Доклад, прочитанный в доме, где родился Парацельс, – в Айнзидельне (кантон Швиц) в июне 1929 года по приглашению Литературного клуба Цюриха. Первая публикация: «Lesezirkel» (Цюрих), XVI, 10 сентября 1929 г. Первая книжная публикация: «Wirklichkeit der Seele» (Цюрих, 1934 г.), отдельно напечатано в Санкт-Галлене в 1952 г.
1 Замечательный человек по имени Филипп Ауреол Бомбаст фон Гогенгейм, известный как Теофраст Парацельс[1], родился в этом доме 10 ноября 1493 года. Будучи средневекового склада мышления и наделенный живым интересом к мирозданию, он, пожалуй, счел бы само собой разумеющимся, если бы мы, проявляя уважение к обычаям тех дней, бросили взгляд на положение солнца в миг его рождения. Тогда солнце находилось в знаке Скорпиона, а этот знак, согласно древней традиции, благоприятен для врачей, для людей, занимающихся ядоварением, и для целителей. Управитель[2]Скорпиона – гордый и воинственный Марс, дарящий сильным доблесть и мужество, а слабых награждающий сварливым и вспыльчивым нравом. Весь ход жизни Парацельса вполне соответствовал этим обстоятельствам его рождения.
2 Опуская взоры долу, с неба на землю, на которой он был рожден, мы видим родительский дом в глубине уединенной и пустынной долины, над которой нависают мрачные леса и которая окружена суровыми могучими горами, что замыкают собой коварные склоны с изобилием оврагов и расщелин вокруг меланхолического Айнзидельна. Величественные пики Альп вздымаются угрожающе близко, и здесь мощь природы наглядно затмевает волю человека; живая и грозная, она повелевает и подчиняет, не предполагая сопротивления. Здесь природа заведомо сильнее человека, и никто не может от нее убежать: стылые воды, непоколебимые скалы, корявые деревца с торчащими среди камней корнями и отвесные утесы – все рождает в душе каждого местного жителя страсти, не поддающиеся искоренению, вселяет в сердца характерное швейцарское упрямство, твердость, прямоту и ту гордость за себя, которую можно истолковывать по разному; в благоприятном ключе – как уверенность в себе, а в неблагоприятном – как угрюмое самодовольство. Некий француз однажды отметил: «Le Suisse est caractérisé par un noble esprit de liberte, mais aussi par une certaine froideur peu agreable»[3].
3 Отец-Солнце и Мать-Земля, похоже, больше причастны к становлению характера Парацельса, нежели его кровные родители. По отцовской линии, это нужно отметить, Парацельс был не швейцарцем, а швабом, приходился сыном Вильгельму Бомбасту, незаконнорожденному потомку Георга Бомбаста из Гогенгейма, великого магистра ордена рыцарей святого Иоанна[4]. Рожденный под сенью Альп, на лоне более могущественной земли, которая, несмотря на упомянутое происхождение, сделала его своим отпрыском, Парацельс явился в мир с нравом швейцарца – в полном соответствии с тем неведомым законом топографии, что управляет человеческими судьбами.
4 Мать Парацельса была родом из Айнзидельна, больше о ней сказать нечего. Зато об отце, с другой стороны, известно многое, причем довольно отрицательного свойства. Он забрел в деревню как целитель – и поселился в этом отдаленном месте на пути паломников[5]. Имел ли он право, рожденный вне брака, носить благородное имя своего отца? Можно лишь догадываться о тех чувствах, что обуревали внебрачного ребенка: одинокий, угрюмый, лишенный первородства, он наверняка вынашивал обиду на родину в уединении лесистой долины, но жадно внимал при этом, не переставая тосковать, паломникам с их рассказами о мире, к которому ему не суждено было вернуться… Светская жизнь и мирские удовольствия были у него, что называется, в крови, однако их пришлось похоронить. Смею сказать, ничто не воздействует сильнее в психическом выражении на окружающую человека среду, в особенности в детском возрасте, чем та жизнь, которую родители не сумели прожить. Словом, мы вправе допустить, что отец оказывал сильнейшее влияние на молодого Парацельса, а тот впоследствии стал вести себя совершенно иначе.
