Как-то раз, поздним зимним вечером, прогуливаясь по Юстонской платформе в ожидании последнего поезда на Уотфорд, я заметил мужчину, который проклинал стоявший на платформе автомат. Он даже погрозил ему дважды кулаком. Казалось — еще немного, и он стукнет его. Вполне естественное любопытство побудило меня осторожно подойти к незнакомцу. Я хотел разобрать, что он говорит. Однако он услыхал мои шаги и обернулся.
— Это вы только что были здесь? — спросил он.
— Где именно? — осведомился я. Ведь я расхаживал взад и вперед по платформе уже не менее пяти минут.
— Разумеется, здесь, где мы стоим, — огрызнулся он. — Где же, по-вашему, может быть «здесь», — там, что ли?
Было ясно, что он раздражен.
— Возможно, что я и прошел тут, когда бродил по платформе, если вы это имеете в виду.
Я говорил подчеркнуто вежливо: мне хотелось дать ему понять, как он груб.
— Я вас спрашиваю, не вы ли разговаривали со мной минуту тому назад?
— Нет, не я; до свиданья.
— Вы уверены? — настаивал он.
— Вряд ли кто-нибудь может забыть о беседе с вами, — отпарировал я.
Тон его был просто оскорбительным.
— Извините, — неохотно пробурчал он. — Мне показалось, что вы похожи на человека, который заговорил со мной несколько минут тому назад.
Я смягчился; кроме него, на платформе не было ни души, а мне надо было ждать еще не меньше четверти часа.
— Нет, конечно, он был не я, — сказал я добродушно, хоть и не слишком литературно. — А он вам нужен?
— Нужен, — ответил незнакомец. — Я сунул пенни вон в то отверстие, — продолжал он, видимо испытывая потребность излить душу. — Мне понадобились спички. Но оттуда ничего не выскочило; я стал трясти эту штуку, ну и, само собой, выругался, как вдруг появился человек, примерно вашего роста, и… а вы действительно уверены, что это не вы?
— Наверняка, — снова не слишком литературно ответил я. — Я бы не стал этого скрывать. А что же он сделал?
— Он, вероятно, видел, что произошло, или сам догадался. Словом, он сказал: «Коварные штучки эти автоматы, с ними надо уметь обращаться». — «Их надо взять и утопить в море, вот что надо с ними сделать». Я был ужасно зол, потому что у меня не оказалось ни одной спички, а я их извожу очень много. «Там иногда что-то заедает, — сказал он. — Нужно опустить другую монету, бывает, что первая недостаточно тяжела. Вторая монета освобождает пружину и проваливается внутрь, а вам выбрасывается покупка и первая монета в придачу. У меня это часто получалось». Объяснение было, конечно, довольно глупое, но он говорил так, словно чуть ли не с самого рожденья имел дело с автоматами, и я, как дурак, послушался его. Опустил туда другую монету — пенни, как я думал, а сейчас обнаружил, что то была монета в два шиллинга. Впрочем, в словах этого идиота оказалась доля правды — оттуда кое-что вывалилось. Вот, глядите.
Он протянул мне пакетик; я посмотрел: эвертоновские ириски!
— Два шиллинга и одно пенни, — с горечью заметил незнакомец. — Могу продать за треть того, во что мне это обошлось.
— Вы, наверно, опустили пенни, не в тот автомат, — предположил я.
— Сам знаю! — ответил он, как мне показалось, довольно сердито. Он производил не очень приятное впечатление, и, будь здесь еще кто-нибудь, с кем можно было бы поболтать, я бы сразу от него ушел. — Не так мне жаль денег, как обидно получить подобную дрянь. Если бы мне удалось разыскать того идиота, я бы ее запихал ему прямо в глотку.
Мы молча шли рядом до самого конца платформы.
— Есть же такие люди, — воскликнул он вдруг, когда мы повернули обратно, — которые только и делают, что дают другим различные советы! Я всегда боюсь, что после них мне придется с полгода приходить в себя. Вспоминается мне одна моя лошадка. (Этот человек был, по-видимому, мелким фермером, из тех, что выращивают кормовую свеклу и брюкву. Не знаю, понимаете ли вы меня, но от него, от его манеры говорить, так и несло кормами.) Чистокровный валлийский пони, на редкость крепкая скотинка. Всю зиму он у меня пасся на подножном корму, а ранней весной я решил дать ему пробежаться. Мне надо было съездить по делу в Эмершем. Запряг я моего пони в двуколку и поехал. От нас до Эмершема ровно десять миль. Пони немножко артачился, и когда мы добрались до города, был весь в мыле. Возле гостиницы стоял какой-то тип.
