Р.

Во–первых, из этого вытекало, что повесть была опубликована журналом раньше, чем она вышла отдельным изданием. В этом, впрочем, не было ничего особенного: и журнал, и «Дешевую библиотечку» издавал один и тот же редактор. Комлоша заинтересовало другое: почему в журнале переводчик подписался другими инициалами? Возможно, это опечатка? Но тогда она не повторялась бы в нескольких номерах. Следовательно, опечатка в инициалах была допущена не в журнале, а при отдельном издании повести. И за правильные инициалы надо считать И. Р., а не Ф. Р. Версия с авторством Ф. Ридла таким образом отпадала. Кто же в таком случае скрывался за буквами И. Р.? Для того чтобы разрешить эту новую загадку, потребовалось немного времени. За инициалами И. Р. скрывалась Иолан Речи — супруга профессора Дюлы Харасти, преподавателя французского языка и литературы в университете. Иолан Речи была известна как переводчица многих произведений французских писателей. Причем ее переводы часто печатались в журнале «Будапешти семле». Едва ли можно было ожидать с ее стороны такой блестящей литературной подделки. Обман исключался и со стороны ее мужа профессора, весьма дорожившего своей репутацией. Ведь в случае разоблачения вся его карьера была бы под угрозой. Но то, что венгерский перевод повести А. Франса вышел из дома супругов Харасти, не вызывало сомнений. В этом все больше убеждался А. Комлош. Подтверждение этого он нашел и в переписке Д. Харасти, опубликованной в 1910 году. Среди его эпистолярного наследства оказалось и письмо редактора журнала «Будапешти семле», в котором тот просил у Харасти переводной рассказ «…по возможности того самого французского писателя, рассказы которого я уже печатал, а вы мне с большой похвалой отзывались еще об одном его произведении — о столе розового дерева». Автор письма признавался, что запамятовал имя французского писателя.

В ответ на это письмо рассеянного редактора Д. Харасти пишет ему 30 декабря 1896 года: «Посылаю вам перевод одного из самых известных итальянских рассказов Стендаля». А дальше следуют слова, которые в какой‑то мере объясняют происхождение венгерского перевода повести А. Франса. «Я трижды писал, чтобы получить какой‑нибудь рассказ Анатоля Франса, — сообщает Харасти, — возможно, когда‑нибудь и пришлют, а мы переведем».

Слова «трижды писал» А. Комлош считает ключом к разгадке тайны повести, остается только найти замок, который отпирался бы этим ключом.

Между тем переписка продолжалась. В январе следующего года редактор журнала в очередном письме выражает радость по поводу того, что рассказ А. Франса получен и переводится. «Прошу вас, — пишет он, — пришлите мне как можно скорее перевод». А в марте «Будапешта семле» уже начинает печатать «Мебель розового дерева». Из всего этого можно заключить, что повесть была переведена действительно супругами Харасти, от которых и получил ее редактор «Будапешти семле», и что профессор Харасти считал ее принадлежащей перу А. Франса и несколько раз писал во Францию, чтобы получить повесть. Оставалось довыяснить: кому писал Харасти. И от кого была получена повесть — от самого автора А. Франса, от его издателя или от друзей писателя?

Но на этом, признается А. Комлош, его расследования зашли в тупик. О своих поисках, открытиях и сомнениях он рассказал еще в начале тридцатых годов в статье, опубликованной в журнале «Пешто напло». В прессе развернулась дискуссия. Об одном курьезном эпизоде этого спора стоит рассказать. Писатель Бела Ревес {Один из видных венгерских писателей. После поражения революции 1919 года и падения Венгерской Советской Республики эмигрировал в Вену. В 1944 году стал одной из первых жертв гестапо. Погиб в газовой камере Освенцима.} в статье, опубликованной в газете «Эшт», заявил, что у него имеется бесспорное доказательство авторства А. Франса: собственноручная надпись писателя на венгерском издании повести «Мебель розового дерева». Книга якобы была послана Ревесу самим А. Франсом через секретаря Белени. Она привезла книгу из Парижа, на ней по–французски было написано: «Дорогому другу Ревесу. Анатоль Франс». Газета воспроизводила факсимиле подписи французского писателя. Казалось, спор был разрешен. Сам А. Франс подтверждал надписью на венгерском издании его повести свое авторство. Но уже через три дня в газете было помещено опровержение. Сообщалось, что подпись А. Франса подделана. Как оказалось, над Ревесом подшутили его венгерские друзья.

Уже после войны А. Комлош предпринял новую попытку разгадать занимавшую его много лет литературную загадку. Он обратился через газету «Леттр франсез» к французским читателям. Надеялся, что соотечественники А. Франса помогут ему найти оригинал таинственной повести. Отклики на статью были не убедительными. Некоторые прямо заявляли, что считают все это обманом. Другие удивлялись, что об истории с венгерским изданием «Мебели розового дерева» ничего не знала секретарь А. Франса венгерка Белени. А ведь если бы она знала, то непременно должна была бы рассказать об этом на страницах одной из своих книг, посвященных А. Франсу.

С именем Белени, известной в венгерской литературе под псевдонимом Шандор Кемери, связана судьба другого рассказа А. Франса. Интересно, что эта история в какой‑то степени перекликается с историей повести «Мебель розового дерева».

До первой мировой войны Белени жила в Париже и работала несколько лет секретарем у А. Франса. Однажды она обратилась к нему с просьбой предоставить ей какое‑либо неизданное его произведение для перевода на венгерский язык. А. Франс передал ей рукопись своего рассказа «Одно из величайших открытий нашего времени». Однако на венгерском языке рассказ так и не появился. И вообще до 1935 года напечатан не был. Только в этом году он впервые был опубликован в 25–м томе французского полного собрания сочинений А. Франса. В комментариях говорилось, что рассказ публикуется по рукописному экземпляру, сохранившемуся у Шандор Кемери {Она умерла недавно, в 1951 году, и известна главным образом как автор «Книги страданий» — об ужасах и пытках, перенесенных ею в концентрационном лагере, где она оказалась после разгрома в 1919 году Венгерской Советской Республики.}.

Как же сложилась дальнейшая судьба повести А. Франса «Мебель розового дерева»? В 1955 году она была в переводе с венгерского опубликована на немецком языке в литературном еженедельнике «Зоннтаг» (ГДР). Затем вышло ее отдельное немецкое издание с прекрасными рисунками Макса Швиммера. Так повесть А. Франса перешагнула пределы Венгрии — место ее печатного рождения. Вскоре с ней познакомились в различных странах, в том числе и у нас в Советском Союзе. Загадка ее получила широкую огласку. Повестью заинтересовались литературоведы Германии, Франции, СССР и США. В поиски включились многие ученые, и это позволяет надеяться, как считает А. Комлош, на то, что скоро будут найдены неопровержимые доказательства в пользу авторства Анатоля Франса.

Впрочем, мнения специалистов по вопросу о том, подделка ли это или подлинный Франс — разделились. Вопрос был поставлен на обсуждение в обществе им. Анатоля Франса. В нем приняли участие внук писателя Люсьен Псикари, хранитель части архива и библиотеки своего деда, писатель и исследователь творчества А. Франса Клод Авелин, председатель общества Грюнебаум–Баллин, один из биографов А. Франса Жак Суффель. Было установлено, что во Франции нет оригинала рукописи повести «Мебель розового дерева», так же, как не имеется каких‑либо следов того, что такая рукопись вообще существовала.

После обсуждения в обществе им. Анатоля Франса в печати был опубликован отчет. Среди откликов на него неожиданно оказалось письмо из Филадельфии от некоей Катарины Полгар. Она сообщила, что ее родители были хорошо знакомы с супругами Харасти. К. Полгар заявляла, что у них в семье знали, что Харасти сами сочинили повесть. Они придумали эту литературную шутку, чтобы посмеяться над будапештскими снобами. А гарнитур мебели розового дерева, точно такой же, как тот, о котором идет речь в повести, по словам К. Полгар, украшал гостиную самих супругов Харасти и был приобретен ими на аукционе в Париже.

По этому поводу А. Комлош пишет автору этих строк, что продолжает считать (как и некоторые исследователи во Франции) свою гипотезу относительно авторства Анатоля Франса не опровергнутой.

«Супруги Харасти, — говорит А. Комлош в своем письме, — не были столь талантливы, чтобы создать такую превосходную новеллу, даже если у них и была мебель розового дерева. Свидетельство К. Полгар, — которую он знал лично, по словам А. Комлоша, — не заслуживает серьезного доверия».

Но не это дает ему основание надеяться на разрешение загадки. Главное в том, что литературное наследие А. Франса далеко не все собрано воедино, часть его все еще разбросана по частным собраниям, возможны открытия и в архивах. Это‑то и вселяет надежду, что поиски оригинала «Мебели розового дерева» приведут в конце концов к желанной находке, благодаря которой будет поставлена точка в этой загадочной истории.

ПО СЛЕДУ МНОГОЛИКОГО

Жизнь Травена скрывается во тьме.

Из справочника по немецкой литературе

НЕЗНАКОМЕЦ В ДЖУНГЛЯХ

Много дней экспедиция доктора Сильвануса Морли пробивалась сквозь мексиканские джунгли. На ее пути к городам древних майя, давно обезлюдевшим и окруженным тропическими лесами, возникали непроходимые заросли краснодревной свителии, ящеры и тапиры, низвергались бурные потоки и громоздились скалистые белые утесы. Когда‑то здесь, в лесах нынешнего штата Чьапас, существовала высокоразвитая цивилизация. Ее следы и пытался отыскать доктор Морли, исследователь культуры майя. В случае удачи — открытия древней пирамиды или храма — фотограф экспедиции Торсван должен был заснять находку. Молчаливый швед в Мексике появился недавно. Казалось, больше всех его интересовал молодой индеец–носильщик Фелипэ–Амадор Паниагуа. Подолгу швед просиживал у его костра, не спеша беседовал и что‑то записывал. Они были знакомы еще по предыдущему походу в Чьапас, летом 1926 года, в составе экспедиции Альфонса Дампфа. Как сообщает А. Дампф в своем дневнике, среди ее участников находился фотограф Торсван, у него были рекомендации и удостоверение, выданные министерством сельского хозяйства. Из второй части дневника явствует, что «г–н Торсван, поставляющий корреспонденции в газеты США, живет в Мехико–сити…» Тогда Торсван прошел с экспедицией только до Сан–Кристобала де лас Казас, где с ней расстался. Отделившись от основной группы, он вместе с Паниагуа совершил многодневный переход, пройдя 350 километров по джунглям. Позднее, в 1928 г., он описал это путешествие в книге «Земля весны». Многое в ней навеяно рассказами его попутчика — простого индейского парня, суеверного, смекалистого и доброго. Паниагуа любил петь песни своего народа, знал древние его обычаи и старинные легенды. Для Торсвана, который питал самый живой интерес к настоящему и прошлому родины Паниагуа, юноша–индеец был просто находкой. Не всем, однако, пришлась по нраву дружба белого с цветным. Это выглядело странным, да и сам белый, выдающий себя за шведа, казался загадочным. Откуда он пожаловал? Зачем прибыл в Мексику? Что заставляет его скитаться по дремучим зарослям?

