Правда это или байка —
Так суди иль по-иному,
Верь, не верь, а всё ж узнай-ка:
Есть народец малый — гномы.
Как ему не подивиться!
Невелик росточком вышел —
Войско в тыкве уместится:
Каждый семечка повыше.
Где ж они? А на пригорке,
И под камнем, и в чулане,
В каждой ямке, в каждой норке —
Вот спроси у старой няни!
И в запечке и под печкой,
В узкой щёлке половицы —
Уж найдёт себе местечко,
Всюду может примоститься!
Глядь — готовит за кухарку,
Сахарку слизнул немножко,
С сковородки стянет шкварку,
Под столом подымет крошку…
Щёлкнул кнут в конюшне глухо —
Знать, коню сплетает гриву…
Шепчет сказку детям в ухо…
Ну и чудо! Ну и диво!
Знают выходы и входы,
Все увёртки, все уловки!
Нет проворнее народа —
Ну и прытки, ну и ловки!
Так суди иль по-иному,
Верь, не верь, вини в обмане —
Только есть на свете гномы!
Вот спроси у старой няни.[1]
Зима была такая долгая и студёная, что его величество Светлячок, король гномов, примёрз к своему трону. С его седой бороды, посеребрённой инеем, свисали сосульки, обледенелые брови сердито и грозно топорщились. Замёрзшие капли росы жемчужинами сверкали на короне, а пар от дыхания изморозью оседал на ледяных стенках Грота. Королевские подданные, проворные гномики, надвинули на самый нос свои длинные колпачки и плотно закутались в красные плащи. А некоторые сделали себе шубы и кафтаны из бурого и зелёного мха, собранного в лесу ещё осенью, из трута, шишек, беличьего пуха и пёрышек, что обронили птички, улетая за синее море.
Но королю не годится одеваться как попало. Он и зимой и летом носил пурпурную мантию. С незапамятных времён служила она королям гномов и уже порядком поистёрлась и прохудилась — ветер продувал её насквозь. Но, будь эта мантия даже новой, она ничуть бы не грела — сотканная из паутинок, которые весной протягивают по пашне красные паучки, она была не толще макового лепестка.
Вот и дрожал королишка в своей мантии, зуб на зуб не попадал, и всё дышал на руки: они до того окоченели, что еле удерживали скипетр.
В ледяном дворце огня ведь не разведёшь. А не то и пол и стены потрескаются.
Оставалось согреваться сиянием золота и серебра, лучистым пламенем брильянтов, крупных, с яйцо жаворонка, переливами солнца в хрустальных стенах тронного зала да сверканием длинных мечей, которыми размахивали храбрые гномы, чтобы удаль свою показать, а заодно и разогреться. Но тепла от всего этого было мало, и бедный старый король только лязгал немногими уцелевшими зубами, с нетерпением поджидая весны.
— Сморчок, мой верный слуга! — позвал он одного из придворных. — Выгляни-ка наружу, не идёт ли весна?
Но Сморчок ответил смиренно:
— Государь мой и повелитель! Не время мне вылезать из-под земли, пока не зазеленела крапива под плетнями. А до той поры ещё далеко!
Кивнул король головой и подозвал другого придворного:
— Синичка, может, ты выглянешь?
Но Синичке тоже неохота было нос высовывать.
— Государь мой и повелитель! — ответил он. — Моё время придёт, когда защебечет трясогузка. А до той поры ещё далеко!
Помолчал король; но, видно, холод пробирал его не на шутку, и он опять сказал:
— Букашка, мой верный слуга, хоть ты выгляни!
Но и Букашке не хотелось вылезать на мороз.
— Государь наш и повелитель! — с поклоном ответил он. — Моё время придёт, когда мушка проснётся под прошлогодним листом. А до той поры ещё далеко!
Опустил король бороду на грудь и вздохнул, да так тяжко, что в Гроте поднялась метель и ничего не стало видно.
Прошла неделя, прошла другая, и вот в одно прекрасное утро сделалось светло-светло. Закапало с сосулек на королевской бороде, подтаял снег на королевских волосах, расправились смёрзшиеся брови, и по усам, словно слезинки, покатились капли.
На стенах тоже начал таять иней, а лёд трескался с таким грохотом, будто Висла вскрывалась. Стало так сыро, что король и все придворные принялись оглушительно чихать — словно пушки запалили.
И то сказать — носы у гномов знатные!
Сами-то они народец мелковатый: увидит гномик крестьянский сапог, остановится, разинет рот и дивится, думает — башня. Забредёт в курятник и спрашивает: «Это что за город такой и далеко ли до заставы?» В пивную кружку свалится — и ну верещать: «Спасите! В колодец упал!»
Вот какая мелюзга!
Зато носы у них что надо. Такие бы носищи любителям табачок понюхать! Как расчихались да начали друг дружке и королю здоровья желать — земля задрожала.
На ту пору крестьянин в лес по дрова ехал. Услыхал, как гномы чихают, и говорит:
— Ого! Гром гремит! Значит, весна зиму поборола!
Подумал, что это весенний гром, и немедля повернул к корчме: чего зря деньги на дрова переводить. Так и просидел там до вечера — всё рассчитывал да прикидывал, как бы с работой управиться вовремя.
Меж тем и вправду потеплело. К полудню у всех гномов оттаяли усы.
Начали они совещаться, кого послать посмотреть, пришла ли весна.
Судили, рядили, наконец король Светлячок стукнул об пол своим золотым скипетром и молвил:
— Пусть наш учёный летописец Чудило-Мудрило пойдёт и проверит, пришла ли весна.
— Вот мудрое королевское слово! — наперебой закричали гномы и уставились на учёного, по имени Чудило-Мудрило.
А тот сидел, как всегда, над огромной книгой, в которую записывал историю королевства гномов с древнейших времён: откуда они ведут свой род, какие у них были короли, с кем они воевали и кого победили.
Он описывал без прикрас всё, что видел и слышал, а чего не видал, сам придумывал, да так складно, что заслушаешься, как начнёт читать.
Это он первый доказал, что гномы, хоть ростом с вершок, на самом деле — великаны. Просто они съёжились, чтоб сукна выходило поменьше на плащи да кафтаны: больно уж нынче всё дорого.
Гномы очень гордились своим летописцем. Попадутся им цветы — тут же сплетут венок и возложат ему на макушку. Последние волосы этими венками повытерли, и голова у него стала голая, как колено.
Вот стал Чудило-Мудрило собираться в дорогу. Запасся целой бутылкой чёрных-пречёрных чернил, очинил большое гусиное перо и вскинул его на плечо, как ружьё, чтоб нести легче было. Потом привязал книги за спину, подпоясался ремешком, надел колпак, сапоги, закурил свою длинную трубку — вот и в путь готов.
Друзья сердечно простились с учёным летописцем. Кто знает, не приключится ли с ним беды и доведётся ли еще увидеться?
Сам король хотел обнять его на прощание — очень уж он ценил своего летописца за учёность, — да не тут-то было: мантия накрепко примёрзла к трону и его величество никак не мог приподняться. Тогда король Светлячок простёр свой золотой скипетр над учёным мужем. Тот приложился к его руке, и несколько замёрзших слезинок прозрачными жемчужинами скатились из королевских очей, зазвенев на хрустальном полу.
Королевский казначей Грошик подобрал их, положил в драгоценный ларчик и отнёс в сокровищницу.
Целый день карабкался наш учёный, прежде чем выбрался на поверхность земли. Дорога, вся в узловатых корневищах вековых дубов, круто поднималась в гору. Гравий, камни, обломки скал с глухим шумом осыпались из-под ног в пропасть. Замёрзшие водопады блестели, как ледяные зеркала, и учёный путешественник скользил по льду, с трудом подвигаясь вперёд.
В довершение всех бед он не взял с собой никакой еды. Силёнок хватило только книги тащить, да большую чернильницу, да большое перо.
И совсем бы выбился из сил Чудило-Мудрило, не попадись ему по дороге домик одного хомяка, запасливого и богатого.
Кладовая у хомяка ломилась от зерна и орехов. Он накормил голодного странника и даже позволил ему отдохнуть на сене, которым был устлан пол, но с условием, что тот никому в деревне не проболтается про его жильё.
— Там такие сорванцы! Пронюхают, где моя нора, — прощай спокойная жизнь!
Приободрясь и подкрепившись, Чудило-Мудрило поблагодарил гостеприимного хомяка и пустился в путь.
Шагал он теперь легко и весело, поглядывая из-под тёмного колпака на крестьянские поля, на луга и рощи. Зеленя изо всех сил тянулись вверх; в низинах пробивалась молодая травка, над разлившимся ручьём краснели ветви ивняка, а высоко-высоко, в туманном небе курлыкали журавли.
Любой другой гном сообразил бы по этим приметам, что весна не за горами. Но наш учёный просидел всю жизнь, уткнувшись в книги, и, кроме них, ничего на свете не знал и не видел.
И. всё-таки даже у него стало легко и радостно на душе, и, размахивая своим большим пером, он запел старинную песенку:
Прочь, прочь, прочь беги, грусть, тоска и хворь!
Ну-ка, трубку разожги да бутылку раскупорь!..
Но не успел пропеть и куплета, как услышал чириканье воробьёв на плетне, огораживающем поле, и сразу замолчал, чтобы не уподобляться этому сброду. Нахмурив лоб, с важным видом прошествовал мимо — пусть знает эта голытьба, что учёный им не товарищ.
Вот уж и деревня показалась. Свернув на тропинку, наш путник под прикрытием прошлогодних сорняков незаметно подобрался к первой хате.
Деревня была большая. Вся в садах, черневших голыми деревьями, она широко раскинулась среди полей, упираясь одним концом в тёмную стену густого соснового леса.
Из труб свежевыбеленных ладных хаток поднимался сизый дым; во дворах скрипели колодезные журавли, батраки поили лошадей и мычащих коров; по дороге, обсаженной тополями, с криком носились стайки ребятишек, игравших в прятки и салочки.
Но весь этот гомон перекрывали удары молота и лязг железа, доносившиеся из кузницы, возле которой причитала толпа крестьянок. Увидев их, Чудило-Мудрило осторожно прокрался вдоль забора и, притаившись за терновым кустом, стал слушать.
— Ах, злодейка! Ах, разбойница! — кипятилась одна. — Ну разве убережёшь теперь от неё кур, коли она к самому кузнецу не побоялась забраться!
— Да что все твои куры против этой! Не курица, а золото! — перебила другая. — Каждый день яйца несла с кулак! Другой такой во всей деревне не сыщешь!
— А у меня кто петуха задушил? Не её разве проделки? — жаловалась третья. — Как увидела я пёрышки разбросанные, так и обмерла. Да у меня его за пять злотых с руками бы оторвали — ещё грошей пятнадцать прибавили бы.
— Вот пролаза! Вот злодейка! Эдакую дыру в курятник проделала! — подхватила первая. — Да тут когтищи железные нужны. Мужик лопатой и то лучше не выроет. Неужто управы нет на неё, разбойницу?
Тут из лачуги без зипуна выскочила кузнечиха, остановилась на пороге, поднесла фартук к глазам и заголосила:
— Ах ты, пеструшечка моя милая! Пеструшечка златопёрая! И что я без тебя, сиротиночка, делать стану!
Недоумевая, слушал учёный летописец этот плач. Он прикладывал руку то к одному уху, то к другому, но никак не мог взять в толк, о чём тужат женщины. Вдруг он стукнул себя по лбу, уселся среди сорняков под забором, откупорил чернильницу, обмакнул перо, стряхнул его и, раскрыв огромную книгу, записал:
«На второй день странствия пришёл я в несчастную страну, на которую совершили набег татары и перебили, передушили или угнали в полон всех кур и петухов. Кузнец ковал мечи для похода, а перед кузницей раздавались плач и стенания».
Не успел он кончить, как на пороге появился кузнец и рявкнул басом:
— Слезами горю не поможешь! Горшок с жаром надо взять да выкурить злодейку из норы! Кто же не знает лисьей норы на опушке! Выкурить её оттуда или нору раскопать! Живей, Ясек! Собирайся, Стах! Кликните ребят, берите лопаты, и айда! А ты, мать, чем слёзы лить, лучше бы горшок углей приготовила. Я бы и сам пошёл, да работа срочная!..
Сказал — и воротился в кузницу, и оттуда снова послышался звон железа.
А двое подмастерьев, бросив раздувать мехи, помчались по улице с криком:
— На лису! На лису!
Женщины тоже разошлись по домам — снарядиться в поход.
Тут летописец, внимательно следивший за событиями, снова обмакнул перо в чернильницу и записал:
«Возглавляет орду хитрый и неустрашимый хан, по прозванию «Лиса». Татары скрываются в лесных пещерах, а местное население выкуривает их оттуда пороховым дымом».
Едва успел он поставить точку, как до слуха его донёсся оглушительный шум. Глядь — по деревенской улице валит толпа женщин, детей, подростков с лопатами, палками и горшками, а за ними с яростным лаем мчатся Шарики, Жучки и Барбоски.
Ещё раз обмакнул перо Чудило-Мудрило и сделал такую запись:
«В этой стране с татарами сражаются не мужчины, а женщины, дети и безусые отроки. Войско с криками и шумом мчится по деревне, а за ним несётся целая свора псов, яростным лаем возбуждая в воинах отвагу.
Всё это видел я собственными глазами и собственноручной подписью удостоверяю».
Учёный гном склонил голову набок, прищурил левый глаз и расписался внизу страницы:
«Придворный Историк Его Величества Короля Светлячка Чудило-Мудрило»,
изобразив в конце замысловатую закорючку.
Вдруг откуда-то из-за забора пахнуло можжевеловым дымком, а гномы очень любят этот запах.
Чудило-Мудрило потянул своим носищем раз, другой, потом раздвинул сухие стебли и стал озираться: где горит? На опушке леса заметил он синюю струйку дыма, а протерев хорошенько очки, увидел и костёр, а вокруг него — пастушат.
Добрый старичок очень любил детей. И вот прямиком через пашню, смешно перескакивая через борозды, направился он на дымок.
Пастушата очень удивились, увидев маленького человечка в плаще, в колпачке, с книгой под мышкой, с чернильницей на поясе и пером на плече.
Юзек подтолкнул Стаха и шепнул, показывая пальцем:
— Гномик!
А Чудило-Мудрило, который подошёл уже совсем близко, кивнул им и улыбнулся приветливо.
Ребята смотрели на него разинув рот, как зачарованные. Они не то чтобы испугались, а просто онемели от неожиданности. Бояться тут нечего — ведь даже малые дети знают, что гномы никому не делают зла, а бедным сиротам ещё и помогают.
Стах вспомнил, как позапрошлой весной вот такой же малюсенький человечек помог ему найти и пригнать на пастбище убежавших в лес телят. А на прощание насыпал полную шапку земляники, погладил по голове и сказал:
«На вот тебе, не бойся!»
Подойдя к костру, учёный летописец вынул трубочку изо рта и сказал вежливо:
— Здравствуйте, дети!
— Здравствуй, гномик, — серьёзно ответили пастушата.
А девочки, вытаращив на пришельца голубые глазёнки, съёжились, натянули на лбы платочки — только носы выглядывают, как пуговки.
Чудило-Мудрило, улыбаясь, посмотрел на них и спросил:
— Можно мне у костра погреться? Холодно что-то!
— Почему ж нельзя? — рассудительно ответил Ясек.
— Места не жалко! — прибавил Стах.
— Присаживайтесь! Гостем будете! — сказал Юзек, подбирая полы своего серого зипуна и освобождая местечко у огня.
— Картошка испечётся — и поесть можете, коли захотите, — радушно предложил Куба.
— Конечно, кушайте на здоровье! Картошка почти готова, по запаху слышно!
Учёный летописец уселся у костра и, ласково глядя на разрумянившиеся лица, сказал растроганно:
— Милые вы мои детки! Чем же я вам отплачу?
Только он сказал это, как Зоська, заслонясь рукавом, выпалила:
— Расскажите нам сказку!
— Ну её, сказку! Быль интересней сказки! — с важностью сказал Стах.
— Конечно, интересней, — согласился гном. — Разве сказка может с правдой сравниться?
— Ну, коли так, — весело воскликнул Юзек, — расскажите, откуда взялись гномы!
— Откуда взялись? — повторил учёный муж и уже открыл было рот, готовясь начать рассказ, как вдруг с громким треском начала лопаться картошка.
Дети кинулись выгребать её палками из золы и углей.
Неожиданный треск не на шутку напугал учёного. Отскочив в сторону, он спрятался за камень и из этого укрытия стал наблюдать, как дети едят какие-то круглые дымящиеся ядра: таких ему никогда прежде не доводилось видеть. Раскрыв книгу, он положил её на камень и написал дрожащей рукой:
«Народ в этой стране столь воинственен и отважен, что малые дети прямо в горячей золе пекут шрапнель, которая потом рвётся с грохотом, подобным громовым раскатам. Тогда мальчики, с колыбели презирающие смерть, и даже слабые девочки выгребают эту оглушительно рвущуюся шрапнель и ещё дымящейся отправляют в рот. Будучи свидетелем этой геройской отваги, не мог ей надивиться, а посему записываю в назидание потомству. Дано в поле, на пашне, вскоре после полудня».
Затем следовала подпись с завитушкой, ещё более замысловатой, чем в первый раз.
Но печёная картошка пахла так вкусно, что у нашего учёного потекли слюнки и в животе заурчало. Видя, что «шрапнель» не причиняет детям ни малейшего вреда и они знай себе уплетают да похваливают, он вылез из своего укрытия и осторожно приблизился к костру.
Зоська отломила кусочек картошки и, нацепив на палочку, протянула ему попробовать.
Не без опаски взял он его в рот, но, распробовав протянул руку за новым.
Девочки разламывали самые пропечённые картофелины и давали ему по крошечке. Под конец они так осмелели, что последнюю Кася сунула ему прямо в рот. Все девочки запищали от восторга, а громче всех — сама Кася.
Подкрепившись, Чудило-Мудрило опять подсел к костру, а когда пастушата подложили хвороста в огонь и сухие ветки весело затрещали, рассыпая искры, начал свой рассказ:
— В прежние времена не гномами нас называли, а боженятами и мы не ютились под землёй, в скалистых пещерах, под корнями старых деревьев, как сейчас, а жили в хатах по деревням, вместе с людьми. Только давно это было. Тогда княжил над теми местами Лех, который основал город Гнезно. Он увидел там гнездовья белых птиц и сказал себе: «Раз птицы нашли себе здесь пристанище, значит, это край покойный и благодатный».
Так и оказалось.
О птицах тех молва гласит, будто это были орлы; но в наших старинных книгах написано, что аисты; они гнездились там и бродили в тучных лугах. Так или иначе, край этот стал называться Лехией, по имени князя Леха, а народ, заселивший те земли, называл себя лехитами.
Соседи же прозвали их полянами, потому что они пахали поля и сеяли хлеб. Всё это записано в наших летописях и скреплено печатью.
— А лесов тогда совсем не было? — тоненьким голоском перебил Юзек. — И речки тоже? Только всё поля да поля?
— Что ты! — ответил Чудило-Мудрило. — Ещё какие леса были! Не то что теперь — дремучие, без конца без краю. И водились в них звери, свирепые, огромные. Как станут реветь — деревца пополам переламываются. Но мы, гномы, всё только с медведями сталкивались. Прадедушка моего прапрадедушки рассказывал мне такой случай. Раз медведь выбирал мёд из липового дупла да вместе с мёдом и пчёлами вытащил и его. Взял к себе в берлогу и заставил день и ночь сказки сказывать. А сам лежит, подремывает да лапу посасывает. Только когда морозы ударили и медведь заснул крепко, сбежал от него прадедушка моего прапрадедушки. Семь лет странствовал, пока к своим воротился.
Дети смеялись, а Чудило-Мудрило продолжал:
— Да, славное было времечко!.. Над полями, ручьями шумели липовые рощи. В рощах древний бог Световит жил и на три стороны света поглядывал — землю сторожил. Гномики — их за малый рост ещё карликами называли — стерегли хаты, крестьянское добро, скотину.
«Нет дома без гнома», — говаривал в старину народ. Жилось нам хорошо, весело, во всём мы помогали хозяевам: овёс провеем, золотое зерно лошадям зададим, сечки нарубим, подстилку перетряхнем, кур на насест загоним, чтобы яйца не оставили в крапиве, масло собьём, сыров наделаем, детей укачаем, пряжу смотаем, огонь раздуем, чтобы каша быстрей варилась. И по дому и в хлеву — никакой работой не гнушались. Но трудились мы не задаром. Не хозяин, так хозяйка никогда не забудет оставить для нас хлебных да творожных крошек на лавке в горнице, а в кувшине — медку или хоть молочка на донышке. Голоду не знали.
Пойдёт, бывало, хозяйка огород полоть или в поле жать, в дверях обернётся, возьмёт горсть проса из кадки, бросит на пол и скажет:
Гномики, гномы,
За детьми, за домом
Приглядите, присмотрите!
А вот просо вам… Берите!
И уйдёт со спокойным сердцем. А мы — прыг, прыг из запечка, из-под лавки, из-за расписного сундука, и за работу! Сказки сказываем ребятишкам, лошадок им мастерим, девочкам косички заплетём, кукол тряпочных понаделаем. Протрём оконца, солнышко в хату впустим — по всем уголкам свет разнесём: так всё и засверкает!
Работы, правда, много, зато благодарности от людей ещё больше. Ни один праздник без нас не обходился.
Гномики, гномы,
На пир вас зовём мы!
На остатки пирога,
На оленьи рога,
На жаркое из печи
Да на белы калачи! —
приглашали нас хозяева.
За стол мы, конечно, не лезли — наш брат, хоть и мал ростом, вести себя умеет. Зато как заиграем на гусельках, сперва один, за ним другой, третий, десятый — целый оркестр соберётся под окном или под половицей, — народ слушает не наслушается: так весело, легко станет на душе от нашей музыки!
Эх, где те времена? Ушли безвозвратно.
Чудило-Мудрило замолчал, посасывая свою трубочку, а ребятишки сидели, притихнув и не сводя с него глаз. Немного погодя он начал снова:
— Не знаю уж, долго ли так продолжалось: в наших книгах об этом не сказано. Только стали времена к худшему меняться. Род Лехов, что справедливо страной правил, прекратился, а новые князья всё грызлись между собой, ведь княжило-то их чуть ли не двенадцать сразу. Наконец надоели народу их распри и прогнал он прочь всех этих драчунов, а себе опять выбрал одного правителя.
Мир настал в стране, но солнышко, едва проглянув, снова спряталось за тучу.
Прожорливой саранчой налетели на лехитские земли полчища немцев: их князь задумал сесть королём над нами и взять себе в жёны нашу королеву. Я говорю «нашу», потому что в давние времена все вместе держались — и люди, и гномы, и жили дружно, как братья. Но королева не хотела идти за него.
— Знаю, знаю! — пропищала Кася. — Это была королева Ванда!
— И я знаю! — еще тоньше запищала Зося.
И обе, спеша и перебивая друг друга, запели:
В земле нашей покоится Ванда,
Что замуж не хотела за немца…
Чудило-Мудрило закивал головой и сказал с улыбкой:
— Верно, верно, не захотела!.. Знаю и я эту песенку! Она в наших книгах записана. Ведь это мы, гномы, с незапамятных времён учим деревенскую детвору петь её. Да, да!.. Я и сам не меньше ста ребятишек научил. А вас кто выучил?
— Не знаем.
— Ну, значит, я. Вот иногда кажется, будто ветер напевает и нашёптывает какие-то слова…
— Правда! — серьёзно сказали мальчики.
— А на самом деле это мы, гномы, шепчем и поём! Мы — маленькие; спрячемся во ржи, в траве, среди листьев или под камень залезем — нас и не видно.
Ну, вот… Отказалась королева идти за немца и началась война. Налетели стаи воронов, волки завыли, небо чёрными тучами заволоклось.
Начался голод: ведь и хлеб, и сыр — всё шло воинам, сражавшимся с немцами. Обнищала страна, обнищали и мы. И королева Ванда измучилась, видя, как из-за неё бедствует народ. Бросилась она в Вислу и утонула. Тут немцы ушли восвояси, и наступил мир.
Но прежние времени уж не вернулись. Сильный обижал слабого, брат шёл на брата, алчный сиротскую полоску норовил оттягать и припахать к своему полю. А где неправда да слёзы, не может быть счастья. И стал править страной злой король По́пель.
— Батюшки! — запищала Кася. — Попель!
— Ты что? Никогда не слыхала? — одернул её Стах. — Его ещё мыши съели!
— Ага! — поддакнул Юзек.
Чудило-Мудрило, затянувшись трубочкой, продолжал:
— Про мышей этих разные толки ходят. Одни говорят одно, другие — другое. Времена-то давние, поди, разберись теперь, как оно на самом деле было. В наших книгах написано, что это не мыши были, а гномы в мышиных шубках, — тогда ведь зима стояла. Мочи не стало смотреть, как Попель свирепствует, вот они и высыпали из нор всем скопом, накинулись на него и растерзали.
Так в наших книгах написано. Правда это или нет — трудно теперь сказать. Прапрадедушка говорил мне, что сам видел, пока ещё не ослеп от старости, это страшное озеро и башню, где всё случилось. Башня до сих пор называется Мышиной, а озеро — Гопло.
Так-то вот!
Но тут у него погасла трубочка. Он разгрёб золу, нашёл уголёк, потянул несколько раз, выпустил клуб дыма и снова заговорил:
— С этими древними книгами тоже беда. Или нескольких страниц не хватает, или выцвели и пожелтели так, что слова не разберёшь, или чёрное пятно во всю страницу. Не очень-то и прочтёшь, что написал кто-то много веков назад.
Но зато сразу можно понять, хорошие были времена или плохие. Если хорошие — от страниц, самых ветхих, такое сияние идёт, словно солнышко выглянуло. А плохие — потемнеет всё, точно ночь настала и ни луны, ни звёздочки…
Вот какие у нас, у гномов, летописи!
— Хотите узнать, что было дальше? — спросил Чудило-Мудрило, раскурив трубку.
— Хотим, хотим! — запищали девочки.
— Ну так слушайте. После страшных страниц о Попеле — их откроешь, и тьма сразу кругом, — идут ясные, светлые про Пяста. О нём я хоть целый час рассказывать готов.
У Юзека загорелись глаза.
— Расскажи, гномик, пожалуйста!
— Расскажи, расскажи нам всё! — наперебой закричали дети.
Чудило-Мудрило сдвинул колпак, почесал свой лысый затылок и начал рассказ:
— Сам-то я этого не видел, меня тогда ещё на свете не было. Но старичку гному, который записал эту историю, рассказал её старый дуб, а он хорошо помнил те времена. Голос у дуба был уже слабый от старости, но только он зашелестит, в лесу сразу тихо-тихо сделается — слышно, как муха пролетит. Сосны, ели, буки, грабы, берёзы, даже трава, мхи и папоротники слушают затаив дыхание — ни один стебелёк не дрогнет, ни один листок не шелохнётся.
А старый дуб шелестит себе потихоньку, ведя неторопливый рассказ про времена своей молодости. И вот этот гном — а он в ту пору ещё мальчонкой был, ростом с синичку, — придёт к своему знакомому грибу в гости, сядет под шляпку и слушает. Он слово в слово запомнил рассказ старого дуба и потом записал в книгу.
А дело было так.
Рос этот дуб, тогда ещё молодой дубок, в тихой дубраве, а неподалеку, в тени лип, вокруг которых гудели пчёлы, стояла избушка из белых лиственничных брёвен.
В избушке жили трое: Пяст, Репиха и сынок их, по прозванию Землян. Прозвали его так за любовь к родной земле — как выйдет, бывало, на порог, непременно скажет: «Здравствуй, земля родная!»
Изо дня в день глядел старый дуб на этих троих людей добрых, трудолюбивых. Сердца у них были верные; души, как белый голубь, чистые.
Жили у них в избушке и гномики, жили не тужили: отец, мать и сын никогда не забывали поделиться с ними и золотистым мёдом, и белоснежным творогом, и лепёшками. Даже в королевском дворце не жилось бы гномам лучше, чем в этой тихой, светлой, пахнущей смолой избушке.
Вот подрос Землян, и настало время в первый раз остричь ему золотые волосы. Стали собираться на праздник соседи — кто пешком, кто на телеге, кто верхом. Шумно во дворе у Пяста. Хлопочет хозяин, хлопочет хозяйка — всех надо угостить, всем угодить.
Немало дел и у гномиков.
И вдруг, когда солнце уже клонилось к закату, раздалось чудесное пение. Все подняли глаза к небу, казалось, песнь льётся оттуда.
А гномы побледнели и задрожали, будто холодом дохнуло, хотя был тёплый майский день.
Бросив свои дела, замерли они на месте, объятые дрожью и лязгая зубами.
Тут на фоне алой зари показались два странника: они направлялись к хате Пяста и пели.
Сладкозвучное пение плыло над землёй и казалось, будто соловьи защёлкали в саду, и росинки зазвенели колокольчиками на каждой былинке, на каждом цветочке, и липы на пасеке зашелестели листочками, и все злаки, все растения подали свой звонкий, серебристый голосок.
Пели странники о том, что грядут новые времена. Что старые боги — обитатели священных рощ — исчезнут, рассыплются в прах, и придёт единый властелин земли и неба.
Люди с просветлёнными лицами внимали их пению. А гномы, немного придя в себя, забились в чулан, в самый тёмный угол, и дрожали, съёжившись, как осенние листочки. Давным-давно ещё было им предсказано, что когда-нибудь услышат они чудесное пение и тогда покинут человеческое жильё и пойдут скитаться по свету.
Насыпала им Репиха мака, накрошила сладкого пирога — но гномы, хоть и проголодались, не вылезли из своего угла и к еде не притронулись. Один только старичок-гном отважился, приоткрыл дверь чулана и выглянул в щёлочку. Но тут же глаза руками заслонил — такое от странников сияние исходило, такой свет, словно само ясное солнышко пожаловало в гости.
Много дней и ночей просидели они в чулане, в холоде и голоде, пока не померк этот дивный свет.
А когда наконец отважились выглянуть, чтобы приняться за свою обычную работу, то увидели Пяста в сверкающей короне и парчовой мантии, накинутой прямо на холщовую рубаху. Он отправлялся во дворец, где уже не гномы стали ему прислуживать, а рыцари да вельможи.
Репиха сделалась королевой, а Землян — королевичем. Кончилась крестьянская жизнь в избе, началась королевская — в замке.
Но гномы по-прежнему прияли пряжу, ходили за скотиной, работали в поле, на пасеке: не хотелось покидать полюбившийся им дом, где они столько лет прожили мирно и счастливо.
Королевский дворецкий, как раньше Репиха, оставлял им на лавке молока, мёду, но гномы не смели к ним притронуться, чувствуя, что проку от них теперь мало и работники они плохие: куда девалась прежняя сила и сноровка! Подбирали только крошки с пола и до того похудели и почернели, что на себя стали не похожи.
И с тех пор больше не называли их боженятами.
А чудесная песня, как эхо, прокатилась над землёй. И когда разгоралась вечерняя заря, воздух пел и звенел, словно это арфы серебряные играли.
Вот о чём шептал, шелестел вековой дуб, а притихший лес его слушал.
Чудило-Мудрило замолчал. Дети сидели присмирев: в шуме леса чудился голос старого дуба. Первым заговорил Юзек:
— А потом что стало с гномами?
Но учёный летописец не отвечал, погрузившись в думы о старине.
Пастушата стали дёргать его за плащ и кричать:
— Гномик, гномик, рассказывай! Что дальше было?
Чудило-Мудрило очнулся от задумчивости и стал опять рассказывать:
— Правда, не сразу гномы решились уйти. Некоторое время они ещё жили в деревнях с людьми. Но день ото дня становились всё печальней и слабее. Их теперь редко звали на помощь. Пока жив был Пяст, никто не смел их обижать. Ещё в царствование сына его, Земляна, у гномов был свой угол в каждой хате. Но при внуке Земляна, короле Мешко, настали для них трудные времена. Днём они даже на глаза боялись показаться людям и только в сумерки вылезали из своих убежищ — раздобыть какую-нибудь еду.
Крестьянки, уходя в поле, уже не сыпали им проса и не просили присмотреть за детьми.
Осталась на долю гномов самая чёрная работа: на конюшне, в хлеву, в риге, а в доме разве что лучины нащепают, горшки перемоют да мусор в уголок заметут.
Но вот однажды, — так записано в наших летописях, — зазвонили повсюду колокола. Будто гром небесный загремел, и где он раздавался, гномы толпами высыпали из домов, из деревень, и, горько плача, уходили в леса, в горы и пустоши — подальше от жилья, где звона колокольного не слышно.
С той поры разве ночью случается увидеть нас людям, а днём мы только детям показываемся, вот как я вам. Больше всего гномов ушло в Карпаты. Там, в пещерах, мы стережём клады. В лесах тоже немало нашего брата. А зимовать в лесу холодно, вот мы и шьём себе красные плащи и колпачки. По ним нас сразу можно узнать. Мы и теперь хорошо относимся к людям и за крошку хлеба, за каплю молока всегда рады помочь доброму человеку. Но мы прячемся под землю, едва колокол зазвонит.
Только сказал это Чудило-Мудрило, как со стороны леса послышались гомон, крики. Это бабы и ребятишки возвращались домой из похода. Но без успеха. Оказалось, у хитрой лисы несколько выходов из норы. Пока раскапывали тот, что на опушке, лиса через другую лазейку благополучно выбралась в поле и притаилась в терновнике.
Женщины бранились, что зря потратили время, дети кликали собак, которые с громким лаем рыскали по опушке, отыскивая следы.
