Если в Лос-Анджелесе вообще можно заработать какие-то деньги, я постараюсь устроить так, чтобы их заработала наша компания.
Железная дорога. 1884 год
В тот сентябрьский полдень 1884 года под невыносимо яркими лучами солнца жизнь в городе замерла.
Подножия серо-зеленых холмов, поднимавшихся к северу от города, застыли неподвижными черными складками. По широкому песчаному дну реки не пробегала ни одна ящерица, ни одной стрекозы не было видно над оросительными канавами, которые местные старожилы упрямо продолжали называть zanjas[2]. Новые каркасные дома американцев защищали от жары, в то время как более старые постройки с толстыми глинобитными стенами никак не могли удержать внутри обычную прохладу. Рельсы Южно-Тихоокеанской дороги отливали оранжевым, будто плавились. Коротенькие улочки деловых кварталов города опустели. На Мэйн-стрит и на Сиринг-стрит не было ни одной лошади, у коновязи не стояло ни одной упряжки. На деревянные тротуары не ступала нога покупателя, несмотря на то, что тротуары прикрывали от солнца полосатые полотняные тенты. На Спринг-стрит тенты бакалейной лавки Ван Влита и магазина скобяных товаров Ван Влита братски соприкасались. К фонтану на Плаза прислонилось несколько обитателей Соноры в больших сомбреро. Казалось, они вросли в землю, словно поникшие перечные деревья.
Опаленный солнцем город представлял собой смешение уродливого западного стиля и более раннего и изящного испанского влияния. Чуть более ста лет назад одиннадцать отцов-основателей города пышно окрестили свой дом Эль-Пуэбло-де-Нуэстра-Сеньора-де-ла-Рена-де-Лос-Анджелес-де-Поркунсиула. По испано-мексиканскому обычаю это название сократили до Эль-Пуэбло. Американцы же предпочли другую часть длинного названия, и в 1884 году 14 тысяч жителей города, из которых только половина говорили по-английски, договорились называть это место Лос-Анджелесом. Гринго произносили это слово неправильно: они вставляли в середину звук «д» и следующий за ним гласный выговаривали почти как «у».
В тот солнечный день оживление в городе наблюдалось только в районе кладбища Роздейл. Здесь, чуть поодаль от вырытой могилы, собралось около трех сотен людей. Женщины прятались от солнца под зонтиками и обмахивались веерами, мужчины то и дело утирали платками потные лбы. Жара стояла уже больше недели. При других обстоятельствах в такую погоду жители города, вялые и изможденные слепящим солнцем, сидели бы по домам или на работе. То, что на церемонию погребения сбежалось столько народа, предположительно можно было объяснить тем, что человека, лежавшего в массивном бронзовом гробу, либо очень любили, либо очень уважали. Или, что всего вероятнее, и любили, и уважали.
Но люди теснились в стороне от зияющей желтой ямы, и в этом было что-то зловещее. Многие поднялись на взгорок, чтобы лучше видеть. Ни у кого не было траурных повязок на рукавах и черных роз в петлицах. Все лица от зноя раскраснелись. Народ жадно смотрел в одну сторону, словно в ожидании публичной казни. Будто страшась заразы, люди привязали свои коляски, кабриолеты, фермерские фургоны-«студебеккеры» и фаэтоны на значительном расстоянии от катафалка, обитого черной траурной бахромой, и экипажа родственников покойного. Лошади в упряжке катафалка и экипажа были с траурными плюмажами. Конскую сбрую украшали черные кисточки, а окна экипажа закрывали черные атласные шторки.
Гроб с телом полковника Тадеуша Дина утопал в поникших красных розах. Других цветов не было. Епископальный священник, потрепанный, с изможденным лицом, с которого непрерывно капал пот, скороговоркой бормотал себе под нос строчки из молитвенника. Присутствующие члены епископальной общины города видели этого человека впервые: его разыскали после того, как местный святой отец, слишком страдавший от жары, отказался совершить обряд погребения.
Толпа распределилась таким образом, чтобы всем были хорошо видны три опечаленные женщины в траурных одеяниях, стоявшие у края могилы. Вдова — сама она называла себя мадам Дин — была высокой и стройной. Плотная вуаль из черного шифона, укрепленная на шляпке, спускалась на ее лицо, но на ней было расшитое платье из черного шелка с элегантно задрапированным турнюром, и она держала в руке черный зонтик от солнца с бахромой именно под тем углом, который был ей больше всего к лицу. Все это указывало на то, что мадам Дин — женщина, уверенная в своей привлекательности и шарме. Время от времени ее узкая, обтянутая черной перчаткой ручка, зажавшая носовой платок, обшитый по краю черной траурной полоской, скрывалась под вуалью, и мадам Дин утирала влажные глаза.
Слева от нее сотрясалась в рыданиях тучная пожилая леди. Это была мадемуазель Кеслер, гувернантка, уроженка Эльзаса. На ней была глухая и длинная вуаль, какие было принято носить у нее на родине.
Справа от мадам Дин стояла ее дочь. Девочка еще не выросла из коротких детских юбок. Держалась она очень прямо. Амелии Дин едва исполнилось пятнадцать, поэтому короткая вуаль, укрепленная на ее шляпке из итальянской соломки, была почти прозрачной. Внимание большинства собравшихся было обращено на нее. На Амелию взирали с любопытством. Прозрачная вуаль не столько скрывала, сколько, напротив, подчеркивала бледность тонких черт ее застывшего лица, по которому трудно было понять, хорошенькая она или нет. На этом лице читалось только одно чувство — скорбь. Скорбь и еще, пожалуй, твердая горделивая решимость сдерживаться, чтобы зрители, не дай Бог, не увидели ее слез.
Между родственниками покойного и толпой зевак стояли еще четверо людей, по виду одна семья: муж, жена и двое взрослых сыновей. Это были Ван Влиты, соседи почившего.
На донье Эсперанце Ван Влит, крупной и статной женщине, было черное шелковое платье с очень длинной юбкой. Платье было новым, хотя мода на такие прошла в прошлом десятилетии. Донья Эсперанца всегда предпочитала одеваться старомодно. Над безмятежным высоким лбом возвышалось нечто вроде шляпки, которая, как и все ее одеяние, игнорировала современные модные веяния: черные кружевные рюши, укрепленные на ободке, и черная атласная ленточка, скрывавшаяся под округлым подбородком доньи Эсперанцы. Из-под шляпки виднелись седеющие волосы, зачесанные высоким серебряным гребнем. Она походила на иностранку, хотя на самом деле была ею меньше, чем кто бы то ни было другой из присутствующих. Дело в том, что донья Эсперанца была урожденной Гарсия и принадлежала к роду, издавна владевшему Паловерде, огромным ранчо, которое протянулось вдоль бассейна реки Лос-Анджелес к самому океану.
Ее супруг, Хендрик Ван Влит, истекавший потом в своем сюртуке из шерсти альпаки, с высоким стоячим воротником, был тучным голландцем. По складу характера его можно было отнести к холерикам, и он был на полголовы ниже жены. Он неловко держал высокую шляпу в правой руке, на которой остались только большой палец и мизинец, а остальные три он потерял в 1858 году, когда при пересечении Панамы на него напала ядовитая змея. На лице Хендрика застыло выражение чопорной торжественности, и, надо отдать ему должное, в его голубых глазах не было и намека на радость. А ведь хоронили человека, который восемь лет назад едва не разорил Хендрика.
Между его сыновьями была довольно существенная разница в возрасте.
Старшему было двадцать четыре года. Его звали Хендрик Младший, но почему-то к нему пристало прозвище Бад. Все в нем выдавало самоуверенность в хорошем смысле этого слова: самоуверенность молодого человека, который всем обязан только самому себе. Его крепко сбитое, мускулистое тело излучало жизненную энергию. Ее подчеркивал резкий контраст между дотемна загоревшей кожей и сверкающими голубыми глазами, а также блестящими светлыми волосами. От отца он унаследовал, кроме того, крупный упрямый нос. Бад казался, и был на самом деле, энергичным и темпераментным. Его темперамент проявлялся и в области чувств. В общепринятом значении этого слова он не был красавцем, но именно по нему вздыхали многие девушки Лос-Анджелеса. Именно о нем они с трепетом мечтали... Родителям было известно, что он частый гость в заведении Карлотты. Однако до сих пор по городу не пробежало ни одного слушка по поводу его любовных похождений, поэтому его продолжали повсюду приглашать. В обществе он был желанным гостем. Сейчас на нем был деловой костюм с коротким пиджаком, который был ему к тому же узковат. Черный галстук был завязан изящным узлом.
Младший брат мало походил на старшего. Винсента Ван Влита назвали в честь деда — дона Винсенте Гарсия, но его редко называли по имени, а все больше, как и брата, по прозвищу: Три-Вэ. Ему было семнадцать лет. Он сильно вытянулся в последнее время и был шести футов ростом. Он еще не привык к этому и держался немного неловко. Три-Вэ напоминал мать: стройный, с мягкими черными волосами, волнами спадавшими с высокого лба, с удлиненным лицом и черными бровями. Лицо юноши от жары стало пунцовым. На нем был толстый костюм из черного сукна. Этот костюм, как и другую одежду, он брал с собой в Гарвард, куда ехал поступать. У него были тонкие черные усики, к которым он тоже явно еще не привык, потому что поминутно теребил их рукой, неотрывно глядя на девочку, стоявшую у могилы. В его карих глазах светилось искреннее сочувствие. Ему хотелось утешить ее. Но Амелия не смотрела на Три-Вэ. Она вообще ни на кого не смотрела.
— Засим предаем его тело земле, — бубнил священник. — Из праха восстав, в прах же и обратимся, уповая на воскрешение для вечной жизни.
Опустить гроб в могилу было некому. Толпа приглушенно обсуждала это обстоятельство. Лос-Анджелес был добрым городом, и даже последнему нищему до сих пор еще не отказывали в этой последней скорбной услуге. Из-за черного обелиска, шаркая ногами, выступили четыре старика из миссии Сан-Габриэль. Это были индейцы-могильщики. Чувствуя себя неловко в непривычно тесных сюртуках, они встали по двое по бокам гроба и, кряхтя, ухватились за серебряные ручки. Оторвав гроб от земли, они сделали шаг в сторону ямы, и тут один из могильщиков споткнулся о железную ограду фамильного участка Динов и не удержал свой угол гроба. Гроб резко накренился, и розы посыпались с его крышки. Изнутри донесся какой-то глухой звук, напомнивший, что внутри покойник.
По хрупкому тельцу девочки пробежала дрожь, будто кто-то вытянул ее кнутом по лопаткам. Прозрачная вуаль не могла скрыть, как зажмурились ее глаза и исказился полный нежный рот.
Три-Вэ судорожно сглотнул.
Индейцы вновь подняли гроб, и тело внутри вновь переместилось. Девочка стиснула кулачки и прижала их к груди под подбородком в извечном скорбном жесте.
Знойную тишину разорвал многоголосый одобрительный шумок. Толпа подалась вперед, люди спустились с взгорка, толкались, спотыкались о могильные плиты, бормотали что-то и вытягивали потные шеи, чтобы лучше видеть.
— Наконец-то она ожила, — громко произнесла какая-то женщина.
— Может, она уже не любит своего папочку.
— А за что его любить? Он пошел против воли Господа.
Амелия Дин убрала руки с груди и вновь приняла прежнюю горделиво-сдержанную позу, высоко вздернув подбородок и устремив взгляд сквозь тонкую вуаль в слепящее от солнца небо.
Истекая потом, старики-индейцы при помощи широкого кушака опускали гроб в яму. И вновь все услышали, как перемещается внутри тело усопшего. Гроб несколько раз ударился о стенки могилы, прежде чем лечь на дно. Поднялась желтая пыль. Старики вытерли темные морщинистые лица грязными рукавицами и взялись за лопаты. Эта работа была им хорошо известна. Сухие комья глины гулко застучали по крышке гроба. Пыль поднялась облаком из могилы. Мадам Дин прикрылась своим зонтиком, защищаясь от нее. Старая гувернантка отвернула лицо в сторону. Амелия даже не шевельнулась.
Все было кончено.
Родственницы покойного направились к своему траурному экипажу. Священник не пошел их провожать. Они остались одни. Мадам Дин скрылась от толпы под зонтиком. Девочка шла, неестественно выпрямив плечи. К ней приблизилась все еще рыдающая гувернантка и попыталась взять ее за руку. Очевидно, Амелия что-то сказала ей, потому что та тут же убрала руку.
Три-Вэ взглянул на родителей и на старшего брата, словно приглашая кого-нибудь подойти вместе с ним к Динам. Однако, когда вперед выступил старший брат, сам Три-Вэ почему-то остался на месте, будто прирос к земле.
Бад побежал быстрым мелким шагом к экипажу Динов. Он бежал легко и по-мужски уверенно, не обращая внимания на то, что на него в ту минуту были устремлены сотни взглядов. Сильные люди великодушны. Отнюдь не красота мадам Дин заставила его сделать шаг вперед. Она была вдовой его врага, то есть врага его отца, но Бада это не могло остановить. Он подошел бы к ней, даже если бы она была старой и уродливой. Женщины — хрупкие создания. Видит Бог, мадам Дин нуждалась в его поддержке.
— Мадам Дин, — почтительно проговорил он, заглядывая в окно экипажа. — Я — Бад Ван Влит, ваш сосед. Я хотел бы выразить вам соболезнование от меня лично и от имени моих родителей и брата. Мы скорбим о вашей утрате. Для вас настало трудное время, и мы хотели бы помочь вам пережить его. Если вам понадобится помощь кого-либо из нас, обращайтесь в любое время. Завтра Три-Вэ уезжает, но остаются папа, мама и я.
— Это очень любезно с вашей стороны, мистер Ван Влит, — ответила с французским прононсом мадам Дин.