5 С отцом его связывала крепкая любовь – быть может, единственная настоящая любовь в его жизни. Только об отце он вспоминал с любовью. Столь верный и преданный сын всегда будет заглаживать вину своего отца. Отцовские смирение и тоска превратятся у такого сына во всепожирающее честолюбие. Отцовские же обида и неизбежное ощущение своей неполноценности сделают сына мстителем за унижение отца. Он поднимет меч против всякой власти и ринется сражаться со всем, притязающим на potestas patris[6], как если бы то был противник его отца. Утраченное отцом, то, от чего пришлось отказаться – успех, славу, привольную жизнь в большом мире, – сыну предстоит отвоевывать заново. По трагическому закону судьбы, он и сам будет вынужден рассориться со своими друзьями, поскольку к тому понуждает роковая привязанность к единственному настоящему другу – отцу, ведь душевная эндогамия сопряжена с тяжкими наказаниями.
6 Как часто бывает, природа скверно подготовила Парацельса к такому поприщу. Ни намека на героический облик, достойный бунтаря; рост всего около полутора метров, нездоровая одутловатость, слишком короткая верхняя губа, едва прикрывающая зубы (нередкий отличительный признак нервических натур), и почти женственный костяк, столь поразивший всех очевидцев, когда в девятнадцатом столетии его останки эксгумировали в Зальцбурге[7]. В одном предании даже утверждается, что он был евнухом, хотя, насколько мне известно, никаких подтверждений этому не имеется. Так или иначе, романтические чувства, по-видимому, никогда не вплетали свои розы в его земную жизнь, и он не нуждался в их шипах, так как и без того сызмальства отличался колючим норовом.
7 Едва достигнув возраста, в котором полагалось браться за оружие, этот маленький человечек пристегнул к поясу меч – тот был для него слишком велик, но он редко позволял себе расстаться с этим мечом, ибо в шаровидном навершии прятал пилюли с лауданумом, свой истинный секрет. В таком вот виде – наверняка вызывая усмешки – он отправился покорять мир; удивительные и опасные путешествия заводили его то в Германию, то во Францию, то в Италию, то в Нижние земли[8], то в Данию, то в Швецию и Россию. Эксцентричный чудотворец, можно сказать, второй Аполлоний Тианский[9], он, как гласят легенды, странствовал по Африке и Азии, где раскрывал величайшие тайны. Он не посещал регулярных занятий, так как подчинение любому авторитету было для него табу. Этот человек сделал себя сам (selfmade), он придумал для себя удачный девиз «Alterius non sit, qui suns esse potest»[10], меткое и подходящее для швейцарца выражение. Обо всем, что выпадало на долю Парацельса в его бесконечных странствиях, нам остается лишь догадываться, но вовсе не исключено, что эти события беспрестанно воспроизводили историю, случившуюся в Базеле. В 1525 году, уже прославившись как врач, он прибыл в Базель по призыву городского совета, причем последний проявил в этом случае редкое здравомыслие (подобное происходит порой в ходе истории рода людского, о чем говорит и назначение молодого Ницше[11]). Вообще призвание Парацельса состоялось при достаточно малоприятных обстоятельствах, ибо Европа в ту пору страдала от беспримерной эпидемии сифилиса, разразившейся после Неаполитанской кампании[12]. Парацельс занял должность городского врача, но вел себя неподобающе, по мнению местного университета и почтительной поначалу публики. Ученых он возмутил тем, что читал свои лекции на «языке конюхов и поварят», то есть на немецком[13], а публика негодовала на то, что он расхаживает по улицам не в мантии, как это полагалось ему по статусу, а в рабочей куртке. Среди коллег он считался самым ненавистным человеком в Базеле, а его медицинские трактаты беспощадно критиковались. Он был известен как «бешеный бык» и как «дикий осел из Айнзидельна». Парацельс расплатился с недругами сполна, извергая на них потоки непристойной брани (увы, поистине прискорбное зрелище).
8 В Базеле судьба нанесла удар, немало омрачивший его жизнь: он потерял друга и любимого ученика, гуманиста Иоганна Опорина[14], который подло предал учителя и снабдил его врагов новым оружием. Впоследствии Опорин пожалел об этом своем поступке, но было уже поздно и ущерб не поддавался исправлению. Впрочем, все это нисколько не смягчило высокомерия и непокорности Парацельса; напротив, из-за предательства ученика он стал вести себя еще строптивее. Вскоре он вновь отправился странствовать и в путешествиях жил преимущественно бедно, нередко опускаясь до нищенства.
