Николай Иванович КОСТОМАРОВ О следственном деле по поводу убиения царевича Димитрия.

Исторические монографии и исследования. Кн.1. Москва,”Книга”,1989

OCR: Выборов Станислав


Вопрос о смерти царевича Димитрия и о виновности Бориса Годунова в этой смерти сдавался не раз в архив нере­шенным и снова добывался оттуда охотниками решить его в пользу Бо­риса. Никому этого не удавалось, хотя, конечно, в свое время авторам защиты казалось иное.

Недавно в «Журнале министерства народного просвещения» появился про­странный разбор следственного дела, произведенного некогда Василием Шуй­ским с товарищами в Угличе, написан­ный Е.А.Беловым, опять с целью вну­шить доверие к этому следственному делу. Таким образом, старый вопрос, о котором толковали в нашей лите­ратуре назад тому около 40 лет, снова вносится на суд отечественной исто­рии. Постараемся высказать наши за­мечания относительно следственного дела; это для нас необходимо, тем бо­лее что в той же статье нам делают упрек за то, что в сочинении «Смутное время» мы не останавливались над этим делом и не придавали важности известиям, заключающимся в этом деле.

Следственное дело, известное в не­полном виде по редакции, напечатанной в «Собрании Государственных Грамот и Договоров», никак не может для ис­торика иметь значения достоверного источника по той очень ясной причине, что производивший следствие князь (впоследствии царь) Василий Иванович Шуйский два раза различным образом отрекался от тех выводов, которые вытекали непосредственно из его след­ствия, два раза обличал самого себя в неправильном производстве этого след­ствия. Первый раз – он признал само­званца настоящим Димитрием, следова­тельно, даже уничтожал факт смерти, постигшей царевича в Угличе; другой раз – он, уже низвергнувши и погубивши названного Димитрия, заявлял всему русскому народу, что настоящий Димитрий был умерщвлен убийцами по пове– лению Бориса, а не сам себя убил, как значилось в следственном деле. С тех пор утвердилось и стало господствовать мнение, основанное на последнем из трех показаний Шуйского, который во всяком случае знал истину этого события лучше всякого другого. Понятно, что следственное дело для нас имеет значение не более как одного из трех показаний того же Шуйского, и притом такого показания, которого сила уничтожена была дважды им же самим. Поэтому-то в нашем сочинении «Смутное время» мы не давали никакой веры, ни исторического значения известиям, заключающимся в этом деле, как бы ни ка– зались они важными по содержанию.

Главнейшая ошибка защитников Бориса состоит в том, что они верят этому делу, опираются на приводимые из него показания, допускают тот или другой факт единственно на том основании, что находят об нем известие в следственном деле, тогда как если что-нибудь можно признавать в этом деле достоверным, то разве по согласию с чем-нибудь другим, более имеющим право на вероятие. Находя в следственном деле показание того или другого лица, защитник принимает его прямо за свободно произнесенный голос того лица, кому оно приписывается в следственном деле, забывая, что тот, кто сообщил нам показания в следственном деле, сам же признал их лживость или поддельность. Так, например, можно ли показание, данное будто бы детьми, игравшими с царевичем, о том, что царевич зарезался сам, принимать за искренее показание этих детей, когда тот, кто передал нам это показание, впоследствии объяснил, что царевич не сам зарезался, а был зарезан ? Скажут нам: Василий лгал тогда, когда уничтожал силу следственного дела, но производил следствие справедливо. Мы на это ответим: если он лгал один раз, два раза, то мог лгать и в третий раз; и если он лгал для собственных выгод после смер­ти Бориса, то мог лгать для собственных же выгод и при жизни Бориса. Все три показания взаимно себя уничтожают, мы не вправе верить ни одному из них; и, таким образом, все, что исходило от Ва­силия Шуйского по делу об убиении Димитрия, не имеет для нас ровно ника­кой исторической важности по вопросу об этом убиении. Поэтому, если желают восстановить силу следственного дела, то должны это сделать на основании ка­ких-нибудь новых свидетельств и источ­ников, которые бы доставили нам све­дения, согласимые с известиями, заклю­чающимися в следственном деле, а ни­как не на основании самого же следст­венного дела, хотя бы даже при помощи разных психологических соображений, имеющих мало убедительной силы.

Из всех старинных сказаний о смерти царевича Димитрия мы знаем одно, бо­лее всех заслуживающее вероятия, — это повесть в отрывке, которой содер­жание мы привели в «Смутном времени». А.Ф.Бычков напечатал ее в «Чтениях» Московского общества истории и древ­ностей. Вот что там говорится:

«И того дни (15 мая), царевич по утру встал дряхл с постели своей и го­лова у него, государя, с плеч покатилася, и в четвертом часу дни царевич пошел к обедне и после евангелия у стар­цев Кириллова монастыря образы при­нял, и после обедни пришел к себе в хоромы, и платьицо переменил, и в ту пору с кушаньем взошли и скатерть постлали и Богородицын хлебец свя­щенник вынул, и кушал государь ца-ревич по единожды днем, а обычай у него государя царевича был таков: по вся дни причащался хлебу Богородичну; и после того похотел испити, и ему государю поднесли испити; и испивши пошел с кормилицею погуляги; и в седмой час дни, как будет царевич противу церкви царя Константина, и по повелению изменника злодея Бориса Го­дунова, приспевши душегубцы ненавист­ники царскому кореню Никитка Качалов да Данилка Битяговский кормилицу его палицею ушибли, и она обмертвев пала на землю, и ему государю царевичу в ту пору киняся перерезали горло ножем, а сами злодеи душегубцы вскричали ве­ликим гласом. И услыша шум мати его государя царевича и великая княгиня Мария Федоровна прибегла, и видя ца­ревича мертва и взяла тело его в руки, и они злодеи душегубцы стоят над телом государя царевича, обмертвели, аки псы безгласны, против его государевой ма­тери не могли проглаголати ничтоже; а дяди его государевы в те поры разъехалися по домам кушати, того греха не ведая. И взяв она государыня тело сына своего царевича Димитрия Ивановича и отнесла к церкви Преображения Господ­ня, и повелела государыня ударити зво­ном великим по всему граду, и услыхал народ звон велик и страшен яко николи не бысть такова, и стекошася вси народы от мала до велика, видя государя своего царевича мертва, и возопи гласом велиим мати его государева Мария Федоровна плачася убиваяся, говорила всему наро­ду, чтоб те окаянные злодеи душегубцы царскому корени живы не были, и крик­нули вси народы, тех окаянных кровоядцев камением побили» и пр.