— Мы соседи, — сказал Бад, — вы можете на нас рассчитывать.
— Это очень любезно со стороны Ван Влитов, не так ли, дорогая? — спросила мадам Дин у дочери, по обыкновению произнеся «дорогая» по-французски.
Девочка, еще не успевшая подняться в экипаж, слегка присела в вежливом реверансе.
— Да, мама. Благодарю вас, мистер Ван Влит.
Он думал, что ее голос будет глухим от скорби, но он прозвучал неожиданно звонко. У нее был красивый голос, и она говорила без акцента. Впрочем, в Лос-Анджелесе можно было услышать столько провинциальных диалектов, что ее чистый английский звучал почти как иностранный.
Лошади с черными плюмажами увезли лакированный экипаж с кладбища Роздейл. Толпа постепенно расходилась. Люди разбились на кучки и медленно, пришибленные зноем, уходили с кладбища, вновь превратившись в добродушных и приветливых лосанджелесцев. Ибо, несмотря на то, что произошло, Лос-Анджелес был дружелюбным городом.
Истоки этого дружелюбия крылись в том, что в городе было очень много приезжих.
Восемь лет назад, в 1876 году, когда проложили две колеи Южно-Тихоокеанской железной дороги, связавшей Лос-Анджелес со всей страной, в городе не набралось бы и половины от нынешнего числа жителей. Железная дорога сыграла роль зазывалы. Людей завлекали сюда выставками, брошюрами, проспектами, журнальными статьями и даже романами с одной-единственной целью: заставить их сесть в деревянные вагоны Южно-Тихоокеанской железной дороги, перебраться сюда на жительство и купить землю. И переселенцы не заставили себя ждать. Как правило, это были состоятельные семейства. Они хлынули на запад, словно теплый ветер Санта-Ана, и город охотно поглотил их.
С самого начала полковник Дин единолично руководил этой веткой железной дороги. Считалось, что он занял место покойного Марка Гопкинса в Большой Четверке совладельцев Южно-Тихоокеанской железной дороги, в которую входили еще Чарли Крокер, Леланд Стенфорд и Коллис П. Хантингтон. Полковник никогда не опровергал эти слухи. Это был человек мощного телосложения, склонный к полноте, с темными волосами и ухоженной рыжей бородой. Он управлял своим отделением железной дороги с таким рвением, что больше походил на одного из владельцев, а не на наемного служащего. Он неукоснительно выполнял директивы правления и беспощадно обирал всех, кому нужно было перевезти по железной дороге какой-либо груз. Рыжебородый полковник разорил многих фермеров и предпринимателей, а других — как, например, магазин скобяных товаров Ван Влита — довел до грани банкротства.
Мадам Дин противу местных традиций ежегодно проводила семь-восемь месяцев в Париже отдельно от мужа. Каждый год в мае полковник выезжал в Нью-Йорк встречать жену и дочь и вез их в Лос-Анджелес в личном вагоне одного из владельцев дороги, Коллиса П. Хантингтона. Безудержная любовь полковника к дочери делала его почти человеком. Мадам Дин и Амелия никогда не приглашали гостей в свой красивый особняк, который полковник выстроил на южной окраине города. И вообще члены этого семейства почти никогда не покидали своего роскошного сада.
Та неприязнь, которую люди продемонстрировали на кладбище Роздейл, вовсе не была местью полковнику за его мироедство при жизни. Погоню за деньгами лосанджелесцы, как и жители других областей страны, считали занятием вполне достойным. Большая толпа собралась на кладбище под палящими лучами солнца потому лишь, что всем хотелось проникнуть в тайну, которой была окружена смерть полковника.
Хендрик Ван Влит натянул поводья, и карета остановилась на Спринг-стрит в деловой части города. Бад и Три-Вэ, сидевшие сзади, спрыгнули на землю. Три-Вэ тут же влез на передок, протиснувшись рядом с матерью. От ее платья на жаре сильно пахло лавандой, саше с которой всегда лежало в платяном шкафу.
Хендрик передал поводья сыну.
— Держи крепче, — наказывал он. — Не дай Полли взмылиться. И не забудь про выбоину, когда будешь переезжать Форз. Скажи Хуану, чтобы дал Полли два ведра напиться.
Жара испортила настроение тучному голландцу, и он говорил мрачным приказным тоном.
Три-Вэ, состояние которого было не лучше, вздохнул:
— Хорошо, отец.
— Не забудь про выбоину. Я тебя знаю: замечтаешься, как всегда, и угодишь прямо в нее!
Плечи Три-Вэ под толстой тканью пиджака опустились еще ниже.
— Не забуду, отец.
Хендрик спустился на землю и на секунду замер, глядя на стоявшее прямо перед ним здание. В его двух просторных помещениях располагались магазин скобяных товаров Хендрика и бакалейная лавка его двоюродного брата Франца Ван Влита. На втором и третьем этажах находились офисы с большими стрельчатыми окнами, а самый верх украшали зубцы ложного фасада. В центре фасада было выбито:
Владение городским кварталом считалось критерием благополучия. Хендрик построил этот квартал, но позже был вынужден продать его. В прошлом году Бад устроил так, что отец смог его выкупить обратно. Свежевыкрашенная вывеска гласила:
Но, присмотревшись, под яркими зелеными буквами можно было различить слова:
Сколько бы Хендрик ни обновлял вывеску, старая надпись все равно проступала, словно призрак, напоминая о давнем неудачном начинании.
Хендрик оглянулся на часы, установленные над вывеской мануфактуры Ди Франко.
— Время, дружок, — сказал он.
Он чуть приподнял высокую шляпу, прощаясь с женой. Его лицо в ту минуту выражало гордость и любовь. Хороший вкус Хендрика был известен всему городу. Еще восемнадцатилетним пареньком он сумел разглядеть в высокой и бездетной вдове-испанке, которая была на четыре года его старше, великую женщину.
Незадолго перед этим он приехал в Лос-Анджелес и был обычным бедным клерком. И тем не менее упрямо принялся обхаживать вдову. С тех пор прошла уже четверть века, а Хендрик до сих пор удивлялся: и как это донья Эсперанца согласилась выйти за него замуж? Он всегда был с ней почтительно-вежлив. Даже в их большой супружеской постели.
— Так жарко, мистер Ван Влит, — сказала донья Эсперанца. — Почему бы вам сегодня не вернуться домой пораньше?
— Мужчина должен работать... мужчина должен работать. Но вы... — Пауза. — Прилягте, моя милая, отдохните.
— Я постараюсь, — кивнула она.
Обоим было хорошо известно, что она никогда не ложилась днем.
Три-Вэ коснулся поводьями широкой спины Полли, и железные колеса заскрипели по глине. Поднявшаяся желтая пыль облаком окутала экипаж. Песок забивался Три-Вэ в рот и в нос, в глаза. Новый костюм из черного сукна раздражал кожу, от жары он истекал потом. Но он был даже рад этому. Зуд и пот хоть немного отвлекали от переполнявшего его смятения.
— Тяжело, Три-Вэ? — Донья Эсперанца взглянула на сына. В ее карих глазах была озабоченность.
— И почему я не подошел к ним?
Она вздохнула.
— Бад подошел, — с горечью в голосе добавил Три-Вэ.
— Винсенте, Винсенте... — Наедине донья Эсперанца часто именовала его на испанский манер. Между прочим, своего старшего сына она никогда не называла Хендриком. — Бад уже мужчина.
— Я тоже, полагаю.
— Разумеется, ты тоже. Я все забываю. — Она произнесла это серьезно, без юмора.
— Ничего удивительного, что ты забываешь. Ведь я не веду себя, как мужчина.
— Бад предложил им помощь от имени всей нашей семьи. А ты завтра уезжаешь в Гарвард, — тоном, в котором слышались довольные нотки, сказала она, пытаясь утешить сына. — Бад останется здесь. И мы с папой. Нас трое, и мы будем помогать мадам Дин, как только сможем.
— Бад никогда раньше не встречался с ними. Это я дружу с Амелией!
Донья Эсперанца достала из бисерного ридикюля носовой платок и промокнула им лоб. Экипаж накренился, и ей пришлось отвести в сторону руку, чтобы удержать равновесие. Три-Вэ заставил Полли чуть повернуть, чтобы колеса экипажа точно попали в две глубокие узкие колеи, затвердевшие на солнце. Об этой особенности дороги Хендрик позабыл предупредить сына.
Впереди показалась конка, в которую была впряжена лошадь с обрезанным хвостом. Трамвай шел на север, в сторону железнодорожной станции. Вагоновожатый дал сигнал освободить дорогу. Три-Вэ натянул поводья. Полли замедлила ход. Он мягко вытянул ее по крупу хлыстом с красной рукояткой. Полли опустила голову, сделала еще шаг и остановилась. Клаксон трамвая продолжал настойчиво звенеть. Три-Вэ пришлось хлестнуть Полли посильнее. Старая кобыла поднатужилась и наконец вытащила экипаж из узкой и глубокой колеи. Три-Вэ прошиб еще больший пот. Он взял протянутый матерью носовой платок. Им даже в голову не пришло, что ему лучше снять шляпу и тяжелый шерстяной пиджак.
Они миновали платные конюшни Джейка, где гудели слепни и в ноздри бил густой конский запах. Конторы наконец стали перемежаться с жилыми домами. Сады, казалось, вымерли. Деревья стояли пыльные. Виноград поник. Трава пожелтела.
— Я завтра не поеду, — вдруг сказал Три-Вэ. — Она... Амелия... У нее здесь больше нет друзей.
Мать повернулась к нему лицом, и в глазах ее была тревога. Три-Вэ был из рода Гарсия, а все Гарсия славились широкими жестами и щедростью.
— Три-Вэ, — сказала она, невольно назвав его по прозвищу. — Настоящий дом мадам Дин и Амелии не здесь. Они скоро вернутся в Париж.
— Я останусь до тех пор, пока они не уедут.
— Амелия еще очень юна. Тебе не следует так поступать, если не хочешь ее скомпрометировать.
— Мадам Дин незачем знать, почему я остался. Никто не будет знать.
— Амелия догадается. Она слишком еще молода, чтобы ее ставили в подобное положение.
На это Три-Вэ ничего не сказал, только поджал губы и стал очень похож на своего упрямого отца.
Они доехали до места, где прежде находилась апельсиновая роща Волфскил. Повернув к Форт-стрит, они обернулись назад. Им открылся вид на опаленный солнцем город, раскинувшийся меж бурых холмов. На холмах почти не было никаких построек, только на Паундейк-хилл виднелось здание школы, увенчанное башней с часами. Рощу Волфскил орошали zanjas, и испарения наполняли воздух сладким цитрусовым ароматом. Здесь было немного прохладнее. Три-Вэ пустил лошадь медленнее.
Он повернулся к матери.
— У меня создалось впечатление, что ее... и мадам Дин, и мадемуазель Кеслер... гильотинируют. Только казнь на гильотине мгновенна и потому более милосердна.
Донья Эсперанца вздохнула. Ее тоже не могла не тронуть хрупкость Амелии.
— Ты был там, Три-Вэ. Она... они видели тебя. Твое присутствие их отчасти утешило. А утешение — это единственный вид поддержки, которую можно оказать скорбящему.
Донья Эсперанца знала, что такое скорбь. Ее первый муж, средних лет врач-шотландец, сам поставил себе диагноз неизлечимой болезни. К тому времени они были женаты три года. Он оставил жену и вернулся умирать в родной Эдинбург. Донья Эсперанца не походила на женщину, одержимую страстями, но она все равно очень любила мужа. А в первый год ее второго замужества скончался ее любимый отец, дон Винсенте. После рождения Бада и до Три-Вэ у нее одна за другой появились на свет три дочери. Они родились здоровыми, но все три умерли, не дожив и до шести лет, от детских недугов. В те времена это было в порядке вещей, и тем не менее материнская скорбь доньи Эсперанцы была безутешна. Она похлопала Три-Вэ по колену. Они были очень близки. Внешняя величественность скрывала ее природную робость. Недавно основанный, кипящий бурной деятельностью, густо населенный Лос-Анджелес вызывал у нее ужас. Она считала, что Три-Вэ связывает ее с добрыми старыми временами, когда Калифорния была еще испанской. Своего младшего сына она любила больше всех на свете, хотя, надо отдать ей должное, вела себя так, что ни Хендрик, ни Бад даже не подозревали об этом.
Три-Вэ вздохнул.
— Амелия необыкновенная девушка. У нее самые высокие представления о чести.
— Именно поэтому ты не можешь допустить, чтобы она чувствовала себя чем-то обязанной тебе.
— Она была очень привязана к своему отцу. Я имею в виду не телячью нежность, конечно, как у девчонок с Паундейк-хилл. — Три-Вэ говорил о своих одноклассницах. Он согнал хлыстом со спины Полли слепня, так как лошадь сама не могла дотянуться до него хвостом. — Я знаю, что отцу не нравится наша дружба.
— Амелия тут ни при чем. Он просто не может забыть того, что с ним сделал полковник.
— Все ненавидели полковника. Но сегодня отец не думал о мести.
— Конечно! Эти пришельцы... у них нет даже представления о благопристойном поведении.
Донья Эсперанца редко высказывалась об этих выскочках-американцах, которые прибрали к рукам Калифорнию. Но когда высказывалась, то именно в таком духе.
