Посвящается П., А. и А.
Gia che spendo i miei danari
Io mi voglio divertir.
С тех пор, как умерла жена Шмидта, не прошло и полугода, и вот их единственная дочь Шарлотта пришла сказать, что выходит замуж. Шмидт заканчивал завтрак. Он сидел за кухонным столом с «Таймс» в левой руке и, как делал это каждую субботу, просматривал в отделе «Метрополия» котировки международных акций и акций небольшой капитализационной компании, которые, уверенно препоручив остальной капитал агенту, до сих пор вполне успешно им распоряжавшемуся, Шмидт посчитал нужным приобрести, неразумно считая индикатором собственного финансового благополучия положение дел в своем личном финансовом предприятии. На этой неделе акции, вложенные в капитализационную компанию, упали на десять центов. Суммарная потеря 50 центов, подсчитал Шмидт. Упали и международные акции. Отложив газету, он поднял глаза на дочь. Какая она рослая. И мучительно женственная в промокшей после пробежки майке. Я так счастлив за тебя! И когда это случится? сказал Шмидт и заплакал. В первый раз с того дня, когда врач, обследовавший Мэри, объявил им вердикт, уже известный Шмидту из телефонного разговора: Забудьте об операции. К чему калечить Мэри? Все равно это не даст ей лишнего года нормальной жизни. Лучше постараемся избавить ее от страданий. Ступайте и поживите в свое удовольствие. Шмидт не отпускал руку Мэри, пока они не вышли на улицу.
Было ослепительно солнечное утро. Посадив Мэри в такси — в обычный день она пошла бы домой пешком, но он видел, что разговор придавил ее и она немного не в себе, — Шмидт поймал еще одно до своей конторы, прошел в кабинет, не велев секретарше беспокоить, запер дверь, позвонил доктору Дэвиду Кендэллу, который был для них с Мэри не только семейным врачом, но и другом, и, услышав, что Дэвид обсуждал с тем врачом ситуацию до того, как тот объявил свое заключение, упал ничком на кушетку и плакал, как ребенок, а под горячими веками, как в видеоролике, смонтированном из разных эпизодов, сменяли друг друга картины его жизни с Мэри. В тот день Шмидт оплакивал свое счастье. Теперь же неотвратимо надвинулся конец того сносного существования, которое он, казалось, мог бы себе устроить. Спрашивать, кто жених, не было нужды: Джон Райкер начал увиваться за Шарлоттой еще задолго до болезни Мэри. В данный момент он, должно быть, бреется в Шарлоттиной ванной.
В июне, папа. Мы хотели наметить день вместе с тобой. Почему ты плачешь?
Она села рядом и погладила его по руке.
От счастья. А может, оттого, что ты уже такая взрослая. Я сейчас перестану. Вот увидишь.
Оторвав кусок бумажного полотенца с рулона у раковины, он тщательно высморкался. Носовой платок всегда лежал у него в кармане брюк, но в последнее время Шмидт избегал им пользоваться, отчего-то опасаясь, что в нужный момент у него не окажется под рукой чистого и он оконфузится. Поцеловав дочь, Шмидт вышел в сад.
Нанятый в этом году садовник по имени Джим Богард выходил на работу со своими помощниками каждый день. Шмидт и сегодня с удовольствием отметил, что палые листья и сухие сучья убраны и с мульчированных цветочных клумб у дома, и даже из-под кустов рододендронов и азалий, куда совсем уж трудно забраться. Увядшие и пожелтевшие лилии, которые сажала Мэри, срезали так низко, что и не подумаешь, будто в земле еще сидят луковицы. Японские маргаритки кустились декоративными дикобразами. Живой изгороди с трех сторон сада — с четвертой оставался открытым вид на залив, лежащий вдали за полями Фостера, на которых в эти теплые октябрьские дни начала пробиваться озимая рожь, — придали строгую геометрическую форму. Если Фостер решит продать землю и сюда доберутся застройщики, Шмидт просто посадит кусты и с этой стороны и заслонит новостройку, сколь бы уродливой она ни была, ну а больше двух-трех домов здесь все равно не влепить. С видом, конечно, придется проститься, и простора больше не будет. Такие мысли тревожили Шмидта каждый год, когда фермеры выкапывали картошку и у них появлялось время посчитать доходы и траты. Недавно он специально съездил в садовый питомник и убедился, что цены не так уж высоки, а выбор взрослых растений достаточно широк; может, взять дело в свои руки и самому заговорить с Фостером о планах на будущее? Мэри ни за что не стала бы вкладывать такие деньги в бриджхэмптонскую недвижимость и ему не советовала бы, но вот Шарлотта, вернее, Шарлотта и Джон — надо привыкать к этому словосочетанию, — те могут думать иначе. Когда покупаешь землю, чтобы оберечь свою собственность, досадовать не о чем.
Шмидт, осматриваясь, обошел вокруг дома и гаража. Кое-где Богардовы говорливые Эквадорцы не убрали яблоки-паданцы. Обходя по очереди гараж, бассейн, покрытый новым, не по Шмидтову вкусу, навесом, и гостевой домик — просто малюсенький сарайчик, который они переделали в бунгало и едва закончили, как разразилась беда: Мэри заболела, — Шмидт подобрал все, сколько заметил, и выбросил на компостную кучу. Это Мэри придумала домик для гостей, а Шмидт хотел, чтобы гости Шарлотты размещались в большом доме, все под одной крышей — никаких неудобств, ведь Мэри отвела молодежи помещения за кухней: спальню и ванную комнату с душевой кабиной — поскольку тогда ему не пришлось бы специально планировать встречи за завтраком с собственной дочерью. Вполне естественно было бы сидеть с газетой у кухонного стола или в плетеной качалке и, слушая, как она говорит по телефону или с приехавшим в гости приятелем, узнавать, что она собирается делать сегодня.