Заслышав крик и лай, пастушата подняли головы, загляделись и позабыли про гнома.
А Чудило-Мудрило встал, натянул колпачок и, юркнув в борозду, исчез в прошлогоднем бурьяне. Так Зося и Кася, Стах, Юзек, Куба и Ясь никогда и не узнали, во сне им всё это привиделось или на самом деле у костра сидел гномик и рассказывал чудесную сказку.
Между тем Чудило-Мудрило, крадучись, добрался до леса. Было ещё светло, но в чаще царил полумрак, и тропинка, по которой он шёл, еле виднелась: такую густую тень отбрасывали сосны и ели.
Так шёл он, может, час, а может, больше; устал, проголодался. И вдруг, споткнувшись, свалился в глубокую яму.
А в яме этой жила лиса Сладкоежка, известная на всю округу похитительница кур. Та самая, на которую ходила облавой деревня.
Лиса как раз сидела в норе и кончала обгладывать жирную курицу. На полу повсюду были разбросаны перья.
Увидев непрошеного гостя, Сладкоежка тотчас прервала свою трапезу, проворно покопала лапкой, сбросила кости в ямку и присыпала землёй. А сама села и смотрит как ни в чём не бывало.
Лису смех разбирал — уж очень неожиданно влетел Чудило-Мудрило в нору да ещё перекувырнулся через голову. Но притворщица и виду не подала — скромнёхонько встала и сделала шаг навстречу гостю.
— Вы, должно быть, дверью ошиблись, милостивый государь? — пропела она сладеньким голоском.
— Да, вы правы, — ответил летописец. — Темновато, знаете, и я не заметил входа. К тому же у меня вообще ослабло зрение от непрерывной работы над большим историческим трудом.
— Ах! — захлёбываясь от восторга, воскликнула Сладкоежка. — Значит, я имею честь приветствовать учёного коллегу! Я тоже посвятила себя науке. Я пишу большое исследование о разведении в деревнях кур и голубей и даже предлагаю новый проект постройки курятников. Вот перья, которыми я пишу.
И она небрежным жестом указала на разбросанные по всей норе перья съеденной курицы.
Чудило-Мудрило остолбенел от удивления.
Если он одним-единственным пером завоевал себе столь громкую известность среди своего народа, то как же должен быть знаменит тот, кто извёл целый пук таких превосходных золотистых перьев!
Сладкоежка подошла поближе и спросила:
— А у вас, любезный коллега, откуда такое замечательное перо и где обитает то милое создание, которому оно принадлежит? Я была бы счастлива с ним познакомиться.
— Это перо из крыла серой гусыни, которую вместе с другими гусями пасёт сиротка Марыся, — ответил Чудило-Мудрило.
— Вместе с другими гусями? — переспросила лиса, облизываясь. — И вы говорите, коллега, что пасёт их малолетняя сиротка? Бедняжка! Нелегко ей, наверное, управляться с целым стадом гусей! Ах, с какой радостью я помогла бы ей! С каким удовольствием присмотрела бы за стадом вместо бедной милой сиротки! Надо вам сказать, дорогой коллега, что у меня очень мягкое сердце. Мягче масла!
И в подтверждение своих слов она приложила лапу к груди. Потом подойдя вплотную к учёному летописцу, обнюхала перо и, смахнув слезу, сказала:
— Не удивляйтесь, дорогой коллега, моему волнению. Я почувствовала в эту минуту, в чём моё призвание. Наставлять заблудших гусей на путь истинный — вот мой долг! Помогать сироткам пасти их — вот высшая цель моей жизни!
И, воздев передние лапы к небу, лиса воскликнула:
— О вы, невинные существа! О вы, дорогие создания! Отныне вся моя жизнь принадлежит вам!
С этими словами она поспешила к выходу, а за ней по длинному тёмному коридору засеменил Чудило-Мудрило.
Они прошли уже довольно много, когда лиса сказала:
— Не забудьте, любезный коллега, написать в вашей бесценной книге про сегодняшнюю встречу. Только прошу вас, никаких похвал, никаких славословий по моему адресу! Напишите просто, что встретились с великим другом человечества Сладкоежкой — не забудьте, пожалуйста, моего имени, — с великим учёным, автором многих трудов — одним словом, с лисой во всех отношениях незаурядной и достойной доверия как пастушат, так и самих владельцев кур и уток. Вы понимаете, дорогой коллега, что врождённая скромность не позволяет мне хвалить себя. Поэтому я не буду распространяться о своих достоинствах и положусь на вашу проницательность.
Они обменялись рукопожатием и двинулись дальше.
В подземном ходе становилось всё светлей и теплей: сюда уже проникали румяные солнечные лучи.
А когда они добрались до выхода из норы, прорытого под трухлявым пнём, лиса одним прыжком очутилась снаружи и, крикнув своему спутнику: «До свиданья!» — исчезла в густых зарослях.
От запаха сырого мха и молодой травки у нашего учёного закружилась голова. Он присел на прошлогоднюю шишку — отдохнуть перед дальней дорогой, — счастливый, что ему довелось познакомиться с таким добродетельным зверем.
Сидит Чудило-Мудрило на шишке, глядь — крестьянин идёт.
В полушубке, в лаптях, в высокой барашковой шапке, на плече топор и котомка холщовая — заправский дровосек! Идёт, насвистывает, по сторонам поглядывает — видно, весело ему.
Чудило-Мудрило и подумал: «Дай спрошу у него, когда весна придёт».
Но, вспомнив про свою учёность, надулся как индюк и сказал себе: «Негоже мне, учёному, у простого мужика уму-разуму учиться».
А дровосек как раз мимо шёл. Глянул случайно под ноги, видит — к шишке что-то круглое, как шарик, прилепилось. Он подумал, что это «волчий табак», наподдал ногой и пошёл дальше. Хотя лапоть дровосека только слегка задел его, Чудило-Мудрило вместе с шишкой кубарем отлетел в сторону.
Хорошо ещё, что чернильница не разбилась и пробка не выскочила.
Скатившись в ямку, учёный летописец сел, ощупал бока и, убедившись, что все рёбра целы, плюнул с презрительной гримасой:
— Тьфу! Мужик! А я ещё хотел с этим невежей в разговоры пускаться! Только этого не хватало! Вот бы отличился! Нет, надо умнее за дело браться.
В раздумье стал он потирать свой длинный нос. Наконец хлопнул себя по лбу и воскликнул:
— Как же я узнаю, когда придёт весна, если не измерю сначала, много ли ей ещё идти до нас!
И он стал озираться: из чего сделать глобус, чтобы измерить по нему путь весны.
Глядь — ёж спешит по тропинке. Мордочку выставил, иглы ощетинил — яблоко тащит. Обрадовался Чудило-Мудрило и, вежливо поздоровавшись, попросил у ежа яблоко. А у того совесть была нечиста: он это яблоко ночью украл у одной крестьянки и теперь нёс в норку. «Это ещё что за человек?» — подумал ёжик, испугался и пустился наутёк, потом свернулся в клубок и, как мячик, скатился с пригорка.
— Стой! Стой! Погоди! — кричал ему Чудило-Мудрило. — Я только путь весны измерю по твоему яблоку и сейчас же отдам обратно.
Но ёж исчез в сумраке леса.
— Вот глупый ёж! — пробормотал учёный. — Удрал с таким чудесным глобусом! Делать нечего, придётся поискать что-нибудь другое.
И он отправился дальше, перепрыгивая через камни и рытвины.
Скоро посчастливилось ему найти кусочек глины. Он сделал из неё шар, вкатил на кочку и еловой иголкой нацарапал на нём материки, моря, горы, реки. Изобразив все части света, нацепил большущие очки и стал искать дорогу, по которой придёт весна.
Тем временем в низинах заклубился туман. Белой пеленой заволакивал он овраги, а луга, поля и дубравы всё ещё стояли в золотом сиянии солнца.
И тогда на юге появилась юная красавица с простёртыми над землёй руками. Она шла босая, и, где ступала её нога, расцветали фиалки и маргаритки; шла безмолвная, но навстречу ей с радостным щебетанием вспархивали птицы; шла с тёмным, как свежая пашня, лицом, но позади всё загоралось яркой радугой; шла опустив глаза, но из-под её ресниц лилось сияние.
Это была Весна.
Она прошла так близко от гнома, что задела его своей белой фатой, овеяла тёплым ветерком и ароматом фиалок из венка, украшавшего её белокурую голову. Но учёный летописец был так поглощён вычислениями, что даже не заметил её. Потянул только своим длинным носом, вдохнул тонкий, нежный аромат и, склонившись над толстенной книгой, продолжал старательно записывать в неё результаты своих расчётов.
А по расчётам его выходило, что весна совсем не придёт. Она заблудилась, осталась за морем и не найдёт сюда дороги. Выходило, что жаворонки и соловьи потеряют голос и никогда больше не запоют — единственной песней на земле будет отныне карканье ворон; что ветер сметёт все семена в бездонную пропасть и больше не зацветут ни роза, ни лилия, ни яблонька. Заря погаснет, солнце почернеет, дни превратятся в ночи, а луга и поля покроются не хлебами, не травой, а вечными снегами.
Окутавшись дымом своей огромной трубки и пыжась от гордости — вот, мол, какой я мудрец и пророк, — Чудило-Мудрило как раз записывал это в книгу, когда прилетели три громадных золотисто-чёрных косматых шмеля и ну виться над его блестящей лысиной! Громко, басовито жужжа, они сделали над ней один круг, другой, третий, но учёный летописец, углубившись в работу, ничего не слышал.
И вдруг (он как раз поставил точку в конце своего пророчества) — бац! — что-то стукнуло его по лысине. Ещё раз, ещё и ещё.
Чудило-Мудрило закричал не своим голосом, подумав, что настал конец света. Выронил трубку изо рта, бросил перо и отскочил в сторону, опрокинув на свою бесценную книгу огромную чернильницу.
Чёрные потоки хлынули на только что исписанные страницы.
Увидев это, Чудило-Мудрило остолбенел.
Погибли все его предсказания и расчёты!
Чернильная река залила книгу.
Что теперь делать? Как явиться к королю?..
Так хорошо, так складно высчитал — и всё насмарку!
Несчастный летописец ломал руки. От горя у него последний разум отшибло. Теперь уж он совсем запутался: пришла весна или нет?..
Наступил полдень, наступил вечер, а он всё стоял да стоял на том же месте.
На небе, румяном от зари, загорелись первые звёзды; над полями и лугами разлился аромат цветов. Юная красавица дошла уже до опушки леса, и под её босой ногой расцвёл первый ландыш.
Между тем съестные припасы в Хрустальном Гроте подошли к концу, и гномам стали выдавать в день всего по три горошины на брата. Тут, конечно, пошли обиды, ссоры, даже потасовки, как всегда бывает, когда доймут холод да голод.
Что ни день, то скандал.
То Сморчок с Букашкой сцепятся, то Петрушка с Кузовком, то Соломенное Чучелко с Волчьим Табаком, а то все вместе свалку устроят, пока не выскочат Хватай с Запираем и не засадят всю компанию в кутузку.
Но больше всех шумел, проклиная свою судьбу, Хвощ. Ел он за четверых, но всё время ныл, что голоден.
С этим Хвощом приключилась однажды удивительная история.
Дело в том, что гномы не всегда под землёй прячутся. Они не прочь и в деревне пожить, за печкой или под полом. И если нерадивая хозяйка горшка не накрыла, сора из избы не вымела, пряжу бросила где попало, творога не откинула вовремя, помоев не вынесла, цыплят не пересчитала, проказники гномы тут как тут: в борщ мух набросают, сор из углов по всему полу расшвыряют, творог съедят, нити на мотовиле перепутают, кур из курятника выпустят, вёдра опрокинут, набедокурят, накуролесят — и шмыг за печку!
А бывает и так. Оставит баба ребёночка в колыбели, а сама побежит к соседке лясы точить. Тут уж гномы не зевают — сейчас ребёночка своим подменят, к себе утащат, вырастят и заставят на себя работать.
Гном-подкидыш не растёт, только голова у него пухнет да тяжелеет; зато прожорлив он — никак не накормишь досыта!
У одной крестьянки был сыночек Ясек, прехорошенький мальчик.
Волосы как лён, глазки — василёчки, губки — малинка. Здоровенький, весёлый, резвится, как рыбка в воде. А уж заплачет — значит, неспроста. И хоть жил-то на свете всего полгода, а уже улыбался матери, тянулся к ней ручонками и щебетал, как птичка.
Но матери не сиделось дома, она то и дело к соседкам бегала — язык почесать. Тут постоит, там посидит и до того заболтается, что про всё забудет: и про горшки немытые, и про бельё нестираное — про всё на свете, даже про Ясека своего.
Вот однажды прокрались к ней гномы в избу, смотрят — дверь настежь, хозяйки нет, в углах поросята роются, а в колыбельке ребёночек плачет. Недолго думая схватили они ребёнка и утащили к себе, а в колыбель Хвоща подложили, начисто сбрив ему бороду.
Воротилась мать — глазам своим не верит: что это с ребёнком? Голова дынькой, личико в морщинах, пучеглазый, ножки коротенькие, как у утёнка.
Испугалась баба.
— Тьфу! Сгинь, пропади, нечистая сила! — говорит, а сама глаза протирает: думает, может, привиделось.
А ребёночек ну орать:
— Есть хочу!
— Ясек! Ясечек! — уговаривает мать.
А он поглядывает на неё исподлобья и знай верещит:
— Есть хочу! Есть хочу!
Накормила она его, укачала: авось теперь заснёт.
Но не тут-то было! Только отошла от колыбели — он опять в крик:
— Есть хочу! Есть хочу!
И так раз десять до вечера. Мать ума не приложит: что за напасть, почему Ясек таким обжорой стал?
Сунула ему в одну руку кусок хлеба, в другую — морковь, уснул.
Но на другой день спозаранку опять за своё:
— Есть хочу! Есть хочу!
«Волк тебя сглазил, что ли? Никак не наешься!» — думает мать. Кормит подкидыша, а сама удивляется: что с Ясеком? Бывало, меньше воробышка съест, а теперь никак не накормишь.
Ни на шаг от колыбели не отойти — стой да пихай ему в рот. А он чавкает, как старикашка, лягушачьи глаза выпучил, на себя не похож — словно подменили.
Прошёл день, другой, прошла неделя. Стала крестьянка примечать: оставит что-нибудь в горшках, а сама из дому отлучится — кто-то всё подчистую съедает: и горох и клёцки.
— Вот чудеса! — охает она, теряясь в догадках.
Сначала на кота подумала. Отлупила его, заперла в чулан и ушла. Воротилась домой — горшки пустые, сковорода вылизана, заправки как не бывало. Отперла чулан — кот сидит, как сидел, только мяучит жалобно и бока ввалились от голода. Ну, если не кот, значит, Жучка!
Жучкой чёрную собачонку звали, которая хату сторожила. Схватила хозяйка палку — и ну её отделывать. Лупит и приговаривает: «Вот тебе! Вот тебе! Получай!» Собачонка визжит от обиды, от боли, скулит, извивается, а деться некуда — сени заперты. Наконец умаялась хозяйка и отшвырнула палку в сторону. Бедняга Жучка, поджав хвост, с жалобным визгом уползла в хлев и там до самого вечера зализывала бока.
На следующий день крестьянка заперла кота и Жучку в чулан, поставила горшки в печь и пошла к соседке.
Посидела, поболтала, вернулась — а дома сущий ад!
Кот с собакой в чулане дерутся — только шерсть клочьями летит; печь открыта, горшки пустые, сковородка блестит, будто её вымыли, а младенец в колыбели орёт, надрывается.
Схватилась крестьянка за голову. Но потом взяла её злость, сжала она кулаки и говорит:
— Погоди ж ты, вор проклятый! Я не я буду, коли тебя не подстерегу!
И подошла с этими мыслями к подкидышу, который орал благим матом.
Кормит бедная мать ребёнка, а у самой слёзы градом катятся: не узнать Ясека! Раньше, бывало, сядет с ним на порог, и, кто ни пройдёт, все на него любуются: другого такого мальчика во всей деревне не сыскать! А теперь с этаким страшилищем и людям на глаза показаться стыдно.
Не улыбается, не лепечет, ручонками к материнским бусам не тянется, лежит одутловатый, морщинистый, лысый, точно старикашка.
И расти не растёт, одна голова наливается, большущая, тяжеленная, как дыня.
Одно слово — урод!
Уж чего-чего она не делала, чтобы порчу отвадить: и три уголька раскалённых, три крошки хлебные в воду бросала; и в бузинном отваре его купала — верное средство от дурного глаза; и барашками с вербы окуривала, и щепой трухлявой ивы, что на распутье растёт, — ничего не помогло. А тут ещё и в хозяйстве убыток! Еды на двух мужиков наварит, а домой вернётся — есть нечего.
— С ребёночка что взять, — говорила несчастная женщина. — Но уж вору этому я не спущу! Ни за что не спущу!
На другой день наварила она горшок капусты и горшок гороха, нажарила целую сковороду свиных шкварок, поставила в печь, закрыла её, покормила рабёнка, взяла с собой кота и Жучку и ушла.
Но ушла недалеко — схоронилась за углом и подглядывает в окошко.
Видит — приподнялся ребёночек, сел в колыбели, озирается по сторонам: нет ли кого в избе? Потом выкарабкался из колыбели — и шасть к печке! Подошёл, открыл заслонку, потянул носом, жмурясь от удовольствия — очень уж вкусно шкварками запахло, — и стал искать ложку. А ложки были высоко, на полочке, никак не достать. Вот он влез на сундук, взял ложку побольше, выдвинул из печи горшок с капустой, шкварками заправил, добавил гороху и давай уплетать за обе щеки.
Тут крестьянка струхнула не на шутку, руками всплеснула и побежала за соседкой.
Воротились обе, видят — в горшках уже на донышке осталось, а он всё сопит да уплетает.
Съел капусту, съел горох, поскрёб ложкой по дну, наклонил сковородку, вылизал, задвинул горшки в печь и стал, как хозяин, по избе расхаживать, во все уголки заглядывать.
Крестьянка даже зубами заскрипела. А он себе похаживает, глазами шарит. Нашёл яйцо под кошёлкой, смотрит, как на невидаль, головой огромной качает.
— Семьдесят семь лет живу на свете, — бормочет, — а бочки без обручей не видывал!
Тут соседка сразу смекнула, что это гном.
— Что ж, — говорит, — сорви ветку берёзовую да угости его хорошенько и на помойку выкинь. Как начнёт он там голосить, принесут тебе гномы Ясека, а этого урода назад заберут.
Крестьянке этот совет по душе пришёлся. Кинулась она в березняк, сломила ветку, прибежала домой, схватила подкидыша за шиворот и давай стегать.
— Вот тебе, получай: за мои харчи, за Ясека, за обиду мою!
Тот орёт — за версту слышно, а баба знай лупит его без устали.
Через хату от неё жила вдова Кукули́на с маленькой дочкой Марысей.
На ту пору шла она как раз с дочкой на руках господское поле полоть. Услыхала, что у соседки вопит кто-то не своим голосом, остановилась и думает: «Не иначе, бьют кого-то. Надо идти выручать».
Тут и дочка её, которая ещё говорить не умела, заплакала жалобно: поняла, видно, что кого-то обижают.
Глянула Кукулина на дорогу, глянула на солнышко — а оно уже высоко поднялось. Женщина она была работящая, жалко ей было время терять, но ведь сердце не камень. И она завернула к соседке, но дверь оказалась заперта.
— Соседка! — крикнула она. — Кто это у вас так кричит?
А мать Ясека в ответ:
— Не твоё дело! Ступай своей дорогой!
Но Кукулина не сдавалась.
— Соседка, — говорит, — никак, вы своего сыночка бьёте? Пожалейте его, ведь он ещё совсем маленький!
— Такой же он мне сыночек, этот оборотень, как злой ветер, что по полю гуляет.
— Сын он вам или нет, всё равно не бейте! Сердце надрывается от этого крика!
Тут и Марыся заплакала в три ручья.
Обозлилась крестьянка и крикнула:
— Ишь добрая какая! Нашлась заступница! Проваливай, откуда пришла, да не суй нос не в своё дело, а то как бы тебе самой не попало!
Не очень приятно было вдове выслушать такую отповедь; но в хате стало тише, и она подумала:
«Ладно, лишь бы угомонилась баба. Мало ли чего в сердцах не наговорит человек, нельзя на него за это обижаться».
И пошла своей дорогой.
А гномы тоже услыхали крики Хвоща.
— Плохо дело! — говорят. — Надо на выручку идти.
И пошли в избе чудеса. Вылезли из подпечья карлики в жёлтых и зелёных плащах; у каждого красный колпачок в руке, все низко кланяются бабе и просят отпустить дружка, а взамен обещают полный фартук талеров насыпать.
Растаяла крестьянка, как про талеры услышала, но соседка ей на ухо шепчет:
— Не отпускай его, кума, а то без Ясека останешься. Талеры-то их — просто светящиеся гнилушки!
Как напустится на гномов крестьянка:
— Вон отсюда! Не нужны мне ваши талеры! Ясека моего отдайте! Убирайтесь, покуда целы, не то вам несдобровать!
Повесили гномы носы, и шмыг под печь! А хозяйка схватила Хвоща за шиворот и выкинула на помойку.
Заорал Хвощ, как котёнок, но больше от страха, чем от боли, потому что не знал, что теперь с ним будет.
Вдова оглянулась, видит — лежит бедняга на помойке и плачет. Не раздумывая, она вернулась, утёрла ему слёзы, приласкала, кусочек хлеба в руку сунула, потом сорвала пучок травы, подстелила, чтобы лежать было чисто и сухо. А так как солнышко уже припекало, сорвала большой лопух в канаве и заслонила его, как зонтиком.
Гном с благодарностью посмотрел на вдову и улыбнулся Марысе, и она даже в ладошки захлопала от радости, глядя, как он на травке под лопухом лежит.
«Дай срок, отплачу добром», — сказал про себя Хвощ, когда вдова с девочкой на руках отошла от него.
Кукулина и с собой бы его взяла, да не посмела. Ведь у него своя мать есть, а родная мать, хоть и выбранит и розгой отстегает, но потом всё равно приласкает, приголубит.
Так рассуждала вдова, не зная, что гномы обманули крестьянку и это вовсе не её ребёнок.
Под вечер вышла баба посмотреть, что с гномом, а его и след простыл. Зато у порога лежит её Ясек: волосы как лён, глаза — василёчки, губы — малинка.
Это гномы принесли его матери, а Хвоща забрали.
То-то было радости и веселья! Поджарила крестьянка яичницу чуть ли не из дюжины яиц, пышки испекла и соседку пригласила — не знала, как её и благодарить.
…Прошли годы. Вырос Ясек крепким парнем, но людей дичился. Любил бродить один по горам, по лесам и всё рассказывал, какие чудеса, какие сокровища видел под землёй у гномов. Но в деревне ему не верили и считали дурачком.
А Хвощ попав к своим, быстро поправился. Гномы знают много разных целебных зелий и чудодейственных мазей. Как принялись припарки ему делать, окуривать, растирать волчьими ягодами, комариным салом, паучьей жёлчью — мигом на ноги поставили.
Король Светлячок любил своего прожорливого подданного и благоволил к нему. Хвощ тоже очень любил короля и часто сиживал у его ног, наигрывая на свирели песенки, от которых словно теплей становилось в Хрустальном Гроте.
Но, как только дело доходило до еды, Хвощ забывал обо всём на свете. Он первым мчался к миске, отталкивая всех. А если кто сопротивлялся, лез в драку. Вот и теперь, когда в Гроте стало не хватать еды, Хвощ даже поколотил королевского дворецкого за то, что тот выдал ему, как и всем, только три горошины на день. И мало того, что избил — ещё к королю отправился с жалобой, что его обижают.
Но король за него не вступился, а сказал, что закон один для всех. Тут Хвощ ещё пуще разбушевался.
— Ах, так! — сказал он. — Коли здесь правды не добьёшься, пойду на землю. Там в любой хате накормят лучше, чем за королевским столом!
— Иди, иди, обжора, — засмеялись гномы. — Одним ртом меньше будет. Всё легче по нынешним временам.
Они думали, что он шутит.
— Вот увидите, уйду! — не унимался Хвощ.
Гномы опять смеяться:
— О весне нам весточку принеси, коли ты такой удалец!
— И принесу! — буркнул Хвощ.
Подпоясался ремешком, свирель за пазуху сунул, поклонился королю, набил трубку и пошёл.
Смеркалось, когда Хвощ выбрался на поверхность земли. Сопя и отдуваясь, огляделся он по сторонам.
Слева было пустынно и дико. Чернел бор, на соснах каркали вороны, в ложбинах белел нестаявший снег. Мокрая хвоя коричневым ковром устилала землю. От глухо шумевших деревьев, стоявших тёмной стеной, тянуло промозглой сыростью и холодом.
— Брр! Зима! — пробормотал Хвощ и посмотрел направо.
Там раскинулась весёлая долина, где, звеня, сбегали к речке ручейки и пробивалась молодая травка. Над долиной угасала заря.
Хлопнул себя Хвощ по лбу и воскликнул:
— Весна!
Но тут из леса повеяло холодом.
Опечалился Хвощ и говорит:
— Поди разберись тут, весна или зима! Налево — одно, направо — другое!
Вдруг послышался шум крыльев.
«Ага! — подумал Хвощ. — Сейчас всё узнаю. Это ворона или голубь! Ворона — значит, зима, голубь — весна».
Только подумал — перед ним летучая мышь промелькнула.
— Поди разберись тут! — буркнул Хвощ и стал вертеть головой в разные стороны.
Смотрит направо, смотрит налево, но ничего сообразить не может.
Глянул на равнину, а там всё бело, будто серебром заткано.
— Ага! — крикнул Хвощ. — Теперь-то я узнаю! Это или снег, или роса! Снег — значит, зима, роса — значит, весна.
Стоит, таращится. Вгляделся получше, а это, оказывается, не снег и не роса, а туман.
— Поди разберись! — пробурчал он себе под нос и снова стал вертеть головой с озабоченным видом.
Посмотрел в сторону леса, а там в кустах что-то светится.
— Ага! —крикнул Хвощ. — Теперь знаю! Это или светлячок, или гнилушка. Гнилушка — значит, зима, светлячок — весна.
И побежал на огонёк.
Прибежал, глядь — волчьи глаза горят.
Рассердился Хвощ не на шутку и говорит:
— Ты мне светишь, ну так и я тебе посвечу!
Высек огня, раскурил трубку, выпустил большой клуб дыма, отвернулся и забыл о волке.
Но вскоре ему страшно захотелось есть. Стал он озираться — чем бы подкрепиться. Видит — лежит что-то круглое во мху. Хвощ думал — яйцо. А это был глобус, по которому учёный летописец измерял путь весны.
«Чудное какое-то яйцо! — удивился Хвощ. — Кроты его, что ли, так исцарапали?»
Разбил — глина! Ну, это уж слишком! От злости и огорчения Хвощ растянулся на мху, подложил руки под голову и заснул.
До утра было ещё далеко и рассвет едва посеребрил небо, когда Хвощ услыхал сильный шум над головой.
Проснувшись, он сел, протёр глаза, смотрит — аисты из-за моря синего летят. Серебряные в свете зари, летели они на свои старые гнёзда, широко раскинув крылья и точно повиснув в неподвижном воздухе.
«Вот повезло! — подумал Хвощ. — Лучше верхом, чем пешком!»
И вдруг аисты замедлили свой стремительный полёт и снизились над кочкой. Недолго думая Хвощ вскочил на ближайшего аиста, обхватил его за шею, сжал пятками бока, пригнулся к спине, как заправский наездник, и вынесся вперёд.
Пролетели они долину, речку, розовую в свете зари, и тут Хвощ стал как будто что-то припоминать. Выгон, пруд, межевой камень, груши при дороге, овины, хлева, домики, далеко протянувшиеся двумя рядами, — все это было ему знакомо.
Вдруг его охватил страх. Смотрит и глазам не верит. Хата на отшибе, вокруг берёзы, за хатой — мусорная куча, разрытая курами, у порога — новая метла. Хвощ протёр глаза, сплюнул — не помогает! Хата, берёзы, куча, метла как были, так и остались на месте. У Хвоща мурашки по спине побежали.
Так и есть! Та самая хата, где он лежал в колыбели, а вон и помойка, куда его вышвырнули чуть живого.
— Тпрру!.. — закричал Хвощ на аиста, словно на лошадь.
Но аист, увидев своё старое гнездо на крыше, радостно взмахнул крыльями и, оставив далеко позади товарищей, устремился прямо к хате.
Скорчился бедный Хвощ, сжался в комочек и плотнее прильнул к его шее.
«Нелёгкая меня сюда принесла!» — думал он, поёживаясь при воспоминании о крестьянке.
Он уже стал прикидывать, не лучше ли спрыгнуть вниз, чем подвергать себя ужасной опасности. Но прыгнуть с такой высоты значило сломать себе шею, и он раздумал.
Аист, спускаясь всё ниже, описал широкий круг над почерневшей, замшелой крышей, потом второй, поменьше, и наконец, сделав только полукруг, с громким криком упал прямо в старое гнездо и от радости забил крыльями в тихом голубом воздухе.
Выглянул Хвощ из-за его длинной шеи — всё по-старому: в хлеву телёнок мычит, рябая курица кудахчет, на плетне сохнет перевёрнутая кринка, а за углом Жучка спит.
Дверь хаты скрипнула.
«Хозяйка!» — подумал Хвощ, и мороз подрал его по спине.
— Аист! Аистёнушка! В добрый час!…
Узнав голос, Хвощ мигом спрятался за шею аиста, но поздно — она уже увидела его.
— Что за чертовщина? — вытаращилась баба.
И вдруг как всплеснёт руками, как завопит:
— Спасите, люди добрые! Опять эта злая нечисть! Колдовство, да и только! — И в сердцах (женщина она была вспыльчивая) пригрозила: — Погоди ж ты у меня, урод! Сейчас я тебя кочергой достану!
И со всех ног кинулась в хату, а Хвощ — прыг с аиста в гнездо. Зарылся в солому, съёжился, сидит и через щёлку сбоку поглядывает, что дальше будет. Минуты не прошло — крестьянка уже бежит с кочергой обратно. Глянула на крышу, а там никого нет. Только аист стоит на колесе, расставив красные ноги.
— Куда же он девался? — ахнула крестьянка. — Или померещилось мне?
Но тут у Хвоща в носу защекотало и, не в силах сдержаться, он чихнул — громко, как из пушки выпалил.
— Ага, попался! — крикнула баба и ну ширять кочергой.
Но кочерга была коротка и не доставала.
— Погоди, оборотень! Сейчас лестницу притащу!
«Плохо дело!» — подумал Хвощ и стал озираться по сторонам, ища спасения. На лбу у него выступил холодный пот.
Глянул вниз — крестьянка саженную лестницу тащит. По такой не то что на крышу, и на колокольню влезть можно.
У Хвоща душа ушла в пятки, а баба уже лестницу приставила, с кочергой лезет.
Выскочил бедняга из гнезда — и на трубу.
«Прыгнуть, что ли?» — думает. Прикинул расстояние на глазок — куда там! Разобьёшься с такой высоты, как пасхальное яичко.
А крестьянка — уже на середине лестницы и кочергу протянула.
«Была не была, — думает Хвощ. — Уж лучше смерть, чем побои».
Зажмурился и прыгнул вниз. Голова у него закружилась, земля волчком завертелась; крыша, баба, кочерга — всё словно опрокинулось. Он уже решил, что костей не соберёт, но вдруг почувствовал, что упал на что-то мягкое, как на перину, и это «что-то» сразу пустилось наутёк.
Хвощ вцепился обеими руками, чтобы не упасть, а тут на него вкусным запахом повеяло: будто грудинкой.
А это кот, стащив колбасу, как раз крался по двору, когда Хвощ свалился прямо ему на спину и вцепился в шерсть. Перепуганный Мурлыка, решив, что это хозяйка застала его не месте преступления и схватила за загривок, со всех ног бросился бежать.
Хата была уже далеко позади, деревня почти скрылась из глаз. Тогда кот кинулся в густой репейник и крапиву и стал кататься по земле, норовя сбросить мешающую ему ношу.
Не тут-то было! Хвощ крепко держался за загривок. Крапива жгла его, репьи царапали, но колбаса так приятно пахла, что он решил ни за что с ней не расставаться.
Кот метался из стороны в сторону и наконец выронил колбасу. Хвощ мигом соскочил, схватил колбасу, вытер лопухом песок и съел её. Подкрепившись на славу, он выкурил трубочку, растянулся под кустом и, размышляя о своих необыкновенных приключениях, сладко заснул.
Солнце поднялось уже высоко и его лучи заглянули в бурьян, когда Хвощ, очнувшись от сна, сел и прислушался. Ему показалось, что его разбудил какой-то звук. Он насторожился, не понимая спросонья, спит он ещё или бодрствует, тем более что вокруг никого не было. Но ветер действительно доносил какие-то звуки — не то мушиное жужжание, не то комариный писк, не то гудение пчелиного роя.
И вот эти звуки слились в какую-то странную песенку. Ни птичья, ни человечья, ни тихая, ни громкая, ни грустная, ни весёлая, она так хватала за душу, что хотелось плакать и смеяться.
Хвощ — а он был большим любителем музыки — весь обратился в слух. Сообразив, откуда доносится звук, он пошёл прямо на него.
Скоро он выбрался из бурьяна на лесную полянку, окружённую соснами. Над полянкой тоненькой струйкой подымался дым от небольшого костра, на котором что-то варилось в котелке, распространяя соблазнительный запах.