— Амелия, конечно, еще совсем девочка, но это единственная девушка во всем городе, с которой есть о чем поговорить. Мама, в Париже она постоянно ходит в оперу. Они с гувернанткой занимают фамильную ложу Ламбалей. Она видела месье Гуно, когда он дирижировал «Фаустом». Слышала мадам Галли-Марие, певшую в «Кармен». Она говорит по-французски и по-немецки совсем без акцента. А еще знает греческий и латынь, ты только представь! И притом говорит об этом с таким юмором! А еще она увлекается поэзией. Читает настоящих поэтов, например, Суинберна! — Три-Вэ покраснел, ибо Суинберн считался декадентом. Мать этого не знала, и поэтому он легко открыл, что Амелии разрешено читать декадентов. — Она... Словом, она умнее всех, я считаю. Мама, помнишь ту книгу, о которой я тебе рассказывал? «Женский портрет» мистера Джеймса? Да, Амелия, конечно, еще дитя, но в этой книге есть одна строчка, которая как будто о ней написана. Кажется, так... — Он вглядывался вперед, будто видел перед собой страницу. — «Природа наделила ее более тонкой восприимчивостью, чем большинство тех, с кем свела ее судьба, способностью видеть шире, чем они, и любопытством ко всему, что было ей внове»[3]. Красиво, да? Думаю, даже в Париже Амелия выделяется из общей массы.
Донья Эсперанца, которая редко улыбалась, на этот раз не сдержала улыбки, но отвернулась, чтобы Три-Вэ этого не заметил.
Но Три-Вэ был очень чуток, поэтому он почувствовал настроение матери.
— Для ребенка она необыкновенна, — добавил он.
Но он, конечно, думал об Амелии не как о ребенке. Он думал о ней с тщательно скрываемым почтением, как и обо всех красивых девушках — другие пока не попадались ему в жизни, — то есть она была для него объектом платонического влечения. Вообще в Лос-Анджелесе понятие женской красоты складывалось из таких признаков, как пышные формы, румяные щечки и вьющиеся волосы. Амелия была очень хрупкая, с бледным лицом какого-то жемчужного оттенка. У нее были густые и длинные волосы редкого цвета топаза, ниспадавшие ниже талии и, увы, совершенно прямые. Единственное, что, по мнению Три-Вэ, могло оправдать ее в глазах лосанджелесцев, так это ее великолепная осанка. Впрочем, он никогда не подпадал под влияние общественного мнения. Он сторонился массы, толпы. Он знал, что Амелия обладает исключительным характером, интеллектом и умом. Да, возможно, она не отвечала современным понятиям красоты, но в ней было нечто, встречающееся гораздо реже, чем красота: необыкновенное обаяние.
— Я это серьезно — насчет того, чтобы остаться. Пойми, однажды я ее уже подвел. — Его голос упал, ибо в ту секунду он почувствовал себя несчастным. — Она знала, что у полковника появились какие-то неприятности, и предположила, что это связано с его бизнесом. Она спросила меня кое о чем. Но ты ведь меня знаешь, мама. Бизнес... Для меня это тайна за семью печатями. Я не смог помочь. А ей очень нужна была помощь.
— Амелия была не в силах спасти полковника. И ты тоже. Так что не упрекай себя понапрасну.
Наконец они доехали до своего дома под красной кровлей. Просторные веранды огибали дом на первом и втором этажах. Внизу веранду окружали тенистые розовые и красные олеандры. За их домом располагались другие дома, в том числе и жилище Динов. Еще несколько лет назад здесь обрывалась Форт-стрит, а дальше лежала только пыльная земля, поросшая кустарником.
Три-Вэ остановил Полли перед каменной коробкой конюшни и, сунув два пальца в рот, свистнул. С заднего крыльца появился Хуан, на ходу заправляя в брюки свободную белую рубаху. Он был одним из так называемых «маминых людей», то есть индейцем, который раньше жил в Паловерде. По испанским и мексиканским законам индейцы являлись рабами, но не в общепринятом понимании этого слова. Например, их нельзя было ни продавать, ни покупать. Многие столетия они жили и мирно умирали в своем маленьком мирке, пока не пришли испанцы. Те, кто пережил введение новых порядков, завезенную из Европы корь и венерические болезни, остались жить на прежнем месте в качестве слуг, не получающих за свою работу никакой платы. Словом, кто владел их землей, тот владел и ими. Дон Винсенте Гарсия был добрым хозяином, но никчемным скотовладельцем, а в юку[4] играл и того хуже. Ему принадлежали десять лиг земли, почти сорок пять тысяч акров, и по очертаниям его владения напоминали длинную кошку, опустившую свой хвост в реку Лос-Анджелес и одновременно, словно молоко, лакающую воду Тихого океана. Примерно треть этой территории занимали необжитые и поросшие густыми зарослями склоны гор Санта-Моника. Но долина была плодородна. Здесь росли альфилерия и другие травы, давали богатый урожай желудей дубы, водилась и мелкая дичь. Дарами долины кормились племена шошонов. И именно это богатство дон Винсенте отдал в уплату налогов и карточных долгов.
Гринго, которым все это досталось, не знали и знать не желали старых обычаев. Они повсюду наставили знаки «Проход запрещен» и стреляли в каждого индейца, попадавшегося им на пути. После смерти дона Винсенте мужчины и женщины, некогда жившие в Паловерде, босиком пришли к заднему крыльцу дома Ван Влитов. Они обращались к донье Эсперанце за медицинской помощью, ибо она была хорошей медсестрой и акушеркой, просили денег, чтобы купить кукурузы или заказать молитву о здравии в церкви, а часто им просто хотелось немного поговорить — и только. Эти стыдливые старики и старухи никогда не считали ее потомком своих поработителей. Для них донья Эсперанца являлась единственным источником помощи и поддержки в жизни, которая стала очень тяжелой после появления американцев. Хуан, родившийся в одной из галерей огромного глинобитного дома-гасиенды, принадлежал к племени Йанг На. Деревня этого племени раньше стояла на том самом месте, где ныне находился самый центр Лос-Анджелеса.
Он помог донье Эсперанце слезть с коляски.
— Добро пожаловать домой, донья Эсперанца. Жарко, да?
— Не слишком. Спасибо, Хуан. Но я все равно очень рада, что снова дома.
Они говорили по-испански, потому что Хуан не знал другого языка. Он отвел Полли в конюшню, а Три-Вэ и донья Эсперанца вошли в дом.
Фасад дома прикрывали от солнца кусты олеандров. По полу и стенам пролегли желтые тени. Комнаты устилали толстые и грубые ковры, сотканные в Паловерде. Некоторые из них были розового цвета, другие некрашеные. Продавленные стулья и диваны, набитые конским волосом, как было известно Три-Вэ, несколько десятков лет назад были привезены из-за мыса Горн. В детстве вся эта обстановка, перевезенная из Паловерде, приводила Три-Вэ в романтическое состояние духа, как страница из Вальтера Скотта. Но вместе с тем его смущало, что этот дом так сильно отличается от шумных, полных безделушек, аляповатых жилищ его однокашников. Со временем чувство необычности и романтики, связанное с домом, растаяло. Теперь он просто видел в нем место, где живется с комфортом.
Донья Эсперанца сразу же поднялась на второй этаж, чтобы снять выходное платье. Высокая и статная, она задержалась в разноцветном овале света, падавшего из витража на середине лестницы. Глянув вниз, она проговорила:
— Завтра ты уедешь. Тебе здесь нечего делать. Нечего!
Три-Вэ прошел через кухню на задний двор.
Мария сидела на корточках перед выдолбленным из камня корытом, ритмично раскачиваясь взад-вперед всем телом. Она разминала кукурузу каменным валиком. Каждый раз, подаваясь вперед, она покряхтывала. Для Марии Паловерде также было родным домом. Никто, даже сама Мария, не знал, сколько ей лет, но было известно, что, когда донья Эсперанца появилась на свет, Мария была уже взрослой женщиной. Седые волосы, зачесанные назад, обрамляли старческое лицо, на котором почему-то почти не было морщин. Смуглая кожа опала и натянулась вокруг беззубого рта. Высокие скулы так сильно выпирали, что в спокойном состоянии это лицо казалось потемневшим голым черепом. На ней была свободная черная блуза. На шее болтался оловянный крест и маленький мешочек из кроличьей шкурки, в котором хранились обработанная резцом раковина, осколок зеленого отполированного жадеита, орлиное перышко, шкурка саламандры и бусы из коготков колибри. Все это были амулеты. Считалось, что Мария унаследовала от предков редкую магическую силу, которой славились местные племена еще до прихода испанцев.
Она следила за тем, как Три-Вэ снял с крючка висевший в тени olla[5], сделанный из тыквы и обмазанный глиной. Она подождала, пока он напьется холодной воды из запотевшего сосуда, а потом спросила:
— Так ты, значит, был на похоронах? — Как и Хуан, Мария говорила только по-испански.
— Ты же знаешь, — по-испански же ответил Три-Вэ.
— И?
Он плеснул воды на лоб.
— Родственники покойного страдали? — спросила Мария.
— Да.
— И новым людям это нравилось?
— Очень.
— Но дитя не плакало, — утвердительным тоном проговорила Мария.
Три-Вэ взглянул на старуху. Порой он верил в то, что она ведьма.
— Ты удивлен, что мне это известно? — спросила Мария, просеивая кукурузные зерна между пальцев. — У нее очень гордый дух. Благородный и очень гордый.
— Довольно! Ты ее даже никогда не видела! — крикнул по-английски Три-Вэ. Он повесил тыквенный сосуд обратно в тень и, вздохнув, вновь перешел на испанский: — Извини, Мария. Просто мне не хочется обсуждать мисс Дин.
— Линия твоей жизни связана с линией ее жизни.
И снова им овладело раздражение.
— Ей всего пятнадцать! — На день рождения Амелии, на прошлой неделе, он подарил ей обернутый в китайскую шелковую бумагу томик «Королевских идиллий». — Мы соседи! Хватит меня ею дразнить. Я уже устал от этого. Меня тошнит!
— Кто тебя дразнит?
— Все! Отец сердится. А Бад говорит, что я совращаю младенцев!
— Твой брат думает, что ему все известно о женщинах. На самом деле он о них ничего не знает.
Она говорила утвердительным тоном, однако уважительно. Все индейцы из Паловерде видели в Баде наследника дона Винсенте. Это раздражало Три-Вэ. Он знал, что именно он — настоящий калифорнийский испанец, а Бад как раз типичный гринго.
— Они вьются вокруг него!
— Он целуется с красивыми, а спит с продажными. И это, он думает, дает ему полное основание считать себя знатоком по этой части. — Мария скрипуче рассмеялась. — Он узнает женщин, не волнуйся. Особенно одну женщину.
— Ты всегда говоришь о будущем так, словно видишь его!
— Может, и вижу. Ты веришь в это! Это главное! И еще не думай, что твой брат — один из них. Или что ты другой. Кровь перемешалась. — Лицо ее приняло серьезное выражение, губы втянулись внутрь. — И для тебя, и для него было бы лучше, если бы тот дом, — она кивнула в сторону особняка Динов, — вообще никогда не был бы построен. Но он стоит. И там, там будущее.
У Три-Вэ по спине пробежали мурашки.
— Между этими двумя домами протянута нить, — продолжала Мария, — и эта нить обагрена кровью членов твоей семьи. Ты будешь страдать, будет страдать твой брат, и никто ничего не сможет сделать, чтобы предотвратить беду.
— Какую беду?
— Я и так уже сказала слишком много.
— Так и знал! Только время потерял, болтая с тобой! — крикнул Три-Вэ старухе.
— Пойди сними этот костюм, — спокойно сказала Мария. — Тебе душно в нем, и это тебя раздражает.
И она снова склонилась над каменным корытом.
Всю неделю донья Эсперанца укладывала вещи Три-Вэ. Его небольшую комнату загромоздили старый чемодан, дорожная сумка и вместительный саквояж из телячьей кожи. Саквояж оставался открытым: его предстояло наполнить в последнюю минуту. Три-Вэ, как предполагалось, должен иметь его под рукой во время всего восьмидневного путешествия в пульмановском вагоне до Массачусетса. Три-Вэ смотрел на весь свой багаж, и у него на лице появилось выражение уныния. «Остаться! Вот единственный способ, которым я могу доказать свою дружбу», — думал он.
Он бросил тяжелый влажный пиджак на постель, снял жилетку, сделанную из того же черного сукна, и, борясь с пуговицами жесткого воротника, выглянул в окно.
У Динов все было необычно тихо. В этом чудилось что-то зловещее. Все окна в доме были занавешены. Ворота конюшни были открыты, но лошадей не выводили. Два садовника, жители Соноры, постоянно торчавшие в красивом саду перед домом, куда-то подевались. Словно по мановению руки злого волшебника жизнь в этом доме остановилась. Солнце освещало кончики прутьев железной ограды, ласкало позолоту закрытых ворот. Сады с оградой были редкостью для Лос-Анджелеса, а ворота — и того пуще. Эта ограда была словно дополнительной стеной, отделяющей от всего города особняк с лепными фронтонами и остроконечными башенками, крытыми шифером. Самый красивый дом в городе. Полковник называл его «скромным сельским шале». Наверно, для того, чтобы отличать его от еще более роскошного дома на Ноб-хилл в Сан-Франциско.
Глядя на дом Динов, Три-Вэ размышлял о шквале слухов, возникшем в связи со смертью полковника. Эти слухи возмущали его до глубины души. Мадам Дин происходила из аристократического рода Ламбалей, и Три-Вэ считал, что Амелия очень похожа на очаровательных и хрупких дам ancien regime[6]. В этом смысле его ссылка на гильотину была не случайной. Ему становилось дурно при мысли о том, что грубые лосанджелесцы будут совать свои носы в ее личную жизнь, в ее скорбь.