С тех пор как на втором этаже гостевого домика отделали спальни и ванные в сельском стиле и рядом с раздевалками кухню, облицованную красной плиткой, утро стало для Шмидта мученьем. Считалось, что в этом жилище располагается один Джон Райкер, который делит помещение с гостями, когда они с Шарлоттой пригласят кого-нибудь из друзей, но на деле каждое утро Шарлотта завтракала там вместе с Джоном, и Шмидт не мог бы заставить себя просто так взять и войти к ним и сесть с ними за стол. Мэри — та запросто входила и вышучивала церемонность мужа. Но Шмидт терпеть не мог, если к нему вламывались без предупреждения, и сам ни за что не стал бы так поступать. Он считал, что молодым. затем и предоставили отдельный дом, чтобы никто не вмешивался в их житье и не ходил туда без приглашения, а поскольку приглашали его редко, искал способов обойти собственные правила вежливости, звоня и спрашивая, не принести ли газету. Бывало, он привозил газеты слишком рано, пока в гостевом домике не наблюдалось никакого движения. Джон еще спал и Шарлотта, логично предполагать, тоже — в его постели. В такие дни обычный предлог не срабатывал, и Шмидту оставалось только смиренно наблюдать, как Шарлотта забирала привезенную им «Таймс» с кухонного стола и, пересекши лужайку, скрывалась за дверью запретного дома.
Конечно, гостевой домик очень выручил всех во время болезни Мэри. Джон и Шарлотта, не жалуясь на неудобства, относительно беззаботно жили в своем бунгало, так что и Мэри выходило меньше беспокойства и Райкеру не пришлось своими глазами увидеть, каких унижений — сперва незначительных, а под конец таких страшных, стоила ей борьба с болезнью. Именно тогда Шарлотта сообщила им, что переезжает из съемной квартирки на 10-й Западной улице в квартиру Райкера у Линкольн-центра, и Шмидту пришлось распрощаться с наивным представлением, будто Райкер, пока Шарлотта спит в своей маленькой комнатке, коротает ночь в холостяцкой постели и до позднего вечера сидит над прихваченными из офиса бумагами. Делать было нечего: попросить Шарлотту не привозить Джона сюда было бы глупой провокацией, — после такого предложения она и носа не показала бы из города. В большой дом Шарлотта переселила Джона в тот самый вечер, когда похоронили Мэри; Райкер въехал в солнечную комнату Шарлотты, удобную, в достроенной в начале века капитальной части дома, с арочными окнами и голубым китайским ковром, который Шмидт купил для дочери на аукционе в Амагансетте. С тех пор дочь и ее любовник жили там, отделенные лестничной площадкой и холлом от комнаты, в которой спал Шмидт, которую он еще недавно делил с Мэри. Шмидт не сказал и слова против: он понимал, что дом принадлежит скорее дочери, чем ему. Шарлотта сказала, что планирует и дальше использовать гостевой домик, когда к ним приедут друзья, чтобы ритмы альтернативного рока и стук беспечно захлопываемых дверей (жену и дочь Шмидт приучал аккуратно затворять за собой двери ванной и спальни) не тревожили чуткий сон отца. Все это было замечательно любезно, и, главное, к радости Шмидта возобновился утренний ритуал выходных. Только вот как избавиться от ощущения, что он мешает им распоряжаться в доме, что он здесь tiers incommode?[2]
А дом был очень приличный. Они с Мэри переехали сюда вскоре после того, как Шмидт исхлопотал себе раннюю пенсию. Ходить изо дня в день на работу ему было не то чтобы невмочь — это казалось ему нечестным, поскольку в силу привычки, едва войдя в офис, он немедленно становился деловым и притворно любезным, как будто его жизнь не рассыпалась в прах, и, приступив к работе, случалось, настолько погружался в проблемы клиента, что забывал о Мэри, то есть не вспоминал о ней несколько часов кряду, а в эти самые часы она в одиночку претерпевала страшные мучения. Квартиру на Пятой авеню Шмидт выставил на продажу. С того дня, как они перестали принимать гостей, стало очевидно, что эта квартира для них велика, а зимой со стороны Центрального парка сильно дуло; когда Мэри делали первую операцию, от подъезда до такси привратник несколько шагов вел ее, приобняв, иначе ветер сбил бы ее с ног, а кроме того, квартплата и траты на содержание большой квартиры после резкого сокращения доходов Шмидта заметно ударили по карману.
Они понимали, что этот дом на берегу океана нравится им обоим в любое время года и в любую погоду. Мэри беспокоилась, что в Бриджхэмптоне Шмидт будет чувствовать себя в заточении, что без привычных будничных занятий он не найдет, куда себя деть, но Шмидт успокоил ее: за конторским столом он и так просидел много лет, а Нью-Йорк они не бросают. Два часа на автобусе, и ты там — к этому тоже можно привыкнуть, а со временем можно подыскать себе и городскую квартиру — может быть, в одном из этих новых кондоминиумов: говорят, это не такая уж дрянь — стильную квартирку на верхнем этаже: за окнами только небо, мурчит кондиционер, новенькие посудомойка и стиральная машина, которых никто до тебя не включал. Оба прекрасно понимали, что времени на это все у них не осталось. Слава богу, Мэри еще держалась, пока перевозили мебель и вещи и устраивались на новом месте. После этого главным занятием для них обоих стало ожидание конца.
Вообще говоря, в Джоне Райкере не было ничего дурного. Шмидт пригласил его в числе нескольких других сотрудников фирмы на обед с двумя джентльменами из хартфордской страховой компании, с которой тогда работали, совершенно не предполагая, что этот Райкер покажется таким уж привлекательным его Шарлотте. Странно, что она вообще пришла на тот обед: Мэри предупредила ее, что это будет деловой прием, обязаловка для старших партнеров в фирме, которые время от времени должны выказывать настырным молокососам расположение и терпеть их у себя в гостях. Но наутро Шарлотта призналась: она рада, что вышла к ним. Джон показался ей похожим на Сэма Уотерстона,[3] и после этих слов Шмидту все стало ясно. Шарлотта только год как окончила Гарвард и все еще жила с родителями. Вот тогда, в те две-три недели, и объявить бы Шмидту, как он на самом деле относится к Джону Райкеру в роли приятеля дочери. Но он так и не сказал ничего Шарлотте. Кроме «служебной характеристики»: отличный молодой профессионал, со временем практически наверняка станет в фирме партнером, только вот работает слишком много. Где он найдет время водить Шарлотту в кино, не говоря уж о том, чтобы после сеанса отправиться куда-то ужинать? И тогда, и потом Шмидт последовательно сохранял беспристрастность и, в общем, гордился этим: на работе он больше всех продвигал Райкера в партнеры, и, возможно, именно поддержка Шмидта определила исход дела. Райкеру повезло, что это решалось — причем в его пользу — до того, как он стал спать с Шарлоттой, то есть, во всяком случае, до того, как об этом стали говорить и Мэри открыла глаза Шмидту — и руководству компании не пришлось ломать голову, не нарушится ли запрет на непотизм.