Хвощ потянул носом и хотел подойти поближе — он ведь был охотник поесть, — как вдруг маленькая собачонка, шнырявшая по полянке, заворчала и залаяла. Услышав лай, цыган, лежавший у костра, — это он играл на варганчике[2], уча танцевать обезьянку, посаженную на цепочку, — вскочил и быстро огляделся по сторонам. Хвощ, у которого утреннее происшествие отбило всякую охоту иметь дело с людьми, быстро юркнул за терновый куст и, притаившись, стал ждать, что будет.
Не заметив ничего подозрительного, цыган опять развалился у костра и принялся дрессировать обезьянку. Зазвенит варганчиком, подёргает за цепочку — и обезьянка прыгает то вправо, то влево. Но двигалась она так тяжело и неуклюже, что цыган то и дело награждал её тумаками, чтоб шевелилась живее.
«Бедная зверюшка!» — подумал сердобольный Хвощ и осторожно высунулся из кустов.
Глянул и остолбенел. Да ведь это Чудило-Мудрило собственной персоной пляшет на цепочке под цыганский варганчик!
Не в силах побороть жалость и удивление, Хвощ шагнул вперёд и воскликнул:
— Ты ли это, великий учёный?
Чудило-Мудрило тоже узнал его и закричал:
— Помоги, братец Хвощ, ради бога!
Они бросились друг другу в объятия и расцеловались.
Цыган разинул рот и выронил варганчик. Смотрит — и глазам не верит.
«Что за чертовщина? — думает. — Обезьяны — не обезьяны… Тьфу ты пропасть! Да они лопочут, как настоящие люди!»
Струсил цыган — чуть цепочку из рук не выпустил. Но тут его осенила удачная мысль. Быстро стащив с головы шляпу, он накрыл ею обоих человечков. Потом привязал Хвоща на верёвочку и, довольный собой, рассмеялся.
— Ну, теперь зашибу деньжат на ярмарке! — сказал он. — Не медью, а серебром да золотом буду брать за такое представление! Обезьяны, которые плачут, разговаривают и целуются, как люди, — да такое раз в тысячу лет, а то и реже бывает!
Он наскоро проглотил кулеш, который варился в котелке, засыпал угли золой и, посадив учёного летописца на одно плечо, а Хвоща — на другое, быстрым шагом двинулся в город.
Горько заплакал Чудило-Мудрило: до такого позора дожить — представлять обезьяну на ярмарке! Но Хвощ незаметно подтолкнул его и шепнул:
— Не горюй, учёный! Ещё не всё потеряно!
— Ах, братец! — простонал Чудило-Мудрило. — Прощай теперь моя слава! Что я значу без книги!
— А что с ней?
— Пропала!
— А перо?
— Сломалось!
— А чернильница?
— Разбилась!
— Н-да! — печально сказал Хвощ. — Это верно: какой же ты учёный без книги, пера и чернильницы. Но слушай, что я тебе скажу. Позабудь, что ты мудрец, и выпутывайся из беды, как самый обыкновенный простак, вроде меня. Вот увидишь, всё ещё обернётся к лучшему.
Тут он замолчал, потому что сзади послышался гомон догонявшей их толпы.
Это были цыгане — они тоже спешили в город на ярмарку. Шли загорелые, оборванные цыганки, неся в платках за спиной грудных младенцев; ковыляли старухи с трубками в зубах; шагали мужчины с котелками на палках; вприпрыжку бежали цыганята, полуголые, с курчавыми волосами и плутоватыми глазёнками.
Цыган с Хвощом и учёным летописцем присоединился к толпе. Дойдя до города, цыгане рассыпались: кто свернул налево, кто направо, и каждый стал своей дорогой добираться до базарной площади.
Ярмарка была уже в разгаре.
Денёк был погожий, людей — видимо-невидимо; лошади, телеги, скот запрудили просторную, широкую площадь. Мужики толпились в рядах, где продавались сапоги и шапки, крестьянки торговали горшки да миски, девчата покупали ленты и бусы, а ребятишки, держась за материнские юбки, свистели в глиняных петушков или грызли пряники.
С телег, из плетёных коробов вытягивали шеи гуси и утки; толчея, суматоха, кудахтанье, гогот, гомон.
Но настоящее столпотворение было у балагана. Перед ним, подбоченясь, стоял цыган и орал во всё горло:
— Эй, честные христиане, подивитесь на чудеса в балагане! Слушайте, смотрите — денежки платите! Две учёные обезьяны — прямо с луны на шарабане! Честное цыганское слово! Прямо с луны! Хлеб едят, как люди говорят, песенки играют, народ потешают! Эй, честные христиане, полюбуйтесь на чудеса в балагане!
Народ бросал медяки и протискивался к балагану, где Чудило-Мудрило бил в бубен, а Хвощ играл на свирели.
Пользуясь тем, что все обступили балаган, цыгане стали шнырять среди телег: где тулуп стянут, где платок, где кадушку масла, где яичек или курочку.
Никто ничего не замечал — все уставились на балаган, поглощённые удивительным зрелищем. Только Хвощ всё видел.
Когда Чудило-Мудрило всем на удивление отбарабанил свой номер, Хвощ поднёс к губам свирель, но, вместо того чтобы играть, запел:
Берегись! Ворище по телегам рыщет!
Берегись! Ворище по телегам рыщет!
Зрители переглянулись с недоумением, а Хвощ как ни в чём не бывало опять запел:
Берегись! Ворище по телегам рыщет!
Берегись! Ворище по телегам рыщет!
Тут один крестьянин оглянулся на свой воз, а тулупа-то нет. У другого только что купленные сапоги исчезли. Не успели мужики взять в толк, что происходит, как женщины крик подняли: у старостихи узорчатый платок пропал. Народ бросился догонять воров, а цыгана поколотили так, что он и про цепочку и про верёвочку забыл. Воспользовавшись суматохой, Хвощ и Чудило-Мудрило исчезли, будто в воду канули.
Уже за полдень перевалило, когда гномы, еле переводя дух, добежали до леса и бросились на траву — отдохнуть немного.
Особенно устал Чудило-Мудрило. Цепь, к которой приковал его цыган, немилосердно натирала ему ногу и мешала идти.
Учёный стонал и охал от боли, пока Хвощ не разбил цепь камнем и не приложил к ноге свежую травку. Но лечить Чудилу-Мудрилу было не так-то просто. Он отчаянно сопротивлялся, утверждая, что все эти простонародные средства годятся разве что для мужиков, но никак не для учёных. Однако, почувствовав облегчение, сразу умолк.
А Хвощ, внимательно оглядевшись, радостно воскликнул:
— Да ведь это та самая полянка, где нас цыган поймал! Ура! Значит, и кулеш тут!
И бросился искать потухший костёр. Обнаружив его очень скоро, он разгрёб золу, подложил хвороста и стал дуть изо всех сил. Угли разгорелись, повалил дым, по хворосту запрыгали искры, и наконец вспыхнул яркий, весёлый огонёк. Скоро в котелке забулькал вкусный кулеш. Друзья поели и закурили.
Посидев немного, они уже собрались было в путь, как вдруг Хвощ наткнулся ногой на что-то твёрдое. Нагнувшись, он поднял варганчик, оглядел его со всех сторон и заиграл.
На звуки варганчика, разбудившие лесное эхо, сразу отозвались из кустов дрозды, зяблики, синицы, пеночки и другие птицы, будто там был спрятан целый оркестр, который только и ждал сигнала.
Один щегол заливался так сладко, что дерево, где он сидел, всё покрылось розовым цветом, а полевые маргаритки, шиповник и лиловые колокольчики зашептали: «Весна… Весна… Весна!..»
Опустив варганчик и опершись на палку, Хвощ с упоением слушал. Но вот к пению птиц и шёпоту цветов присоединилась другая, печальная мелодия. Сначала она доносилась издалека, потом зазвучала ближе.
На опушку вышла измождённая, бедно одетая женщина. Она собирала лебеду, то и дело утирая рукой слёзы, и пела, думая, что её никто не слышит:
Ой, весна, весна в поле,
Ой ты, горькая доля!
В закромах ни крупинки,
И в хлеву ни соринки!
Жалобное эхо вторило ей, далеко разнося песню по лесу:
В доме хлеба ни крошки,
Деткам супу ни ложки!
Ой, луга зацветают,
Детки слёзы глотают!..
И снова из лесной чащи отозвалось эхо:
Ой, с росой солнце встало —
Мои слёзы застало,
Ой, с росой закатилось —
Я слезами умылась!.. —
Всё пела женщина, собирая лебеду.
Слушал Хвощ эту песню, и сердце у него сжималось от жалости. Представилась ему весна в деревне, когда у бедняков кончаются хлеб и мука, скот дохнет от бескормицы, матери кормят детей лебедой, а кто может испечь лепёшку из отрубей, считается счастливцем.
Когда песня смолкла, он сказал со вздохом:
— Теперь я знаю, что весна пришла! Птицы поют, цветы расцветают, а голодные плачут.
Тут он вспомнил, что сор из Хрустального Грота на земле превращается в деньги. И, тихонько прокравшись к тому месту, где женщина рвала лебеду, вывернул оба кармана и стал их вытряхивать. На земле сразу что-то заблестело.
— Клад! Клад! — закричала женщина, увидев серебряные монетки. — Слава богу! Теперь не помрём с голоду! Выбьемся из нищеты!
Она набрала пригоршню монет и, упав на колени, стала горячо молиться. Потом подняла глаза к небу, и слезы, градом катившиеся из глаз, были красноречивей молитвы.
Глядя на нее, Хвощ тер кулаком глаза: лицо у него сморщилось — вот-вот сам заплачет.
Смиренно поцеловав землю, женщина встала и ушла в лес.
— Ну, больше нам тут нечего делать! — сказал он, когда женщина скрылась в лесу. — Весна на дворе! Надо скорее сообщить королю!
Но, едва сказал, на дороге послышались шаги. Глядь — а это цыган, который их на ярмарке показывал, за своим варганчиком и котелком воротился.
Не растерявшись, Хвощ поднял с земли суковатую палку — для защиты.
Чудило-Мудрило вскочил и хотел уже было дать тягу. Но Хвощ схватил его за рукав и сказал:
— Не бойся! Плясали мы под его дудку, теперь он под нашу попляшет! В твоей книге сказано, что в минуту страшной опасности мы, гномы, можем превратиться в великанов. Говори скорей, что для этого надо сделать?
Но Чудило-Мудрило только зубами щёлкал от страха и не мог вымолвить ни слова.
— Ну, говори же! — торопил его Хвощ.
А цыган уже добежал до полянки.
— На… на… надо, — заикаясь, лепетал Чудило, дрожа как в лихорадке, — на… назвать что-нибудь… большое! Самое большое…
Но тут цыган их заметил и закричал:
— Ага, попались, голубчики! Погодите, сейчас я расквитаюсь с вами!
— Гора! — поспешно воскликнул Хвощ дрогнувшим голосом.
Но не вырос и на полдюйма.
— М… м… мудрость! — пролепетал Чудило-Мудрило.
Но и это не помогло.
— Сила! — в ужасе заорал Хвощ, потому что цыган уже протянул к нему руку.
Но остался таким же, каким был.
И тут донёсся тихий голос, словно листва зашелестела:
— Добро!
Это сказала бедная женщина, которая шла по лесу, радуясь своему счастью, а эхо повторило за ней.
Цыган побледнел и остановился как вкопанный.
Крохотные гномики стали расти, расти у него на глазах, а он всё пятился, пятился, шепча побелевшими от страха губами:
— Сгинь, пропади, нечистая сила! Сгинь, пропади!
Но гномы переросли его уже на целую голову, на две, на три; вот они сравнялись с соснами и предстали перед ним грозными, могущественными великанами. Теперь он сам рядом с ними казался карликом.
Цыган упал на колени и, сложив руки, взмолился:
— Простите, господа великаны! Я думал, вы обезьяны, а вы, оказывается, волшебники! Простите бедного цыгана, могучие чародеи!
Хвощ-великан нахмурил брови и сказал басом:
— Ладно, так и быть, помилую. Сегодня я добрый! Но за это ты отнесёшь нас через лес и реку к Хрустальному Гроту. Только смотри, если хоть раз тряхнёшь, или веткой оцарапаешь, или в воде замочишь, берегись! Мигом в водовозную клячу превращу! Да о еде позаботься! Корми нас посытней да почаще!… А это что у тебя в торбе?
В торбе оказалась лепёшка, которую цыган стянул с лотка на ярмарке, кусок колбасы и сыр.
— Мало! Очень мало! Никуда не годится! — ворчал Хвощ, выгребая припасы из торбы.
Цыган, не вставая с земли, захныкал:
— Уж лучше водовозной клячей быть, чем таких двух верзил, как ваша милость, на себе таскать — да ещё кормить досыта! Всё одно погибать!
И он начал стонать и всхлипывать.
Эхо постепенно стихало, замирая в лесу, и великаны стали уменьшаться.
— Не бойся, цыган! — сказал Хвощ. — Встань! Ты видел нашу силу и могущество. Теперь мы опять станем маленькими гномиками, и тебе легко будет нас нести. Только смотри, чтоб еды было вдоволь! Сколько нужно для двух великанов.
Поднял голову цыган, а перед ним два карлика. Смеясь и плача, кинулся он целовать им руки, а потом, когда они поели и закурили трубочки, посадил к себе на плечи и двинулся в путь.
Нёс их цыган до вечера, нёс всю ночь — полная луна ярко светила. Ноги у него уже подкашивались от усталости, но он не смел жаловаться, боясь, как бы эти могущественные волшебники снова не превратились в великанов.
Лепёшки и сыра своего ему даже попробовать не пришлось: Хвощ то и дело лазил в торбу и уплетал за обе щеки. Он ел, ел, пока не раздулся, как пузырь. Цыган кряхтел от тяжести; плечо, на котором сидел Хвощ, совсем онемело. Не в силах терпеть, он всё время менял гномов местами, пересаживая их с плеча на плечо.
На другой день к обеду они пришли к Хрустальному Гроту. Вход был завален камнем, но оставалось отверстие, достаточное, чтобы пролезть гному. Чудило-Мудрило легко прошёл бы через него: учёные ведь всегда худые. Зато Хвощ так растолстел за время путешествия, что ему и думать об этом было нечего. Попробовал он одним боком протиснуться, попробовал другим — не выходит. Тогда он крикнул цыгану:
— Эй, ты! Не видишь: камень вырос и завалил вход! Отвали-ка его!
Но цыган, видя, что путешествие подошло к концу, расхрабрился.
— Могучий господин! — сказал он. — Твоё слово — закон. Но сначала мне хотелось бы взглянуть на мой варган. Цыган без варгана — всё равно что нищий без клюки. Послужил я вам верой-правдой, теперь верните мне моё.
— Уж не можешь не выцыганить чего-нибудь напоследок! — сказал Хвощ и вытащил варган. — Отваливай камень, да живо, я спешу к королю!
Цыган поднатужился, приналёг на камень, да так сильно, что сам со своим варганом покатился вслед за камнем под горку.
В Грот заглянуло солнце, залив его теплом и светом.
— Здоро́во, братцы! — крикнул Хвощ.
В ответ раздались сотни голосов:
— Солнце! Солнце! Солнце!..
Ночь была тихая, тёплая, ещё не рассветало. Возвращаясь с ярмарки, Пётр Скарбек вдруг увидел какой-то свет на горе: будто горит что-то.
«Что за диво? — думает. — Огонь — не огонь… Может, клад? Старики говорят, в старину в этих местах разбойники жили и добычу здесь зарывали: серебро, золото… Не иначе, волшебный огонёк горит, деньги в нём от крови и слёз очищаются… Сто лет гореть будет. А если сиротский грош, то и все двести… Никому тот клад не даётся, пока вся обида не выгорит… А нашёл — с бедняками, с сиротами поделись, не то впрок не пойдёт. Эх, кабы мне найти!..»
Подстегнул Пётр кнутом свою клячу и поехал прямо на свет.
«Погаснет или нет? — думает. — Коли не вышел срок, обязательно погаснет».
Но свет не гас; наоборот, разгорался всё ярче. Из-под камней лилось радужное сияние, словно солнце играло в каплях росы.
У Петра сердце заколотилось. Мужичонка был он бедный, как церковная мышь, а тут ещё жена померла полгода назад, оставив ему сирот — двух белоголовых мальчуганов. Ребятишки, жалкая хатёнка, кляча да телега — вот и всё его богатство.
Хоть он и занимался извозом, скитаясь по дорогам в погоне за лишней копейкой, всё равно в доме частенько не бывало хлеба. Ох, пригодились бы денежки, ещё как пригодились бы!
Едет бедняга, а сам молится про себя и мечтает: «Вот куплю у соседа полоску, картошку посажу — ребятишки сыты будут…»
Вдруг видит — бегают, суетятся в этом сиянии малюсенькие человечки, от земли не видать; бороды длинные, одеты чудно, но вроде на людей похожи.
— Гномы! — прошептал Пётр, и по спине у него забегали мурашки.
Он натянул вожжи, торопясь свернуть в сторону, чтобы на глаза им не попадаться.
Да поздно!
Толпа гномов окружила телегу и ну кричать:
— Эй, эй, хозяин! Подвези вещички!
И, не дожидаясь ответа, уже корабкаются на телегу.
Один за дрожину уцепился, другой — за грядку, третий по спицам взбирается, четвёртый — по оглобле. Прямо напасть!
Стоит Пётр, глядит, что дальше будет, а на душе кошки скребут: и страшно и вроде стыдно бояться такой мелюзги. Как тут быть?
Но раздумывать некогда. Едва несколько гномов вскарабкались на воз, другие стали подавать им какие-то чудные ларцы, сундучки — от них-то и разливалось чудесное сияние, — швырять в телегу бруски золота и серебра, словно обыкновенное железо.
Вокруг стучало, звенело, сверкало. У крестьянина чуть в голове не помутилось — он уже и сам не понимал, во сне или наяву видит все эти чудеса.
То огнём полыхнут из ларца красные рубины — камни как на подбор, каждое с перепелиное яйцо; то даже посинеет всё кругом от голубых сапфиров, ясных, как небесная лазурь; то зелёный отсвет упадёт на лица от сундучка, полного изумрудов. Перстни, ожерелья — прямо глаза разбегаются, не знаешь, на что и смотреть.
И среди этих многоцветных сокровищ проворно хлопочут гномы, пёстрые, как тюльпаны весной.
Вот уже телега нагружена чуть ли не доверху. Последние сундуки и ларцы вынесены из Грота. И вдруг засиял чистый, яркий свет, будто утренняя звезда взошла. Пётр даже глаза рукой заслонил от внезапного блеска, а когда открыл, то увидел выходящего из Грота короля гномов в золотой короне, в пурпурной мантии и с золотым скипетром, в котором сиял огромный брильянт. От него стало светло как днём.
Оробел Пётр — отродясь не видывал такой важной персоны. Из царей он знал только Ирода, которого мальчишки на рождество показывали, обходя деревню с самодельным кукольным театром.
Растерялся он, не знает, что и делать: то ли поклониться маленькому королю, то ли удирать без оглядки.
Но король милостиво склонил свой скипетр и сказал:
Здравствуй, добрый мужичок!
Близок путь твой иль далёк?
Подвези-ка, удружи,
Гномам службу сослужи!
И стал взбираться на телегу, в чём ему усердно помогали придворные, увиваясь вокруг, — каждому хотелось услужить королю.
Но влезть оказалось не так-то просто. Пурпурная мантия зацепилась за борт телеги, скипетр — за чеку, корона чуть с головы не упала, а красные златотканые туфли соскользнули с ног и провалились в сено.
Король изо всех сил старался вскарабкаться на телегу, но очень уж ему мешал его паж, по имени Колобок. Грузный, неповоротливый, как чурбан, он то на мантию наступит, то назад её потянет, а как стал в сене туфли разыскивать, и вовсе на короля повалился. Никакого от него проку: только зря под ногами путается.
Увидев, что гномы ничего плохого ему не делают, Пётр приободрился и даже прыснул украдкой в кулак, до того потешное было зрелище. Он не раз слышал, что с гномами надо хорошо обходиться и того, кто им угодит, они не только не обидят, а ещё и одарят.
Дед покойный сказывал ему, что гномы любят в хатах у добрых людей селиться — по запечкам, по мышиным норкам, а ночью вылезают и всякую работу по дому делают: масло за хозяйку собьют, тесто замесят, пряжу спрядут, да такую белую, ясную — прямо серебром отливает.
Но не всегда сидят они в избе. Случается, и на конюшню заглянут: лошадям гриву заплетут в мелкие косички, скребницей вычистят, да так, что шерсть, как зеркало, блестит…
А во время жатвы сядет гномик на меже и качает младенца, подвешенного в платке под ивой, чтобы спал крепко и не мешал матери жать.
Захнычет младенец — гномик ему песенки чудесные поёт. Потом, когда подрастёт ребёнок, песенки эти всплывают у него в памяти, словно кто их нашёптывает.
А люди, глядя на такого мальца, только головой качают да приговаривают:
«Что за чудо! Поёт и на свирели играет, будто кто его выучил!»
И невдомёк им, что он просто песенки вспоминает, которые пели ему гномы, баюкая в поле под ивой.
Рассказывал ещё дед, что его самого гномы так же вот петь научили, и он всегда потом оставлял для них на краешке лавки хлебных да творожных крошек. С полу они подбирать не станут — брезгают.
А когда, бывало, в хате шла праздничная стряпня, дед отщипнёт по кусочку от каждого кушанья — от пирога, от колбасы — и на лавку положит для своих маленьких помощников.
И дела у деда шли хорошо — кони были рослые, что твои лоси, шерсть на овцах пышная, как соломенная стреха, а таких дойных коров, как у него, во всей деревне не сыщешь. И не диво — покойная бабка всегда гномам молочка оставляла в ореховой скорлупке.
Так и шло, пока живы были старики и отец Петра. А после их смерти взял сирот под опеку дядя — новые порядки завёл, хозяйство запустил, всё, что только можно, себе тянул.
Обидел он сирот, разорил их вконец.
Тогда гномы среди бела дня, на виду у всех, вылезли из запечка, вышли из хаты и зашагали прочь. А с ними исчез и последний достаток. Ничего не осталось у сирот, но и дяде сиротское добро не пошло впрок.
Вот о чём думал Пётр, стоя в сторонке.
А гномы тем временем погрузили последние сундуки и шкатулки, расстелили дорогой бархат, усадили на него короля, придворные уселись тут же, пониже, а вся остальная братия разместилась как попало и загалдела, закричала, торопя крестьянина:
На оглоблю, на дрожину
Влез король со всей дружиной,
Сел в телегу в добрый час!
Эй, вези скорее нас!
— А куда везти-то? — спросил Пётр, уже совсем приободрясь и повеселев. — Направо или налево?
А гномы в ответ:
Камень справа — полевей!
Камень слева — поправей!
Поезжай-ка, да живей!
Пётр опять спрашивает:
— Да куда везти-то?
А гномы в ответ:
На поля, в леса, к ручьям,
Ближе к солнечным лучам!
Почесал Пётр в затылке.
— А велика ли будет плата?
Может, головка мака сухого,
А может, и просто доброе слово… —
отвечают гномы.
— Э, нет, так дело не пойдёт! Не согласен! Лошадь моя, телега моя и всё добро на ней — моё!
Не велик у гнома рост,
Да не так-то гномик прост!
Умён, смышлён самый малый даже!
Твой конь, — твой воз — не твоя поклажа! —
закричали гномы и забряцали саблями.
— Ну ладно, половину давайте!
— Слушай, добрый человек! — тихим голосом сказал король Светлячок. — Тебе не то что половины — миллионной доли этих сокровищ хватило бы, чтобы погибнуть. Богатство калечит хуже злой болезни. Тело становится немощным, дух слабеет, и человек сбивается с пути.
И гномы запели хором:
Эй, богач! Зачем живёшь,
Коли хлеб чужой жуёшь?
Когда они замолчали, король продолжал:
— Не все сокровища отдала мать-земля людям, — она доверила их и нам, своим маленьким слугам. Мы стережём их, но не богатеем. Мы не превращаем слёз бедняков в жемчуг, не покупаем и не продаём брильянтов, не чеканим из золота монеты. Мы только любуемся блеском драгоценностей, славим землю и верно храним её богатства.
— Коли вы такой добрый, скажите, откуда же взялись эти сокровища? — спросил Пётр.
— Из земли. Сокровища — это всё, что потерял и чем пренебрёг человек: пропавшая даром минутка — сапфир; брошенный кусок хлеба — сверкающий жемчуг; сила, не послужившая на пользу людям, — чистое золото. Если бы люди не теряли своих сокровищ, они бы разбогатели. А так сокровища уходят в землю, и мы их стережём.
Пётр разинул рот.
— Так, значит, вы, как слепые кроты, в земле живёте? Что же вы там делаете?
А гномы хором ему в ответ:
Считаем, считаем
Песчинки в песке
И капли воды
В ручейке и в реке,
Капли росы,
Капли пота в жару,
Цветы на лугу,
Иголки в бору,
Заносим берёзкам
Итог на кору!
— Тьфу! — плюнул Пётр. — Пойми тут! Велите, король, сидеть им тихо, а то у меня голова кругом идёт! Ехать так ехать; только сперва скажите, в какую сторону и сколько вы мне заплатите.
Он взял вожжи в руки, собираясь идти рядом со своей клячей, потому что сесть ему было некуда.
— Будь покоен, добрый человек, — сказал король и поднял скипетр, — не обидим тебя, наградим за труды.
— Ладно! — отозвался Пётр. — Положусь на твоё королевское слово! Так куда же мы поедем?
Гномы закопошились, загудели, как пчёлы в улье. Один предлагал одно, другой — другое. Тихий голос короля тонул в этом шуме.
Тут встал Чудило-Мудрило и заявил:
— Ни одно государство не может обойтись без учёных и ни один учёный — без книг, поэтому пусть этот добрый поселянин отвезёт нас туда, где много гусей; там я найду себе новое перо и покрою себя новой славой.
Тут Хвощ, который по уши провалился в сено, вскочил и закричал:
— Чепуха это всё! На что мне твои книги и твоя слава, если я голоден? Сытое брюхо важнее всего, а остальное выеденного яйца не стоит!
И, обернувшись к королю, продолжал:
— Если вы хотите, ваше величество, чтобы у вас в королевстве было спокойно, позаботьтесь, чтоб не было голодных. Вот мой совет: пусть крестьянин везёт нас туда, где в горшках варится каша, а на сковородке шкварки шипят! Иначе я не согласен.
— Верно! Верно! — закричали остальные. — Мы тоже не согласны!
И зашумели в телеге, словно повздорившие горожане.
Король поднял сверкающий скипетр и, чтобы положить конец спорам, сказал:
— Раз нет меж вами согласия, слушайте мой приказ.
И обратился к Петру:
— Вези нас, добрый человек, куда хочешь.
Пётр ухмыльнулся, левый глаз прищурил, а правым на Хвоща покосился и подумал: «Ну погоди ты у меня, толстяк! Других уж, так и быть, свезу с королём туда, где посытнее. А тебя, я не я буду, коли в Голодаевке не высажу. Там небось похудеешь!»
Щёлкнул кнутом и тронулся в путь.
То ли голубь где воркует —
Стонет пущею лесною,
То ль соловушка тоскует —
Всё прощается с весною?
То ли лес шумит-вздыхает,
Чёрный лес шумит ночами,
То ли ветер где рыдает,
Воет, плачет над полями?
Не соловушка горюет,
Ох, не лес, не вольный ветер —
Мать Марысю оставляет
Сиротой на белом свете!
Кто накормит? Кто напоит?
Кто укутает в морозы?
Кто присмотрит за чужою,
Приголубит, вытрет слёзы?
В золотой её качала
В тростниковой колыбели,
Ей теперь земля да лавка —
Две пуховые постели.
Убаюкивала песней,
Утром песенкой разбудит…
— Эй, вставай, — Марысе скажут, —
Будет спать! — чужие люди.
Мать кормила хлебцем белым,
Золотистым мёдом вволю…
Чёрствой коркою, сиротка,
Заедай лихую долю!
Бела льна полотна ткала,
Чтоб бела была рубашка…
Попаси гусей сначала,
Оборванка, замарашка!
Скрылось солнце за горою,
Догорело небо зорькой,
Мать Марысю оставляет
Навсегда сироткой горькой.
День-деньской Марыся плачет,
День-деньской не молвит слова…
Вот и жаворонок вьётся,
Ласточка щебечет снова…
Вот и жаворонок вьётся,
Верба ветки распушила,
Поросла травой зелёной
Материнская могила.
Материнская могила,
Буйной травкой заросла ты!
Дочка слёзы утирает —
Люди выгнали из хаты…
Ты пойди-ка в мир широкий,
Ты пойди под вольно небо,
Эй,пойди-ка послужи-ка,
Сирота, за корку хлеба!…
Эй, пойди-ка послужи-ка,
С хворостиной за гусями,
Пусть-ка моют буйны ливни,
Солнце жжёт тебя лучами.
Пусть-ка моют ливни буйны,
Пусть закружит буйный ветер.
Послужи за корку хлеба,
Коль одна на белом свете!…
Вот какая была у Марыси доля. Волосы у неё золотые, как солнце, глаза — лесные фиалки, а на сердце — печаль и тоска.
— Сиротка Марыся! — спросит, бывало, хозяйка, у которой она гусей пасла. — Отчего ты не смеёшься, как другие?
А Марыся в ответ:
— Как же мне смеяться, когда ветер в поле стонет.
— Сиротка Марыся! Почему не поёшь, как другие?
А Марыся в ответ:
— Как же мне петь, когда берёзы в лесу плачут.
— Сиротка Марыся! Что же ты не радуешься, как другие?
А Марыся в ответ:
— Как же мне радоваться, когда земля слезами умывается.
Вот какая была сиротка Марыся.
Прилетят птицы, сядут на дерево и запоют:
Сирота, сирота,
Голо́вушка золота́,
Синие очи,
Скажи, чего хочешь?
Подымет Марыся печальные глаза и ответит тихо:
Ничего не хочу — ни серебра, ни злата.
А ракита мне мила у родимой хаты…
А птицы опять:
Сирота, сирота,
Голо́вушка золота́,
Синие очи,
Скажи, чего хочешь?
А Марыся в ответ:
Ничего не хочу — ни воды, ни хлеба,
А была б над головой крыша вместо неба…
Защебечут птицы, крылышками затрепещут, головками завертят, а одна запоёт:
Сирота, сирота,
Голо́вушка золота́,
Синие очи,
Проси о чём хочешь!
А Марыся в своей холщовой рубахе худые ручонки сложит и скажет:
Об одном прошу я, птицы мои, птицы,
Пусть мне нынче ночью матушка приснится!..
И Марысе не раз, бывало, снилась покойная матушка. Тиха, бела, как лунный свет, скользнёт она по избе и склонится над спящей.
А кажется Марысе, будто солнце светит и цветы благоухают. Протянет она во сне руки и прошепчет:
— Это ты, матушка?
И в ответ, словно вздох, прозвучит ласковый, тихий голос:
— Я, деточка!
Прижмется Марыся к матери и спросит:
— Возьмешь меня к себе, матушка?
А в ответ — еще тише и ласковей:
Крепись, погоди, твое время придёт
Кто принял меня, и тебя призовёт!
— Ох, тяжко ждать, матушка!
А голос в ответ:
Быстро дни за днями летят за работой.
Не суши головку, доченька, заботой!
И матушка растает, исчезнет, как лунный свет, а Марыся проснётся со вздохом и примется за дело. Трудилась она не покладая рук, чтобы за чужой угол отплатить, за охапку соломы, на которой спала, за ложку похлёбки, которой кормилась, за холщовую рубаху, в которую одевалась. Зимой хозяйского ребёнка нянчила, в лес за хворостом ходила, воду из колодца носила, а летом гусей пасла.
Так и звали её в деревне — кто Марысей-гусятницей, а кто сироткой Марысей.
Прошёл год, прошёл другой — все и позабыли, что у девочки есть фамилия, что она дочь Кукули́ны, той доброй женщины, что за Хвоща заступилась, когда его била крестьянка.
И сама Марыся, когда её спрашивали: «Как тебя зовут, девочка?» — отвечала:
— Сиротка Марыся.
Лужайка, где Марыся пасла гусей, была возле леса, довольно далеко от деревни, прозванной с давних пор Голодаевкой, потому что земли там были тощие, хлеб родился плохо и голод был частым гостем.
Десятина — песок, десятина — вода.
Год — урожай, а два — голодай!
На мокрых лужайках и паслись целые стада гусей. Как начнут гуси ввысь рваться, крыльями бить да гоготать — за версту слышно.
Всем деревенским ребятишкам находилась работа — гусей пасти. Пасли и в одиночку и ватагами, как кому дома велели.
Вечером ватага рассыплется, и каждый сам гонит своих гусей домой.
Тогда по всей Голодаевке только и слышно:
— Тега, тега, тега!
Крики, щёлканье кнутов, словно свадебный поезд едет.
И долго ещё после захода солнца не смолкает гогот в хлевах и закутах. А иногда и ночью гуси вдруг ни с того ни с сего переполошатся, раскричатся на всю округу.
Марыся пасла своих гусей одна, на лесной опушке. У хозяйки было их только семь штук, и она берегла их, не позволяла пасти на общем выгоне. А Марыся даже рада была этому: дети смеялись над ней, потому что она ни в прятки играть не умела, ни в салочки, ни танцевать с девочками на лужайке.
То ли силёнок было мало — на чужих хлебах ведь житьё не сладкое, то ли о горькой доле своей забыть не могла, только она и вправду не любила бегать, играть и резвиться с другими детьми. Зато петь любила. И столько песен знала, что за весь день не перепеть.