Вместе с тем он поймал себя на том, что тоже пытается проникнуть в эту тайну. Почему полковник застрелился? Амелия считала, что отца тяготили какие-то финансовые проблемы. Но разве полковник не владел четвертой частью Южно-Тихоокеанской железной дороги, четвертой частью компании, ставшей самой влиятельной и мощной силой на западе Соединенных Штатов? Без этой двухколейки Лос-Анджелес так и остался бы деревней, а его жители проводили бы дни на нескольких квадратных милях замкнутого пространства. Южно-Тихоокеанская железная дорога являлась пока единственной связующей нитью между Южной Калифорнией и всей страной. Полковник установил тарифы на перевозку любого зерна, мяса, других сельскохозяйственных продуктов, машин и нефти, которые доставляли сюда и увозили отсюда. Он обладал властью почти безграничной. Властью над жизнью и смертью. «Как Бог, — думал Три-Вэ. — Но разве Бог мог сунуть дуло дуэльного пистолета с рукояткой из слоновой кости себе в рот и нажать на спусковой крючок?»
Амелия обожала своего отца.
Из этого же окна Три-Вэ неоднократно видел девочку с длинными светлыми волосами, бравшую на своем жирном пони препятствия, чтобы похвастаться перед рыжебородым полковником, или сидевшую у него на коленях. Позже он видел ее маленькую прямую фигурку в красивых белых платьицах во время прогулок по саду. Она оживленно говорила с отцом, прижимаясь к его плотной руке. Они то исчезали под сенью деревьев, то показывались из нее.
До этого лета Три-Вэ даже не был знаком с ней.
В июне он повстречался с Амелией и ее гувернанткой в книжной лавке и платной библиотеке С. С. Бэр-хама. Она поинтересовалась, что он читает. Покраснев, он ответил, что хочет взять «Атланту в Каледоне». Оказалось, что ей уже разрешают читать Суинберна. По пути домой они разговорились. А после этого ему было позволено дважды в неделю бывать у Динов. Мадемуазель Кеслер, разумеется, всегда присутствовала. Но это была добрая старуха, чье присутствие замечалось лишь тогда, когда вдруг до их слуха доносилось урчание ее больного желудка.
Для Три-Вэ все лето было соткано из таких встреч.
Он был очень чутким и восприимчивым, одиночкой по складу характера, а это — свойство творческих натур В Лос-Анджелесе, этом открытом приветливом городке на западной оконечности континента, где жили самоуверенные и нахрапистые люди, самой ценной чертой его характера была подозрительность. Амелия была первым человеком, если не считать донью Эсперанцу, с которым он смог разговаривать откровенно. Она была парижанкой до мозга костей, живой и впечатлительной. С жадностью ловила каждую мысль — даже выраженную не совсем связно, — и спорила по любому поводу, дугой выгибая красивые брови и изящно поводя хрупкими плечиками и маленькими ручками.
Примерно с месяц назад в Амелии произошла какая-то перемена. Почувствовав это, Три-Вэ был обеспокоен тем, что не может понять причину. Ее красивый смех раздавался так же часто. Она по-прежнему спорила с ним. Ее острый язычок и чувство юмора остались при ней. Эта неуловимая перемена тревожила Три-Вэ.
Однажды она спросила его о долговых обязательствах и расписках. В ее тоне не было настойчивости. Она задала свой вопрос небрежно, но эта небрежность в конце слегка изменила ей, словно ударили по хрустальному треснувшему бокалу, и он издал дребезжащий звук.
— Долговые обязательства и расписки — это документы, подтверждающие долг, — сказал он.
— Да, но между ними есть отличие, — заметила Амелия. — Долговое обязательство — это долг перед государством, а расписка — персональный. Но какая еще может быть разница?
Она уже знала об этом больше, чем он! Смутившись от осознания своего невежества, Три-Вэ преувеличенно высокомерно ответил:
— Вообще-то я с бизнесом на «вы». Почему бы тебе не спросить у полковника?
— Вот именно отца-то я и не могу спросить, — ответила она, быстро отвернувшись.
После этого она больше никогда не делилась с ним своими тревогами.
В то утро, когда Три-Вэ узнал о самоубийстве полковника, он испытал страшное чувство вины. Из этого состояния, казалось, не было выхода. Он не мог даже извиниться. Семья Ван Влитов, все четверо, пошли к Динам, чтобы выразить им соболезнования. Как будто Дины были самыми обычными лосанджелесцами. К ним вышла мадемуазель Кеслер. Безостановочно урча желудком, она сказала, что мадам и мисс Дин убиты горем и пребывают в отчаянии. После смерти полковника Три-Вэ впервые увидел Амелию только сегодня, на похоронах. Он мог хоть частично искупить свою вину — хотя бы в своих собственных глазах, — если бы подошел к ним. Но он не сделал этого.
Воробушек метнулся к железной ограде, но тут же развернулся, словно почуяв впереди смерть. Три-Вэ вздохнул. «Только Бад подошел к их карете», — подумал он.
Для Три-Вэ поступок Бада был просто уничтожающим. Чувство одностороннего соперничества с братом вспыхнуло с неслыханной силой, прежде ему неведомой. Он всегда любил Бада — по крайней мере так ему казалось, — восхищался им и горько обижался на него. Бад жестоко дразнил брата, и Три-Вэ неизменно попадался на его удочку. Бад был популярен. Бад был человеком действия. Бад никогда не копался в собственной душе так глупо и тщетно. Весь Лос-Анджелес уважал Бада за его деловое чутье, за охотничью сметку и за его изящество, с которым он кружился по навощенным танцплощадкам города. В трудную минуту Бад всегда защищал Три-Вэ. До сих пор Бад всегда становился между младшим братом и отцом, когда у того было скверное настроение. Бад был тем тяжким крестом, который приходилось нести по жизни его младшему брату. Бад защищал Три-Вэ, но и дразнил его. Поступки Бада было невозможно предугадать.
То, что Бад сделал сегодня на похоронах, показало Три-Вэ ясно, как никогда, его собственные слабости. Его не могла утешить мысль о том, что во всем городе не нашлось никого, кому хватило бы мужества и порядочности преодолеть несколько ярдов до кареты Динов. Это сделал только Бад.
Три-Вэ заплакал. Отрывистые, хриплые рыдания были полны отчаяния. Она рыдал над своей беспомощностью и трусостью. Приложившись щекой к подоконнику, на котором скрипел песок, он до боли вдавил в него скулу, чтобы этим хоть немного отвлечься от боли душевной.
Поскольку это был последний вечер Три-Вэ дома, донья Эсперанца затеяла особенный ужин. Три-Вэ слышал, как отец и Бад вернулись домой из магазина. Но он не спустился к ним, а остался лежать в постели в своей комнате.
Около семи в его дверь постучали. Раздался голос Бада:
— Это я, малыш.
— Я не голоден.
— В таком случае побыстрее нагуливай аппетит, потому что ужин подадут через десять минут.
— Скажи что-нибудь маме за меня.
— Ты сам ей скажешь все, что захочешь, когда спустишься к столу. — Бад говорил веселым тоном. — Тут тебе записка от соседской девчонки.
Три-Вэ сел на кровати.
— Черт возьми, между прочим, у нее есть имя!
— Какое? Бэби?
— Амелия Дин! — чувствуя комок в горле, проговорил Три-Вэ.
Бад просунул записку под дверь.
Конверта не было. Листок бумаги с рельефным оттиском герба Ламбалей был просто сложен вдвое. Три-Вэ развернул и прочитал записку, состоявшую всего из двух строчек:
Спасибо, что пришел.
Мама разрешила писать тебе в Гарвард.
Три-Вэ сидел на кровати и думал, что сейчас снова заплачет, но слез не было. Он чувствовал себя по-прежнему несчастным, но, проведя указательным пальцем по рельефному оттиску герба на бумаге, отчасти утешился. «Она хочет писать мне», — подумал он и прижал записку к груди, поражаясь душевной красоте девушки, которой всего пятнадцать лет, но которая сумела в самый черный день своей жизни найти для него слова прощения. И тогда ему пришло в голову слово «любовь». «Я люблю ее, — подумал он, и эта мысль не показалась ему глупой. — Как жаль, что она еще недостаточно взрослая, чтобы можно было сказать ей об этом».
Вздохнув, он прошел в просторную квадратную ванную комнату, плеснул воды на лицо, смочил и расчесал густые темные волосы. Вернувшись в спальню, он надел воротничок, завязал галстук, застегнул жилетку и надел пиджак. После этого он спустился вниз.
Донья Эсперанца разливала по чашкам наваристый дымящийся куриный суп. Потом племянница Марии обнесла стол блюдом с тушеным цыпленком, кулебякой, посыпанной сверху оливками, миской с голубцами из кукурузных листьев, картофельным пюре, луком в сливочном соусе, горохом, свежими маисовыми лепешками и сухим печеньем. На столе стояли еще стеклянные блюда со свекольным салатом, подливкой и колбасой. На десерт был подан пирог-помадка со взбитыми сливками. Кулебяка и голубцы были любимыми блюдами Три-Вэ и придавали ужину праздничный вид. В остальном это был самый обычный ужин. Обед — даже в такую жару — был еще плотнее, ибо включал в себя еще тарелку с холодным окороком, колбасой и тонкими кружевными ломтиками болонской ветчины. Хендрик, как и всякий другой здешний супруг, более легкие трапезы воспринял бы как свидетельство того, что жена абсолютно не ценит его благополучия.
Три-Вэ почти не ел. Он вяло поковырял пищу с нескольких тарелок. Все время молчал, сочиняя в уме письма, которые он напишет Амелии.
Перед тем, как ему пойти спать, донья Эсперанца спросила серьезно:
— Ты готов?
В глазах у нее была тревога.
— Да, мама, я готов.
Ночью, как всегда, жара спала. В открытое окно вливалась прохлада, слышалось трещанье цикад. Три-Вэ долго лежал без сна, думая об Амелии. «Как только ей исполнится шестнадцать, я смогу сказать ей, что люблю ее», — думал он, засыпая.
На следующее утро солнце вновь безжалостно опалило город. Это действовало угнетающе. Три-Вэ, надев новый костюм, снова обливался потом. В пульмановском вагоне Южно-Тихоокеанской железной дороги он покинул Лос-Анджелес.
На следующей неделе после отъезда Три-Вэ во время ужина раздался стук в дверь. Мария жарила на десерт оладьи с яблоками, а ее племянница мыла посуду. Бад бросил на стол салфетку и пошел открывать. Соседи и друзья частенько наведывались в это время, чтобы пригласить Ван Влитов куда-нибудь вместе провести вечер. Два года назад в Лос-Анджелес провели телефон, но пока что во всем городе установили только девяносто один аппарат. Большинство людей, включая и Хендрика, считали, что это устройство ухудшает слух. На пороге стоял черный слуга Динов. Он протянул записку, адресованную мистеру Хендрику Ван Влиту. Бад взял записку, отнес ее к столу. Хендрик вскрыл ее ножом для фруктов.
Прошу Вас уделить мне один час вашего времени сегодня вечером, чтобы помочь разобраться в делах мужа.
Это была записка от мадам Дин.
Хендрик кашлянул. От жары не осталось и следа. Каждую ночь город окутывал плотный туман. Хендрик как раз лечил больное горло. Он снова кашлянул.
Донья Эсперанца встревоженно взглянула на мужа.
Бад сказал:
— Хочешь, пап, я схожу?
Хендрик втайне обрадовался тому, что нашел предлог не посещать берлогу врага. Он передал украшенную гербом записку сыну со словами:
— В конце концов ты тоже Хендрик Ван Влит.
Позже, когда Бад поправлял галстук перед восьмиугольным зеркалом в холле, рядом с вешалкой для шляп, его большой веселый рот кривился в чувственной усмешке. Он думал сейчас о слабости всех француженок, которой они славятся.
На похоронах он предложил мадам Дин свою помощь, и теперь ему нужно выполнять обещание. Даже если бы она оказалась старой каргой. Но она ненамного старше его самого. Прилаживая котелок на напомаженные светлые волосы, он думал о том, что помогать очаровательной молодой французской вдове — не просто соседский долг, но еще и очень приятное занятие. «У меня еще никогда не было женщины, которой бы я не платил, — думал он. — Кроме Розы». Вспомнив это имя, он помрачнел. Его лицо окаменело от тяжелых воспоминаний.
Мадам Дин приняла его в гостиной. Это была комната, которой придавали торжественность темные картины, написанные маслом, большое пианино розового дерева, на котором играла Амелия, красные обои и мебельная обивка всех оттенков красного. Баду обстановка комнаты показалась роскошной. «Первый сорт», — подумал он.
И сама вдова тоже была «первый сорт».
Он предпочитал женщин «в теле», но сумел оценить и мадам Дин. Ее тонкую белую шею прикрывала черная бархатная пелерина. Прекрасно сидело на ней черное шелковое платье с глубоким, отделанным кружевом вырезом на груди, а на пояске вокруг узкой талии висел кружевной же черный веер. И хотя горе ее было безутешно, черный цвет смотрелся вовсе не грубо. Он прибавлял ей женственности, беспомощности, а в сочетании с тонкими аристократическими чертами ее лица и выпуклыми карими глазами — еще и особой ранимости, уязвимости. Впрочем, на самом деле она не была ни беспомощной, ни ранимой, ни беззащитной.
Когда Бад вошел, глаза ее широко раскрылись.
— Ах, мистер Ван Влит! Как любезно с вашей стороны, что вы так быстро пришли, — произнесла она с французским акцентом, скрыв свое удивление.
— Не хотел заставлять вас ждать, — ответил Бад. — И потом, идти ведь совсем недалеко.
— И все же вы великодушны. Прошу вас, садитесь вот здесь.
— У вас замечательный дом. Он вам под стать.
Она улыбнулась.
— Вам нравится? Здесь все устроил полковник. Бедный, он так любил возводить для меня дома...
— Я его понимаю, — сказал Бад, подаваясь вперед в своем кресле.
Дверь в гостиную открылась, и вошла девочка. Раздосадованный тем, что его прервали, когда он только-только стал сближаться с этой красивой француженкой, Бад небрежно поднялся с кресла.