Г-н Бычков, издавая этот драгоцен­ный отрывок, заметил: «Сведения, заключающиеся в повести, показывают, что она составлена современником, бывшим близко ко двору царевича или имевшим знакомство с лицами, к нему принадле­жавшими. Подробности о том, как царе­вич провел день, в который совершилось убийство, служат очевидным тому дока­зательством, а самый рассказ об этом происшествии носит на себе всю печать достоверности. Вообще в целой новости не встречается ни одной черты, которая бы давала возможность заподозрить ее достоверность». Мы вполне соглаша­емся с этим приговором; прибавим от себя еще вот что: почему, например, мы не должны предпочесть этого чрезвы­чайно правдоподобного сказания следст­венному делу, исполненному, как ниже покажем, несообразностей и уничтожен­ному в своей силе тем самым человеком, который производил его? Покажите нам что-нибудь подобное, независимое от следственного дела, но вполне согласное с известиями, заключающимися в послед­нем, и тогда будете иметь возможность поверять это — более чем сомнитель­ное – следственное дело.

Из приведенного рассказа видно, что убийцы совершили свое дело в некото­ром отношении ловко. Убийство прои­зошло без свидетелей. Кормилица, оше­ломленная ударом, не видала ничего. Убийцы, перерезавши горло ребенку, сейчас начали кричать. О чем они кри­чали? Конечно, о том, что царевич заре­зался сам. Понятно, зачем они ударили кормилицу и каким бы образом они объясняли этот удар впоследствии, ес­ли бы остались живы. Они бы, вероятно, сказали, что кормилица не смотрела за царевичем; они увидали, что с цареви­чем припадок, что у него в руках нож; с досады они ударили кормилицу, сами бросились на помощь к царевичу, но уже было поздно – он мгновенно перерезал себе горло. Им бы поверили, да корми­лица, ошеломленная ударом и не видав­шая, как они резали ребенка, не смела бы ничего сказать против двух свидете­лей. Царица прибежала уже после, услы­шавши крик, и не видала убийства. Таким образом, не оставалось бы дру­гих свидетелей совершившегося фак­та, кроме тех лиц, которые его совер­шили.

Что Борису был расчет избавиться от Димитрия, – это не подлежит сомне­нию; роковой вопрос предстоял ему: или от Димитрия избавиться, или со временем ожидать от Димитрия гибели самому себе. Скажем более, Димитрий был опасен не только для Бориса, но и для царя Федора Ивановича. Еще четыре года, Димитрий был бы уже в тех летах ,когда мог, хотя бы и по наружности, давать повеления. Этих повеле– ний послушались бы те, кому пригодно было их послушаться; Димитрий был бы, другими словами, в тех летах, в каких был его отец в то время, когда, находившись под властию Шуйских, вдруг приказал схватить одного из Шуйских и отдать на растерзание псарям. Димитрию хуже насолил Борис, чем Шуйские отцу Димитрия Ивану Грозному! Димитрию с детства внушали эту мысль. Все знали, что царь Федор был малоумен, всем управлял Борис; были люди, Борисом недовольные, иначе и быть не могло в его положении; были и такие, которые с радостью увидели бы возможность низвернуть Бориса с его величия, чтоб самим чрез то возвыситься или обогатиться; те и другие легко уцепились бы за имя Димитрия ; они провозгласили бы его царем, потребовали бы низложения малоумного Федора, заточения в монастырь, куда и без того порывалась душа этого нищего духом монарха. Попытка заменить Федора Дмитрием проявлялась уже тотчас после смерти Грозного, когда| еще Димитрий был в пеленках, и вслед– ствие этой-то попытки с тех пор держали Димитрия в Угличе. Попытка, наверно повторилась бы так или иначе, когда Димитрий бы вырос. А что бы сталось с Годуновым, если бы Димитрий стал царем? Понятно, что Борису Годунов было очень желательно, чтобы Димитрий отправился на тот свет: чем раньше, тем лучше и спокойнее для Бориса Годунова.

Защитники следственного дела полагают, что для того чтобы избавиться от Димитрия, Борису нужен был заговор. Но кого и с кем? Борис правил самодержавно, и все, чего хотел он, все то исполнялось как воля самодержавного государя. Заговор мог составляться только против Бориса, а не Борисом с кем бы то ни было. Нужно было чтоб Димитрия не было на свете. Для этого вовсе не представлялось не только за-говора, но даже и явного, высказанного приказания убить Димитрия; достаточно было Борису сделать намек (хотя бы, например, перед Клешниным, ему, как говорят, особенно преданным), что Ди­митрий опасен не только для Бориса, но и для государя, что враги могут воспользоваться именем Димитрия, мо­гут посягнуть на помазанника Божия, произвести междоусобие, подвергнуть опасности спокойствие государства и церкви. Если подобные намеки были переданы Битяговскому и его това­рищам, назначен-ным наблюдать в Уг­личе за царевичем и за его родней, это­го было довольно; остальное сами они смекнут. Убийцы могли посягнуть на убийство Димитрия не по какому-нибудь ясно выраженному повелению Бориса; последний был слишком умен, чтобы этого не сделать; убийцы могли только сообразить, что умерщвление Димитрия будет полезно Борису, что они сами за свой поступок останутся без преследования, если только сумеют сделать так, чтобы все было шито и крыто, что их наградят, хотя, разу­меется, не скажут, за что именно их наградили. В Московской земле само­державие стояло крепко; к особе влас­тителя чувствовали даже рабский страх и благоговение; но все такие чувства не распространя-лись на всех родичей Царственного дома. Предшествующая ис­тория полна была примеров, когда их сажали в тюрьму, заключали в оковы, морили, душили, потому что считали опас­ными для верховной особы и для единовластия. И убийц Димитрия не должна были останавливать мысль, что Димитрий принадлежит к царственному роду.