И про то, как «Зосе ягод захотелось, а купить-то не на что», и как «Коник сивый, долгогривый в чистом во поле могилку рыл хозяину копытом», и про волшебную свирель, которая говорила пастушонку человечьим голосом: «Ты играй себе, играй!..» И как «Медведь косматый пришёл к волчице сватом», и как «Белые лебёдушки за синь-море улетели», и «Жил-был у бабушки серенький козлик…»
Но больше всего любила Марыся песенку про сиротку, что гусей домой гнала. Эта песенка словно про неё была сложена.
И, когда над лесом гасла вечерняя заря, Марыся громко затягивала тонким голоском:
Вы подите, мои гусаньки, домой,
Вы по тропочке ступайте луговой,
Скоро ночь, а мне как боязно одной!
Грустная песенка хватала за сердце, и кто бы ни шёл мимо, обязательно остановится и послушает, а у иного слёзы навернутся.
Кто уж научил Марысю этим песням, неизвестно.
Может, тёмный бор, что так глухо шумит по вечерам. Может, травы или весенние рощи, что так тихо шелестят, будто переговариваются человечьими голосами. А может, сама тишина, что звенит и поёт над полями и перелогами.
Слушает Марыся эти голоса и до того заслушается, что ни голода, ни холода не чувствует. Вот и солнышко садится, домой пора, а она и не заметила, как день пролетел.
Ей и в голову не приходило, что из кустов следит за ней хитрыми горящими глазами разбойница Сладкоежка — та самая лиса, что жила по соседству с Хрустальным Гротом в норе под трухлявым сосновым пнём.
Лиса только прикидывалась смиренницей, а сама так и норовила ухватить кусок пожирнее.
Особенно любила она гусятину. Обходя сторонкой большие стада, которые пасли ребята посильнее, лиса возложила все свои надежды на семь Марысиных гусей. Прячась в кустах, она с каждым днём всё ближе и ближе подкрадывалась к лужайке.
А Марыся, ничего не подозревая, беззаботно пасла своих гусей, беззаботно гнала их вечером домой. Один был у неё помощник — маленький жёлтый пёс, по кличке Рыжик. Он так привязался к девочке, что не отходил от неё ни на шаг.
Сладкоежка терпеть не могла Рыжика.
«Противная собачонка! — говорила она себе, брезгливо морщась и отплёвываясь. — Никогда не видела более уродливого создания! Взять хотя бы уши. Острые, торчком стоят — разве такие бывают у собаки? А шерсть? Рыжий, как Иуда! И характер у него, наверное, отвратительный! Ну что за повадки! Что за манеры! Да это настоящий дармоед! Слов не нахожу, чтобы выразить своё отвращение! Один его вид тошноту вызывает. И где это слыхано, чтобы порядочная собака целый день сиднем сидела и стерегла какую-то жалкую семёрку гусей? Стыд и срам! Семь гусей! Ха-ха-ха! Смех, да и только! И какой дурак позарится на эдакую дрянь — подумаешь, лакомство! Может быть, предки наши и признавали это блюдо, да ведь мало ли какие причуды бывают у стариков! В наше время ни одна уважающая себя лиса в рот не возьмёт такую гадость! Что касается меня, то я брезгаю гусятиной. А этого рыжего пса и ободранную девчонку просто видеть не могу! Если бы не решение удалиться от мира, давно бы меня здесь не было. Но что поделаешь! Приходится терпеть, коли дала обет жить праведно и творить добро…»
Тут лиса вздыхала так тяжко, что у неё усы шевелились, и, прищурившись, поглядывала одним глазом то на Рыжика, то на гусей, то на Марысю. Потом отворачивалась, криво усмехаясь.
Вдали уже показалась Голодаевка, озарённая луной. На неё-то и правил Пётр, свернув с большака.
Ехал он, ехал, а потом обернулся к сидевшим в телеге гномам и говорит:
— Люди мы, конечно, неучёные, но я своей головой так рассуждаю, что негоже вам, господа, всем в одном месте высаживаться. Шутка ли, сразу столько едоков в деревню нагрянет. Дороговизна такая будет — не приведи господь. Чего доброго, и животы подтянуть придётся.
— Верно! — отозвался кто-то из телеги.
Это был Хвощ, по самые уши зарывшийся в сено.
— То ли дело по двое, по трое, по пять разбросать по разным деревням. И вам будет лучше, и крестьянам.
— Видно, ты человек неглупый, — молвил в ответ король. — Так и сделай.
Пётр придержал лошадь, почесал в затылке и указал на придорожную деревню:
— Да вон хотя бы в той деревне можно двух-трёх высадить. Как сыр в масле будут кататься! Деревня-то недаром называется Обжираловкой — самая зажиточная в округе. Что ни мужик — то богатей, а здоровенные, что твои быки! Бабы, детишки толстые, круглые, — не ходят, а словно шарики перекатываются! Да и как тут не растолстеть, ежели в каждой хате с утра до поздней ночи варят, жарят, солят, скот да птицу бьют, как на пасху! Здесь мужик как утром за стол сядет, так и не встаёт до полдён, а встанет — и то затем только, чтоб за другую миску сесть.
— Стой! Стой! — закричал из сена Хвощ.
Но Пётр едет себе дальше, будто не слышит.
— Да чего ж им и не сидеть целый день за столом, когда там земля такая, что без сохи сам-сто родит. А ветчины, сала, а гусиного жира — ввек не съешь!
— Стой! Стой! — ещё громче закричал Хвощ, выбираясь из сена. — Стой, тебе говорят!
— Что случилось? — удивился Пётр, притворясь, будто только что его услышал.
Вылез Хвощ из сена и, глядя в упор на мужика, спросил:
— А не врёшь?
— Чего мне врать? Сущая правда!
— Вдоволь еды, говоришь?
— Ешь, сколько влезет!
— И жирная?
— Сало так с бороды и течёт.
— А миски большие?
— Да с луну будут!
Луна как раз заходила.
— Коли так, — сказал Хвощ, оборачиваясь к королю, — я остаюсь здесь, ваше величество!
Он припал к королевским стопам, попрощался с товарищами и, вскочив на борт телеги, крикнул крестьянину, чтобы поворачивал к деревне.
Пётр, торопясь исполнить приказание, наехал на камень.
Телега накренилась, подпрыгнула, и Хвощ, вылетев из неё, шлёпнулся на землю.
К счастью, он не очень ушибся: рыхлый, глубокий песок, как перина, смягчил удар. Но Хвощ всё равно заорал благим матом, разбудив всех собак в деревне, и они залились громким лаем.
На лай отозвался один гусак, за ним другой; проснувшись, загоготала какая-то чуткая гусыня, за ней другая, третья, потом ещё десять, двадцать — и во дворах и хлевах такой шум и гам поднялся, словно на пожаре.
— Ой, косточки мои, косточки! — ощупывая бока, вопил Хвощ, испуганный лаем и гоготаньем; но голос его тонул в этом шуме.
Пётр стегнул клячу, и она побежала рысью. Хвощ встал и, оглядевшись, увидел, что рядом на песке ещё кто-то барахтается. В это время из-за туч выглянула луна, и он, к величайшему своему удивлению, узнал учёного летописца.
— Не может быть! — воскликнул он. — Это ты, учёный муж?
— Я, братец, я!
— Неужели и ты вывалился из телеги?
— Нет! Я выпрыгнул сам, с разрешения короля. Видишь ли, братец, где гогот, там и гуси. Ясно?
— Ясно как день!
— А где гуси, там и перья. Верно?
— Как дважды два четыре!
— А будут перья, будет и новая книга, и ко мне вернётся моя слава. Так или нет?
— Конечно! — горячо подтвердил Хвощ.
С готовностью поддакивая товарищу, он в глубине души не очень-то был рад, что придётся делиться с ним жирными кусками. И немного погодя Хвощ сказал:
— Знаешь что? По-моему, учёному не пристало со всяким мужичьём якшаться, с неучами из одной миски хлебать. Так недолго и репутацию погубить. Давай сделаем вот как: я пойду в деревню, а ты — в лес. А ночью, когда все заснут, я приведу тебя в хату, и ты подкрепишься чем бог послал. Не беда, если не всегда будет густо, ведь не хлебом единым жив человек; зато своего достоинства не уронишь. Разве это не самое важное?
— Спасибо за добрый совет, братец! — воскликнул растроганный Чудило-Мудрило и, бросившись Хвощу на шею, стал его обнимать и целовать.
У Хвоща было доброе сердце, и ему стало немного не по себе. Уж больно легко Чудило-Мудрило дал себя провести. Но жадность заглушила добрые чувства, и, быстро подавив угрызения совести, Хвощ обнял учёного, проводил его до леса и распрощался с ним, пожелав мудрых мыслей. А сам, крадучись, задами стал пробираться к самой богатой с виду хате.
Но каково же было его разочарование!
В чулане хоть шаром покати, мышь и та с голоду сдохнет; в квашне вместо теста отруби; ни окорока, ни каши, а салом и гусятиной даже не пахнет! В горшки заглянул — пусто; не похоже, чтобы в них и вчера-то что-нибудь варилось. Осмотрел миски, сковородки — ничего.
Хвощ — бежать из хаты. Шмыгнул в другую — и там не лучше. Домов с десяток обежал — везде одно и то же.
А спящие люди худы, как скелеты.
Ни постели, ни утвари сносной, даже лошади или коровы хорошей ни у кого нет. Многие хаты совсем завалились и стоят, подпёртые жердями, как калеки на костылях. Не лучше и дом старосты.
Вот как туго всем пришлось перед новым урожаем.
— Ах ты обманщик! — обозлившись, крикнул Хвощ и сжал кулаки. — Вот это надул! А я-то, дурак, попался на удочку! Да ведь это сущая Голодаевка! А он, негодяй, наплёл, будто деревня Обжираловкой зовётся и у каждого здесь сало с бороды каплет! Вот тебе и сало! Вот так ешь, сколько влезет! Да я здесь, как жердь, высохну! Хоть бы хлеба корочку раздобыть, колбаски кусочек или мисочку борща!
Уже светало, и нищета деревни проступила совсем ясно, когда Хвощ остановился перед столбом на распутье и, задрав голову, стал по складам читать надпись на дощечке.
Читал и глазам не верил. Что за наваждение?
А на дощечке стояло:
«Голодаевка».
Он ещё раз перечитал: «Го-ло-да-ев-ка». Чёрным по белому написано.
— Голодаевка!
Хвощ всплеснул руками и остался стоять посреди дороги.
А солнышко медленно поднималось из-за леса.
Он еще раз с тоской взглянул на столб, прочёл: «Голодаевка», и вздохнул.
Ночь была холодная, и Чудило-Мудрило, прохаживаясь по лесу, чтобы согреться, набрёл на довольно высокий песчаный холмик, под которым виднелась глубокая дыра. Каждый с первого взгляда понял бы, что это лисья нора.
Но наш учёный весь свой век просидел над книгами и ничего не смыслил в таких вещах.
Он становился как вкопанный и стал раздумывать, что бы это могло быть.
«Гора? Крепость? — гадал он. — Уж не языческий ли это храм наших предков? Весьма вероятно! Весьма вероятно!»
И он с величайшим вниманием стал обходить холм.
А из норы между тем осторожно высунулась рыжая мордочка клинышком, с горящими глазами и крепкими, острыми зубами. Высунулась, спряталась, опять высунулась, и наконец из норы вылезла поджарая лисичка Сладкоежка.
Она сразу же узнала учёного, но виду не подала, а напустив на себя важность, сделала шажок ему навстречу и спросила:
— Кто ты, незнакомый странник? И что привело тебя в сию обитель науки и добродетели?
— Придворный летописец короля Светлячка из Хрустального Грота к вашим услугам, — вежливо ответил Чудило-Мудрило.
— Ах, это вы, сударь! — воскликнула Сладкоежка. — Какой счастливый случай привёл вас сюда?.. Как! Неужели вы не узнаёте меня? Я автор многих научных сочинений, Сладкоежка, которую вы недавно почтили своим посещением.
Чудило-Мудрило хлопнул себя по лбу и воскликнул:
— Как же! Помню, помню! На меня просто минутное затмение нашло. Покорнейше прошу простить, сударыня.
Он сказал «сударыня», решив, что не подобает называть такую важную даму просто на «вы».
Они сердечно поздоровались. Потом Чудило-Мудрило сказал:
— Я был бы бесконечно признателен вам, сударыня, если бы вы сообщили, что это за холм. Но, может быть, я кажусь вам слишком назойливым?
— Нет, что вы, помилуйте! — ухмыльнувшись, сказала Сладкоежка. — Я велела насыпать этот холмик, чтобы всегда иметь под рукой достаточно песку для присыпания моих рукописей[3].
Она потупила взор, потёрла лоб лапой и скромно добавила:
— Я много работала в последнее время, очень много… А как подвигается ваше сочинение, уважаемый коллега? — спросила она с любезной предупредительностью.
— Ох! — простонал Чудило-Мудрило. — Лучше не спрашивайте! Меня постигло самое ужасное несчастье, какое только может постигнуть учёного: моя книга погибла, а перо сломалось!
— Сломалось? — подхватила Сладкоежка, и глазки её загорелись, а зубы плотоядно блеснули. — Да ведь нет ничего проще, как достать новое, и не одно! Пять, десять… Да что я говорю — сотни перьев готова я раздобыть для вас, уважаемый коллега, если только вы окажете мне одну маленькую, малюсенькую, вот как эта песчинка, услугу. Но ваша помощь понадобится мне сегодня. И очень скоро! Через час!
Она подхватила учёного под руку и, прохаживаясь с ним взад и вперёд, заворковала ему на ухо:
— Видите ли, здесь неподалёку живёт один пёс, которого я просто не выношу. Сама не могу понять, что меня в нём так отталкивает. То ли уродливая внешность, то ли дурные наклонности: целыми днями он сидит, ничего не делая, возле какой-то жалкой семёрки гусей, которым не угрожает ни малейшей опасности. Короче говоря, я терпеть не могу этого бездельника и рада была бы избавиться от него хоть на несколько минут. Но он, как назло, изо дня в день является сюда с маленькой оборванной девчонкой и с этими гусями, на которых и смотреть-то тошно — кожа да кости! Устроятся здесь, на полянке, как раз напротив моего жилища и отравляют своим присутствием часы, посвящённые научным трудам! Так вот, когда они явятся сюда сегодня, подразните, пожалуйста, немного этого пса, дорогой коллега, пусть он за вами погонится и отбежит в сторону, а я тем временем закончу сочинение, над которым давно работаю. Если вы исполните мою просьбу, я преподнесу вам целый пучок отменнейших перьев, которые обладают одним чудесным свойством: уснёшь вечером с таким пером в руке, а утром глядь — уже четверть книги написано. Вот какие перья!
У Чудилы-Мудрилы глаза заблестели от радости. Он проглотил слюну и воскликнул:
— С удовольствием, с превеликим удовольствием! От всего сердца рад помочь вам, сударыня! Я весь к вашим услугам! Располагайте мною!
И он стал кланяться, шаркая то правой, то левой ножкой, и сердечно пожимать лисе обе лапы.
Утренний туман рассеивался, открывая чистую, ясную лазурь. Загоготали гуси, петух пропел с высокого насеста, ему ответил другой; в просыпающейся деревне заскрипели колодезные журавли, замычали коровы, которых выгоняли со дворов, над соломенными кровлями поднялись струйки синего дыма — верный знак, что хозяйка похлёбку поставила варить из остатков прошлогодней муки. Воду вскипятит, мукой засыплет, прибавит немного сыворотки, посолит, выльет в миску и кликнет:
— Ну-ка, дети, живо за стол! Бери-ка ложку, Ягна! Скорей, Мацек, не то Вицек всё съест! Быстро, быстро! Хлебайте, не зевайте — пока роса, гусей надо выгнать!
И вскоре во всех концах деревни защёлкают кнуты и раздадутся тоненькие детские голоса:
— Тега, тега, тега!
По песчаной дороге клубится пыль, гоготанье гусей сливается с возгласами пастушат и щёлканьем кнутов, и надо всем — пронзительный крик старостиного гусака. Он бежит, взмахивая крыльями, впереди стада, как полководец перед войском.
От одной из хат отделилось и торопливо направилось к лесу маленькое стадо гусей: четыре белых, три серых. За гусями — сиротка Марыся, босая, в холщовой рубашке, в синей юбчонке. Золотые волосы заплетены к косички, личико умыто. Ступает Марыся легко-легко — трава почти не приминается.
Рядом с Марысей — рыжий пёсик. Он весело помахивает хвостом и лает, если какой гусь отобьётся от стада. С таким помощником Марысе и кнут ни к чему, одного ивового прута достаточно. Идёт Марыся с прутиком по алмазной росе и поёт тонким голоском:
Как входила сирота
Во чужие ворота́,
Как служила сирота
За краюху хлеба,
Помогала сироте
Только зорька золота́
Да солнышко с неба!
Гуси, гуси вы мои,
Тега, тега, тега!
С песенкой пришла Марыся на лужайку, села на пригорочке, а гуси ходят вокруг неё, гогочут, молодую травку щиплют.
Рыжик обежал гусей раз-другой, дёрнул серого гусака за хвост, чтоб неповадно было в лес ходить, тявкнул на белого, чтобы стадо стерёг, а потом улёгся на краю лужайки и стал смотреть в лес. Очень чуткий пёс был этот Рыжик!
Деревья ласково кивали девочке верхушками и что-то таинственно шептали, словно обещая защитить её.
С другой стороны в пастбище вдавался узкий клин волнистой пшеницы. Колосья кланялись лесу, слушали его шёпот, узнавали разные новости и, склоняясь к своим братьям-колосьям, передавали им, о чём говорят деревья.
И пчёлы, жуки, комары тоже разносили лесные тайны, рассказывая их каждый на свой лад, кто басовитым, кто тоненьким голоском.
Только один рыжевато-бурый хомяк, живший в земляной норке на ближней меже, не участвовал в общем разговоре; он прилежно трудился от зари до зари, торопясь в погожие летние дни заготовить запасы на зиму.
Лишь когда у него челюсти совсем деревенели, устав перегрызать травинки и стебли пшеницы, а спина немела под тяжестью зерна и сена, он вставал на задние лапки и, выпрямившись, быстро озирался по сторонам, поводя своими чёрными глазками-бусинками.
Хомяк хорошо знал и Рыжика и гусей, но не любил их за громкий лай и гоготанье. Зато Марыся ему очень нравилась, да и песенки её пришлись по сердцу. Стоило ему услышать её звонкий голосок, как он сразу бросал работу, вставал на задние лапки и, шевеля усиками, тихонько свистел, как бы подпевая.
Марыся тоже приметила хомяка и, видя, что он любит её слушать, стала петь нарочно для него — чтобы его порадовать.
«Наверное, и у этого зверька никого нет на свете; наверное, ему тоже грустно, как и мне, — рассуждала она про себя. — Пусть хоть песенка его развлечёт!»
И выводила тоненько:
Как пришёл медведь косматый
Да к волчице серой сватом!
Свадьбу волк играл в бору —
Пляшут гости на пиру!
Чтобы хомяк знал, что она поёт для него, Марыся ласково ему улыбалась. А он всё стоял на задних лапах, шевелил усами и вертел головой, тихонько посвистывая.
Хотела Марыся познакомиться с ним поближе, но только шагнула к нему, как этот дикарь плюхнулся на все четыре лапки и был таков! Только трава и колосья заколыхались над ним, как вода в реке, когда в неё камень бросишь.
Видя, какой он дикарь, Марыся махнула не него рукой.
Рыжик тоже иногда поглядывал на хомяка и говорил сам себе:
«Вот ещё, стану я за каким-то свистуном гоняться! Встал на задние лапы и воображает, будто на собаку похож, которая служит! Кривляка, и больше ничего! И свистит-то совсем как мальчишки деревенские, только, пожалуй, потише. И усы нацепил, конечно, поддельные — ну скажите на милость, разве у таких плюгавеньких зверюшек бывают усы, как у котов! Нет, куда ему до нашего Мурлыки! Повернусь-ка к нему спиной, вот и всё».
И он поворачивался, предоставляя хомяку созерцать свой пушистый хвост.
Или свернётся в клубок подремать, а сам нет-нет, да глаз приоткроет и на хомяка покосится. А иногда заворчит тихонько, будто во сне.
Но пёс он был гордый, слово держать умел, и уж коли сказал себе, что не станет за этим свистуном гоняться, то и не гонялся.
Да у него и без того дел было довольно. То из пшеницы, то из леса гусей выгоняй, пересчитывай каждую минуту, все ли целы; тут надо, чтобы котелок варил, иначе не справишься.
А хомяк, зорко следивший за всем, стал замечать, что из орешника частенько высовывается острая лисья морда. Лисы он здесь давно не видал и сразу смекнул, что она подбирается к гусям, которые пасутся на опушке.
Шевельнул хомяк усами и сказал себе:
«Предупредить их, что ли? Мне это ничего не стоит! А может, это даже мой долг? По глазам видно, что лиса что-то недоброе затевает, да и морда у неё разбойничья. Но тогда мне на горку придётся лезть в такую жару, а это мне вовсе не улыбается. И, пока я буду ходить, сони да полевые мыши растащат колосья, которые мне достались с таким трудом. Зачем же, спрашивается, я надрывался? Нет уж, пусть каждый сам о себе заботится. Иначе не проживёшь! Гусятница, поди, тоже не принцесса! Петь находит время, пусть найдёт время и за гусями присмотреть! Поёт-то она хорошо, слов нет! Но делу время, а потехе час. Для того ведь она и приставлена к гусям, чтобы стеречь их… А собака на что? Тоже не грех бы потрудиться! Ворчать да задом ко мне поворачиваться — это она умеет; ну так пускай сумеет и лису в кустах разглядеть. Не хватало ещё мне чужих гусей стеречь! И выгоды никакой! Разве что гусыня какая-нибудь прогогочет: «Спасибо!» Не велика честь! Ха-ха-ха!»
Тут он свистнул, засмеялся, блеснул чёрными глазками и, упав на все четыре лапки, стал старательно перегрызать стебли у самого корня.
Хомяки хорошие хозяева, но другим от этого проку мало: кроме работы в поле и собственной выгоды, их ничто не интересует и заботятся они только о себе.
Марыся любила наблюдать, как усердно хлопочет хомяк, таская в норку запасы на зиму, и ласково называла его про себя «мой хомячок». А сомкнутся за зверьком колосья — она переведёт взгляд на лужок, на гусей, полюбуется полевой астрой и жёлтыми цветочками, которыми усеяны луг и канавка возле неё.
Парит, солнце печёт немилосердно. Рыжик даже язык свесил и громко дышит.
На лбу у Марыси капельки пота, но она занята — плетёт венок и напевает:
Много дел у сироты
И в дому, и в поле.
Помогают ей цветы,
Кто поможет боле?
Вдруг чуткий Рыжик тявкнул раз, другой.
В орешнике, у самой опушки, что-то зашевелилось, зашуршало и стихло. Рыжик сел и насторожил уши, выжидая, что будет.
Вот опять что-то зашуршало и стихло.
Рыжик зарычал и оскалился.
Но Марыся ничего не замечала. Как птица заливается на ветке и, отдавшись песне, не слышит, что к ней подкрадывается кот, так и Марыся, ничего не видя и не слыша, всё пела и пела свою песню:
У чужих живёт людей,
Кто ж ещё поможет ей?
Только зорька ясная
Да солнышко красное!
Тут из орешника выглянул маленький чудной человечек в красном колпачке, с седой бородой, в очках на большущем носу. Выглянул и поманил Рыжика пальцем.
Рыжик вскочил и кинулся к кусту; но человечек стоял уже под другим кустом, подальше, и всё манил его пальцем. Рыжик — к нему, но чудной человечек в красном колпачке отпрыгнул ещё дальше.
Чем больше углублялся Рыжик в лес, тем быстрей мелькал у него перед глазами красный колпачок, ускользая то вправо, то влево. Наконец они очутились в чаще, среди высоченных сосен.
Рыжик почти уже догнал человечка; но тот опять отскочил в сторону и, быстро вскарабкавшись на дерево, поманил Рыжика сверху.
Взбешённый Рыжик с яростным лаем кинулся к дереву. Услышав громкий лай своего верного помощника, Марыся очнулась и внезапно оборвала песню…
— Рыжик! Рыжик! — испуганно позвала она и побежала в лес.
Лиса только этого и ждала.
Одним прыжком она очутилась в середине гусиного стада, схватила ближайшего гуся за горло и задушила прежде, чем тот успел крикнуть. Швырнув его в кусты, она накинулась на другого. Острые зубы вонзились ему в горло, и он тут же испустил дух. Оттащив и его в кусты, лиса принялась расправляться с остальными.
Гуси, пронзительно крича, бросились врассыпную: одни метнулись в поле, другие в смертельном страхе порывались взлететь.
Но Сладкоежка одним прыжком настигла самую жирную серую гусыню, перегрызла ей горло и, швырнув на землю, помчалась за другими. Крылья не держали гусей в воздухе, и они с отчаянным криком один за другим падали на землю перед самой лисьей пастью.
Марыся, услыхав из лесу невообразимый шум и гогот, не своим голосом закричала: «Помогите!» — и со всех ног кинулась к стаду.
Сладкоежка перегрызла горло последнему, седьмому, гусю и, облизывая окровавленную морду, горящими глазами оглядывала побоище.
Вытянув вперёд руки, вихрем пролетела Марыся по лесу, вылетела на лужайку и, увидев мёртвых гусей, как подкошенная упала на землю.
В это раннее утро на болоте возле леса можно было увидеть презабавное зрелище.
Какой-то человечек в красном колпачке выделывал там удивительные акробатические номера: перескакивал с кочки на кочку, нырял, как пловец, в болотную траву, проваливался в глубокие, покрытые мхом мочажины, повисал на руках, хватаясь за острый аир.
Это был наш старый знакомец Хвощ. Но его трудно было узнать. Куда девалась его толщина! Он стал тощий, как комар. Плащ болтался на нём, как на вешалке, туфли поминутно спадали с тонких, как спички, ног. Огромная голова качалась на тоненькой шее, а высохшие ручонки с трудом удерживали огромную трубку, набитую не табаком, а ольховыми листьями.
Вот что сделало с нашим почтенным толстяком путешествие в Голодаевку.
Но с ним произошли и другие перемены. Голод, который теперь постоянно мучил Хвоща, многому научил его. Он умел, например, прыгать с кочки на кочку и отыскивать гнёзда чаек в мокрой траве.
Встревоженная чайка била крыльями над самой головой Хвоща и пронзительно кричала: «Ки-ви! Ки-ви! Ки-ви! Ки-ви! Ки-ви!»
Бедная чайка! Она думала, что отпугнёт своим криком разбойника, который мог вот-вот обнаружить её гнездо, спрятанное в траве, а в нём — первое, снесённое в этом году яичко!
Оглушённый криком и хлопаньем крыльев, Хвощ остановился и с раздражением крикнул:
— Да замолчи ты, глупая птица! Растрещалась, как сорока! Думаешь, мне очень нравится в болоте вязнуть? Я ещё не совсем выжил из ума! Понимаю, что кусок колбасы повкусней твоих яиц! Только голод — не тётка! Скоро совсем ноги протяну! Уймись, не ори, а то шею сверну!
И повесив голову грустно добавил:
— Вот влип-то, вот попался! Будь она неладна, эта деревня! Вместо Обжираловки — Голодаевка! Вот бессовестный мужик, какую шутку со мной сыграл!
Так сетовал он на судьбу, когда вдруг послышался чей-то плач. Он сдвинул колпачок набок и, приложив ладонь к уху, прислушался.
Так и есть! Ребёнок плачет!
— Провалиться мне на этом месте! — воскликнул Хвощ, а сердце у него было доброе и отзывчивое к чужому горю. — Провалиться мне на этом месте, если бедняжке не хуже, чем мне, приходится. Пойду посмотрю, что там такое!
И, позабыв про голод, стал, к величайшей радости чайки, выбираться из болота к лесу, откуда доносился плач.
— Так и есть, ребёнок плачет! — бормотал он, переступая, как аист, с кочки на кочку.
Выглянул Хвощ из камыша, который рос здесь сплошной стеной, и видит: сидит на пригорке возле леса маленькая девочка и, закрыв лицо руками, горько плачет.
У Хвоща сердце сжалось. Прибавив шагу, он подошёл к девочке и спросил:
— О чём ты плачешь, панна! Кто тебя обидел?
Марыся вздрогнула, отняла руки от лица, уставилась на гнома широко открытыми глазами — слова не может вымолвить от удивления.
— Не бойся меня, панна! — заговорил опять Хвощ. — Я твой друг и желаю тебе добра!
— Кто это? — прошептала Марыся. — Маленький, как куколка, а говорит человечьим голосом! Ой, боюсь!
Она взмахнула руками, словно крыльями, порываясь бежать.
Но Хвощ загородил ей дорогу и сказал:
— Не убегай, панна. Я гном, по имени Хвощ, и хочу тебе помочь.
— Гном! — как бы про себя повторила Марыся. — Знаю, знаю! Мне матушка говорила, что они добрые.
— Твоя матушка изволила говорить чистейшую правду, — галантно подтвердил Хвощ. — Я был бы рад поблагодарить её за это!
Марыся покачала своей золотой головкой:
— Моя матушка умерла!
— Умерла? — печально повторил Хвощ. — Тяжёлое слово, тяжелее камня. — Он потряс бородой и вздохнул. — А как твою матушку звали?
— Кукулина!
— Кукулина! Ах, ты умница моя! Да ведь мы с тобой знакомы! Ты та самая маленькая Марыся, которая серебряные слёзки проливала, когда злая баба избила меня до полусмерти. Ах, ты моя красавица! Вот как мы встретились! Значит, судьба! Ну, говори, приказывай, как помочь твоей беде!
Но Марыся, вспомнив про своё горе, заплакала ещё сильней.
— Нет! Нет! — повторяла она сквозь слёзы. — Мне нельзя помочь!
Хвощ стоял, положив трубку на плечо, и ласково утешал её.
— Пожалей свои голубые глазки, панна! Не плачь так горько! — говорил он.
— Какая я панна! Я сиротка Марыся!
— А сироткам тем более надо помогать! Ну, будет! Где твой дом?
— У меня нет дома! Хозяйка, у которой я гусей пасла, прогнала меня.
— Вот негодяйка! — возмутился Хвощ.
— Нет! Нет! Это я негодница, я виновата, что лиса гусей передушила. Ой, гусаньки мои, гусаньки! — в отчаянии воскликнула она и, закрыв лицо руками, опять зарыдала.
— Слезами горю не поможешь! — сказал Хвощ, отнимая её руки от лица. — Идём-ка домой!
— Нет! Нет! — закричала Марыся. — Ни за что! Лучше в лес уйду! Куда глаза глядят! На край света!
— А что ты будешь делать в лесу? Да и свет ведь не огород, так просто его не обойдёшь! Ну-ну, не надо отчаиваться!
И, задумчиво глядя в землю, он стал дёргать и теребить свой седой ус.
— А если заплатить хозяйке за гусей? — спросил он. — Пожалуй, это удачная мысль! Сколько их было?
Марыся громко заплакала.
— Мёртвые они, задушенные! Никакими деньгами теперь не поможешь…
Видя, как велико и безутешно её горе, Хвощ опять задумался и стал теребить седой ус. Наконец он сказал:
— Ну, коли так, делать нечего, надо идти в горы Татры, к самой горной царице. Только она может тебе помочь!
Марыся подняла на него глаза — две голубые звёздочки, которые затеплились надеждой, — и спросила:
— А она добрая?
— Я вижу, ты девочка умная не по возрасту, коли первым делом спрашиваешь, добрая ли она. Ибо что такое могущество без доброты? Ничто! Ну, раз ты такая умница, собирайся скорей — путь предстоит далёкий и трудный. Я с радостью провожу тебя к царице Татр!
Марыся встала и сказала просто:
— Идём!
И они пошли.
— Куда он везёт нас? — спрашивали друг друга гномы, тревожась о судьбе своих товарищей, Хвоща и Чудилы-Мудрилы.
— Наверное, к какому-нибудь королю во дворец, где наш государь найдёт достойное его общество, — отозвался канцлер Кошкин Глаз.
— Вот это да! — вскричал паж Колобок, заранее облизываясь. — Говорят, во дворцах всего жирней и слаще готовят, а пироги — каждый день! Вот где можно поесть вволю!
— Молчи уж! — осадил его Соломенное Чучелко, который за зиму совсем отощал и высох. — Ты и так круглый, как шарик, еле ходишь! Смотри, даст тебе король отставку, а мантию носить другого возьмёт!
— В деревнях короли — большая редкость, — вмешался в разговор Василёк. — Но, может быть, этот достойный поселянин отвезёт нас к какому-нибудь князю?
— У князей тоже двор большой, слуги, повара! — воскликнул Сморчок. — Оркестр, музыка играет, столы от серебряных блюд да кубков ломятся. Спят там допоздна, работать не работают, только веселятся! Вот бы нам так пожить! Только князья на каждом шагу не встречаются, да и княжеский замок — не заезжий двор, не всякого туда пускают! Долго пришлось бы нам ездить в поисках князя.
— Ну, пусть к графу отвезёт, на худой конец, — заметил Соломенное Чучелко. — У графов тоже дом — полная чаша и слуг немало.
— Ещё бы! — подхватил Куколь. — А конюшни какие у них! А лошади! А охотничьи собаки!
— А как там кормят? — деловито осведомился Колобок.
— Как? Известное дело — по-графски. Пальчики оближешь! Олени, кабаны на вертелах жарятся, пирожники торты пекут да ромовые бабы, вино золотистое рекой льётся, а щук подают вот каких! — И он широко растопырил руки.
Слушатели только головой качали от удивления.
