Максим приоткрыл люк, высунулся и опасливо поглядел на небо. Небо здесь было низкое и какое-то твёрдое, без этой легкомысленной прозрачности, намекающей на бездонность космоса и множественность обитаемых миров, — настоящая библейская твердь, гладкая и непроницаемая. Твердь эта несомненно опиралась на могучие плечи местного Атланта и равномерно фосфоресцировала. Максим поискал в зените дыру, пробитую кораблём, но дыры там не было — там расплывались только две большие чёрные кляксы, словно капли туши в воде. Максим распахнул люк настежь и соскочил в высокую сухую траву.
Воздух был горячий и густой, пахло пылью, старым железом, раздавленной зеленью, жизнью. Смертью тоже пахло, давней и непонятной. Трава была по пояс; неподалёку темнели заросли кустарника, торчали кое-как унылые кривоватые деревья. Было почти светло, как в яркую лунную ночь на Земле, но не было лунных теней и не было лунной туманной голубизны. Всё было серое, пыльное, плоское. Корабль стоял на дне огромной котловины с пологими склонами; местность вокруг заметно поднималась к размытому, неясному горизонту, и это было странно, потому что где-то рядом текла река, большая и спокойная, текла на запад, вверх по склону котловины.
Максим обошёл корабль, ведя ладонью по холодному, чуть влажному его боку. Он обнаружил следы ударов там, где и ожидал. Глубокая неприятная вмятина под индикаторным кольцом — это когда корабль внезапно подбросило и завалило набок, так что киберпилот обиделся и Максиму пришлось спешно перехватить управление, и зазубрина возле правого зрачка — это десять секунд спустя, когда корабль положило на нос и он окривел. Максим снова посмотрел в зенит. Чёрные кляксы были теперь еле видны. Метеоритная атака в стратосфере, вероятность — ноль целых ноль-ноль… Но ведь всякое возможное событие когда-нибудь да осуществляется…
Максим просунулся в кабину, переключил управление на авторемонт, задействовал экспресс-лабораторию и направился к реке. Приключение, конечно, но всё равно рутина. Скука. У нас в ГСП даже приключения рутинные. Метеоритная атака, лучевая атака, авария при посадке. Авария при посадке, метеоритная атака, лучевая атака… Приключения тела.
Высокая ломкая трава шуршала и хрустела под ногами, колючие семена впивались в шорты. С зудящим звоном налетела туча какой-то мошкары, потолклась перед лицом и отстала. Взрослые, солидные люди в Группу Свободного Поиска не идут. У них свои, взрослые, солидные дела, и они знают, что все эти чужие планеты в сущности своей достаточно однообразны и утомительны. Однообразно-утомительны. Утомительно-однообразны… Конечно, если тебе двадцать лет, если ты ничего толком не умеешь, если ты толком не знаешь, что тебе хотелось бы уметь, если ты не научился ещё ценить своё главное достояние — время, если у тебя нет и не предвидится каких-либо особенных талантов, если доминантой твоего существа в двадцать лет, как и десять лет назад, остаётся не голова, а руки и ноги, если ты настолько примитивен, что воображаешь, будто на неизвестных планетах можно отыскать некую драгоценность, невозможную на Земле, если, если, если… то тогда… конечно. Тогда бери каталог, раскрывай его на любой странице, ткни пальцем в любую строчку и лети себе. Открывай планету, называй её собственным именем, определяй физические характеристики, сражайся с чудовищами, буде таковые найдутся, вступай в контакты, буде найдётся с кем, робинзонь помаленьку, буде никого не обнаружишь… И не то чтобы всё это напрасно. Тебя поблагодарят, тебе скажут, что ты внёс посильный вклад, тебя вызовет для подробного разговора какой-нибудь видный специалист… Школьники, особенно отстающие и непременно младших классов, будут взирать на тебя с почтительностью, но учитель при встрече спросит только: «Ты всё ещё в ГСП?» — и переведёт разговор на другую тему, и лицо у него будет виноватым и печальным, потому что ответственность за то, что ты всё ещё в ГСП, он берёт на себя. А отец скажет: «Гм…» — и неуверенно предложит тебе место лаборанта; а мама скажет: «Максик, но ведь ты неплохо рисовал в детстве…»; а Петер скажет: «Сколько можно? Хватит срамиться…»; а Дженни скажет: «Познакомься, это мой муж». И все будут правы, все, кроме тебя. И ты вернёшься в Управление ГСП и, стараясь не глядеть на двух таких же остолопов, роющихся в каталогах у соседнего стеллажа, возьмёшь очередной том, откроешь наугад страницу и ткнёшь пальцем…
Прежде чем спуститься по обрыву к реке, Максим оглянулся. Позади топорщилась, распрямляясь, примятая им трава, чернели на фоне неба корявые деревья, и светился маленький кружок раскрытого люка. Всё было очень привычно. «Ну и ладно, — сказал он себе. — Ну и пусть… Хорошо бы найти цивилизацию, мощную, древнюю, мудрую. И человеческую…» Он спустился к воде. Река действительно была большая, медленная, и простым глазом было видно, как она спускается с востока и поднимается на запад. (Рефракция здесь, однако, чудовищная…) И видно было, что другой берег пологий и зарос густым тростником, а в километре вверх по течению торчат из воды какие-то столбы и кривые балки, перекошенные решётчатые фермы, мохнатые от вьющихся растений. «Цивилизация», — подумал Максим без особенного азарта. Вокруг чувствовалось много железа, и ещё что-то чувствовалось, неприятное, душное, и когда Максим зачерпнул горстью воду, он понял, что это радиация, довольно сильная и зловредная. Река несла с востока радиоактивные вещества, и Максиму стало ясно, что проку от этой цивилизации будет немного, что это опять не то, что контакта лучше и не затевать, а надо проделать стандартные анализы, раза два незаметно облететь планету по экватору и убираться восвояси, а на Земле передать материалы серьёзным, много повидавшим дядям из Совета галактической безопасности и поскорее забыть обо всём. Забыть обо всём…
Он брезгливо отряхнул пальцы и вытер их о песок, потом присел на корточки, задумался. Он попытался представить себе жителей этой планеты, вряд ли благополучной планеты. Где-то за лесами был город, вряд ли благополучный город: грязные заводы, дряхлые реакторы, сбрасывающие в реку радиоактивные помои, некрасивые, дикие дома под железными крышами, много стен и мало окон, грязные промежутки между домами, заваленные отбросами и трупами домашних животных, большой ров вокруг города и подъёмные мосты… Хотя нет, это было до реакторов. И люди. Он попытался представить себе этих людей, но не смог. Он знал только, что на них очень много надето, они были прямо-таки запакованы в толстую грубую материю, и у них были высокие белые воротнички, натирающие подбородок. Потом он увидел следы на песке.
Это были следы босых ног. Кто-то спустился с обрыва и ушёл в реку. Кто-то с большими широкими ступнями, тяжёлый, косолапый, неуклюжий — несомненно, гуманоид, но на ногах у него было по шесть пальцев. Постанывая и кряхтя, сполз с обрыва, проковылял по песку, с плеском погрузился в радиоактивные воды и, фыркая и храпя, поплыл на другой берег, в тростники. Не снимая высокого белого воротничка…
Яркая голубая вспышка озарила всё вокруг, словно ударила молния, и сейчас же над обрывом загрохотало, зашипело, затрещало огненным треском. Максим вскочил. По обрыву сыпалась сухая земля, что-то с опасным визгом пронеслось в небе и упало посередине реки, подняв фонтан брызг вперемешку с белым паром. Максим торопливо побежал вверх по обрыву. Он уже знал, что случилось, только не понимал почему, и он не удивился, когда увидел на том месте, где только что стоял корабль, клубящийся столб раскалённого дыма, гигантским штопором уходящий в фосфоресцирующую небесную твердь. Корабль лопнул, лиловым светом полыхала керамитовая скорлупа, весело горела сухая трава вокруг, пылал кустарник, и занимались дымными огоньками корявые деревья. Яростный жар бил в лицо, и Максим заслонился ладонью и попятился вдоль обрыва — на шаг, потом ещё на шаг, потом ещё и ещё… Он пятился, не отрывая слезящихся глаз от этого великолепной красоты жаркого факела, сыплющего багровыми и зелёными искрами, от этого внезапного вулкана, от бессмысленного буйства распоясавшейся энергии.
«Нет, отчего же… — потерянно думал он. — Явилась большая обезьяна, видит — меня нет, забралась внутрь, подняла палубу — сам я не знаю, как это делается, но она сообразила, сообразительная такая была обезьяна, шестипалая, — подняла, значит, палубу… Что там в кораблях под палубой?.. Словом, нашла она аккумуляторы, взяла большой камень — и трах!.. Очень большой камень, тонны в три весом, — и с размаху… Здоровенная такая обезьяна… Доконала она всё-таки мой корабль своими булыжниками — два раза в стратосфере и вот здесь… Удивительная история… Такого, кажется, ещё не бывало. Что же мне, однако, теперь делать? Хватятся меня, конечно, скоро, но даже когда хватятся, то вряд ли подумают, что такое возможно: корабль погиб, а пилот цел… Что же теперь будет? Мама… Отец… Учитель…»
Он повернулся спиной к пожару и пошёл прочь. Он быстро шёл вдоль реки; всё вокруг было озарено красным светом; впереди металась, сокращаясь и вытягиваясь, его тень на траве. Справа начался лес, редкий, пахнущий прелью, трава сделалась мягкой и влажной. Две большие ночные птицы с шумом вырвались из-под ног и низко над водой потянули на ту сторону. Он мельком подумал, что огонь может нагнать его, и тогда придётся уходить вплавь и это будет неприятно; но красный свет вдруг померк и погас совсем, и он понял, что противопожарные устройства, в отличие от него, разобрались всё-таки, что к чему, и выполнили своё назначение с присущей им тщательностью. Он живо представил себе закопчённые, оплавившиеся баллоны, нелепо торчащие посреди горячих обломков, испускающие тяжёлые облака пирофага и очень собой довольные…
«Спокойствие, — думал он. — Главное — не пороть горячку. Время есть. Собственно говоря, у меня масса времени. Они могут искать меня до бесконечности: корабля нет и найти меня невозможно. А пока они не поймут, что произошло, пока не убедятся окончательно, пока не будут полностью уверены, маме они ничего не сообщат… А я уж тут что-нибудь придумаю…»
Он миновал небольшую прохладную топь, продрался сквозь кусты и оказался на дороге, на старой, потрескавшейся бетонной дороге, уходящей в лес. Он подошёл к краю обрыва, ступая по бетонным плитам, и увидел ржавые, обросшие вьюном фермы, остатки какого-то крупного решётчатого сооружения, полупогруженные в воду, а на той стороне — продолжение дороги, едва различимое под светящимся небом. По-видимому, здесь когда-то был мост. И по-видимому, этот мост кому-то мешал, и его свалили в реку, отчего он не стал ни красивее, ни удобнее. Максим сел на край обрыва и спустил ноги. Он обследовал себя изнутри, убедился, что горячки не порет, и стал размышлять.
«Главное я нашёл. Вот тебе дорога. Плохая дорога, грубая дорога и к тому же старинная дорога, но всё-таки это дорога, а на всех обитаемых планетах дороги ведут к тем, кто их строил. Что мне нужно? Пищи мне не нужно. То есть я бы поел, но это работают дремучие инстинкты, которые мы сейчас подавим. Вода мне понадобится не раньше чем через сутки. Воздуху хватает, хотя я предпочёл бы, чтобы в атмосфере было поменьше углекислоты и радиоактивной грязи. Так что ничего низменного мне не нужно. А нужен мне небольшой, прямо скажем, примитивный нуль-передатчик со спиральным ходом. Что может быть проще примитивного нуль-передатчика? Только примитивный нуль-аккумулятор…» Он зажмурился, и в памяти отчётливо проступила схема передатчика на позитронных эмиттерах. Будь у него детали, он бы собрал эту штуку в два счёта, не раскрывая глаз. Он несколько раз мысленно проделал сборку, а когда раскрыл глаза, передатчика не было. И ничего не было. «Робинзон, — подумал он с некоторым даже интересом. — Максим Крузое. Надо же, ничего у меня нет. Шорты без карманов и кеды. Но зато остров у меня — обитаемый… А раз остров обитаемый, значит, всегда остаётся надежда на примитивный нуль-передатчик». Он старательно думал о нуль-передатчике, но у него плохо получалось. Он всё время видел маму, как ей сообщают: «Ваш сын пропал без вести», и какое у неё лицо, и как отец трёт себе щёки и растерянно озирается, и как им холодно и пусто… «Нет, — сказал он себе, — об этом думать не разрешается. О чём угодно, только не об этом, иначе у меня ничего не получится. Приказываю и запрещаю. Приказываю не думать и запрещаю думать. Всё». Он поднялся и пошёл по дороге.