На первые два вопроса он предпочитал не отвечать. Что касается последнего, пояснял: тот, кто хочет познать душу джунглей, их жизнь и песни, их любовь и ненависть, не должен отсиживаться в «Реджис–отеле» в Мехико — он должен обручиться с ними.

И Торсван познавал душу страны, ее народ. Он гнул спину на плантациях, бывал у лесорубов, сплавщиков, работал на нефтепромыслах, жил среди лакандонов — индейского племени, которое, спасаясь от полного истребления, укрылось в джунглях. И всюду, где бы он ни был, делал записи, зарисовки мексиканского быта, в особенности индейцев. Эти рукописные листы Торсван хранил в небольшом ящике–сундуке. С годами записей становилось все больше. Они служили материалом для тех книг, которые втайне писал владелец сундука. Свои сочинения, как потом признавался автор, он создавал в периоды длительной безработицы, чтобы не ощущать непрерывных мук голода.

Кем же в действительности был создатель этих книг, на обложке которых стояла фамилия: Б. Травен? Прошло почти полвека, прежде чем удалось ответить на этот вопрос, а заодно и раскрыть тайну псевдонима. Никто никогда не встречался с писателем Б. Травеном. И еще недавно на вопрос, кто такой Травен, можно было услышать: всемирно известный «неизвестный». Называли его еще и Многоликим, потому что у него были 22 «достоверные» биографии. Стремясь раскрыть загадку Травена, расшифровать буквы «Б. Т.» — так иногда подписывался этот человек, — литературный мир создал много легенд. Одни утверждали, что под псевдонимом скрывается американский моряк, другие заявляли, что Травен — это бывший русский князь, по мнению третьих, он — потомок династии Гогенцоллернов. Появились слухи, что популярные романы написаны целым писательским концерном — дело даже дошло до оглашения имен. Наконец, находились фантазеры, доказывавшие, что Травен — не кто иной, как сам Джек Лондон, который симулировал самоубийство и, спасаясь от кредиторов, где‑то скрывается.

БЕГСТВО ОТ СЛАВЫ

Загадка писателя–невидимки Травена стала одной из удивительных мистификаций нашего времени. Усердные литературоведы, дотошные репортеры и частные детективы не раз пытались проникнуть в тайну Травена и охотились за каждым «подозрительным», в ком виделся автор популярных книг.

Он создал полтора десятка романов. Лучшие из них — «Сборщики хлопка», «Восстание повешенных», «Корабль смерти», «Сокровища Сьерра–Мадре», «Мексиканская арба», «Проклятье золота», «Поход в страну Каоба», «Генерал выходит из джунглей», «Белая роза». Читателей в книгах Травена привлекало правдивое изображение жизни мексиканских индейцев, сезонных рабочих, крестьян. Писатель рассказывал о нечеловеческих условиях, в которых трудятся рабочие–лесорубы, осуждал тиранию, расизм, показывал, как героически мексиканские индейцы борются за свое освобождение. «Я считаю мексиканских индейцев и весь мексиканский пролетариат, который на 95 процентов состоит из индейцев, моими братьями, — говорил он, — мое родство с ними ближе, чем родство по крови. Потому что я знаю, какая смелость и стойкость, какое самопожертвование (не сравнимое ни с чем в Европе и США) нужно мексиканским индейцам, чтобы бороться за свою свободу, за свое место под солнцем». И недаром пресса отмечала, что «ни один мексиканец, ни один иностранец еще не изобразил мексиканскую действительность с такой правдивостью».

В тридцатые годы Травена широко издавали во многих странах. Критика отмечала социальную направленность его книг. Известный немецкий публицист Курт Тухольский сказал о Травене, что это «эпический талант большого масштаба». Американский прогрессивный журнал «Нью мэссиз» сравнивал его с Джеком Лондоном и Эптоном Синклером, подчеркивая, что он «настоящий пролетарский писатель». Не один год, продолжал журнал, автор живет «одной жизнью с мексиканскими рабочими, ибо, как он сам говорит, ему необходимо знать их в жизни, прежде чем написать о них». Почти все его творчество так или иначе связано с Мексикой, исключение составляет, пожалуй, лишь роман «Корабль смерти».

В книгах Травена резко противопоставлены «любовь автора к простому народу и отвращение к колонизаторам», его сочинения — «эпопея жизни простых мексиканцев». Больше того, прогрессивная критика тех лет усматривала в них «вариации на тему «Коммунистического манифеста»». Известный публицист Джозеф Линкольн Стеффенс — «величайший репортер Америки», в свое время посетивший революционную Мексику, не раз приезжавший и в нашу страну, где встречался с В. И. Лениным, заявил о Травене незадолго до своей кончины: «Этот человек выразил подлинную душу Мексики».

Некоторые романы и рассказы Травена переведены и на русский язык {Последняя его книга, которая вышла у нас, — сборник рассказов «Рождение божества». М., 1972.Z}. Журнал «Иностранная литература» писал в 1961 году, что «книги Травена, обличающие капиталистический и колониальный гнет, горячо защищающие права мексиканских индейцев, особенно остро звучат в наше время грандиозных успехов освободительного движения в колониальных странах».

Когда же впервые появилось имя Б. Травена? Это произошло весной 1925 года на страницах берлинской газеты «Форвертс», тогда центрального органа социал–демократической партии. Получив из Мексики рукопись романа «Сборщики хлопка», подписанного неизвестным именем Травен, редакция решила ее опубликовать. Для него самого это было полной неожиданностью. «Деловой характер письма, в котором мне сообщали о том, что рукопись принята, — признавался он через несколько лет, — не наполнил меня великими надеждами. Я считал продажу романа простой случайностью, которая вряд ли когда‑нибудь повторится. Мне казалось, что я совершаю очень удачную экскурсию в область немецкой литературы, но что более длительные поездки уже, вероятно, не последуют».

Однако он ошибался. Б. Травен, как отмечают справочники и печать ГДР, стал одним из любимых писателей немецких рабочих. Его книги издавались неоднократно, пока фашисты не запретили их. В ГДР произведения Травена по–прежнему пользуются успехом у читателей. Высоко оценивает его творчество и критика, отметила художественное и революционное значение книг Травена и Анна Зегерс.

И вот несмотря на успех и популярность, личность Травена, его подлинную биографию скрывал туман загадочности.

Время от времени в печати вспыхивали эпидемии статей, посвященных Травену. Страницы солидных буржуазных изданий пестрели броскими заголовками: «Жизнь Травена скрывается во тьме», «Известный прозаик играет в кошки–мышки со своими читателями», «Писатель, книги которого изданы миллионными тиражами, остается неизвестным». Его пути–дороги действительно оставались неведомыми. Место, где он жил в Мексике, сохранялось в тайне. Он бежал от славы так же рьяно, как буржуазные писатели рвутся к ней.

Нередко через печать с ним пытались вступить в диалог, задавали вопросы — кто он, где скрывается? Травен отвечал на страницах газет, чтобы его оставили в покое, прекратили охотиться за ним.

Почему же Б. Травен бежал от славы, отчего так долго хранил загадочное молчание? Однажды, отвечая на подобный вопрос, заданный ему в газете, сказал, что биография творческой личности не имеет никакого значения, если автора нельзя узнать по его книгам. «У писателя, — заявил он, — не должно быть иной биографии, кроме его произведений». А еще через несколько лет, на такой же вопрос ответил: «Каждый человек обязан служить человечеству в меру своих сил и способностей, облегчать бремя жизни другим людям, нести им радость и направлять их мысли к великой цели. Я выполняю свой долг перед людьми, как я всегда делал, когда был рабочим, моряком, хлопкоробом, и теперь, когда стал писателем. Я не ощущаю себя человеком, который стремится стать в центре внимания».

Было и такое мнение: его странное нежелание быть узнанным объясняется не «публикофобией», а тем, что он развивает социальные идеи, не очень импонирующие мексиканским промышленникам, хозяевам страны. Когда же один издатель попросил у Травена его фотографию, в ответ писатель послал снимки нескольких сот людей: мол, он — среди них, такой же обыкновенный, как и все трудовые люди. «Я чувствую себя рабочим среди людей, — сказал Травен, — безвестным и не названным, как каждый рабочий, который вкладывает свою долю в движение человечества к прогрессу». И как бы уточняя, продолжал: «Я не хочу расставаться со своей жизнью обыкновенного человека, который просто и незаметно живет среди людей, и я хочу по мере сил помочь тому, чтобы в каждом окрепло собственное сознание, чтобы он был столь же важным и необходимым для общества, как всякий другой, независимо от того, что он делает, независимо от того, что им уже совершено».

Ловкие газетчики пользовались этой атмосферой тайны вокруг имени Травена. То и дело следовали сенсационные «открытия», публиковались якобы подлинные фото загадочного писателя. От имени американского журнала «Лайф» была обещана премия в несколько тысяч долларов за раскрытие тайны Травена. На поиски устремились журналисты и сыщики. Они выслеживали писателя на улицах Мехико, прочесывали целые области. Но розыск ни к чему так и не привел. Как потом выяснилось, трюк с премией придумал мексиканский издатель Р. А. Рамирес, чтобы поправить свои дела.

КЛЮЧ К ТАЙНЕ?