Живой, как ртуть, Петрушка, услыхав про такие чудеса, вскочил со своего места и, подтолкнув крестьянина, спросил:
— Слушай, братец, где у вас тут графы живут?
— Графы? — переспросил Пётр, почёсывая за ухом. — Нет у нас никаких графов!
Потом помолчал немного и, вспомнив что-то, прибавил:
— Есть тут на горе развалины — труба да кусок стены. Говорят, там в старину графский замок стоял, а теперь — пустырь. За кирпичом только приезжают из города, кому нужно. А графы все давно перемёрли.
— Перемёрли? — с искренним удивлением воскликнул Колобок и всплеснул руками. — С таким богатством жить бы да жить, а они умирают! Ну, коли так, вези нас в помещичью усадьбу, там мы тоже не пропадём. Хорошо в деревне!
— Ещё бы! — сказал Василёк. — Весна придёт, поля зазеленеют, жаворонок запоёт свою радостную песенку, роса жемчуга рассыплет, цветы в лугах расстелются узорчатым ковром, плуги пойдут отваливать чёрную землю, послышится мычание волов, окрики пахарей. Лето наступит, вскинешь на плечо ружьё — и айда на болото. Дикую утку подстрелишь, в ягдташ положишь, взглянешь на голубое небо, улыбнёшься приятным мыслям. А вокруг поля шумят золотыми колосьями, лён цветёт голубыми цветочками, ягоды краснеют, с лугов сеном пахнет, пчёлы жужжат вокруг липы… Осень пришла — яблоки, груши и сливы так и гнутся под тяжестью плодов; в берёзовой роще рыжиками да боровиками пахнет, а в праздник урожая золотой колос сплетается в венке с цветами и орехами. Солнце ещё не взошло, в полях туман, а по ним уже охотники скачут. Лес замер, слушает заливистый лай гончих; белки чёрными глазками на охотников с верхушек деревьев поглядывают. Вдруг прогремел выстрел, за ним другой: пиф-паф! Далеко разнеслось эхо, послышались ликуюшие крики и пение охотничьего рожка.
— Хорошо ты рассказываешь, мой верный Василёк, очень хорошо! — молвил король Светлячок, который до сих пор молча прислушивался к разговору своей свиты, и лицо его осветилось ласковой улыбкой. — Вот бы нам пожить в таком местечке!
Старый король не успел договорить и с лица его ещё не сбежала улыбка, когда телега, стукнувшись о камень, свернула на просёлок.
Кляча Петра радостно заржала, почувствовав близость дома.
Вскоре телега остановилась, и крестьянин сказал своим седокам:
— Ну, король и вы все, слезайте! Приехали!
— Как! Куда? — загалдели гномы, вертя головами и вытягивая шеи. — Ведь здесь ничего нет!
— Как это — ничего? — возразил Пётр. — Вот мой дом, чего же вам ещё!
Забрезжил рассвет.
Видят гномы: стоит низенькая, убогая мазанка, соломенная крыша скособочилась, свисает чуть ли не до земли, дыры ветками заткнуты; плетень вот-вот в бурьян завалится, а над плетнём высокая ива простирает ветви, словно руки; в запущенном саду — вишни в белом цвету. И надо всем — дружное кваканье лягушек и заливистое щёлканье соловья, встречающего зарю.
— Ты что, шутишь, что ли? — закричали гномы.
— Чего мне шутить? — равнодушно отозвался Пётр. — Вот хата, вот лес, вот ручей; кто хочет, оставайся, а кому не нравится — скатертью дорога!
И стал распрягать лошадь. Потом достал воды из колодца, вылил в колоду, как будто никаких гномов и в помине нет.
— Что же мы будем есть в этой дыре? — спрашивают они.
— Мои дети с голоду не померли, и вы не помрёте!
— А куда мы сокровища денем? — не унимаются гномы.
— Маковая головка невелика, поди, и то в ней сто раз по тысяче зёрнышек умещается!
— А король? Где же мы короля поселим? — опять закричали гномы.
— Вон солнышко — познатней вашего короля, а моей бедностью не брезгает, каждый день в хату заглядывает…
Тут никогда не унывающий Петрушка заплясал вокруг телеги и запел:
Под ногами бугорок,
Сверху — неба лоскуток!
Ах, зачем нам, братцы-гномы,
Терема, дворцы, хоромы!..
Но на него зашикали со всех сторон. Гномам было не до шуток, и недовольные роптали всё громче.
На востоке засияла голубая утренняя звезда, и совсем рассвело.
Король Светлячок поднял свой скипетр, и свита угомонилась.
— Привет тебе, приют бедности и труда! — промолвил он.
Низенькая липовая дверь тихо скрипнула, и в мазанку вместе со светом утра проскользнули гномы.
Изо всех углов горницы выглядывала нищета. Чуть ли не половину её занимала огромная печь с просторным запечком. Перед печкой, свернувшись в клубок, спал серый кот и лежала вязанка сухого хвороста, стянутая верёвкой.
В углу стояло ведро с водой, на нём — жестяная кружка; на лавке — несколько перевёрнутых вверх дном горшков, рядом — сосновый стол, две табуретки, корзинка, а в ней — немного картошки.
Забавный вид был у гномов, когда они, таращась на это убожество, но не смея громко жаловаться в присутствии короля, подталкивали друг друга и показывали глазами на пустую печь, на колченогую скамью, на жалкую корзинку — единственную кладовую бедного крестьянина. Их длинные носы вытянулись ещё больше, усы повисли.
Один беспечный Петрушка скакал по хате и дурачился, смеясь и потирая руки:
— А чем не дворец? Чем не хоромы? Разве нам тут плохо будет? Нисколечко! Заживём по-царски. Смотрите, смотрите, заря светит сквозь крышу! Гляньте, сколько алых и золотых роз она по хате рассыпала! А вон под балкой — ласточкино гнездо! Свет разбудил птиц, и они расщебетались. Слышите? Потолок дрожит от птичьего щебета, от трепетанья крыльев! А вон в разбитое окно заглядывает куст сирени! Какой приятный, свежий запах! Какие пышные лиловые кисти! А куст весь в алмазах, на каждом листочке — алмаз! И в каждом алмазе — радуга! Думаете, роса? Нет! Это не роса, а драгоценные камни! А в кустах соловей поёт свою утреннюю песню! Слышите?
На охапке соломы в углу спали два мальчугана. Их русые головёнки утопали в золотой соломе, из распахнувшихся на груди холщовых рубашек выглядывало худое смуглое тело. Видно, холод пробрал их весенней ночью — они лежали, обнявшись и тесно прижавшись друг к другу.
— А вот и королевичи! — закричал Петрушка.
Подошли и другие гномы, и жалость смягчила их лица, разгладив морщины, стерев недовольство.
— Бедняжки! — прошептал один.
— Сиротки! — отозвался другой.
— Вот горе-то! — молвил третий.
Король Светлячок склонил над спящими свой скипетр и сказал:
— Пусть светят вам зори и ласточки щебечут над вами. Растите под сенью лип и сирени! Растите и набирайтесь сил!
И золотым скипетром прикоснулся к льняным головкам.
Тут в хату, поставив лошадь в конюшню, вошёл Пётр. Нагнулся в низких дверях, снял шапку и кинул её на стол.
Любопытные гномы обступили его, спрашивая наперебой:
— Чьи это дети?
— Мои, чьи же ещё! Было этой мелюзги и побольше, да бог прибрал, как жена померла. Вот только двое осталось.
— Пусть растут крепкими и здоровыми! — повторил король и подал знак свите перенести сокровища из телеги в подпечье.
Гномы проворно принялись перетаскивать ларцы и сундуки в подпечье и прятать их в мышиные норы; они делали это так тихо, что даже кот, спавший перед печкой, не проснулся.
Пётр равнодушно следил за ними. Когда рассвело, он хорошо разглядел, что это за сокровища: просто сор да камушки. То, что ночью слепило глаза, сияя, блестя, пламенея и переливаясь всеми цветами радуги, оказалось песком да щебнем, а бруски золота и серебра — палочками и сучками.
Когда гномы перенесли свои сокровища и сами спрятались в мышиные норки, Пётр постучал кнутовищем по утоптанному земляному полу и крикнул:
— Эй, Куба, Войтек! Вставайте, лежебоки, да поживей! Не видите, отец воротился!
Мальчики зашевелились на соломе и, протирая глаза, спросили сонными голосами:
— Тятенька, а что ты нам с ярмарки привёз?
Но Пётр был зол и не собирался разговаривать.
— Палку привёз! — отрезал он.
Куба сел на соломе и сказал:
— Тятенька, а я короля видел.
— Какого ещё короля?
— Ну, каких на святки показывают.
— Приснилось тебе, — сказал Пётр, боясь, как бы мальчики не разболтали соседям про гномов.
Но мальчика не так-то просто было сбить.
— Нет, не приснилось. На самом деле видел! — воскликнул он. — В золотой короне, а мантии королевской, борода по пояс, в руке палица золотая, как солнышко, горит. Ей-ей, тятенька, видел! Он шёл и сыпал золото на дорогу.
И в подтверждение он ударил себя кулаком в грудь. Но Пётр топнул ногой и заорал:
— Я тебе такого короля покажу, бездельник, что тебе палка приснится! Ну, живо вставайте и в лес отправляйтесь за хворостом. Не видите — весь вышел. Слышали?
— Слышали! — в один голос ответили мальчики.
Выкарабкавшись из соломы, они ополоснули лица из ведёрка, подпоясали тесёмкой рубашки, поцеловали у отца руку и, сунув за пазуху по нескольку вчерашних картофелин, пошли к двери.
Пётр снял с себя ремень и показал им:
— Видите?
— Видим! — ответили мальчики, оробев.
— Что это?
— Ремень…
— А для чего он?
— Чтобы пороть…
— А больно им порют?
— Ой, больно, тятенька, больно!
И, готовые заплакать, давай обнимать отцовские колени, тереть кулаками глаза.
Пётр опустил ремень и сказал:
— Так вот, зарубите себе на носу: если кто из вас начнёт болтать про этого короля, я так его ремнём исполосую, что места живого не останется. Поняли?
— Ой, поняли, тятенька, поняли! — всхлипывали мальчики, всё крепче обнимая отцовские колени. — Никому ни словечка не скажем! Только не бейте, тятенька!
— Ну ладно, — сказал крестьянин и бросил ремень на лавку. — А теперь — марш за хворостом!
Мальчики, втянув голову в плечи, бочком выскользнули из хаты. Но, когда они вышли за калитку, Куба, покосившись на всякий случай на дом, подтолкнул брата и сказал:
— А короля я всё-таки видел!
Трудно, пожалуй, сыскать в целом свете более укромное местечко, чем то, которое король Светлячок облюбовал для своей летней резиденции. Этот чудесный уголок лежал между запущенным вишнёвым садом в белой кипени цветов и вьющимся по низкой луговине голубым ручейком. Здесь, в зарослях огромных лопухов, царила прохлада и зелёный полумрак.
С одной стороны к саду примыкала убогая мазанка Петра, с другой — перелог, густо поросший метлицей, в которой буйно цвели жёлтый коровяк и голубой цикорий; издали эта полоска поля, давно лежащего под паром, казалась серебристо-золотой.
На узкой меже, отделявшей перелог от ольшаника, росли кусты шиповника, осыпанные темно-розовыми цветами. Сколько соловьёв заливалось здесь каждую ночь, сколько отвечало им из ольшаника — не счесть! Соловьёв старались перекричать лягушки, которых водилось здесь великое множество, лягушкам помогали чирки и водяные курочки, гнездившиеся в камышах по берегу голубого ручья. И так всю ночь напролёт: квакал лягушачий хор, кричали водяные птицы, щёлкали соловьи.
Петрова лачуга им не мешала: она притаилась под плакучей ивой, в высокой траве, и так глубоко вросла в землю, что её и в двух шагах не видно было.
Человеческое жильё выдавала только струйка дыма, подымавшаяся в полдень к небу из густой зелени, когда Пётр варил картошку себе и детям. Даже собачьего лая не было слышно: зачем собаку кормить, если стеречь нечего? В такую хату и вор не заглянет, и странник её обойдёт.
Гномы, пороптав немного на бедность, скоро привыкли к новому месту. Этот добрый, весёлый народец боялся только неволи — свобода была ему дороже всего. А в этом зелёном уголке, который гномы прозвали «Соловьиной долиной», никто им не мешал, не подглядывал за ними, никто их не преследовал, и они вскоре стали чувствовать себя здесь, как в родном Хрустальном Гроте.
Поначалу, что и говорить, пришлось им туговато. В первые дни они трудились не разгибая спины и голодали. Прежде всего надо было подумать о жилище для короля.
Ни почтенный возраст, ни сан не позволяли ему спать под лопухами вместе со всеми. Озабоченно качая головой, гномы вдоль и поперёк исходили долину, но так ничего и не нашли.
Чтобы лучше обозреть окрестности, Петрушка залез на толстую иву и обнаружил в ней дупло. Он мигом смекнул, что здесь легко можно устроить жилище для короля. И работа закипела: одни выметали из дупла сор, другие украшали его и обставляли, чтобы королю было удобней. В тот же вечер роскошные королевские покои были готовы.
Здесь было не только красиво, но мягко и уютно, как в гнёздышке. Пол устилали зелёные и бурые бархатные мхи, на стенах висели ажурные занавеси из паутины, отливающие всеми цветами радуги, вход закрывала сплетённая из серебристой метлицы циновка, а полевые цветы и травы наполняли покои благовонием.
Сняв корону, чтобы дать отдых усталой голове, старый король повесил её на сучок, а скипетр поставил в угол. И в тот же миг огромный алмаз, вделанный в скипетр, засиял в тёмном дупле, как солнце.
Но у старого короля болели глаза от всего, что пришлось ему повидать на свете, и он велел заслонить алмаз ольховым листком.
Сквозь зелёный лист просачивался приятный, похожий на лунное сияние свет. И, отдыхая в мягком зеленоватом полумраке, убелённый сединами король стал перебирать в памяти дни своей долгой жизни, за которую он сделал немало добра людям и свято берёг сокровища земли, чтобы они не попали в руки лиходеям и не причинили зла.
А верная королевская дружина, в любую минуту готовая поспешить на зов своего господина, разбила лагерь между толстыми корнями ивы.
Местечко хоть куда: и от дождя есть где укрыться, и от полуденного зноя. А по вечерам можно звёздами любоваться — любимое занятие гномов.
Хуже обстояло дело с едой. День или два приходилось так туго, что сластёна Колобок то и дело заливался слезами. Но время и тут оказалось лучшим советчиком.
Осмотревшись, гномы убедились, что и в этом глухом углу можно прокормиться, и даже неплохо. В ольшанике росли грибы, поспевала земляника, закраснелась ежевика. В старом, запущенном саду из коры вишнёвых деревьев сочилась прозрачная смола; на метлице и водяном укропе было множество семян. Из молодого клевера получался великолепный салат, а хорошо очищенные корешки некоторых трав вполне могли сойти за спаржу. Питались гномы вкусно и сытно. И ни один не ленился зайти подальше, лишь бы раздобыть что-нибудь повкуснее для короля.
Особенно неутомим был Петрушка. То яичко из гнезда стащит, то воробышка поймает с ближнего тополя, то травинкой несколько капель мёда достанет из осиного гнезда — и всё для старого короля.
Хозяйство разрасталось — пора было подумать и о настоящей кухне.
До сих пор гномы разводили огонь на камне, но дождь и роса то и дело его заливали. И вот Петрушка недолго думая завладел большой пустой раковиной, хозяин которой выехал неизвестно куда, прилепил к ней трубу из глины и песка, приладил дверцы, и вышла печка хоть куда!
А где труба дымит, там друзей хоть отбавляй… Так и тут сразу нашлись друзья-приятели.
На берегу ручейка под лопухом с давних пор жило одно лягушачье семейство. В этом семействе и вырос господин Вродебарин.
Это был гордец, бездельник и зазнайка.
Очень сожалею, что не могу сказать о нём ничего хорошего. Но таким уж он был: самодовольным и надутым, и таким всякий раз мне вспоминается.
На всём берегу не было лягушки, которая бы так пыжилась и так крикливо напоминала о себе, как этот господин Вродебарин. Целыми днями он ничего не делал, только грелся на солнышке да квакал, какого он знатного рода, какой у него замечательный голос, как он умён и талантлив, не заботясь, хотят его слушать или нет.
Ужасный хвастун! Иногда его даже в соседней деревне было слышно.
Вот этот-то господин и стал набиваться к гномам в друзья: рассказывал о себе всякие небылицы, льстил им напропалую, а сам всё поджидал, не угостят ли чем.
Иногда он приносил скрипку и играл за ужином, чтобы угодить старому королю.
Пошли разные забавы, и гномы не скучали в обществе лягушки. А Вродебарин важничал не хуже настоящего барина.
Печурка — изобретение смышлёного Петрушки — топилась целый день. Еды да питья было вдоволь, и аппетитные запахи разносились далеко вокруг. Даже серый кот, спавший в Петровой мазанке перед печкой, потягивался и облизывался во сне, а голодные Войтек и Куба, лежа в обнимку на соломе, спрашивали друг друга:
— Чем это так вкусно пахнет?
Долго ломал голову старый король, как отплатить бедному Петру за гостеприимство, оказанное ему и его дружине.
Гномы неохотно отдают золото, серебро и драгоценные камни, которые стерегут. Милостыня одинаково унижает и подающего и принимающего; поэтому они больше любят помогать людям в работе.
Но как поможешь бедняге, если хозяйство у него такое нищее, что не знаешь, за что и приняться!
Сам Пётр домой воротится, оглядит хату — и руки у него опускаются. В углах сор, с потолка пыльная паутина свисает, печь небелена, перед ней — кучи золы, лавка и стол немытые, стены обшарпаны.
— Эх, совсем меня нужда заела! — сокрушался Пётр. — Ну, наведу я в хате порядок, разве это поможет? Как ни кинь, всё клин. Лучше трубочку покурю!
И он закуривал трубку или заваливался спать на солому.
Человек Пётр был неплохой. Но, задавленный нуждой, он никак не мог снова стать на ноги и в отчаянии махнул на всё рукой. Клочок заброшенной земли вполне мог бы прокормить его и детей. Но он зарос кустарником, был весь в ямках, пнях и каменьях, и у Петра не хватало духа за него взяться.
— Эх, кабы мне вместо этого поля полоску хорошей земли под картошку! — рассуждал он. — А это что — одни корни да камни. Хоть руки в кровь обдери — всё равно толку мало! Его бы осушить сперва, пни выкорчевать, камни вывезти, кустарник вырубить — тогда и пахать можно. А у меня что? Ни топора хорошего, ни лопаты, ни плуга, ни бороны… Да и сила нужна для такой работы, а откуда она возьмётся с сухой картошки без соли! Эхе-хе, не под силу мне это! Нет, не под силу!
И он запрягал свою клячу и ехал в город, чтобы заработать хоть несколько грошей.
Жалкий это был заработок! Купит себе кусок хлеба да мерку овса для лошади, подать у заставы заплатит — и нет ничего. А уж если в корчму заглянет, и вовсе с пустым мешком домой воротится. Так оно и шло. Редко когда привозил он что-нибудь детям из города.
Лошадь была у Петра единственным подспорьем в хозяйстве. И король Светлячок приказал гномам обтирать её росой и до блеска чистить по ночам скребницей, копыта ей смазывать комариным салом, гриву расчёсывать и заплетать, в ясли подкладывать сочную траву и на дорогу клевера класть в телегу, поить ключевой водой, в конюшне подстилать мох и сухую хвою, отгонять мух и слепней и учить быстро бегать.
Те, кто раньше видали его лошадь, глазам своим не верили, до того она изменилась.
— Небось немалые деньги приплатил, чтобы старую лошадь на эту выменять? — спрашивали у него односельчане.
А Пётр только ухмыляется. Он ещё от стариков слышал: где гномы поселятся, там лошадь гладкая, как галушка, вода с неё скатывается, не замочив шерсти.
И телега тоже была теперь в порядке. Наступит ночь — тишина, темень; а во дворе у Петра светло и шумно. Василёк колёса моет, Соломенное Чучелко кузов чинит, Колобок оси смазывает, Сморчок огонь развёл и на самодельной наковальне чеку куёт. Кипит работа!
Всю ночь напролёт трудится королевская дружина, а рано поутру сам король Светлячок отправляется в лес — за Петровыми сыновьями присмотреть, когда они за хворостом пойдут.
Стоит лес дремучий, думу думает, а налетит ветер с гор — закачаются чёрные сосны, зашепчут какие-то тайные грозные слова.
И вдруг в прохладный сумрак леса будто два солнечных лучика заглянут: это Куба и Войтек бегут по тропинке — русые волосы по ветру развеваются, холщовые рубашки тесьмой подпоясаны, ноги босые. В лесу звенел смех и тоненькие детские голоса, и лес притихал и слушал. Верхушки высоченных сосен раздвигались над льняными головками, дубы протягивали к ним свои могучие ветви, а белые берёзы тихо шептали: «Дети! Дети!» — и шёпот их проникал в дремучую чащу.
Но даже от этого шёпота становилось жутко. И в мрачном сумраке леса Куба и Войтек замолкали, как птички в тёмной комнате. Но что за чудо! Раньше, бывало, они ходят, ходят, пока наберут по вязанке, а теперь, куда ни глянь, всюду сучья валяются — не очень большие, но и не маленькие, в самый раз, будто их ветер нарочно для них наломал. А какие смолистые! Смола блестит, как янтарь! То-то весело затрещат они в печке! Радуются ребята, раскладывают на тропинке верёвку, вяжут сушняк. Быстро спорится у них дело.
А тут новое чудо! На тропинке в сухих листьях мелькнул прошлогодний орех. То ли ветер сорвал его с орешника, то ли белка уронила, перескакивая с дерева на дерево? Раскололи мальчики орех на камне и поделили пополам белое, сладкое ядрышко. А рядом другой, третий — целая пригоршня орехов рассыпана, и все как на подбор! Радуются ребятишки! Куба отбежал в сторону, зарылся в траву, как зайчонок, и не видно его, только тоненький голосок звенит:
— Ай, люли! Ай, люли!
И вдруг как закричит:
— Ой! Ой!
Подскочил Войтек к брату, смотрит — у него губы дрожат, от испуга слова не может вымолвить.
— Ты чего? — спрашивает Войтек.
— Король! Король, здесь был! В золотой короне! За кустиком стоял, весь в красном, как огонь!
— Где?
— Вот тут… тут… — показывает Куба пальцем.
И опять как закричит:
— Смотри, ягоды!
И правда, кругом красно от ягод, будто их кто нарочно рассыпал.
— Чудеса! Никогда в этом лесу ягод не было, и вдруг — такая пропасть!
Позабыв про недавний испуг, мальчики набросились на ягоды. Таких крупных, красных, сладких ягод они ещё никогда не ели.
Полакомившись, увязали хворост: пора и домой возвращаться. Только раньше они, бывало, хнычут, кряхтят, охают: нелегко ведь такую тяжесть на спину взвалить и дотащить до дому.
А теперь они и не чувствуют ноши, словно она вдвое легче стала.
— Наверное, мало мы сегодня набрали, уж больно легко нести, — заметил Войтек.
— А может, у нас сил прибавилось от ягод и орехов? — сказал Куба и, помолчав, добавил: — Войтек!
— Чего?
— Не говори, что я короля видел, а то отец опять за ремень схватится…
— Не скажу!
И они весело возвращались домой.
Деревенские бабы, встречая их на дороге, останавливались и смотрели вслед.
— Петровы, что ли, ребятишки? И не узнать! Подросли, побелели. Будто и не они!
Покачают головой и пойдут дальше. И никому невдомёк, что это король гномов о ребятишках заботится в благодарность за гостеприимство.
Но старому королю этого казалось мало: очень он был добрый! И вот стал он думать, как бы приохотить Петра к работе на заброшенном поле да тут-то ему и помочь.
Однажды лунным вечером возвращался Пётр домой. Взглянул нечаянно на своё поле, а оно серебрится под луной, будто спелая рожь, когда ветерок её чуть колышет… Поражённый этим сказочным зрелищем, Пётр бросил вожжи на спину лошади и, не веря своим глазам, побежал на поле. Сердце у него колотилось и сладко замирало, будто он и вправду посеял рожь и вот дождался раннего урожая. Прибежал, смотрит, а это метлица серебрится, залитая лунным сиянием.
Опечалился мужик, голову повесил, постоял и, тяжело вздохнув, побрёл назад, к лошади.
Но заброшенное поле, серебрящееся, как спелая рожь, всё стояло у него перед глазами. Он и во сне его видел.
Вскоре после того пошёл Пётр как-то утром в лес — осинку срубить на оглоблю. Вдруг засверкало что-то вдали. Смотрит, а это поле червонным золотом горит: будто спелая пшеница стоит, тяжёлые колосья клонит, сама под косу просится!
Остановился крестьянин как вкопанный, а у самого мурашки по спине. Да ведь это пшеница!
Подбежал поближе — нет, это утреннее солнышко позолотило поле.
Задумался Пётр, постоял, сжал кулаки так, что пальцы хрустнули, и, вздохнув, поплёлся домой.
С тех пор золотое пшеничное поле не только снилось ему по ночам, но и днём из головы не выходило. Куда бы он ни шёл, где бы ни стоял, ни сидел, — всюду оно ему мерещилось.
«А что? — рассуждал он сам с собой. — Почём знать, может, и вправду на нём пшеница бы уродилась. Земля там должна быть хорошая! Отдохнула за сотни лет. С прадедовских времён никто не пахал, не сеял. Почём знать?..»
И Пётр целыми часами бродил в раздумье вокруг поля, прикидывая, что надо сделать, чтобы распахать эту залежь.
— Трудно! Трудно! — повторял он вполголоса, глядя на могучие пни с узловатыми корневищами, на кустарник, на огромные валуны, глубоко ушедшие в землю от собственной тяжести. — Трудно! Трудно! — вздыхал он и шёл прочь.
Но только отойдёт — опять его что-то тянет в поле; вернётся Пётр, поглядит на кустарник и вздохнёт тяжело:
— Трудно! Не осилить мне!
Так прошло несколько недель. Бедняга даже похудел, почернел весь от мыслей об этом клочке земли, который и манил его и отталкивал.
А иногда рассердится и дня три-четыре нарочно к полю близко не подходит. Но тогда на душе неспокойно — будто лошадь не накормил.
Ничего не помогало: серебристая рожь, золотая пшеница так и стоят перед глазами. Даже шелест колосьев чудится.
— Тьфу! — отплёвывался Пётр. — Околдовали меня, что ли?
И старался прогнать это наваждение работой.
В ту пору на другом конце леса, на берегу реки, как раз построили лесопильню. И Пётр подрядился возить из лесу деревья — их распиливали здесь на широкие, длинные доски и брусья.
Лесу требовалось много, и благодаря своей выносливой лошадёнке он неплохо зарабатывал. Даже денег немного отложил в кубышку, спрятанную в соломе под стрехой.
Но деньги эти его не радовали.
Кто заработал эти деньги? Он да лошадь.
Ну, а если их болезнь какая свалит, тогда что? Человеческий век недолог, а лошадь ещё меньше человека живёт. Что ждёт тогда малолетних ребятишек? Беспросветная нужда. А имей он клочок пахотной земли, можно и умереть спокойно, был бы у ребят кусок хлеба.
И каждый вечер, возвращаясь домой, Пётр шёл поглядеть на поле, словно его влекла какая-то неведомая сила. А старый король потирал руки, радуясь, что серебристое лунное сияние и золотой солнечный свет помогли ему разбудить у Петра любовь к этому клочку земли.
Однажды завернул в Соловьиную Долину известный музыкант, маэстро Сараба́нда, виртуоз из виртуозов. Во всей округе никто не мог с ним сравниться. Ни Шули́м, игравший по воскресеньям в корчме на контрабасе, ни Фра́нек, что ходил со скрипкой по свадьбам.
Пожалуй, только у пастушонка Ясека, который целыми днями наигрывал на своей ивовой свирели, получалось похоже, да и то не совсем.
Неважно, что маэстро Сарабанда ходил в простом сером сюртуке и выглядел как обыкновенный кузнечик.
Умный человек не судит по платью, он смотрит глубже и видит суть. А суть была в том, что маэстро играл великолепно — не просто громко, а проникновенно. Музыка его будила эхо не только в поле, но и в душе.
Ведь каждая мелодия находит в душе свой отклик.
Когда Шулим в корчме играл на контрабасе, его басовитые струны, казалось, гудели на целую версту:
Пей, мужик,
Пей, мужик,
Пей, мужик,
Как не пить:
Смерть идёт
Могилу рыть,
Смерть идёт
В твоё жильё.
Пей! Что выпил —
То твоё.
А когда Франек шёл по деревенской улице на свадьбу, его скрипица и вторивший ей бубен заливались смехом и явственно выговаривали:
Чтоб плясать нам веселее,
Серебра не пожалею,
Мне в монетах мало толку —
Пела б скрипка без умолку!
Гей-га!
Эх, крестьянская работа,
И придумал тебя кто-то!
Знать, придумал дедка старый —
Не нашёл на танец пары!
Гей-га!
При звуках скрипки все — и стар и млад — бросали работу и бежали послушать да поглазеть хоть издали на свадьбу, коли уж сами не могли пуститься в пляс. Вся работа останавливалась и дожидалась работников день, два, три, а время бежало да бежало, унося из деревни хлеб.
А заиграет пастушонок Ясек на свирели — и станет на душе тоскливо, словно плач послышится и горькие жалобы:
Ой, нужда в дому, нужда,
Хлеб не вырос — вот беда!
Вольный ветер в поле веял —
Лебеду в нём только сеял!
Ой, беда моя, беда!
Вместо хлеба лебеда.
Жалуется свирель, и у людей руки опускаются: плуг кажется вдвое тяжелее, земля — неподатливей и твёрже, коса — тупее.
Другое дело, когда играл Сарабанда. Он всегда сидел близ самой земли и хорошо знал её силу, доброту и щедрость. Только про неё и слагал он песни. Утром и вечером — каждый день и час пел он про поля, луга, леса и ручьи, и песни его лились прямо в душу.
Сидел однажды бедняга Пётр на пороге своей лачужки; задумался, затосковал, и вдруг охватила его нежность к убогой мазанке, доставшейся ему от дедов и прадедов.
Заходило солнце.
Гномики вылезли из-под корней полюбоваться золотым диском, ясной зарёй, прозрачными лиловыми далями, а Сарабанда, присев на пригорок, запел и заиграл, глядя на закат.
Слушает Пётр — звенит что-то в воздухе, как серебряные гусельки, и в этом звоне слышатся тихие слова, будто само сердце, сама душа шепчет…
Удивился он, слушает, а песня, поначалу тихая, ширится, растёт, льётся всё свободней; вот она, как орган, загремела в полях, в лесах, поплыла над лугами, реками, ручьями. Зашелестели дикие груши у дорог, зашумели дубы в рощах, зашептались лесные травы; зазвенела вся необъятная вечерняя тишина. И могучая песнь взмыла к небу:
Ой, земля-сирота, ой, земля ты,
Серебра в тебе много и злата,
Добрым хлебом на всех ты богата,
Только надо любить тебя свято.
Ой, земля ты, земелька родная,
Всем дары раздаёшь, не считая.
Всех поишь ты великою силой,
Подымаешь цветы над могилой.
Не была ещё плугом ты взрыта,
Не была ещё потом полита,
Не слыхала ты доброго слова,
Не видала зерна золотого!
Слушал, слушал Пётр и вдруг ощутил в себе силу небывалую. Словно у него не две руки, а сто выросло и все хотят пахать, корчевать, работать без устали. А сердце переполнилось великой любовью к этой бедной, заброшенной земле.
Встал Пётр, посмотрел вокруг, протянул руки, сжал кулаки и прошептал:
— Гей ты, земля! Гей, работа! Давай-ка померимся силами. Посмотрим, кто кого!…
Успехи маэстро Сарабанды не давали Вродебарину покоя. Зелёный от рождения, он теперь ещё больше позеленел от злости.
— Как! — возмущался он. — Какой-то проходимец, бродячий музыкант будет срывать здесь аплодисменты, отнимая у меня заслуженную славу?! С каких это пор первому встречному разрешается портить своим стрекотом вкус у публики и отбивать у неё охоту к серьёзной музыке? Нет, это просто возмутительно! Будь другом, — неожиданно обратился он к Васильку, свидетелю его благородного негодования, — выручи: достань, ради бога, ноты, по которым играет Сарабанда, и ты увидишь, что я превзойду его! Я разучу ту же самую песню, и весь мир убедится, какая разница между этим жалким шарлатаном и мной, Вродебарином! Помоги, дружище, сделай милость.
Услужливый Василёк кинулся вдогонку за кузнечиком, уносившим свою волшебную скрипку, и, ухватив его за полу серого сюртука, стал выпрашивать ноты чудесной песни, отзвуки которой ещё дрожали в росистой траве и цветах.
— У нас тут есть одна очень способная лягушка, — сказал Василёк, — и мы хотели бы сделать из неё придворного музыканта его величества. Король наш уже в преклонных летах и последнее время тоскует, грустит, а хорошая музыка помогла бы рассеять его хандру.
— Конечно, с большим удовольствием! — ответил Сарабанда. — Вот ноты, возьмите, пожалуйста… Только здесь не вся песня. То, чего здесь не хватает, надо спеть самому. О, это совсем не трудно! Только взглянуть на угасающий закат, вдохнуть аромат полей и лугов, прислушаться к величественной музыке затихших полей… Это очень просто! Вот ноты, пожалуйста!.. Не стоит благодарности… Моё почтение!