Лес, вначале робкий и редкий, понемногу смелел и подступал к дороге всё ближе. Некоторые наглые молодые деревца взломали бетон и росли прямо на шоссе. Видимо, дороге было несколько десятков лет — во всяком случае, несколько десятков лет ею не пользовались. Лес по сторонам становился всё выше, всё гуще, всё глуше, кое-где ветви деревьев переплетались над головой. Стало темно; то справа, то слева в чаще раздавались громкие гортанные возгласы. Что-то шевелилось там, шуршало, топотало. Один раз шагах в двадцати впереди кто-то приземистый и тёмный, пригнувшись, перебежал дорогу. Звенела мошкара. Максиму вдруг пришло в голову, что край настолько запущен и дик, что людей может не оказаться поблизости, что добираться до них придётся несколько суток. Дремучие инстинкты пробудились и вновь напомнили о себе. Но Максим чувствовал, что здесь вокруг очень много живого мяса, что с голоду здесь не пропадёшь, что всё это вряд ли будет вкусно, но зато интересно будет поохотиться. И поскольку о главном ему было думать запрещено, он стал вспоминать, как они охотились с Петером и с егерем Адольфом: голыми руками, хитрость против хитрости, разум против инстинкта, сила против силы. Трое суток, не останавливаясь, гнать оленя через бурелом, настигнуть и повалить на землю, схватив за рога… Оленей здесь, возможно, и нет, но в том, что здешняя дичь съедобна, сомневаться не приходится: стоит задуматься, отвлечься — и мошкара начинает неистово жрать, а как известно, съедобный на чужой планете с голоду не умрёт… Недурно было бы здесь заблудиться и провести годик-другой, скитаясь по лесам. Завёл бы себе приятеля — волка какого-нибудь или медведя, ходили бы мы с ним на охоту, беседовали бы… Надоело бы, конечно, в конце концов, да и не похоже, чтобы в этих лесах можно было бродить с приятностью: слишком много вокруг железа — дышать нечем… И потом, всё-таки сначала нужно собрать нуль-передатчик…
Он остановился, прислушиваясь. Где-то в глубине чащи раздавался монотонный глухой рокот, и Максим вспомнил, что уже давно слышит этот рокот, но только сейчас обратил на него внимание. Это было не животное и не водопад — это был механизм, какая-то варварская машина. Она хрипела, взрыкивала, скрежетала металлом и распространяла ржавые запахи. И она приближалась.
Максим пригнулся и, держась поближе к обочине, бесшумно побежал навстречу, а потом остановился, едва не выскочив с ходу на перекрёсток. Дорогу под прямым углом пересекало другое шоссе, очень грязное, с глубокими, безобразными колеями, с торчащими обломками бетонного покрытия, дурно пахнущее и очень, очень радиоактивное. Максим присел на корточки и поглядел влево. Рокот двигателя и металлический скрежет надвигались оттуда. Оно приближалось.
Через минуту оно появилось. Бессмысленно огромное, горячее, смрадное, всё из клёпаного металла, попирающее дорогу чудовищными гусеницами, облепленными грязью, не мчалось, не катилось — пёрло горбатое, неопрятное, дребезжа отставшими листами железа, начинённое сырым плутонием пополам с лантанидами, беспомощное, угрожающее, без людей, тупое и опасное перевалилось через перекрёсток и попёрло дальше, хрустя и визжа раздавливаемым бетоном, оставив за собой хвост раскалённой духоты, скрылось в лесу и всё рычало, ворочалось, взрёвывало, постепенно затихая…
Максим перевёл дух, отмахнулся от мошкары. Он был потрясён. Ничего столь нелепого и жалкого он не видел никогда в жизни. «Да, — подумал он, — позитронных эмиттеров мне здесь не достать». Он поглядел вслед чудовищу и вдруг заметил, что поперечная дорога — не просто дорога, а просека, узкая щель в лесу: деревья не закрывали над нею неба, как над шоссе. «Может, догнать его? — подумал он. — Остановить, погасить котёл…» Он прислушался. В лесу стояли шум и треск, чудовище ворочалось в чаще, как гиппопотам в трясине, а потом рокот двигателя снова начал приближаться. Оно возвращалось. Снова сопение, рык, волна смрада, лязг и дребезг, и вот оно опять переваливает через перекрёсток и прёт туда, откуда только что вышло… «Нет, — сказал Максим, — не хочу я с ним связываться. Не люблю я злых животных и варварских автоматов…» Он подождал, вышел из кустов и одним прыжком перемахнул через заражённый перекрёсток.
Некоторое время он шёл очень быстро, глубоко дыша, освобождая лёгкие от испарений железного гиппопотама, а затем снова перешёл на походный шаг. Он думал о том, что увидел за первые два часа жизни на своём обитаемом острове, и пытался сложить все эти несообразности и случайности в нечто логически непротиворечивое. Однако это было слишком трудно. Картина получалась сказочной, а не реальной. Сказочным был этот лес, набитый старым железом, сказочные существа перекликались в нём почти человеческими голосами; как в сказке, старая, заброшенная дорога вела к заколдованному замку, и невидимые злые волшебники старались помешать человеку, попавшему в эту страну. На дальних подступах они забросали его метеоритами — ничего не получилось, и тогда они сожгли корабль, поймали человека в ловушку, а потом натравили на него железного дракона. Дракон, однако, оказался слишком стар и глуп, и они, наверное, уже поняли свою промашку и готовят теперь что-нибудь посовременнее…
— Послушайте, — сказал им Максим, — я ведь не собираюсь расколдовывать замков и будить ваших летаргических красавиц; я хочу только встретиться с кем-нибудь из вас, кто поумнее, кто поможет мне с позитронными эмиттерами…
Но злые волшебники гнули своё. Сначала они положили поперёк шоссе огромное гнилое дерево, затем разрушили бетонное покрытие, вырыли в земле большую яму и наполнили её тухлой радиоактивной жижей, а когда и это не помогло, когда мошкара притомилась кусать и разочарованно отстала, уже к утру выпустили из леса холодный злой туман. От тумана Максиму стало зябко, и он пустился бегом, чтобы согреться. Туман был липкий, маслянистый, попахивал мокрым металлом и тлением, но вскоре запахло дымом, и Максим понял, что где-то неподалёку горит живой огонь.
Занимался рассвет, небо засветилось утренней серостью, когда Максим увидел в стороне от дороги костёр и невысокое каменное строение с провалившейся крышей, с пустыми чёрными окнами, старое, заросшее мохом. Людей видно не было, но Максим чувствовал, что они где-то неподалёку, что они недавно были здесь и, может быть, скоро вернутся. Он свернул с шоссе, перескочил придорожную канаву и, утопая по щиколотку в гниющих листьях, приблизился к костру.
Костёр встретил его добрым первобытным теплом, приятно растревожившим дремучие инстинкты. Здесь всё было просто. Можно было, не здороваясь, присесть на корточки, протянуть руки к огню и молча ждать, пока хозяин, так же молча, подаст горячий кусок и горячую кружку. Хозяина, правда, не было, но над костром висел закопчённый котелок с остро пахнущим варевом, поодаль валялась пустая плетёная корзина с круглым дном, моток тонкого металлического троса и ещё какие-то металлические и пластмассовые предметы непонятного назначения.
Максим посидел у костра, погрелся, глядя на огонь, потом поднялся и зашёл в дом. Собственно, от дома осталась только каменная коробка. Сквозь проломленные балки над головой светлело утреннее небо, на гнилые доски пола было страшно ступить, а по углам росли гроздья малиновых грибов — ядовитых, но, если их хорошенько прожарить, вполне годных к употреблению.
Впрочем, мысль о еде сразу пропала, когда Максим разглядел в полутьме у стены чьи-то кости вперемешку с выцветшими лохмотьями. Ему стало неприятно, он повернулся, спустился по разрушенным ступенькам и, сложив ладони рупором, заорал на весь лес:
— Ого-го, шестипалые!
Эхо почти мгновенно увязло в тумане между деревьями, никто не отозвался, только сердито зацокали какие-то пичуги над головой.
Максим вернулся к костру, подкинул в огонь веток и заглянул в котелок. Варево кипело. Он поглядел по сторонам, нашёл что-то вроде ложки, понюхал её, вытер травой и снова понюхал. Потом он осторожно снял сероватую накипь и стряхнул её на угли. Помешал варево, зачерпнул с краю, подул и, вытянув губы, попробовал. Оказалось, недурственно, что-то вроде похлёбки из печени тахорга, только острее. Максим отложил ложку, бережно, двумя руками снял котелок и поставил на траву. Потом он снова огляделся и сказал громко:
— Завтрак готов!
Его не покидало ощущение, что хозяева где-то рядом, но видел он только неподвижные, мокрые от тумана кусты, чёрные корявые стволы деревьев, а слышал лишь треск костра, да хлопотливую птичью перекличку.
— Ну ладно, — сказал он вслух. — Вы как хотите, а я начинаю контакт.
Он очень быстро вошёл во вкус. То ли ложка была велика, то ли дремучие инстинкты разыгрались не в меру, но он и оглянуться не успел, как выхлебал треть котелка. Тогда он с сожалением отодвинулся, посидел, прислушиваясь к вкусовым ощущениям, тщательно вытер ложку; но не удержался — ещё раз зачерпнул, с самого дна, этих аппетитных, тающих во рту коричневых ломтиков, похожих на трепанги, совсем отодвинулся, снова вытер ложку и положил её поперёк котелка. Теперь было самое время утолить чувство благодарности.
Он вскочил, выбрал несколько тонких прутиков и отправился в дом. Осторожно ступая по трухлявым доскам и стараясь не оглядываться на останки в тени, он принялся срывать грибы и нанизывать на прутик малиновые шляпки, выбирая самые крепкие. «Вас бы посолить, — думал он, — да поперчить немного, но ничего, для первого контакта сойдёт и так. Мы вас подвесим над огоньком, и вся активная органика выйдет из вас паром, и станете вы объедение, и станете вы первым моим взносом в культуру этого обитаемого острова…»
И вдруг в доме стало чуть-чуть темнее, и он тотчас же ощутил, что на него смотрят. Он вовремя подавил в себе желание резко повернуться, сосчитал до десяти, медленно поднялся и, заранее улыбаясь, повернул голову.
В окне смотрело на него длинное тёмное лицо с унылыми большими глазами, с уныло опущенными углами губ, смотрело без всякого интереса, без злобы и без радости, смотрело не на человека из другого мира, а так, на докучное домашнее животное, опять забравшееся, куда ему не велено. Несколько секунд они смотрели друг на друга, и Максим ощущал, как уныние, исходящее от этого лица, затопляет дом, захлёстывает лес, и всю планету, и весь окружающий мир, — и всё вокруг стало серым, унылым и плачевным: всё уже было, и было много раз, и ещё много раз будет, и не предвидится никакого спасения от этой серой, унылой, плачевной скуки. Затем в доме стало ещё темнее, и Максим повернулся к двери.
Там, расставив крепкие короткие ноги, загородив широкими плечами весь проём, стоял сплошь заросший рыжим волосом коренастый человек в безобразном клетчатом комбинезоне. Сквозь буйные рыжие заросли на Максима глядели буравящие голубые глазки, очень пристальные, очень недобрые и тем не менее какие-то весёлые — может быть, по контрасту с исходившим от окна всемирным унынием. Этот волосатый молодчик тоже явно не впервые видел пришельцев из другого мира, но он привык обходиться с этими надоевшими пришельцами быстро, круто и решительно — без всяких там контактов и прочих ненужных сложностей. На шее у него висела на кожаном ремне толстая металлическая труба самого зловещего вида, и выхлопное отверстие этого орудия расправы с пришельцами он твёрдой грязной рукой направлял прямо Максиму в живот. Сразу было видно, что ни о высшей ценности человеческой жизни, ни о Декларации прав человека, ни о прочих великолепных изобретениях высшего гуманизма, как и о самом гуманизме, он слыхом не слыхал, а расскажи ему об этих вещах — не поверил бы.
…Максим повернулся к двери.
Однако Максиму выбирать не приходилось. Он протянул перед собой прутик с нанизанными грибными шляпками, улыбнулся ещё шире и произнёс с преувеличенной артикуляцией:
— Мир! Всё в порядке! Всё хорошо!
Унылая личность за окном откликнулась на этот лозунг длинной неразборчивой фразой, после чего очистила район контакта и, судя по звукам снаружи, принялась наваливать в костёр сухие сучья. Взлохмаченная рыжая борода голубоглазого зашевелилась, и из медных зарослей понеслись рыкающие, взревывающие, лязгающие звуки, живо напомнившие Максиму железного дракона на перекрёстке.
— Да! — сказал Максим, энергично кивая. — Земля! Космос! — Он ткнул прутиком в зенит, и рыжебородый послушно поглядел на проломленный потолок. — Максим! — продолжал Максим, тыча себя в грудь. — Максим! Меня зовут Максим! — Для большей убедительности он ударил себя в грудь, как разъярённая горилла. — Максим!
— Махх-ссим! — рявкнул рыжебородый со странным акцентом.
Не спуская глаз с Максима, он выпустил через плечо серию громыхающих звуков, в которой несколько раз повторялось слово «Махсим», в ответ на что невидимая унылая личность принялась издавать жуткие тоскливые фонемы. Голубые глаза рыжебородого выкатились, раскрылась желтозубая пасть, и он загоготал. Очевидно, неведомый Максиму юмор ситуации дошёл наконец до рыжебородого. Отсмеявшись, рыжебородый вытер свободной рукой глаза, опустил своё смертоносное оружие и сделал Максиму недвусмысленный знак, означавший: «А ну выходи!»