Однажды, весенним днем 1930 года, по холмистой равнине Чьапас ехал на муле невысокий «гринго». Следом за ним шел юноша–индеец, ведя на поводу вьючного мула. Путешественник остановился на ранчо Эль Реаль, за которым начинаются дремучие леса Сьерры. Незнакомец спешился, снял с шеи мула фотоаппарат и протянул свою визитную карточку: Торсван, инженер.

— Хочу заняться изучением живущего в лесах племени индейцев–лакандонов и познакомиться с лесоразработками.

Не одну неделю прожил «инженер» на ранчо, потом перебрался на лесоразработки в монтерию. Он попал сюда накануне великих сентябрьских ливней, после чего обычно начинался сплав заготовленного леса.

«В просторах прерий сезон дождей — самое прекрасное и бодрящее время года, — записывает он. — Но в джунглях, чем больше длятся дожди и чем ближе короткий период в три–четыре недели, когда ливни, покрывающие землю водой на два фута, разражаются шесть раз в течение суток, жизнь людей и животных, привыкших к общению с людьми, превращается в адскую пытку…

Земля, густо покрытая мягким слоем сгнивших растений и листьев, не в состоянии уже пропускать и впитывать воду. Она остается на поверхности и может только испаряться.

Но палящие солнечные лучи, которые тотчас же после дождя мощно пробиваются сквозь тучи и удивительно быстро рассеивают их, не достигают почвы джунглей, где в глубоких лужах стоит вода. Кроны древних деревьев так срослись и переплелись между собой в вышине, что только случайно, если проносится легкий ветер, один–другой заблудившийся солнечный луч, дрожа, прокрадется сквозь них».

Работа в таких условиях невыносима. «От этой палящей влаги под густым лиственным навесом, да еще от стояния по пояс в мокрой траве голова у человека делается мутной и тяжелой, — свидетельствует он. — Все это само по себе в состоянии обессилить, лишить разума и способности мыслить. Каждый удар тяжелого топора, который лесоруб врезает в твердый, как железо, ствол каобы, он ощущает как последний, доступный его силам, и ему кажется, что прежде чем сделать следующий, он упадет — чем бы это ему ни грозило».

Этим мученья людей не исчерпаны. Ведь чем дольше длится период дождей, тем плодовитее становятся звери, гады и насекомые. «Для них сезон дождей праздник воскресения. Москиты жалят и носятся роем по джунглям круглый год. Кажется, они никогда не умирают и не исчезают. Не успевает закончиться жизненный путь одних, как нарождаются новые. Но теперь, в сезон дождей, они носятся уже не роем, а полчищами».

Но самое страшное в монтерии — это капатасы — надсмотрщики, которые хуже зверей, насекомых и гадов, они травят и истязают лесорубов–индейцев, принуждая выполнять нечеловеческие нормы. Не случайно на этих лесоразработках в 1910 году во время мексиканской революции вспыхнул яростный бунт.

О событиях в монтерии Травен повествует в своем цикле романов о стране каоба. Прототипами трех братьев Монтельяно — главных действующих лиц — послужили братья Бульнас, владельцы ранчо Эль Реаль, имевшие неограниченную власть над всем краем.

Давно было подмечено, что книги Б. Травена носят явно автобиографический характер, ибо в них «есть моменты, которые невозможно описать, не пережив их». Эсперанца Лопес Матеос, которая переводила Травена на испанский язык, подтверждала, что писатель «ограничивается в своих книгах рассказом о том, что он сам видел и пережил». Да и сам автор признавался: «Я ничего не могу придумать, я должен знать людей, тех, о ком пишу, должен знать их в жизни, прежде чем изображу в книгах».

Такой принцип — подлинные факты и реальные люди, положенные в основу произведений, — подсказывал и метод поисков их автора. Только произведения Травена дадут сведения о его личности и жизни.

И охотники за писателем–невидимкой вновь и вновь перечитывали его сочинения, пытаясь отыскать хоть какую‑нибудь зацепку, которая позволила бы найти путь к разгадке.

Кое‑что таким способом удалось установить.

Похоже было, что в романе «Сборщики хлопка» под именем бродяги американца Гэйла автор вывел самого себя. Это он работал сборщиком хлопка на затерянной в дебрях тропического леса ферме, был бурильщиком на нефтепромыслах, погонщиком скота, пекарем в маленьком городишке и даже акушером.

Еще в 1922 году автора заподозрили в том, что он член объединения профсоюзов — стоило ему объявиться где‑нибудь, как там вспыхивала забастовка. Полиция обратила на него внимание. Пришлось менять работу. Так, кочуя с места на место, он забрался в глушь, поселился возле затерянной в джунглях индейской деревушки. Благодаря ящику с лекарствами он прослыл среди местного населения «лекарем». В радиусе тридцати миль его, единственного белого на весь обширный край, знали все индейцы. Каких только больных не приходилось ему врачевать, иногда и бандитов, а однажды даже «воскресил покойника».

Кстати сказать, с бандитами ему приходилось встречаться и в другой обстановке, когда он решил стать старателем. Чуть было не заразился распространенным недугом — манией золотоискательства. Пораженные этой болезнью, говорит он, становятся вечными искателями, они носятся с планами и картами, рассказывают слышанные от индейцев и метисов басни о местах, где будто бы лежат груды золота, рыщут повсюду; и чем неприступнее горы, чем больше опасностей, тем сильнее убеждение, что цель близка. Умирают они обычно от голода и жажды, становятся жертвой змей или хищников. Нередко их убивают индейцы или нападают бандиты.

Подвергся однажды такому нападению и Травен. К счастью, ему удалось выбраться из переделки живым, после чего он навсегда оставил мысль о поисках своего Эльдорадо.

В небольшой, написанной в традициях Джека Лондона повести «Проклятье золота» отражены подлинные события, случившиеся с автором.

Выздоровев от «золотой лихорадки», он вновь изнемогал на хлопковых плантациях, охотился на аллигаторов где‑то на границе штатов Сан Луис Потоси и Тамаулипас и стал участником событий, описанных в романе «Мост в джунглях». Затем он попадает в Тампико, трудится на нефтяных промыслах «Кондор ойл компани». Об этом нещадном эксплуататоре земли и народа Мексики рассказано в романе «Белая роза».

После нефтепромыслов его снова потянуло в джунгли. Он поселился в пустовавшем бунгало, где писал рассказы, в том числе «Ночной гость в зарослях». О своем жилище говорил, что, увидев его, европеец воскликнет: «Какое идеальное прибежище для поэта!» На самом деле, «живя в этом бунгало и создавая свой рассказ, я переносил ужасающие физические мучения. Москиты терзали меня так беспощадно, что я был вынужден обертывать руки и голову платками, стараясь хоть как‑то уберечься от укусов сотен тысяч жужжащих насекомых. Хищники подходили иногда вплотную к жилью. И сам дом буквально кишел крупными скорпионами и красными пауками длиной с палец. Позади дома под грудой камней гнездились полчища тарантулов величиной с руку… Да, идеальное прибежище для поэта!»

Книги Травена позволяли проследить пути–дороги писателя. Долгое время у него не было постоянного адреса. «Я не могу просиживать штаны, — говорил он. — Я должен бродить». Но бродяге чаще всего приходится иметь дело с полицией.

Удостоверение личности № 30666. Имя: Беррик Торсван. Место рождения: США. Национальность: североамериканец. Дата рождения: 5 марта 1890 года, Чикаго. Рост: 1,68 м. Семейное положение: холост. Родители: Бартон Торсван и Дороти Торсван (шведские эмигранты). Профессия: инженер. Религия: протестант. Родной язык: английский. Какими языками владеет: испанским. Дата въезда в Мексику: июнь 1914 года.

Далеко не все данные этого удостоверения соответствовали действительности.

Впрочем, был период, когда у него вообще не было ни паспорта, ни какого‑либо удостоверения личности. И каково оказаться на чужом берегу без документов, он узнал на собственной шкуре. Возможно, его так же, как и героя романа «Корабль смерти», полицейские чиновники перебрасывали из страны в страну, не желая иметь дело с бродягой, — из Бельгии в Голландию, из Голландии обратно в Бельгию, оттуда во Францию, пока наконец он не оказался в Испании.

Человек беспомощен перед тупой и жестокой государственной системой, говорит Травен в этом романе. И только на корабле, обреченном на гибель ради того, чтобы дельцы получили страховку, он находит пристанище. Но судно терпит аварию, и чудом уцелевший герой, пережив своеобразную робинзонаду на полузатонувшем корабле, в конце концов тоже погибает в пучине: «Вошедший сюда избавлен от всех страданий».

Журнал «Нью мэссиз» назвал этот роман Травена своего рода «Моби Диком», «мастерским сочинением, которым может гордиться Америка».

Книга написана истинным моряком, а не верхоглядом, «побывавшим десяток раз в каюте океанского парохода и воображающим, что знает толк в морях и кораблях». Ведь пассажир, как говорит сам автор, не в состоянии изучить не только море и корабль, но и жизнь экипажа. И действительно, каждая страница этой правдивой книги словно пропитана морской солью и полна яростного ветра. Она не оставляет сомнений, что в юности Травен служил на торговом флоте, был юнгой и стюардом на судне, курсирующем вдоль тихоокеанского побережья Северной и Южной Америки, затем плавал в качестве простого палубного матроса, угольщика и кочегара. Доставлял груз хлопка из Нью–Орлеана в Антверпен, ходил на каботажных судах вдоль берегов Европы, имел дело с контрабандистами и, рискуя, перевозил под видом ящиков с повидлом самое настоящее оружие с клеймом «made in USA».

Однако и книги не помогли раскрыть тайну Б. Т.

По–прежнему загадки громоздились одна на другую, сбивали с толку. Но именно к этому и стремился тот, кто называл себя Б. Травеном. Ему удавалось сохранять свою тайну благодаря множеству хитроумных предосторожностей; он ловко надувал любопытных с помощью разработанной им сложной системы общения с внешним миром, в частности с издателями: пользовался несколькими почтовыми ящиками, из которых корреспонденцию доставали другие, прибегал к услугам подставных лиц, на чье имя переводились его гонорары из разных стран. Нередко в анонсах на книги Б. Травена указывалось, что мексиканское издательство принимает оплату за его романы только почтовым переводом по адресу: Мехико, почтовый ящик 2520. Корреспонденцию из ящика с этим номером вынимала Эсперанца Лопес Матеос — не только переводчица его книг, но и доверенное лицо. Денежные переводы через банк одно время поступали на текущий счет хозяйки гостиницы и парка в Акапулько.