«Но отчего же, – нам возражают, – они не отравили царевича Димитрия ядом? Это было легче и удобнее, чем зарезать”. «Оттого, – скажем мы, – что вовсе не было так легко и удобно, как кажется с первого взгляда: при тогдашних нравах, охранители царевича всего более боялись отравления, и про­тив этого рода опасности, конечно, при­нимались тогда меры». Кто бы из приб­лиженных решился дать отраву? Нужно было чересчур большой отваги и презре­ния к собственной жизни, к чему обык­новенно неспособны тайные убийцы. Как бы только яд начал действовать, ребенок указал бы на ту особу, которая давала ему яству или питье, и тотчас принялись бы за эту особу и досталось бы этой осо­бе прежде, чем соумышленники могли бы ее спасти. Путь, какой выбрали убийцы, был вполне удобен и мог увен­чаться совершенным успехом, если бы царица не взволновала народа набатным звоном, – только этого последнего обстоятельства убийцы не рассчитали и не предвидели. Они выбрали и время са­мое подходящее: Нагие ушли обедать, царица была в хоромах, ребенок гулял с одною кормилицей, и кроме ее никого с царевичем не было; кормилицу уда­рили, чтобы она не увидала того, чего никто не должен был видеть, в тот же момент перерезали горло ребенку, да са­ми же и стали кричать, что царевич зарезался. Они же и свидетели. Не взвол­нуйся народ, вся беда обратилась бы на бедную кормилицу, если бы она ос­мелилась заявить себя против них; свидетельство убийц было бы принято, и было бы им хорошо, и, наоборот, пло­хо тем, которые дерзнули бы говорить, что царевича зарезали они.

Вышло, однако, не так, как убийцы предполагали. Народ побил их. Весь Углич стал уверен, что они зарезали Ди­митрия, а между тем не было в Угличе ни одного свидетеля, видевшего убий­ство. Дошло до Бориса. Борис, конечно, сразу понял, что все это значит: люди, ему преданные, хотели угодить ему, спасти и его, и царя Федора на будущее время, но погибли сами. Событие, не­приятное для Бориса, лучше было бы, если б они остались живыми. Теперь во что бы то ни стало нужно было, чтоб царевич зарезался сам, чтобы были свидетели его самоубийства, иначе, кто бы его ни зарезал, подозрение будет па­дать на Бориса. Правда, Борис все-таки никому не приказывал убивать цареви­ча; и никто не в силах был сказать на нею. Но для Бориса необходимо было, чтобы не оставалось и подозрения. Борис посылает Шуйского на следствие вместе с преданным Борису Клешниным. «Да ведь Шуйский, — говорят нам, — неприязнен Борису? Как же Борис мог выбрать его для такого дела?».

А чего было бояться Борису, когда он никому не давал приказания убивать царевича? Что мог открыть Шуйский такого, что бы повредило Борису? Положим, что Шуйский поехал с жела­нием повредить Борису. Что же тогда нашел Шуйский на месте? Свидетелей смерти царевича не было. Кормилица могла бы только сказать, что ее такие-то ударили и закричали, что царевич зарезался, но ведь сама она все-таки не видела, как его резали. Царица тоже этого не видала: она выскочила из хо­ром, услышавши крик. Если бы Шуй­ский представил дело в этом настоящем виде, осталось бы подозрение, но не более. Что же? Разве невозможно было рассеять подозрения? Привезли бы кор­милицу в Москву, привезли бы Нагих и под пытками заставили дать те же показания, как мы встречаем в след­ственном деле, т.е., что царевич страдал припадками падучей болезни, кусался, на людей бросался и в неистовстве сам себя зарезал; и вышло бы то же, что вышло, только Шуйскому после того уже несдобровать, Борис бы не простил ему! Понятно, что Шуйский, как человек хитрый и смышленый, уразумел, как нужно ему действовать, и Шуйский стал действовать так, чтобы и Борису угодить, и себя спасти на будущее время от беды. Вот что говорит современный летопи­сец об образе действия Шуйского в Уг­личе:

«Князь Василий со властьми приидоша вскоре на Углич и осмотри тела праведнаго заклана, и помянув свое согрешение, плакася горько на мног час и не можаше проглаголати ни с кем, аки нем стояше, тело же праведное погребоша в соборной церкви Преоб­ражения святого. Князь же Василий начат разспраши-вать града Углича всех людей како небрежением Нагих заклася сам».

Известие летописца о приемах доп­роса согласуется с самым следствен­ным делом, в котором при всей его лживости проглядывает действительный способ его производства; в этом деле говорится, что Шуйский с товарищами спрашивали так: «Которым обычаем царевича Димитрия не стало, и что его болезнь была». Итак, из этого же дела видно, что следователи с самого начала отклонили всякий вопрос о возмож­ности убийства, заранее предрешая, что смерть Димитрия, так или иначе, но по­следовала от болезни. Вероятно, Шуй­ский с товарищами еще в Москве полу­чил необходимый намек на то, что по следствию «должно непременно оказать­ся, именно что Димитрий был болен и лишил себя жизни в припадке болезни. Далее летописец повествует:

«Они же вопияху все единогласно, иноки, священницы, мужие и жены, старые и юные, что убиен бысть от раб своих, от Михаила Битяговскаго, по по­велению Бориса Годунова с его совет­ники».

Здесь летописец в своем известии хватил через край, сказавши «едино­гласно», но не солгал относительно многих угличан. Были в Угличе такие, которые сразу поняли, как следует отвечать, и говорили, что царевич за­резался; но в то же время раздавались голоса, смело приписывавшие смерть царевича убийству, совершенному людь­ми, присланными от Годунова и уже растерзанными от разъяренного народа. Что в Угличе говорили именно так, показывает суровое мщение Бориса над Угличем, казни, совершенные над его жителями, переселение в Пелым, запустение Углича. Но что мог сделать Шуйский с такими показаниями? Он знал заранее, что в Москве таких показаний не хотят, да притом и все показания ли голословны: никто из говоривших об убийстве не был сам свидетелем убийства.