— Мистер Ван Влит, вы виделись с моей дочерью на... Позвольте мне познакомить вас, как полагается. Это Амелия.
Девочка тоже была во всем черном. Хорошо подогнанное батистовое платье со складочками было оторочено кружевами и доходило до стройных икр. Когда она сделала вежливый реверанс, из-под платья показалась черная кружевная кайма белой нижней юбки. В волосах у нее был черный атласный бант. Она была очень бледна, и эта бледность в сочетании с глубоким трауром подчеркивали необычный цвет ее длинных волос — цвет топаза, и волосы мерцали словно украшение.
— Мама, — сказала она, — я думала, что ты написала мистеру Ван Влиту Старшему.
— Амелия! Мистер Ван Влит, простите мою дочь.
— Я понимаю, — ответил Бад, но про себя подумал, что его младший братец совсем спятил, если тратит время, общаясь с этой невозможной девчонкой. — У отца грипп, — сказал он. — Но уверяю вас, Амелия, что я не так глуп, как выгляжу. В бизнесе я неплохо соображаю.
Бад научился быть сообразительным в вопросах бизнеса. В пятнадцатилетнем возрасте, когда для отца настали тяжкие времена, именно он сумел спасти своего обескураженного родителя от банкротства и всеобщего позора. Он принял на себя ответственность за семью и за «маминых людей». Это было тяжкое бремя для неокрепшего подростка. Бад никогда не отличался чуткостью, присущей Три-Вэ. Он был необуздан, неугомонен, вспыльчив... Почти все эти качества уже канули в Лету. Но получили развитие деловые свойства его характера. Словно в армрестлинге, он знал, в какой момент следует чуть ослабить напор, чтобы лишить противника равновесия. И еще он знал, когда лучше всего уложить его на лопатки. Он состязался в открытую, весело, с хорошим настроением и улыбкой. Однако при необходимости в его голосе звучали стальные нотки, а глаза леденели, будто безоблачное полуденное небо. Поначалу победа над конкурентом вызывалась необходимостью. Позже эта необходимость отпала, но стремление побеждать осталось. Он считал, что должен, просто обязан побеждать. Это тревожило его. Но любой проигрыш, пусть и мелкий, вселял в Бада страх, что его семья будет голодать. Ощущения были не из приятных: ему казалось, он слышит хруст костей и свою семью на грани смерти.
Он добавил:
— По крайней мере не жалуюсь.
Амелия чуть повела хрупкими плечиками, соглашаясь.
— Три-Вэ отмечал это в вас.
Внутри у Бада все перевернулось от злости. Кто она такая, эта девчонка, чтобы судить о нем? Он снисходительно улыбнулся и сказал:
— Это, Амелия, еще ничего не доказывает. Арифметика — слабое место Три-Вэ. — Он вновь повернулся к очаровательной вдове. — Итак, соблаговолите объяснить, мадам Дин, каким образом я могу помочь вам?
— Вам известно, что у нас здесь никого нет. Мои братья, увы, во Франции. Мне нужен джентльмен, который объяснит, как лучше исполнить последнюю волю мужа.
— А у вас есть адвокат? — спросил Бад.
— Наш адвокат, мистер О'Хара, будет в Лос-Анджелесе завтра утром.
— Мама, если мистер Ван Влит будет нам помогать, то ему следует знать правду. — Бад слышал звонкий голос девочки, но демонстративно не смотрел в ее сторону. — Мистер О'Хара не представляет наши интересы, мистер Ван Влит. Это юрисконсульт Южно-Тихоокеанской железной дороги.
— Он был адвокатом и другом твоего отца, дорогая, — сказала мадам Дин. — Просто мне нужен джентльмен, который переговорит с ним.
— В таком случае этот джентльмен я, — сказал Бад. — Но прежде я хотел бы познакомиться с состоянием ваших дел.
— Вы даже не представляете, как много значит для нас ваша доброта, — сказала мадам Дин, изящно утопая в кресле и поднося кружевной платок к глазам, в которых не было ни слезинки. — Амелия, дорогая, будь так любезна, покажи мистеру Ван Влиту папины бумаги.
— Они в библиотеке, мистер Ван Влит, — сказала Амелия.
В комнате, где вдоль стен тянулись книжные полки, Амелия зажгла газовую люстру. Оглянувшись в сторону мраморного холла, Бад различил темную грузную фигуру, сидевшую на позолоченном стуле с прямой спинкой. Гувернантка. «Уж не думает ли старушка, что я изнасилую гадкого ребенка?» — подумал он.
На большом бюро и столе из тяжелого дуба были аккуратно сложены пачки документов.
— Здесь все, — сказала Амелия.
— В таком случае я справлюсь сам.
— Мама наследует все, кроме дома в Сан-Франциско. Папа оставил его мне.
Последние слова она произнесла как-то тоскливо.
— Я ознакомлюсь с завещанием, — сказал Бад тоном, дающим понять, что она ему больше не нужна.
— В основном у него акции Южно-Тихоокеанской железной дороги. Его пакет — двадцать тысяч. По крайней мере у него столько сертификатов.
— Я определю это, как только просмотрю бумаги.
— Здесь не все бумаги, мистер Ван Влит. Мистер О'Хара уже побывал здесь.
Бад взял со стола папку и развязал красный шнурок. Этим он снова дал понять, что больше в ее обществе не нуждается.
— Папа оплатил стоимость своих акций.
— В таком случае я найду здесь его аннулированную расписку.
— Главное, чтобы вы поняли...
— Я пойму. Через минуту.
— ... что папа не являлся настоящим владельцем.
Это была капля, переполнившая чашу его раздражения. Он четко знал, что женщинам не дано разбираться в юридических вопросах.
— Ваш папа учил вас помогать ему вести дела, Амелия? — спросил он. — Вы работали у него клерком?
Он проговорил это дружелюбно и весело, но на самом деле хотел этой фразой дать ей понять кто есть кто. Поставить ее на место.
Она глубоко вздохнула, и отличная хлопчатобумажная ткань ее платья натянулась, очертив изящную юную грудь. «Не такое уж дитя», — подумал Бад и тут же устыдился своих мыслей. Она подошла к полке будто за книгой и стояла, повернувшись к нему спиной. Как и всем в Лос-Анджелесе, Баду было известно, что она была очень близка с отцом.
— Прости, девочка, — произнес он, сделав шаг ей навстречу.
Она повернулась. Каким-то образом — непостижимым для него — она до сих пор не заплакала и в ее глазах не было ни слезинки.
— Я не собиралась поучать вас, мистер Ван Влит. Просто здесь так много документов, а у вас так мало времени... Я подумала...
— Вы подумали, что я такой же, как мой братец.
— Я знаю, что вы не такой.
— Это хорошо или плохо?
Она оглянулась на документы, аккуратными пачками разложенные на бюро и на дубовом столе библиотеки.
— В данном случае это хорошо, — сказала она, чуть улыбнувшись. Потом ее лицо вновь омрачилось. — Вы совершили добрый и смелый поступок, — сказала она.
— Смелый?
— Вы выразили нам соболезнования. Вы оказались единственным человеком, который...
Не договорив, она неожиданно убежала из комнаты.
Бад прислушивался к легкому стуку ее каблучков по мрамору, потом он затих на лестнице. Ему не понравилось, что Амелия не пожелала при нем расплакаться. Ему нравились девушки, которые ревут в открытую. «Когда будущим летом Три-Вэ вернется, я позабочусь о том, чтобы он нашел себе достойную девочку», — подумал Бад, но тут же перед его глазами возник образ девушки, которая плачет в гордом одиночестве в одной из комнат у него над головой.
Он притворил дверь библиотеки — гувернантка уже ушла — и сел за письменный стол полковника. Либо сам полковник имел привычку хранить все свои бумаги в безупречном порядке, либо тут постаралась мадам Дин. «Нет, — тут же подумал он. — Наверно, это девчонка». Прямо перед ним стоял большой ларец, покрытый черным лаком. Ключ был вставлен в замок. Он отпер его. Внутри оказалась пачка писем. Все они были адресованы полковнику и написаны одним и тем же сильным косым почерком. «Ну их», — подумал Бад, снял ларец со стола и поставил его на персидский ковер.
На столе стоял еще серебряный поднос с графином коньяка и одной-единственной рюмкой. Пригубив коньяк, Бад прочитал завещание.
Как и сказала Амелия, дом на Ноб-хилл полковник оставил ей. Мадам Дин получала все остальное. Главную долю наследства составлял крупный пакет акций компании «Южно-Тихоокеанская железная дорога». Бад взял аннулированную долговую расписку. Изучив ее, он нахмурился. Шесть лет назад полковнику представилась возможность купить двадцать тысяч акций Южно-Тихоокеанской дороги гораздо ниже их рыночной стоимости. К тому же акции не находились в свободной продаже. Взамен он написал расписку на сумму в 150 тысяч долларов. Он выплатил весь долг, сделав последний взнос в июле прошлого года. Тогда что же девчонка имела в виду, когда говорила, что полковник не являлся настоящим владельцем?
Бад просмотрел и другие документы. Мадам Дин получала в наследство также небольшую долю акций предприятий общественного пользования и этот дом. Плюс акции Южно-Тихоокеанской дороги. Все. Но только акции железной дороги составляли целое состояние, и каждая стоила теперь во много раз больше той суммы, которую выложил за них полковник. «Лос-Анджелес таймс» опубликовала беспристрастную юридическую оценку настоящей стоимости выпущенных железной дорогой акций. «Надо проглядеть тот номер», — решил Бад, что-то быстро записывая.
Он вышел из библиотеки около полуночи. Мадам Дин сидела в красной гостиной и пила чай. Она налила и ему чашку.
— Как это великодушно с вашей стороны — тратить на нас столько времени! — сказала она. — Вы очень любезны.
— Когда вы ожидаете мистера О'Хару?
— В половине одиннадцатого. Вам это неудобно?
— Вполне удобно, — заверил он ее.
За второй чашкой чая Бад неплохо пообщался с мадам Дин, благодаря Бога за то, что в этот час всем детям уже положено спать. Когда он прощался, черный слуга, скрывая зевок, подал ему котелок. Бад легко сбежал по ступенькам крыльца дома Динов, вышел через железные ворота и направился на неясный из-за тумана свет газовой лампы, которая горела на парадном крыльце его дома. Он шел, что-то насвистывая себе под нос.
Амелия не спала. Она слышала скрип ботинок Бада по гравию дорожки и мелодию, которую он насвистывал. «Это единственный человек во всем городе, который выразил сожаление, что папа умер, — подумала она. — Даже Три-Вэ этого не сказал. Мистеру Ван Влиту на самом деле, конечно, совсем не жалко, но все равно ему хватило смелости и великодушия, чтобы сказать эти слова перед лицом всех этих ужасных людей».
В ней смешались чисто женская безутешная скорбь и детское замешательство и растерянность перед несправедливостью жизни. Амелия скорбела по отцу совершенно по-взрослому, лишившись сна и аппетита. После похорон она прониклась сильной и слепой ненавистью ко всему Лос-Анджелесу и лосанджелесцам. «Какой злой и неприятный этот городишко, — думала она. — Я даже рада, что у меня здесь нет друзей». Потом перед ее мысленным взором возник на минуту Булонский лес, и это ее утешило. Она решила, что мадам Дин продаст этот дом, как и дом в Сан-Франциско, где у Амелии были друзья, и навсегда уедет в Париж. В Париже все считали Амелию умной и красивой. Ее жизнерадостность неизменно и повсюду притягивала к ней людей. До смерти полковника она вообще была очень живой и счастливой девочкой. Пожалуй, немного избалованной. Может быть, излишне подчеркивающей родовитость семейства своей матери. Но в ней были и гордость, и преданность, и высокие представления о чести.
Насвистывание Бада затихло, и где-то вдалеке хлопнула дверь. Амелия стиснула тонкие обнаженные руки. Она часто дразнила Три-Вэ его старшим братом. «Какое смешное имя — Бад, — говорила она. — Почему не Гад?» Теперь же она увидела не Бада, а мистера Ван Влита, взрослого человека. «Я вызвала в нем раздражение, — подумала она. — Я ему совсем не понравилась». Подумав об этом, она сама удивилась, что от этой мысли вдруг заныло в груди.
В ней проснулся несчастный, но гордый ребенок, и она с вызовом подумала: «Ну и пусть! Я даже рада, что не понравилась ему. Мама права. В Лос-Анджелесе никто гроша ломаного не стоит».
Бад снова пришел в дом Динов из своего офиса в квартале Ван Влита на следующее утро, точно в десять тридцать. Мадам Дин провела его в библиотеку. Бумаги лежали в том виде, в каком он их вчера оставил. Только на этот раз не было черного лакированного ларца.
У окна, поглядывая в сад, стоял какой-то долговязый мужчина. Это был Лайам О'Хара, главный юрисконсульт компании «Южно-Тихоокеанская железная дорога». Высокий, мертвенно-бледный холостяк, живший монахом, так как всю свою жизнь он посвятил железной дороге. Он считал, что служит богу прогресса, а посему позволял себе с легким сердцем лгать, грабить и разорять. Полковник Дин занимался тем же самым, но отчасти оправдывая себя собственным честолюбием, а честолюбие, как известно, всегда ведет людей — и железнодорожные компании — по кривой дорожке.
Когда мадам Дин представила Бада, Лайам О'Хара устремил на него настолько пронзительный взгляд темных глаз, что Бад почувствовал себя неровно уложенным рельсом. Этот костлявый человек олицетворял величайшую власть на западе Соединенных Штатов. Бад успокоился и стал рассуждать хладнокровно. «Я должен победить, — думал он. — Это нужно не только мадам Дин, но и мне».
Она оставила их одних. Оба смотрели, как за ней закрывается дверь.
