Нелегкое испытание для гризетки — надеть свою первую кашемировую шаль; проситель, впервые приглашенный к столу министра, придет в величайшее замешательство, если он не гасконец и не любитель поесть; одно из жесточайших страданий, какое может вынести человек, — это быть представленным семейству своей суженой. Исчисление неловкостей, возможных в этих трех случаях жизни, затруднило бы даже искусного Шарля Дюпена[1]; все же можно надеяться избежать их, хотя бы потому, что ни одна светская женщина не была гризеткой и никто не обязан, несмотря на примеры, быть просителем или жениться. Но несчастье, которого мужчина из хорошего общества или женщина, следующая моде, избежать не могут, — это посещение салонного чтения. Берегитесь, тут вы вступаете на почву, где спотыкаются и самые ловкие. Вы, элегантнейший танцор Парижа, искуснейший всадник Булонского леса, скромнейший сотрапезник, всеми любимый собеседник, берегитесь! И вы, красавица, с небрежной грацией откинувшаяся в глубь коляски, вы, чей салон — образец хороших приемов, вы, имеющая терпение выслушивать глупца, внимательная к таланту, насмешкой отвечающая на любовное признание, холодная с человеком, волнующим вас, достаточно умная, чтобы достойно держать себя в любом обществе, берегитесь, если вас приглашают на какой-нибудь литературный вечер! Бойтесь, если речь идет о прозе; если же это стихи, трепещите!
В сущности, каждый человек, знающий, что у такой-то женщины не нужно справляться о ее муже, знающий, что есть банкиры, при которых не упоминают о банкротстве; человек, который, рассказывая анекдот о ныне здравствующей красавице, постарается не сказать: «Лет двадцать назад»; тот, кто догадается поговорить с уродливой женщиной о неизъяснимом очаровании ее личности; игрок, умеющий ссужать деньги и забывать их в кармане должника; фат, который клянется, что неспособен признаться, чей он любовник; робкий, молчаливый провинциал; злоречивый рассказчик, повествующий об ужасных поступках своих друзей лишь пяти лицам одновременно, — все эти люди отлично могут жить в обычном течении светской жизни и даже создать себе репутацию порядочности и умения достойно вести себя.
Но как ничтожна и недостаточна оказывается эта малая наука, когда вы приближаетесь к литературному салону, поэтическому миру, золотому кругу, где часы летят по воле Муз! Да простит мне бог, но я думаю, что придворный монарха там показался бы мужланом. Жить жизнью литераторов, посещающих наши сборища, — это непостижимое искусство, работа каторжника, исполняемая с улыбкой на губах, муки и пытки с пением хвалы богу.
Сколько наблюдений нужно сделать, сколько оттенков подметить, обойти подводных камней, и не для того, чтобы не показаться смешным, а чтобы оградить себя от проклятия гения! Ибо необходимо проникнуться мыслью, что здесь речь идет не о насмешке, наказывающей неловкость, не о всеобщем молчании, которое подчеркивает допущенное нарушение приличий, нет, вся ваша жизнь зависит от одного жеста, от одного слова, и смертельная ненависть будет карой за оплошность или холодность.
Прежде всего вы входите в салон, где шумно беседуют мужчины с высокими лбами и женщины, которые кажутся забытыми на земле ангелами. Не обижайтесь, если ваше приветствие не будет замечено. Почитайте себя счастливым, если не натворили уже трех глупостей: первую — представившись хозяйке дома, следящей за порядком чтения; вторую — поздоровавшись со знакомой дамой, которая устремила на вас неподвижный взор, а вы при этом не сообразили, что она сейчас погружена в размышления, мечтает или что-то обдумывает; и третью — ответив «А? Что?» рассеянному поэту, который повторял свои стихи, шепча их вам на ухо.
Садитесь, кружок образовался. Теперь из всех поз поскорее изберите наиболее для вас подходящую, ибо о том, чтобы сесть просто, без затей, нечего и думать. Вот господин оперся локтями на колени и закрыл лицо руками, боясь, как бы случайный взгляд или какой-нибудь заметный предмет не нарушил глубокого внимания к обещанному чтению; другой опустился в уютное кресло, полузакрыв глаза, готовый отдаться убаюкивающей сладостной гармонии волшебных стихов; красавица с высоким лбом и нетерпеливым взором устремила орлиный взгляд на поэтические уста, так хорошо говорящие о любви; молодой адепт, склонив голову, опустив ресницы и слегка согнувшись, изящно модулированными покачиваниями сопровождает ритм и развитие поэмы; совсем еще юный поклонник прячется позади всех, чтобы иметь право, поднявшись на носках, опереться о плечо соседа и показать только кончик своего носа, на котором написан весь пыл его внимания; друг поместился подле чтеца и жестом призывает к молчанию; соперник прислонился спиной к камину и щеголяет своим поражением; этот забился в угол, чтобы вообразить себе пение отдаленного голоса; тот, более смелый или, может быть, более возвышенный, оставшись без стула, сам того не заметив, оказался в середине круга и в конце концов сел на пол, как лакедемонянин; все эти люди знают свой мир. Но вы, еще не достигший зрелости в поэзии, хотя и считаете себя человеком опытным, вы не станете покушаться на эти превосходные позиции, а если увидите неопределенную группу безвестных людей или пустой стул, скрытый широкополой шляпой какого-нибудь синего чулка, спрячьте там свою неопытность.