ОТШЕЛЬНИК ИЗ АКАПУЛЬКО

Так называемых «генеральных уполномоченных» у Травена было несколько. Они вели все его дела, переписку с издателями. Одним из них считался Хол Кровс.

Впервые это имя появляется после войны, когда Травен согласился на экранизацию своих романов. Автором сценариев был Хол Кровс. С ним имели дело и кинопродюсеры. Имя Хола Кровса встречается и на титульных листах книг Травена, где оговорены его права на переиздания.

Кто же такой Хол Кровс?

Человек этот часто путешествовал, появлялся обычно в темных очках и избегал фотографов. Лишь дважды удалось его сфотографировать.

Было известно, что Травен имеет свой сейф в «Банко де Мехико». Проследить за владельцем сейфа взялся мексиканский журналист Луис Спота. След привел его на модный курорт Акапулько, авенида Коста Гранде, 901. Здесь, вблизи ведущей в Мехико дороги, стояла гостиница с парком. В глубине его журналист увидел скромный домик с черепичной крышей. В нем под охраной двух собак жил странный отшельник. Не сразу удалось поговорить с чрезмерно подозрительным и осторожным обитателем дома. Но именно этот человек и оказался владельцем личного сейфа в банке. Более того, сюда поступала вся корреспонденция на имя Травена, до этого прошедшая через несколько промежуточных адресов.

В доме стоял простой стол, стулья, полки с книгами. Обитатель его, назвавшийся Торсваном, заявил журналисту, что его двоюродный брат Травен сейчас болен и живет в Швейцарии. Он же, Торсван, является чем‑то вроде его секретаря.

Во время этой беседы удалось тайком сделать несколько снимков Торсвана. Они появились на страницах мексиканского журнала «Маньяна» в 1948 году вместе с сенсационной статьей.

После этого случая Торсван вернул банку ключ от сейфа и скрылся. В то же время в одной из газет мексиканской столицы появилась его статья, как бы в ответ на разоблачение Л. Споты. «Автор книг, о которых пишет Спота, — говорилось в ней, — покинул Мехико в 1930 году из‑за серьезных недоразумений с властями и некоторыми частными лицами». Далее объяснено, почему большая часть корреспонденции писателя Б. Травена пересылается через Мехико. Делалось это будто бы для того, «чтобы зарубежные издатели думали, что Травен живет еще в Мексике. Таким образом, его произведения покажутся им более достоверными». С некоторых пор, писал Торсван, писатель ведет чрезвычайно замкнутый образ жизни. «Я не имею права раскрыть, что побуждает его к этому, ибо это может нанести ущерб его интересам». А в заключение неожиданно заявил: «Есть основания думать, что писателя, может быть, уже нет в живых».

Второй раз Торсвана удалось застать врасплох и сфотографировать в Гамбурге в октябре 1959 года, куда он приехал под именем Хола Кровса на премьеру снятого по роману Травена фильма.

Надо заметить, что романы Травена словно созданы для экранизации. Еще в 1930 году кинофирма УФА решила снять фильм по книге «Корабль смерти». Тогда автор отклонил предложение. Он заявил через издательство «Бюхергильде», что «пишет не для того, чтобы зарабатывать деньги. Травен пишет, чтобы выразить свое мировоззрение и помочь рабочим всех стран дать отпор любителям легкой наживы, вроде дельцов из УФА».

Много лет Травен оставался верен своему решению. Никому не уступал право на переиздание своих произведений, никому не позволял их инсценировать и экранизировать. Однако с некоторых пор он изменил этому правилу. Произошло это после появления Хола Кровса. Так были созданы фильмы «Восстание повешенных», «Сокровища Сьерра–Мадра», «Белая роза», «Корабль смерти» и др.

Мексиканский продюсер Хосе Кан — постановщик некоторых из этих кинокартин, установил контакт с «генеральным уполномоченным». «Хол Кровс, — рассказывал он, — невысокий седой человек лет шестидесяти, с пронизывающим взглядом голубых глаз, принадлежит к узкому кругу интеллигентов Мехико–сити». Таким предстал он и в Гамбурге во время премьеры фильма. Сопровождала его элегантная темноволосая дама. В отеле «Атлантик» они зарегистрировались как Беррик Торсван, он же Хол Кровс, и Роса Элен Лухан, его жена.

Так, к старой загадке прибавилась новая: кто в конце концов этот Хол Кровс, он же Торсван? И кто такая Роса Элен Лухан?

Но прежде посмотрим, какую роль играла во всей этой истории Эсперанца Лопес Матеос, младшая сестра будущего президента Мексики.

Как упоминалось, Э. Л. Матеос значилась переводчицей на обложках восьми книг Б. Травена. Она же числилась издателем журнальчика «Б. Т. Бюллетень», начавшего выходить с 1950 года в Цюрихе, где находился представитель Б. Травена по Европе. Одно время подозревали даже, как сообщал журнал «Лайф», не является ли сама Э. Л. Матеос тем, кто выдает себя за Травена. На это она вполне резонно заметила, что книги Травена написаны 20 лет назад, когда она была еще девочкой, да и по существу они совсем «не женские».

Однако было ясно, что Э. Л. Матеос имела непосредственное отношение к Травену и часто встречалась с ним. Через нее до 1951 года шла его деловая переписка. Она же пользовалась сейфом в банке, куда стекались денежные документы на имя Травена. Установили, что у нее была двоюродная сестра Роса Элен Лухан, вдова умершего промышленника Карлоса Монтес де Оса. В числе родственников оказались кинооператор Габриель Фигуероа, связанный с Холом Кровсом, жена сеньора Родригеса, мексиканского издателя произведений Травена, а также некая Мария Мартинес де ла Люс, владелица парка с гостиницей в Акапулько, где жил Торсван–Хол Кровс.

Несомненно, это был узкий круг лиц, близких тогда к Травену, каждый из них мог бы кое‑что рассказать о нем. Но, к сожалению, никто из этих людей не хотел говорить. К тому же Э. Л. Матеос неожиданно в 1951 году покончила жизнь самоубийством.

С этих пор и появилось имя Р. Э. Лухан на книгах Травена как имеющей право на переиздание его произведений.

СЛЕД ВЕДЕТ В ЕВРОПУ

Пока журналисты пытались напасть на след Травена в мексиканской сельве, литературовед Рольф Рекнагель из Лейпцига отправился в не менее трудное, но увлекательное путешествие. Свой поиск он вел в библиотеках и архивах, за столом своего кабинета, изучая произведения Травена, сведения о нем и его редкие выступления в печати. Проанализировав множество данных, он проследил путь Торсвана в Мексике. И оказалось, что маршрут скитаний по этой стране фотографа совпал с описанием мест и событий, встречающихся в книгах Травена.

Чем глубже вникал исследователь в книги и документы, тем больше убеждался в том, что Хол Кровс, Торсван и Травен — одно и то же лицо. Однако считать такой вывод окончательным и поставить на этом точку было бы преждевременно. Дело в том, что след писателя вел через океан в Европу. И Рекнагель решил отправиться по нему в надежде докопаться до истины. Однако почему же он заподозрил, что разгадку тайны Травена надо искать в Европе?

По мере того, как Рекнагель изучал стиль книг Травена, все явственнее становилось их поразительное сходство, подчас идентичность мыслей и творческого почерка с забытым немецким литератором Ретом Марутом. Сопоставление это возникло чисто случайно.

Рекнагель заинтересовался загадкой Травена лет двадцать назад. С тех пор, преподавая литературу в Лейпцигском библиотечном институте, из года в год читает своим ученикам лекции о творчестве Травена. «Он стал моим добрым старым знакомым, — заметил Рекнагель, — и как сказал бы Травен, «слова его горят в моем мозгу»». Однажды мне пришлось заняться более глубоко историей литературы периода ноябрьской революции 1918 года. В центре внимания оказался Мюнхен, писатели Оскар Мария Граф, Лион Фейхтвангер, Леонгард Франк, Бернгард Ротман, Франк Ведекинд, Макс Левьен… Круг становился все уже: Эрнст Толлер, Эрих Мюзам, Курт Эйснер, Густав Ландауэр… Внезапно я натолкнулся на творчество литератора, имя которого мне было совершенно неизвестно, зато стиль, как показалось, хорошо знаком — он удивительно напоминал стиль Травена.

Так это и началось: со сравнения стиля и анализа текстов, с сопоставления и регистрации множества фактов, с собирания разбросанных в разных изданиях работ этого человека, который выступал в печати под именем Рет Марут. Впрочем, как вскоре выяснилось, у него были и другие псевдонимы. Об этом поведали не столько страницы старых изданий, сколько протоколы полицейских архивов. Я складывал камушек за камушком, пока из этой мозаики не возник портрет…»

Многочисленные публикации Лейпцигского литературоведа убеждают, какой скрупулезный труд он проделал, пытаясь разгадать загадку Б. Т., каких усилий это стоило. И как итог поиска — книга–исследование «Б. Травен. Материалы к одной биографии», выпущенная теперь уже дважды: в 1966 и 1970 годах Лейпцигским издательством «Филипп Реклам».

Мне довелось заглянуть в лабораторию литературоведа–разыскателя. Это случилось осенью 1977 года, когда я оказался в Лейпциге, и было тем более интересно, что я сам не один год занимался Травеном, писал о нем с 1963 года. Я припомнил, что Рекнагеля называют «Шерлоком Холмсом литературоведения», — он, подобно детективу, использует в своем розыске методы криминалистов. Кстати, кроме работы о Травене ему принадлежит исследование «Баварец в Америке» — о жизни и творчестве Оскара Марии Графа и большая биография Джека Лондона. Эти книги доказывают, как писала газета «Лейпцигер фольксцайтунг», что литературоведение «может быть захватывающим и понятным каждому». Азарт, с которым он ведет свои поиски, по словам газеты, передается читателям. И не случайно д–р Рекнагель удостоен премии имени Генриха Гейне и премии города Лейпцига в области искусства за свою «самоотверженную работу на поприще литературы». (Кстати говоря, во время Всемирного фестиваля молодежи в Москве в 1957 году Рекнагелю была вручена премия журнала «Всемирные студенческие новости» за новеллу «Встреча с Леоном К.»)