— Настоящая леди, — сказал Лайам О'Хара. — Помня о тех больших услугах, которые оказал вашему городу ее покойный супруг, мои хозяева пожелали проявить по отношению к ней великодушие.
— Великодушие? Ей принадлежит немалая часть акций их компании. — Бад подошел к бюро, отыскал аннулированную расписку и подал ее адвокату.
Лайам О'Хара не взял расписки. Он открыл сигарницу полковника, вынул сигару и вдохнул ее аромат.
— Гавана! Тадеуш был не дурак пожить роскошно. — Он положил сигару обратно. — А вы еще не задумывались, мистер Ван Влит, над тем, — он скосил глаза на документ, написанный на веленевой бумаге, который Бад держал в руках, — каким образом эта расписка была погашена?
— Наличными.
— Чьими наличными?
— Полковника Дина.
— Мистер Ван Влит, я никогда не любил крутиться вокруг да около. Поэтому сразу представлю на ваш суд факты. Ежегодное жалованье Тадеуша Дина составляло десять тысяч долларов. Неплохая сумма, не правда ли? Но мои хозяева считали, что он этого заслуживает. Когда он пришел на работу в компанию, у него были только незначительные вложения. Семья мадам Дин аристократическая и титулованная, но деньги у них не водились. Вдобавок ко всему Тадеуш жил, ни в чем себе не отказывая. — Адвокат бросил красноречивый взгляд на полки, заставленные томами в кожаных переплетах, на бронзовые статуэтки, на занавешенные бархатом окна, откуда открывался чудесный вид на зеленый сад. — Как вы думаете, каким образом, учитывая все вышеперечисленное, полковник ухитрился оплатить акции на сумму в 150 тысяч долларов?
У Бада перехватило дыхание. Однако он не удивился. Словно он провалился в канаву, о существовании которой знал, но совсем позабыл. «Главное, чтобы вы знали, что папа не являлся настоящим владельцем», — сказала ему Амелия. Странное раздражение, которое вызвала в нем эта девочка, затмило его разум. Он не обратил внимания на ее слова. Только теперь он задумался над ними. Так, значит, полковник был всего лишь наемным служащим? Чтобы он работал в поте лица, перед его носом повесили морковку, как перед ослом, которого заставляют идти вперед. Ему разрешили приобрести акции, за которые, как предполагалось, он никогда не будет в состоянии расплатиться. Бад швырнул расписку обратно на стол. Бумага зашуршала. «Ну конечно, ну конечно, — думал он. — Иначе зачем бы полковнику нужно было выпускать себе мозги?»
Просто его поймали с поличным на воровстве.
Словно читая мысли Бада, Лайам О'Хара мрачно сказал:
— Он погасил расписку за счет денег компании.
— Это очень серьезное обвинение, — произнес Бад.
— Мои хозяева заподозрили, что он подделывает записи в бухгалтерских книгах. Но Тадеуш Дин, помимо того, что был очень ценным и облеченным доверием служащим компании, еще был и другом моих хозяев. Поэтому они молчали. До его смерти. На прошлой неделе я провел несколько дней в наших местных конторах. Работал. Карета у крыльца. Хотите поехать со мной? Вместе посмотрим гроссбухи.
На этот раз Бад не колебался ни секунды. Он все-таки был не таким упрямцем, как его отец. Он знал, когда надо остановиться, чтобы не проиграть еще больше. «Значит, полковник был растратчиком, — подумал он. — Хорошо, от этого и будем плясать».
— Я верю вам, — сказал он.
Лайам О'Хара затрещал длинными костлявыми пальцами так сильно, что раздался хруст суставов.
— Наш покойный друг растратил гораздо больше, чем заработал, — торжественно заявил он. — Этот дом и еще один в Сан-Франциско...
— Мистер О'Хара, — прервал его Бад. — Насчет бухгалтерских книг я вам верю. А теперь уж вы мне поверьте. Лос-Анджелес — добрый город. Народ здесь мягкий, сентиментальный. Что будут думать о вашей компании, если она выбросит на улицу вдову и ребенка, оставив их к тому же без гроша? — В его привычном дружелюбном, чуть хрипловатом тоне появились острые, стальные обертоны. — Вы и ваши хозяева не могут игнорировать здешнее общественное мнение. На следующий год или через два года здесь проложат рельсы из Атчисона, Топики и Санта-Фе. Моя семья и мои друзья, конечно, будут поддерживать ту железную дорогу, которую помог провести в Лос-Анджелес мой отец, но...
Они переглянулись. Лайаму О'Харе стал понятен смысл сделки, которую ему предложил Бад. Если ему удастся уговорить мадам Дин забыть об акциях, компания забудет о прегрешениях ее мужа. Ей оставят ее дома и другие вклады. В обмен на это Бад будет поддерживать Южно-Тихоокеанскую железную дорогу, когда начнется конкуренция между разными компаниями.
Лайам О'Хара вновь хрустнул костяшками пальцев.
— Мистер Ван Влит, — сказал он, — вы одаренный молодой человек. Если честно, я даже не ожидал найти такого серьезного делового человека в этих коровьих округах. При условии, что мадам Дин поведет себя благоразумно, мы не будем на нее давить.
«Я уломал саму Южно-Тихоокеанскую железную дорогу! — ликуя, подумал Бад. — Осталось уломать эту женщину. Плевое дело!»
После того как карета с Лайамом О'Харой уехала со двора, мадам Дин, Амелия и Бад прошли в зимний сад, который выдавался за линию стены дома, словно чаша из граненого хрусталя. Воздух был напоен влажным, свежим ароматом пальм и цветов в горшках.
Бад опустился в плетеное кресло напротив мадам Дин и объяснил ей, что на самом деле она не получила в наследство часть компании «Южно-Тихоокеанская железная дорога». Амелия стояла чуть в стороне, и лист папоротника скрывал половину ее бледного лица.
— Мистер Ван Влит! — позвала она.
Бад оглянулся на нее. В его голубых глазах мелькнуло выражение досады.
— Там ведь есть долговое письмо на акции Южно-Тихоокеанской компании... Это и называется распиской? — спросила она. — Но ведь она аннулирована. На ней даже штамп о погашении есть. Разве это не означает, что папа выплатил стоимость всех акций?
— Дорогая, ты не должна вмешиваться, — сказала мадам Дин. — Прошу прощения, мистер Ван Влит. Продолжайте.
— Амелия говорит правду. Там есть погашенная расписка на двадцать тысяч акций. Но мистер О'Хара утверждает, что в бухгалтерских книгах компании, которые вел полковник, обнаружены некоторые неточности.
— Мой бедный муж! Он работал денно и нощно! Кто же без греха? К тому же в таких адских условиях... О, простите меня, мистер Ван Влит. Я не хотела оскорбить вас и ваш дом.
Амелия приблизилась к ним. Бад нашел, что у ее чуть раскосых глаз цвет весеннего горного леса. Не зеленые и не карие, а нечто среднее...
— Мистер O'Xapa обвинил папу в том, что он обманывал компанию? — твердым и звонким голосом спросила она.
— Да. Он сказал, что ваш отец оплатил стоимость акций за счет средств самой компании.
Ее густые ресницы опустились, словно она хотела скрыть от него боль, которую ей доставили эти слова. Он ожидал возражений, опровержений.
Но вместо нее заговорила мать:
— Но это же просто смешно! Мой бедный муж жизнь посвятил этой дороге! Сенатор Стэнфорд, мистер Хантингтон и мистер Крокер были его лучшими друзьями. А теперь, когда он умер, выходит, они пытаются взять назад свои обязательства?! О, что за подлый мир!
— Мама... а если они правы?
— Это невозможно!
— Но если?
— Они лгут, дорогая. Лгут!
— Прошу тебя, мама, послушай. Папа столько тратил. Он построил два дома, он вывозил нас в Париж. Он тратил, мы тратили. Как же он мог при этом еще и купить столько акций?
Брови Бада поползли вверх. «Значит, она задумывалась об этом раньше, — решил он. — Она поняла суть». Ему стало жаль девочку, но ее открытый и острый анализ ситуации взволновал его. Женщинам несвойственно смотреть в глаза правде. Голая истина неприлична. Женщинам свойственно удовлетворяться отговорками и «более мягкими словами» со стороны мужчин.
— Дорогая, это бизнес, — сказала мадам Дин твердо. — Женщины в этом ничего не понимают.
— Мистер О'Хара с нами торгуется, мама! Если мы откажемся претендовать на владение частью компании, они будут молчать насчет папы. — Она бросила на Бада отчаянно-вопросительный взгляд.
Он кивнул в знак утверждения. Как быстро она ухватила суть! Поразительно!
Мадам Дин проговорила:
— Твой папа являлся совладельцем компании «Южно-Тихоокеанская железная дорога»! Его последней волей было желание, чтобы мы унаследовали его долю.
— Мы не можем унаследовать то, что ему не принадлежало.
— У нас есть документы, разве не так?
— Мама, ты же знаешь мистера Хантингтона и остальных. Они ни перед чем не остановятся. Они опорочат папино доброе имя.
— Это невозможно.
— Они объявят его растратчиком!
— Амелия!
— Они унизят его, мама! Прошу тебя, мама! Я не вынесу, если его станут унижать. Мама, я умоляю тебя, умоляю... — Амелия внезапно замолчала. Она словно замкнулась в себе и выглядела ребенком больше, чем обычно. Уняв дрожь в голосе, она проговорила: — Прости меня, мама. И вы, мистер Ван Влит.
Голос у нее был твердый, но какой-то бесцветный. Она спокойно пересекла комнату, но как только за ней закрылась дверь, они услышали, как быстро застучали ее каблучки на лестнице и потом затихли.
Мадам Дин вздохнула.
— Бедное дитя! — Ее лицо выражало искреннюю любовь. — Она так расстроена, мистер Ван Влит. Простите ее. Скорбит по отцу. Вообще-то она у меня очень хорошенькая.
Бад никак не смог бы назвать Амелию «хорошенькой». Однако ее горе тронуло его. Он сказал:
— Я все понимаю, мадам Дин. Честное слово, понимаю.
— Так на чем мы остановились?
Бад подался вперед в своем плетеном кресле и вновь объяснил этой очаровательной француженке ситуацию, сказав, что, если она будет настаивать и заявлять свои права на акции железной дороги, ей придется судиться с самыми могущественными людьми на всем Западе Соединенных Штатов. И что ее дочь права. В результате она добьется только одного — доброе имя ее мужа будет опорочено.
— Что стоят эти акции? — спросила мадам Дин.
— Два миллиона.
— Так много?
— Может, чуть меньше.
— Я даже себе не представляла...
— У вас нет никаких шансов удержать акции за собой, — сказал Бад.
Битый час он говорил ей одно и то же, но снова и снова мадам Дин, глядя на него большими карими глазами, повторяла:
— Как же я могу не исполнить последнюю волю мужа?
Бад ушел от нее без пяти минут час. Дома всегда обедали в час дня, и Хендрик требовал, чтобы все члены семьи являлись вовремя. Бад бодро зашагал по гравийной дорожке, но чувствовал, что мышцы ног стали словно резиновые, а в животе все переворачивалось. Приподняв шляпу, он провел рукой по лбу у корней волос. Рука стала влажной от пота. Это была реакция на поражение. Неважно, какого характера была неудача — его организм всегда реагировал одинаково. «Я вел себя с мадам Дин совершенно неправильно, — корил он себя. — Она с дочерью останутся ни с чем». Он проиграл.
Он нашел отца в одиночестве сидящим в столовой за столом, уставленным блюдами с едой. Хендрик сказал, что донья Эсперанца уехала в Сонору принимать роды у дочери старого Игнасио.
— Неужели они не могут найти другую акушерку? — требовательно спросил он в пустоту, и его двойной подбородок сотрясался. Ему необходимо было выказать свое раздражение, за которым он хотел скрыть робость перед женой-испанкой.
Племянница принесла суп с albondigas[7]. Прожевывая мясные шарики и зачерпывая ложкой легкий пряный бульон, он рассказал отцу о встрече с Лайамом О'Харой.
— Значит, полковник надувал их? — спросил Хендрик.
Бад кивнул.
Хендрик, никогда не отличавшийся мстительностью, только коротко хохотнул и воздержался от каких-либо комментариев по поводу происходящего в стане старого врага.
— Что ты такой мрачный? — спросил он. — Принимая во внимание обстоятельства, ты все сделал неплохо. — Это была высшая степень похвалы из уст отца. — По крайней мере ты спас ее дома и акции предприятий общественного пользования. Это уже немало.
Бад промолчал, ибо в ту минуту вновь осознал свое поражение.
— Очень красивая женщина, — проговорил Хендрик, оглянувшись на сына. Но за прошедший час Бад совершенно утратил всякое чувственное влечение к мадам Дин, поэтому он только пожал плечами.
— Так ты и впредь будешь помогать ей? — спросил Хендрик.
— Каким образом? Она мертвой хваткой вцепилась в те акции. Настаивает на том, что они принадлежат ей. Она больше не нуждается во мне, папа. Ей нужны лучшие адвокаты нашей страны.
Для борьбы мадам Дин выбрала самого лучшего.
Мэйхью Коппард, ее адвокат, был ньюйоркцем и имел прекрасные связи в Вашингтоне. У него было красное лицо и серебристая седина. Он вдовствовал. Прежде чем взяться за это дело, он убедился в том, что обвинения в растрате небеспочвенны, и узнал, что в Калифорнии Южно-Тихоокеанская железная дорога до сих пор не проиграла ни одного процесса. С другой стороны, на руках у мадам Дин была расписка об уплате за акции двух миллионов долларов. Он взвесил на своих весах — которые отнюдь не всегда были весами правосудия — шансы «за» и «против», и два миллиона очаровательной вдовы перевесили. Тогда Мэйхью Коппард от имени своей клиентки официально потребовал у компании «Южно-Тихоокеанская железная дорога» пакет из двадцати тысяч акций.