Ну а теперь высказать Шарлотте все напрямую смешно и думать: слишком поздно, да и если бы она и не объявила только что об их решении — а ведь, по идее, Джон мог бы потрудиться прийти к отцу девушки и попросить ее руки? — что у Шмидта было против Райкера, а вернее, против этого брака? Все его возражения, едва они сорвутся с языка, покажутся Шарлотте, да и ему самому, капризом ревнивого и завистливого собственника. Разве сказать, что за дверями конторы ему глубоко наплевать на те замечательные качества, которые со временем сделают Райкера надежным и полезным компаньоном в их любимой фирме — Шмидт уже осознал, что, уйдя оттуда, жалеет только об утраченных доходах и каком-никаком сознании собственной нужности, — и что это совсем не те качества, которые Шмидт хотел бы обнаружить в своем зяте? Арабская пословица — настоящая, как уверил Шмидта коллега, работавший с нефтяными магнатами с Ближнего Востока, — говорит: зять — это камешек в обуви, который нельзя вытряхнуть. Но вот у римлян, как было известно Шмидту, эта приблудная родня была, наоборот, в почете. Любить женщину по-настоящему, говорили римляне, — значит любить ее так, как мужчина любит своих сыновей и зятьев. Жалея, что у него нет сына — лучшие из молодых сотрудников фирмы легко вызывали его симпатию и даже привязанность, и, как правило, это чувство бывало взаимным, пока парень, которого Шмидт избирал в доверенные помощники и удостаивал своей заботы, не поднимался в компании до статуса партнера и ему больше не нужен был покровитель и «отец», — Шмидт надеялся, что к мужчине, который возьмет Шарлотту в жены, он будет относиться «по-римски». Но как мог он испытывать подобные чувства к Джону Райкеру?
В разборах, которые по правилам, принятым в компании, составлялись по исполнении каждого важного задания, Шмидт писал о Райкере — с учетом специфики дела и с изрядным красноречием — примерно одно и то же: те фразы, что сказал тогда Мэри и Шарлотте и позже раз за разом, как мантру, повторял на совещаниях, где Райкера обсуждали в качестве кандидата в партнеры. Те черты Райкера, что были Шмидту не по душе, нисколько не обесценивали отмеченных им достоинств, и упоминать их Шмидт не считал нужным, поскольку они не имели никакого отношения к критериям, по которым оценивали кандидата. Например, недопустимо узкий при таком развитом интеллекте кругозор: думает ли его будущий зять о чем-то, кроме правовых проблем клиентов, заданий и сроков, развития очередного процесса о банкротстве (банкротства — беспокойная специальность Джона Райкера — всегда были епархией громогласных пестро одетых толстяков; слава богу, Джон ни с виду, ни манерами не попадал в эту категорию законников), спорта по телевизору и финансовых аспектов существования?
У Джона Райкера же мантрой были разговоры о деньгах — он вел их бесконечно, и Шмидту это было противно. Стоило ли Джону, когда он после университета отработал свое в некоммерческих организациях, пойти в другую фирму, где сотрудникам платят больше? Как оценить, сколько ему стоил выбор в пользу «Вуда и Кинга» — если там и вправду был выбор — и компенсирует ли убыток более высокая вероятность стать партнером: ведь если бы ему удалось «войти в обойму партнеров» в другой, более доходной компании, какая это была бы удача — просто золотое дно! Сделавшись, наконец, партнером в «Вуде и Кинге», Джон задавался вопросом, достаточна ли распределяемая молодым партнерам доля прибыли (тут мог явиться на свет и карманный калькулятор, вынутый из аккуратно уложенного атташе-кейса, подаренного заботливой невестой), и не слишком ли много компания платит старикам («вроде Шмидта» — оставалось невысказанным вслух), которые уже не приносят особой пользы и не имеют совести вовремя уйти? Стоит ли купить квартиру — и какую: кондоминиум или кооператив — или лучше и дальше снимать, и во сколько ему обойдется семья, если Шарлотта после свадьбы оставит работу, и сколько будет стоить каждый ребенок? Никто бы не заподозрил Райкера в том, что он читает книги, хотя Мэри и подарила ему на Рождество первый том воспоминаний Киссинджера. По работе им приходилось много летать, но в самолете Джон либо делал «домашнюю работу», либо изучал последние судебные бюллетени, либо просматривал журналы или просто сидел, уставившись в пространство перед собой. Что ж, вполне почтенные занятия для юриста. Ни в его стряпческом саквояже, ни в кармане элегантного плаща — должно быть, от «Бёрберри» — никогда не водилось завалящей дорожной книжонки. Эти наблюдения относились к первым годам их совместной работы, когда Райкер и Шмидт сидели в самолете бок о бок, и Шмидт, разделавшись с собственной «домашней работой», старался не заснуть над своей контрабандной беллетристикой, но и впоследствии, как Шмидту стало ясно из осторожных расспросов, обыкновение Райкера изменилось лишь в одном: счастливый обладатель лэптопа, теперь он мог в полете составлять краткие резюме к документам и заниматься личной бухгалтерией. Ну и кто этот парень, как не ботаник, или, на сленге ровесников Шмидта, который на глазах возвращается в обиход, — «шибздик»? Его удивительная, яркая Шарлотта не нашла себе никого лучше этого ботаника, шибздика, еврея!