И вот, по словам того же летописного повествования:

«Князь Василий, пришед с товари­щи в Москве и сказа царю Федору неправедно: что сам себя заклал»

Летописец далее говорит, что «Борис с бояры Михайла Нагаго и Андрея и сих Нагих пыташа накрепко, чтоб они сказали , что сам себя заклал».

Согласно с этим и в окончании следственного дела говорится: «…и по тех людей, которые в деле объявилися, велел государь посылати».

Принимая во внимание это последнее известие, нельзя быть уверенным, чтобы те показания, которые представляются отобранными Шуйским и его товарищами в Угличе, были на самом деле все там составлены; некоторые из их могли быть записаны уже в Москве, где, как сообщает летописное известие, пытками добывали сознание в том, что Димитрий зарезался сам в припадке падучей болезни. Нельзя не обратить особенного внимания на то обстоятельство, что в конце того же следственного дела, где сказано вооб­ще, что «по тех людей, которые в деле объявилися, велел государь посылати», говорится вслед затем, что «в Углич послан был Михаила Молчанов, по кормилицына мужа, по Ждана Тучкова и по его жену по кормилицу по Орину, а взяв везти их к Москве бережно, чтоб с дороги не утекли и дурна над собою не учинили». Отчего эта особая, как видно, заботливость о кормилице и ее муже? Не потому ли, что кормилица была при царевиче в те минуты, когда он лишился жизни? Но ведь по след­ственному делу не одна она была свиде­тельницей, и подобно другим она пред­ставляется давшей еще в Угличе пока­зания о том, что царевич зарезался сам. Муж ее совсем не значится в числе спро­шенных в Угличе, а между тем его вместе с женою тащат в Москву. Если мы вспом­ним, что говорит то повествование о смерти Димитрия, которое мы призна­ем самым достовернейшим, то окажется, что здесь следственное дело само неволь­но проговорилось и обличило себя. Кормилица была единственной особой, в присутствии которой совершилось убийство и, вероятно, она совсем не да­вала в Угличе такого показания, какое значится от ее имени в следственном деле, – вот ее-то и нужно было при­брать к рукам паче всякого другого, а вместе с нею политика требовала прибрать и ее мужа, так как в Москов­ском государстве было в обычае, что в важных государственных делах, смот­ря по обстоятельствам, расправа постига­ла безвинных членов семьи за одного из их среды. Само собой разумеется, что Тучкова-Жданова была опаснее всех: она хотя также не видела своими глаза­ми совершения убийства, но могла разглашать такие обстоятельства, кото­рые бы возбуждали сильное подозре­ние в том, что Димитрий не сам заре­зался, а был зарезан, и потому-то ее необходимо было уничтожить; а чтоб муж не жаловался и не разглашал того, что должен был слышать от жены, то следовало и мужа сделать безвредным. Недаром русская пословица говорила: муж и жена – одна сатана! Защитник Бориса говорит: «Если б она (Тучкова) погибла по приказанию Бориса, то по­сле о том не умолчали бы враги его». А что такое за важные особы эти Туч­ковы, чтоб их погибель возбуждала большое сожаление и была особенно замеченною современниками? В Москов­ском государстве в те времена не слиш­ком-то дорожили жизнию одного или двух незнатных подданных. Да притом, если никто не поименовал в числе жертв Бориса Тучковых, то летописец не забыл сказать о целой толпе жертв, пострадавших в эпоху смерти Димитрия: «…иных казняху, иным языки резаху, иных по тем­ницам разсьшаху, множество же людей отведоша в Сибирь и поставиша град Пелым и ими насадиша и от того ж Углеч запустел». Разве не могла быть и эта несчастная супружеская чета в числе каких-нибудь из этих иных?