«Хороший у вас пони», — говорит он.
«Ничего особенного», — говорю я.
«Напрасно вы его так загоняли, он еще молодой», — говорит.
«Пробежал он всего десять миль, — говорю, — а тащить двуколку пришлось главным образом мне. Кто из нас больше измучился, неизвестно».
Ну, я пошел в гостиницу, управился там со всеми своими делами, а когда вышел на улицу, этот тип все еще там стоял.
«На обратном пути будете подниматься в гору?» — спрашивает.
Что-то мне этот парень с самого начала пришелся не по нутру.
«Не оставаться же мне на этой стороне, — говорю, — и если вы не знаете какого-нибудь нового способа переваливать через гору, не поднимаясь на нее, придется мне все-таки это проделать».
А он говорит:
«Послушайтесь моего совета: перед тем как ехать, дайте вашему пони пинту крепкого старого эля».
«Пинту старого эля? — говорю. — Да ведь он у меня трезвенник».
«Ничего, — говорит, — дайте ему пинту эля. Знаю я этих пони. Лошадка у вас неплохая, но еще не привыкла к упряжке. Всего лишь пинту эля, и она поднимет вас на гору, что твой фуникулер, причем безо всякого вреда для себя».
Никак не могу понять, чем на вас действуют люди подобного сорта. Потом только удивляешься себе, как это ты не надвинул ему шляпу на глаза и не сунул его носом в ближайшую водопойную колоду. Но пока он говорит, ты его невольно слушаешь. Налили мне пинту эля в полоскательницу, и я ее вынес на улицу. Вокруг нас столпилось полдюжины парней, ну и стали, конечно, вовсю зубоскалить.
«Ты его совращаешь с пути истинного, Джим, — говорит один. — Теперь он начнет у тебя в картишки играть, потом ограбит банк и убьет свою мамашу. Все начинается со стаканчика эля, если верить душеспасительным книжкам».
«В таком виде он пить не станет, — говорит другой, — тут пены не больше, чем в канаве. Взболтай как следует, чтобы пены прибавилось».
«Сигару ему приготовил?» — спрашивает третий.
«Чашка кофе и основательный ломоть хлеба с маслом будут ему куда полезнее на таком холоде», — говорит четвертый.
Я уж было решил вылить к черту это пойло или выдать его сам; ну что за несусветная ересь — переводить хороший эль на четырехлетнюю лошадь. Но как только мой бродяга учуял, что в полоскательнице, он вытянул голову и вылакал все, словно добрый христианин; потом я влез в двуколку и двинулся в путь, а ребята все кричали мне вслед, подбадривая меня. В гору мы поднялись довольно уверенно. Но затем хмель ударил пони в голову. Мне не раз приходилось отвозить домой пьяных мужчин — это занятие не из приятных, видал я кое-что и похуже — пьяных женщин. Но чтобы я еще когда-нибудь в жизни имел дело с пьяным валлийским пони! На ногах он умудрялся держаться, поскольку их у него четыре, но управлять своими движениями он не мог, да и мне не давал. Сначала мы ехали по одной стороне дороги, затем по другой. А если ни по той, ни по другой, то зигзагами по середине. Я слышал, как позади нас трезвонит велосипедист, но боялся повернуть голову. Мне пришлось только крикнуть парню, чтобы он не лез вперед.
«Пропустите меня!» — заорал он, подъехав поближе.
«Ничего не выйдет!»
«Почему? Что вам, вся дорога нужна, что ли?»
«Вся, и еще немножко, и чтобы впереди было пусто».
Он ехал за мной с полмили, ругая меня на чем свет стоит, и каждый раз, когда ему казалось, что он сумеет нас объехать, он пытался это сделать. Но пони всегда оказывался чуть-чуть хитрее его, Можно было подумать, что лошадь нарочно изводит парня.
«Да вы что — не можете управиться с ним?!» — кричал велосипедист.
Я действительно не мог. Я чувствовал, что совсем выбился из сил.