Шмидт пнул ногой последнюю паданку. Ярость — как дурной привкус во рту.
Это качество Райкера никогда не обсуждалось. Если бы Шмидт только заикнулся о нем, Мэри в момент обвинила бы его во всех злодеяниях Гитлера — ни слова против евреев, пусть речь идет о замужестве дочери, а не о правах человека, национальной сегрегации или, помилуй бог беднягу Шмидта, газовых камерах. За всю свою жизнь от самой колыбели Шмидт ни в чем не перешел дороги ни одному еврею, в этом он был абсолютно уверен, где ни копни. И вот выходит, то, до чего ему не было ровно никакого дела на работе (разумеется, компания «Вуд и Кинг» кишела евреями, и это было ясно видно Шмидту с первого дня), то, что могло в крайнем случае вызвать удивленную усмешку (как в семидесятые первые евреи, появившиеся в их доме на Пятой авеню и в одном из клубов, где состоял Шмидт), вызвало у него злобу, едва речь зашла его семье, вернее шю том, что от нее осталось! Шарлотта была его последним якорем в этом мире, а теперь она будет принадлежать миру чужому, где родители-психиатры, встретиться с которыми Шмидту пока не пришлось, бабка и дед с материнской стороны, которых несколько раз упоминал Джон, возможные дяди, тети и кузены, о которых Шмидт еще ничего не слыхал. Что они из себя представляют? Он был вполне уверен, что встреча с этими людьми не сулит ничего хорошего, и тут его покинут обычное хладнокровие и хорошие манеры. Они очень скоро облепят Шарлотту, как морской ил, они засосут ее и отлучат от него, и никогда больше он не останется в своем доме с дочерью наедине; кухня в гостевом домике и ее запретная дверь — вот все его будущее в «сухом остатке».
Шмидт дернул подвальную дверь. Она подалась — выходит, он забыл запереть после того, как команда Богарда закончила уборку. Может, теперь, когда Богард вполне зарекомендовал себя, разрешить ему запирать подвал изнутри и выходить через дом? А то и дать ему ключи от дома — как знать, что все время будешь здесь в нужный момент, чтобы открыть садовнику. Шмидт спустился в подвал, и тут на душе у него немного полегчало. Тут все было безупречно: не напрасно он вложил столько сил в благоустройство. Влагопоглотитель, что жужжит у полок с моющими средствами и консервированными продуктами, вытягивает сырость даже из углов и справляется с работой настолько хорошо, что Шмидт попросил плотника сделать еще один стеллаж у противоположной стены и ради эксперимента перенес туда мягкие книжки, перевезенные с Пятой авеню. Их страницы до сих пор ничуть не покоробились, не в пример книгам и журналам в доме; не перенести ли, подумал Шмидт, в подвал все альбомы по искусству и те книжки из библиотеки Мэри, которые не нужны ему под рукой? Температура в подвале опустилась уже почти до минимума — хорошие новости для вина, тоже привезенного из города. Там Шмидту приходилось хранить его на складе, потому что в подвале их дома на Пятой авеню стояла жара и духота, ну а здесь он поместил вино в дальней, лишенной окон части подвала, под пристройкой. Летом там всегда стоит приятная прохлада, такая же, какая была в жаркие дни в нью-йоркских кинотеатрах в те годы, когда еще не вошли в обиход квартирные кондиционеры. Шмидт опустился в кресло-качалку рядом с верстаком и подвигался в нем. Ни единого скрипа. Прочная вещь, отцовская, как и вот этот овальный плетеный коврик, который когда-то лежал у старика в ванной. Среди инструментов, что лежат на верстаке почти в идеальном порядке, главные: молотки, клещи, похожие на старинные щипцы дантиста, и маленькие пилы — тоже были из отцовского дома на Гроув-стрит. Как не похож нынешний Шмидтов подвал на тот, в доме ремесленника в Гринвич-виллидж! Там никакими силами не удавалось избавиться от сырости, да и, если уж на то пошло, от крысиных набегов, как бы ни старался кот Паша?
Шмидт отыскал на верстаке коробку маленьких сигар и закурил, бросив спичку в корзину для бумаг. Дурная привычка, от которой Мэри так и не смогла его отучить. В следующий раз он придет сюда с пепельницей — в извинение и в память. И тут мысль, которую он гнал от себя еще в саду, оформилась с окончательной ясностью — ее уже нельзя было отложить на потом, до вечера, когда сядешь у проигрывателя со стаканом в руке и поставишь музыку, под которую можно забыться. Конечно, ему придется уехать из этого дома, только нужно исхитриться сделать это так, чтобы Шарлотта не догадалась, что причина в Джоне, а если и этого не избежать, то нужно хотя бы выдать этот отъезд за знак добрых перемен: мол, к отцу вернулась радость жизни, и он, в полном согласии с устремлением детей дать начало новому поколению рода, решил пожить для себя. Оправдание совершенно бредовое, но ему не впервой притворяться и врать ради блага близких — справится.
Проблема с домом возникла не вчера. Еще в кабинете Дика Мёрфи, ведущего у «Вуда и Кинга» специалиста по доверенностям и завещаниям, к которому они с Мэри пришли, решив, что пора оформить свою последнюю волю, едва отзвучали непременные шуточки насчет здравого ума и твердой памяти, Шмидт увидел, что с домом не все ладно. Он спотыкался об это всякий раз, когда вносил в завещания исправления и дополнения, вызванные увеличением их с Мэри состояния или изменениями в налоговом законодательстве, а когда они еще раз собрались у Мёрфи перед тем как Мэри легла на диагностическую операцию — врачи тогда еще сохраняли оптимизм, — речь о доме зашла снова. Дело сводилось к следующему: дом не принадлежал Шмидту и слишком дорого стоил. Это был дом Марты, незамужней тетки Мэри по отцу, которая взяла ее на воспитание в сорок седьмом, когда мать Мэри умерла от пневмонии.