Максим с удовольствием повиновался. Он вышел на крыльцо и снова протянул рыжебородому прутик с грибами. Рыжебородый взял прутик, повертел его так и сяк, понюхал и отбросил в сторону.
— Э, нет! — возразил Максим. — Вы у меня пальчики оближете…
Он нагнулся и поднял прутик. Рыжебородый не возражал. Он похлопал Максима по спине, подтолкнул к костру, а у костра навалился ему на плечо, усадил и принялся что-то втолковывать. Но Максим не слушал. Он глядел на унылого. Тот сидел напротив и сушил перед огнем какую-то обширную грязную тряпку. Одна нога у него была босая, и он всё время шевелил пальцами, и этих пальцев было пять. Пять, а вовсе не шесть.
Гай, сидя на краешке скамьи у окна, полировал обшлагом кокарду на берете и смотрел, как капрал Варибобу выписывает ему проездные документы. Голова капрала была склонена набок, глаза вытаращены, левая рука лежала на столе, придерживая бланк с красной каймой, а правая неторопливо выводила каллиграфические буквы. «Здорово у него получается, — думал Гай с некоторой завистью. — Экий старый чернильный хрен: двадцать лет в Легионе, и всё писарем. Надо же, как таращится, — гордость бригады… Сейчас ещё и язык высунет… Так и есть — высунул. И язык у него в чернилах. Будь здоров, Варибобу, старая ты чернильница, больше мы с тобой не увидимся. Вообще-то как-то грустно уезжать — ребята хорошие подобрались, и господа офицеры, и служба полезная, значительная…» Гай шмыгнул носом и посмотрел в окно.
За окном ветер нёс белую пыль по широкой гладкой улице без тротуаров, выложенной старыми шестиугольными плитами; белели стены длинных одинаковых домов администрации и инженерного персонала; шла, прикрываясь от пыли и придерживая юбку, госпожа Идоя, дама полная и представительная, — мужественная женщина, не побоявшаяся последовать с детьми за господином бригадиром в эти опасные места. Часовой у комендатуры, из новичков, в необмятом пыльнике и в берете, натянутом на уши, сделал ей «на караул». Потом проехали два грузовика с воспитуемыми — должно быть, делать прививки… Так его, в шею его: не высовывайся за борт, нечего тебе высовываться, здесь тебе не бульвар…
— Ты как всё-таки пишешься? — спросил Варибобу. — Гаал? Или можно просто — Гал?
— Никак нет, — сказал Гай. — Гаал моя фамилия.
— Жалко, — сказал Варибобу, задумчиво обсасывая перо. — Если бы можно было «Гал», как раз поместилось бы в строчку…
«Пиши, пиши, чернильница, — подумал Гай. — Нечего тебе строчки экономить. Капрал называется… Пуговицы зеленью заросли, тоже мне капрал. Две нашивки у тебя, а стрелять толком не научился, это же все знают…»
Дверь распахнулась, и в канцелярию стремительно вошёл господин ротмистр Тоот с золотой повязкой дежурного на рукаве. Гай вскочил и щёлкнул каблуками. Капрал приподнялся, а писать не перестал, старый хрен. Капрал называется…
— Ага… — произнёс господин ротмистр, с отвращением сдирая противопылевую маску. — Рядовой Гаал. Знаю, знаю, покидаете нас. Жаль. Но рад. Надеюсь, в столице будете служить так же усердно.
— Так точно, господин ротмистр! — сказал Гай взволнованно. У него даже в носу защипало от восторженности. Он очень любил господина ротмистра Тоота, культурного офицера, бывшего преподавателя гимназии. Оказывается, и господин ротмистр тоже его отличал.
— Можете сесть, — сказал господин ротмистр, проходя за барьер к своему столу. Не присаживаясь, он бегло проглядел бумаги и взялся за телефон.
Гай тактично отвернулся к окну.
На улице ничего не изменилось. Протопало строем на обед родимое капральство. Гай грустно проводил его глазами. Придут сейчас в кантину, капрал Серембеш скомандует снять береты на «благодарственное слово», рявкнут ребята в тридцать глоток «благодарственное слово», а над кастрюлями уже пар поднимается, и блестят миски, и старина Дога уже готов отмочить известное своё коронное насчёт солдата и поварихи… Ей-богу, жалко уезжать. И служить здесь опасно, и климат нездоровый, и паёк очень уж однообразный — одни консервы, но всё равно… Здесь, во всяком случае, точно знаешь, что ты нужен, что без тебя не обойтись; здесь ты на свою грудь принимаешь зловещий напор Леса и чувствуешь этот напор: одних друзей сколько здесь похоронил — вон за посёлком целая роща шестов с ржавыми шлемами… А с другой стороны — столица. Туда какого-всякого не пошлют, и раз уж посылают, то не отдыхать… Там, говорят, из Дома Творцов все плацы просматриваются, так что за каждым построением кто-нибудь из творцов непременно наблюдает, то есть не то что непременно, но нет-нет да и посмотрит. Гая бросило в жар: ни с того ни с сего он вдруг представил себе, что вот вызвали его из строя, а он на втором шаге поскользнулся и брякнулся носом командиру под ноги, загремел автоматом по брусчатке, разиня, и берет неизвестно куда съехал… Он передохнул и украдкой огляделся. Не дай бог… Да, столица! Все у них на глазах… Ну да ничего — другие же служат. А там Рада — сестрёнка, сестрица… Дядька смешной, со своими древними костями, с черепахами своими допотопными… «Ох и соскучился же я по вас, милые вы мои!..»
Он снова взглянул в окно и озадаченно приоткрыл рот. По улице к комендатуре шли двое. Один был знакомый — рыжая морда Зеф, старшина сто четырнадцатого отряда сапёров, смертник, зарабатывающий себе жизнь расчисткой трассы. А другой был ну совершенное чучело, и чучело жутковатое. Сперва Гай принял его за выродка, но тут же сообразил, что вряд ли Зеф стал бы тащить выродка в комендатуру. Здоровенный голый парень, молодой, весь коричневый, здоровый как бык; одни трусы на нём, какие-то короткие, из блестящей материи… Зеф был при своей пушке, но не похоже было, чтобы он конвоировал этого чужака: шли они рядом, и чужак, нелепо размахивая руками, всё время что-то Зефу втолковывал. Зеф же только отдувался и вид собою являл совершенно одуревший. «Дикарь какой-то, — подумал Гай. — Только откуда он там взялся, на трассе? Может быть, зверями воспитанный? Были такие случаи. И похоже: вон мускулы какие, так и переливаются…»
Он смотрел, как эта пара подошла к часовому, как Зеф, утираясь, принялся что-то объяснять, а часовой — новичок, Зефа не знает и тычет ему автоматом под ребро, велит отойти на положенное расстояние. Голый парень, видя это, вступает в разговор. Руки у него так и летают, а лицо совсем уже странное: никак не поймать выражение — как ртуть, а глаза быстрые, тёмные… Ну всё, теперь и часовой обалдел. Сейчас тревогу поднимет. Гай повернулся.
— Господин ротмистр, — сказал он, — разрешите обратиться. Там старшина сто четырнадцатого кого-то привёл. Не взглянете ли?
Господин ротмистр подошёл к окну, посмотрел, брови у него полезли на лоб. Он толкнул раму, высунулся и прокричал, давясь от ворвавшейся пыли:
— Часовой! Пропустить!
Гай закрывал окно, когда в коридоре затопали, и Зеф со своим диковинным спутником бочком взошёл в канцелярию. Следом, тесня их, ввалился начальник караула и ещё двое ребят из бодрствующей смены. Зеф вытянул руки по швам, откашлялся и, вылупив на господина ротмистра бесстыжие голубые глаза, прохрипел:
— Докладывает старшина сто четырнадцатого отряда, воспитуемый Зеф. На трассе задержан вот этот человек. По всем признакам — сумасшедший, господин ротмистр: жрёт ядовитые грибы, ни слова не понимает, разговаривает непонятно, ходит, как изволите видеть, голый.
Пока Зеф докладывал, задержанный бегал быстрыми глазами по помещению, жутко и странно улыбаясь всем присутствующим, — зубы у него были ровные и белые, как сахар. Господин ротмистр, заложив руки за спину, подошёл поближе, оглядывая его с головы до ног.
— Кто вы такой? — спросил он.
Задержанный улыбнулся ещё жутче, постучал себя ладонью по груди и невнятно произнёс что-то вроде «Махсим». Начальник караула гоготнул, караульные захихикали, и господин ротмистр тоже улыбнулся. Гай не сразу понял, в чём дело, а потом сообразил, что на воровском жаргоне «мах-сим» означает «съел ножик».
— По-видимому, это кто-то из ваших, — сказал Зефу господин ротмистр.
Зеф помотал головой, выбросив из бородищи облако пыли.
— Никак нет, — сказал он. — Мах-сим — это он так себя называет, а воровского языка он не понимает. Так что это не наш.
— Выродок, наверное, — предположил начальник караула. (Господин ротмистр холодно на него посмотрел.) — Голый… — проникновенно пояснил начальник караула, пятясь к двери. — Разрешите идти, господин ротмистр? — гаркнул он.
— Идите, — сказал господин ротмистр. — Пошлите кого-нибудь за штаб-врачом господином Зогу… Где вы его поймали? — спросил он Зефа.
Зеф доложил, что нынешней ночью он со своим отрядом прочёсывал квадрат 23/07, уничтожил четыре самоходных «баллисты» и одну установку неизвестного назначения, потерял двоих при взрыве, и всё было в порядке. Около семи часов утра на его костёр вышел по шоссе из лесу этот вот неизвестный. Они заметили его издали, следили за ним, укрывшись в кустарнике, а затем, выбрав удобный момент, взяли его. Зеф принял его вначале за беглого, потом решил, что это выродок, и совсем было собрался стрелять, но раздумал, потому что этот человек… Тут Зеф в затруднении подвигал бородой и заключил:
— Потому что мне стало ясно, что это не выродок.
— Откуда же это стало вам ясно? — спросил господин ротмистр, а задержанный неподвижно стоял, сложив руки на могучей груди, и поглядывал то на него, то на Зефа.
Зеф сказал, что объяснить это будет трудновато.
— Во-первых, этот человек ничего не боялся и не боится. Дальше: он снял с костра похлёбку и отъел ровно треть, как и полагается товарищу, а перед этим кричал в лес, видимо звал, чувствуя, что мы где-то поблизости. Далее: он хотел угостить нас грибами. Грибы были ядовитые, и мы их есть не стали и ему не дали, однако он явно порывался нас угостить — по-видимому, в знак благодарности. Далее: как хорошо известно, ни один выродок по своим физическим способностям не превосходит нормального хилого человека. Этот же по пути сюда загнал меня как мальчишку; шёл через бурелом, словно по ровному месту, через рвы перепрыгивал, а потом ждал меня на той стороне и вдобавок зачем-то — из удальства, что ли? — хватал меня в охапку и пробегал со мной шагов по двести…
Господин ротмистр слушал Зефа, всем видом своим изображая глубочайшее внимание, но едва Зеф замолчал, как он резко повернулся к задержанному и в упор пролаял по-хонтийски:
— Ваше имя? Чин? Задание?
Гай восхитился ловкостью приёма, однако задержанный явно не понимал и хонтийского. Он снова показал свои великолепные зубы, похлопал себя по груди, сказавши: «Махсим», ткнул пальцем в бок каторжнику, сказавши: «Зеф», и после этого начал говорить — медленно, с большими паузами, показывая то в потолок, то в пол, то обводя руками вокруг себя. Гаю казалось, что в этой речи он улавливает некоторые знакомые слова, но слова эти не имели к делу никакого отношения. Когда задержанный замолчал, капрал Варибобу подал голос.
— По-моему, это ловкий шпион, — заявила старая чернильница. — Надо доложить господину бригадиру.
Господин ротмистр не обратил на него внимания.
— Вы можете идти, Зеф, — сказал он. — Вы проявили рвение, это вам зачтётся.
— Премного благодарен, господин ротмистр! — рявкнул Зеф и уже повернулся было, чтобы идти, но тут задержанный вдруг издал негромкий возглас, перегнулся через барьер и схватил пачку чистых бланков, лежавших на столе перед капралом.
Варибобу перепугался до смерти (тоже мне капрал!), отшатнулся и швырнул в дикаря пером. Дикарь ловко поймал перо на лету и, примостившись тут же на барьере, принялся что-то чертить на бланке, не обращая внимания на Гая и Зефа, ухвативших его за бока.
— Отставить! — скомандовал господин ротмистр, Гай охотно повиновался: удерживать этого коричневого зверя было всё равно что пытаться остановить танк, схватившись за гусеницу.
Господин ротмистр и Зеф встали по сторонам задержанного и смотрели, что он там чёркает.
— По-моему, это схема Мира, — неуверенно сказал Зеф.
— Гм… — отозвался господин ротмистр.