«Что у вас тут происходит? Атака отряда легкой кавалерии? (Нельзя сказать, чтоб он был очень остроумным.) Какой дурак доверил вам пони с двуколкой?»
Тут уж он довел меня до исступления.
«Какого черта вы разговариваете со мной? — заорал я. — Ругайте пони, если вам обязательно надо кого-то ругать. У меня и без вашего звона хватает хлопот. Убирайтесь лучше прочь, вы совсем задурили ему голову».
«А что такое с пони?» — спрашивает.
«Не видите, что ли? Он пьян».
Конечно, это звучало нелепо, но ведь с правдой часто так бывает.
«Один из вас, безусловно, пьян, — заявил велосипедист. — Взять бы вас за шиворот да выкинуть из двуколки».
Ей-богу, было бы лучше, если б он это сделал; я бы многое отдал, чтобы выбраться из нее. Но он так и не дождался удобного случая. Пони вдруг круто свернул в сторону, и тот парень, видимо, оказался слишком близко. Раздался отчаянный вопль, посыпались проклятья, и в ту же секунду меня обдало с ног до головы грязной водой из канавы. А эта чертова лошадь с испугу понесла. Навстречу нам ехал какой-то человек; он сидел на козлах фургона, доверху груженного деревянными креслами, и спал. Просто безобразие, как эти возчики вечно умудряются спать; можно только удивляться, что еще так мало несчастных случаев. Он, вероятно, так и не понял, что с ним стряслось. Обернуться и поглядеть, чем это кончилось, я не мог, я видел только, как он подпрыгнул. Мы уже спустились до середины холма, когда меня окликнул полисмен. Он что-то кричал насчет езды на сумасшедшей скорости. Не доезжая с полмили до Чэшема, мы налетели на вереницу школьниц, которые шли попарно — у них это, кажется, называется идти «крокодилом». Ручаюсь, что девчонки до сих пор вспоминают об этом происшествии. Старуха, которая шла с ними, собирала их потом, наверно, целый час.
В Чэшеме был базарный день; полагаю, что такого оживленного базара там еще не бывало. Мы пронеслись через город со скоростью не меньше тридцати миль в час. Никогда я не видел Чэшем таким многолюдным — обычно это просто сонная дыра. Когда мы отъехали с милю от города, появился дилижанс из Хай-Уэйкомба. Я отнесся к этому спокойно, потому что дошел до такого состояния, когда любые последствия уже не страшны, — меня только разбирало любопытство. Шагах в десяти от дилижанса пони круто остановился, и я слетел о сиденья на дно двуколки. Подняться я не мог, потому что сиденье опрокинулось на меня. Мне было видно только небо, а иногда — голова пони, когда он становился на дыбы. Но зато мне было слышно, что говорил кучер дилижанса, — по-видимому, у него тоже вышла какая-то неприятность.
«Уберите с дороги этот чертов цирк!» — вопил он.
Если б он был хоть чуточку сообразительнее, он бы понял, что я совершенно беспомощен. Я слышал, как его лошади так и рвались вперед; это с ними бывает: увидят, как одна сходит с ума, и сами тоже начинают беситься.
«Отведите лошадь домой, пусть она там пляшет под шарманку, сколько ей угодно!» — закричал кондуктор.
Затем с какой-то старухой в дилижансе случилась истерика, и она стала хохотать, завывая, как гиена. Пони опять испугался и пустился вскачь; насколько я мог судить по облакам, мы промчались галопом еще мили четыре. Потом он решил перескочить через какие-то ворота, а так как ему, видимо, показалось, что двуколка ему мешает, он стал лягаться и разносить ее в куски. Я бы никогда не поверил, что двуколку можно разнести на столько частей, если б не видел это собственными глазами. Когда пони разделался со всем, кроме половины колеса и одного крыла, он опять понес. А я остался позади, вместе со всеми другими обломками, довольный, что могу наконец немножко передохнуть. К вечеру он вернулся, и я с удовольствием продал его на следующей неделе за пять фунтов; починка моего имущества обошлась мне еще фунтов в десять.
Меня до сих пор дразнят этим пони, а в нашем обществе трезвости обо мне прочли лекцию. Вот что получается, когда следуешь чужим советам.