На предварительных слушаниях дела Лайам О'Хара, чей голос звенел от торжественности и уязвленной добродетели, обвинил полковника Тадеуша Дина в растрате казенных денег и аморальности.
Начался самый длинный и сенсационный судебный процесс в истории Лос-Анджелеса. Дешевые комнаты на верхних этажах «Пико-хаус» и отеля «Рэми Надо» были до отказа забиты репортерами. Читателям всегда интересно знать, как живут богачи, а в этом деле им предоставлялась возможность раздеть донага полковника Дина. Узнавая о его роскошных причудах, они были вправе осуждать их или восторгаться ими. Услыхав о том, во что ему обошелся винный погреб, они были восхищены. То же самое и с приобретенными им за бешеные деньги кустами роз. Одежда... Суд целую неделю выслушивал показания портного от фирмы «Сэвил Роу», чей переезд из Лондона в Лос-Анджелес был оплачен деньгами компании «Южно-Тихоокеанская железная дорога».
Когда Мэйхью Коппард говорил, что их присутствие может быть полезным, мадам Дин брала Амелию в запруженное народом здание суда. Зрелище было трогательное: хрупкая девочка рядом с высокой беззащитной вдовой. Лосанджелесцы всегда считали их чужаками, иностранцами. Женщины пялились на них во все глаза и шептались. Жующие табак мужчины и репортеры беззастенчиво осматривали их со всех сторон и открыто обсуждали.
Мадам Дин терпела пытку вовсе не из-за высоких чувств к мужу. Просто на кону было два миллиона долларов. Она беспрестанно совещалась со своим адвокатом, вежливым, с утонченными манерами Мэйхью Коппардом. И пусть писаки скрипят перьями. Пусть Лос-Анджелес болтает. Кто станет обращать внимание на это коровье мычание?
Амелия чувствовала, что к ней прикованы все взгляды. А от каждого нового разоблачения отца ей становилось дурно. Но выражение ее лица не менялось. Непонятная гордость беспомощной девочки не давала ей согнуться. Мужчины вокруг нее называли ее «смазливой соплячкой-француженкой». Они также, посмеиваясь, отпускали непристойности, но Амелия не понимала значения этих слов.
Мысль о мщении, которая наконец-то пришла ей в голову — а она не могла не прийти, — была обращена не против ее мучителей. Нет! Ее месть состояла в том, чтобы оправдать отца.
В ту декабрьскую субботу, когда «дело Дина» слушалось вот уже две недели, разразилась первая зимняя гроза. Водный поток хлынул по центру широкого высохшего русла реки Лос-Анджелес. Ручейки пробивали себе путь в песке. Густые черные тучи скрыли склоны гор Санта-Моники. Холмы, на которых стоял город, приобрели неопределенный желтый оттенок, на смену которому всегда приходит цветущий зеленый. Как обычно, ливень загнал всех в дома, а торговцы радовались, что это «необходимое зло» случилось именно в субботу, когда лавки все равно закрываются в час дня.
Около двух пополудни ливень прекратился, только слегка морозило и было туманно. Улицы развезло, и коляска Бада с трудом пробивалась по глинистой размокшей грязи вперед по Форт-стрит.
— Мистер Ван Влит! — Под перечными деревьями мелькнула маленькая фигурка в черном.
Это была дочь мадам Дин. Он остановил кобылу. Девочка неустойчиво балансировала, стоя на колее, проложенной колесом коляски.
— Амелия Дин! А где твой верный дракон?
— Добрые драконы иногда спят, — ответила она, чуть улыбнувшись. — Можно с вами поговорить?
— Разумеется! — сказал Бад. — Он повернулся, чтобы подать Амелии руку и помочь подняться в коляску, но она уже взобралась сама. — Вам разве никогда не говорили, в чем состоит предназначение мужчин в этой жизни? — то ли шутя, то ли досадуя, спросил он. — Мужчины существуют для того, чтобы помогать женщинам садиться в экипажи.
— В таком случае у вас какое-то более высокое предназначение.
— Наверно, — улыбнулся он.
Капельки дождя поблескивали на ее шляпке и черном меховом воротнике. На щечках играл легкий румянец. Глаза блестели. Бад решил, что самые страшные переживания у нее уже позади.
— Мистер Ван Влит, вы даже зимой остаетесь смуглым, как индеец.
Она явно хотела польстить ему. Но ее расчет на то, что лосанджелесцу можно польстить, сравнив его с нищим грязным индейцем, был так наивен и сразу же выдавал незнание ею местных условий, что это даже развеселило Бада.
— Может, я и есть индеец, — сказал он. — Мне нравится охота.
Коляску качнуло, и он подался вперед, чтобы успокоить норовистую кобылку.
— Мистер Ван Влит, вы сказали, что поможете нам, чем только сможете. Это распространяется на меня? Именно на меня?
Баду всегда трудно было отказывать кому-нибудь в помощи, когда человек просит о ней, но он уже твердо решил больше не лезть в запутанные дела этого семейства. И потом, эта девочка слишком уж шустрая, слишком умная. Она вызывала в нем раздражение, которое прежде не вызывал никто. И в этом раздражении было зерно жалости к ней, которую она наотрез отказывалась принять. Он уже хотел отказать ей, но потом бросил взгляд на маленькие, обтянутые перчатками ручки, которыми она вцепилась в сумочку...
— Что я могу для вас сделать? — спросил он.
— Для начала вы должны прочитать вот это. — Она раскрыла вышитую сумочку и вытащила из нее пять конвертов, перевязанных узкой ленточкой. — У меня есть еще, — добавила она.
— Что это?
— Вы узнаете, когда прочтете, — ответила она. — Мне нравятся смуглые мужчины.
Бад резко повернулся к ней.
— Амелия Дин, вы что же, кокетничаете со мной?
Она весело и звонко рассмеялась. И, прежде чем он успел подать ей руку, спрыгнула на землю и скрылась под мокрыми кронами перечных деревьев.
Вечером Бад разложил конверты у себя на письменном столе. Первое письмо, которое он взял в руки, сразу над датой имело пометку крупными буквами: УНИЧТОЖИТЬ. Письмо было адресовано «другу Тадеушу» и подписано «Вашим работодателем С. П. Хантингтоном». С. П. Хантингтон писал своему другу и подчиненному, что тот должен втереться в доверие к «сенатору, который может оказаться исключительно полезным для нашего дела». Сообщалось, что сенатору нравятся женщины, которые носят туфли на очень острых и очень высоких каблуках.
Бад выглянул в окно. Легкий дождик рассеивал свет, горевший в окнах дома Динов. Интересно, возникали ли в голове у девочки вопросы, когда она читала об очень острых и очень высоких каблуках? Он рассеянно вытащил из конверта другое письмо. В эту минуту внимание его было обращено на окна соседнего дома. Интересно, какое окно ее?
Ее окно располагалось на той стороне дома, на которую он смотрел. Амелия тоже сидела за письменным столом. Она писала:
Дорогой Три-Вэ!
Процесс превзошел самые худшие мои ожидания. Во время слушаний они копаются в папиной душе, стараясь не пропустить ни одной мелочи. Словно потрошат его. Средневековье!
Выходя из здания суда, сразу попадаешь в мир голосов. Везде, абсолютно везде только и говорят, что о нас. Когда мне приходится идти за покупками или еще за чем-нибудь с мадемуазель Кеслер, мы говорим только по-французски и обе отчаянно улыбаемся, делая вид, что не замечаем никого вокруг. Только твой брат привечает нас. Остальные пялятся с жадностью и обсуждают. Я слышу злые слова, самые плохие слова, которых не понимаю. А они специально говорят так, чтобы я услышала.
Ежедневно они прогуливаются мимо нашей ограды, будто в цирке, громко обсуждая, сколько папа заплатил за это и за то. Мама держится просто великолепно. Она не обращает на них внимания. Я даже верю, что она не слышит их болтовню. Она советуется с адвокатом, строит планы защиты. У нее есть мистер Коппард.
А у меня, конечно, есть мадемуазель Кеслер, но она совсем не строгая, и я боюсь, что в один прекрасный момент могу не выдержать. А как только я сломаюсь, произойдет нечто ужасное. Я не знаю, Три-Вэ, что это будет, но сама мысль меня пугает. Меня никогда раньше не посещал такой страх. Страх отвратителен. Он унижает, меняет человека.
Сейчас идет дождь. Земля размокла и стала похожа на табачную жвачку, которой они плюются около нас.
Этот город — самое жестокое место. Мне ненавистны его уродство, его злоба, земляные улицы без мостовых. Здесь нет места музыке, уму. Женщины все жирные, сварливые, со злыми глазами. Я все здесь ненавижу. Если бы папа был жив, я, пожалуй, еще могла бы все это перенести...
Она зарыдала, разорвала письмо надвое, и звук разрываемой бумаги показался рыком далекого зверя. Она швырнула клочки в огонь, потом кочергой подтолкнула к огню кусочек письма, который не хотел загораться. Когда его наконец лизнул язычок пламени, она взяла чистый лист бумаги.
Смахнув слезы, она написала:
Дорогой Три-Вэ!
Пришло твое письмо от 27 ноября. Первым делом я поправила твой синтаксис. Затем я последовала твоему совету. Читаю «Идиота». Ты прав насчет русских: их романы шире и глубже наших. Для меня Достоевский — это человек оттуда, где все глубже, чем у нас.
Такова была ее привычка: первое письмо она всегда писала только для того, чтобы после бросить его в огонь, а отправляла второе, более веселое и бодрое. Она быстро набросала несколько страниц изящным остреньким почерком.
Дождь моросил всю ночь и перестал только в воскресенье к полудню. Понедельник выдался теплым. Бад приехал на склад. Он снял пиджак и закатал накрахмаленные чистые манжеты белой рубашки. Золотистые волоски у него на руках сверкнули в лучах солнца, заглянувшего в открытую дверь.
Поначалу в этом домике с плоской крышей размещалась лавка «Буровое оборудование Ван Влита». Лавка располагалась чуть западнее двух главных деловых улиц города, соседствуя с недорогими и мелкими сыромятнями и конюшнями у подножия Банкер-хилл. Сам холм стоял голый: склоны были слишком круты для конных упряжек. Койоты и олени частенько спускались с холма за кормом. А однажды Бад убил здесь гремучую змею, свернувшуюся в жестяном ведре.
Мальчиком Бад очень любил здесь работать. Нефтедобытчики приходили почти в сексуальное возбуждение, без конца толкуя о нефтяных залежах и пересказывая слухи. Глаза бурильщиков блестели, когда они выбирали самое лучшее оборудование для того, чтобы претворить в жизнь свою мечту. Выбор товаров был широк, товар был для настоящих мужчин и одним своим видом вызывал воодушевление: паровые двигатели размером с комнату, буры высотой в человеческий рост, огромные бухты превосходной манильской пеньки, длинные изящные удочки.
В 1876 году, когда в Южную Калифорнию провели железную дорогу, Хендрик впервые в жизни решил рискнуть, задумав заняться бурно растущей в этих местах нефтедобычей. Все, возможно, и получилось, если бы полковник Дин не заломил немыслимо высокие тарифы за перевозку бурового оборудования Хендрика. Бизнес с треском провалился, и с тех пор Хендрик уверился, что все дела, хоть как-то связанные с добычей нефти, — дурацкая затея. Он делал все, чтобы забыть свой печальный опыт, поэтому и появлялся на этом складе как можно реже.
Теперь здесь хранился куда более скучный и прозаический товар: черные железные печки, метлы, грабли, пилы, бочонки с шурупами и гвоздями, краска, лаки, оконное стекло, фонари и жестяные ведра.
Бад просматривал накладную на отгрузку партии фаянсовой посуды, когда вновь услышал звонкий девичий голос.
— Мистер Ван Влит?
Он вышел на свет к порогу, уже зная, что это Амелия Дин.
— Вам не следовало сюда приходить, — сказал он.
— Прощу прощения, — отозвалась она.
Он провел ее в небольшой деревянный закуток, где отец раньше устанавливал цены на буровое оборудование. Когда он закрыл дверь, она вытащила из сумочки новую пачку конвертов, перевязанную ленточкой.
— Насколько я понял, вы читали эти письма, — сказал он. — Амелия, что вы от меня, собственно, хотите? Чтобы я шантажировал Южно-Тихоокеанскую железную дорогу и вынудил их заплатить вашей матери за эти акции?
Она изумленно посмотрела на него.
— Тогда что? — спросил он.
После некоторого колебания она спросила:
— Мистер Ван Влит, вам когда-нибудь приходилось восстанавливать справедливость в отношении кого-нибудь?
Бад хотел сказать — нет, конечно, нет. Борьба за восстановление справедливости — пустая трата времени. Но потом ему вдруг вспомнился один день из далекого прошлого, когда он, пятнадцатилетний и пьяный, на этом самом складе кричал, что никогда не будет неудачником, что всегда будет побеждать.
Его смуглое лицо исказилось. Прошлое окатило его, словно холодный ливень. Тогда он ушел из школы, чтобы работать в отцовской скобяной лавке. Днем помогал у конторки, а ночью приходил на этот склад и надрывался в роли грузчика. Еще тяжелее была воскресная работа на нефтяных промыслах Ньюхолла. Двенадцать часов изнурительного труда для и без того измученного мальчишки!.. Он выбивался из сил, чтобы ни у кого в Лос-Анджелесе не повернулся язык сказать, что Хендрика Ван Влита из жалости кормит кузен-бакалейщик. Он также не хотел — во имя отца, — чтобы люди узнали, что это он, мальчишка, содержит всю семью. А содержал ее именно он. Весь тот год и следующий Хендрик пребывал в растерянности. Долги оплачивал Бад. Покупателей зазывал Бад. Бухгалтерские книги заполнял Бад. Они были настолько близки к краху, что принятие любого решения грозило банкротством. Этот риск тоже брал на себя Бад.
