рассказывающая о разговоре фельдмаршала Кутузова с механиком десятого класса Павлом Захавой.
Кутузову шел шестьдесят восьмой год.
Люди, с которыми он начал жить, ушли из жизни с чинами, дарами, почестями, славой или разочарованием.
В молодости он славился искусным фехтованием и лихой ездой на коне, любил математику.
В молодости он водил полки на приступ, любил больше всего стрелковое оружие и линии егерей. Дважды он был ранен в голову. Сейчас он стариком сидел в избе села Тарутина и думал.
Он уступил Москву. Он не дал в ней сражение: хотел сберечь город, а французы сожгли Москву. Вот ему переслали рапорт директора Воспитательного дома. Москву сожгли французы по-новому – ракетами. Стреляли ракетами из пистолетов. Экий поджог обдуманный… Сгорела Москва… А он ее оставил.
Она сейчас черная от огня и седая от земли, а она верила ему, Кутузову, его седым волосам, его уму, его победам…
Эхо повторяет музыку в лесу.
Он был крив; оставшийся глаз уставал. У него была привычка закрывать его рукою.
Еще недавно увез он женщину, совсем молодую. Еще недавно он хотел так многого. Сейчас он хотел сидеть, закрывши глаз рукою.
Он думал, думал один за всех. Думал и должен был решать, а решивши – провести решение до конца.
Сердца его должно было хватить на решение, и надо было беречь его.
Он сидел в чисто вымытой избе. За окнами вечер.
В дальних полках играла музыка, духовая и роговая; играла согласно приказу, но вот слышны песни. Этого насильно не сделаешь. Значит, приказано было верно: войска верят победе и готовятся к ней.
По многим признакам разгадывал он состояние опытной, испробованной в бою наполеоновской армии.
Сегодня, проезжая в коляске мимо лавок шалашей тарутинского лагеря, видел пленных в знакомых мундирах.
Голубой гусар стоял возле малинового улана, кирасир в крылатом шишаке величался подле тощего итальянского стрелка. Гвардейский артиллерист в куньей шапке с презрением глядел на вестфальца. Француз с голландцем, испанец с поляком стояли рядом. Странная смесь европейских наций в одной толпе. Сами люди дивятся своему стечению, и общее у них – командные французские слова.
Вот они пришли через весь мир до Москвы, до Кремля.
Раздавали при Кутузове им суточную порцию. Одни, будучи еще не столь голодны, неохотно приняли скудный дар, иные просто покорялись необходимости, третьи горсть муки завертывали в тряпку, как драгоценность. Иные, имея на себе мундиры, мнят себя все еще военными. Но, принимая наш паек, понимают свою участь.
По письмам и по донесениям судя, наполеоновская армия созрела для поражения, пора наступать.
Вечер; желтый лист на березах пронизан лучами солнца.
Осеннее солнце. Погода тихая, приятная, дороги сейчас сухие.
Отголоски музыки повторяются эхом из леса.
Небось офицеры у костров сидят, на гитарах играют.
Верят седому фельдмаршалу, соразмеряя свою заботу с военною ответственностью и думая о ближайших на них лежащих делах.
Кутузов думал о Наполеоне: тот небось сидит за столом, думает, смотрит. Из московского окна он глядит?
Наполеон толстый уже человек: рано состарился. Говорят, он стал круглолицым… Привез с собою золотой ящик для мирного договора, нам позорного.
Фельдмаршал думал о Наполеоне. Похоже, мысли императора столь заняты Москвой, что потерял Бонапарт из виду все правила искусства и, оставив базис своих действий, от Смоленска армией выстрелил прямо в Москву. Это не поход, а дальний поиск – военная авантюра. Москва – только зажигательный фокус его бедствий. «Зачем он погнался целой армией за нами к Москве? Мог бы пустить Бонапарт за мною по большой дороге кавалерию с одним корпусом пехоты, самому идти сюда или на Тулу ударить, – и где бы я был тогда? И отделил бы он нас от сообщения с Чичаговым…»
Темна слава баталии, и много надо спокойствия, мудрости, чтобы оценить чужую ошибку как ошибку, а не как хитрость.
«А может быть, моя хитрость тоже ошибка? А может быть, Наполеон останется в Москве или прорвется на меня, хотя я и дал ему жестокий бой у Бородина, и потряс, надломил его армии?»
Александр улыбается голубыми глазами своими трусливо. И в Петербурге боится. А если Беннигсен с Вильсоном заставят Александра снять его, Кутузова?..
Александр говорит, что Петербург беспокоится, а дело идет не о спокойствии, а о спасении родины, о конечном поражении кичливого врага.
«Я сижу здесь на фланге Наполеона. Пожелтели березы, туман пошел над полями, хлеб убран. Надо не тревожить Наполеона, притворяться слабым, нерешительным… Еще неделя, пока осыплются листья. Вчера, когда я проезжал по лагерю, видел – птицы летели на юг, к Туле. Скоро снег, дожди, заморозки.