Я выразил ему сочувствие. Ведь я сам пострадал от советов. У меня есть приятель — деловой человек, с которым я изредка встречаюсь. Он, кажется, ни о чем так пылко не мечтает, как помочь мне нажить состояние. — Как-то на днях посреди Треднидль-стрит он ухватил меня за пуговицу. «Вот кого я хотел видеть, — говорит он. — У нас сколачивается небольшой синдикат». Он вечно «сколачивает» небольшой синдикат, и за каждые сто фунтов, которые вы в него вложите, вы должны потом получить тысячу. Если б я вносил свой пай во все его небольшие синдикаты, у меня сейчас было бы состояние, по-видимому, не менее чем в два с половиной миллиона фунтов. Но я не вношу свой пай во все его небольшие синдикаты. Один раз, правда, я внес, много лет назад, когда был помоложе. Я до сих пор состою в этом синдикате; мой приятель твердо уверен, что этот пай позднее принесет мне тысячи. Но так как мне приходится туговато с наличными деньгами, я охотно передам свои акции любому достойному человеку, разумеется со скидкой, но за наличный расчет. Другой мой приятель знает человека, который «в курсе» всего, что касается скачек. Вероятно, у большинства людей есть подобный знакомый. Он обычно очень популярен перед скачками и весьма непопулярен сразу после них. Третий мой благодетель — энтузиаст диетического питания. Однажды он принес какой-то пакетик и сунул мне его в руку, с видом человека, который избавляет вас от всех неприятностей.
«Что это?» — спросил я.
«Разверни и посмотри», — ответил он тоном доброй феи из рождественского спектакля для детей.
Я развернул пакет и посмотрел, но так ничего и не понял.
«Это чай», — объяснил мой приятель.
«А-а! — ответил я. — А я было подумал, что это — нюхательный табак».
«Это, собственно, не чай, — продолжал он, — это нечто вроде чая. Выпьешь чашку — только чашку, и никогда больше не захочешь пить какой-либо другой чай».
Он сказал правду — я выпил только чашку. Выпив ее, я почувствовал, что мне не хочется пить никакого чая. Я почувствовал, что мне вообще ничего не хочется, кроме возможности тихо и незаметно умереть. Приятель навестил меня через неделю.
«Помнишь чай, который я дал тебе?» — спросил он.
«Еще бы! У меня до сих пор остался его вкус во рту».
«Тебе не было плохо после него?»
«Тогда мне действительно было не по себе, но теперь уже все прошло».
Мой приятель задумчиво посмотрел на меня.
«А ведь ты тогда угадал. Там в самом деле был нюхательный табак, — особый сорт табака, который мне прислали прямо из Индии».
«Не могу сказать, чтобы он мне понравился».
«Надо же было сделать такую дурацкую ошибку, — продолжал мой приятель.
— Я, наверно, перепутал пакеты».
«Ну что ж, такое может приключиться с каждым, — сказал я, — больше ты ошибаться не будешь, я в этом уверен, по крайней мере когда дело касается меня».
Все мы умеем давать советы. Я имел когда-то честь служить у одного старого джентльмена, юрисконсульта по профессии, и он всегда давал превосходные юридические консультации. Как и большинство людей, знакомых с судопроизводством, он относился к суду без всякого уважения. Я слышал, как он говорил человеку, собиравшемуся начать тяжбу:
«Дорогой сэр, если б меня остановил на улице какой-нибудь негодяй и потребовал бы у меня часы вместе с цепочкой, я бы ни за что их не отдал. Если б он заявил мне: «Тогда я заберу их у тебя силой», ручаюсь, хоть я и старик, я ответил бы ему: «Попробуй только!» Но вздумай он сказать мне: «Что ж, тогда я подам на тебя в королевский суд, чтобы тебя заставили отдать мне часы», я немедленно вынул бы их из кармана, сунул ему в руку и попросил больше и не заикаться об этом. Да еще посчитал бы, что дешево отделался».
Однако тот же самый старый джентльмен затеял судебный процесс со своим ближайшим соседом из-за дохлого попугая, который и гроша ломаного не стоил, и истратил на это дело сотню фунтов, ни одним пенни меньше.
«Я знаю, что делаю глупость, — признался он. — У меня нет доказательств, что именно его кошка виновата, но будь я проклят, если я не заставлю его заплатить за то, что он обозвал меня «адвокатишкой из Старого Бейли».