Мэри было десять. Отец ее погиб в волнах у плацдарма Омаха в первую высадку, и у нее осталась только Марта да была еще дальняя родня в Аризоне. Поженившись, Шмидт и Мэри каждый отпуск проводили с Мартой, и со временем Марта стала крестной матерью их дочери Шарлотты, а потом юрист Марты, употребив весь свой дар убеждения, едва отговорил ее от намерения оставить четырехлетней Шарлотте дом. В итоге все имущество Марты — а кроме недвижимости там была только небольшая даже в долларах 1969 года сумма денег: Марта жила весьма свободно и тратила свой капитал, а доверительный фонд, с которого она получала доход, по смерти Марты ликвидировался, и деньги отошли той самой аризонской родне — полностью перешло в собственность Мэри. Но к началу семидесятых Шмидт уже зарабатывал достаточно, чтобы содержать этот дом на побережье, так что сумма, унаследованная Мэри в наличных, понемногу росла, и заметную часть ее редакторской зарплаты, которую платило ценившее ее несомненный литературный вкус, а в остальном беззастенчиво коммерческое издательство, Мэри могла откладывать. Они условились, что Мэри сама покупает себе одежду и платит в парикмахерской, при необходимости — в такси и в ресторане, сама тратится на подарки, которые захочет сделать (нередко — вызывающе дорогие), и благотворительствует тем организациям, которые не нравятся ее мужу, а об остальном заботится Шмидт. И при всем этом у Мэри, сказал им Мёрфи, оставалось чуть больше миллиона долларов. Тетя Марта воспитала в Мэри старомодное отношение к деньгам: она полагала, что вкладывать нужно только в драгоценности и в самые доходные муниципальные облигации. С другой стороны, дом в таком месте уж точно стоит двух миллионов; если Мэри завещает дом и деньги Шарлотте, налог, причитающийся с наследницы, составит более миллиона, и выплатить его Шарлотта сможет только продав дом, а это полностью противоречило бы воле Мэри, единственный разумный план, сказал тогда Мёрфи, — завещать деньги Шарлотте, а дом Шмидту. Если дом наследует супруг, объяснил Мёрфи, это не облагается налогом. Когда же Шмидт умрет и Шарлотта унаследует все его имущество, там будет достаточно денег, чтобы уплатить налог. И еще останется столько, чтобы она могла содержать этот большой дом. И тут Мёрфи — Шмидт готов был придушить ирландского болвана — задал Мэри вопрос, который задавал Шмидту наедине и который Шмидт просил больше не затрагивать. Бог с ними, с налогами, но почему она не хочет, чтобы дом остался ее мужу, который вот уже более четверти века проводит там каждое лето и большинство выходных и вложил в этот дом кучу своих денег? Мёрфи упомянул установленную на деньги Шмидта современную систему отопления, бесчисленные ремонты крыши и самое недавнее благоустройство — новый большой бассейн и домик для гостей. Пока Шмидт жив, ничто не помешает Шарлотте, ее мужу и детям, когда они появятся, пользоваться домом так же, как пользовались им при тете Марте Шмидт с Мэри, а после Шмидтовой смерти Шарлотта получит дом в собственность!
Шмидт не хотел загонять Мэри в угол, по меньшей мере, по трем причинам. Во-первых, Мэри была нездорова, во-вторых, вопрос столь очевиден, что его и задавать-то смешно, и, в-третьих, печальный ответ на него Шмидт знал наперед. Она никогда ему этого не говорила, и, конечно, это не предназначалось для ушей Мёрфи, но Шмидт знал, что Мэри хочет, пока жива, вернуть старый долг. Налоги ее не беспокоили. Она не сомневалась, что Шмидт сам уплатит налог, не дожидаясь того, чтобы Шарлотта стала продавать дом. Когда Мэри стала рассказывать о своем торжественном обещании Марте и говорить, что Шарлотта может выплатить налог, получив закладную, Шмидта передернуло, как потом передернуло еще раз, когда Мёрфи вдруг предложил идею, которую не озвучивал прежде и на которую его, не иначе, вдохновили выпитые за обедом в Теннисном клубе две водки-мартини. Как ловко! Мэри завещает дом Шарлотте, но оговорит для Шмидта пожизненное право пользования! И тогда все устраивается! Она не нарушит слова, данного Марте, потому что фактическим наследником будет Шарлотта, но это наследование не будет облагаться налогом из-за того, что у Шмидта остается его пожизненное право, а уж когда Шмидт умрет, налог можно будет выплатить из его денег.
Только вот Шмидту совсем не улыбается жить приживалом на земле собственной дочери. Шмидт хотел было сказать Мёрфи, что если бы тот придержал язык за зубами, Мэри, скорее всего, в конце концов завещала бы дом мужу, но спорить не было уже никакого смысла. По всему выходило, что придется ему остаться рабом дома, который никогда не будет ему принадлежать.
В общем, когда Мэри обернулась к нему и, улыбаясь — а в уголках ее глаз стояли слезы, и Шмидт не мог в тот миг не подумать о ее линзах, а еще о том, как это хорошо, что она все еще не перестала заботиться о своей внешности, — спросила: А ведь мистер Мёрфи прав, как ты думаешь? — он улыбнулся в ответ и сказал: Да, это отличный выход.
Что ж, вышло как вышло. Но Шмидт знал, как развернуть дело. Он подарит дом Шарлотте на свадьбу. Откажется от права пользования и выплатит налог на всю стоимость дома: он не сомневался, что правильно представляет налоговую схему на этот случай. На рынке недвижимости застой, но такая собственность всегда будет в цене, так что ему придется выложить немалую сумму Надо бы позвонить Мёрфи и выяснить точные цифры, впрочем, каковы ни окажутся они, для себя Шмидт уже решил, что он в состоянии заплатить столько и сделает это. Только нужно продумать еще кое-что. Если быстро найти новое жилье и поскорее купить его для себя, можно сэкономить на другом налоге — налоге на прибыль с продажи квартиры на Пятой авеню. Шмидт купил ее в тот год, когда они с Мэри поженились, — на деньги, унаследованные от матери. Это была большая и роскошная квартира, так что Шмидту не пришлось искать новую, когда он стал в фирме партнером. Но какой бы умопомрачительной ни была та цена, за которую квартира досталась Шмидту, сегодня она казалась просто ничтожной; теперь можно выручить ни много ни мало в пятьдесят раз больше. Следя за тем, как растет цена его недвижимости, Шмидт злорадно потирал руки — хороший подарок на старость. Да, с точки зрения «сохранения родового достояния», как любил это называть Шмидтов консультант по вложениям, затея получалась неплохая: он заплатит семьсот тысяч налога за Шарлотту, сэкономит около миллиона на налоге на прибыль с продажи квартиры на Пятой авеню и поспешит передать дом Шарлотте, пока налоги на недвижимость и на дарение, и так достаточно высокие, не выросли до совсем уж удручающих значений.