Во время беседы Рекнагель показал мне архив документов, тщательно подобранную картотеку, составленные им карты маршрутов Травена, его книги на разных языках, работы о нем зарубежных авторов и т. п. Можно сказать, передо мной находилось обширное досье «следственного» дела по розыску некоего Травена. Или, иначе говоря, ценное собрание материалов по «травениаде».

Каков же результат разысканий Рекнагеля?

Впрочем, не будем спешить с ответом. Интереснее проследить за тем, как проходил сам поиск, за ходом расследования. Для этого оставим на некоторое время Мексику и отправимся в Германию по следам Рета Марута. Доказать, что Марут и Травен — одно лицо, и означало поставить точку в истории с загадкой Б. Т.

РОЗЫСК ПРОДОЛЖАЕТСЯ

Тот, кто называл себя Ретом Марутом, еще до первой мировой войны выступал в немецкой печати, иногда публиковал рассказы и статьи. Затем в течение нескольких лет — с сентября 1917 года по декабрь 1921 года — издавал журнал «Цигельбреннер», что в переводе с немецкого означает «обжигающий кирпичи».

Разрабатывая свою версию, Рекнагель стал изучать содержание «Цигельбреннера». И ему открылось многое.

Под огненно–оранжевыми обложками, имеющими формат кирпича, Рет Марут публиковал исполненные яростного гнева статьи против «тягостных условий жизни», с негодованием бичевал милитаризм, государство, буржуазную печать и религию.

В одном лице Рет Марут совмещал автора, редактора и издателя, выступая на страницах своего журнала под различными псевдонимами. Мало того, журнал извещал своих читателей, что ни телефона, ни адреса у редакции нет. И откровенно предупреждал: «Не трудитесь посещать нас — вы никого никогда не застанете».

Объясняя свое стремление к анонимности, Рет Марут заявлял: «У меня нет ни малейшего литературного честолюбия. Я только порождение времени, которое всей душой стремится исчезнуть безымянным в великой вселенной…»

Рассказы Рет Марут печатал без имени или под разными псевдонимами в своем же издательстве «Цигельбреннер ферлаг», которое, однако, как и журнал, не было зарегистрировано. Так, в 1919 году вышел без указания имени автора сборник его рассказов, очерков и рецензий «Синекрапчатый воробей». Но еще до того, как появился журнал «Цигельбреннер», Рет Марут создал тоже незарегистрированное издательство «Ферлаг И. Мермет», где в 1916 году напечатал свою новеллу «Письма к фройляйн С…». В ней, как и в других его рассказах того периода, отчетливо проступают автобиографические моменты. Так, «Индивидуальность» — это сатира на буржуазную прессу, которую Рет Марут презирал, считал, что «журнализм, служащий капитализму, — это чума» и «покуда печать находится в руках людей, заботящихся прежде всего о своем обогащении, невозможно достичь подлинной демократии». В этом рассказе, как и в новелле «Находчивый писатель», показана зависимость художника в буржуазном мире от воли антрепренера и издателя. Совсем не обязательно быть талантливым, чтобы стать знаменитостью. Для этого достаточно, изменив подлинному искусству и вопреки здравому смыслу, начать потрафлять вкусам снобов или обывателей.

По мере изучения журнала все отчетливее возникал портрет его редактора и издателя, все явственнее становился образ его мыслей.

Нельзя было не заметить, что в публицистике Рета Марута нашли отражение социал–демократические идеи. Однако довольно скоро он разочаровался в них и даже предсказывал задолго до ноябрьской революции 1918 года, что почтенные правые социал–демократы, если только придут к власти, предадут дело рабочего класса.

Сам он об этом позже скажет так: «Я предугадывал тогда, что социал–демократия выпестует свое папство, еще более ужасное, чем католическое».

К началу первой мировой войны Рет Марут превратился в мятежника, протестующего и против социал–демократии и против церкви. Когда‑то он изучал теологию, теперь в его статьях и рассказах были чрезвычайно сильны антиклерикальные настроения.

Когда началась война, мало кто отваживался бросить «нет» мировой бойне, как это сделал, скажем, Карл Либкнехт, неустрашимо выступивший против шовинистического угара, охватившего отечество. Вызывала отвращение война и у Рета Марута. Как публицист он пытается оказать влияние на общественное мнение. Его возмущает бесчеловечность происходящей бойни. Этому, в частности, посвящен небольшой рассказ «Неизвестный солдат». В нем автор «подкладывает мину под милитаризм», хотя и делает это, как отмечает Рекнагель, в завуалированной форме. Во время войны написана и упомянутая уже новелла «Письма к фройляйн С…», также отразившая тогдашние антивоенные настроения автора.

В сентябре 1914 года Рет Марут рассылает в газеты статью, в которой протестует по поводу того, что немецкое командование заставляет военнопленных подносить боеприпасы в разгар боя под навесным огнем. О том, что ни одна газета, даже социал–демократическая «Форвертс», естественно, не напечатала эту статью, он расскажет потом на страницах «Цигельбреннера». Не тогда ли зародилась у него ненависть и презрение к буржуазной печати? Во всяком случае, он много лет выступал против нее: «Любая революция, любая попытка освободить человечество потерпит поражение, если она с самого начала не подвергнет безжалостному уничтожению печать…», — пишет он в «Цигельбреннере». Со страниц своего журнала он провозглашает: «Пресса — это действенное оружие революционного пролетариата, который борется за свою власть. Необходимо постоянно владеть этим оружием, чтобы облегчить пролетариату его борьбу за свободу… Только борющийся пролетариат может создать условия для существования истинной свободы печати».

Когда в ноябре 1918 года в Киле началось восстание матросов, ставшее «искрой, зажегшей революционный пожар в стране», а вслед за тем произошли выступления рабочих и солдат в других городах, Рет Марут объявил себя сторонником диктатуры пролетариата, которая является, по его мнению, единственной предпосылкой свободы.

Приветствуя революционный порыв масс, он писал в листовке «Мировая революция начинается!»: «Хотя я не рабочий, я чувствую себя при диктатуре пролетариата так, как за всю мою жизнь не чувствовал себя ни при одном режиме… Ибо там, где власть принадлежит пролетариату, там капитализм идет навстречу своей неизбежной гибели, а уничтожение капитализма означает: никогда больше не будет войны! Устранение капитализма означает: никогда больше ни один жестокий генерал, ни один безжалостный убийца не сможет осуществить свою диктаторскую власть. Уничтожение всех капиталистических институтов означает, что и моя личная свобода обеспечена!»

Рет Марут энергично протестует против созыва Национального собрания. «В этом новейшем обмане я не участвую», — заявляет он. И продолжает: «Чем скорее, чем поспешнее оно будет созвано, тем легче будет капиталистам и всем элементам, заинтересованным в «спокойствии и порядке», продолжать заниматься своими старыми ничтожными делишками. Они знают совершенно точно, что тысячи рабочих, тысячи солдат, которые в эти дни возвращаются с фронта, еще недостаточно представляют, что такое социализм и как дорого досталась нам наша новая и с трудом завоеванная свобода».

Обращаясь в те дни к революционным массам, он провозглашал: «Ваш лучший учитель — Россия» и, предостерегая, напоминал о роли так называемого Учредительного собрания. Рет Марут, как и другие подлинные немецкие патриоты и революционеры, с восторгом приветствовал Великую Октябрьскую социалистическую революцию. «Некогда я надеялся, — писал он, — что свет, который озарит мир, изойдет из Германии. Я очень хотел этого. Но он зажегся в России».

О его понимании Октябрьской революции говорит такой шуточный пример: «Новое летосчисление. Лет через сто будут говорить: — Война между Англией и Германией шла в то время, когда в России разразилась революция.

Лет через двести: — А когда же это Англия воевала с Германией? — Минуточку, дайте вспомнить. Кажется это было тогда же, когда разразилась русская революция.

А вот что скажут лет через триста: — Величайшим событием, сыгравшим огромную роль в развитии человечества, была русская революция».

Реакционная пресса обрушилась на Рета Марута с нападками, обвинила в измене «делу нации», в приверженности большевизму. В апреле 1919 года «Зальцбургер хроник» прямо назвала его «пламенным большевиком».

Хотя он никогда и не выступал публично, его статьи в «Цигельбреннере» в дни существования Баварской Советской Республики полны горячих призывов. Популярность его росла. Его выбирают председателем Подготовительной комиссии по созданию революционного трибунала, на одном из собраний фабзавкомов рабочие единогласно избирают его в комитет пропаганды, перед представителями печати он оглашает свой «план социализации прессы». В эти дни Рет Марут становится правой рукой своего давнего товарища Густава Ландауэра — активного участника революции, впоследствии убитого контрреволюционерами.

Но, как и предсказывал Рет Марут, правые социал–демократы, пришедшие к власти в итоге ноябрьской революции во главе с тогдашним премьером Эбертом, предали дело рабочего класса. Роль «кровавого усмирителя» исполнил министр Носке. Белогвардейцы ворвались в Мюнхен, Республика пала, начались кровавые недели весны 1919 года.

Как и многие, в том числе Густав Ландауэр, Эрих Мюзам и другие, был схвачен и Рет Марут (его арестовали по пути на заседание революционных и свободомыслящих писателей из различных городов Германии).

Вместе с другими участниками Баварской Советской Республики его обвинили в государственной измене и приговорили к смертной казни. Но ему удается бежать. Контрреволюционеры рассылают уведомление государственной прокуратуры и командования 4–й баварской группы войск о его розыске. Скрывшись, он продолжает издавать «Цигельбреннер» (хотя и не регулярно, журнал выходил вплоть до конца 1921 года). Полиция сбилась с ног, выслеживая его. Три месяца ожидала засада в доме на Клеменсштрассе, где он жил до ареста. Потеряв надежду, полицейские вывезли горы рукописей, книги и даже пишущую машинку.