Все мы знаем, как готовить пудинг. Мы не уверяем, что можем сами его приготовить, — это не наше дело. Наше дело критиковать кухарку. Наше дело, по-видимому, критиковать все то, о чем можно сказать, что заниматься этим — не наше дело. Все мы нынче критики. У меня есть свое мнение о вас, читатель, а у вас, возможно, свое мнение обо мне. Я не стремлюсь узнать его, так как предпочитаю людей, которые высказывают свое мнение обо мне за глаза. Я помню, как это бывало, когда я ездил в турне с лекциями; мне часто приходилось выступать в таком здании, где был общий выход для всех — и для лектора и для аудитории. Еще ни разу не обошлось без того, чтобы я не слыхал, как кто-то из идущих впереди меня шепчет спутнице или спутнику: «Тише, он идет сзади». Я всегда испытывал признательность к тому, кто это шептал.
Мне довелось пить кофе в одном артистическом клубе с неким романистом — плечистым человеком атлетического сложения. Один из членов клуба, составивший нам компанию, сказал романисту: «Только что прочел вашу последнюю книгу, хотелось бы сказать вам свое откровенное мнение». Романист быстро ответил: «Честно предупреждаю: если вы только попытаетесь, я трахну вас по голове». Это откровенное мнение так и не дошло до нас.
Мы проводим свой досуг, занимаясь главным образом тем, что высмеиваем друг друга. Просто чудо, что мы так высоко задираем носы и все же с нами ни разу не случилось, чтобы мы, оступившись, шагнули с нашего маленького земного шара прямо в мировое пространство. Массы высмеивают высшие классы. Нравы высших классов возмутительны. Вот если бы высшие классы позволили комитету масс научить их надлежащему поведению, насколько это было бы лучше для них. Вот если бы высшие классы забыли о своих корыстных интересах и посвятили себя заботе о благосостоянии масс, массы были бы куда более довольны ими!
Высшие классы высмеивают массы. Вот если бы массы следовали советам, которые дают им высшие классы, если бы они откладывали деньги из своих десяти шиллингов в неделю, если бы они все были трезвенниками или пили старое бордо, от которого совсем не пьянеют; если бы все девушки работали в услужении за пять фунтов в год и не тратили бы деньги на модные шляпки с перьями; если бы мужчины не возражали против четырнадцатичасового рабочего дня, пели дружным хором: «Боже, благослови нашего сквайра со всеми его чадами и домочадцами» и знали бы свое место, все бы шло как по маслу — для высших классов.
Новая женщина презрительно фыркает, глядя на старомодную женщину; старомодная женщина возмущается новой женщиной. Сектанты порицают театр; театр осмеивает сектантские молельни; второстепенный поэт издевается над светским обществом; светское общество смеется над второстепенным поэтом.
Мужчина критикует женщину. Мы не очень-то довольны женщиной. Мы обсуждаем ее недостатки, даем ей советы для ее же пользы. Вот если бы английские жены одевались, как французские жены, рассуждали, как американские, стряпали, как немецкие! Если бы женщины были именно такими, какими нам хочется: терпеливыми и трудолюбивыми, блистающими остроумием и преисполненными домашних добродетелей, обворожительными, покладистыми и более доверчивыми, насколько лучше это было бы для них — и для нас тоже! Сколько труда мы затрачиваем, чтобы обучить их, а они не желают ничего знать. Вместо того чтобы прислушиваться к нашим мудрым советам, эти надоедливые созданья тратят попусту свое время, критикуя нас. Игра в школу — очень популярная игра. Для нее нужны лишь дверной порог, палка и полдюжины других ребят. Вот с этими ребятами труднее всего. Каждый из них хочет изображать учителя; они то и дело вскакивают, заявляя, что теперь их очередь.
В наше время взять палку и поставить мужчину у порога хочет женщина. Ей необходимо сказать ему несколько слов. Такой мужчина, как он, никак не может заслужить ее одобрения. Сначала он должен избавиться от всех своих природных склонностей и стремлений; после того она возьмет его в руки и сделает из него — не человека, а нечто высшее.
Наш мир был бы лучшим из миров, если бы все следовали нашим советам. Хотелось бы мне знать, был бы Иерусалим таким чистым городом, каким он слывет, если бы каждый его житель, вместо того чтобы утруждать себя заботами о своем собственном ничтожном пороге, выходил на дорогу и читал всем остальным жителям города красноречивые лекции по санитарии?