Только в одном задуманная Шмидтом комбинация отклонялась от образцово успешного капиталистического предприятия — в динамике его доходов: ведь сначала-то он собирался уплатить все налоги, а что останется с вырученной за квартиру на Пятой авеню суммы, добавить к своему капиталу. И вовсе не намеревался покупать столь же запредельно дорогое жилье, как на Пятой, а только так можно избежать уплаты налога на прибыль с продажи той квартиры. Да если уж на то пошло, покупать себе жилье и вовсе не входило в его планы — если у него вообще были какие-то планы, — он просто хотел бы остаться там, где он сейчас, в доме, который он привык считать своим, к которому был привязан, в котором видел исполнение права — или это все же скорее мечта? — каждого американского пенсионера, права на дом, где все оплачено. Шмидт вернулся к подсчету. Чтобы осуществить то, что он планирует, придется почти три миллиона долларов из наличных средств потратить на уплату Шарлоттиных налогов и на новое, в принципе, ненужное жилье, о котором ему совсем не хочется хлопотать. В муниципальных облигациях эти деньги могли бы в год приносить до ста пятидесяти тысяч дохода, не облагаемого налогом. Но теперь уж этого не будет. У него остается пенсия от фирмы — сто пятьдесят тысяч в год и доходы с остатков капитала, если он поместит их в муниципальные облигации, еще где-то сто пятьдесят. Шмидт подумал, что с точки зрения среднего американца одинокому старикашке, которому ни о ком не надо заботиться, и желать больше нечего, но представляет ли средний американец, к какой жизни привык Шмидт и сколько он работал?
Кроме того, недружелюбные сограждане, должно быть, не знают, что по системе, принятой у «Вуда и Кинга», отставному партнеру платят только до семидесяти лет. Пять лет, если выходишь на пенсию в обычный срок. Шмидт вышел в шестьдесят, но ему удалось договориться, что платить ему будут хоть и меньше, но до положенного рокового возраста, можно сказать, фирма проявила великодушие. Причины великодушия были вполне прозрачны: Шмидт благородно освободил место, когда мог бы, как другие партнеры его возраста, еще пять лет снимать самые густые сливки с доходов компании. Хотя в разговоре с Джеком Дефоррестом, председательствующим партнером «Вуда и Кинга», они обошли эту сторону дела молчанием, Шмидт был уверен, что молодые партнеры — и не с Джоном ли Райкером во главе? — уже осаждают Джека, твердя ему, что в оставшиеся пять лет дела у Шмидта пойдут под гору. Никто не стал бы говорить, что он бездельник; более чем достаточно было намекнуть на то, как сказывается на нем болезнь жены и напомнить, что в формировании доходов компании работа, вроде той, которой занимается Шмидт, играет все менее заметную роль. Но Шмидт и сам уже тяготился бременем своей профессии и не заставил выталкивать себя за дверь. Что ж, одной заботой меньше для Джека.
Шмидт вспомнил, как молодым сотрудником, только что принятым в партнеры, голосовал за эту пенсионную схему и как смеялся над чудной — как ему тогда показалась — статьей о прекращении выплат после семидесяти. На официальном обеде он сидел рядом с Джеком Дефоррестом, своим однокашником по университету и на тот момент лучшим другом. Шмидт прошептал Джеку: Как ловко! В совете сент-джемсского прихода не сомневаются в словах Давида, что дней лет наших — семьдесят лет.[4] Дело в том, что и мистер Вуд, и мистер Кинг — а за столом в тот день присутствовали оба — были членами этого высокого нью-йоркского собрания и оба уже перешагнули библейский рубеж, но поскольку они были основатели фирмы, к ним авторы пенсионного регламента, которым всегда почтительный к старшим Шмидт мысленно за это аплодировал, проявив такт и учтивость, отнеслись иначе, чем к остальным партнерам. Что же до него самого, мог ли Шмидт в свои тридцать пять представить, что придет срок, и немыслимый рубеж — семидесятый день рождения — окажется совсем не далек и ему придется раздумывать о финансовых трудностях, которые грядут за этим рубежом? Он видел одно: у него все устраивается как нельзя лучше — и не боялся, что счастье или удача когда-нибудь его оставят.
Раскачиваясь в кресле, Шмидт все яснее видел, как он должен поступить, и все отчетливее осознавал, что другого выхода и быть не могло. Бог с ними, с налогами, наплевать, что упадут доходы — он отдаст этот дом дочери и уедет отсюда. Жить под одной крышей с Джоном Райкером, теперь мужем Шарлотты, проводить с ними двумя все отпуска, все летние выходные и вообще все выходные, в которые им захочется побыть здесь, Шмидт согласился бы, только если бы был здесь хозяином, если бы дом и земля принадлежали ему, и он задавал бы правила. Но в нынешнем противоестественном сообществе он будет считать себя обязанным по любому поводу советоваться с ними: когда вызвать сантехника, в какой цвет перекрасить ставни, выкорчевать ли старую сирень… Никогда! И не будет он экономить на налоге. К чему вбухивать два миллиона в покупку дома вроде этого? Продаст квартиру и купит себе хижину в Сэг-Харборе, по соседству с коллегами Мэри из издательства, перестанет бриться и стричься, станет расхаживать в одежде от «Л.Л. Бин», а питаться будет на издательских фуршетах, если, конечно, приглашения на них не иссякнут. И если Райкер в один прекрасный день решит, что, наконец, может позволить себе произвести потомство, Шмидт будет рад при случае куда-нибудь сводить внуков. Перспектива большого приключения замаячила перед ним: провести конец жизни, не заботясь ни о чем.