— Ну конечно! Вот в центре у него Мировой Свет, это вот Мир… А здесь мы, по его мнению, находимся.
— Но почему всё плоско? — недоверчиво спросил господин ротмистр.
Зеф пожал плечами.
— Возможно, детское восприятие… Инфантилизм… Вот, глядите! Это он показывает, как сюда попал.
— Да, возможно… Я слыхал про такое безумие…
Гаю наконец удалось протиснуться между гладким твёрдым плечом задержанного и грубой, пропахшей потом курткой Зефа. Рисунок, который он увидел, показался ему смешным. Так детишки-первоклассники изображают Мир: посередине маленький кружок, означающий Мировой Свет, вокруг него большая окружность, обозначающая Сферу Мира, а на окружности жирная точка, к которой только пририсовать ручки и ножки, и получится «это — Мир, а это — я». Даже Сферу Мира несчастный псих не сумел изобразить правильной окружностью, получился у него какой-то овал. Ну ясно, ненормальный… И ещё нарисовал пунктиром линию, ведущую из-под Земли к точке: вот, мол, как я сюда попал.
Между тем задержанный взял второй бланк и быстро начертил две маленькие Сферы Мира в противоположных углах, соединил их пунктирной линией и ещё пририсовал какие-то закорючки. Зеф безнадёжно присвистнул и сказал господину ротмистру:
— Разрешите идти?
Однако господин ротмистр не отпустил его.
— Э-э… Зеф, — сказал он, — помнится, вы подвизались в области… э… — Он постучал себя согнутым пальцем по темени.
— Так точно, — помедлив, ответил Зеф.
Господин ротмистр прошёлся по канцелярии.
— Не могли бы вы… э-э… как бы это сказать… сформулировать своё мнение по поводу этого субъекта? Профессионально, если можно так выразиться…
— Не могу знать, — сказал Зеф. — Потерял право выступать в профессиональном качестве.
— Я понимаю, — сказал господин ротмистр. — Всё это верно. Хвалю. Н-но…
Зеф, выкатив голубые глазки, стоял по стойке «смирно». Господин же ротмистр находился в очевидном замешательстве. Гай хорошо понимал его. Случай был важный, серьёзный случай. (А вдруг этот дикарь всё-таки шпион?) А господин штаб-врач Зогу, конечно, прекрасный офицер, блестящий легионер, но всего лишь штаб-врач. В то время как рыжая морда Зеф, до того как впасть в преступление, здорово знал своё дело.
— Ну что же, — сказал господин ротмистр. — Ничего не поделаешь… Но по-человечески… — Он остановился перед Зефом. — Понимаете? Просто по-человечески… вы действительно считаете, что это сумасшедший?
Зеф снова помедлил.
— По-человечески? — повторил он. — Ну конечно, по-человечески: человеку ведь свойственно ошибаться… Так вот, по-человечески я склонен полагать, что это ярко выраженный случай раздвоения личности с вытеснением и замещением истинного «я» воображаемым «я». По-человечески же, исходя из жизненного опыта, я рекомендовал бы электрошок и флеосодержащие препараты.
Капрал Варибобу всё это украдкой записал, но господина ротмистра не проведёшь. Он отобрал у капрала листок с записями и сунул в карман френча. Махсим снова заговорил, обращаясь то к господину ротмистру, то к Зефу, — чего-то он хотел, бедняга, что-то ему было не так, — но тут открылась дверь, и вошёл господин штаб-врач, по всему видно оторванный от обеда.
— Привет, Тоот, — брюзгливо сказал он. — В чём дело? Вы, я вижу, живы и здоровы, и это меня утешает… А это что за тип?
— Воспитуемые поймали его в лесу, — объяснил господин ротмистр. — Я подозреваю, что он сумасшедший.
— Симулянт он, а не сумасшедший, — проворчал господин штаб-врач и налил себе воды из графина. — Отправьте его обратно в лес, пусть работает.
— Это не наш, — возразил господин ротмистр. — И мы не знаем, откуда он взялся. Я думаю, что его в своё время захватили выродки, он у них свихнулся и перебежал к нам.
— Правильно, — проворчал господин штаб-врач. — Нужно свихнуться, чтобы перебежать к нам. — Он подошёл к задержанному и сразу же полез хватать его за веки. (Задержанный жутко осклабился и слегка оттолкнул его.) — Но-но! — сказал господин штаб-врач, ловко хватая его за ухо. — Стой спокойно!
Задержанный подчинился. Господин штаб-врач вывернул ему веки, ощупал, посвистывая, шею и горло, согнул и разогнул ему руку, потом, пыхтя, нагнулся и ударил его под колени, вернулся к графину и выпил ещё стакан воды.
— Изжога, — сообщил он.
Гай поглядел на Зефа. Рыжебородый, приставив к ноге свою пушку, стоял в сторонке и с подчёркнутым равнодушием смотрел в стену. Господин штаб-врач напился и снова взялся за психа. Он ощупывал его, обстукивал, заглядывал в зубы, два раза ударил кулаком в живот, потом достал из кармана плоскую коробку, размотал провод, подключил к штепселю и стал прикладывать коробку к разным частям дикарского тела.
— Так, — сказал он, сматывая провод. — И немой к тому же?..
— Нет, — сказал господин ротмистр. — Он говорит, но на каком-то зверином языке. Нас он не понимает. А вот его рисунки.
Господин штаб-врач посмотрел рисунки.
— Так-так-так, — сказал он. — Забавно… — Он выхватил у капрала ручку и быстро нарисовал на бланке кошку, как её рисуют дети, из палочек и кружочков. — Что ты на это скажешь, приятель? — сказал он, протягивая рисунок психу.
Тот, ни секунды не задумываясь, принялся царапать пером, и рядом с кошкой появилось странное, густо заросшее волосами животное с тяжёлым, неприятным взглядом. Такого животного Гай не знал, но он понял одно: это уже не был детский рисунок. Нарисовано было здорово, просто замечательно. Даже смотреть страшновато. Господин штаб-врач протянул руку за пером, но псих отстранился и нарисовал ещё одно животное — с огромными ушами, морщинистой кожей и толстым хвостом на месте носа.
— Прекрасно! — вскричал господин штаб-врач, хлопнув себя по бокам.
А псих не унимался. Теперь он рисовал уже не животное, а явно какой-то аппарат, похожий на большую прозрачную мину. Внутри мины он очень ловко изобразил сидящего человечка, постучал по человечку пальцем, а затем тем же пальцем постучал себя по груди и произнёс:
— Махх-ссим.
— Вот эту штуку он мог видеть у реки, — сказал неслышно подошедший Зеф. — Мы такую сожгли этой ночью. Но вот чудовища… — Он покачал головой.
Господин штаб-врач словно впервые заметил его.
— А, профессор! — вскричал он преувеличенно радостно. — То-то я смотрю — в канцелярии чем-то воняет. Не будете ли вы так любезны, коллега, произносить ваши мудрые суждения во-он из того угла? Вы меня очень обяжете…
Варибобу захихикал, а господин ротмистр строго сказал:
— Станьте у дверей, Зеф, и не забывайтесь…
— Ну хорошо, — сказал господин штаб-врач. — И что вы думаете с ним делать, Тоот?
— Это зависит от вашего диагноза, Зогу, — ответил господин ротмистр. — Если он симулянт, я передам его в прокуратуру, там разберутся. А если он сумасшедший…
— Он не симулянт, Тоот! — с большим подъёмом произнёс господин штаб-врач. — Ему совершенно нечего делать в прокуратуре. Но я знаю одно место, где им очень заинтересуются. Где бригадир?
— Бригадир на трассе.
— Впрочем, это не существенно. Вы ведь дежурный, Тоот? Вот и отправьте этого любопытнейшего молодчика по следующему адресу… — Господин штаб-врач пристроился на барьере, закрывшись от всех плечами и локтями, и написал что-то на обороте последнего рисунка.
— А что это такое? — спросил господин ротмистр.
— Это? Это одно учреждение, которое будет нам благодарно, Тоот, за нашего психа. Я вам ручаюсь.
Господин ротмистр неуверенно покрутил в пальцах бланк, потом отошёл в дальний угол канцелярии и поманил к себе господина штаб-врача. Некоторое время они говорили там вполголоса, так что разобрать можно было только отдельные реплики господина Зогу: «…Департамент пропаганды… Отправьте с доверенным… Не так уж это секретно!.. Я вам ручаюсь… Прикажите ему забыть… Чёрт возьми, да сопляк всё равно ничего не поймёт!..»
— Хорошо, — сказал наконец господин ротмистр. — Пишите сопроводительную бумагу. Капрал Варибобу!
Капрал приподнялся.
— Проездные документы на рядового Гаала готовы?
— Так точно.
— Впишите в проездные документы подконвойного Махсима. Рядовой Гаал!
Гай щёлкнул каблуками и вытянулся:
— Слушаю, господин ротмистр!
— Прежде чем явиться на новое место службы в нашей столице, доставьте задержанного по адресу, означенному на этом листке. По исполнении приказания листок сдать дежурному офицеру на новом месте службы. Адрес забыть. Это ваше последнее задание, Гаал, и вы, конечно, выполните его, как подобает молодцу-легионеру.
— Будет исполнено! — прокричал Гай, охваченный неописуемым восторгом.
Горячая волна оглушающего упоения захлестнула его, подхватила, понесла к небу. О, эти сладостные минуты восторга, незабываемые минуты, когда вырастают крылья, минуты ласкового презрения ко всему грубому, материальному, телесному… Минуты, когда жаждешь, чтобы приказ соединил тебя с огнём, швырнул тебя в огонь, на тысячи врагов, в гущу диких орд, навстречу миллионам пуль, и это ещё не всё, будет ещё слаще, восторг ослепит и сожжёт… О огонь! О пламя! О ярость! И вот оно, вот оно!.. Он встаёт, этот рослый, сильный красавец, гордость бригады, наш капрал Варибобу, как огненный факел, как статуя славы и верности, и он запевает, а мы все подхватим, все, как один…
Вперёд, легионеры, железные ребята!
Вперёд, сметая крепости, с огнём в очах!
Железным сапогом раздавим супостата!
Пусть капли свежей крови сверкают на мечах…
И все пели. Пел блестящий господин ротмистр Тоот, образец легионера, образец среди образцов, за которого так хочется сейчас же, под этот марш, отдать жизнь, душу, всё. И господин штаб-врач Зогу, образец брата милосердия, грубый, как настоящий солдат, и ласковый, как руки матери… И наш капрал Варибобу, до мозга костей наш, старый вояка, ветеран, поседевший в схватках… О, как сверкают пуговицы и нашивки на его потёртом, заслуженном мундире, для него нет ничего, кроме службы, ничего, кроме служения!..
Железный наш кулак сметает все преграды.
Довольны Огненосные Творцы!
О как рыдает враг! Но нет ему пощады!
Вперёд, легионеры-молодцы!
…Но что это? Он не поёт, он стоит, опершись на барьер, и вертит своей дурацкой коричневой головой, и бегает глазами, и всё оскаляется, всё щерится… На кого оскаляешься, мерзавец? О, как хочется подойти тяжёлым шагом — и с размаху, железным кулаком по этому гнусному белому оскалу… Но нельзя, нельзя, это недостойно легионера: он же всего лишь псих, жалкий калека, настоящее счастье недоступно ему, он слеп, ничтожен, жалкий человеческий обломок… А этот рыжий бандит скорчился в углу от невыносимой боли… Каторжник, преступная морда, за грудь тебя, за твою поганую бороду! Встать, мразь! Стоять смирно, когда легионеры поют свой марш! И по башке, по башке, по грязной морде, по наглым рачьим глазкам… Вот так, вот так…
Гай отшвырнул каторжника и, щёлкнув каблуками, повернулся к господину ротмистру. Как всегда, после приступа восторженного возбуждения что-то звенело в ушах и мир сладко плыл и покачивался перед глазами.
Капрал Варибобу, сизый от натуги, слабо перхал, держась за грудь. Господин штаб-врач, потный и багровый, жадно пил воду прямо из графина и тянул из кармана носовой платок. Господин ротмистр хмурился с отсутствующим выражением, словно пытался что-то припомнить. У порога грязной кучей клетчатого тряпья ворочался рыжий Зеф. Лицо у него было разбито, он хлюпал кровью и слабо постанывал сквозь зубы. А Махсим больше не улыбался. Лицо у него застыло, стало совсем как обычное человеческое, и он неподвижными круглыми глазами, приоткрыв рот, смотрел на Гая.