Здравая критика не допускает при­нимать показаний о смерти царевича, заключающихся в следствен-ном деле уже, как мы сказали, и потому, что сле­дователь сам сознал несправедливость его и, стало быть, обличил его фальши­вое производство. Нет, как мы тоже вы­ше сказали, никаких иных достоверных современных свидетельств, которые бы согласовались с известиями, сообщае­мыми следственным делом. Напротив, существуют известия, носящие все приз­наки достоверности, но противные тому, что вытекает из следственного дела. Затем уже если это лживое следствен­ное дело может возбуждать любопыт­ство исторического исследователя, то разве с той стороны, каким образом оно было в свое время составлено. По тому отрывку, который сохра­нился, мы теперь едва ли в состоянии будем вполне отличить: какие из по­казаний были отобраны Шуйским с то­варищами в самом Угличе, какие, быть может, после того в Москве; какие из них вынуждены были страхом, пыткою или ласкою, какие даны добровольно смекнув-шими заранее, как им следует говорить, и какие, наконец, могли быть написаны следователями от лица тех, которые и не говорили того, что писа­лось от их имени (что, например, мы думаем о детских показаниях). Ни­какой ученый не уверит нас, чтобы это дело в том виде, в каком до нас дошло, писалось непременно в Угличе; напротив,– что оно писалось в Москве , на это указывает его конец, с распоряже-ниями о доставке в Москву кормилицы, ее мужа и ведуна Андрюшки. Таким образом, показания Нагих в том виде, в каком они значатся, были отобраны в Москве, хотя и включены в число отобранных в Угличе. Замечательно, что единственное лицо, заявлявшее упорно в следственном деле, что царевич заре­зан, а не зарезался, один из дядей царе­вича, Михаила Нагой. В летописи гово­рится: «Борис с бояры поидоша к пытке и Михаила Нагого и Андрея, и сих Нагих пыташа накрепко, чтоб они сказали, что сам себя заклал, они же никак того не сказаша, то и глаголаху. что от раб убиен бысть». Сопоставляя это известие со следственным делом, окажется, что из Нагих, подписавших свои показания, один Михаила, запираясь в том, что он поднимал народ на убийц, прямо говорит, что царевича зарезали; другие же его братья, Григорий и Андрей, показали, что царевич зарезался, повторяя расска­зы о его падучей болезни. Из эгого вид­но, что летопись, говоря о твердости Нагих, справедлива только в отношении одного Нагого, Михаила, а прочие Нагие, как оказывается, под пыткой или под страхом пытки заговорили так, как сле­довало. Единственное показание о том, что царевича зарезали, противное про­чим показаниям, говорив-шим, что царе­вич зарезался сам, показание, подписан­ное Михаилом Нагим, оставаясь в следст­венном деле, не только не вредило резуль­тату, какого добивались, но еще помогало ему: становясь вразрез со всем осталь­ным, оно по своему бессилию и в срав­нении со всеми как бы служило уликой, что мнимое убийство Димитрия есть выдумка Нагих, особенно Михаила, более всех (как говорят другие показания) возбуждавшего народ к истреблению Битяговских и их товарищей. Показание Андрея Нагого дано явно по следам показания Василисы Волоховой, признаваемой летописями соумышлен­ницей убийц. Так , например, Василиса Волохова говорит : «И преж того сего же году, в великое говенье таж над ним болезнь была, падучей недуг, и он поко­лол сваею и матерь свою царицу Марью и вдругоряд на него была там болезнь перед великим днем и царевич объел руки Ондреевой дочери Нагова, едва у не Ондрееву дочь Нагова отняли». В показании Андрея Нагого: «А на царевиче бывала болезнь падучая, да ныне в великое говенье у дочери его руки переел и уго него, Андрея, царевич руки едал же в болезни, и у жильцов и у постельниц, как на него болезнь придет и царевича как станут держать, и он в те поры ест в нецывеньи9 за что попадется». При других условиях сход­ство в показаниях в следственном деле вело бы к признанию справедливости сообщаемых фактов, но в таком деле, о котором мы уверены, что оно велось недобросовестно, с предвзятою заранее целью, подобное сходство свидетельст­вую только о том, что одно показание служило образцом для другого; прист­растные следователи спрашивали у до­прашиваемого прямо о справедливости того, что сообщило им полезного раньше данное показание, и допрашиваемый из угождения или от страха говорил то же, что говорили прежде него. Фальши­вость производства видна как в содер­жании показаний, так и в приемах. Ве­личайшая невероятность, заключаю-щая­ся в этом деле, – это, прежде всего, самоубийство мальчика семи лет, со­вершенное таким образом, как сообщают показания. С больным мальчиком делаются по временам припадки, и в одном из таких припадков он заколол себя в горло ножом. А что за признаки этих припадков? Какая-то злость, бешен-ство, мальчик бросается на людей, кусается, мальчик сваей пырнул собствен­ную мать.

Cпрашивается, как бы ни были просты женщины, окружавшие ребенка, но возможно ли предположить, чгоб они все были до такой степени глупы, чтобы после всего того, что царевич

уже делал, давали ему играть с ножом? И неужели мать, которую он ранил, не приняла мер, чтоб у мальчика не было в руках ножа? Допустим, однако, что несчастный больной царевич был предо­ставлен на попечение таких дур, каких только можно было, как будто нарочно, подобрать со всей Московской земли. Способ его самоубийства чересчур стра­нен. Он играет в тычку с детьми, с ним делается припадок; судя по тому, как он кусал девочке руки, бросался на жиль­цов и постельниц и даже ранил мать свою, надобно было ожидать, что царе­вич ударит ножом кого-нибудь из играв­ших с ним детей, — нет, он сам себя хва­тил по горлу! Как же это случилось?

Постельница Марья Самойлова по­казывает: «И его бросило о землю, а у него был ножик в руках, и он тем ножиком сам покололся». Василиса Волохова говорит: «Бросило его о землю, и тут царевич сам себя ножем поколол в горло, и било его долго». Огурец го­ворит: «Тут его ударило о землю, и он, бьючись, ножем сам себя поколол». Стряпчий Юдин говорит: «Бросило его о землю, и било его долго, и он накололся ножем сам, а он (стряпчий) в те поры стоял у поставца и то видел». Царицыны дети боярские, числом четверо, говорят: «А у него в ту пору в руках был нож и его-де бросило о землю и било его долго, да ножиком ся сам себя поколол и от того и умер». Истопники говорят: «Мы были в передних сенях и в те поры понес­ли кушанье наверх, а царевич Димитрий играл с жильцы ножем и пришла на него старая болезнь падучий недуг, и его в те поры ударило о землю, и он на тот нож набрушился сам».

При подобном припадке могло ско­рее статься, что ребенок ранил бы себя ножом в бок, в ногу, в руку, но всего менее в горло, тем более, что в те вре­мена носили ожерелья вроде поясков, украшенные золотом, жемчугом и кам­нями; на царском сыне, конечно, было такое ожерелье , которое бы могло защи-тить его от прикосновения ножа , случайно коснувшегося горла . Все это кажется до крайности придуманным и ненеронпшм. Вопрос о том, в какой степени возможно в припадке такого рода ребенку заколоть себя до смерти по горлу, предоставляем медикам, по опыту наблюдавшим за такими бо­лезнями, да, кроме того, следует по­искать таких примеров: ведь не один же царевич Дмитрий умер такой смер­тью; если она могла постигнуть его, то могла постигнуть и других больных детей. Исторический факт убийства Димитрия стоит того, чтобы специа­листы обсудили и решили этот вопрос с точки зрения своей науки.