9 Когда ему исполнилось тридцать восемь лет, случилась характерная перемена, отразившаяся и на его сочинениях, в числе которых, наряду с медицинскими трактатами, стали появляться философские. Быть может, слово «философский» не вполне передает суть этих духовных сочинений; правильнее называть их «гностичес- кими». Вообще, подобная примечательная психическая перемена обыкновенно происходит после прохождения середины жизненного пути, ее можно описать как обращение психического потока вспять. Лишь изредка такое подспудное изменение направления чувств проявляется на поверхности, для большинства людей оно, как и все прочие важные события в жизни, остается за порогом осознания. У могучих же умов оно предстает в форме преображения интеллектуальной рассудительности в своего рода спекулятивную, или интуитивную, духовность, как было, например, с Ньютоном, Сведенборгом[15] и Ницше. У самого Парацельса напряжение между противоположностями духа было не столь выраженным, но все же достаточно заметным.
10 Теперь, когда мы кратко описали внешние условия и перипетии его личной жизни, настала пора обратиться к Парацельсу как к человеку духовному, и тут мы вступаем в мир идей, будто бы необычайно темный и загадочный для наших современников, которые в целом не обладают специфическими знаниями о позднесредневековых умонастроениях. Прежде всего Парацельс, хотя и высоко ценил Лютера, умер добрым католиком – поистине диковинное противоречие его языческой философии. Вряд ли следует думать, что католицизм был для него всего-навсего стилем жизни. Полагаю, вероисповедание было для него чем-то совершенно непонятным, над чем он никогда всерьез не задумывался, иначе у него непременно возникли бы затруднения как с церковью, так и с собственными чувствами. Парацельс явно принадлежал к числу тех людей, которые привыкли разделять разум и чувства, которые благополучно мыслят, полагаясь на силу разума, и потому им не грозит риск столкнуться с убеждениями, проистекающими из чувств. Поистине, это настоящее облегчение, когда одна рука не ведает, что творит другая, и будет праздным любопытством желать узнать, что случится, если обе руки когда-нибудь все-таки столкнутся. В те дни, если все шло хорошо, руки не сталкивались между собой; такова отличительная черта того столетия, не менее загадочная, как и, скажем, воззрения папы Александра VI и всего высшего духовенства Чинквеченто[16]. В искусстве из-под юбок церкви выпросталось веселое язычество, а в философии из-под завесы схоластических споров выбралось язычество духа, которое воплотилось в возрождении неоплатонизма и натурфилософии. Среди иных учений особенно выделялся неоплатонизм гуманиста Марсилио Фичино[17], повлиявший на Парацельса и на многие другие честолюбивые и «современные» умы той эпохи. На мой взгляд, крайне показательным для взрывного, революционного и футуристического духа того времени, оставляющего далеко позади протестантизм и предвосхищающего век девятнадцатый, является девиз книги Агриппы Неттесгеймского «De incertitudine et vanitate scientiaruim» («О тщете наук», 1527)[18]:
Nullis his parcet Agrippa,
contemnit, scit, nescit, flet, ridet,
irascitur, insectatur, carpit omnia,
ipse philosophus, daemon, heros, deus et omnia[19].
11 Близилась новая эра, ниспровержение авторитета церкви шло полным ходом, а следом исчезала и метафизическая уверенность готского человека[20](gotischen Menschen). В латинских странах при этом античность прорывалась в культуру во всех мыслимых формах, но в варварских германских странах вместо возврата к классическим временам люди поддались первобытному опыту духовного во всей его непосредственности – в разных формах и на разных уровнях, олицетворением чего служат такие замечательные мыслители и поэты, как Майстер Экхарт, Агриппа, Парацельс, Ангелус Силезиус и Якоб Беме[21]. Все они являли миру собственную варварскую и могучую оригинальность, изъясняясь непривычным языком, порывавшим с традицией и авторитетом. Не считая Беме, наиболее яростным среди этих бунтовщиков был, по всей видимости, как раз Парацельс. Его философская терминология настолько индивидуальна и произвольна, что далеко превосходит «крепкие слова» (Worte der Macht) гностиков[22]эксцентричностью и напыщенностью стиля.