Слушайте, слушайте, чтение начинается! Молчание пустыни, неподвижность ее пирамид встречают первый стих элегии, оды, размышления или дифирамба.
«Хотел бы знать я, что есть женщина...»
— Простите, простите, — прерывает полная молодая особа, надушенным платком заглушающая жестокий кашель, коему суждено пресечь ее дни, — название, сударь, название?
— Да, да, название? — повторяет общество.
И молчание воцаряется снова после легкого ропота, как ночь после сумерек.
«И возвращаясь летним вечером...
В девять часов... в девять часов с половиной... в день Воскресенья».
— Удачная манера письма! Тут есть изящество! Новизна! Я понял. Я слушаю. Да, да.
Начинается элегия и вместе с ней сражение, ибо идет бой между декламирующим поэтом и восхваляющим слушателем. Стоит одному произнести двустишие, как второй бросает: «Прекрасно! О! О!..» А восхищенная улыбка близкого друга, который знает наизусть читаемую поэму и предвидит волнующий стих; за пять минут кроткая радость начинает проступать на его лице, она расцветает с каждым двустишием, растет, сияет и с долгожданным стихом разражается восклицаниями: «Ах! Браво! Восхитительно! Какое очарование! Это поэтическая удача! Шаг вперед! Открытие! Тш!.. Не мешайте. Он сам и его потрясающие стихи виноваты в том, что его перебивают! Да замолчите же!..»
Первыми прерывают чтение обычно наименее искусные хвалители. Пусть продолжится чтение, пусть восстановится глубокое молчание, в котором звучит слабый и нежный голос поэта. Вот слушатель, его полуоткрытый рот и вытянутая шея говорят о крайнем восхищении; у другого вырываются вполголоса неясные слова радости и удовлетворения; взор этой женщины так блуждает, что можно усомниться, в своем ли она уме; спинка стула, занятого другом, трещит от судорог охватившего его восторга; самый бесстрашный испускает по временам идиотский смех человека, пораженного и испуганного высшими тайнами, к которым он приобщился; этот вытаскивает платок и словно стыдится невольных слез; более стоический борется с волнением и пытается закалить свою душу, сопротивляясь власти поэта; другой не принадлежит больше земле; иные задыхаются; но вот наконец какой-нибудь стих вызывает извержение вулкана восторгов. Внезапно пылающая лава выходит из берегов, и душа слушателя, крепившаяся так долго, изливается в криках, кашле, рукоплесканиях, топоте, восторженных «Ах!» и «О!» всех тонов; и так до тех пор, пока близкий друг не успокаивает публику жестом, обещающим еще лучшее, и поэт, оправясь от смущения, вызванного таким триумфом, отважно возобновляет течение начатых строк.
Жалкий слушатель, впервые допущенный к этой социальной мистерии, как будете вести себя вы? Рукоплескать? Кричать «браво»? Дерзкий критик! Вы пропали, если нанесете такое оскорбление. У вас есть только один способ выразить свою хвалу: изобразить то задыхающееся молчание, когда останавливаются слова в горле, ибо хочется сказать слишком много; если же вы представлены завсегдатаем салона, у вас есть еще одна возможность — подойти к нему со слезами признательности на глазах и, горячо пожав ему руку, проговорить:
— Спасибо, друг мой, спасибо!..
Это тонко, это заметно и не лишено изящества.
Отметим, однако, что мы дошли только до мимики восхищения, а разговорные формулы готовятся мастерами, как заключительная вспышка фейерверка. Прежде чем перейти к этому чудовищному взрыву страстных чувств, я еще должен поговорить с вами о перерывах драматических.
Я знавал в свете одного молодого избранника, который, будучи одержим владевшим им семейным гением, вцепился в рукав одной из своих прекрасных соседок и в припадке энтузиазма вырвал из него целый лоскут; другой раз, повиснув на занавеси, он так долго топал ногами от восхищения, что под конец, ослабев от переживаний, увлек за собой и железный прут, и золоченый карниз, и красный шелк, и белый муслин, потащив заодно какую-то внимательную красавицу и любителя гротесков, причем не то набил им шишки на лбу и выколол глаза, не то выбил три зуба.