Сколько было по следственному делу свидетелей смерти Димитрия? В по­казаниях жильцов, игравших с детьми, сказано: «…были в те поры с царевичем кормилица Орина да постельница Самой­лова жена Колобова Марья». Но чем более было свидетелей, тем было луч­ше для цели. И вот была с ними еще Василиса Волохова, как сама о том показывает: «…пришодчи от обедни, царица велела царевичу на двор итить гулять, а с царевичем были она Васи­лиса, да кормилица Орина, да малень­кие ребятишки жильцы, да постельница Марья Самойлова, а играл царевич ножи­ком, и тут на царевича пришла опять таж черная болезнь и бросило его о зем­лю, и тут царевич сам себя поколол в горло» и пр. Затем нашлись и еще свидетели; четыре боярских сына го­ворят: «…ходил-де царевич тешился с жильцы с маленькими в тычку ножем, на дворе, и пришла-де на него падучая немочь, а у него был в ту пору в ру­ках нож, и его бросило о землю и било его долго, да ножиком ся сам себя поколол и от того и умер, и как пришел шум великой и они разбежалися». По смыслу слова «разбежалися» ясно, что и эти четыре человека заявляют о себе в числе очевидцев события. За ними видел смерть царевича стряпчий Юдин, стоявший у поставца, и, как бы казалось, видели ее истопники, находившиеся в сенях. Если такое множество людей видело, как с ребенком сделался припадок, да еще ребенок бился долго, как же это они все не бросились к нему, не отняли у него ножа? Да подобное равнодушие почти равняется убийству! И как, слыша эти показания, следовате­ли не сказали дававшим их: вы видели, как с царевичем сделался припадок, почему же вы не бросились к нему и не отняли у него ножа?

Так как чем более показаний, сви­детельствующих о самоубийстве царе­вича, тем для цели было лучше, то яв­ляются в числе дающих подобные пока­зания и такие, которые не говорят и не делают даже намека на то, что сами были при смерти царевича, однако ут­вердительно объявляют, что царевич зарезался. Так губной староста Иван Муринов говорит: «Тешился царевич у себя на дворе с жильцы своими с ре­бятки, тыкал ножем и в те поры пришла на него немочь падучая, зашибло его о землю и учало его бити и в те поры он покололся ножем по горлу сам». А по­чему этот губной староста знает, что именно так было, а не иначе? Очевидно потому, что этот губной староста смек­нул, чего надобно тем, кто его допраши­вал. По такому же поводу говорит утвердительно Огурец-пономарь, что ца­ревич «бьючись, сам себя ножем поко­лол», а между тем этот Огурец, по соб­ственным словам, сидел дома, когда услышал первый набатный звон; выбе­жавши, встретил Субботу Протопопова, который ударил его в шею и приказал ему исполнять свою обязанность — зво­нить посильнее. Вот городовой приказ­чик Русин-Раков уже пред отъездом следователей подает бывшему вместе со следователями митрополиту Геласию челобитную и в ней также утвердительно и положительно говорит: «Мая в 15-й день, в субботу, в шестом часу дня, тешился государь царевич у себя на дворе сжильцы своими с робятки, тыкал государь ножем и в те поры на него пришла падучая немочь и зашибло, государь, его о землю, и учало его бити, да как де его било и в те поры он покололся ножем сам от того государь и умер». Можно, пожалуй, подумать, что Русин-Раков видел все то, что рассказывает. Ничуть не бы­вало. «И учюл, – продолжает он, – яз в городе звон и яз государь прибежал на звон, ажно в городе многие люди и на дворе на царевичеве, а Михаило Битя-говский да сын его Данило, да Никита Качалов, да Осип Волохов, да Данило Третьяков, да их люди лежат побиты». Слушая все это, почему следователи не спросили дававших такие показания о смерти царевича: а вы откуда знаете, что царевич сам зарезался, а не был зарезан? Оттого не спросили, что им нужно было, чтобы поболее оказывалось свидетельств о том, что Димитрий заколол сам себя, и они мало обращали внимания , каким образом сообщались такие свидетельства и кто их сообщал. Самые эти показания очень однообразны; мы нарочно и привели одно за другим, чтоб читатели наши видели и поняли, что все они плелись по одной мерке; камертон дан — все запели унисоном! Не могло не быть показаний в противном смысле; те, которые побили Битяговских, Боло­това, Качалова и их братию, побили их в уверенности, что они именно умертвили царевича: эти люди должны же были что-нибудь за себя сказать. Однако мы не находим их показаний в следственном деле. За исключением Михаила Нагого, все говорят только те, которые показывают, что царевич зарезался сам. Вопрос о том, не зарезан ли Димитрий, не допускается, явно и умышленно об­ходят его, стараются закрыть благора­зумным молчанием.

Не говорим уже о том, что мы не встречаем ни показания царицы, ни осмотра тела Димитриева. На этот счет говорят: да ведь дело не полное, мы имеем только отрывок. Правда, но этот отрывок начинается приездом и Уг­лич следователей, надлежало бы тотчас и быть осмотру. Летописец прямо и говорит, что он совершился тотчас по приезде Шуйского с товарищи: «…и осмотри тела праведнаго заклана». Ина­че и быть не могло. Отчего же этого осмотра нет в следственном деле? Конеч­но, оттого, что этот осмотр давал вы­воды, противные заранее решенному ре­зультату следственного дела, который должен был состоять в том, чтобы изо всего оказывалось, что царевич зарезал­ся в припадке болезни. Напротив, раны на теле Димитрия, вероятно, очень явно показывали, что он был умерщвлен, и потому-то в день его смерти углича­не, видя тело только что испустившего дух зарезанного ребенка, с полной уверенностью бросились бить тех, кото­рых считали убийцами.

Судя по всем известиям того вре­мени и по соображениям обстоятельств, предшествовавших этому событию, со­провождавших его и последовавших за ним, кажется, едва ли можно сом­неваться в истине того факта, что Ди­митрий-царевич был зарезан. Правитель­ство того времени, когда совершено было убийство, имело свои поводы ста­раться уверить всех, что царевич заре­зался сам. Если бы убийство случилось не только по воле, но против воли Бо­риса, тогда Борису должно было пред­ставляться лучшим средством избавить себя от всякого подозрения – поста­вить дело так, как будто царевич убил себя сам.