— Рядовой Гаал, — надтреснутым голосом произнёс господин ротмистр. — Э-э… Что-то я хотел вам сказать… Подождите, Зогу, оставьте мне хоть глоток воды…
Максим проснулся и сразу почувствовал, что голова тяжёлая. В комнате было душно. Опять ночью закрыли окно. Впрочем, и от открытого окна толку мало — город слишком близко, днём видна над ним неподвижная бурая шапка отвратительных испарений, ветер несёт их сюда, и не помогает ни расстояние, ни пятый этаж, ни парк внизу. «Сейчас бы принять ионный душ, — подумал Максим, — да выскочить нагишом в сад, да не в этот паршивый, полусгнивший, серый от гари, а в наш, где-нибудь под Гладбахом, на берегу серебристого Нирса, да пробежать вокруг озера километров пятнадцать во весь опор, во всю силу, да переплыть озеро, а потом минут двадцать походить по дну, чтобы поупражнять лёгкие, полазить среди скользких подводных валунов…» Он вскочил, распахнул окно, высунулся под моросящий дождик, глубоко вдохнул сырой воздух, закашлялся — в воздухе было полно лишнего, а дождевые капли оставляли на языке металлический привкус. По автостраде с шипением и свистом проносились машины. Внизу под окном желтела мокрая листва, на высокой каменной ограде что-то блестело. По парку ходил человечек в мокрой накидке, сгребал в кучу опавшие листья. За пеленой дождя смутно виднелись кирпичные здания какого-то завода на окраине. Из двух высоких труб, как всегда, лениво ползли и никли к земле толстые струи ядовитого дыма.
Душный мир. Неблагополучный, болезненный мир. Весь он какой-то неуютный и тоскливый, как то казённое помещение, где люди со светлыми пуговицами и плохими зубами вдруг ни с того ни с сего принялись вопить, надсаживаясь до хрипа, и Гай, такой симпатичный, красивый парень, совершенно неожиданно принялся избивать в кровь рыжебородого Зефа, а тот даже не сопротивлялся… Неблагополучный мир… Радиоактивная река, нелепый железный дракон, грязный воздух и неопрятные пассажиры в неуклюжей трёхэтажной металлической коробке на колёсах, испускающей сизые угарные дымы… И ещё одна дикая сцена — когда какие-то грубые люди довели хохотом и жестами до слёз пожилую женщину, и никто за неё не заступился, вагон набит битком и все смотрят в сторону, и только Гай вдруг вскочил, бледный от злости, а может быть, от страха, и что-то крикнул им, и они убрались… Но и сам Гай, явно добрый, симпатичный человек, иногда вдруг приходил в необъяснимую ярость, принимался бешено ссориться с соседями по купе, глядел на них зверем, а потом так же внезапно впадал в глубокую прострацию. И все прочие вели себя не лучше. Часами они сидели и лежали вполне мирно, негромко беседуя, даже пересмеиваясь, и вдруг кто-нибудь начинал сварливо ворчать на соседа, сосед нервно огрызается, окружающие, вместо того чтобы успокоить их, ввязывались в ссору, скандал ширился, и вот уже все орут друг на друга, грозятся, толкаются, и кто-то лезет через головы, размахивая кулаками, и кого-то держат за шиворот, во весь голос плачут детишки, им раздражённо обрывают уши, а потом всё постепенно стихает, все дуются друг на друга, разговаривают нехотя, отворачиваются… А иногда скандал превращается в нечто совершенно уж непристойное: глаза вылезают из орбит, лица идут красными пятнами, голоса поднимаются до истошного визга, и кто-то истерически хохочет, кто-то поёт, кто-то молится, воздев над головой трясущиеся руки… Сумасшедший дом…
Максим отошёл от окна, постоял немного посередине тесной комнатушки, расслабившись, ощущая апатию и душевную усталость, потом заставил себя собраться и размялся немного, используя в качестве снаряда громоздкий деревянный стул. «Так и опуститься можно, — подумал он озабоченно. — Ещё день-два я, пожалуй, вытерплю, а потом придётся удрать, побродить немного по лесам… В горы хорошо бы удрать — горы у них здесь на вид славные, дикие… Далековато, правда, за ночь не обернёшься… Как их Гай называл? Зартак… Интересно, это собственное имя или горы вообще? Впрочем, какие там горы, не до гор мне. Десять суток я здесь, а ничего ещё не сделано…»
Он втиснулся в душевую и несколько минут фыркал и растирался под тугим искусственным дождиком, таким же противным, как естественный — чуть похолоднее, правда, — но жёстким, известковым.
Он вытерся продезинфицированным полотенцем и, всем недовольный: и этим мутным утром, и этим душным миром, и своим дурацким положением, и чрезмерно жирным завтраком, который ему предстоит сейчас съесть, — вернулся, в комнату, чтобы прибрать постель. Завтрак уже принесли — он дымился и вонял на столе. Рыба закрывала окно.
— Здравствуйте, — сказал ей Максим на местном языке. — Не надо. Окно.
— Здравствуйте, — ответила она, щёлкая многочисленными задвижками. — Надо. Дождь. Плохо.
— Рыба, — сказал Максим на линкосе. Собственно, её звали Нолу, но Максим с самого начала окрестил её Рыбой за общее выражение лица и невозмутимость.
Она обернулась и посмотрела на него немигающими глазами. Затем, уже в который раз, приложила палец к кончику носа и сказала: «Женщина», потом ткнула в Максима пальцем: «Мужчина», потом в сторону осточертевшего балахона, висящего на спинке стула: «Одежда. Надо». Не могла она почему-то видеть мужчину просто в шортах. Надо было ей, чтобы мужчина закутывался с ног до шеи.
Он принялся одеваться, а она застелила его постель, хотя Максим всегда говорил, что будет делать это сам, выдвинула на середину комнаты стол, который Максим всегда отодвигал к стене, решительно отвернула кран отопления, который Максим всегда заворачивал до упора, и все однообразные «не надо» Максима разбивались о её не менее однообразные «надо».
Застегнув балахон у шеи на единственную сломанную пуговицу, Максим подошёл к столу и поковырял завтрак двузубой вилкой. Произошёл обычный диалог:
— Не хочу. Не надо.
— Надо. Еда. Завтрак.
— Не хочу завтрак. Невкусно.
— Надо завтрак. Вкусно.
— Рыба, — сказал ей Максим проникновенно, — жестокий вы человек. Попади вы ко мне на Землю, я бы вдребезги разбился, но нашёл бы вам еду по вкусу.
— Не понимаю, — сказала она без выражения. — Что такое «рыба»?
С отвращением жуя жирный кусок, Максим взял бумагу и изобразил леща анфас. Она внимательно изучила рисунок и положила в карман халата. Все рисунки, которые делал Максим, она забирала и куда-то уносила. Максим рисовал много, охотно и с удовольствием: в свободное время и по ночам, когда не спалось, делать здесь было совершенно нечего. Он рисовал животных и людей, чертил таблицы и диаграммы, воспроизводил анатомические разрезы. Он изображал профессора Мегу похожим на бегемота и бегемотов, похожих на профессора Мегу; он вычерчивал универсальные таблицы линкоса, схемы машин и диаграммы исторических последовательностей; он изводил массу бумаги, и всё это исчезало в кармане Рыбы без всяких видимых последствий для процедуры контакта. У профессора Мегу, он же Бегемот, была своя метода, и он не намеревался от неё отказываться.
Универсальная таблица линкоса, с изучения которой должен начинаться любой контакт, Бегемота совершенно не интересовала. Местному языку пришельца обучала только Рыба, да и то лишь для удобства общения, чтобы закрывал окно и не ходил без балахона. Эксперты к контакту не привлекались вовсе. Максимом занимался Бегемот, и только Бегемот.
Правда, в его распоряжении находилось довольно мощное средство исследования — ментоскопическая техника, и Максим проводил в стендовом кресле по четырнадцать — шестнадцать часов в сутки. Причём ментоскоп у Бегемота был хорош. Он позволял довольно глубоко проникать в воспоминания и обладал весьма высокой разрешающей способностью. Располагая такой машиной, можно было, пожалуй, обойтись и без знания языка. Но Бегемот пользовался ментоскопом как-то странно. Свои ментограммы он отказывался демонстрировать категорически и даже с некоторым негодованием, а к ментограммам Максима относился своеобразно. Максим специально разработал целую программу воспоминаний, которые должны были дать аборигенам достаточно полное представление о социальной, экономической и культурной жизни Земли. Однако ментограммы такого рода не вызывали у Бегемота никакого энтузиазма. Бегемот кривил физиономию, мычал, отходил, принимался звонить по телефону или, усевшись за стол, начинал нудно пилить ассистента, часто повторяя при этом сочное словечко «массаракш». Зато когда на экране Максим взрывал на воздух ледяную скалу, придавившую корабль, или скорчером разносил в клочья панцирного волка, или отнимал экспресс-лабораторию у гигантского глупого псевдоспрута, Бегемота было за уши не оттянуть от ментоскопа. Он тихо взвизгивал, радостно хлопал себя ладонями по лысине и грозно орал на изнурённого ассистента, следящего за записью изображения. Зрелище хромосферного протуберанца вызывало у профессора такой восторг, словно он никогда в жизни не видел ничего подобного, и очень нравились ему любовные сцены, заимствованные Максимом главным образом из кинофильмов специально для того, чтобы дать аборигенам какое-то представление об эмоциональной жизни человечества.
Такое нелепое отношение к материалу наводило Максима на печальные размышления. Создавалось впечатление, что Бегемот никакой не профессор, а просто инженер-ментоскопист, готовящий материал для подлинной комиссии по контакту, с которой Максиму предстоит ещё встретиться, а когда это случится — неизвестно. Тогда получалось, что Бегемот — личность довольно примитивная, вроде мальчишки, которого в «Войне и мире» интересуют только батальные сцены. Это обижало: Максим представлял Землю и — честное слово! — имел основания рассчитывать на более серьёзного партнёра по контакту.
Правда, можно было предположить, что этот мир расположен на перекрёстке неведомых межзвёздных трасс и пришельцы здесь не редкость. До такой степени не редкость, что ради каждого вновь прибывшего здесь уже не создают специальных авторитетных комиссий, а просто выкачивают из него наиболее эффектную информацию и этим ограничиваются. За такое предположение говорила оперативность, с которой люди со светлыми пуговицами, явно не специалисты, разобрались в ситуации и без всяких ахов и охов направили пришельца прямо по назначению. А может быть, какие-нибудь негуманоиды, побывавшие здесь раньше, оставили по себе настолько дурное воспоминание, что теперь аборигены относятся ко всему инопланетному с определённым и оправданным недоверием, и тогда вся возня, которую разводит вокруг ментоскопа профессор Бегемот, есть только видимость контакта, оттяжка времени, пока некие высокие инстанции решают его судьбу.
«Так или иначе, а дело моё дрянь, — решил Максим, давясь последним куском. — Надо скорее учить язык, и тогда всё выяснится…»
— Хорошо, — сказала Рыба, забирая у него тарелку. — Пойдёмте.
Максим вздохнул и поднялся. Они вышли в коридор. Коридор был длинный, грязно-голубой, справа и слева тянулись ряды закрытых дверей, точно таких же, как дверь в комнату Максима. Максим никогда здесь никого не встречал, но раза два слышал из-за дверей какие-то странные, возбуждённые голоса. Возможно, там тоже содержались пришельцы, ожидающие решения своей судьбы.
Рыба шла впереди широким мужским шагом, прямая как палка, и Максиму вдруг стало очень жалко её. Эта страна, видимо, ещё не знала промышленности красоты, и бедная Рыба была предоставлена самой себе. С этими жидкими бесцветными волосами, торчащими из-под белой шапочки, с этими огромными, выпирающими под халатом лопатками, с безобразно тощими ножками совершенно невозможно было, наверное, чувствовать себя на высоте — разве что с инопланетными существами, да и то с негуманоидными. Ассистент профессора относился к ней пренебрежительно, а Бегемот и вовсе её не замечал и обращался к ней не иначе как «Ы-ы-ы…», что, вероятно, соответствовало у него интеркосмическому «Э-э-э…». Максим вспомнил своё собственное, не бог весть какое к ней отношение и ощутил угрызения совести. Он догнал её, погладил по костлявому плечу и сказал:
— Нолу молодец, хорошая.
Она подняла к нему сухое лицо и сделалась, как никогда, похожей на удивлённого леща анфас. Она отвела его руку, сдвинула едва заметные брови и строго объявила:
— Максим нехороший. Мужчина. Женщина. Не надо.
Максим сконфузился и снова приотстал.
Так они дошли до конца коридора. Рыба толкнула дверь, и они очутились в большой светлой комнате, которую Максим называл про себя приёмной. Окна здесь были безвкусно декорированы прямоугольной решёткой из толстых железных прутьев; высокая, обитая кожей дверь вела в лабораторию Бегемота, а у двери этой всегда почему-то сидели два очень рослых, малоподвижных аборигена, не отвечающих на приветствия и находящихся как будто в постоянном трансе.
Рыба, как всегда, сразу прошла в лабораторию, оставив Максима в приёмной. Максим, как всегда, поздоровался; ему, как всегда, не ответили. Дверь в лабораторию осталась приоткрытой; оттуда доносился громкий, раздражённый голос Бегемота и звонкое щёлканье включённого ментоскопа. Максим подошёл к окну, некоторое время смотрел на туманный мокрый пейзаж, на лесистую равнину, рассечённую лентой автострады, на высокую металлическую башню, едва видимую в тумане, быстро соскучился и, не дожидаясь зова, вошёл в лабораторию.
Здесь, как обычно, приятно пахло озоном, мерцали дублирующие экраны, плешивый заморённый ассистент с незапоминаемым именем и с кличкой Торшер делал вид, что настраивает аппаратуру, и с интересом прислушивался к скандалу. В лаборатории имел место скандал.