И знаменитый музыкант удалился большими шагами, оставив Василька в недоумении: такая знаменитость — и такой простой, робкий, неловкий, даже говорить стесняется!
«Ну, — подумал Василёк, — прав Вродебарин! Если такой серячок сумел прославиться, то наш Вродебарин с его ростом, фигурой, осанкой далеко пойдёт!»
И поспешил с нотами в Соловьиную Долину, где поджидал его Вродебарин.
Май был уже на исходе и солнышко припекало, когда наш зелёный музыкант начал свои репетиции. Он выбрал местечко в тени у ручья, под шляпкой росшей там поганки и, сидя под ней, как под зонтиком, каждый день упражнялся в пении. Но Вродебарин то и дело сбивался, и изнывавшему от жары, потному Васильку приходилось тростинкой отбивать ему такт.
Какие вопли, какое верещанье раздавалось на этих репетициях, как немилосердно фальшивил и врал Вродебарин, описать невозможно!
Лягушка квакала, надрывая глотку, Василёк изо всей силы колотил своей палочкой — можно было подумать, что на берегу ручья бабы бьют бельё вальками.
Мухи, жуки, комары, даже воробьи с испуганным жужжанием, писком, чириканьем улетали подальше от злополучной поганки, под которой пел Вродебарин.
Но не все могли убежать. В ручье возле самого берега жили кувшинки, никогда не покидавшие своих прохладных голубых покоев.
Не зная, как избавиться от адского шума, они высовывали из воды свои белые венчики и умоляли музыкантов хоть немного помолчать.
— Простите, пожалуйста, господа, — вкрадчиво и любезно говорили они. — Мы не хотим вас обидеть, но, с тех пор как вы изволите заниматься музыкой, мы живём в вечной тревоге, в вечном беспокойстве, как на мельнице. Нельзя ни полюбоваться утренней зарёй, ни послушать, как ландыши звенят под вечер в соседнем лесу. У нас всё пошло кувырком… Вы, конечно, знаете, господа, что мы ткём серебряные покрывала для наших младших сестёр, запертых в зелёных бутонах. И у нас даже нити рвутся на пяльцах от несносного шума, который вы поднимаете у самых наших ворот. Мы уже пробовали уйти поглубже под воду, чтобы отдохнуть в тишине и покое, но мы не можем жить без солнца. Не прогневайтесь, господа, на нашу просьбу. Мы отдаём должное огромному таланту господина в зелёном костюме и огромной силе господина в васильковом, но у нас просто сил нет терпеть, наши нервы не выдерживают!
Они разом присели, точно их за ниточку дёрнули, и каждая спрятала лицо под большим овальным листом, словно под вуалью.
Но тростник и сабельник были не так любезны. Они сразу застучали палками, забряцали саблями.
— Кто это там верещит, словно с него живьём шкуру сдирают? — закричали они. — А ну, замолчи сейчас же, крикун! Нас небось целое войско стоит, а такого адского шума мы не подымаем! Огрейте-ка его палкой! Полосните саблей! Эй, трубачи, трубите в золотые трубы! Пусть узнает этот горлопан, что такое настоящая музыка! Бейте в литавры!.. Играйте в зурны!..
И камыш зашелестел с громким, пронзительным свистом, тростник зашумел, сабельник забряцал листьями, а налетевший ветер заиграл на золотых трубах странную мелодию и грозно запел:
Ш-ш-ш… Тайком, да молчком,
Да тишком… ш-ш-ш…
На границе с ручьём…
Кто идёт? Молчишь… ш-ш-ш?
На границе с ручьём
День и ночь… ш-ш-ш…
С острой саблей, с мечом…
Стой! Пароль? Молчишь… ш-ш-ш?
С острой саблей, с мечом…
Ш-ш-ш… День и ночь…
Всё в засаде мы ждём —
Стой! Пароль? Прочь!..
Эта странная, дикая музыка, сначала еле слышная, становилась всё грозней и громче.
Вот она, как гром, потрясла камыш и опять замерла, стихла, словно её и не бывало.
Но Вродебарин, ослеплённый гордостью и завистью, не обращал внимания ни на воинственные угрозы тростника и сабельника, ни на почтительные просьбы кувшинок.
Наоборот, чем громче становились просьбы и угрозы, тем яростней он квакал, стараясь их заглушить и раздуваясь от натуги, как пузырь.
— Батюшки! — испугался Василёк. — Ты потише немного, а то ещё лопнешь!
Но только он это сказал — пок! — кожа, натянутая, как барабан, лопнула, и Вродебарин без звука повалился на землю.
Полдень был знойный, жаркий. Косари докашивали луг. Равномерно двигался их длинный ряд, равномерно ходили спины и руки в ярко белевших на солнце холщовых рубашках; равномерно врезались блестящие косы в траву, подсекая её у самой земли. На меже под грушей в связанных попарно глиняных горшках желтела картошка и белела простокваша. Ребятишки, притащившие обед, играли в «гаданюшки», усевшись в кружок на пригорке. В своих синих юбчонках и красных рубашонках они казались издали венком из васильков и маков.
Вдруг видят — из лесу вперевалку идёт маленький человечек. Вышел — и прямо к горшкам.
Это был Колобок, королевский паж: толстяк плохо переносил жару и вот, решив немного освежиться, взял ложку и миску и отправился на покос поесть холодной простокваши.
Испугались дети, смотрят — а он протянул золотую ложечку к крайнему горшку и накладывает себе простокваши в золотую мисочку.
Миска была уже почти полна, и он соскребал со стенок горшка сметану, как вдруг раздался горестный вопль множества тоненьких голосков:
— Наш музыкант умер!
Услышав этот вопль, Колобок уронил ложку и миску в траву и со всех ног бросился к лесу.
Тут-то и увидели ребятишки красный колпачок, развевавшийся у него за спиной.
— Гномик! Гномик! — крикнули они в один голос и, как стайка вспугнутых воробьёв, понеслись в деревню.
А золотая мисочка и ложечка, которые Колобок бросил в траву, закатились под куст шиповника да так и остались там лежать.
Когда Колобок прибежал в Соловьиную Долину, там царил страшный переполох.
Все, кто только мог, кинулись спасать Вродебарина и приводить его в чувство.
Одни трясли его, другие растирали, третьи переворачивали с боку на бок, кто-то жёг воронье перо у него под носом, а Петрушка как угорелый носился с ведром и плескал водой на Вродебарина, обливая заодно и лекарей.
Но всё было напрасно: Вродебарин лежал бездыханный и недвижимый. Глаза у него потускнели, лапки повисли, мертвец мертвецом! Хоть в гроб клади.
В это время шла лесом древняя старушка и собирала травы. Высохшая, как щепка, с лицом тёмным, как древесный гриб, согнувшись чуть ли не до земли от старости, шла она, постукивая посошком — помощником немощных ног.
Найдёт травку и разговаривает с ней тихим, скрипучим голосом.
— Росянка, росянка! — говорила она. — Тысяча у тебя листочков, на каждом листочке — капелька росы, в каждую капельку солнышко погляделось, силу тебе дало, силу большую! Старого и малого пользуешь от глазной болезни — полезай в лукошко!
Старушка срывала пучок травы и шла дальше, бормоча себе что-то под нос.
Потом опять начинала вслух:
— Ах, зелье ты, зелье зелёное, молодило — озорной парнишка! С горки в долину, из долины на горку ходишь, по серым пескам бродишь, не разбираешь дорожки — золотые у тебя ножки. Рад тебе мужик, рад и король — как рукой снимаешь злую боль, полезай в лукошко!
Срывала и шла дальше — и опять останавливалась, шепча:
— Ой ты, богородская травка, всем травкам травка! Гонишь тоску, кручину, распрямляешь скрюченную спину! Полезай в лукошко!
Молча нарвала пахучих листочков, потом подперлась рукой, распрямила немного спину и, глядя в лес голубыми глазками, запела тихонько:
Сироты плачут — мать разбудили:
Травкой проглянула в ночь на могиле,
Травкой проглянула — что её дети?..
Мачеха едет с венчанья в карете —
Щёлкает кнутик, лошади скачут!..
Сироты плачут!..
Сироты плачут!..
Тихий, слабый голос отозвался в лесу и смолк.
Старушка снова сгорбилась, вздохнула и поплелась дальше.
Вдруг она остановилась, подняв палку:
— Ой ты свечка царская, девка красная! На солнышко глядишь, личико пригожее золотишь — сок в тебе золотой от кашля, хрипоты грудной! Полезай в лукошко!
Она отмахнулась от пчёл, жужжавших над ней, сорвала верхушку стебля с мелкими цветочками и, шепча что-то, двинулась дальше. Но вот опять наклонилась:
— Ох, полынь трава, больно ты горька, да сила твоя велика. Без горечи не проживёшь свой век, пей да терпи, хворый человек! Ступай в лукошко!
Полынь и царские свечи вывели её из лесу в овражек, на край луга, который докашивали косари.
Там возле дикой груши рос шиповник. Старушка направилась к нему, бормоча:
— Ой, шиповник, шиповник, положу тебя под порогом — не войти в дом тревогам! Ступай в лукошко!
Постояла минутку, поглядела и уже собралась идти дальше, да зацепила палкой торчащий из земли корешок. Глаза у неё загорелись, лицо просияло, она нагнулась и стала поспешно выкапывать корень, приговаривая шёпотом:
— В котёл чёрный кинь корень-покры́нь с человечьим лицом да вари тайком, чтобы кость срослась целиком!
Тянет старушка корешок, а земля не пускает.
Вдруг послышался крик.
— Что такое? — шепчет старушка. — Никак, Адамова голова кричит, из земли вылезать не хочет?
Отпустила корешок, прислушалась: голоса словно бы человечьи… Заспешила старушка, ковыляет, на посошок опирается, запыхалась. А голоса всё слышнее. Наконец вышла на берег ручья и видит: гномы толпой обступили лежащую без чувств лягушку. Руки заламывают, плачут, голосят:
— Музыкант! Наш музыкант умер!
Старушка не удивилась, не испугалась. Чего ж тут дивиться: она весь свой век небось с разными дивами да чудесами зналась. И с гномами тоже не один раз встречалась. Эка невидаль!..
Она заморгала голубыми глазками, подошла ближе и прошамкала:
— Что тут у вас приключилось?
А гномы в ответ:
— Ах, наш музыкант лопнул! Спасите, бабушка, нашего музыканта!
Покачала старушка головой, подняла одну лягушачью лапку, отпустила, подняла другую — мёртвый. Даже ухо своё старое к грудке приложила, слушает.
Послушала, послушала — и улыбнулась… Жизнь ещё теплилась в бедняге. Подняла голову старушка и говорит:
— За тремя горами, за тремя морями стоит избушка на курьих ножках — нет к ней дорожки; ну-ка, слетай одним духом, принеси иголку с золочёным ухом да шёлку катушку — спасём квакушку!
Кинулся Петрушка со всех ног к Петровой хате и просит ласточку:
Ласточка-летунья,
Быстрая пичужка,
Посади на спинку
Гномика Петрушку!..
Мчи на крыльях скорых
За моря, за горы.
Там стоит избушка,
Где живёт старушка!
Должен я, Петрушка,
Слетать одним духом,
Принести иголку
С золочёным ухом,
Да ещё и шёлку
Целую катушку,
Чтоб спасти лягушку!
Защебетала ласточка, согласилась.
Вскочил на неё Петрушка — фьюить! Только его и видели! Будто ветром сдуло.
А старушка наложила крест-накрест веток, развела костёр, сварила зелье и намазала им лягушку. Помогают ей гномы кто как может: один хворост тащит, другой огонь мешком раздувает, третий горшочек с зельем держит. Сам король Светлячок Вродебарину голову поддерживает и всякий раз, как взглянет на него, жемчужные слёзы роняет.
Не прошло и минуты — над долиной мелькнула тень: это быстрокрылая ласточка вернулась.
Соскочил с неё Петрушка проворно, поблагодарил и подал старушке иголку и катушку шёлка.
Старушка достала очки, на нос нацепила, продела шелковинку в иголку и принялась зашивать несчастную лягушку. Обступили её гномы, шеи повытянули, на цыпочки встают, через головы заглядывают. А старушка сшила лопнувшую кожу, сунула под нос Вродебарину стебель дягиля и дунула три раза.
Лягушка как чихнёт! Будто из пушки выпалили!
Гномы с перепугу врассыпную бросились. А Вродебарин приоткрыл один глаз — опять закрыл, приоткрыл другой. Приподнялся, сел, глазами ноты ищет. Схватил, рот разинул — вот-вот запоёт.
Но из раскрытого рта не вылетело ни звука. Разинул ещё шире — ничего. Только тихий, чуть слышный писк.
О несчастный Вродебарин! Никогда тебе не сравняться с великим музыкантом Сарабандой!
Три дня и три ночи шла Марыся к царице Татр.
В первый день шла она лугами, полями. Необозримое море трав, хлебов, благоухающих цветов расстилалось перед нею, радуя взор. Целый день вокруг шумели колосья, шелестели травы, шептали цветы:
«Сиротка Марыся… Сиротка Марыся…»
И рожь расступалась перед ней, словно ветер раздвигал её своими огромными крылами. Марыся входила в этот серебристый лес колосьев, и юбчонка её мелькала в нём, как василёк. Шла, протягивая руки, и шептала:
— Веди меня, полюшко, веди к царице Татр!
И поле вело.
Борозды, орошённые жемчужной росой, протягивались перед ней, затканные душистыми цветами межи звали вперёд, мягкие, устланные незабудками тропки манили вдаль, жаворонок, трепеща серыми крылышками, пел:
«Туда, сиротка Марыся!»
Дикие груши склонялись к маленькой путнице, приглашая посидеть в тени; межевые холмики звали отдохнуть под цветущим терновником; чёрный крест на перекрёстке под тремя берёзами простирал к ней свои деревянные рамена. В полях всё звенело и пело — птицы, мушки, пчёлы, кузнечики:
О, счастливого пути,
По заре тебе идти!
Широкие, бескрайние просторы кругом, а среди них там и сям прикорнули тихие деревушки, чернея избами, белея низенькими мазанками.
Куда ни кинешь взгляд — всюду на зелёных пастбищах стада, табуны лошадей; на пригорках, как снежные комья, белеют овцы.
Призывные звуки свирели будят эхо, далеко разносясь в чистом воздухе, а небо синее-синее…
За Марысей семенил Хвощ, и его красный колпачок кивал, как цветок мака среди зелёных лугов и полей.
Гном задирал нос, воображая, будто это он ведёт девочку. А на самом деле
Вёл её колосьев шёпот,
Из-под ног бежали тропы,
Звали жаворонка трели,
Васильки ей вслед смотрели.
Вёл её межою длинной
Звон чуть слышный, комариный.
Вёл по травам утром рано
Лог, окутанный туманом,
Вёл вечерний луг росистый,
Зорьки отсвет золотистый!
На другой день Марыся вступила в край прохладный и сумрачный, где царили зеленоватый полумрак и глубокая тишина, — в край лесов.
Развесистые, узловатые дубы её обступили, широко растопырив сучья, шелестя тёмно-зелёной листвой, и чёрные, неподвижные сосны с каплями янтарной смолы на стволах. Среди сосен белели берёзы, трепеща мелкими листочками; стояли задумчивые грабы, на которых посвистывали дрозды, а по сырым низинкам кустилась томимая жаждой калина.
Шла Марыся по лесу, как по огромному храму, своды которого опирались на тысячи колонн, а пол устилал мшистый ковёр, шла, а сверху, сквозь листву, солнце сыпало на неё пригоршни золотых бликов.
Глубокая тишина пугала её, и она шептала:
— Веди меня, лес, веди к царице Татр!
И зашелестели в ответ развесистые дубы, чёрные сосны, берёзы и кусты калины; глухой шум прокатился по верхушкам, а понизу тихо зашептали веточки, одетые молодой листвой. И в этом шуме и шёпоте отчётливо слышалось:
«Иди вперёд, сиротка Марыся!»
Расступилась лесная чаща перед Марысей, и солнечные блики упали на мшистую тропинку, прямо под босые ножки, будто кто золотые звёзды рассыпал во мраке леса, указывая путь.
Пошла Марыся дальше и тихонько запела. Простая, немудрёная песенка вылилась у неё прямо из души, а песенке вторил шелест берёз и шум вековых дубов:
Ой, лес, лес ты тёмный, вершины высо́ко!…
Ой, слышно мой голос далёко-далёко!…
Ой, шепчут деревья, вершины кивают!..
Ой, тишь запевает, ой, тишь запевает!..
Девочка пела, а издали ей отвечали то удары топора, то кукование кукушки, то свист белки, то стук дятла. И, если, забывшись, она сбивалась с правильного пути, терновый куст удерживал её за юбку, сова ухала из дупла, зелёная ящерка перебегала дорогу, орешник склонял гибкие ветви над её русой головкой и шептал:
«Туда… туда… вперёд!»
Впереди важно шагал Хвощ, и его красный колпачок в лесу казался шляпкой подосиновика. Он шёл, задирая нос и воображая, будто это он ведёт Марысю. А на самом деле
Вёл её в зелёных чащах
Хоровод берёз шумящих,
Вёл и стлался под ногами
Мох пушистыми коврами.
Вёл её огонь калинки,
Убегали в глушь тропинки,
Вёл смолистый бор сосновый,
Дятла стук, кукушки зовы,
Шум дубов глухой, унылый —
Сто ворот её впустило!
На третий день пришла Марыся в страну гор и рек, повитую туманами, синевшую далёкими вершинами, серебрившуюся бурными водопадами. Дикий край, непохожий на то, что осталось позади!
Куда ни кинешь взгляд — отвесные скалы вздымаются к небу, громоздясь друг на друга, челом разрывая тучи. Стремительные потоки, бурля и пенясь, бегут по ущельям и с шумом низвергаются вниз, а в них отражаются то солнце и небо, то тучи, гонимые ветром, затмевающие лазурь и гасящие золотое сияние. Дикий и грозный край! Жутко пробираться там, меж скал, где нет других дорог, кроме потоков, рокочущих по камням, нет других звуков, кроме грохота лавин, летящих в пропасть, нет песен, кроме клёкота орлов, парящих в хмурой вышине. Насколько хватает глаз — одни скалы и вода.
Идёт Марыся, личко у неё побледнело, глаза затуманились, сердце замерло от страха. Идёт, протянула руки и шепчет:
— Ведите меня, горы, ведите к царице Татр!
И вдруг расступились высокие Татры и открылась тихая, светлая долина, по которой голубыми и серебряными нитями вились журчащие ручейки и мягкие стёжки; и ручьи и паривший вверху орёл, казалось, говорили:
«Смелей, смелей, сиротка Марыся!»
И Марыся шла дальше, прислушиваясь к грохоту лавин и водопадов, к журчанию ручейков и шуму орлиных крыльев. Шла и смотрела на уходящие ввысь вершины, на свет и тени, дивясь могучим горным громадам. А они были так огромны и могучи, что девочка совсем притихла.
Сзади ковылял Хвощ, и его красный колпачок мелькал среди скал. Он шёл, задирая нос: всё воображал, что это он ведёт Марысю. А на самом деле
Вёл её хребет горбатый
К дальним облачным палатам,
Вёл её ручей кипучий
К снежным кручам, к белым тучам,
Вёл на склонах и в долинах
Шум могучих крыл орлиных,
Ветер вёл в сыром ущелье
В вихре буйного веселья,
Вёл к чертогам в край скалистый
Зорьки отсвет золотистый!
Дворец царицы стоял на высокой горе — такой высокой, что облака, как стадо серых овец, лежали у её подножия, а вершина купалась в ясной лазури, сияя на солнце.
Еловый лес двумя уступами подходил к за́мку; две скалы, два каменных великана, на часах стояли у ворот; две лестницы вели вверх через сосновый бор, устилавший их мшистым ковром, в покои царицы; два серебряных потока день и ночь били перед ними из малахитовых кувшинов, украшенных дивной резьбой; два вихря, как два волкодава, выли у порога; два орла летали над башенками замка; две синие звезды, утренняя и вечерняя, горели в его окошечках.
Ужас и восторг охватили девочку, когда она очутилась перед дворцом.
Содрогнувшись, она подняла голову и прошептала:
— Боже, куда я попала?
И вдруг раздался страшный грохот, будто сто громов ударило, и грянула грозная песнь — её запел и заиграл на чёрных арфах еловый лес:
«…Грозна и могущественна царица Татр! Высоко над землёй вознеслась она главой! Льды венчают её чело, на грудь фатой ниспадают снега, а тело окутывают туманы. Глаза у неё сверкают страшнее молний, голос подобен раскатам грома и рёву горных потоков. Ноги её попирают цветы и травы, а гнев рушит скалы и валит деревья. На её ложе из чёрных туч никому не уснуть. Её каменное сердце не знает жалости. Грозна и могущественна царица Татр!»
Марыся дрожала всем телом, слушая этот хор, а когда он умолк, ещё долго рокотало эхо, скатываясь всё ниже и ниже, как снежная лавина, грозящая обрушиться на мирные долины. Но, едва стихло эхо, зазвенели серебряные лютни и другой хор запел:
«Добра и милостива царица Татр! Она ткёт тонкие туманы, одевая ими голые скалы, и сосновыми венками украшает их чело. Она превращает мёртвые снега в весёлые ручьи, поит ключевой водой поля и низины, чтобы уродился хлеб. Она даёт приют в своём замке седым орлам, а их неоперившихся птенцов баюкает в высоких гнёздах. Быстроногая лань спасается у неё во дворце от пули охотника… Она ласково смотрит в долины, свежим дуновением защищая цветы от зноя… Из бархатистых мхов ткёт она ковры сказочной красоты, устилая ими коварные пропасти. Она питает бедняков, у которых нет ни земли, ни хлеба, а ребятишек из горных селений учит смотреть в лазурные выси, где стоит её дом… Добра и милостива царица Татр!»
Хор смолк, и эхо тихо слетело в долину подобно лепету вод и шёпоту лесов. На душе у Марыси стало легче, и слёзы радости выступили на глазах. Если царица такая добрая, она поможет её горю…
Она подошла поближе и слышит — одни из орлов проговорил человечьим голосом:
— Иди смело, сиротка Марыся!
Подняла Марыся глаза и спрашивает:
— Как же я пойду по такой отвесной, каменистой тропе?
А орёл в ответ:
— Не бойся, я перо тебе кину из моего крыла, с ним легче будет.
Прошумело перо и упало к ногам Марыси. Подняла его девочка, прижала к груди — идёт легко, быстро, камней под ногами не чует, будто на крыльях летит.
Поднялась по крутой тропинке и остановилась у ворот замка.
— Как же я войду — ведь там снег и лёд, — говорит она.
Посмотрела вверх, а солнечный луч говорит человечьим голосом:
— Не бойся, я растоплю снега и льды!
Пригрело ясное солнышко и проложило золотую дорожку.
Идёт Марыся и холода не чувствует, будто не по снегу, а по белому цвету ступает, который в мае с яблонь осыпается. Так дошла она до покоев царицы.
— Как же мне через поток перейти — я промочу ноги! — говорит она.
Подняла глаза, слышит — туман шепчет человечьим голосом:
— Не бойся, иди смело, я серебряный мост через поток перекину.
Опустился над потоком густой туман, и Марыся прошла по нему, как по серебряной кладке.
И вот она перед самыми дверями в царицын чертог.
Оттуда бил такой яркий свет, что девочка зажмурилась и хотела уже бежать в страхе, но тут подоспел запыхавшийся Хвощ и, распахнув двери, ввёл в чертог оробевшую Марысю.
Девочка вскрикнула, ослеплённая его сияющим убранством. Посредине, утопая в лазури и майской зелени, восседала на троне царица Татр. Марыся потупила глаза, не смея взглянуть в её светлый лик, и застыла на пороге в своей убогой одежонке, боясь шевельнуться, слово вымолвить.
Царица Татр подняла белоснежную руку и спросила:
— Кто ты, девочка?
Марыся открыла рот, но у неё перехватило горло от страха.
Тут Хвощ, положив трубку на плечо, поклонился вежливо и сказал:
— Это пастушка из Голодаевки, сиротка Марыся!
И опять отвесил поклон, шаркнув ножкой.
Царица ласково улыбнулась гному и, обратив к Марысе своё прекрасное лицо, спросила:
— Чего ты хочешь, девочка?
Тут Марыся не выдержала и, сложив худые ручонки, воскликнула:
— Хочу, чтобы гусаньки мои ожили, которых лисица задушила. Чтобы гусак опять гоготал на зорьке и гусыни ему отвечали… Чтоб они опять травку щипали и паслись на лужайке!..
Она закрыла лицо руками, и сквозь маленькие пальцы посыпались слезинки.
В чертоге наступила тишина, нарушаемая только жалобным плачем Марыси.
Царица милостиво кивнула и сказала тихо, неторопливо:
— Много людей приходило ко мне с разными просьбами. Просили золота, серебра, лучшей доли. Но никто ещё, как эта девочка, не хотел уйти отсюда тем же, кем был. Твоя просьба будет исполнена.
Царица сошла с трона и подвела Марысю к окну.
Глянула Марыся и всплеснула руками…
Или это сон?
Перед замком как на ладони лежит Голодаевка. По дороге спешат пастушата, хлопают длинными кнутами, гонят гусей. А на лесной опушке семь гусей щиплют траву, гусак гогочет, серая гусыня отзывается. И верный Рыжик тут как тут — сидит, смотрит в лес и тихо скулит: ждёт не дождётся хозяйку!
— Господи! — воскликнула Марыся, не находя слов от переполнившего её восторга. — Живы мои гусаньки! — и заплакала от счастья.
Царица дотронулась до её плеча и позвала:
— Марыся!
Очнулась Марыся, смотрит — что такое?
Она лежит на лавке, на охапке свежего сена, покрытого дерюжкой. Рядом — сосновый стол, на нём несколько горшков перевёрнуты вверх дном; дальше — большая печь с просторным запечком; перед ней спит серый кот, свернувшись в клубок, и лежит вязанка хвороста.
В углу — ведро с водой и жестяная кружка. В разбитое окно сирень протягивает свои тёмно-зелёные ветки. А в ногах у неё сидят на скамеечке два русых мальчугана в распахнутых холщовых рубашонках, и за ворот им, пробившись сквозь куст сирени, забираются лучи заходящего солнца.
Марысе жарко, что-то стискивает ей голову. Дотронулась рукой — голова обвязана тряпкой. Увидев, что она пошевельнулась, мальчики вскочили и склонились над ней.
— Ну, как ты? — спрашивает один.
— Пить хочешь? — спрашивает другой.
Марыся смотрит и не узнаёт.
— А кто вы такие?
— Мы Петровы сыновья. Его Кубой звать, меня — Войтеком, — ответил старший.
— А чья это хата?
— Как — чья? Нашего отца!
— А как я сюда попала?
— Отец принёс.
— Откуда?
— Да из лесу. Он из города воротился и пошёл палку срезать для кнутовища — старое у него сломалось. А в лесу пёс какой-то рыжий скулит, за сермягу его теребит, в кусты тянет.
— Рыжик! — закричала Марыся. — Что с ним?
— Ничего, что ему сделается! — засмеялся Куба. — А вот тебя, беднягу, отец чуть живую притащил.
— А моя хозяйка?
— А на что она тебе сдалась! Оставайся лучше у нас. Мы уж отца просили. Он говорит, у нас у самих хлеба мало. Но мы с тобой поделимся. А сейчас и лес прокормит, голодать не будешь.
— Какое там голодать! — отозвался Войтек. — В лесу земляники, черники, грибов! Орехи прошлогодние попадаются.
— Мы так к отцу пристали, что он даже за ремень схватился, — со смехом добавил Куба.
— Бил? — испуганно спросила Марыся.
— Нет, бить не бил — так, постращал маленько. Да мы и ремня не испугались — всё равно упросили.
— Значит, он меня оставляет?
— Не совсем ещё. Он сказал, расспросить сперва надо в деревне, чья это девчонка.
— И спрашивал?
— Спрашивал. У твоей хозяйки был.
— Ну и что?
— Сперва она хныкала, что тебя волки съели, а когда узнала, что ты у нас лежишь больная, опять расхныкалась: «На что мне больная гусятница? Я уже другую девчонку наняла».
— Значит, гуси целы! — обрадовалась Марыся и даже приподнялась на лавке.
— А как же! Четыре белых, три серых!
— Гуси ничего, хорошие, — с важностью добавил Куба.
Марыся закрыла глаза и вздохнула с облегчением, словно у неё камень с плеч свалился.
Мальчики ещё болтали о чём-то, но Марыся уже не слыхала — её сморил крепкий сон.
Когда она снова проснулась, уже смеркалось.
Солнце село. В хате никого не было. В приоткрытую дверь, мигая, смотрели золотые звёзды. Странствуя по синему небу, они по пути заглянули к Марысе — узнать, здорова ли она.
Вдруг дверь распахнулась, кто-то пулей влетел в хату и, опрокинув ведро, кинулся к Марысе.
— Рыжик! Рыжик! — слабым голосом крикнула Марыся, обнимая собаку. — Ты не забыл меня?
И заплакала от радости. А Рыжик, взвизгивая от восторга, махал хвостом и лизал её смуглые руки.
Да, Марыся! Жизнь иной раз золотым сном может обернуться.
Когда новая пастушка погнала гусей на лужок, жители Голодаевки так и обомлели от удивления. Смотрят и глазам не верят, головой качают, разные догадки строят.
— Те же гуси или другие? Как по-твоему, кума?
— Да уж и не знаю, что сказать! Не разберу никак. Вроде те, а может, и не те! Серая-то гусыня вроде побольше да пожирней стала!
— Что вы, побольше! А мне сдаётся — поменьше!
— Чудеса да и только! Болтали люди, будто лиса их задушила, ан они живёхоньки!
— Да, чего только не бывает на свете!..
И кумушки расходились, покачивая головой.
Но больше всех удивилась сама Сладкоежка.
Тихонько, осторожно подкралась она к опушке, с левой стороны зашла, с правой — подглядывает за пастушкой и за гусями.
— Что такое? — шепчет. — Что это значит? Разве я не перегрызла всем им горло? — И при одном воспоминании об этом злодейка облизнулась. — Откуда же они опять взялись живые?
Встревоженная дурным предчувствием, она, крадучись, побежала на полянку, где спрятала гусей. Смотрит — по траве белоснежный пух разбросан, а гусей нет.
— Обокрали!.. Ограбили!.. Разорили! — завопила мошенница словно невинная жертва разбоя, и в ярости стала кататься по земле…
Вдруг в высокой траве она заметила какого-то рыжевато-бурого зверька; стоя на задних лапках и насторожив большие круглые уши, он живыми чёрными глазками наблюдал за катавшейся по земле лисой.
Сладкоежка — а она была не только свирепа, но и мстительна — в бешенстве вскочила, заскрежетала зубами и заорала:
— Чего вытаращился? Это что тебе, театр? Он, видите ли, даже на задние лапы встал, чтобы лучше видеть! Значит, знаешь, кто у меня гусей украл, раз так смотришь? Погоди, ответишь ты мне за это! Шкурой своей поплатишься!.. В недобрый час ты мне на глаза попался!
И бедный хомяк, наверное, тут же распростился бы с жизнью, если бы при первых же словах лисы не плюхнулся в траву в страхе, что рассердил такого огромного зверя, и не улепетнул в свою норку.
Сладкоежка была сыта — только что голубя поймала и сожрала без остатка, — поэтому она не стала преследовать хомяка, а только погрозила ему вслед, в ту сторону, где колыхалась трава, и проворчала:
— Погоди! Попадёшься ты мне на голодный желудок!.. Я ещё с тобой поквитаюсь, проныра!
И пошла в лес, задыхаясь от ярости.
Соседи не узнавали Петра.
После той весенней ночи, когда вместе с благоуханием росистых трав и цветов до него донеслась песнь великого музыканта Сарабанды, он словно переродился.
Может быть, по волшебству?
Нет, просто эта чудесная музыка разбудила его спящий ум и душу. В нём впервые проснулась любовь к заброшенному бесплодному клочку земли, который столько лет напрасно согревало солнце и поливали обильные дожди.
Впервые ощутил он огромное желание работать и огромный прилив сил.
Руки, грудь, плечи налились силой, и он еле дождался утра, ворочаясь на соломе, будто это был муравейник или ложе Мадея[4].
«Сколько времени потеряно, сколько добра пропало даром, сколько сил ушло впустую — и у меня и у земли!»
И как это не пришло ему в голову раньше — год или два назад!
А земля — добрая, терпеливая земля — всё ждала его… Ждала, наряжаясь в пёстрый цыганский убор из трав и полевых цветов, — ведь он не одевал её своим трудом в золотые колосья…
Теперь он её приоденет… Теперь он её накормит… Теперь она ему мать родная, а он — её сын!
Уже пели петухи, когда Пётр, измученный своими думами, наконец забылся. И приснилось ему, будто ходит он по синему небу, жнёт звёзды лунным серпом и складывает в огромные стога…
Вот какой чудной приснился сон!
Едва забрезжил рассвет, Пётр достал деньги из кубышки, спрятанной в соломе под стрехой, и отправился на другой конец деревни, к тележнику Войцеху, покупать соху и борону. На улице было ещё тихо и пустынно. Но Войцех уже сидел верхом на табуретке и строгал рубанком дышло, пересвистываясь с ручным скворцом, который давно жил у него.
Только Пётр показался на дороге, а скворец уже закричал:
— Войцех! Войцех! Войцех!
Старик кивнул головой и сказал:
— Гость идёт.
— Гость! Гость! Гость! — пронзительно закричал скворец.
И тут как раз подошёл Пётр.
— Здоро́во!
— Здоро́во! — отозвался Войцех.
— Здоро́во! — повторил скворец.
