НЕОПУБЛИКОВАННОЕ, НЕОТДЕЛАННОЕ, НЕОКОНЧЕННОЕ

[О СУДЕ]

– Да что же, есть у вас, наконец, комната или нет? Есть или нет? – говорил с некоторым раздражением Михаил Михайлович, входя в сени постоялого двора уездного города, в котором на завтра назначено было заседание окружного суда, в котором он был присяжным.

– Пожалуйте, пожалуйте, – говорил хозяйский племянник, – сейчас, сию, сию минутую.

И хозяйский племянник, несмотря на раздражительный тон Михаила Михайловича, не отвечая ему, убежал в комнатку с киотом и большими иконами, одну оставленную себе хозяевами, и что-то там стал шептаться с толстой старухой, сидевшей там за самоваром. Михаил Михайлович видел это и злился. Он устал и перемерз с дороги. Но взял на себя и молчал, осторожно оттаивая и отлепляя ледышки с усов и бороды, примерзшей к воротнику, и сбрасывая их на грязный, затоптанный пол.

Вошел увязанный платком по воротнику Ефим, его кучер.

– Прикажете вносить вещи?

– Да не добьюсь толку. Будет или не будет комната?

Худой, вертлявый племянник выскочил из хозяйской комнаты, юркнул в соседний номер, где тотчас послышался ропот и настояния племянника. Он, очевидно, выгонял недостойного жильца. Старушка, перекачиваясь своим тяжелым телом и вся дрожа, как желе, под широкой ситцевой кофтой, вышла к Михаилу Михайловичу.

– Сейчас, сейчас, батюшка, пожалуйте. Есть, есть комнатка. Как не быть. Пожалуйте. Вася, что же он?

– Идет, идет.

Из комнаты вывели какого-то лохматого человека и увели куда-то. А Михаила Михайловича ввели в номер накуренный, наплеванный и надышанный.

............................................................................................................

Через полчаса, однако, всё устроилось, и Михаил Михайлович сидел за самоваром, разложив на свою чистую салфетку домашний белый хлеб, сыр, масло и альберт-бисквитс. Он уже напился, согрелся, и уже дурное расположение духа заменилось самым хорошим.

– Позови кучера.

– Ефим, пей чай.

– Благодарю покорно, сейчас только сена задам.

Когда Ефим вернулся, Михаил Михайлович вложил аккуратно свернутую и вставленную в черешневый пахучий мундштучок папироску и, со вкусом закурив душистый, свежий табак, пуская большой струей синеватый дым, поднялся.

– Садись, пей, – сказал он Ефиму и вышел в коридор узнать, кто приехал, кого нет, что слышно, нет ли знакомых, – разогнать скуку.

Разумеется, были знакомые. Знакомый был и толстый Савельев, бывший предводитель, и новый помещик Эванов, недавно купивший именье, и доктор. Михаил Михайлович был холостой помещик средней руки (800 десятин чернозему), бывший мировой судья, назначенный присяжным на эту сессию. Знакомый был и купец Берескитов, торговец хлебом, недавно разбогатевший и водивший компанию с дворянами. Всё это были присяжные. Тут же стоял и товарищ прокурора Матвеев, тоже знакомый.

С Михайлом Михайловичем все обращались осторожно, как бы боясь оскорбить его. Он был такой застенчивый, тихий, робкий и сам осторожный и до крайности учтивый в обращении. Даже громогласный толстяк Савельев и то был осторожен с ним. Такое он производил впечатление, заражая своим «не тронь меня».

– Ну вот хоть на суд вас вытащило, – сказал он, отдуваясь своими толстыми щеками, – а то сидите – он хотел [сказать]: как медведь, но остановился и сказал: дома.

– А холодно нынче.

– Да, 26 было утром. Милости прошу ко мне, – сказал Эванов. – Да не хотите ли закусить?

– Нет, благодарю.

Не прошло еще получаса, как Михаил Михайлович уже сидел за карточным столом и соображал, назначать черви или трефы, и можно ли доверить показанию доктора, сказавшего бескозырного, но неверно назначающего.

После 3-х роберов закусили, потом еще сели, еще сыграли, потом поужинали, поговорили о ценах на хлеб, о завтрашних делах. Одно дело интересно, об убийстве. Поговорили еще о соседях, выборах и разошлись. Веселого, разумеется, ничего небыло, но было то самое, что требовалось: убить время. Эта цель была достигнута, и Михаил Михайлович не видал, как прошли эти 6 часов, от 5 до 11. —

Войдя в свой номер, Михаил Михайлович разделся и слышал, как без него начался громкий хохот и говор в номере Эванова. Очевидно, он стеснял их. И ему стало грустно. Он совсем не хотел стеснять и никого не осуждал, напротив, хотел бы с ними и поврать, но как-то это не шло, и где он был, всем было неловко и скучно и ему тоже. Он разделся, убрался, похвалил Ефима за то, что он так всё разложил хорошо, и, оставив на перевернутом дне стакана откушенный сахар и достав начатую книгу, лег в постель, приготовил папироску, мармеладину и приготовился наслаждаться: лежа читать – это был роман Мопассана начатый, – он очень любил Мопассана, лежа есть мармелад круглый, рябинный и потом закурить славную папироску, аккуратно закрученную и заклеенную слюной.

– Славно! – сказал он себе, сам не зная, что славно.

Он почитал, доел, выкурил и потушил свечу, но долго не заснул: ему мешал женский голос, что-то шептавший за дверью. И по случаю этого женского голоса он вспомнил, как Савельев спрашивал его, давно ли он видел Виденеевых. Это были соседки – две дочери были. И если Савельев подозревал, что Михаил Михайлович был влюблен в них, то это была правда: он был влюблен в меньшую, и очень даже. Но то робость, что она откажет, то робость, что она только этого и ждет и примет, оттолкнули его, и он перестал ездить. «Поздно уже, поздно. 35 лет, поздно жениться, – думал Михаил Михайлович. – Проживу и так, только бы не увлекаться – глупо».

Михаил Михайлович давал себе такой совет потому, что он, очень целомудренный по натуре человек, ведший очень воздержную жизнь, постоянно влюблялся и в влюбленном состоянии мучался, хотя и не делал внешних глупостей. Женщины были для него какими-то богинями, и это главное мешало ему жениться. Он считал себя недостойным их.

Загрузка...