В последнее время мы стали критиковать даже самого творца. Мир никуда не годится, мы никуда не годимся. Вот если бы творец последовал нашим советам в первые шесть дней!
Почему у меня такое ощущение, будто меня всего выпотрошили, а нотой налили свинцом? Почему мне противен запах копченой грудинки и почему мне кажется, что я никому не нужен? Потому, оказывается, что поданное мне шампанское и омары были не такими, как надо.
Почему Эдвин и Анджелина ссорятся? Потому, что у Эдвина благородная, возвышенная натура, которая не терпит возражений, а бедняжка Анджелина, к несчастью, наделена удивительной склонностью возражать.
Почему такой превосходный человек, как мистер Джонс, доведен почти до нищеты? У мистера Джонса был годовой доход в тысячу фунтов, обеспеченный ценными бумагами. Но тут появился гадкий учредитель акционерного общества (почему дозволено существовать гадким учредителям акционерных обществ?) с проспектом, из которого хороший мистер Джонс узнал, как нажить сто процентов прибыли на свой капитал, вложив его в какое-то предприятие, задуманное, чтобы ловко обмануть сограждан мистера Джонса.
Предприятие провалилось; обманутыми, вопреки обещаниям проспекта, оказались сам мистер Джонс и другие вкладчики. Почему небо допускает подобные несправедливости?
Почему миссис Браун бросила мужа и детей и сбежала со своим новым домашним доктором? Потому что творец неблагоразумно наделил миссис Браун и нового доктора чрезмерно пылкими эмоциями. Но винить миссис Браун или нового доктора нельзя. Если уж кто-то должен нести ответственность, так это, вероятно, дедушка миссис Браун или один из отдаленных предков нового доктора.
Мы, несомненно, будем критиковать рай, когда попадем туда. Вряд ли кто-нибудь из нас останется доволен его устройством: мы теперь чрезвычайно критически настроены.
Про одного весьма незаурядного молодого человека как-то сказали, что, по его мнению, всемогущий создал вселенную главным образом с целью послушать, что этот молодой человек скажет о ней. Сознательно или бессознательно, но большинство из нас думает так же. Наш век — век обществ по взаимному совершенствованию; восхитительная мысль, между прочим: каждый должен совершенствовать своего ближнего; это век дилетантских парламентов, литературных комитетов, клубов театральных зрителей.
За последнее время критика театральных премьер как-то заглохла, — вероятно, театроведы пришли к заключению, что пьесы не заслуживают критики. Но в дни моей юности мы занимались этим делом очень серьезно. Мы ходили на спектакли не столько из эгоистического желания приятно провести вечер, сколько с благородной целью поднять театр на высшую ступень. Может быть, мы приносили пользу, может быть, мы были нужны, — будем думать, что это так. Во всяком случае, из театра исчезли многие прежние нелепости, и наша наспех состряпанная критика, возможно, помогла благополучно разделаться с ними. Глупость часто удается излечить каким-нибудь не менее глупым средством.
В те дни драматургу приходилось считаться со своей аудиторией. Галерка и партер интересовались его работой так, как они уже давно не интересуются. Помнится, я был свидетелем постановки одной захватывающей мелодрамы — в старом Куинс-тиэтр, если не ошибаюсь. Автор дал своей героине огромное количество текста, — совершенно излишнее, по нашему мнению. Едва появившись на сцене, эта женщина подавала реплики, которые измерялись ярдами; даже на то, чтобы, например, проклясть злодея — на такую мелочь! — у нее уходило не меньше двадцати строчек. Когда герой спросил ее, любит ли она его, она встала и произнесла на эту тему речь, длившуюся целых три минуты. Людей охватывал ужас, как только она открывала рот. В третьем акте кто-то сцапал ее и посадил в тюрьму. Вообще говоря, он был малосимпатичный человек, но мы поняли, что именно он спасает положение, и публика устроила ему овацию. Мы тешили себя мыслью, что избавились от этой женщины до конца спектакля. Но затем появился какой то идиот тюремщик, и она стала взывать к нему через решетку, умоляя выпустить ее на несколько минут. Тюремщик, хороший, но слабохарактерный человек, заколебался.
«Не вздумай этого делать! — закричал один из серьезных любителей драмы с галерки. — Ничего с ней не будет. Не выпускай ее оттуда!»