Где скрывался Рет Марут и как выпускал журнал, неизвестно. Видимо, находился в Мюнхене в подполье. Голос «Цигельбреннера» продолжал звучать. Как и прежде, со страниц журнала Рет Марут бичует церковников, которые «видели во время войны свою главную задачу в том, чтобы молиться за победу, приносимую сорокамиллиметровыми орудиями, газовыми атаками, налетами цеппелинов и нападениями подводных лодок, всячески пропагандировали займы, продлевающие войну, и потворствовали банковским аферам», а после «начали подготовку к новой войне, дико вопя о возмездии и занимаясь яростным подстрекательством, превзойдя всех и вся в самой рьяной националистической и монархической пропаганде реванша…» И Рет Марут предупреждает: «Мы не забудем их, этих служителей господних, они могут в этом не сомневаться…»

Постепенно, однако, тон «Цигельбреннера» меняется, все чаще звучат в журнале нотки отчаяния и пессимизма. Разочарованный, охваченный желанием спастись от «европейской цивилизации», Рет Марут говорит о лживости эпохи, о желании уйти от нее, скрыться где‑нибудь в глуши.

В начале 1920 года он писал: «Свободу нельзя принять в подарок. Мы сами берем ее. И, вероятно, мы употребим эту свободу на то, чтобы оставить Мюнхен и Баварию». Затем, словно прощание, прозвучали его слова со страниц «Цигельбреннера»: «Избавление придет, мы обретем его в неустанных вопросах, поисках, путешествиях! Итак, поднимайтесь! Пойдем в неизвестность; только там — правда, мудрость, избавление, жизнь…»

Вскоре Рет Марут бесследно исчез. Есть, правда, сведения, что он скрывался сначала в Кельне; там жил богатый судовладелец по прозвищу «Дядюшка», помогавший скрываться революционерам, участникам Баварской Советской Республики. Затем он нашел пристанище в Берлине у своего товарища, который дал ему свой паспорт и деньги на дорогу. На другой день после отъезда Рета Марута нагрянула полиция — она шла за ним буквально по пятам. Вскоре товарищ Рета Марута получил известие из Бельгии, что паспорт украли. Больше никаких вестей о нем не поступило.

КТО ВЫ, ЦИГЕЛЬБРЕННЕР?

Поиски издателя и автора «Цигельбреннера» привели Р. Рекнагеля в Мюнхен на Клеменсштрассе. Здесь в старом доме № 84 некогда жил тот, кто называл себя Ретом Марутом.

Тогдашний домовладелец все хорошо помнит. Невысокий господин был приятным жильцом, всегда ровным и приветливым. Приехал он из Франкфурта–на–Майне, кажется, в 1915 году. В комнате на столе высились горы бумаги, до поздней ночи стрекотала пишущая машинка. Часто с ним приходила одна фройляйн.

Здесь, на третьем этаже, Рет Марут изготовлял свои «кирпичи». Отсюда Рекнагель и начал свой поиск.

Шаг за шагом шел исследователь по пути к разгадке. Он проследил жизнь Рета Марута в Германии и постепенно из пестрой мозаики отрывочных биографических данных возникал портрет человека, его жизненный путь.

Удалось установить, что впервые имя Рета Марута упоминалось в документах в 1908 году. Именно тогда он появился в Эссене как актер без ангажемента и член Товарищества немецких работников сцены, членский билет № 8228.

В следующем году он гастролирует с разъездной труппой в Гримитшау, где у него завязывается тесная дружба с актрисой Эльфридой Цильке. Раз в неделю, по ее словам, Рет Марут обязан был являться в полицию. Чем объяснить этот приказ? Не было необходимых документов, и в полиции он числился иностранцем? А может быть, причину внимания к нему полицейских властей следует искать в другом. Не случайно товарищи по сцене часто величали Рета Марута анархистом и бомбистом.

Из Гримитшау Рет Марут переезжает в Зуль, где подвизается до 1910 года в качестве режиссера, заведующего труппой и первого героя–любовника. Затем он в Берлине, на Ветеранен–штрассе, 47. На вопрос анкеты «цель пребывания» отвечает: «учеба». А год спустя он и Эльфрида числятся в труппе берлинского «Нойе бюне», гастролируют по стране.

С сентября 1911 до мая 1912 года он играет в городском театре Данцига, исполняет роли Второго могильщика в «Гамлете» и епископа Бамбергского в гётевском «Геце фон Берлихингене». Эльфрида в этот период не выступает на сцене, ибо в марте у них рождается дочь Ирена, которую удалось спустя много лет разыскать в Берлине.

Летом 1913 года Рет Марут и Эльфрида проводят свой отпуск на взморье. Это их последняя совместная поездка. Вскоре они расстались.

Рет Марут переезжает в Дюссельдорф, где вплоть до ноября 1915 года служит актером в театре, которым руководит Луиза Дюмон–Линдеман. (Видимо, в это время он и познакомился с Густавом Ландауэром.) И здесь Рет Марут играет в основном лакеев и кельнеров. Его коллега тех лет вспоминает: «Он был небольшого роста — 1 м 60 см, очень худой, но крепкий, напоминал выправкой жокея. Глаза водянисто–голубые. Взгляд всегда настороженный. У него был острый, большой, хорошо сформированный нос, нос ищейки».

Как стало ясно из просмотра театральных рецензий того времени, Рет Марут, видимо, не обладал актерским талантом. Неудивительно, что в конце концов он оставил сцену, решив полностью посвятить себя публицистической деятельности. Тогда и появился он в Мюнхене на Клеменсштрассе, сменив огни рампы на одинокий свет настольной лампы.

Вместе с ним часто видели ту самую молодую фройляйн, о которой упомянул домовладелец. Звали ее Иреной Альда. Позднее она станет именовать себя Иреной Мермет (отсюда и название ретмарутовского издательства «Ферлаг И. Мермет» и один из его псевдонимов).

Пожалуй, она была единственным помощником издателя «Цигельбреннера». И так же, как и он, исчезла, оставив неоплаченные долги, которые были в конце концов списаны с примечанием: «Несмотря на розыски, адрес узнать не удалось». Ни Рет Марут, ни Ирена Альда не зарегистрировали своего пребывания в Мюнхене.

Но кто же был Рет Марут до того, как стал артистом и публицистом? Откуда он пришел, где родился? Сохранились ли какие‑либо документы?

Единственное, что удалось разыскать, — это удостоверение личности за 1912 год, какое выдавалось иностранцам. В нем написано: Рет Марут — англичанин, британский подданный. Когда началась война с Англией, слово англичанин в графе «гражданство» по просьбе владельца перечеркнули и заменили словом «американец».

Открытие это, хотя и было неожиданным, но вполне соответствовало привычке Рета Марута заметать следы. Других документов не нашлось.

Тогда Рекнагель решил искать ключ к загадке о происхождении Рета Марута в его псевдонимах. В «Цигельбреннере» он заявлял: «Историю моей семьи можно проследить на протяжении многих столетий».

Еще Рет Марут называл себя Рихард Маурхут, Хьотамаре фон Кирена, Артур Терлен, И. Мермет. Из анализа псевдонимов родилась такая гипотеза.

В мексиканском удостоверении личности за № 30666, как мы помним, сказано, что имя отца владельца документа — Бартон. Себя он называл — Хол. Бартон–Хол — это название родового поместья английского аристократического семейства Сомерсет.

Погрузившись в анналы генеалогии, Рекнагель установил, что когда‑то это семейство носило имя Сент Маур. В 1513 году представители его именовали себя Сеймур, но к концу XIX века снова приняли имя Сент Маур. Псевдоним «Мермет» возник путем преобразования фамилии Сомерсет; «Сент Маур» превратился в «Маурхут». Иногда он пользовался и псевдонимом Джон Сеймур.

Семья Сомерсетов находилась в родстве с некоторыми немецкими дворянскими фамилиями. И многие члены семейства Сомерсет постоянно жили в Германии, в частности в Ганновере, Дрездене, Мерклине.

Изучение лексики произведений Травена показало, что 30% характерных разговорных выражений и речевых оборотов, встречающихся в них, типичны для языка Нижней Саксонии, и прежде всего для Ганновера.

«Изучая генеалогию рода Сеймуров, — говорит Р. Рекнагель, — мы видим союзы с двумя семьями, не принадлежащими к дворянству: это Кундарты из Мерклина и Оттаринты. Именно это имя значится как девичья фамилия матери Рета Марута на одном из ордеров, выданном на его розыск мюнхенской полицией.

На линии Оттаринтов появляется имя внебрачного потомка рода Сеймуров — Рихарда (Маурхут). В адресе–календаре дворянских фамилий оно не значится…»

Таково было предположение Рекнагеля о происхождении Рета Марута. Если оно звучало и не очень убедительно, то вполне, однако, оригинально.

— Впрочем, — замечает Рекнагель, — свое происхождение он не открыл ни одному человеку, даже своей возлюбленной. И, стремясь скрыть его, придумал, что родился он в море на океанском корабле. Свидетельство о рождении хранилось в Сан–Франциско, но оно погибло во время землетрясения в 1906 году…

ДОКАЗАТЕЛЬСТВО ТОЖДЕСТВА

Не один год продолжал свою кропотливую работу Рекнагель. На его столе пухли папки с документами, увеличивалось число выписок, «свидетельских» показаний, росла переписка.

— Зная биографию писателя и внимательно читая его романы, встречаешь на каждом шагу воспоминания о пережитом, образы и события, навеянные минувшим, — говорит Рекнагель. И напоминает признание Травена о том, что он «должен сам пережить всю печаль и все страдания, прежде чем выстрадать образы, которые вызывает к жизни». Точно так же и ландшафты. Травен пишет о Мексике и сравнивает описываемую местность с Руром, нефтяные скважины Тампико с угольными шахтами в Герне.

«Есть люди, — писал Травен в 1929 году, — которым достаточно проехаться по Тюрингскому лесу, и они тут же могут сесть и сочинить роман о джунглях. Я с почтительным удивлением называю таких людей художниками и поэтами. Но сам я не поэт и не художник. Я непременно должен влезть в сердце джунглей, чтобы о них написать».

Во всех «мексиканских» книгах Травена можно найти эпизоды из жизни писателя, связанные с его пребыванием в Германии, навеянные воспоминаниями о ноябрьской революции и т. д.

Рекнагель провел тщательный текстологический и даже звуковой анализ произведений Рета Марута и романов Травена. И пришел к заключению, что у обоих характерные особенности повествования и языка совпадают.

По словам знавших Рета Марута, он свободно, хотя и с легким акцентом, говорил по–английски. Представляясь кому‑нибудь или подписывая письма, он часто употреблял приставку Мак, что обычно указывает на ирландско–шотландское происхождение. Тем не менее считалось, что автор популярных романов Травен — немец. В июле 1938 года «Нью–Йорк таймс» писала, что «по–видимому, Травен — немец, эмигрировавший в Америку после мировой войны и теперь живущий в Мексике».