Я заслоняю оружейный завод в Туле, я заслоняю Брянский литейный завод, но победы не достигаются обороной… Надо вооружать новые войска, заготовлять лошадей, вооружать платовских казаков, надо готовить все для контрнаступления, преследовать Наполеона параллельно, ускорять его бег, обгонять его казаками, быть всегда впереди него… Уже третья часть армии обращена в кавалерию… Сани надо заказать для легкой артиллерии… в Туле заказать… с железными подрезами. Надо для конницы приготовить подковы на шипах – все для преследования…»
Темнело.
Еще один день просидел Наполеон в Москве. «Надо не тревожить, надо гонца послать с каким-нибудь донесением: что, мол, атаман Платов бунтует. Пускай француз перехватит. Но поверит ли Наполеон, поймавши гонца? А вдруг засомневается?»
Вошел казак, зажег свечи, доложил:
– Тут, ваше сиятельство, туляк пришел, говорит, что коллежский секретарь, Захава по фамилии, от генерала Воронова. Сидит, говорит, что вы его все равно примете.
– Так… Захава… Павел… – сказал Кутузов. – Был такой! Зови!
Вошел человек, встал по флотски, не вытягиваясь. Помолчал. Фельдмаршал начал сам:
– Вода в Туле-реке есть?
– Натягиваем, ваша светлость. Мельницы наверху разорвем.
– Дельно. А ты из каких, Захава?
– Из черниговских. Дворянин.
– Как стал механиком?
– Возил железо с Урала на Черное море. Учился в мастерских черноморских, у адмирала Мордвинова. На Урале учился у Сабакина, здесь – у Сурнина.
– Хорошие учителя. Здесь давно?
– Шесть лет.
– Вот ты человек местный, как ты думаешь: снег будет скоро?
– По зайцам судя, – сказал Захава, – как старики мастера говорят, зима будет не сурова. Но ведь, ваша светлость, нам большой зимы не надо. Нам на них градусов пять, и чтоб греться им негде было.
– Вот, вот, так! Ты там как хочешь, но чтобы были пики, были ружья казачьи, были пистолеты, и это сверх тринадцати тысяч ружей, которые ваш завод должен сделать. Мне Наполеона из России провожать надо легкими войсками, чтобы его волки по дороге не съели, и чтобы он в лесу ночевать не мог, и чтобы в деревне остановиться не мог. Надо, как на облаве, гнать не сильно: пошуметь, покашлять, и если пойдет на облаву, не пустить. Тут нужен жестокий бой.
– Англичане очень нажимают, ваша светлость. Приказы есть – завод разбирать, везти. А наши станки – куда их повезу? Ведь они же больше дубовые. Их с места снять – одна щепа будет, а на месте работают они за сотни людей.
– Да вот, милый, а англичанин тридцать тысяч ружей в Кронштадт привез, да не выгружает, – знаем, что они без ремней, без штыков, без замков, одни стволы да приклады.
– Слыхали, – сказал Захава. – Знакомые аглицкие дела. Мне еще Сурнин рассказывал.
– Так вот что, милый, я тебе скажу – цель моя не токмо в том, чтобы злодея со всех сторон окружать, изнурять его лошадей и людей голодом, а в том она состоит, чтобы врагу ископать могилу на нашей земле. А ты, милый, для такого дела лопату готовь, за лопату с тебя взыск будет. Ружья будут?
– Будут!
– А почем их ставите?
– Восемнадцать рублей пятьдесят шесть копеек с одной шестнадцатой.
– А пики казачьи донские почем?
– По рублю тридцать четыре копейки с дробью.
– Такого оружия много нужно мне, друг, не токмо для войска, но и для почтенных крестьян, вооружившихся против супостата. Проявляют они расторопность, смелость и сметливость. Будет оружие?
– Будет.
– Поезжай, милый, время наше дорого!
Поехал Захава. Гудели в Туле станки, опускались грузы, приводя в движение автоматы: работали сразу над одним изделием несколько резцов, шумела вода под дубовыми колесами. Краснела рябина, желтела береза, падали листья на синие воды Упы, пестрела река, и пестрая вода гнала старые, тяжелые дубовые колеса и ревела, сверля железо.
Двадцать третьего октября пришли известия, что неприятель вышел с большими обозами из Москвы, отступая. Приказано было Наполеоном при отступлении взорвать кремлевские башни.
Ахнули взрывы. Взлетели вверх черепичные крыши. Из Арсенала взрывом вынесло архивные документы Приказа артиллерии. Собирали оставшиеся москвичи голубоватые грубые листки бумаги с пожелтевшими чернилами, ахали, смотря на разбитые стены.
Так бумаги тогда были разбросаны и частью утрачены; собранные же остальные положены в кладовую без малейшего порядка, так что нужно было пересмотреть бумаги эти по листочкам.
Подобрали бумаги, начали читать, чтобы подложить по переносам. Оказалось много бумаг про Тульский завод, упоминался в них какой-то солдат Батищев. Посланы были бумаги в Тулу для курьеза – в Туле разберут.
А река Упа бежала и крутила дубовые, построенные Батищевым колеса, и старые машины сверлили стволы для новой победы, работали сурнинские станки, работала вся Тула, и русские войска с тульским оружием слева и справа гнали Наполеона, перехватывали его с юга и с севера, наносили интервентам удары новым, превосходным оружием.
А в Москве уже строили, чинили стены Кремля, чистили улицы, и мало кто думал про Нартова, Батищева, Сурнина – о заводе помнил только Кутузов.