12 Высшим космогоническим принципом, соответствующим гностическому демиургу, выступает Илиастр (Yliaster), или Гиластр (Hylaster), этакое сочетание материи (hyle) и звезды (astrum). Наверное, можно перевести это слово как «космическая материя». Перед нами нечто вроде «Единого» Пифагора и Эмпедокла, или Heimarmene[23]стоиков, – то есть примитивное понимание первичной материи или энергии. Греко-латинская «чеканка» идеи – не более чем модный стилистический росчерк, культурное облачение очень древней идеи, которая очаровывала уже досократиков; впрочем, нет оснований предполагать, будто Парацельс унаследовал эту идею от них. Архетипические образы принадлежат человечеству в целом и могут самопроизвольно возникать в голове любого из нас в любое время и в любом месте; для нового их появления требуются лишь благоприятные обстоятельства. Подходящий миг всегда наступает, когда та или иная картина мира рушится, сметая все формулы, призванные дать окончательный ответ на великие вопросы жизни. На самом деле все вполне соответствует психологическому закону, по которому человек, когда все лишенные корней боги возвращаются, чтобы поселиться в нем, восклицает: «Ipse philosophus, daemon, heros, deus et omnia», а когда религия, прославляющая дух, исчезает, вместо нее должен явиться изначальный образ творческой материи.
13 В полной противоположности христианской точке зрения высший принцип Парацельса совершенно материалистичен. Духовное начало стоит у него на втором месте, это anima mundi, происходящая из материи, «Ideos» или «Ides», «Mysterium magnum»[24]или «Limbus major[25], духовное существо, незримое и неосязаемое». Все содержится в нем в форме платоновского «эйдолона», архетипа, зачатка идеи, быть может, внушенной Парацельсу Марсилио Фичино. «Лимб» представляет собой круг. Одушевленный мир образует больший круг, а человек есть «Limbus minor», меньший круг. Это микрокосм. Следовательно, все внешнее одновременно находится внутри, а все, что вверху, находится внизу. Между всеми объектами больших и меньших кругов царит «соответствие» (correspondentia), и пределом такого понимания становится Homo maximus[26]Сведенборга, поистине гигантская антропоморфизация вселенной. В более простом представлении Парацельса антропоморфизация отсутствует. Для него человек и мир суть скопления живой материи, причем данное понятие отчасти родственно научным концепциям конца девятнадцатого столетия, вот только Парацельс мыслил не механистически, в терминах косной химической материи, а размышлял примитивным, анимистическим образом. Для него природа кишела ведьмами, инкубами, суккубами, дьяволами, сильфами и ундинами. Одушевление, переживаемое психически, было одновременно одушевлением природы. До гибели всего психического, имевшей место в научном материализме, было далеко, но Парацельс готовил для нее почву. Будучи анимистом соответственно варварскому складу ума, он был и стихийным материалистом. Материя, нечто, бесконечно распределенное в пространстве, есть полная противоположность той совокупности органического, которое воплощает психика. Миру сильфов и ундин скоро придет конец, он воскреснет лишь в психологическую эпоху, когда начнут дивиться тому, как такие древние истины можно было забыть. Но, конечно, гораздо проще предполагать, что непонятное для нас попросту не существует.
14 Мир Парацельса, большой и малый, состоял из одушевленных частиц, или entia[27]. Болезни тоже являлись entia, причем различались ens astrorum, veneni, naturale, spirituale и ideale[28]. Великая эпидемия чумы, которая свирепствовала в те годы, была вызвана, как разъяснял Парацельс в письме к императору[29], суккубами, зачатыми в публичных домах. Сущность (ens) выступала как «духовное существо», и потому Парацельс писал в своей книге «Paragranum»: «Болезни – не тела, посему надлежит использовать дух против духа». Он имел в виду, что, согласно учению о соответствии, для каждой ens morbi [30]существует природный «arcanum»[31], каковой возможно применить в качестве специфического лекарства против соответствующей болезни. По этой причине он описывал болезни не клинически или анатомически, а с точки зрения их специфики; например, «винные» болезни, которые можно вылечить особым «секретом», то бишь зубным камнем. Парацельс, что не удивительно, высоко ценил учение о сигнатурах (Lehre der Signaturen)[32], которое, по-видимому, выступало одним из главных направлений народной медицины тех дней: его практиковали повивальные бабки, армейские хирурги, ведьмы, шарлатаны и палачи. Согласно этому учению, растение, к примеру, с листьями в форме руки, полезно при заболеваниях рук, и тому подобное.