Но вот что писал «Б. Т. Бюллетень» по поводу якобы немецкого происхождения Травена: «Много раз писатель сообщал через немецкие газеты, что он отнюдь не является немцем… Родной язык его английский». Почему же книги Травена впервые появились в Германии на немецком языке? «Это объясняется тем, что Травену удалось найти хорошего переводчика на немецкий язык…» Дальше приводились такие сведения: «Родители писателя скандинавы по происхождению, но сам он родился в США и является потомком многих поколений моряков. С шести лет ему пришлось зарабатывать на хлеб насущный, в школу он никогда не ходил. В Мексику впервые попал в десять лет, когда плавал юнгой на голландском траулере и побывал во многих гаванях Тихого океана». Вот уже сорок лет, говорилось в биографии, как Травен живет в Мексике.

Как обычно, у него здесь все перемешано: правда с выдумкой, подлинные факты с придуманными. В одном был безусловно прав писатель Травен, когда в 1929 году заявил в письме издательству «Бюхергильде», что его «жизненный путь не принес бы никому разочарования».

Справедливости ради следует, однако, сказать вот о чем. Еще до Рекнагеля высказывалось предположение, что Травен и Рет Марут — одно лицо. Впрочем, когда Рекнагель начинал свой поиск, он об этом не знал.

В 1926 году, после того, как на немецком языке вышел роман «Корабль смерти», писатель–антифашист Эрих Мюзам заподозрил в авторстве этой книги Рета Марута, которого знал по Мюнхену.

В первом номере журнала «Фаналь» за тот же год Эрих Мюзам напечатал статью под заголовком «Где Цигельбреннер?». В ней он вспоминал о своем боевом товарище Рете Маруте, с которым вместе был арестован в 1919 году, и призывал его выступить с воспоминаниями о тех днях. Статья заканчивалась словами: «Ты нужен нам. Кто знает Цигельбреннера?» Неожиданно из Мексики пришел косвенный ответ — в редакцию поступила статья без подписи, но написанная в манере Травена.

Подозрение Эриха Мюзама о том, что под именем Травена скрывается Рет Марут, подтверждает Вальтер Штоле, соратник этого немецкого революционера, погибшего в гитлеровском концлагере в 1934 году.

В своем письме к Рекнагелю в сентябре 1960 года он сообщал: «С октября по декабрь 1933 года я сидел вместе с Эрихом Мюзамом в старой Бранденбургской тюрьме. Камера под самой крышей была битком набита — в ней находилось человек тридцать. Я сделал так, чтобы мой мешок с соломой лежал рядом с мешком Эриха. Он страдал гораздо больше, чем я, и мне удавалось хоть сколько‑нибудь ухаживать за ним. Чтобы окончательно не потерять себя в этих нечеловеческих условиях, мы беседовали о литературе и истории. Вспоминали мы и о Травене. Эрих сказал, что он хорошо знает его. Травен — участник Баварской Советской Республики, был арестован и отправлен вместе с многими другими революционерами на расстрел. Но, видимо, ему удалось бежать…»

Обратился Рекнагель и к другим ветеранам революционного движения, которые еще были живы и могли знать Рета Марута. В декабре 1959 года пришло письмо от Эрнста Никиша, бывшего председателя Центрального Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. «Помню, что я несколько раз встречался с ним, — сообщал он. — Рет Марут был стройный, хрупкий человек. Он пришел ко мне, когда ему поручили руководить газетой «Мюнхенер ноестен Нахрихтен»».

Помнил Рета Марута и такой известный писатель, как Оскар Мария Граф, живший со времен антифашистской эмиграции в США. Правда, сообщить он смог немногое: «Марут был среднего роста, у него были густые черные волосы». И еще: «он вообще нигде не показывался. Его всегда окружал нимб таинственности».

Как видим, и это немногословное свидетельство подтвердило догадку Рекнагеля. Разве не создавал и Травен вокруг себя атмосферу загадочности?

Вслед за Мюзамом аналогичное предположение высказал журналист и писатель Манфред Георг. В 1929 году, обменявшись с Травеном несколькими письмами и одним из первых оценив талант писателя, он заявил на страницах берлинской «Вельтбюне», что Травен «принадлежит к немецкому поколению послевоенных революционеров». Тогда же он рассказал о том, как возник загадочный псевдоним «Марут» — из анаграммы от слова «траум» (Traum — мечта, сон). Стоит лишь переставить буквы в этом слове и получится «марут» (marut).

Имелось, правда, и другое объяснение: псевдоним этот заимствован из древнеиндийской литературы, где «маруты» — некие существа, обладающие способностью зачаровывать. Маруты сражаются с демонами, но их происхождение для всех тайна. Что касается имени Травен, то это, мол, тоже псевдоним, образованный от того же слова «траум». Было, однако, еще одно объяснение: якобы Адой Травен звали актрису, которую любил Рет Марут.

Со временем в руках Рекнагеля оказалось столько фактов, скопилось столько документов, подтверждающих тождество Рета Марута и Травена, что сомнений больше не оставалось. Наконец, он сличил и опубликовал фотографии Рета Марута и Торсвана. И мы можем убедиться, что перед нами снимки одного и того же человека, называвшего себя разными именами: писателя Б. Травена, его «уполномоченного» Б. Торсвана–Хола Кровса и исчезнувшего публициста двадцатых годов Рета Марута.

ТВОРЦЫ НОВЫХ ЛЕГЕНД

Исследование немецкого литературоведа, скрупулезно и тщательно проведшего «следствие» по делу Травена, вызвало живой интерес у многих. Его открытие стало известно далеко за пределами ГДР. Рекнагель получал письма из различных стран, в которых косвенно подтверждалась правильность его вывода.

Однако и после опубликования материалов Рекнагеля находились лица, продолжающие создавать вокруг имени Травена новые загадки, творить новые легенды.

Например, западногерманский журнал «Штерн» заявил, что удалось разгадать загадку Б. Т. В одном из его номеров в 1962 году был помещен сенсационный анонс, где сообщалось, что репортер «Штерна» Герд Хайдеман проник в тайну Б. Т. и может сообщить, как именно были созданы романы Травена.

В обычной для этого журнала рекламной манере говорилось о том, сколько биографий пришлось изучить репортеру, прежде чем он напал на след малоизвестного литератора — некоего Августа Бибелие, уроженца Мекленбурга. Его жизненный путь, по словам журнала, якобы во многом совпадал с путем Травена. В начале века А. Бибелие покинул Германию. Был надсмотрщиком на сахарных плантациях в Бразилии, кочегаром на пароходе. Накануне первой мировой войны вернулся на родину, женился. Потом снова скрылся, уже навсегда. Жене Бибелие в романах Травена многое будто бы напоминало об исчезнувшем муже. Но ее показания тем не менее не убедили репортера. Он опросил свыше трехсот человек, так или иначе знавших Бибелие. Все, казалось, говорило в пользу гипотезы Хайдемана. Оставалось самое последнее звено — Мексика. Сюда и отправился репортер «Штерна». Но здесь произошло неожиданное. В игру включился еще один человек, который всегда выступал как уполномоченный Травена — Торсван.

Тогда появляется новая версия — под именем Б. Травена скрывается не одно лицо. Намекают на таинственные обстоятельства из прошлой жизни Травена–Торсвана, говорится, что А. Бибелие — автор первых книг, подписанных именем Травена, и что в последующих публикациях журнал подробно расскажет об открытии своего репортера.

Но сенсация, обещанная «Штерном», так и не появилась. Почему журнал счел необходимым замолчать и оставить своих читателей в недоумении?

Версия о том, что опустившийся сын фабриканта Август Бибелие и есть писатель Травен, существовала и раньше в числе прочих легенд, блуждавших вокруг его имени. Еще в 1957 году один гамбурский страховой агент, скрывшийся под криптонимом О. О., пытался шантажировать Травена. Он потребовал от писателя «права издания», в противном случае‑де «разоблачит его до 15 марта 1957 года в мировой прессе как Августа Бибелие».

Г. Хайдеману не удалось сколько‑нибудь убедительно доказать старую легенду. Наоборот, все его поиски подтверждали, что Травен и Рет Марут одно и то же лицо. Вот почему в журнале «Штерн» не был напечатан рассказ о том, как репортер Г. Хайдеман разгадал загадку Травена.

Затем последовало очередное сенсационное «открытие». Оно появилось уже после неоднократных выступлений Рекнагеля в печати с материалами о Травене. Кельнская газета «Форвертс» в погоне за шумихой поместила статью под заголовком «Капитан Бильбо — это Травен». В ней утверждалось, что владелец «матросской таверны» в Западном Берлине, некто Бильбо, настоящее имя которого Гуго Барух, и есть Травен.

С новым вариантом легенды о Травене выступили в 1964 году чехословацкие газеты. На их страницах было высказано предположение, что чешский литератор Артур Брейский, эмигрировавший в Америку накануне первой мировой войны и якобы умерший там при загадочных обстоятельствах, на самом деле, возможно, воскрес под именем Б. Травен. Доказательством в данном случае служил псевдоним В. Traven. Это будто бы анаграмма, которая расшифровывается как «nev art В», то есть «новое искусство Б.» (Брейского).

Такое «доказательство», пишет по этому поводу Рекнагель, подобно аргументу о том, что короткие толстые пальцы бесследно исчезнувшего в 1917 году словенца Франца Травена якобы похожи, если судить по фотографии, на пальцы Хола Кровса — Травена.

Однако на этом страсти не утихли. Спустя несколько месяцев после опубликования очередного материала Рекнагеля о его поисках и открытиях появилось сообщение о том, что Иоганнес Шенгерр (ФРГ) разгадал загадку Травена и идентифицировал его с Ретом Марутом. В связи с этим еженедельник «Вохенпост» (ГДР) напомнил, что впервые Рекнагель попытался установить тождество Травена с Ретом Марутом еще в 1957 году. Затем он опубликовал ряд статей исследовательского характера, нашедших признание и за рубежом.

Неожиданно, уже после публикаций Рекнагеля, на страницах гамбургского журнала «Штерн» наконец появилась долгожданная сенсация «Загадка века разгадана».