— Ишь ты, какая умная птица! — удивился Пётр. — Небось органист говорить её научил?
— Э, нет! Сам научил. Человек я старый, одинокий, родные все поумирали — поговорить не с кем. Так хоть с птицей, тварью бессловесной, перемолвиться! А ты зачем ко мне пожаловал?
— Соха мне нужна, да покрепче!
— Ого! Кому ж ты пахать собрался?
— Никому. Себе самому да ребятишкам. Посею на том клочке, что пустошью зовётся.
— Ну? — удивился Войцех. — Ту землю не то что сохой — пушкой не разобьёшь. Закалянела она, залежалась… Трудная это работа.
— Трудная! Трудная! Трудная! — заверещал скворец и стал охать, кряхтеть, как смертельно усталый человек. Он и это умел.
У Петра засосало под ложечкой и руки совсем было опустились, но он встряхнулся и сказал:
— Это верно, земля у меня как камень; зато мужик я сильный и работы не боюсь! Вот и ладь соху по мне — покрепче! — Рассмеялся и сжал кулаки, показывая свои жилистые руки.
— Коли так, будет тебе соха! — сказал Войцех.
— Будет! Будет! — закричал скворец и весело забил крыльями.
У Петра глаза загорелись, силы в нём так и заиграли. Расправил он плечи и заговорил горячо:
— Сделай мне, Войцех, такие рукояти, чтоб я налёг и все камни, какие есть, выворотил! А сошник — чтобы как солнце горел да поглубже входил, борозду для зерна готовил. И отвал получше, чтобы пласты играючи отваливал да ровнёхонько друг подле друга клал. И рассоху, и колёсца, и обжи — всё побольше, покрепче да попрочнее! И дерево бери не из чащи, а с полянки, где жаворонок пел и свирель играла, где воздух вольный, как в поле… Вот какую мне соху сделай!
— Соху! Соху! — пронзительно закричала птица, заглушая Петра.
Войцех улыбнулся добродушно и кивнул седой головой.
— Будь по-твоему, — сказал он, когда умолк скворец. — Будь по-твоему! Я какую хочешь соху могу сделать — и для лентяя и для труженика, и барскую и мужицкую… И такую могу, что, как в масло, будет в землю входить, пускай там хоть камень на камне!
— В добрый час! — молвил Пётр, развязывая тряпицу с деньгами. — Вот всё, что у меня есть. Да заодно и борону сделай.
— А как же! Будет борона зубастая, как волчья пасть. Расчешет землю, как баба кудель. Будь покоен!
— Ну, счастливо, — сказал Пётр, у которого уже руки чесались — не терпелось поскорее схватить топор да пни корчевать. — Через неделю приду за сохой!
— Приходи! — сказал Войцех.
— Приходи! Приходи! — закричала птица вслед Петру, который так быстро зашагал домой, словно помолодел лет на десять.
Дивились люди, проходя мимо пустоши: что за человек там от зари до зари пни корчует, терновник рубит, ветки да камни носит и на меже складывает, полынь, коровяк косит, сорняки выпалывает?
Остановятся и глядят на работника, а у того глаза сверкают и пот по лицу струится, будто он с медведем один на один схватился и не уступает.
— Разогнул бы спину, отдохнул маленько, — говорили мужики.
А Пётр в ответ:
— Не работа спину гнёт, а лень да нищета.
Идут мимо девушки, посмотрят и скажут жалостливо:
— С вас и так уже пот градом льёт. Отдохните малость!
— Не польёшь её, землицу, потом — и хлебушка не поешь! — отвечает Пётр.
Идут бабы, удивляются, головами в красных платках качают:
— Господи! Да вы зря тут надорвётесь и хлебца своего не отведаете!
А Пётр в ответ:
— Не я, так другие отведают. Человек сегодня жив, завтра мёртв, а земля навеки останется!
Но, как бы Пётр ни трудился, без гномов ему бы ни одного камня не сдвинуть, ни одного пня не выкорчевать. Правда, гномы прятались от него, и он, не видя их, сам себе удивлялся.
— Ого! И откуда во мне такая силища? — говорил он, выворачивая огромный пень, на целую сажень ушедший корнями в землю. — Тут на четырёх мужиков работы хватило бы, а я один справляюсь.
Не знал он, что рядом целая толпа гномов суетится: пень изо всех сил тянут, лопатами подкапывают, корни подрубают — только щепки летят.
Пётр один раз топором взмахнёт, а они — десять, вот и спорится работа.
Наляжет Пётр на камень — что такое? Камень здоровенный, а он его шутя катит.
Невдомёк ему, что вместе с ним гномы камень подталкивают: он раз толкнёт, а они десять!
Вот как они ему помогали.
И работа у Петра кипела.
Через неделю не узнать было пустоши. Навстречу утреннему солнцу выглянула освобождённая от камней и корневищ, от кустов и сорняков земля. Перед мазанкой чернели большие смолистие пни — печь зимой топить, на межах высились кучи хвороста и терновых веток. Только кое-где с краю торчал куст шиповника, обозначая границу поля, а само поле лежало чистое, ровное — все кочки срыты, все ямы засыпаны, — и над ним порхает жаворонок, заливаясь звонкой песней, будто серебряные гусельки зорю играют.
Пришёл Пётр с новой сохой на свою полоску и заплакал от радости. Сняв шапку, упал на колени и поцеловал отвоёванную землю. Потом налёг на рукояти и вонзил в неё широкий, острый сошник, ярко горевший на солнце.
— Гей ты, поле моё, поле! — воскликнул он.
«Гей ты, поле!..» — ответило эхо с лесной опушки.
Там, на краю поля, радуясь на своего пахаря, пели и плясали весёлые гномики. Сам король Светлячок прикоснулся золотым скипетром к новой сохе, благословив её на мирный и радостный труд.
Возвращаясь вечером с пахнущего свежей землёй поля, Пётр вспомнил, как грязно у него дома, и приуныл. В поле — чистота и благоухание, небо как голубое озеро, в котором днём купается солнце, а вечером месяц плывёт в ладье, высекая искры серебряным веслом, и каждая искра вспыхивает яркой звёздочкой, а в хате грязь, запустение, всё черно от копоти и пыли, всюду сор.
«В лесу и то красивей, — думал Пётр. — С деревьев дикий хмель свисает, а в хате паутина из угла в угол протянулась. На вороне перья ясной синевой отливают, а у нас с ребятишками рубашки заскорузли от грязи. Даже у ящерицы спинка чистая, на солнце блестит, а мои мальчишки такие чумазые, хоть репу сей».
Повесил голову Пётр, вздохнул и толкнул дверь хаты. Но что это?
Его ли это хата? Печка выбелена, паутина обметена, лавка, стол, табуретки вымыты, сора как не бывало. И убогая хатёнка сразу веселей стала и нарядней.
Протёр Пётр глаза: померещилось, что ли? Да нет: хата на прежнем месте стоит, а в ней всё чистотой сверкает.
— Кто же это здесь хозяйничал? — спросил Пётр.
— Марыся и мы! — весело крикнул Куба.
У Петра сердце смягчилось. Он словно оттаял. Обнял он всех троих детей, а увидев, что у Войтека и Кубы волосы гладко причёсаны и лица умыты, даже поцеловал их.
А тут и ласточка прилетела — птенчиков покормить.
Три раза влетала — и улетала обратно, не узнавая хаты!
Наконец, увидев, как чисто стало, весело защебетала:
Мужичок, мужичок,
Горе сунь за кушачок,
Рано полюшко вспаши
Да засеять поспеши,
Хату чисто прибери,
Мне окошко раствори!
Песенка не очень-то складная, но ведь ласточка — всего лишь деревенская простушка и не умеет петь по-учёному. Зато как легко и радостно на душе от её немудрёной песенки!
И Пётр тоже почувствовал себя легко и радостно. Потный, грязный после целого дня работы на жаре, он взял ведро, пошёл к колодцу, чисто вымыл лицо и руки, пригладил чуб, отряхнул одежду и весело подсел за стол к ребятишкам, которые ели картошку.
Никогда раньше отец не умывался перед ужином, не смотрел на них так ласкаво, и мальчики удивлялись не меньше ласточки.
— Должно быть, праздники скоро, — в раздумье сказал Войтек.
— Отец, наверное, поедет поросёнка покупать, — заметил Куба.
И в ожидании праздников и поросёнка они ходили важные, чинно ступая босыми ногами, живот вперёд, руки за спину, голова кверху поднята, вихры водой примочены — самим на себя чудно смотреть!
Раньше Пётр не любил бывать с ними, прогонял, чтобы не видеть, какие они голодные да оборванные. А теперь брал с собой в поле, сажал на межу и, слыша из звонкие голоса, отирал пот и шептал с улыбкой:
— Мне тяжело, зато вам легче будет!
День угасал. Огромный солнечный диск склонялся к горизонту, озаряя небо розовым закатным светом.
А от леса надвигалась золотая лунная ночь, волоча за собой туманно-серебристый шлейф. В росистых травах закричал дергач; из лозняка у лесной опушки заухала выпь; на запад тянулась вереница журавлей, оглашая воздух протяжным курлыканьем.
Наступил таинственный, загадочный вечер накануне Ивана Купалы; в этот вечер люди понимают речь зверей, птиц и растений.
Пётр допахивал поле, покрикивая на лошадь, и его зычный, весёлый голос разносился далеко вокруг:
— Но!.. Но, малютка!.. Но!..
Долетал отцовский голос и до детей, сидевших на росистой траве, напротив большой кучи хвороста и терновника, черневшей в вечерних сумерках. Склонившись друг к другу, они тихонько дремали. Огромное угасающее солнце, надвигающаяся ночь, омытая росами, словно мягкие серебристо-золотые крылья, обнимали их, навевая сон.
Вдруг Куба зашевелился.
— Земля говорит… — пробормотал он тихим, сонным голосом.
— Вот глупый! Разве у земли язык есть? — рассердился Войтек.
— А нет? Как бы она тогда просила солнышко пригреть её, а дождик — полить?.. Цветы и травы тоже разговаривают…
— А ты слышал?
— Слышал.
— Что же они говорят?
— Да много чего… Ой! Вот и сейчас — слушай!
Войтек прислушался. И в самом деле, с лугов, из лесу доносился шорох и шёпот, словно тысячи крохотных существ тихонько переговаривались между собой.
— Ой! — опять вскрикнул Куба.
Старший вытаращил глаза — ему казалось, что так лучше слышно, — и замер.
Теперь уже звуки сливались в слова, всё более явственные, понятные. Они звучали где-то далеко и в то же время совсем близко, как будто их кто нашёптывал на ухо.
Не то жужжание, не то пение, не то перезвон полевых колокольчиков доносились до мальчиков:
Тсс!.. Всё спит!..
Из серебристых сит
Давайте сыпать, сыпать мак!..
Пока окутал землю мрак,
Пока звезды рассветной нет,
Пока не вспыхнул зорьки свет,
Росу мы сеем — травы спят,
Мы сеем сны над кровлей хат
Из серебристых лунных сит!..
Тсс!.. Всё спит…
— Слышишь? — прошептал Куба.
— Слышу. Я боюсь! — сказал Войтек и крепче прижался к брату.
Голоса приблизились и зазвучали ещё отчётливей:
Тсс!.. Всё спит!..
Свет месяца дрожит…
По золотым ржаным полям,
По пряным травам и цветам
Мы водим лёгкий хоровод —
Он в ночь далёкую плывёт.
Плывёт он в ночь волшебных снов,
Скользит по венчикам цветов,
Их аромат в ночи разлит…
Тсс!.. Всё спит…
Вдруг в камнях, в траве, в кустах что-то зашуршало, затопотало, будто множество маленьких торопливых ног. Мальчики даже дыхание затаили, шею вытянули — смотрят, вытаращив глаза: что за чудеса!
На меже, под старой, дуплистой грушей, толпятся в траве маленькие человечки в разноцветных одеждах; вот, взявшись за руки, они принялись танцевать.
— Гномы!.. Гномики! — прошептал Войтек.
Тут взошла луна и залила полянку серебряным сиянием.
— Король! — воскликнул Куба сдавленным голосом. — Ой! Король… — и показал пальцем на старую грушу, из дупла который исходил яркий, белый свет.
Ослеплённый этим внезапным светом, Войтек сначала ничего не мог различить, но, когда глаза немного привыкли, увидел в дупле старенького короля в белой мантии, в короне и с золотым скипетром в руке.
Войтек не успел ахнуть, как в большой куче хвороста и терновника, сложенной Петром, золотыми пчёлками зароились маленькие юркие искорки и зазмеились золотые язычки пламени.
А в воздухе опять зазвучал тихий, звенящий напев:
Тсс!.. Всё спит!..
Как искр рой кружит!
Смотри! Костёр в траве зажжён,
Росинкой каждой отражён,
Всё громче хруст, и шип, и треск,
Всё выше в небе ясный блеск!
Гори, купальский наш костёр,
Рвись выше леса, выше гор!
Как добрый хворост наш трещит!..
Тсс!.. Всё спит…
Песня ещё не смолкла, когда кучу хвороста и терновника охватило яркое пламя, осветив гномиков, которые быстро и легко, словно паря в воздухе, танцевали вокруг костра. От этого мелькающего хоровода кружилась голова.
— Ой, ой!.. — испуганно крикнул Войтек. — Тятя!.. Гномы пляшут!
— Король! Король! — как зачарованный шептал Куба, не сводя глаз с дерева. — Тятя, король!
Втянув голову в худые плечи, он стал похож на сонную птицу, дрожащую от холода и страха.
Но Пётр ничего не видел и не слышал. В пропотевшей рубахе, налегая на соху, он допахивал последнюю борозду, и глаза у него светились тихой радостью.
Допахал, воткнул соху в землю и, окинув взглядом необъятное, залитое лунным сиянием небо, снял шапку. Потом взял лошадь под уздцы и зашагал к опушке, где сидели ребятишки.
Шёл он легко, бодро, будто и не работал только что, а отдохнул хорошенько, и на душе у него было так же тихо и светло, как этой лунной ночью.
Шёл, а в воздухе раздавались нежные, приглушённые звуки, будто пение невидимых скрипок…
Тсс!.. Всё спит!..
Работой пахарь сыт,
И отдохнуть ему пора!
А мы танцуем до утра,
А наш огнистый хоровод
Всю ночь кружится напролёт!
Пока хоть искорка горит,
Пока не вспыхнул свет зари,
Не заиграл в слезинках рос,
Не раскидал по небу роз,
Наш хоровод кружит, кружит!..
Тсс!.. Всё спит…
Как заворожённый слушал Пётр эту песню, глядя на озарённые луной просторы, а рядом, чётко вырисовываясь на земле, чернела его короткая, приземистая тень.
Взглянул на неё Пётр раз, взглянул другой и тяжело вздохнул.
Разве не так же вот, как эта тень, ходит за ним по пятам его чёрная доля?
Понурил он голову, задумался и уж не слышал больше звучащей в воздухе музыки.
Вот поднял он целину, распахал поле. А чем его засеешь, когда ни зерна нет, ни денег?
Что заработал на лесопилке и на чёрный день отложил — ушло на соху, борону, на топор да на хлеб. Как ни трясись над тряпицей с деньгами, как ни сжимай её в кулаке, кузнецу всё равно платить надо, да и за соль тоже. Последний грош на днях истратил…
Что делать? Как помочь земле родимой, чтоб не тосковала, не томилась понапрасну?..
Поглощённый заботами, шёл Пётр домой, а тень скользила за ним. Пётр в калитку — и тень за ним. Пётр в дверь — и тень тут как тут. Так и улеглась, как неразлучный товарищ, на пороге, а может, и в дом прошмыгнула, кто её знает. Но Петру не до неё было; швырнув шапку на стол, он тяжело опустился на лавку и погрузился в невесёлые думы.
Вдруг скрипнула дверь — и на пороге появилась Марыся.
Каждый день на деревне спозаранку начинали стучать цепы. Где в одиночку молотят: туп-луп! туп-луп! Где вдвоём: тупы-лупы, тупы-лупы! Где втроём: туп-луп-туп! туп-луп-туп! Где вчетвером: тупы-лупы-тупы-лупы! тупы-лупы-тупы-лупы! Всё быстрей, всё задорней выстукивали цепы, а из лесу отвечало эхо. Хозяева торопились обмолотить новый урожай, чтобы не опоздать с севом.
Только Петру молотить нечего; только он один как тень слоняется — то на поле пойдёт, то домой вернётся, и так целыми днями. Ломает голову: где раздобыть зерно, чем засеять поле?
А земля словно просит, чтобы её засеяли. Солнце её согрело, росы освежили; прямые, ровные лежат борозды под тихим небом. От зари до зари вьётся над пашней жаворонок, серый певун полей, и распевает звонко:
Хлеб! Хлеб! Хлеб! Хлеб!
Запоёт и твой цеп!
Снимешь с поля урожай,
Воз повыше нагружай!
Хлеб! Хлеб! Хлеб! Хлеб!
Запоёт и твой цеп!
Засыпай закром
Золотым зерном!
Пётр слушал и вздыхал, качая головой.
— Ой, земля, землица! — говорил он. — Вспахал я тебя сохой, заборонил бороной, а засевать, видно, слезами придётся.
А цепы стучат и стучат: туп-луп, туп-луп! тупы-лупы, тупы-лупы!..
Бьют цепы по золотой соломе, сыплется из колосьев золотое зерно. Ударит молотильщик посильней — и брызнет зерно далеко за ток, к самой риге. Так искры разлетаются, когда кузнец молотом бьёт по наковальне.
А у риги — шум и драка. Тучи воробьёв кидаются с тополя на просыпанное зерно — чирикают, пищат, клюются; но, чуть ворохнулось что-нибудь вблизи, они — фрр! — и назад на тополь, словно их ветром сдуло.
— Чего это воробьи сегодня раскричались? — дивятся крестьяне. — К дождю или к вёдру?
И невдомёк им, что среди воробьёв гномики снуют, ловко подбирая упавшие зёрна.
Воробей одно склюёт, а гномик десяток сгребает. Вот какие прыткие!
Воробьи орут, будто их грабят; распушив перья, наскакивают на воров в красных колпачках. А те и внимания на них не обращают, преспокойно расхаживают себе среди крикунов и зёрна собирают, какие получше, — кто в мешочек, а кто просто в полу плаща.
— На тебе, воробышек, зёрнышко попорченное, выщербленное, кушай на здоровье! А целенькое, ядрёное на посев годится. Из одного посеянного зёрнышка сто вырастет. Соберёт бедняк урожай, ребятишек накормит — глядь, и вам, воробьям, перепадёт — приговаривали гномы, подбирая зерно.
Но слова их тонули в пронзительном чириканье: воробьи никакого внимания не обращали на эти мудрые речи. Что с них возьмёшь!
Между тем цепы били и били по золотым колосьям, а гномы всё трудились да трудились, собирая зерно. А что насбирают за день — к яме снесут и ссыплют.
Яма у них была под корнями дуба — сухая, серебристой берёстой выложенная. Вверху — отдушина, сбоку — вход, а посредине — большая куча отборного золотого зерна: с четверть, наверное, будет!
Такое богатство не оставишь без присмотра, без сторожа!
И гномы стали по очереди приходить, зерно липовой лопаткой разгребать, просушивать, проветривать. А вечером опять всё в кучу сметут, отдушину мхом заткнут от росы, от сырости и сами спать лягут у входа.
Но вот в один прекрасный день Соломенное Чучелко, карауливший яму, заметил, что зерна как будто поубавилось.
«Утряслось, наверное», — подумал он.
Прошла ночь.
На другую ночь зерна ещё меньше стало.
«Подсохло просто!» — подумал Василёк, стоявший в ту ночь в карауле.
Но на третью ночь убыль стала так заметна, что Букашка — теперь его черёд был сторожить — за голову схватился и забил тревогу.
Сомнения нет, кто-то ворует зерно.
Сбежались гномы, смотрят: беда! И половины не осталось!
Но слезами горю не поможешь… Пошли они к королю за советом.
— Ваше величество, — говорят, — кто-то зерно у нас ворует! Как быть?
— Поймать вора!
А гномы в ответ:
— Как же его поймаешь, ваше величество? Ведь вор всегда найдёт лазейку. Ушёл — ищи ветра в поле!
— Вот вам воск и печать. Запечатайте все входы и выходы и увидите, где его лазейка, — сказал король.
Взяли гномы воск и королевскую печать, все дыры седым мхом заткнули, поверх него тростинки крест-накрест положили, травой перевязали, узлы скрепили воском и печать оттиснули. Поставили сторожей и стали ждать, что будет.
Настала ночь.
Кругом тишина, будто вымерло всё. Ни один листок не шелохнётся.
Бездонное тёмно-синее небо повисло над землёй, а звёзд на нём — что песчинок в море.
В эту ночь под дубом стояли в карауле два брата — Хватай и Запирай, королевские стражники.
На головах у них красовались шлемы — полевые колокольчики, а саблями им служили длинные, узкие листья шпажника, у которого на высоком стебле горит огненный цветок, будто красный значок на уланском копье.
Хватай стоит навытяжку, как аршин проглотил, и Запирай застыл истуканом, только глазами оба вращают, как бы чего не прозевать!
А в Соловьиной Долине всё сном объято: спит голубой ручей, спят травы, цветы, спят мушки, птицы, лягушки, спят кувшинки, спит старый дуб, под которым Хватай с Запираем стоят.
Наконец забрезжил рассвет.
Прибежали гномы к яме: сторожа на месте, печати висят, как висели. Заглянули внутрь — на полу едва с горсточку зерна осталось.
Остолбенели гномы.
Что ж это за вор такой — замка не тронул, печатей не сломал, а добро унёс?
Уставились друг на друга, не знают, что сказать.
И молвил король:
— Уж коли печать моя не уберегла и стража не устерегла — значит, ничего не поможет.
Тут из толпы раздался голос Петрушки — у него голова всегда была полна разных идей:
— А если я поймаю вора, что вы мне пожалуете, ваше величество?
— Голос в его защиту на суде, — ответил король.
— Что? Голос в защиту вора? Очень нужно! Я и пальцем не шевельну, чтобы спасти негодяя от виселицы. Дайте мне лучше ноты Сарабанды — Вродебарину они теперь всё равно ни к чему, раз он без голоса остался.
— Будь по-твоему! — сказал король и склонил свой скипетр.
А ноты с песней Сарабанды, чистейшей майской росой записанные на лепестках дикой розы и крылышках мотыльков, были так красивы, что хранились в сокровищнице, как редкая драгоценность.
Петрушка на аршин подскочил от радости, припал к королевским стопам, ещё раз подпрыгнул и вихрем помчался к лесу.
Уже светало и в лесу просыпались птицы, когда Петрушка отыскал избушку знахарки и, толкнув низенькую дверь, вошёл.
Перед ним была убогая каморка: один-единственный стул, печь, колченогий топчан и везде травы, травы.
Куда ни глянешь — под потолком, на стенах, на крепко убитом земляном полу — в корзинах, в холстинках, пучками и целыми снопами лежали, висели, сушились травы.
Душный аромат мяты, тимьяна, лаванды, ромашки, мелиссы и сотен других растений наполнял избушку. От этих крепких запахов можно было бы задохнуться, если бы не дыра под застрехой, прикрытая только крыльями совы, сквозь которые просвечивало голубое небо.
Возле печки за прялкой сидела старушка и пряла золотую пряжу, тихонько напевая старинные песни под жужжание золотого веретена.
— Здравствуйте, бабушка! — сказал с порога Петрушка.
Знахарка подняла голову, приставила руку к глазам и пристально посмотрела на пришельца. Наконец она узнала Петрушку — ведь это он принёс ей однажды иголку для Вродебарина.
— Здравствуй, здравствуй! Ну, входи! Зачем пожаловал?
Петрушка переступил порог, низко поклонился, поцеловал старушке морщинистую руку и сказал:
— За советом я! Вор у нас завёлся, а поймать никак не можем. Просто беда!
Слушает старушка, седой головой качает. Нога перестала прялку крутить, золотое веретено наземь скользнуло, пальцы не сучат больше золотой нити — задумалась старушка.
Наконец спросила:
— А что он крадёт у вас?
— Зерно! — возмущённо ответил Петрушка. — Отборное зерно для посева крадёт, мошенник!
— А вы жемчуга в зерно подсыпьте! — сказала старушка.
— Что? — крикнул Петрушка. — Жемчуга подсыпать? Он у нас зерно ворует, а ему ещё жемчуг в придачу давай? Эх, бабушка, бабушка, никак, у тебя в голове помутилось от старости!
А старушка уже подняла веретено, прялку крутит и золотую нитку тянет.
— Жемчуга подсыпьте в зерно, — ещё раз повторила она и тихим, дрожащим голосом запела старинную песню, словно и нет никого в избе.
— Бабушка! — воскликнул Петрушка. — Я к тебе, как к родной матери, за советом пришёл. Не пошёл ни к Дню, ни к Ночи, ни к Солнцу, ни к Месяцу, а к тебе пошёл, бабушка. Думал, мудрая ты: много дней и ночей прожила на свете, много солнечных, лунных восходов-заходов видела — кому быть мудрее тебя! А ты меня как встречаешь? Какой совет даёшь? Оставайся с богом! Видно, ошибся я.
Проговорив это с обидой и горечью, Петрушка направился к двери, а старушка, перестав петь, крикнула ему вдогонку:
— Жемчуга, жемчуга в зерно подсыпьте!
— Как бы не так! — проворчал Петрушка и пустился в обратный путь, жалея о потерянном даром времени.
Он ушёл уже далеко, но голос звучал всё громче, настигая его, расходясь волнами и наполняя воздух:
— Жемчуга… жемчуга подсыпьте!.. Жемчуга!..
Поразился Петрушка. «Неспроста это, — думает. — Значит, правду она сказала».
— Гм! А может, так и надо! — пробормотал он, останавливаясь, и стал соображать, как это сделать.
— Будь что будет! — проговорил он вслух. — Авось не повесят!
И, окрылённый надеждой, наш отважный любитель приключений поспешил домой.
— Ваше величество! — сказал он, явившись к королю. — Сколько жемчужин можете вы мне доверить на сегодняшнюю ночь?
— Кому доверяют одну, тому доверяют все, — ответил король. — Твоя преданность мне дороже жемчуга!
— Спасибо на добром слове, ваше величество. Дайте мне пригоршню жемчужин, и, если мне суждено поймать вора, я поймаю его сегодня ночью.
— Иди и бери, сколько нужно, — сказал король и, кликнув казначея, велел выдать Петрушке горсть жемчуга.
Тронутый, Петрушка молча обнял колени короля, весело вскочил и побежал за жемчугом.
Спустились сумерки.
Гномы столпились у своей подземной житницы — посмотреть, что он будет делать. А Петрушка подошёл и бросил жемчуг в зерно.
— Не подведи, бабушка! На мудрость твою полагаюсь! — сказал он.
И, обернувшись к товарищам, прибавил:
— Не нужно сегодня ни сторожей, ни печатей! Хватай, Запирай, отправляйтесь-ка спать, друзья! Я один здесь останусь.
Улёгся на пригорке и положил голову на камень, провожая уходящих сонными глазами.
С востока повеял лёгкий ветерок, зашелестела трава. Казалось, что-то шуршало и шептало в воздухе.
Но уставший с дороги Петрушка не обращал внимания на этот шёпот.
Он заснул как убитый и проснулся только на рассвете. Открыл глаза и видит: прямо у его ног — жемчужная дорожка, и ведёт она из ямы к полю Петра.
Закричал Петрушка и бросился бежать по этому следу, а гномы — за ним.
Добежит до одной жемчужины, остановится и дальше бежит. Через каждые сто — двести шагов жемчужина попадается. Словно кто второпях захватил с собой всё, а потом по дороге выбрасывал ненужное.
«Ох, и умница ты, бабуся!» повторял про себя Петрушка, подбегая к Петровой полоске. Глядь — последняя жемчужина в борозде лежит, рядом — кучка земли, а под ней — норка.
Нагнулся Петрушка, покопал, покопал — видит ещё несколько жемчужин.
Позвал остальных. Стали все вместе нору раскапывать и добрались до большой кладовой, а в ней почти всё украденное зерно сложено. Возле него, съёжившись, полевая мышь сидит с семейством.
— Ага, попался! —закричал Петрушка и схватил воришку за шиворот. — Эй, Хватай, Запирай, сюда!
Пискнул испуганный вор, дёрнулся, но стражники держали его крепко, и он смирился.
Торжество было полное.
С песнями, с ликованием возвращались гномы домой, ведя перед собой пленника и неся на спинах мешки с зерном.
Над преступником устроили суд в Соловьиной Долине. Это было зрелище внушительное и торжественное. На заседание во всём своём великолепии явился король Светлячок.
Разжиревший Колобок поддерживал его пурпурную мантию. На голове короля блестела золотая корона, а брильянт в скипетре сиял, как восходящее солнце.
В судебном зале на возвышении стоял государственный обвинитель — проницательный Кошкин Глаз; за его спиной — Хватай и Запирай в парадных мундирах, а поодаль, внизу, толпились гномы.
Все глаза были устремлены на подсудимого.
Он стоял понурый, сгорбленный, в жалком зипунишке, с крепко связанными за спиной лапками, позеленев от волнения и страха, и дрожал, как в лихорадке.
Кошкин Глаз, блистая красноречием, окончил свою обвинительную речь и потребовал сурово покарать преступника: вздёрнуть на самом высоком суку дуба, взыскав убытки и судебные издержки.
Прокурор даже охрип от усердия и, громко сопя, отирал со лба пот фуляровым платком.
Но король поднял скипетр и сам спросил подсудимого:
— Как тебя зовут, несчастный?
Воришка совсем позеленел, и ноги у него подкосились — стражнику Хватаю пришлось подтолкнуть его к королю.
— Ошмёток, с вашего позволения, — пролепетал он еле слышно.
— Зачем ты брал зерно?
— Бедствовал… голодал я… Дети с голоду помирали…
— Но голод ещё не даёт права воровать. Верно?
— Да, ваше величество, — весь дрожа, ответил Ошмёток.
— Что же ты можешь сказать в своё оправдание? — спросил король.
— Ничего, только то, что голодал… Страшно голодал…
— Но как бы ты ни голодал, тебе всё равно не съесть столько зерна. Тебе и твоим детям хватило бы и десятой части.
— Я зимы боялся… Долгой, жестокой зимы, ваше величество… Прошлой зимой половина моих детей умерло! Ах, как они страдали! Младший сын на моих глазах умирал с голоду. Шесть дней и шесть ночей смотрел я на его мучения — и вот, жив остался… Лучше бы мне умереть вместо него!..
Король отвернулся, чтобы скрыть невольную жалость. В толпе гномов послышалось всхлипывание.
Это плакал Петрушка.
А Ошмёток продолжал:
— За младшим — старший… И старший умирал у меня на глазах… Десять дней и десять ночей мучился… а я смотрел на его муки — и не умер…
Король нахмурился, пытаясь удержать слёзы, навернувшиеся на глаза.
Гномы тяжело вздыхали.
Петрушка громко плакал.
— А потом третий мой сын умер… — продолжал Ошмёток. — Умер с голоду, а я смотрел и не мог ему помочь… У меня на глазах, король, сын умирал с голоду, а я остался жить!
И, весь дрожа, он забормотал невнятно, как безумный, полузакрыв глаза:
— С голоду… С голоду… С голоду…
Но король, подняв скипетр, сказал:
— Я должен судить тебя со всей сторогостью, ибо ты совершил тяжкое преступление. Украденное зерно было семенное, предназначенное для такого же бедняка, как ты, у которого тоже голодные дети. Пусть свершится правосудие!
— Смерть! Смерть преступнику! — вскричал Кошкин Глаз.
— Смерть! — в один голос рявкнули Хватай с Запираем.
Ошмёток стоял как громом поражённый, дрожа и поводя обезумевшими глазами.
Король отвернулся и хотел спуститься в зал, но из толпы вдруг выскочил Петрушка и упал ему в ноги.
— Даруйте мне голос в защиту осуждённого, ваше величество! — молил Петрушка. — Вы сами хотели дать мне его! Не надо мне нот — только голос в защиту осуждённого!.. Помилуйте его! Скажите, что вы его прощаете! Это и будет моей песней! Никакой другой мне не надо!
— Будь по-твоему, — сказал король, которого тронула доброта Петрушки, и, склонившись над ним, коснулся его скипетром в знак согласия. — Ты победил! Пусть исполнится твоё желание!
И, подняв скипетр, он приказал:
— Отпустите беднягу на свободу и накормите его детей. Отныне дети его будут получать еду с моего стола. А семена сегодня же отдайте пахарю и земле, которая ждёт их.
Немало пришлось повозиться Марысе, чтобы навести порядок у Петра в хате.
Заглянула она и на огород. Но он так зарос, что у неё руки опустились.
«Эх, кабы конопли немного посеять! — мечтала она. — Вот славно бы: убрать её, высушить, вычесать и прясть золотистую нитку долгими зимними вечерами».
Бывало, мать её пела чудесные песенки за прялкой.
«И под капусту вскопать две грядочки. Земля чёрная, жирная, кочаны с дыню выросли бы!»
И решила Марыся весной за огород приняться.
«Но, чтобы весной сажать, — размышляла она, — надо уже сейчас прополоть, вскопать его. А разве я справлюсь одна?»
И вдруг всплеснула руками:
«А Войтек, а Куба! Чем не помощники!..»
Но не только этот запущенный, заросший огород огорчал Марысю. Всё чаще тосковала она по своим гусанькам, по пригорку в золотистых цветах, по Рыжику, который лежал, бывало, у её ног на солнышке или с громким лаем носился вокруг стада.