В кресле Бегемота, за столом Бегемота сидел незнакомый человек с квадратным шелушащимся лицом и красными отёчными глазами. Бегемот стоял перед ним, расставив ноги, уперев руки в бока и слегка наклонившись. Он орал. Шея у него была сизая, лысина пламенела закатным пурпуром, изо рта далеко во все стороны летели брызги.
Стараясь не привлекать к себе внимания, Максим тихонько прошёл к своему рабочему месту и негромко поздоровался с ассистентом. Торшер, существо нервное, задёрганное, в ужасе отскочил и поскользнулся на толстом кабеле. Максим едва успел подхватить его за плечи, и несчастный Торшер обмяк, закатив глаза. Ни кровинки не осталось в его лице. Странный это был человек: он до судорог боялся Максима. Откуда-то неслышно возникла Рыба с откупоренным флакончиком, который тут же был поднесён к носу Торшера. Торшер икнул и ожил. Прежде чем он снова ускользнул в небытие, Максим прислонил его к железному шкафу и поспешно отошёл.
Усевшись в стендовое кресло, он обнаружил, что шелушащийся незнакомец перестал слушать Бегемота и внимательно разглядывает его, Максима. Максим приветливо улыбнулся. Незнакомец слегка наклонил голову. Тут Бегемот с ужасным треском ахнул кулаком по столу и схватился за телефонный аппарат. Воспользовавшись образовавшейся паузой, незнакомец произнёс несколько слов, из которых Максим разобрал только «надо» и «не надо», взял со стола листок плотной голубоватой бумаги с ярко-зелёной каймой и помахал им в воздухе перед лицом Бегемота. Бегемот досадливо отмахнулся и тотчас же принялся лаять в телефон. «Надо», «не надо» и непонятное «массаракш» сыпались из него как из рога изобилия, и ещё Максим уловил слово «окно». Всё кончилось тем, что Бегемот в раздражении швырнул наушник, ещё несколько раз рявкнул на незнакомца, заплевав его с головы до ног, и выкатился, хлопнув дверью.
Тогда незнакомец вытер лицо носовым платком, поднялся с кресла, открыл длинную плоскую коробку, лежавшую на подоконнике, и извлёк из неё какую-то тёмную одежду.
— Идите сюда, — сказал он Максиму. — Одевайтесь.
Максим оглянулся на Рыбу.
— Идите, — сказала Рыба. — Одевайтесь. Надо.
Максим понял, что в его судьбе наступает наконец долгожданный поворот, что где-то кто-то что-то решил. Забыв о наставлениях Рыбы, он тут же сбросил уродливый балахон и с помощью незнакомца облачился в новое одеяние. Одеяние это, на взгляд Максима, не отличалось ни красотой, ни удобством, но оно было точно такое же, как на незнакомце. Можно было предположить даже, что незнакомец пожертвовал своё собственное запасное одеяние, ибо рукава куртки были коротки, а штаны висели сзади мешком и сваливались. Впрочем, всем остальным присутствующим вид Максима в новой одежде пришёлся по душе. Незнакомец ворчал что-то одобрительное; Рыба, смягчив черты лица, насколько это возможно для леща, оглаживала Максиму плечи и одёргивала на нём куртку, и даже Торшер бледно улыбался, укрывшись за пультом.
— Идёмте, — сказал незнакомец и направился к двери, в которую выкатился разъярённый Бегемот.
— До свидания, — сказал Максим Рыбе. — Спасибо, — добавил он на линкосе.
— До свидания, — ответила Рыба. — Максим хороший. Здоровый. Надо.
Кажется, она была растрогана. А может быть, озабочена тем, что костюм неважно сидит. Максим махнул рукой бледному Торшеру и поспешил вслед за незнакомцем.
Они прошли через несколько комнат, заставленных неуклюжей, архаичной аппаратурой, спустились в гремящем и лязгающем лифте на первый этаж и оказались в обширном низком вестибюле, куда несколько дней назад Гай привёл Максима. И как несколько дней назад, снова пришлось ждать, пока пишутся какие-то бумаги, пока смешной человечек в нелепом головном уборе царапает что-то на розовых картонках, а красноглазый незнакомец царапает что-то на зелёных, а девица с оптическими усилителями на глазах делает на этих картонках фигурные вырезы, а потом все меняются картонками, причём запутываются, и кричат друг на друга, и хватаются за телефонный аппарат, и наконец человечек в нелепом головном уборе забирает себе две зелёные и одну розовую картонку, причём розовую картонку он рвёт пополам и половину отдаёт девице, делающей вырезы, а шелушащийся незнакомец получает две розовые картонки, синюю толстую картонку и ещё круглый металлический жетон с выбитой на нём надписью и всё это минуту спустя отдаёт рослому человеку со светлыми пуговицами, стоящему у выходной двери, в двадцати шагах от человечка в нелепом головном уборе, когда они уже выходят на улицу, рослый вдруг принимается сипло кричать, и красноглазый незнакомец снова возвращается, и выясняется, что он забыл забрать себе синий картонный квадратик, и он забирает себе синий картонный квадратик и с глубоким вздохом запихивает куда-то за пазуху. Только после этого уже успевший промокнуть Максим получает возможность сесть в нерационально длинный автомобиль по правую сторону от красноглазого, который раздражён, пыхтит и часто повторяет любимое заклинание Бегемота: «Массаракш».
Машина заворчала, мягко тронулась с места, выбралась из неподвижного стада других машин, пустых и мокрых, прокатилась по большой асфальтированной площадке перед зданием, обогнула огромную клумбу с вялыми цветами, мимо высокой жёлтой стены, выкатилась к повороту на шоссе и резко затормозила.
— Массаракш, — снова прошипел красноглазый и выключил двигатель.
По шоссе тянулась длинная колонна одинаковых пятнистых грузовиков с кузовами из криво склёпанного, гнутого железа. Над железными бортами торчали ряды неподвижных округлых предметов, влажно отсвечивающих металлом. Грузовики двигались неторопливо, сохраняя правильные интервалы, мерно клокоча моторами и распространяя ужасное зловоние органического перегара.
Максим оглядел дверцу со своей стороны, сообразил, что к чему, и поднял стекло. Красноглазый, не глядя на него, произнёс длинную фразу, оказавшуюся совершенно непонятной.
— Не понимаю, — сказал Максим.
Красноглазый повернул к нему удивлённое лицо и, судя по интонации, спросил что-то. Максим покачал головой.
— Не понимаю, — повторил он.
Красноглазый как будто удивился ещё больше, полез в карман, вытащил плоскую коробочку, набитую длинными белыми палочками, одну палочку сунул себе в рот, а остальные предложил Максиму. Максим из вежливости принял коробочку и стал её рассматривать. Коробочка была картонная, от неё остро пахло какими-то сухими растениями. Максим взял одну из палочек, откусил кусочек и пожевал. Затем он поспешно опустил стекло, высунулся и сплюнул. Это была не еда.
— Не надо, — сказал он, возвращая коробочку красноглазому. — Невкусно.
Красноглазый, полуоткрыв рот, смотрел на него. Белая палочка, прилипнув, висела у него на губе. Максим в соответствии с местными правилами прикоснулся пальцем к кончику своего носа и представился:
— Максим.
Красноглазый пробормотал что-то, в руке у него вдруг явился огонёк, он погрузил в него конец белой палочки, и сейчас же автомобиль наполнился тошнотворным дымом.
— Массаракш! — вскричал Максим с негодованием и распахнул дверцу. — Не надо!
Он понял, что это за палочки; когда они ехали с Гаем, почти все мужчины отравляли воздух точно таким же дымом, но для этого они пользовались не белыми палочками, а короткими и длинными деревянными предметами, похожими на детские свистульки древних времён. Они вдыхали какой-то наркотик — обычай, несомненно, вреднейший, — и тогда Максим утешался только тем, что симпатичный Гай был, по-видимому, тоже категорически против этого обычая.
Незнакомец поспешно выбросил наркотическую палочку за окно и почему-то помахал ладонью перед своим лицом. Максим на всякий случай тоже помахал ладонью, а затем снова представился. Оказалось, что красноглазого зовут Фанк, на чём разговор и прекратился. Минут пять они сидели, благожелательно переглядываясь, и, по очереди указывая друг другу на бесконечную колонну грузовиков, повторяли: «Массаракш». Потом бесконечная колонна кончилась, и Фанк выбрался на шоссе.
Вероятно, он очень спешил. Во всяком случае, он немедленно сделал так, что двигатель заревел бархатным рёвом, затем включил какое-то гнусно воющее устройство и, не соблюдая, на взгляд Максима, никаких правил безопасности, погнал по автостраде в обгон колонны, едва успевая увёртываться от машин, мчавшихся навстречу.
Они обогнали колонну грузовиков; обошли, чуть не вылетев на обочину, широкий красный экипаж с одиноким, очень мокрым водителем; проскочили мимо деревянной повозки на огромных, в человеческий рост, вихляющихся колёсах, влекомой бесхвостым ископаемым животным; воем загнали в канаву группу пешеходов в брезентовых плащах; влетели под сень мокрых, раскидистых деревьев, ровными рядами высаженных по обе стороны дороги, — Фанк всё увеличивал скорость, встречный поток воздуха ревел в обтекателях, напуганные воем экипажи впереди прижимались к обочинам, уступая дорогу. Машина казалась Максиму не приспособленной для таких скоростей, слишком неустойчивой, и ему было немного неприятно.
Вскоре дорогу обступили дома, автомобиль ворвался в город, и Фанк был вынужден резко понизить скорость.
Улицы были несоразмерно узки и буквально забиты экипажами. Автомобиль Фанка еле плёлся, стиснутый со всех сторон самыми разнообразными механизмами. Впереди, заслоняя полнеба, громоздилась задняя стенка фургона, покрытая аляповатыми разноцветными надписями и грубыми изображениями людей и животных. Слева, не обгоняя и не отставая, ползли два одинаковых автомобиля, набитых жестикулирующими мужчинами и женщинами. Красивыми женщинами, яркими, не то что Рыба. Ещё левее, железно погромыхивая единственным колесом, брела некая разновидность гиромата, поминутно сыплющая синими и зелёными искрами, дочерна заполненная пассажирами. Справа был тротуар — неподвижная полоса асфальта, запрещённая для транспорта. По тротуару густым потоком шли люди в странной одежде фиолетовых и чёрных тонов, сталкивались, обгоняли друг друга, увёртывались друг от друга, протискивались плечом вперёд, то и дело забегали в раскрытые, ярко освещённые двери и смешивались с толпами, кишащими за огромными, запотевшими витринами, а иногда вдруг собирались большими группами, создавая пробки и водовороты, вытягивая шеи, заглядывая куда-то. Здесь было очень много худых и бледных лиц, очень похожих на лицо Рыбы; почти все люди были некрасивы, излишне, не по-здоровому сухопары, излишне бледны, неловки, угловаты. Но они производили впечатление людей довольных: они часто и охотно смеялись, они вели себя непринуждённо, глаза их блестели, повсюду раздавались громкие, оживлённые голоса. Пожалуй, это скорее всё-таки достаточно организованный мир, думал Максим. Дома выглядят довольно жизнерадостно — почти во всех окнах свет по случаю сумеречного дня, а значит, недостатка в электроэнергии у них во всяком случае нет. Очень весело перемигиваются разноцветные огни над крышами, улицы чисто вымыты, почти все люди одеты аккуратно, а что до осунувшихся лиц, что ж, мир бедный, не совсем здоровый… и тем не менее достаточно благополучный на вид.
И вдруг на улице что-то переменилось. Раздались возбуждённые крики. Какой-то человек полез на стеклянный киоск и, повиснув на нём, стал энергично кричать, размахивая свободной рукой. На тротуаре запели. Люди останавливались, срывали головные уборы, выкатывали глаза и пели, кричали до хрипа, поднимая узкие лица к огромным разноцветным надписям, вспыхнувшим поперёк улицы.
— Массаракш… — прошипел Фанк, и машина вильнула.
Максим посмотрел на него. Фанк был смертельно бледен, лицо его исказилось. Мотая головой, он с трудом оторвал руку от руля и уставился на часы.
— Массаракш… — простонал он и сказал ещё несколько слов, из которых Максим узнал только «не понимаю».
Потом он оглянулся через плечо, и лицо его исказилось ещё сильнее. Максим тоже оглянулся, но позади не было ничего особенного. Там двигался закрытый ярко-жёлтый автомобиль, квадратный, как коробка.
На улице кричали совершенно уже нестерпимо, но Максиму было не до того. Фанк явно терял сознание, а машина продолжала двигаться, а фургон впереди затормозил, вспыхнули его яркие сигнальные огни, и вдруг размалёванная стенка надвинулась, раздался отвратительный скрежет, глухой удар, и дыбом встал исковерканный капот.
И вдруг на улице что-то переменилось. Раздались возбуждённые крики.
— Фанк! — крикнул Максим. — Фанк! Не надо!
Фанк лежал, уронив руку и голову на овальный руль, и громко, часто стонал. Вокруг визжали тормоза, движение останавливалось, выли сигналы. Максим потряс Фанка за плечо, бросил, распахнул дверцу и, высунувшись, закричал:
— Сюда! Ему плохо!