Что же открыл на этот раз репортер «Штерна»? Оказывается, он изложил всего лишь известную уже версию о том, что Травен и публицист Рет Марут, исчезнувший из Германии после падения Баварской Советской Республики, — один и тот же человек. Но ведь об этом задолго до «Штерна» уже писалось. Однако журнал предпочел не давать ссылок. Иначе ему пришлось бы признать, что еще до его выступления в Лейпциге вышла книга «Б. Травен. Материалы к одной биографии». Эта работа Рекнагеля — итог его многолетних поисков — стала одной из интересных попыток приподнять покров тайны над личностью писателя. «В этой книге, — писала западногерманская газета «Вельт», — по сути дела, помещен весь тот материал, который опубликован в гамбургском журнале «Штерн»». Исследование Рекнагеля не только состоит из жизнеописания, но и включает в себя сравнительный текстологический анализ произведений Рета Марута и Травена, к книге приложен библиографический список. Словом, это солидная работа, отнюдь не претендующая на поверхностный сенсационный успех, то есть на то, к чему стремился «Штерн». Открытие западногерманского журнала оказалось вторичным. Стоило ли выдавать уже известное за новое? Репортеры из «Штерна», видимо, считали, что стоило. Особенно, если учесть, что бизнес с Травеном сулил приличный заработок. Расширенный вариант репортажа, появившегося в «Штерне», публиковался в журнале «Конкрет». По телевидению был показан многосерийный фильм: «В зарослях Мексики. Загадка Б. Травена». Высмеявшая эту затею «Вельт» писала, что в фильме не было «ничего путного о Травене». А между тем и Хайдеман, и создатели телефильма не могли не знать, что незадолго до того, как был опубликован репортаж в «Штерне», Травен нарушил свое многолетнее молчание.

КОНЕЦ МИФА

С 1920 по 1921 год Рет Марут писал обзоры для мексиканского журнала «Гейлз интернешнл мансли фор революшионери комьюнизм». Издателем его был американец А. Г. Гейл. Это же имя носит персонаж, от имени которого ведется повествование во многих книгах Б. Травена.

Из номера в номер журнал публиковал статьи «Что тебя ждет, если ты приедешь в Мексику?» и предлагал «радикалам» всех стран прибыть в страну, которая, как писала тогда «Нью–Йорк таймс», может стать «американской Советской Россией».

Если вспомнить, что в своем «Цигельбреннере» Рет Марут уделял много внимания проблемам мексиканской революции, публиковал статьи о Мексике, то станет понятнее его выбор.

В 1966 году прозвучал голос самого писателя, выразившего признательность давшей ему приют стране.

В мексиканском журнале «Сьемпре» появилось первое и, как он сам сказал, последнее интервью Травена. Корреспондент этого журнала встретился с писателем в его домашней библиотеке в городе Мехико. На вопрос, как он относится к тем небылицам, которые писали о нем, 76–летний писатель заявил, что это журналисты сделали его мифической личностью. Он же, избегая встречи с ними, оберегал лишь свой покой и уединение, ибо ненавидит рекламную шумиху вокруг его книг. С любовью и уважением относится к Мексике, стране, гражданином которой является, любит ее народ.

Доволен ли он своей работой? Нет, не доволен. Хотел бы сделать больше, вечно жить и писать, ответил Травен. Почему некоторые из его книг не опубликованы в США? Возможно потому, что он на все смотрит только с мексиканской точки зрения. Многое, что пишется в США о Мексике, неправда.

На вопрос, жил ли он в Германии, Травен ответил утвердительно, подчеркнув, что родители его были выходцами из Скандинавии.

Корреспондент «Сьемпре» сфотографировал Травена. Однако по его просьбе снимки не были напечатаны. Вместо них писатель разрешил воспроизвести скульптурный портрет работы его друга Федерико Канесси.

Завеса тайны над именем Б. Травена начала приподниматься.

Вскоре, однако, из Мексики пришла весть — Травен скончался. На похоронах присутствовали многие выдающиеся представители творческой интеллигенции, в том числе художник–коммунист Д. Сикейрос, и другие. По завещанию писателя, тело его было сожжено, а прах развеян с самолета над тропическим лесом в штате Чьапас, над местами, где он прожил много лет.

В мексиканской прессе появились статьи о Травене. Они начали проливать свет на таинственную жизнь писателя. И, наконец, самое важное — в печати выступила его вдова Роса Элен Лухан. Она рассказала, что подлинное имя писателя Травен Торсван Кровс, родился он в 1890 году в Чикаго, в семье эмигрантов — выходцев из Скандинавии. Отца его звали Бартон Торсван, мать — Дороти Кровс. Травен рано остался сиротой. С юных лет бродяжничал, был грузчиком, юнгой, кочегаром на судах, курсировавших между США и Европой. Во время первой мировой войны оказался в Германии. Здесь впервые проявился его талант публициста. Под псевдонимом «Рет Марут» он выступает в печати, издает журнал «Цигельбреннер».

«Всю свою жизнь, — заявила вдова писателя, — он был революционером и антифашистом. Он всегда боролся против несправедливости, за переустройство мира».

Роса Элен Лухан привела много фактов из жизни Травена и его деятельности, подтвердивших выводы Рекнагеля. Она сказала, что Травен горячо приветствовал Октябрьскую революцию, что он примкнул в Германии к «Союзу Спартака», с восторгом встретил образование Баварской Советской Республики и принимал участие в работе создаваемых новой властью революционных комитетов. После падения Республики Травен бежал из Германии. Вскоре он появился под именем Торсван в городе Тампико, на восточном побережье Мексики.

В этой стране, ставшей его второй родиной, Травен затерялся в девственных лесах Чьапас, жил среди индейцев, был сборщиком хлопка и золотоискателем, работал на нефтепромыслах и на лесоразработках, был погонщиком скота в горах Сьерра–Мадре.

И всюду он изучал народ, его историю, наблюдал жизнь, о которой потом рассказывал в своих книгах. В столице Мексики он жил под фамилией Торсван, числился фотографом, изучал археологию в Мексиканском университете. Он увлекался древней цивилизацией майя.

На деньги, полученные за издание своих книг, совершил несколько путешествий в джунгли Юкатана и Чьапаса, столь же увлекательных, сколь и опасных. Собранные здесь материалы и легли в основу его романов.

С тех пор до конца своих дней писатель работал над историей доиспанской цивилизации в Мексике.

По словам вдовы, Травен всю жизнь боролся с фашизмом и милитаризмом. Он открыто осуждал американскую интервенцию в Никарагуа и откровенно восхищался народным героем этой страны Сандино, вероломно убитым в 1934 году. Во время гражданской войны в Испании его симпатии были всецело на стороне сражающейся Республики.

Таков путь Травена Торсвана, автора многих книг, которого мексиканский народ считает своим национальным писателем. Слушая рассказ Рекнагеля, я думал о том, какой надо было обладать верой, сколько отдать сил поиску, казалось, мало что сулившему и скорее обреченному на неудачу, чтобы верить в успех.

Настойчивость, увлеченность Рекнагеля помогли проделать долгий путь не только по архивам и бесчисленным книжным страницам, но и по городам, где он встречался с теми, кто знал и еще помнил Травена — Рета Марута. И наконец, как завершение этого трудного пути, Рекнагель оказался в доме своего героя в Мехико, увы, уже после его смерти. Одним из первых он перешагнул порог жилища, где в уединении жил писатель, увидел его кабинет, старый «Ремингтон», верой и правдой много лет служивший хозяину. Довелось ему заглянуть и в архив Травена. Сегодня дом этот открыт для посетителей.

— Я наблюдал буквально паломничество сюда многих читателей, — говорит Рекнагель и показывает мне вещи писателя (дар его вдовы): пепельница и старинная шкатулка.

— Продолжаете ли вы свои поиски?

— Конечно. Когда я был в Мексике и гостил у вдовы писателя, мне показали его дневники. Одна запись, сделанная в сентябре 1924 года и связанная с романом «Сборщики хлопка», привлекла мое внимание. В ней говорилось, что рукопись этого романа (сто пять страниц) была послана двенадцати немецким газетам. И только одна газета «Форвертс» издательства «Киппенхойер» в Потсдаме приняла и опубликовала ее. Возвратившись в ГДР, мне удалось разыскать бывшего владельца этого издательства. Он живет в Веймаре. От него я получил машинописный оригинал рукописи Б. Травена «Сборщики хлопка». Рукой автора на ней сделаны многочисленные пометки наборщикам.

В кабинете Рекнагеля на стене висят самодельные карты. На них — маршруты странствий Травена по Германии и Мексике. Здесь же целая полка с книгами о писателе, изданными в разных странах.

— С каждым годом все больше появляется исследований о жизни и творчестве Травена, — говорит Рекнагель и достает с полки книги, изданные в ГДР, ФРГ, США, Англии. Из недавно вышедших мое внимание привлекли две: М. Бауманн «Б. Травен. К вопросу о его личности и творчестве» (1976) и Д. Стоун «Тайна Б. Травена» (1977). Первая — попытка на основе анализа творчества писателя объяснить многие не совсем еще ясные моменты его биографии, дать ответ на такие вопросы: был ли Б. Травен пролетарским писателем, следовал ли он традициям американской литературы, наконец, писателем какой страны его считать: Германии, Мексики или США. Книга Д. Стоун, недавно присланная мне автором, интересна по композиции: она включает отрывки из произведений, воссоздает эпизоды жизни писателя с 1919 по 1966 год, когда ей (одной из немногих) удалось встретиться и беседовать с «писателем–невидимкой».

В 1982 году вышло Собрание сочинений в отдельных томах Б. Травена в издательстве «Диогенес ферлаг» (ФРГ), готовится собрание сочинений в США. Печатаются его романы и рассказы в ГДР и в Советском Союзе.

— А вот это, — продолжает хозяин, — изданный с моим предисловием сборник рассказов, публиковавшихся 60 лет назад в «Цигельбреннере» и подписанных псевдонимом Рет Марут.

«Ранние рассказы» Б. Травена — Рета Марута — тоже своего рода открытие. Подобное издание выходит впервые, и заслуга в этом, несомненно, доктора Рекнагеля. Кстати, весь гонорар, полученный за книгу, он передал в фонд помощи безработным учителям, своим западногерманским коллегам.

Загрузка...