Старый дурак не обратил внимания на наш совет; он принялся обсуждать вслух этот вопрос.
«Просьба пустяковая, — заметил он, — а человека можно сделать счастливым!»
«Да, но что будет с нами? — спросил тот же голос с галерки. — Ты не знаешь эту женщину. Ты только что пришел, а мы слушаем ее целый вечер. Она сейчас угомонилась, ну и пусть сидит себе там».
«О, выпустите меня хотя бы на секунду! — кричала бедняжка. — Мне необходимо кое-что сказать своему ребенку».
«Напиши на клочке бумаги и передай, — предложил какой-то голос из партера. — Мы проследим за тем, чтобы он получил письмо».
«Могу ли я не пустить мать к умирающему ребенку? — размышлял вслух тюремщик. — Нет, это будет бесчеловечно».
«Не будет, — настаивал голос из партера, — в этом случае не будет. Бедный ребенок и заболел-то потому, что она слишком много говорила».
Тюремщик не хотел руководствоваться нашими советами. Осыпаемый проклятиями всего зрительного зала, он все-таки отпер тюремную дверь. Женщина говорила со своим ребенком около пяти минут, по истечении которых он скончался.
«Ах, он умер!» — пронзительно вскрикнула убитая горем мать.
«Счастливчик!» — прозвучал ответный возглас зрительного зала, лишенного всякого сочувствия.
Иногда публика занималась критикой в виде замечаний, адресованных одним джентльменом другому. Однажды мы смотрели пьесу, в которой действие было без всякой надобности подчинено диалогу, и к тому же довольно убогому. И вдруг, посреди утомительных разговоров на сцене, в зале послышался громогласный шепот:
«Джим!»
«Хэлло!»
«Разбуди меня, когда начнется спектакль».
За этим последовала отчетливая имитация храпа. Потом мы вновь услышали голос второго собеседника:
«Сэмми!»
Его приятель якобы проснулся:
«А? Что? В чем дело? Что-нибудь произошло?»
«Разбудить тебя так или иначе в половине одиннадцатого, да?»
«Конечно, сынок, спасибо тебе».
И критик опять уснул.
Да, в то время мы проявляли интерес к отечественным пьесам. Хотелось бы мне знать, буду ли я когда-нибудь получать от английского театра такое же удовольствие, как в те времена? Буду ли я когда-нибудь получать такое же удовольствие от ужина, какое я получал от рубцов с луком, омытых горьким пивом в трактире старого Альбиона? С тех пор мне не раз приходилось ужинать после театра, и некоторые ужины были весьма дорогими и изысканными, — когда мои друзья решали не жалеть денег. Повар может прибыть прямо из Парижа, его портрет может красоваться в иллюстрированных газетах, его жалование может исчисляться сотнями фунтов, и все же его искусство кажется мне каким-то неполноценным, в его блюдах, по-моему, нет пикантности. В них недостает приправы.
У матушки Природы своя валюта, и она требует уплаты ее денежными знаками. В лавке Природы вы должны расплачиваться самим собой. Ваши нетрудовые прибыли, ваше унаследованное от кого-то состояние, ваша удача в игре — не та монета, которую могут принять за ее прилавком.
Вам нужен хороший аппетит. Природа охотно снабдит им вас.
«Разумеется, сэр, — говорит дна. — Я могу предоставить вам великолепный товар. У меня есть подлинные голод и жажда; они сделают еду наслаждением для вас. Вы будете есть охотно, с аппетитом, и встанете из-за стола освежившимся, жизнерадостным, полным новых сил».
«Как раз то, что мне нужно! — восклицает восхищенный гурман. — И сколько это стоит?»
«Цена этому, — отвечает матушка Природа, — один долгий день упорного труда».
Лицо покупателя вытягивается, он нервно мнет в руках тяжелый кошелек.
«Нельзя ли мне расплатиться деньгами? — спрашивает он. — Я не люблю работать, но я богатый человек, я могу держать поваров-французов, могу приобретать старые вина».
Природа отрицательно качает головой:
«Я не имею права принимать ваши чеки, я получаю тканями и нервами. За них я могу дать такой аппетит, что кусок жареной говядины и большая кружка пива покажутся вам куда вкуснее, чем целый обед, предложенный знаменитейшим поваром в Европе. Я даже обещаю вам, что ломоть хлеба с сыром будет для вас настоящим банкетом, ко вы должны заплатить мне моей валютой; ваша у меня не в ходу».