У автомобиля уже собралась поющая, орущая, галдящая толпа, энергично взмахивали руки, сотрясались над головами вздетые кулаки, десятки пар налитых, выкаченных глаз бешено вращались в орбитах. Максим совершенно ничего не понимал: то ли эти люди были возмущены аварией, то ли они чему-то без памяти радовались, то ли кому-то грозили. Кричать было бесполезно — не слышно было самого себя, и Максим снова вернулся к Фанку. Теперь тот лежал, откинувшись на спину, запрокинув лицо, и изо всех сил мял ладонями виски, щёки, череп, на губах его пузырилась слюна. Максим понял, что его мучает нестерпимая боль, и крепко взял его за локти, торопливо напрягаясь, готовясь перелить боль в себя. Он не был уверен, что это получится с существом другой планеты; он искал и не мог найти нервный контакт, а тут ещё вдобавок Фанк, оторвав руки от висков, стал изо всех своих невеликих сил толкать Максима в грудь, что-то отчаянно бормоча плачущим голосом. Максим понимал только: «Идите, идите…» Было ясно, что Фанк не в себе.
Тут дверца рядом с Фанком распахнулась, в машину просунулись два разгорячённых лица под чёрными беретами, сверкнули ряды металлических пуговиц, и сейчас же множество твёрдых, крепких рук взяли Максима за плечи, за бока, за шею, оторвали от Фанка и вытащили из машины. Он не сопротивлялся — в этих руках не было угрозы или злого намерения, скорее наоборот. Отодвинутый в галдящую толпу, он видел, как двое в беретах повели согнутого, скрюченного Фанка к жёлтой квадратной машине, а ещё трое в беретах оттесняли от него людей, размахивающих руками. Потом толпа с рёвом сомкнулась вокруг покалеченной машины, машина неуклюже зашевелилась, приподнялась, повернулась боком, мелькнули в воздухе медленно крутящиеся резиновые колёса, и вот она уже лежит крышей вниз, а толпа лезет на неё, и все кричат, поют, и все охвачены каким-то яростным, бешеным весельем.
Максима оттеснили к стене дома, прижали к мокрой стеклянной витрине, и, вытянув шею, он увидел поверх голов, как жёлтый квадратный автомобиль, издавая медный клёкот, задвигался, засверкал множеством ярких огней, протиснулся через толпу людей и машин и исчез из виду.
Поздно вечером Максим понял, что сыт по горло этим городом, что ему больше ничего не хочется видеть, а хочется чего-нибудь съесть. Он провёл на ногах весь день, увидел необычайно много, почти ничего не понял, узнал простым подслушиванием несколько новых слов и отождествил несколько местных букв на вывесках и афишах. Несчастный случай с Фанком смутил и удивил его, но, в общем, он был даже доволен, что снова предоставлен самому себе. Он любил самостоятельность, и ему очень не хватало самостоятельности всё это время, пока он сидел в Бегемотовом пятиэтажном термитнике с плохой вентиляцией. Поразмыслив, он решил временно потеряться. Вежливость вежливостью, а информация информацией. Процедура контакта, конечно, дело священное, но лучшего случая получить независимую информацию наверное не найдётся…
Город поразил его воображение. Он жался к земле, всё движение здесь шло либо по земле, либо под землёю; гигантские пространства между домами и над домами пустовали, отданные дыму, дождю и туману. Город был серый, дымный, бесцветный, какой-то везде одинаковый — не зданиями своими, среди которых попадались довольно красивые, не однообразным кишением толп на улицах, не бесконечной своей сыростью, не удивительной безжизненностью сплошного камня и асфальта, — одинаковый в чём-то самом общем, самом главном. Он был похож на гигантский часовой механизм, в котором нет повторяющихся деталей, но всё движется, вращается, сцепляется и расцепляется в едином вечном ритме, изменение которого означает только одно: неисправность, поломку, остановку. Странный, ни на что не похожий, невиданный мир! Вероятно, он был достаточно сложен и управлялся многими законами, но один — и главный — закон Максим уже открыл для себя: делай то же, что делают все, и так же, как делают все. Впервые в жизни ему хотелось быть, как все. И Максим делал, как все. Вместе с толпой он вваливался в гулкие общественные склады под грязными стеклянными крышами, вместе со всеми покидал эти склады, вместе со всеми спускался под землю, втискивался в переполненные электрические поезда, мчался куда-то в невообразимом грохоте и лязге, подхваченный потоком, снова выходил на поверхность, на какие-то улицы, совершенно такие же, как старые…
Потом наступил вечер, зажглись несильные фонари, подвешенные высоко над землёй и почти ничего не освещающие, на больших улицах стало совсем уже тесно, и, отступая перед этой теснотой, Максим оказался в каком-то полупустом и полутёмном переулке. Здесь он понял, что на сегодня с него довольно, и остановился.
Он увидел три светящихся золотистых шара, мигающую синюю надпись, свитую из стеклянных газосветных трубок, и дверь, ведущую в полуподвальное помещение. Он уже знал, что тремя золотистыми шарами обозначаются, как правило, места, где кормят. Он спустился по щербатым ступенькам и увидел зальцу с низким потолком, десяток пустых столиков, пол, толсто посыпанный довольно чистыми опилками, стеклянный буфет, уставленный подсвеченными бутылками с радужными жидкостями. В этом кафе почти никого не было. За никелированным барьером возле буфета медлительно двигалась рыхлая пожилая женщина в белой куртке с засученными рукавами; поодаль, за круглым столиком, сидел в небрежной позе малорослый, но крепкий человек с бледным квадратным лицом и толстыми чёрными усами.
Максим вошёл, выбрал себе столик в нише подальше от буфета и уселся. Рыхлая женщина за барьером поглядела в его сторону и что-то хрипло громко сказала. Усатый человек тоже взглянул на него пустыми глазами, отвернулся, взял стоявший перед ним длинный стакан с прозрачной жидкостью, пригубил и поставил на место. Где-то хлопнула дверь, и в зальце появилась молоденькая и милая девушка в белом кружевном переднике, нашла Максима глазами, подошла, опёрлась пальцами о столик и стала смотреть поверх его головы. У неё была чистая нежная кожа, лёгкий пушок на верхней губе и красивые серые глаза. Максим галантно прикоснулся пальцем к кончику своего носа и произнёс:
— Максим.
Девушка с изумлением посмотрела на него, словно только теперь увидела. Она была так мила, что Максим невольно улыбнулся до ушей, и тогда она тоже улыбнулась, показала себе на нос и сказала:
— Рада.
— Хорошо, — сказал Максим. — Ужин.
Она кивнула и что-то спросила. Максим на всякий случай тоже кивнул. Он, улыбаясь, посмотрел ей вслед — она была тоненькая, лёгкая, и приятно было вспомнить, что в этом мире тоже есть красивые люди.
Рыхлая женщина у буфета произнесла длинную ворчливую фразу и скрылась за своим барьером. Тут Максим обнаружил, что усатый смотрит на него. Неприятно смотрит, недружелюбно. И если приглядеться, то и сам он какой-то неприятный. Трудно сказать, в чём здесь дело, но он ассоциируется почему-то не то с волком, не то с обезьяной. Ну и пусть. Не будем о нём…
Рада снова появилась и поставила перед Максимом тарелку с дымящейся кашей из мяса и овощей и толстую стеклянную кружку с пенной жидкостью.
— Хорошо, — сказал Максим и приглашающе похлопал по стулу рядом с собой.
Ему очень захотелось, чтобы Рада посидела тут же, пока он будет есть, рассказала бы ему что-нибудь, а он бы послушал её голос, и чтобы она почувствовала, как она ему нравится и как ему хорошо рядом с нею.
Но Рада только улыбнулась и покачала головой. Она сказала что-то — Максим разобрал слово «сидеть» — и отошла к барьеру. «Жалко», — подумал Максим. Он взял двузубую вилку и принялся есть, пытаясь из тридцати известных ему слов составить фразу, выражающую дружелюбие, симпатию и потребность в общении.
Рада, прислонившись спиной к барьеру, стояла, скрестив руки на груди, и поглядывала на него. Каждый раз, когда глаза их встречались, они улыбались друг другу, и Максима несколько удивляло, что улыбка Рады с каждым разом становилась всё бледнее и неуверенней. Он испытывал весьма разнородные чувства. Ему было приятно смотреть на Раду, хотя к этому ощущению примешивалось растущее беспокойство. Он испытывал удовольствие от еды, оказавшейся неожиданно вкусной и довольно питательной. Одновременно он чувствовал на себе косой давящий взгляд усатого человека и безошибочно улавливал истекающее из-за барьера неудовольствие рыхлой женщины… Он осторожно отпил из кружки — это было пиво, холодное, свежее, но, пожалуй, излишне крепкое. На любителя.
Усатый что-то сказал, и Рада подошла к его столику. У них начался какой-то приглушённый разговор, неприятный и неприязненный, но тут на Максима напала муха, и ему пришлось вступить в борьбу. Муха была мощная, синяя, наглая: она наскакивала, казалось, со всех сторон сразу, она гудела и завывала, словно объясняясь Максиму в любви, она не хотела улетать, она хотела быть здесь, с ним и с его тарелкой, ходить по ним, облизывать их, она была упорна и многословна. Кончилось всё тем, что Максим сделал неверное движение, и она обрушилась в пиво. Максим брезгливо переставил кружку на другой столик и стал доедать рагу. Подошла Рада и уже без улыбки, глядя в сторону, спросила что-то.
— Да, — сказал Максим на всякий случай. — Рада хорошая.
Она глянула на него с откровенным испугом, отошла к барьеру и вернулась, неся на блюдечке маленькую рюмку с коричневой жидкостью.
— Вкусно, — сказал Максим, глядя на девушку ласково и озабоченно. — Что плохо? Рада, сядьте здесь говорить. Надо говорить. Не надо уходить.
Эта тщательно продуманная речь произвела на Раду неожиданно дурное впечатление. Максиму показалось даже, что она вот-вот заплачет. Во всяком случае, у неё задрожали губы, она прошептала что-то и убежала из зала. Рыхлая женщина за барьером произнесла несколько негодующих слов. «Что-то я не так делаю», — обеспокоенно подумал Максим. Он совершенно не мог себе представить — что. Он только понимал: ни усатый человек, ни рыхлая женщина не хотят, чтобы Рада с ним «сидеть» и «говорить». Но поскольку они явно не были представителями администрации и стражами законности и поскольку он, Максим, очевидно, не нарушал никаких законов, мнение этих рассерженных людей не следовало, вероятно, принимать во внимание.
Усатый человек произнёс нечто сквозь зубы, негромко, но с совсем уж неприятной интонацией, залпом допил свой стакан, извлёк из-под стола толстую чёрную полированную трость, поднялся и не спеша приблизился к Максиму. Он сел напротив, положил трость поперёк стола и не глядя на Максима, но обращаясь явно к нему, принялся цедить медленные, тяжёлые слова, часто повторяя «массаракш», и речь его казалась Максиму такой же чёрной и отполированной от частого употребления, как его уродливая трость, и в речи этой была чёрная угроза, и вызов, и неприязнь, и всё это как-то странно замывалось равнодушием интонации, равнодушием на лице и пустотой бесцветных, остекленелых глаз.
— Не понимаю, — сказал Максим сердито.
Тогда усатый медленно повернул к нему белое лицо, поглядел как бы насквозь, медленно, раздельно задал какой-то вопрос и вдруг ловко выхватил из трости длинный блестящий нож с узким лезвием. Максим даже растерялся. Не зная, что сказать и как реагировать, он взял со стола вилку и повертел её в пальцах. Это произвело на усатого неожиданное действие. Он мягко, не вставая, отскочил, повалив стул, нелепо присел, выставив перед собою свой нож, усы его приподнялись, и обнажились жёлтые длинные зубы. Рыхлая женщина за барьером оглушительно завизжала. Максим от неожиданности подскочил. Усатый вдруг оказался совсем рядом, но в ту же секунду откуда-то появилась Рада и встала между ним и Максимом и принялась громко и звонко кричать — сначала на усатого, а потом, повернувшись, на Максима. Максим совсем уже ничего не понимал, а усатый неприятно заулыбался, взял свою трость, спрятал в неё нож и спокойно пошёл к выходу. В дверях он обернулся, бросил несколько негромких слов и скрылся.
Рада, бледная, с дрожащими губами, подняла поваленный стул, вытерла салфеткой пролитую на стол коричневую жидкость, забрала грязную посуду, унесла, вернулась и что-то сказала Максиму. Максим ответил «да», но это не помогло. Рада повторила то же самое, и голос у неё был раздражённый, хотя Максим чувствовал, что она не столько рассержена, сколько испугана. «Нет», — сказал Максим, и сейчас же женщина за барьером ужасно заорала, затрясла щеками, и тогда Максим наконец признался: «Не понимаю».