Однажды, прибравшись в доме, вышла Марыся на ближний лужок.
Вдруг видит — в высокой траве мелькнуло что-то похожее на красный островерхий колпачок.
— Хвощ! — крикнула Марыся и бросилась за ним.
Сердце у неё готово было выпрыгнуть из груди.
А колпачок мелькал всё дальше. Вот он пропал в кустах. Марыся кинулась туда.
Ей так хотелось увидеть Хвоща, расспросить… О чём? Она и сама не знала. Только бы догнать… И поблагодарить за всё: и за гусей, и за угол в Петровой хате, и за Кубу с Войтеком, которые ей за родных братьев стали.
И она со всех ног бежала за мелькавшим впереди колпачком — так быстро, как только позволял густой лозняк.
Но вот колпачок исчез и больше не показывался.
Марыся остановилась и огляделась вокруг.
Где она? Впереди, в нескольких шагах, кончался лозняк. Сквозь него, как зарево пожара, просвечивал багряный закат. А дальше виднелся хорошо знакомый лес.
Значит, она, не заметив, забежала на другой конец соседней деревни!
Марыся сделала ещё несколько шагов. Может быть, удастся поглядеть на своих гусей и на Рыжика!
И правда, из-за кустов увидела она выжженный солнцем пригорок, гусей, мирно щиплющих травку, и верного Рыжика, снующего вокруг них; а поодаль, на пшеничном поле, — новую пастушку: девочка то нагибалась, то выпрямлялась, срывая запоздалые маки, васильки и розовый куколь для венка.
Марыся стояла за кустами и с любопытством смотрела.
Но вот солнце село, и пастушка с помощью Рыжика собрала гусей и погнала домой. Рыжик всё лаял на белую гусыню, которая и при Марысе то и дело отставала от стада. Пастушка замахнулась не неё хворостиной, и она, догнав гусака, побежала с ним впереди.
Стадо уже скрылось за горкой, а Марыся всё стояла в кустах.
Хотела хоть с Рыжиком и гусаньками увидеться, если уж Хвоща догнать не удалось, и вот они ушли, а она их так и не приголубила!
Новой гусятницы побоялась. Вот трусиха!
Но теперь-то, когда никого нет, неужели она не посидит хоть минутку на своём пригорке?
Она раздвинула кусты. Что это?..
На земле мёртвый хомяк лежит, а неподалёку — мёртвая лиса. У обоих бока изодраны, глубокие раны уже почернели.
Марыся ахнула и руками всплеснула.
Лисицу ей было не жалко, она её боялась.
Но хомяк! Неужели это её хомячок?
Раздвигая густой бурьян, Марыся побежала к его норке. На стеблях висели клочья шерсти — желтоватой и рыжей; на листьях, как кораллы, — капли запёкшейся крови. Вход в нору разрыт когтями.
Марыся остановилась, поражённая.
— Бедный хомяк! — сказала она.
И правда бедный. Злодейка Сладкоежка привела угрозу в исполнение и весь свой гнев за гусей выместила на слабом зверьке. Но хомяк и сам был виноват. Зачем так равнодушно смотрел, как лиса подкрадывается к стаду? Почему не предупредил пастушку или хоть Рыжика? Сделай он это, и беды бы не было, пришлось бы лисе убраться отсюда подальше.
А теперь вот мёртвый лежишь, несчастный хомяк! Подумал бы о других — и себя бы спас!
Огляделась Марыся — в двух шагах от норки трава примята. Здесь притаилась Сладкоежка и отсюда бросилась на хомяка… Да, видно, стебли зашелестели, и хомяк, заметив лису, успел юркнуть в нору.
Закипел бой не на жизнь, а на смерть. Хомяк нанёс лисе тяжёлые, смертельные раны, но та задушила его и уволокла в кусты. Хотела и дальше утащить, к себе в нору, да не успела — сама испустила дух.
Бедный хомяк! Одно утешение оставалось у него: сознание, что в смертельной схватке со свирепым врагом он вёл себя как герой.
И в самом деле, без колебаний броситься на такое чудовище — на это не всякий решится! Он погиб, но погиб и враг, который был куда больше и сильнее его.
За своё равнодушие к другим маленький хомяк поплатился жизнью.
Но его смелость всю округу избавила от жестокого, коварного злодея.
При виде истерзанного тельца мёртвого хомяка, его погасших, а недавно таких живых глазок, неподвижно торчащих воинственных усиков, которыми он всегда шевелил так забавно, сердце у Марыси сжалось, и по бледному личику покатились серебристые слёзы.
Плача, присела она возле хомяка на корточки и ласково заговорила, словно мёртвый зверёк мог её услышать:
— Не бойся, не бойся, бедненький! Не оставлю тебя с этой разбойницей. С собой возьму. Под высоким дубом вырою тебе глубокую могилку. Листочками её выстелю и тебя прикрою листочками. Будет тебе хорошо, покойно… Хоть один из прежних друзей будет рядом… Ни за что тебя здесь не оставлю.
Она наломала зелёных еловых веток, прикрыла зверька и, положив его вместе с пахучей хвоей в передник, заторопилась домой.
Взгляни она на растущие в сторонке лопухи, ей сразу бросилось бы в глаза, что большие округлые листья шевелятся, хотя воздух тих — ни ветерка, — а под ними мелькает что-то красное, будто огонёк.
Едва она свернула на тропинку к дому, лопухи раздвинулись, и показался хорошо знакомый нам гномик Петрушка. Озираясь по сторонам, он спросил шёпотом кого-то:
— Взяла?
В ответ из бурьяна, скрывавшего норку хомяка, послышался тихий голос:
— Взяла!
И из травы, приложив палец к губам, осторожно вылез Хвощ. Но весёлый Петрушка, не выдержав, закричал, приплясывая от радости:
— Ну и ловко же мы это обделали! Ну и ловко!
— Тише ты, сумасшедший! — зашипел Хвощ, хватая его за руку. — Орёшь, будто ты один здесь! Услышит ещё…
— Да что ты… Кузнечики вечером так наяривают, что больше ничего не слышно. Ну, а разве не ловко мы всё это подстроили?
— Тут и ловкость не нужна! Она сама, без подсказки, всех жалеет. Такая добрая…
— Это верно! Золото, а не девочка! С другой бы ещё повозиться пришлось!
— Но только ты так громко подсказывал про дуб да про могилку, что я даже испугался: вдруг обернётся и увидит тебя в лопухах.
— Уж я такой! Не люблю канитель тянуть! Или пан, или пропал! Вот видишь — она ничего не заметила.
— Зато у меня совсем ноги затекли, — сказал Хвощ. — Ведь спозаранку сижу здесь и веточкой муравьёв от хомяка отгоняю, чтобы Марыся не побоялась его взять.
— А я и вовсе чуть ноги не переломал, когда удирал от Марыси, чтоб её сюда заманить. Она, наверное, подумала, что это ты: я даже колпак надел и трубку у Василька одолжил, чтобы на тебя быть похожим. А как влетел в лопухи — думал, заору. Оказывается, там крапива! Представляешь? Если бы не король, ни за что бы не усидел! Полно крапивы! Но что поделаешь, раз ему обязательно нужно, чтобы Марыся зерно нашла и этим Петра отблагодарила. Ну, пошли за ней… Только тише…
— Знаешь, Петрушка, ты бы разулся — у тебя сапоги скрипят!..
— Разуться? Ещё не хватало! Шлёпай сам босиком, тебе небось не впервой — привык, когда у бабы подкидышем жил. Но чтобы я, слуга и приближённый его величества, босиком ходил?!
— Не хочешь — как хочешь! Пошли! Только не скрипи!
— А на что мне скрипеть!..
И молча, взявшись за руку, они, крадучись, пошли за девочкой.
Петрушка приседал на цыпочках в высоких красных сапогах, и в самом деле скрипевших, как немазаная телега, а Хвощ шаркал огромными туфлями, которые поминутно сваливались у него с ног.
Взошла луна и волшебным серебряным светом озарила тропинку. Марыся, вся белая в лунном сиянии, шла, подняв лицо и крепко сжимая худыми ручонками края передника, из которого торчали еловые ветки, прикрывавшие хомяка. Она торопилась — перед сном надо было ещё кое-что успеть по хозяйству.
Дорогой она всё раздумывала: сказать Кубе с Войтеком про хомяка или не говорить?
Вдруг рядом послышался шёпот:
— Нет, нет! Не говори! Ещё, чего доброго, выроют хомяка. Мальчики они, конечно, неплохие, но ведь у ребят всегда озорство на уме. Лучше не говори!
А Марысе показалось, будто она сама это подумала. Она прибавила шагу, не замечая, что рядом с её тенью скользит по дорожке ещё чья-то коротенькая тень.
Это был Петрушка. Ему непременно нужно было, чтобы Марыся сама похоронила хомяка. Нешептав ей это, он двумя большими прыжками вернулся к Хвощу.
— И что ты только вытворяешь! — проворчал Хвощ, подымая колпак, сбитый Петрушкой.
— Ой, как я рад, как я рад! — не слушая, твердил Петрушка. — Теперь король будет доволен. Если б не за девочкой идти, я бы здесь до самого утра кувыркался!
— Это ещё зачем?
— Как — зачем? Разве ты не знаешь — когда гномы при луне кувыркаются, бабы в деревне друг с другом бранятся.
— Ну и что?
— Да ничего. Пусть побранятся. Завтра суббота, они масло сбивают, а злая баба быстрее масло собьёт! Вот увидишь, какое жирное пахтанье будет!
— Вечно у тебя глупости на уме!
— Глупости? Да ты соображаешь, что говоришь? Жирное пахтанье — это, по-твоему, глупости?
Но Хвощ положил ему руку на плечо и сказал:
— Слушай, Петрушка, нам надо поторапливаться. Вон уже мазанка виднеется. Ты мотыгу под дуб поставил?
— А как же! Из сеней взял.
— Вот и хорошо! Смотри, прямо к дубу идёт… Ах ты, умница!
Марыся и в самом деле направилась прямо к дубу, который тихо шелестел, словно что-то шептал.
Марыся остановилась под дубом, ища глазами какую-нибудь палку, чтобы вырыть для хомяка могилку, и вдруг увидела прислонённую к стволу мотыгу.
— Тятенька мотыгу забыл… — прошептала она. — Можно выкопать ямку поглубже!
И, положив хомяка на траву, принялась за дело. Ударила раз мотыгой, ударила другой — и сама удивилась, как ей легко копать. Мотыга как пёрышко, земля рыхлая, будто её только что вскопали.
— Вот как я окрепла на Петровых харчах! — прошептала она с улыбкой. — Когда гусей пасла, раза в два… какое — раза в четыре слабее была!
«Чем же мне отблагодарить Петра за хлеб?» — подумала она и вздохнула.
Тут мотыга, пробив тонкий слой земли, провалилась в глубокую яму. Марыся еле в руках её удержала.
— Батюшки! Вон сколько места корни себе вырыли, чтобы просторней было! Ну что ж, и мой хомячок уместится.
Тут из-за ветвей выглянула луна, и под дубом стало светлее.
Марыся взяла хомяка, прикрыла хвоей и опустила в яму, но руки её погрузились во что-то сыпучее. Зачерпнула она пригоршню, смотрит — пшеница, золотом отливает! Пошарила ещё — а там целая куча зерна. Как у богатого мужика в закроме! Куда ни сунет руку — везде зерно, зерно…
Луна осветила яму, и зерно засияло, как клад, про какие рассказывают в сказках. А дуб шумел тихо-тихо, ласково…
— Батюшки! Зерно! Зерно! — твердила ошеломлённая Марыся.
Потом с громким криком бросилась бежать к дому.
Влетела, остановилась на пороге, сердце бьётся, как птица в клетке.
— Хозяин! Тятенька! — проговорила, задыхаясь, и слёзы радости жемчугом брызнули из глаз.
Пётр сидел перед печкой на табуретке, понурив голову и запустив в волосы корявые пальцы. Он так ушёл в свои грустные думы, что даже не слышал, как скрипнула дверь и вбежала Марыся.
— Тятенька! — повторила она, потянув его за рукав. — Пшеница!..
Пётр посмотрел на неё тупо, не понимая, о чём она. Сон это, что ли?
Но Марыся не отставала:
— Пшеница нашлась, тятенька! Много пшеницы!..
Пётр вытаращил глаза, на лбу у него вздулись жилы.
— Что ты мелешь? Что ты мелешь, девчонка? — вскричал он, схватив её за плечо.
— Я ничего… — пролепетала Марыся, хотя у неё от боли в глазах потемнело. — Говорю, пшеница нашлась для посева!
Вскочил Пётр с табуретки — и за шапку.
— Что?.. Где?.. Где пшеница?
Руки у него дрожали, ноги подкашивались, и язык словно отнялся от радости.
— Где же она? Где?..
— Да под дубом! Под нашим дубом! — весело закричала Марыся. — Захватите, тятенька, мешок или ряднину — зерна-то там целая куча!
— Целая куча, говоришь? — спрашивал Пётр, разыскивая мешок за печкой. — Вот счастье-то привалило!.. Ну, обрадовала ты меня — лучше родной дочери…
Марыся уже стояла в дверях:
— Идёмте скорей, пока луна светит.
И они пошли.
Чудило-Мудрило, живший до происшествия с Марысиными гусями в норе у Сладкоежки, был в тот памятный день очень обеспокоен — его хозяйка не вернулась вовремя домой. Обычно лиса исчезала под вечер и являлась под утро. Уходя, она протискивалась в узкую лазейку, которая выходила к деревне, а возвращалась через широкий вход со стороны леса — так раздувало у неё живот от обжорства. Дома она заваливалась спать и храпела весь день до вечера.
Чудило-Мудрило не раз задумывался, где это пропадает его хозяйка по ночам; однако, будучи гостем, из деликатности не спрашивал.
Но однажды лиса сама заговорила с ним об этом:
— Перед вами, сударь, несчастнейшее из четвероногих, когда-либо живших на земле. Моя матушка была лунатиком, и я унаследовала от неё этот недуг. Сколько денег я ухлопала на разных докторов, коновалов, знахарей! Сколько порошков, микстур, бальзамов, пилюль проглотила! Половину состояния на это истратила! Достаточно сказать, что я целых три зимы отапливала квартиру одними рецептами, и, хотя морозы стояли лютые, у меня было жарко, как в бане. И что же вы думаете? Всё впустую!
Только месяц взойдёт — хоть узенький серпик, — меня так и тянет из дому побродить по крышам. Я даже за хвост себя привязывать пробовала — вон, видите, к тому колышку посреди норы, — но и это не помогло.
Как потянуло меня, как я рванулась — на верёвке только клочок шерсти остался, а я очутилась за порогом. Самая краса, самая кисточка пропала! Смотрите, до сих пор изъян виден. Распускают, правда, сплетни, будто кончик хвоста оторвали мне собаки кузнеца, но это бессовестная ложь и клевета!
Я так привыкла бродить при луне, что это стало моей второй натурой, и теперь — светит луна или нет, — как только начнёт смеркаться, не могу усидеть в норе. Даже наоборот — чем темней, тем неудержимей тянет меня в деревню.
На улице темень, хоть глаз выколи, а я, несчастное животное, брожу, как тень, возле хлевов и курятников.
Только кудахтанье да кукареканье, а особенно гусиное гоготанье успокаивают немного мои нервы. Что поделаешь, надо терпеть!
И, тяжело вздохнув, отчего усы у неё встопорщились, лиса завалилась на боковую и сладко захрапела, облизываясь во сне от уха до уха своим длинным языком…
Но сегодня Чудило-Мудрило был встревожен. Минуло утро, минул полдень, а Сладкоежки всё не было.
Выглянул учёный летописец из норы — нигде ни звука. Только над головой тихо шумел бор и сосны таинственно переговаривались, качая верхушками. Ниже, по дубам и букам, с ветки на ветку прыгали белки, а ещё ниже шептались папоротники, мхи и красная брусника. Тишина.
Стало вечереть, взошла луна, а лисы всё нет и нет.
Не на шутку обеспокоенный Чудило-Мудрило стянул плащ ремешком, надел колпак и решил отправиться на розыски пропавшей Сладкоежки. Не подозревая о разбойничьих проделках лисы, простодушный гном привязался к ней и считал её безупречно честным животным.
Только он набил трубочку, собираясь закурить на дорогу, как со стороны узкого хода послышались тяжёлые осторожные шаги. Кто-то шёл из деревни в больших подкованных сапогах.
Чудило-Мудрило удивился и, прислушиваясь, застыл на месте с трубкой во рту, с огнивом в одной руке и трутом — в другой.
Шаги всё приближались. Вот они уже у самого входа в нору.
Чудило-Мудрило отскочил в сторону и, приложив ухо к стенке, ясно услышал бас кузнеца, которого он недавно видел в дверях кузницы.
— Погоди, злодейка! — басил кузнец. — От баб ты ушла, а от меня не уйдёшь!..
Наступила тишина. Сердце у гнома отчаянно колотилось, но он стоял, приложив ухо к стене, и ждал, что будет.
Вдруг у него нестерпимо зачесалось в носу и он громко чихнул три раза подряд.
— Ага! Проняло! Уже зафыркала! — загудел кузнец. — Погоди, то ли ещё будет! Чего-чего, а этого добра я для тебя не пожалею!
И вслед за тем огромный клуб едкого дыма ворвался в нору и ударил гному прямо в нос. Летописец закашлялся и отпрянул назад.
А дым всё валил клубами — в норе не продохнуть. От едкого дыма у Чудилы-Мудрилы из глаз потекли слёзы. А кузнец всё приговаривал:
— Вот тебе за моих кур! За петухов! За индюшек! Получай! Получай!
И с каждым словом новый клуб дыма влетал в узкое отверстие, стелясь синей пеленой. В норе стало совсем темно.
Угоревший Чудило-Мудрило метался, ощупью ища другой выход — в лес; но голова у него кружилась, в глазах потемнело, и он беспомощно тыкался из угла в угол.
Холодный пот выступил у него на лбу, сердце колотилось всё сильней, нора завертелась перед глазами, а дым всё прибывал. Бедный летописец уже думал, что пришёл его последний час, как вдруг нащупал руками отверстие и чуть живой выскочил в лес. Пробежав несколько шагов, он без чувств упал в папоротник.
Было тихое утро, когда гном очнулся от глубокого обморока. В воздухе пахло гарью, но утренний ветерок относил её в сторону.
Чудило-Мудрило сел, с наслаждением вдыхая свежий воздух. Однако сознание с трудом возвращалось к нему. Голова была как свинцом налита и клонилась то вправо, то влево.
Когда же он наконец совсем пришёл в себя и взглянул туда, где была нора, то увидел на её месте лишь кучу закопчённого песку. Чудило-Мудрило вскочил и, объятый тревогой, со всех ног поспешил к пожарищу. Он вспомнил, что в норе остались перья — подарок лисы, чернильница из жёлудя, а самое главное — новая книга, которую он с таким трудом смастерил из берёзовой коры. Но напрасно разгребал он палкой песок до самого полудня: от перьев остались одни обгорелые ошмётки, от книги — почерневшие, скрюченные страницы, на которых ничего нельзя было прочесть, а чернильница бесследно пропала.
Бедный летописец, горестно покачивая головой, стоял над пожарищем, и две большие прозрачные слезы скатились по его закопчённому лицу. Все его надежды погибли!
Так вот какой удар его ожидал! Значит, хворый зверь и коварный предводитель татарских орд, уводящих в полон кур и петухов, — одно и то же лицо? Вот, значит, что это были за прогулки при луне! Он, Чудило-Мудрило, сам потворствовал преступлениям. Он пользовался гостеприимством кровожадной убийцы! И вот он наказан по заслугам за то, что так легкомысленно поверил обманщице.
Чудило-Мудрило стоял, погрузившись в невесёлые мысли. Из задумчивости его вывел шум крыльев и громкое карканье.
Он посмотрел вверх: у него над головой пролетела стая ворон и чёрной тучей опустилась на лесной опушке.
Чудило-Мудрило пошёл туда и в ужасе отпрянул: в лозняке лежал бездыханный труп Сладкоежки, а над ним кружило вороньё.
Постоял добрый гном, вздохнул и, нахлобучив колпак поглубже, пошёл куда глаза глядят.
Тяжёл и грустен был путь бедного летописца. Над лесом дул осенний ветер, срывал листья, швырял их наземь и с шумом гнал перед собой. Поля пожелтели, луга почернели, последний жаворонок давно умолк. Бледное, словно гаснущее солнце еле светило сквозь тучи, гонимые ветром. Журавли с криком улетали в тёплые края.
Совсем бы пропал Чудило-Мудрило от голода и холода, если бы не пастушата, которые жгли на жнивье костры и пекли картошку.
Завидит Чудило-Мудрило на опушке или в поле синюю струйку дыма да огонёк — и скорей туда. Присядет на хворост, попросит картошки. Пастушата охотно его кормили, а он, поев, рассказывал им всякие истории. Дети слушали разинув рты.
— Ого! — говорил он. — Со мной и не то ещё случалось. Раз, помню, был я адъютантом его величества, а королевское войско у одной бабы под печкой было расквартировано. Тут вышел приказ в поход выступать — к порогу. Король посылает меня, своего адъютанта, узнать у хозяйки, можно ли нам промаршировать по избе. Вылез я из-под печки, вижу — баба прядёт. Я поклонился вежливо и спрашиваю:
«Можно нашему войску по избе промаршировать?»
Она глаза вытаращила, но всё-таки разрешила. Я — обратно к королю. Король приказал бить в барабаны. Под печкой суета поднялась, музыканты заиграли, и войско в полном вооружении промаршировало перед крестьянкой. Когда она потом рассказывала об этом, ей никто не верил.
Ребятишки ахали и ещё шире рты разевали.
А Чудило-Мудрило подбросит хворосту в костёр, закопает картошку в горячую золу и снова начнёт:
— А то вот ещё какой случай был.
Вздумал один бедный-пребедный гном жениться. Пригласил гостей на свадьбу, а угощать-то нечем.
Пошёл он к одному овчару и говорит:
«Дай мне жирного барана, а я тебя на свадьбу приглашу».
Дал овчар барашка. Вот приходят к нему дружки и на свадьбу приглашают.
«А где будет свадьба?» — спрашивает он.
«В мышиной норке», — отвечают дружки.
«Ну хорошо».
Нарядился овчар в новый пиджак, сапоги салом смазал, ворот рубахи яркой ленточкой повязал и пошёл.
Нелегко было в мышиную норку пролезть, но он нагнулся пониже и влез.
Каково же было его удивление!
Он думал, в мышиной норе — грязь, теснота, а там везде золото сверкает, музыка гремит, в первой паре молодая танцует. За стол хоть сто человек сажай. А от бараньего жаркого дух такой идёт, что слюнки текут.
Наелся овчар до отвала, потанцевал вволю, а когда уходить собрался, музыканты ему туш сыграли. Вылез он наверх и с тех пор всё пел да пел целыми днями, а про свадьбу всю жизнь вспоминал.
— Батюшки! — удивлялись пастушата, таращась на Чудилу-Мудрилу.
А он кивал головой и говорил:
— Да, да, гномы хоть и маленькие, зато могущественные и очень много знают.
В один из этих осенних деньков Вродебарин вышел прогуляться.
Вид у него был снова цветущий. Только на вздутом горле чуть виднелся шрам — память о том, как он лопнул и старушка зашила его; но этот едва заметный след отлично маскировал белый галстук.
На Вродебарине был сюртук табачного цвета, пепельные панталоны, красивый жилет, на котором болтался массивный брелок с печаткой, манишка со стоячим воротничком, белоснежные манжеты, на ногах — лёгкие полусапожки, на руках — зелёные перчатки и трость под мышкой.
Он шёл, высоко подняв голову, надутый, самодовольный; без голоса он стал ещё спесивей.
Спесь так и распирала его.
Старые друзья-приятели повылезали из ручья поглазеть на него. Кое-кто заквакал от удивления, но Вродебарин даже обернуться не соизволил.
«Этот лягушачий сброд воображает, что я им ровня, — говорил он сам с собой. — Вот наглость! Как только поправлюсь немного, непременно переселюсь куда-нибудь подальше, чтобы меня эта семейка не компрометировала.
Иной раз просто в неудобное положение попадаешь, не знаешь, что и сказать. Не дальше как вчера встречаю я братьев фон Шмель — Крикуна и Буяна, они называют себя дворянами, хотя, между нами говоря, предки их самые обыкновенные трутни. Они спрашивают:
«Это правда, что вы родом из этого ручья?»
Я возмутился и говорю:
«Я? Родом из этого ручья? Что вы, господа! Наоборот, я терпеть его не могу с того дня, как здесь родился».
Тут этот сброд высунулся из воды и давай квакать:
«Брат… брат… брат…»
«Наш… наш… наш…»
А за ними — весь ручей:
«Лягушка… лягушка… лягушка…»
«Как мы… как мы… как мы…»
С ума сойти! При первой же возможности уеду отсюда! Уеду как можно дальше!
Может быть, дом в городе купить? Денег хватит — мои замечательные концерты принесли мне немалый доход!»
Так он шёл, рассуждая сам с собой, как вдруг услышал слабый, жалобный голос.
Из-под забора, протягивая руку за милостыней, встал маленький оборванный старичок с непокрытой головой и измождённым лицом.
— Не проходите мимо, сударь! — взмолился он сдавленным голосом. — Я бездомный скиталец… меня зовут Чудило-Мудрило. Может быть, вы слышали обо мне? Я был придворным историком короля Светлячка… А теперь я всего лишился… И слава, ради которой я пожертвовал покоем и счастьем, тоже отвернулась от меня… Где все мои товарищи? Где родина моя? — И крупные слёзы покатились по его худому лицу.
Но Вродебарин надулся ещё больше и уже хотел пройти мимо, как вдруг заметил на заборе сороку. Подёргивая хвостом, она поглядывала на него то одним, то другим глазом. Вродебарин моментально переменил манёвр и полез в карман. Он прекрасно знал, что сорока тут же разнесёт по всей округе, какой Вродебарин добрый и великодушный.
Чудило-Мудрило протянул колпак, но сорока, вспугнутая этим движением, улетела.
Тогда Вродебарин опять передумал: нащупал в кармане сор, труху и бросил в колпак нищего.
— Спасибо! — сказал Чудило-Мудрило.
Глянул Вродебарин, а у нищего в руке — чистое золото. Схватился он за карман, где у него кошелёк с дукатами лежал, а в кошельке — горсть мусора. Завопил Вродебарин — голос сразу к нему вернулся — и палкой замахнулся на нищего, но старичок исчез, как сквозь землю провалился.
А вдали, на ручье, заливался лягушачий хор — он пел последний раз в этом году:
«Брат… брат… брат…
Наш… наш… наш…
Лягушка… лягушка… лягушка…
Как мы… как мы… как мы…»
Солнце садилось — золотое, огромное, осеннее солнце. Уже несколько дней погода стояла ясная, земля отогрелась, даже какая-то пичуга запела запоздалую песенку.
Воздух розовел от вечерней зари. Маргаритки на межах закрывали свои золотые и серебряные глазки. В глубокой золотой тишине тополь ронял последние листья.
Пётр бросил в землю последнюю горсть пшеницы. С непокрытой головой, в домотканой рубахе, с подвязанной к поясу сумой стоял он в лучах заходящего солнца, и лицо у него светилось радостью. На лесной опушке пасли лошадь его сыновья, крепкие и румяные, как полевые маки. Лошадь изредка ржала, пощипывая чахлую траву. Звонкие детские голоса далеко разносились в предвечерней тишине.
Зато в Соловьиной Долине было шумно и многолюдно. Король Светлячок собрал всех гномов и держал перед ними речь. Красивое было зрелище!
В прозрачном, неподвижном воздухе тихо трепетали листья векового дуба, под которым возвышался королевский трон, сложенный из камней; он был усыпан цветами и устлан ковром из мхов. Трон окружала верная дружина в ярких одеждах, в пёстрых колпачках, все — со своими орудиями труда.
Было шумно и весело. Ни одного печального, унылого лица.
Глаза у всех блестели, на губах играла улыбка, сердца радостно бились.
Но вот шум и говор внезапно смолкли.
Король встал с трона. Как и в ночь на Ивана Купалу, он был в белой мантии, в золотой короне, со скипетром в руке. И, хотя он был весь в белом, в багряных лучах заката одеяние его вспыхивало то пурпуром, то золотом, по лицу пробегали огненные блики, а седая борода отливала серебром.
Он встал и поднял скипетр. Золотые трубы протрубили зорю и смолкли.
Король взглянул на своих подданных и, опустив скипетр, промолвил:
— Верная моя дружина! Труженики мои! Кончился день, и кончились ваши труды. Наступает вечер — он несёт отдых и покой. Оглянитесь при блеске вечерней зари — она, как факел, освещает ваши дневные дела!
Седой король замолчал. Вокруг было тихо. Вдруг издали послышался лязг и звонкие удары молота.
Это звонарь на старой звоннице чинил старый колокол, чтобы в нём вновь ожило, заговорило сердце.
— Весной вы рассевали цветы, — продолжал король, — и дикую, унылую пустошь превратили в прекрасную, возделанную землю. Летом вы пели гимн труду и солнцу. Пришла осень — и вот вы стоите в золоте и пурпуре, считая её плоды.
Король замолчал, отдыхая. Кругом царило безмолвие.
Но вот опять, нарушая тишину, уже громче послышался прежний странный лязг и грохот.
Молоток звонаря гремел всё громче на высокой колокольне.
На гномов повеяло холодом — тенью, мраком, суровой зимой, и они вздрогнули.
Король снова заговорил:
— Вон закат озарил клочок земли, прежде заброшенный, а теперь возделанный и засеянный. И радость озарила душу пахаря, потрудившегося на своей ниве.
Это вы помогли ему.
Вон мелькают головки его детей: раньше они были поникшие, а теперь воспряли, раньше глазки их туманила печаль, а теперь они повеселели. Тьма, теснившая их, рассеялась, и воссиял свет.
Где был голод, будет вдоволь хлеба, где царила ночь, настало утро.
И вы помогли возжечь этот свет.
А вон сиротка, кроткая, как агнец, безутешная, как горлинка, лишившаяся гнездышка. Она вновь обрела кров, ее, как родную, приняли в семью. И счастье вошло с нею в дом, как благоуханный цветок.
И вы немало потрудились для этого доброго дела!
Король замолчал. Наступила тишина.
И в этой тишине трижды ударил колокол. Три звонких удара возвестили об окончании работы.
Старый король повернул седую голову и прислушался. Насторожились и гномы.
Из лесу дохнуло холодом, и гномов объяла дрожь. Глаза у них погасли, улыбка сбежала с губ, руки опустились.
Всем вспомнилось древнее пророчество: со звоном колокола должны они удалиться под землю.
Но король спокойно продолжал свою речь:
— Братья, мы потеряли нашего товарища — учёного летописца Чудилу-Мудрилу. Он покинул нас и отправился искать по свету славу. Не нам его судить. Пусть идёт за своей звездой. А мы провели здесь немало чудесных минут. Да будет счастлив этот уголок!
— Да будет счастлив! — хором отозвалась верная дружина.
Стало тихо.
Седовласый король воздел руки и простер их над затихшей долиной.
И в румяном от зари воздухе замелькали сотни рук, благословляя этот уголок земли, над которым лучезарной звездой мерцал королевский скипетр.
Огромное солнце тихо опускалось за горизонт.
— Прекрасный закат! — молвил король.
— Прекрасный закат! — откликнулись гномы.
И зазвонили колокола…
Далеко-далеко, высоко-высоко загудел колокольный звон, разносясь над лесами, полями и лугами. Цветы и травы, вздрагивая, внимали ему, а он широко и вольно плыл в необъятном просторе, в бескрайней вечерней тишине…
И тут яркие, пестрые наряды гномов стали блекнуть — так в безветренное сентябрьское утро, голубое и солнечное, с деревьев начинают осыпаться золотые листья.
Пригорок, трон, седобородый король и вся дружина расплылись, улетучились, как туман.
Колокола звонили. Солнце угасало.
Листья, порхая в воздухе, посыпались на землю и скрыли пригорок, на котором только что стояли гномы.
Они вернутся опять — но не раньше, чем засияет весеннее солнышко.
Из всего племени гномов один только Чудило-Мудрило остался на земле, опоздав на сход.
Старенький, одинокий, тихо бродит он по снегу лунными ночами, подставляя под серебряные лучи озябшие руки.
Один седой Чудило-Мудрило ходит по свету в своём колпачке и кафтане и топорщит косматые брови. На поясе у него связка ключей — он запирает на замок колокольчики и ландыши, чтобы они не будили спящие луга и леса.
Один Чудило-Мудрило бродит по свету, нижет из инея жемчужные бусы. О славе он больше не помышляет; ведь это она отравила честолюбием его душу и стала причиной всех бед.
Присмиревший, притихший бродит он по свету, не важничает и всякую тварь жалеет.
Тяжёлые минуты пережил он, услышав от Сарабанды, что гномы, спасаясь от морозов, скрылись под землю.
Но потом смирился со своей участью и частенько сиживал с маленьким музыкантом под старым дубом, слушая его песни.
Своей многотомной «Истории гномов» он, наверное, так никогда и не напишет.
Но кому нужна книга, которую огонь может сжечь, а ветер развеять?
Он пишет другую, лучшую книгу — живую.
Сядет у кроватки и рассказывает детям, когда им не спится, про короля Светлячка, про его мантию, золотую корону и скипетр с сияющим брильянтом, про Хрустальный Грот, мечи, щиты и латы; вспоминает о великом весеннем походе на Петровой телеге, о кладах, о своих верных товарищах — гномах и о сиротке Марысе.
Как-то долгой зимней ночью рассказал он и мне эту историю, а я её записала.