В какой степени Борис участвовал в этом факте, мы едва ли в силах решить положительно. Одно только считаем вероятным, что Борис, как умный и осторожный человек, не давал пря­мого повеления на убийство тем ли­цам, которых он отправил в Углич наблюдать за царевичем и его родней и которые умертвили царевича. Быть может, до них доходили намеки, из которых они могли догадаться, что

Борис этого от них желает; быть может, даже они и по собственному соображе­нию решились на убийство, достаточно убеждаясь, что это дело угодно будет правителю и полезно государству. Могла их к этому подстрекать и вражда, воз­никшая у них с Нагими. Во всяком слу­чае, они совершили то, что было в видах Бориса: без сомнения, для Бориса каза­лось лучше, чтоб Димитрия не было на свете. Раздраженное чувство матери, ли­шившейся таким образом сына, не дало убийцам совершить своего дела так, чтоб и им после того пришлось пожить в доб­ре, и Бориса не подвергать подозрению. Убийцы получили за свое злодеяние кару от народа, смерть царевича осталась без свидетелей, за неимением их набрали и подставили таких, которые вовсе ни­чего не видали; но все жители Углича знали истину, видевши тело убитого, вполне остались убеждены, что царевич не зарезался, а зарезан. Жестоко был на­казан Углич за это убеждение; много было казненных, еще более сосланных; угличан, видевших своими глазами заре­занного Димитрия, не оставалось, но зато повсюду на Руси шепотом говорили, что царевич вовсе не убил себя сам, а был зарезан. Не только русские — иностран­цы разносили этот слух за пределами московской державы. Следственное дело с его измышлениями не избавило Бори­са от подозрения.

Это подозрение, однако, не помеша­ло Борису по смерти Федора взойти на престол при посредстве козней, располо­жения к себе духовных и подбора партии в свою пользу. Борис не был человек злой, делать другим зло для него не составляло удовольствия, ни казни, ни крови не любил он. Борис даже склонен делать добро, но это был человек из тех недурных людей, которым всегда своя сорочка к телу ближе и которые добры до тех только пор, пока можно делать добро без ущерба для себя; при малей­шей опасности они думают уже только о себе и не останавливаются ни пред каким злом. От этого Борис в первые годы своего царствования был добрым государем и был бы, может быть, долго таким же, если б несчастное углицкое дело не дало о себе знать. Воспоминание об нем облеклось таинственностью, которая породила легенду, что Димитрий, не зарезался и не зарезан, а спасся от убийц и где-то живет. Этой легенде естественно было в народном воображении родиться именно при той двойственности, какая существовала в представлениях об углицком событии. Правительство говорило, что Димитрий сам убил себя; в народе сохранилось представление, что Дмитрий зарезан; в противоположности двух различных представлений образовалось третье представление, наиболее щекотавшее воображение. Борис, услышавши об этом, хотел найти виновников такого толка, уже более опасного для него, чем были толки о том, что царевич зарезан, но найти творцов этого слуха он был не в состоянии, потому что их не было, — была только мысль, носившаяся, как по ветру, в народе. Борис сделался тираном, возбудил против себя ненависть, а с ненавистью возрастала уверенность в существовании Димитрия и явилась надежда на его появление.

И он явился после того, как слухи о Димитрии дошли в Украину, страну приключений и отважных предприятий, и достигли до иезуитов, увидавших удобный случай подать руку помощи удалому молодцу, с целью вслед за ним наложить свои сети на восточно-русские земли.

Борис пал, погибла семья его. Одна ложь о Димитрии сменилась другой ложью. Прежде говорили, что Димитрий зарезался сам, теперь, спустя тринадцать лет, говорят, что Димитрий спасся и сел на престоле отца своего. На стороне новой лжи было более силы, чем на стороне прежней. Мать Димитрия, та самая, которая когда-то подняла весь Углич за убитого сына и показывала его труп всему народу, взывая о мщении, теперь всем говорит, чю ее сын жив! Трудно сказать , как долго пришлось бы названному Димитрию сидеть на престоле, если бы он был более осторожен. Легкомыслие и до­верчивость погубили его. Его убивают, объявляют Гришкой Отрепьевым, хотя не знают, кто он такой на самом деле. На престол садится Василий Шуйский, тот самый, который производил след­ствие, по которому Димитрий оказал­ся самоубийцей. Что делается теперь, при новом царе? Объявляется наконец правда о Димитрии, та правда, которую народ давно уже знал и в которой усом­нился в последнее время: Димитрий не сам зарезался. Димитрий и не спасался от смерти. Он был зарезан теми людьми, которых в свое время побил углицкий народ. Димитрий зарезан по воле Бориса. Мать Димитрия кается пред народом в том, что признавала сыном бродягу, и уверяет всех, что ее сын в той раке, в которой выставили мощи его, при­числивши к лику святых.

Но народ уже не верит и тому, че­му так долго сам верил; не верит, что Димитрий был зарезан в Угличе; не ве­рит даже и тому, чтобы тот, кто царст­вовал под именем Димитрия, был убит. Если он спасся в Угличе, почему ему не спастить в другой раз, в Москве? С одной стороны, народ приучили к умы­шленной лжи, с другой — к самообольщению. Бедный народ потерял голову с этим Димитрием. Является один Ди­митрий, другой, третий, четвертый. Го­сударство разлагается, земля в разоре­нии; царь Василий низвержен. Чуже­земцы овладевают столицей, чужеземцы рвут по частям землю Русскую. Только на краю гибели народ опомнился; он стряхивает с себя бремя лжи к само­обольщения, собирает последние силы. Ошибки и неуменье врагов, овладев­ших Русью, помогли Руси освободиться. Восстановляется государственный строй. Восходит на престол новая династия.

Прошлое прошло. Что же теперь скажут народу о Димитрии?