Женщина выскочила из-за барьера, ни на секунду не переставая кричать, подлетела к Максиму, встала перед ним, уперев руки в бока, и всё вопила, а потом схватила его за одежду и принялась грубо шарить по карманам. Ошеломлённый Максим не сопротивлялся. Он только твердил: «Не надо» — и жалобно взглядывал на Раду. Рыхлая женщина толкнула его в грудь и, словно приняв какое-то страшное решение, помчалась обратно к себе за барьер и там схватила телефонный наушник. — Фанк! — произнёс Максим проникновенно. — Фанк плохо! Идти. Плохо.
Потом всё как-то неожиданно разрядилось. Рада сказала что-то рыхлой женщине, та бросила наушник, поклокотала ещё немного и успокоилась. Рада посадила Максима на прежнее место, поставила перед ним новую кружку с пивом и, к его неописуемому удовольствию и облегчению, села рядом. Некоторое время всё шло очень хорошо. Рада задавала вопросы, Максим, сияя от удовольствия, отвечал на них: «Не понимаю», рыхлая женщина бурчала в отдалении. Максим, напрягшись, построил ещё одну фразу и объявил, что «дождь ходит массаракш плохо туман», Рада залилась смехом. А потом пришла ещё одна молоденькая и довольно симпатичная девушка, поздоровалась со всеми, они с Радой вышли, и через некоторое время Рада появилась уже без фартука, в блестящем красном плаще с капюшоном и с большой клетчатой сумкой в руке.
— Идём, — сказала она, и Максим вскочил. Однако так сразу уйти не удалось. Рыхлая женщина опять подняла крик. Опять ей что-то не нравилось, опять она чего-то требовала. На этот раз она размахивала пером и листком бумаги. Некоторое время Рада спорила с нею, но подошла вторая девушка и встала на сторону женщины. Речь шла о чём-то очевидном, и Рада в конце концов уступила. Тогда они все втроём пристали к Максиму. Сначала они по очереди и хором задавали один и тот же вопрос, которого Максим, естественно, не понимал. Он только разводил руки. Затем Рада приказала всем замолчать, легонько похлопала Максима по груди и спросила:
— Мак Сим?
— Максим, — поправил он.
— Мак? Сим?
— Максим. Мак — не надо. Сим — не надо. Максим.
Тогда Рада приставила палец к своему носику и произнесла:
— Рада Гаал. Максим…
Максим понял наконец, что им зачем-то понадобилась его фамилия, — это было странно, но гораздо больше его удивило другое.
— Гаал? — произнёс он. — Гай Гаал? Воцарилась тишина. Все были поражены.
— Гай. Гаал, — повторил Максим обрадованно. — Гай хороший мужчина.
Поднялся шум. Все женщины говорили разом. Рада теребила Максима и что-то спрашивала. Очевидно было, что её страшно интересует, откуда Максим знает Гая. Гай, Гай, Гай — мелькало в потоке непонятных слов. Вопрос о фамилии Максима был забыт.
— Массаракш! — сказала наконец рыхлая женщина и захохотала, и девушки тоже засмеялись, и Рада вручила Максиму свою клетчатую сумку, взяла его под руку, и они вышли под дождь.
Они прошли до конца эту плохо освещённую улочку и свернули в ещё менее освещённый переулок с деревянными покосившимися домами по сторонам грязной мостовой, неровно мощённой булыжником; потом свернули ещё раз и ещё раз; кривые улочки были пусты, ни один человек не встречался им на пути.
Сначала Рада оживлённо болтала, часто повторяя имя Гая, а Максим то и дело подтверждал, что Гай хороший, но добавлял по-немецки, что нельзя бить людей по лицу, что это странно и что он, Максим, этого не понимает. Однако по мере того как улицы становились всё уже, темнее и слякотнее, речь Рады всё чаще прерывалась. Иногда она останавливалась и вглядывалась в темноту, и Максим думал, что она выбирает дорогу посуше, но она искала в темноте что-то другое, потому что луж она не видела, и Максиму приходилось каждый раз легонько оттягивать её на сухие места; а там, где сухих мест не было, он брал её под мышку и переносил — ей это нравилось, каждый раз она замирала от удовольствия, но тут же забывала об этом, потому что она боялась. Чем дальше они уходили от кафе, тем больше она боялась. Сначала Максим пытался найти с нею нервный контакт, чтобы передать ей немного бодрости и уверенности, но, как и с Фанком, это не получалось. И когда они вышли из трущоб и оказались на совсем уже грязной, немощёной дороге, справа от которой тянулся бесконечный мокрый забор с ржавой колючей проволокой наверху, а слева — непроглядно чёрный, зловонный пустырь без единого огонька, Рада совсем увяла — она чуть не плакала, и Максим, чтобы хоть немножко поднять настроение, принялся во всё горло петь подряд самые весёлые из известных ему песен; и это помогло, но ненадолго, лишь до конца забора. А потом снова потянулись дома, длинные, жёлтые, двухэтажные, с тёмными окнами; из них пахло остывающим металлом, органической смазкой, ещё чем-то душным и чадным, редко и мутно горели фонари, а вдали, под какой-то глухой аркой, стояли нахохлившиеся мокрые люди, и Рада остановилась.
Она вцепилась в его руку и заговорила прерывистым шёпотом: она была полна страха за себя и ещё больше за него. Шепча, она потянула его назад, и он повиновался, думая, что ей от этого станет лучше, но потом понял, что это просто безрассудный акт отчаяния, и упёрся.
— Пойдёмте, — сказал он ей ласково. — Пойдёмте, Рада. Плохо нет. Хорошо.
Она послушалась, как ребёнок. Он повёл её, хотя и не знал дороги, и вдруг понял, что она боится этих мокрых фигур, и очень удивился, потому что в них не было ничего страшного и опасного — так себе, обыкновенные, скрючившиеся под дождём аборигены, стоят и трясутся от сырости. Сначала их было двое, потом откуда-то появились третий и четвёртый с огоньками наркотических палочек.
Максим шёл по пустой улице между жёлтыми домами прямо на эти фигуры, а Рада всё теснее прижималась к нему, и он обнял её за плечи. Ему вдруг пришло в голову, что он ошибается, что Рада дрожит не от страха, а просто от холода. В мокрых людях не было совершенно ничего опасного; он прошёл мимо них, мимо этих сутулых, длиннолицых, озябших, засунувших руки глубоко в карманы, притопывающих, чтобы согреться, жалких, отравленных наркотиком, и они как будто даже не заметили его с Радой, даже не подняли глаз, хотя он прошёл так близко, что слышал их нездоровое, неровное дыхание. Он думал, что Рада хоть теперь успокоится, — они были уже под аркой, — и вдруг впереди, как из-под земли, будто отделившись от жёлтых стен, появились и встали поперёк дороги ещё четверо, таких же мокрых и жалких, но один из них был с длинной толстой тростью, и Максим узнал его.
Под облупленным куполом нелепой арки болталась на сквозняке голая лампочка, стены были покрыты плесенью и трещинами, под ногами был растрескавшийся грязный цемент с грязными следами многих ног и автомобильных шин. Позади гулко затопали. Максим оглянулся — те четверо догоняли, прерывисто и неровно дыша, не вынимая рук из карманов, выплёвывая на бегу свои отвратительные наркотические палочки… Рада сдавленно вскрикнула, отпустила его руку, и вдруг стало тесно. Максим оказался прижатым к стене, вокруг вплотную к нему стояли люди; они не касались его, они держали руки в карманах, они даже не смотрели на него, просто стояли и не давали ему двинуться, и через их головы он увидел, что двое держат Раду за руки, а усатый подошёл к ней, неторопливо переложил трость в левую руку и правой рукой так же неторопливо и лениво ударил её по щеке…
Это было настолько дико и невозможно, что Максим потерял ощущение реальности. Что-то сдвинулось у него в сознании. Люди исчезли. Здесь было только два человека — он и Рада, а остальные исчезли. Вместо них неуклюже и страшно топтались по грязи жуткие и опасные животные. Не стало города, не стало арки и лампочки над головой — был край непроходимых гор, страна Оз-на-Пандоре, была пещера, гнусная западня, устроенная голыми пятнистыми обезьянами, и в пещеру равнодушно глядела размытая жёлтая луна, и надо было драться, чтобы выжить. И он стал драться, как дрался тогда на Пандоре.
Время послушно затормозилось, секунды стали длинными-длинными, в течение каждой можно было сделать очень много разных движений, нанести много ударов и видеть всех сразу. Они были неповоротливы, эти обезьяны, они привыкли иметь дело с другой дичью, наверное, они просто не успели сообразить, что ошиблись в выборе, что лучше всего им было бы бежать, но они тоже пытались драться… Максим хватал очередного зверя за нижнюю челюсть, рывком вздёргивал податливую голову и бил ребром ладони по бледной пульсирующей шее, и сразу же поворачивался к следующему, хватал, вздёргивал, рубил и снова хватал, вздёргивал, рубил — в облаке зловонного, хищного дыхания, в гулкой тишине пещеры, в жёлтой, слезящейся полутьме, — и грязные кривые когти рванули его за шею и соскользнули, жёлтые клыки глубоко впились в плечо и тоже соскользнули… Рядом уже никого не было, а к выходу из пещеры торопился вожак с дубиной, потому что он, как и все вожаки, обладал самой быстрой реакцией и первым понял, что происходит. И Максим мельком пожалел его, как медленна его быстрая реакция — секунды тянулись всё медленнее, и быстроногий вожак едва перебирал ногами, — и Максим, проскользнув между секундами, поравнялся с ним и зарубил его на бегу и сразу остановился… Время вновь обрело нормальное течение, пещера стала аркой, луна — лампочкой, а страна Оз-на-Пандоре снова превратилась в непонятный город на непонятной планете, более непонятной, чем Пандора…
Максим стоял, отдыхая, опустив зудящие руки. У ног его трудно копошился усатый вожак. Кровь текла из пораненного плеча Максима. И тут Рада взяла его руку и, всхлипнув, провела его ладонью по своему мокрому лицу. Он огляделся. На грязном цементном полу мешками лежали тела. Он машинально сосчитал их — шестеро, включая вожака, — и подумал, что двое успели убежать. Ему было невыразимо приятно прикосновение Рады, и он знал, что поступил так, как должен был поступить, и сделал то, что должен был сделать, — ни каплей больше, ни каплей меньше. Те, кто успел уйти, ушли, он не догонял их, хотя мог бы догнать — даже сейчас он слышал, как панически стучат их каблуки в конце тоннеля. А те, кто не успел уйти, — те лежат, и некоторые из них умрут, а некоторые уже мертвы, и он понимал теперь, что это всё-таки люди, а не обезьяны и не панцирные волки, хотя дыхание их было зловонно, прикосновения — грязны, а намерения — хищны и отвратительны. И всё-таки он испытывал какое-то сожаление и ощущал потерю, словно потерял некую чистоту, словно потерял неотъемлемый кусочек души прежнего Максима, и знал, что прежний Максим исчез навсегда, и от этого ему было немножко горько, и это будило в нём какую-то незнакомую гордость….
И он стал драться…
— Пойдём, Максим, — тихонько сказала Рада.
И он послушно пошёл за нею.
— Короче говоря, вы его упустили.
— Я ничего не мог сделать… Вы сами знаете, как это бывает…
— Чёрт побери, Фанк! Вам и не надо было ничего делать. Вам достаточно было взять с собой шофёра.
— Я знаю, что виноват. Но кто мог ожидать…
— Хватит об этом. Что вы предприняли?
— Как только меня выпустили, я позвонил Мегу. Мегу ничего не знает. Если он вернётся, Мегу сейчас же сообщит мне… Далее: я взял под наблюдение все дома умалишённых… Он не может уйти далеко, ему просто не дадут, он слишком бросается в глаза…
— Дальше.
— Я поднял своих людей в полиции. Я приказал следить за всеми случаями нарушения порядка, вплоть до нарушения правил уличного движения. У него нет документов. Я распорядился сообщать мне обо всех задержанных без документов… У него нет ни одного шанса скрыться, даже если он захочет… По-моему, это дело двух-трёх дней… Простое дело.
— «Простое»… Что могло быть проще: сесть в машину, съездить в телецентр и привезти сюда человека… Но вы даже с этим не справились.
— Виноват. Но такое стечение обстоятельств…
— Я сказал, хватит об обстоятельствах. Он действительно похож на сумасшедшего?
— Трудно сказать… Больше всего он, пожалуй, похож на дикаря. На хорошо отмытого и ухоженного горца. Но я легко представляю себе ситуацию, в которой он выглядит сумасшедшим… И потом, эта вечная идиотская улыбка, кретинический лепет вместо нормальной речи… И весь он какой-то дурак…
— Понятно. Я одобряю ваши меры… И вот что ещё, Фанк… Свяжитесь с подпольем.
— Что?
— Если вы не найдёте его в ближайшие дни, он непременно объявится в подполье.
— Не понимаю, что делать дикарю в подполье.
— В подполье много дикарей. И не задавайте глупых вопросов, а делайте, что я вам говорю. Если вы упустите его ещё раз, я вас уволю.
— Второй раз я его не упущу.
— Рад за вас… Что ещё?
— Любопытный слух о Волдыре.
— О Волдыре? Что именно?
— Простите, Странник… Если разрешите, я предпочёл бы об этом шёпотом, на ухо…