Шмидт поднялся по лестнице в дом и прошел на кухню. Райкер сидел за столом над тарелкой с недоеденными пашотами и черкал в бумагах. На носу слегка затемненные очки в металлической оправе, у ног на полу — атташе-кейс.
Шарлотта в душе. Она уже сказала тебе? Вообще-то она хотела, чтобы я сказал, но я-то знал, что тебе будет приятнее узнать от нее. Надеюсь, ты рад, что она станет честной женщиной?
Райкер встал и протянул руку, и Шмидт взял ее. Эти длинные, у основания поросшие волосами пальцы щупали тело Шарлотты. На какой руке носят кольцо — на левой или на правой? Несомненно, Джон будет носить кольцо. Уже не в первый раз Шмидт отметил, что граница волос на лбу статного красавца Райкера меняет форму. Наверняка это его беспокоит, и, пожалуй, в одном из кармашков атташе-кейса скрывается маленькое ручное зеркальце.
Хорошо сказал! И хорошо, что уважаешь старинные приличия. Спасибо. Поздравляю вас.
Ты первый, кто узнал, Ал. Я даже родителям еще не сообщил.
Шмидт не любил, когда его называли Ал. Уж лучше Альберт, раз уж его так зовут, тут ничего не поделаешь. Он подумал, что Райкеру следовало бы обращаться с ним поласковее. Может, у них с Шарлоттой вышла размолвка за завтраком, пока уязвленный родитель сокрушался в подвале? Или Джону нечаянно вспомнились те дни, когда он только пришел в фирму и побаивался Шмидта, а теперь он решил подчеркнуть, что они ровня? Или он уже передумал?
Так позвони! Уже больше десяти. Звони отсюда, не трать карточку.
Спасибо, Ал. Я пойду позвоню из комнаты, пока Шарлотта еще там, пусть тоже поговорит с ними.
Валяй. А с каких это пор ты зовешь меня Ал?
Да это я так, попробовал. Проверяю, что может себе позволить зять. Не будь таким брюзгой!
Шмидт собрал со стола тарелки, счистил с Райкеровой остатки желтка и сполоснул. Ему по-настоящему нравилось мыть посуду. С самого начала, когда они с Мэри разделили домашние обязанности — ей было важно, чтобы муж наравне с ней занимался домашними делами и ухаживал за Шарлоттой, — Шмидт попросил, чтобы посуда досталась ему. Мытье посуды успокаивало его, как и мытье пола на кухне, протирание столов или подметание — где бы то ни было. Простая и нужная работа, которая дарит — если потратишь на нее достаточно времени, и, отступив назад, окинешь взглядом сияющие поверхности — чувство завершенности и иллюзию того, что порядок восстановлен. Шмидт рассматривал эти занятия как своеобразную психотерапию.
Конечно, в будни им почти не приходилось возиться с ребенком или заниматься домашней работой, отягощавшей быт многих друзей. Когда они поженились, Мэри начинала работать в издательстве, была помощником редактора и все время брала домой рукописи, а Шмидт, как всякий нью-йоркский юрист, допоздна засиживался в конторе, так что с первых дней они наняли домработницу, которая ежедневно прибирала квартиру Когда родилась Шарлотта, в доме сразу появилась няня, мрачная, но исключительно деликатная толстуха из Техаса, побывавшая замужем за авиационным уоррент-офицером,[5] оставалась в доме, пока Шарлотта не пошла во второй класс, и это была единственная известная Шмидту безупречно белая няня-южанка, и началась череда экономок, сменявшихся соответственно растущим доходам Шмидта. По выходным няня с экономкой не работали, а обеды экономка готовила, но не подавала, потому что Шмидт с Мэри обедали слишком поздно. Так что с понедельника по пятницу почти вся домашняя работа, оставшаяся на их долю, исчерпывалась мытьем посуды, причем убирать со стола недоеденные блюда, соусы, горчицу или чатни, когда к ужину было карри, входило в обязанности Мэри — она прекрасно с этим справлялась. Шмидт же был абсолютно неспособен к сортировке, и возня с покрытыми фольгой тарелками и блюдцами лишний раз напоминала ему об этом. По выходным было посложнее. Если не было приема или концерта, который действительно никак нельзя пропустить, они отправлялись за город. Но Шмидту, пока он чувствовал себя младшим и не требовал, чтобы документы присылали ему домой с курьером, удручающе часто приходилось ходить на работу по субботам и воскресеньям, и тогда Мэри с Шарлоттой уезжали без него, вызвав подменную няню. Этих тоже перебывало немало: сначала студентки Хантер-колледжа, зарабатывавшие на аренду жилья и мелкие расходы, а потом, когда решили, что Шарлотта должна учиться французскому, — гувернантки. Одной из них была Коринн.
Когда ему случалось застрять на работе в субботу с утра, он старался успеть на дневной поезд. А если не успевал, то мог поехать и рано Утром в воскресенье — все-таки будет время на партию в теннис или долгую прогулку по пляжу, Да и Мэри нужно сменить за рулем на обратном пути в город. В доме Марты, пока она была жива, разделение обязанностей между Мэри и Шмидтом не действовало. По мнению Марты, Шарлотта должна была оставаться под опекой женщин: самой Марты, Мэри или няни, — и только в некоторых ситуациях, вроде прогулки по пляжу, урока верховой езды на пони или по ездки в кино в Ист-Хэмлтон, надлежало появляться отцу. А уж сунуть нос на кухню, где распоряжались кухарка Марты с помощницей — обе столь же кондовые ирландки, сколь их неумеренно пьющая и дымящая хозяйка, — это и думать было нечего.