И ему сказали только то, что уже сказал Шуйский: что Димитрий был заре­зан по повелению Бориса в Угличе и за невинное страдание удостоился чести быть причисленным к лику страсто­терпцев. И такой взгляд остался на Руси в течение веков, он разделялся, в сущ­ности, и наукой. Кто утвердил его? Ва­силий Шуйский, по своем вступлении на престол открывавший мощи св. Димит­рия. Понятно, что человек, говоривший розно об одном и том же, смотря по об­стоятельствам, не может назваться об­разцом честности и добродетели. Но мы бы, с другой стороны, погрешили против беспристрастия, если бы в Василии Шуй­ском видели чудовище пороков, способ­ное на все, что устрашало нравственное чувство его современников. Нет. При всех пороках своих он был лучше мно­гих тогдашних деятелей. Здесь не место распространяться вообще о характере этой личности: это завлекло бы нас чересчур далеко. Спросим только самих себя вот о чем: способен ли был царь Ва­силий и способна ли была вся среда, ок­ружавшая его, на то, чтобы вырыть остатки самоубийцы, поставить их в ка­честве мощей в церкви, причислить са­моубийцу к лику святых, притворно поклоняться ему и смотреть, внутренно смеясь, как народ толпами будет ему поклоняться? При всех пороках, к кото­рым приучила московских людей печаль­ная история, в особенности еще недавняя всеразвращающая эпоха мучительства Грозного, все-таки были пределы, за ко­торые едва ли могла перешагнуть тог­дашняя Русь. Что такое Димитрий по следственному делу? Мальчик, подвер­женный какому-то бешенству, злонрав­ный, лютый; он бросается на людей, ку­сается, мать свою пырнул сваей, нако­нец, в припадке бешенства сам себя за­колол. Да это, по тогдашнему образу представлений, что-то проклятое, отвер­женное, одержимое бесом! Вероятно, и было намерение представить его та­ким, как видно из следственного дела! Возможное ли дело, чтобы из каких бы то ни было побочных видов решались возвести такого мальчика во святые и поклоняться ему? Положим, что нрав­ственное чувство не удержало бы от этого людей, глубоко сжившихся с ложью, но, наверное, их удержал бы от такого поступка суеверный страх ввести в церковь орудие темной силы дьявола и поклоняться ей. Как бы ни были испорчены наши предки, люди XVII столетия, но все-таки, несомнен­но, они боялись дьявола, а отважиться на подобный обман могли бы только такие, которые не верили ни в сущест­вование Бога, ни в существование дья­вола: всякий согласится, что таких фи­лософов не производила Русская земля в начале XVII столетия.

Нам кажется, напротив, что при канонизации царевича Димитрия хотя и участвовали политические соображе­ния, но не были главными двигателями; здесь действовала значительная доля искренности и действительного благо­честия. Шуйский не был еще в том по­ложении, когда, как говорится, уто­пающий хватается за соломинку. Но­вый названный Димитрий еще не яв­лялся, и Шуйский едва ли мог предви­деть, чтоб он непременно явился. Посыл­ка за мощами Димитрия произошла тотчас по воцарении Шуйского,

3 июня 1606 года; следовательно, через восем­надцать дней после низвержения само­званца последовало торжественное при­числение Димитрия к лику святых, начало поклонения его мощам в Ар­хангельском соборе! Не правдоподоб­нее ли, не сообразнее ли как с обсто­ятельствами, так и с духом понятий того времени видеть в этом событии плод раскаяния Шуйского, которое, как нельзя более, должны были возбудить в нем минувшие события? Шуйский был человек не злого сердца. Летопи­сец, сообщающий известие о его нечест­ном поведении во время следствия в Угличе, говорит, однако, что он пла­кал над телом зарезанного ребенка. Но в эти критические минуты благоразум­ный расчет самосохранения заставил его, скрепя сердце, потакать неправде. Прош­ли годы. Шуйский видел одно за другим, грозные, потрясающие события: они должны были показаться ему явлением божеского мщения. По желанию Бориса или, по крайней мере, в угоду ему со­вершилось злодеяние над невинным ре­бенком; Борис избавился от опасностей, которых ожидал от этого ребенка; Бо­рис достиг престола. И что же? Прошло семь лет, не стало Бориса, а за ним страшным образом искоренился род его с лица земли. Московское государ­ство попадает под власть неведомого бродяги: пусть все будут ослеплены и искренно признают названного Димит­рия настоящим, Шуйский видел само­лично труп зарезанного царевича, Шуй­ский не может впасть в самообольщение, Шуйский хорошо знает, что на престоле не Димитрий, мало этого, Шуйский ви­дит, что этот названный Димитрий –орудие чужеземных козней, угрожающих православной вере в Русской земле. Рановременно попытавшись выступить против всеобщего увлечения, Шуйский попадает на плаху; в эту-то минуту должно было в его сердце кипеть силь­нейшее раскаяние пред Богом, которо­му он готовился дать отчет за преступ­ные дни, проведенные в Угличе, когда он ради земной жизни потакал неправ­де. Но плаха миновала его. Не названно­му Димитрию (которого он никогда не может признать тем, чем признавали дру­гие) Шуйский приписывает свое спасе­ние, а Богу и, быть может, заступниче­ству того настоящего Димитрия, кото­рого он так бессовестно оклеветал в уго­ду его врагам. С тех пор мысль унич­тожить дерзнувшего носить имя Димит­рия делается его священным обетом. Ему удается. Средства, употребленные им, нам теперь кажутся возмутитель­ными; он сам по духу времени не счи­тал их такими. Нет более ложного Ди­митрия. Сам Шуйский на престоле. Что могло быть естествен-нее, если этот человек счел первым долгом благодарности высшей силе, не только избавившей его от позорной плахи, но вознесшей на царский престол, восстановить память (невинно замученного и очерненного отрока, загладить свой прежний грех против него и поклониться ему со всей русской землей? Что могло быть есте­ственнее, если после всего, что совер­шилось пред глазами Шуйского, по его понятиям, как Божия кара за убийство царственного отрока, он искренно уве­ровал в его святость; что, наконец, естественнее, если Шуйский в прослав­лении Димитрия видел тогда залог счастия для своего начинавшегося цар­ствования, оказавшегося до такой сте­пени плачевным ?

1873 г.


|

Загрузка...