Следующим входит дилетант; ему нужно умение наслаждаться искусством и литературой. И этим Природе нетрудно его снабдить.
«Я могу дать вам искреннее наслаждение подобными вещами, — отвечает она. — Музыка будет для вас крыльями, которые вознесут вас над житейской суетой. Искусство поможет вам увидеть истину. Вы будете гулять по красочным тропинкам литературы, как по берегам тихих вод».
«И сколько вы за это просите?» — спрашивает в полном восторге покупатель.
«Эти вещи довольно дороги, — отвечает Природа. — Мне нужно от вас, чтобы ваша жизнь была простой, свободной от жажды светских успехов, чтобы ей были чужды низменные вожделения и необузданные аппетиты!»
«Но вы ошибаетесь, дорогая леди, — отвечает дилетант. — У меня много друзей, обладающих вкусом к изящному, к они не расплачиваются за него такой ценой. Их дома полны прекрасных картин, они сходят с ума по ноктюрнам и симфониям, их книжные полки уставлены первыми изданиями. И тем не менее это люди богатые, элегантные, окруженные роскошью. Они уделяют много забот наживе, их рай — светское общество. Нельзя ли мне стать такими же, как они?»
«Я не торгую обезьяньими ужимками, — холодно отвечает Природа. — Культура ваших друзей — поза, мода на час, их разговоры — всего лишь болтовня попугаев. Да, такую культуру вы можете приобрести, и довольно дешево, но если вы пристраститесь к кеглям, это будет для вас гораздо полезнее и доставит вам больше удовольствия. Мои товары совсем другого сорта. Боюсь, что мы оба напрасно тратим время».
А затем приходит юноша; он просит, краснея, любви, и старое материнское сердце Природы раскрывается навстречу ему, ибо это тот предмет, который она охотно продает, и потому она испытывает влечение к тем, кто приходит к ней покупать его. Она облокачивается, улыбаясь, на прилавок и говорит юноше, что у нее как раз есть нужный ему товар, а он, дрожа от волненья, тоже интересуется ценой.
«Это стоит очень дорого, — объясняет Природа, но тон ее отнюдь не действует расхолаживающе. — Это самая дорогая вещь в моей лавке».
«Я богат, — отвечает юноша. — Мой отец усердно трудился, у него были сбережения, и он оставил мне все свое состояние. У меня есть акции, и земли, и заводы; я заплачу за эту вещь любую разумную цену».
Лицо Природы становится более серьезным, она кладет руку на плечо юноши.
«Убери свой кошелек, мой мальчик, — говорит она. — Моя цена — не сходная цена, и золото — не тот металл, который у меня в ходу. Есть много лавок, на самых разных улицах, где примут твои банкноты. Но послушайся совета старой женщины, — не ходи туда. То, что они тебе продадут, причинит тебе вред и горе. Оно достаточно дешево, но, как и все дешевые вещи, не стоит того, чтобы его покупали. Никто, кроме безумцев, не приобретает его».
«А сколько же тогда стоит то, что вы продаете?» — спрашивает юноша.
«За это надо платить самозабвением, нежностью, силой, — отвечает престарелая Матушка, — любовью ко всему, что имеет добрую славу, ненавистью ко всему дурному; мужество, сочувствие, самоуважение — вот за это можно купить любовь. Убери свой кошелек, мальчуган, он еще понадобится тебе для других целей, но с ним ты не купишь тех товаров, что хранятся на моих полках».
«Значит, я не богаче бедняка?» — спрашивает юноша.
«Я не знаю богатства или бедности в твоем понимании, — отвечает Природа. — В моей лавке реальные ценности обмениваются на реальные ценности. Тебе нужны мои сокровища, взамен я требую в уплату твой ум, твое сердце, — твое, мой мальчик, не твоего отца, ничье другое».
«А как мне достать эту обменную монету?» — допытывается он.
«Постранствуй по миру, — отвечает достопочтенная Госпожа, — трудись, страдай, помогай. Вернись ко мне, когда сам заработаешь свои деньги, и в зависимости от того, сколько ты мне принесешь, мы с тобой сговоримся».
1898