15 Болезнь для Парацельса была «естественным развитием, духовным, живым существом, семенем». Можно смело утверждать, что в его понимании болезнь являлась правильной и необходимой составной частью жизни, что она жила рядом с человеком, а не представлялась ненавистным «чужеродным телом», как сегодня. Заболевания были сродни самим «секретам», что присутствовали в природе; а последние, будучи составными частями природы, для нее так же необходимы, как болезни для человека. Пожалуй, наш современник-врач пожал бы Парацельсу руку и сказал: «Вряд ли все обстоит в точности так, но вы близки к истине». Весь мир, говаривал Парацельс, есть аптекарская лавка, а Бог – главный аптекарь.
16 Ум Парацельса типичен для любого переходного периода. Неустанно ищущий и отвергающий узы разум вырывается на свободу, отвергая духовный взгляд на мир, за который продолжают цепляться чувства. Extra ecclesiam nulla salus[33] – это изречение в высшей степени приложимо ко всякому человеку, духовное преображение которого увело за пределы магического круга традиционных святых образов, каковые, как истина в последней инстанции, закрывают обзор: он теряет все утешительные предрассудки, весь мир рушится, ибо этот человек еще ничего не знает об ином миропорядке. Он обеднел, впал в невежество сродни неведению малого ребенка, он не подозревает о близости нового мира и способен лишь с немалым трудом припоминать вековой опыт человечества, говорящий с ним через память крови. Все авторитеты отринуты, и человеку предстоит построить новый мир на собственном опыте.
17 В своих дальних странствиях Парацельс накопил богатые впечатления, не пренебрегая даже мрачнейшими источниками, как и подобало непревзойденному прагматику и эмпирику. Весь этот первичный материал он воспринимал без предрассудков, одновременно черпая из первобытной тьмы собственной психики основополагающие для творчества философские идеи. Старые языческие верования, оживавшие в жутких народных суевериях, тщательно вылавливались. Христианская духовность возвращалась к первобытному анимизму, и из нее Парацельс, благодаря схоластической подготовке, сумел состряпать философию, не имевшую христианского прообраза, зато изрядно напоминавшую способ мышления ненавистных врагов церкви – гностиков. Как всякий безжалостный новатор, отвергающий авторитет и традицию, он подвергался опасности вернуться к тому самому мировоззрению, каковое авторитет и традиция, в свою очередь, когда-то отвергли, и так зайти в разрушительный тупик, откуда нет выхода. Отдадим ему должное; разум его блуждал повсюду и проникал в далекое прошлое, но благодаря тому обстоятельству, что чувствами он продолжал цеплялись за традиционные ценности, полный регресс удалось предотвратить. В итоге такого невыносимого противостояния регресс переродился в развитие. Парацельс не отрицал духа, в который верил чувствами, но воздвигал рядом с ним контрпринцип материи: земля противоположна небу, а природа противоположна духу. По этой причине он не стал слепым разрушителем, гением-шарлатаном, как Агриппа, а сделался отцом естествознания, пионером нового духа, и как таковой по праву почитается по сей день. Он наверняка покачал бы головой, доведись ему услышать идеи, за которые его больше всего почитают некоторые современные ученики. Его выстраданным открытием был вовсе не «панпсихизм» – тот еще цеплялся за него как пережиток первобытной participation mystique[34] с природой; открытием оказалась сама материя и ее свойства. Сознание той эпохи и доступное состояние знаний не позволяли взирать на человека вне рамок природы в целом. Этот шаг состоялся уже в девятнадцатом столетии. Неразрывное, бессознательное единство человека и мироздания признавалось неоспоримым, но разум Парацельса уже начал восставать, опираясь на инструменты научной эмпирики. Современная медицина больше не трактует психику как простой придаток тела, она вынуждена принимать во внимание и учитывать «психический фактор». В этом отношении она приближается к представлению Парацельса о физически одушевленной материи, в результате чего весь духовный опыт ученого предстает в новом свете. Парацельс был первооткрывателем медицины своего времени, а сегодня он – символ важных изменений в нашем понимании природы болезней и самой жизни.