Случается иногда — в один из тех зловещих моментов, когда лучшие умы оказываются ниже своего назначения, что слишком молчаливое внимание кружка начинает походить на скуку, но нет поэта с мощной грудью, с сердцем, исполненным меда или желчи, у которого не было бы помощника, готового воодушевить собрание. Если нужно, он бросается из оконной ниши через стулья, через кресла и, остановившись посреди кружка, топает ногами, беснуется, произносит бессвязные слова, пока, овладев своим волнением, не поспешит укрыться в нише, где восторг его еще бурлит некоторое время, как затухающий пожар.
Однако тем временем чтение продолжается, и начинают возникать прерывающие его слова. К какому жанру, к какой эпохе относится стихотворение, которое вас опьянило? Быть может, девушки Гренады, серенады и променады поведали вам о тайниках Альгамбры, об усладе апельсиновых садов?
— О! Здесь нечто мавританское! — говорит тот.
— О! Это Африка! — восклицает этот.
— И вместе с тем Испания! — прибавляет другой.
— В этом стихе чувствуются минареты!
— Это подлинная Гренада!
— Это подлинный Восток!
Даю святое, честное слово, при мне об Африке и Испании было сказано: «Это подлинный Восток!»
Если же случится, что суровое средневековье, его ступени и пени, его жилища и кладбища, его трубадуры и амбразуры наполнят ваш слух рыцарскими рассказами: стрельчатая арка, архитектурная розетка, пилястр, камень, превращенный в кружево, — вот какими восторженными эпитетами разразятся колористы поэзии.
— Эти стихи изящны, как колонна Парфенона.
— Эта элегия подобна статуе из паросского мрамора, найденной на берегу источника.
— Это теория, приносящая себя в жертву.
— Это амфора, собравшая мед Гиметской горы.
Такие слова — для греческой поэзии; она несколько вышла из моды, но все же обладает довольно обширным хвалебным словарем.
Но пока мы исступленно слушаем, часы бегут, и вот-вот зазвучат последние строфы; тут местный колорит исчезает, и возбуждение доходит до такой степени душевного расстройства, что отдельных замысловатых словечек становится недостаточно, нужно найти нечто завершающее всеобщую хвалу в крике или в образе.
Поэт умолк... Общество поднимается... Что это? Где элегантные, сдержанные манеры парижских салонов? Куда девалась вежливость мужчин, выдержка женщин? Все внезапно смешалось; слушатели бросаются к чтецу, и протяжный крик восторга, слитый с рукоплесканиями и бешеным топотом, заполняет пораженный слух; а затем в общем бурном ропоте вспыхивают, как молнии во время грозы: «Восхитительно! Чудесно! Грандиозно! Непостижимо!» В один из вечеров я ловко подготовил: «СНОГСШИБАТЕЛЬНО!» Словечко было принято, но я свергнул его другим: «ОГЛУШИТЕЛЬНО!» Оно было лучше пущено и больше понравилось.
Что же до вас, несчастные, к кому я обращаюсь, имейте в виду, что «ЧУДЕСНО» и «ГРАНДИОЗНО» — это наименьшее, чем вы обязаны элегии из пятнадцати стихов или оде из трех строф. Если же речь идет о драме: «Это возрожденный век! Это история в действии! Это исполин, изображенный во весь рост! Это встает прошлое! Это открывается будущее! Это мир! Это вселенная! Это бог!»
А теперь вы, кого мы поучаем поведению воспитанного человека, можете считать себя слегка понаторевшим в поэтической науке. Мы рассказали вам, как нужно представиться и вести себя в литературном салоне; но не надейтесь на что-нибудь иное, чем на роль заурядного слушателя, который в лучшем случае никому не будет досаждать. Будьте осмотрительны, то есть, если вы не обладаете талантом видеть, понимать, судить и действовать в течение пяти минут, придерживайтесь указанных нами слов.
Есть еще один способ, принадлежащий лишь высшим умам: неистовое восхваление под видом критики; для этого нужны такт и тонкость, которые даются только опытом; дерзость и сила исполнения, которыми природа наделяет лишь своих любимчиков.
Главное — это последнее предупреждение, без которого все остальные бесполезны, — ради вас самих, ради вашей семьи, ради вашего и ее будущего никогда не входите во время чтения. На коленях мы даем вам этот совет. Несчастный молодой человек, несчастная женщина, вы прервали чтение! Молодой человек, никогда не просите руки прекрасной девушки; тридцать восемь анонимных писем разоблачат безумства дней вашей юности, ваши долги и первые любовные увлечения. Составьте политическое завещание, если хотите стать начальником канцелярии, депутатом или префектом. А вы, злополучная женщина, не смотрите на этого красивого воина, ни на изящного чиновника, ни на любезного судью: все они ваши любовники, если верить тысяче поэтических уст.
В общем, мы можем предложить лишь три вещи неудачнику, прервавшему чтение:
Молитву, могилу и слова Requiescat in pace[2].
«Мода», 20 ноября 1830 г.