Кухарка и потом до самой пенсии работала у них: расстаться с ней было выше их сил. Может теперь, когда Шмидта выгонят на подножный корм, она вернется из Флориды, чтобы позаботиться о нем? Заманчивая идея, что и говорить. В последнее время содержать дом в порядке помогал отряд польских гусарш. Раз в неделю они прикатывали на видавших виды «шевроле» — бигуди, банки с диетической колой в руках, внушительные зады и бюсты, обтянутые пляжными маечками и шортами, в расцветке которых преобладают оранжевый, убийственно розовый и ядовито-зеленый, — проносились циклоном по дому и саду и через три часа уезжали, покрыв влажными поцелуями и Мэри, и Шарлотту, и самого Шмидта.
Шмидт сам удивлялся: всю жизнь он считал абсолютно необходимым каждую неделю возить Шарлотту за город, томился и скучал в городе по выходным, страдая от городских запахов, от воскресного вида улиц. Все эти склонности он приобрел только после женитьбы. В его семье загородного дома не было. Родители никогда не ездили в отпуск, если не считать за отпуск поездок на встречи однокашников и загородные пикники коллегии адвокатов. Отец не любил отдыхать, а мать не могла смириться с расходами. И субботы, и воскресенья проходили в городе; деревья и траву маленький Шмидт видел только в Центральном парке, плавать учился в большом, заросшем камышом пруду, которым вроде как владел детский лагерь под названием «Круглое озеро», куда Шмидта отправляли на отдых с восьми лет и где он позже — вплоть до второго курса Гарвардского колледжа — работал вожатым.
Под струей горячей воды Шмидт стал оттирать высокий бокал для шампанского, испачканный Шарлоттиной помадой, и тут стекло треснуло под его пальцами. Он выгреб осколки из раковины бумажным полотенцем, и полотенце на глазах окрасилось в темно-красный. Порез на ладони был чистый, но глубокий, такой, очевидно, бесполезно зажимать комком бумаги. Шмидт поискал глазами пластырь, последний раз он как будто видел его на полочке над раковиной, но теперь его там не было. Тем временем жирные кровяные кляксы множились и множились на полу, на крышке стола и на открытой дверце шкафчика, и Шмидт не успевал подтирать их губкой, которую держал в здоровой руке. Дурацкое положение, точно экзамен на престидижитатора. Шмидт растерялся.
Папа, что ты с собой сделал? Ну-ка сядь, сожми кулак и подними руку повыше. Я сейчас перевяжу.
Просто разбил бокал. От «Гончарного сарая», четыре доллара семьдесят пять центов. Кстати, ведь на еврейских свадьбах бьют бокалы на счастье, так ведь? Вот я как бы потренировался.
Он поднял взгляд на Джона.
Ну это ты пальцем в небо, Ал. Это жених, а не огорченный отец невесты разбивает бокал и не рукой, а каблуком, а сначала жених с невестой пьют вино. Заметь, вино, а не кровь. Евреи не очень любят пить человеческую кровь, но очень любят чувство вины. Вино пьют, чтобы показать: они вступают в пору самых главных радостей жизни, и тут же жениху надо разбить бокал — в память о разрушенном Храме. Тут всем становится совестно своего ликования, и они возвращаются к реальности.
Шарлотта закончила бинтовать, налепила пластырь и поцеловала Шмидта в макушку — ласка, от которой он неизменно млел.
Тарелки я сама домою, сказала она, и пока рана не затянется, руку не мочи. А может надо пойти к врачу да зашить?
Ни за что! Ни разу за всю жизнь меня не зашивали, и чтобы теперь из-за такого пустяка? Спасибо тебе, девочка, что возишься со старым ворчуном. И тебе, Джон, за то, что просветил. Кстати, как твои родители относятся к тому, что ты женишься на шиксе? Они позволят тебе? Вы говорили об этом?
Во всяком случае, не так убиты горем, как ты из-за того, что она за меня выходит. Альберт, не пора ли тебе остыть? Мы с Шарлоттой больше четырех лет вместе. Мы любим друг друга. Мы живем в одной квартире! А меня ты знаешь уже десять лет!
Конечно, конечно, Джон. Я очень рад. Мне просто нужно освоиться с этой идеей.
Папа, родители Джона хотели бы, чтобы ты вместе с нами приехал к ним на День благодарения.
Что ж, самое естественное развитие событий, а Шмидт совершенно не предусмотрел такого поворота. Над Рождеством, Пасхой и Днем благодарения властвовала Мэри. Пока была жива Марта, они, конечно, встречали все эти праздники с нею и потом продолжали проводить их в ее доме. Все, кроме одного Дня благодарения, когда Шарлотта болела ветрянкой. В лучшие годы они обычно приглашали в гости молодежь из фирмы Шмидта. И вопроса не возникало, чтобы Шарлотта оказалась в такой день не с ними. И если Райкер верно подсчитал продолжительность своего присутствия, значит, по меньшей мере, четыре Рождества, четыре Пасхи и четыре Дня благодарения подряд они встречали вместе.
Очень мило. Я не в претензии на родителей-докторов за то, что они захотели хотя бы разок залучить сына к себе на праздник, но мне, боюсь, еще не с руки ездить в гости на День благодарения. Тебя, девочка, это волновать не должно, тебе, конечно, надо быть с Джоном.
Тут же в голову ему внезапно пришла идея и он добавил:
А может, ты пригласила бы Райкеров сюда, Шарлотта? Между нами говоря, я уверен, что мы сумеем зажарить индейку.
Ты их обидишь, сказал Джон. Они говорят, что даже мои бабка и дед, вместо того чтобы устраивать традиционное семейное сборище в Вашингтоне, приедут сюда. И брат будет.
Шмидт совсем забыл про брата — нужно и его добавить в семейный альбом. Парень, который не доучился в Уортоне[6] и работал в торговой ассоциации тоже в Вашингтоне. Женат ли он? А может, он гомик — ведь Мэри, как будто, что-то говорила на эту тему…
Давайте не будем решать сегодня. Сейчас только третья неделя октября. Впереди еще много времени.
Отлично. Только, пожалуйста, Альберт, не испорть его нам, да и себе тоже.