Это были очень худые два года. Но Хендрик наконец пришел в себя, в скобяной лавке Ван Влита дела пошли на лад, она стала процветать, а во время бума вокруг недвижимости в 1882 году Бад сумел заработать кругленькую сумму. Но до сих пор он продолжал помогать отцу всем, чем мог. «Почему я не завел самостоятельного дела? Мне ведь совсем не нравится быть лавочником», — думал он. Но Бад не привык анализировать свои поступки. Тем не менее сейчас он понял, что делает это, потому что сильно любит отца и хочет, чтобы его неудача была погребена под горой успеха. Уж кто-кто, а он-то отлично знал, что это такое — восстанавливать справедливость в отношении родного человека. Он коснулся ладонью поверхности стола. Стол был старый, обшарпанный.
— Вам нужно прочитать все эти письма, — сказала Амелия. — В них они учат папу, как приручить конгрессмена, подкупить судью, оказать влияние на выборы. Как управлять Лос-Анджелесом! Как управлять Южной Калифорнией!
— Ну и что? — через силу произнес Бад.
— Во всех грехах, в которых мистер О'Хара обвиняет папу, их вина в тысячу раз больше, — сказала она. — Письма доказывают, что мой отец всего-навсего выполнял их указания.
— Амелия, поверьте мне, это ничего не даст.
— Мир узнает, что папины обвинители сами гораздо более жестокие, коварные и беспощадные и что его грехи бледнеют перед их преступлениями.
Она крепко вцепилась в эти письма. Губы у нее побелели.
— Милая, вы не заболели?
— Моя болезнь только в том, что мне пятнадцать лет и что я девушка. Я сама не могу это сделать.
— Я не муж вам, — насколько мог мягко проговорил Бад.
Глаза их встретились, и они долго смотрели друг на друга. Баду вдруг показалось, что взгляд ее чуть раскосых глаз цвета лесного ореха пронзил его насквозь и отыскал внутри того пятнадцатилетнего мальчика, который до сих пор жил в нем. Ему также показалось, что в ее взгляде есть что-то влекущее. Он смутился своих мыслей. Она всего лишь ребенок! Дитя!
Амелия выронила пачку писем, которая стукнулась об обшарпанную поверхность стола. Она открыла дверь и ушла, не попрощавшись. Через пыльное окно Бад разглядел стройные ножки, мелькнувшие под черным траурным платьем. Несколько минут он оставался неподвижным.
Вечером после ужина Бад приказал Хуану оседлать нового чалого жеребца Киппера и поехал через весь город на юго-запад, в пригород. Огни домов исчезли, когда он выехал в темное поле. В ночном воздухе сладко и свежо пахло недавним дождем. Наконец после долгого пути он добрался до заведения Карлотты.
Когда Хендрик приехал сюда в 1858 году, Лос-Анджелес был глухим пустынным местом, где было очень мало порядочных женщин. Глинобитные бордели располагались вдоль Ниггер Эли близ Плаза. Ныне священники всех конфессий Лос-Анджелеса наперебой утверждали, что их деятельность, состоявшая из чтения священного писания, пения религиозных гимнов и устройства благотворительных церковных ужинов, одержала верх над грехом. Грехом они называли проституцию. Эти люди пренебрегали двумя существенными вещами. Во-первых, Лос-Анджелес со временем стал семейной территорией. «Жена» и «закладная» — эти понятия способны заставить человека забыть о его животной сущности. Во-вторых, в обстановке благочестия и в апельсиновых рощах все еще процветало немало публичных домов.
Бад и ему подобные облюбовали заведение Карлотты. Красивая хозяйка, по-матерински относившаяся к своим девушкам и любившая кофе из цикория со сливками — капельку его она остужала на блюдечке для своего мопса, — Карлотта содержала заведение и его персонал в чистоте. У Карлотты всегда можно было получить удовольствие, не боясь нежелательных последствий.
Отпустив поводья, Бад устремил взгляд через двор на веранду, освещенную довольно тускло. До него донесся приглушенный гитарный перебор, женский смех. Бад провел языком по пересохшим губам. Но затем неожиданно пришпорил Киппера и уехал домой.
Заглянув на конюшню, он кликнул Хуана. Тот не отозвался. После ужина он редко бодрствовал. Бад расседлал Киппера, напоил его, отвел в стойло и насыпал в кормушку овса.
— Мистер Ван Влит?
Странно, но он ожидал услышать этот звонкий голос. Он закрыл дверь конюшни и поднял фонарь, в свете которого разглядел на пороге стройную фигурку.
— Я не могу помочь вам, Амелия. Компания сотрет меня в порошок, ведь она уже однажды расправилась с моим отцом. И с вашим.
— Среди них не найдется ни одного такого сильного и решительного человека, как вы, мистер Ван Влит.
— Значит, определение черт характера — еще одно ваше достоинство? — Его улыбка блеснула в свете фонаря. — Сколько вам?
— Пятнадцать.
— Уже пятнадцать?
В отличие от других девушек она не испытывала никакого смущения по поводу своего возраста. Она стояла и совершенно серьезно смотрела на него. Он чувствовал исходивший от нее цветочный аромат туалетной воды. «Пятнадцатилетние девочки не пользуются туалетной водой», — подумал он, но тут же вспомнил о том, что она наполовину француженка. Она была без шляпки, но длинные волосы были убраны под меховой воротник пальто.
Он поставил фонарь на землю и обеими руками высвободил ее волосы, позволив им рассыпаться по плечам.
— Я делал так с девчонками, когда учился в школе, — сказал он. Он почувствовал, как по всему ее телу пробежала дрожь. «Остановись», — мысленно приказал он себе, но не убрал рук с ее плеч.
— Бад, — тихо проговорила она. В первый раз она назвала его по имени.
— Брат говорил, что ты зовешь меня Гадом. Чем вы с ним занимаетесь?
— Разговариваем.
— О чем?
— О литературе... О поэзии.
— Он целовал тебя?
Она отрицательно покачала головой.
— Тебя вообще кто-нибудь целовал?
— Никто, — прошептала она.
Он услышал скорее шелест ее дыхания, чем голос. Он обнял ее за плечи. Сквозь ткань шерстяного пальто он ясно ощущал хрупкость ее тела.
— Странный недостаток опыта для такой знающей женщины, как ты.
«Целоваться со школьницей — это извращение», — подумал он. Целовать ее было таким же безумием, как и помогать в ее мщении Южно-Тихоокеанской железной дороге. А он понимал, что намерен помочь ей. Сначала он хотел, чтобы поцелуй вышел легким, невинным. По-другому он и не целовался никогда с порядочными девушками. Полудразнящий поцелуй волнует женское сердце, но не влечет никаких последствий и не обязывает мужчину делать после этого предложение. «Первый поцелуй в жизни молодой девушки. Что тут такого?» — думал он.
Однако его губы с такой силой впились в ее рот, что он и сам удивился. Ее губы раскрылись, она обняла его за талию и прижалась к нему. Он ощущал биение ее сердца. Оно дико колотилось под несколькими слоями одежды, под ее юными маленькими грудями. Он предпочитал пышные женские формы, но эти груди его взволновали. Он невольно обнял ее так, что большие пальцы его рук снизу дотрагивались до ее грудей. Он провел рукой по одной груди, коснувшись указательным пальцем соска.
«О Боже, — подумал он. — Что я делаю?!»
Он неожиданно отпустил ее и отступил на шаг.
Ужаснувшись тому, что сделал, и грубому ноющему желанию, родившемуся у него, он попытался стряхнуть с себя наваждение.
— Воистину ты земная женщина, — сказал он, прерывисто вздохнув. — Хорошие девочки так не целуются.
Она подняла на него глаза, и он увидел блеснувшие в них слезы.
Тут же раскаявшись, он сказал:
— Это я виноват, дорогая. Мне не следовало так говорить. Ты хорошая девушка. Просто иногда мне нужно, чтобы последнее слово осталось за мной. Не плачь. Пожалуйста, не плачь. — Он сглотнул. — Я провожу тебя.
— Не надо, спасибо, — сказала она, поправляя волосы. — Я оставила боковую калитку открытой. Если мама узнает, что я уходила, у мадемуазель Кеслер будут неприятности. Я не хочу этого. Наверно, это звучит высокомерно, да, мистер Ван Влит?
— Очень. Меня никогда не интересовали высокомерные женщины.
— Увы мне. — Она улыбнулась.
Все снова было в порядке. Бад был благодарен ей за эту улыбку. Он поднял фонарь.
— А что касается писем, — сказал он, — то я помогу тебе.
— Спасибо.
При свете фонаря он увидел счастливое выражение ее лица.
— Но, думаю, лучше немного подождать, — сказал он. — Позже, когда начнется разбирательство по существу, эти письма привлекут к себе больше внимания.
— Я тоже так думаю.
— И больше не придется прятаться по сараям.
— Я что, слишком откровенная соблазнительница?
— Для своего возраста.
— И поэтому вам понадобилось, чтобы последнее слово осталось за вами?
— Ты разоблачила меня, милая.
Она рассмеялась. Это был юный очаровательный смех, который окончательно разрядил ситуацию. Он успокоился. Это ж надо: Бад Ван Влит приставал к школьнице! Он с улыбкой смотрел ей вслед. Она убежала по гравийной дорожке и исчезла в черной тени дома Динов.
На следующий вечер мадемуазель Кеслер, отдуваясь, отправилась к Ван Влитам с черным ларцом в руках. Бад его сразу же узнал. На этот ларец он почти не обратил внимания, когда знакомился с бумагами полковника Дина. Знай он прежде, что в нем лежит, то без всяких колебаний сразу же использовал бы эти письма для заключения сделки с Лайамом О'Харой и компанией «Южно-Тихоокеанская железная дорога». Он одержал бы безоговорочную победу, это ясно как день. И не было бы никакого «дела Дина». Не потому ли Амелия поставила ларец на середину стола, чтобы он сразу же обратил на него внимание? Он не знал, что и подумать.
— Мисс Дин говорит, что это принадлежит вам, мистер Ван Влит.
— Да, спасибо. Передайте ей, пожалуйста, мою благодарность за то, что она вернула ларец.
Он надел накрахмаленную рубашку, новый фрак и отправился танцевать в дом Ди Франко, где Мэри праздновала свой день рождения. После этого он с несколькими приятелями побывал у Карлотты. Ему все рассказывали про новую девушку из Сан-Франциско. Говорили, что она — само совершенство.
Только Баду все уже опостылело. Женщина оказалась не первой молодости, с отвисшими грудями.
Он покинул заведение Карлотты в том же скверном настроении, в котором туда явился.
В начале марта напряжение Амелии наконец прорвалось. Тот день выдался промозглым и холодным. Амелия сидела в суде, где давал показания аптекарь, который рассказывал о том, что полковник Дин носил пояс от артрита. Пикантной подробностью пояса была его шелковая подкладка. Судье Морадо приходилось беспрестанно стучать молоточком, обрывая смешки и саркастические замечания. Амелия сидела в первом ряду, гордо вздернув подбородок, и пыталась сдерживать свои бурные чувства. Время не притупило ее скорбь. Из уютной детской комнаты она сразу попала в мир, где вульгарные женщины и неряшливо одетые мужчины пялились на нее и обменивались громкими шуточками по адресу ее отца. Каждый новый взрыв смеха во время выступления аптекаря вызывал у нее приступы дурноты.
Вернувшись домой и поднявшись к себе в спальню, она упала в обморок. Очнувшись, обнаружила, что нижнее белье увлажнилось. «Я потеряла над собой контроль, — подумала она. — Если это случится на глазах у них... если... Это будет еще одно позорное пятно на имени папы. И тогда я умру». Она стала развязывать короткие, до колен, панталоны, отделанные кружевом.
О случившемся она никому не сказала ни слова.
На той неделе она еще дважды падала в обморок в своей комнате. А в воскресенье, когда она играла на пианино в красной гостиной для Мэйхью Коппарда и матери, у нее вновь закружилась голова. Амелия сильно закусила губу, но это не помогло. Пьеса Моцарта прервалась на очередном аккорде, и Амелия упала с круглого стульчика на пол. Хладнокровная мадам Дин, все мысли которой в то время были заняты главной драмой ее жизни, тем не менее искренне любила дочь. Встревожившись, она послала за доктором Видни.
Тот осмотрел девушку. Она дрожала всем телом и лежала с закрытыми глазами, словно пытаясь спрятаться. Доктор припомнил, в каком ужасном состоянии она была, когда стояла у смертного ложа своего отца, подумал о том, какой пугающе публичной стала ее жизнь с тех пор. Доктор был очень добрым человеком.
— Это нервы, — сказал он мадам Дин. — Ей нужно закаляться. Вы ездите верхом, Амелия?
Лежа на узкой кровати под балдахином, Амелия утвердительно кивнула.
— В Париже, разумеется, она ездит, — сказала мадам Дин.
Доктор улыбнулся девушке сверху вниз. Его седеющая борода была пушистой после недавнего мытья.
— С юной леди и здесь будет все в порядке. Мы не дадим ей впасть в меланхолию, правда? Итак, мое предписание — верховая езда.
Бад галопом врезался в самую гущу объятого облаками пыли и угрожающе мычащего стада. Пришпорив взятого напрокат коня, он отклонился в сторону и неуловимым движением метнул reata[8], завалив белую, с бурыми пятнами, телушку. Спешившись, он ловко спутал ее ноги другой веревкой. Marcador[9] достал свое клеймо. Если бы это происходило несколько десятилетий назад, то оно имело бы вид фигурной Г — «Гарсия». Но теперь использовали простую американскую С.
Как и у всех пастухов, на лице Бада был повязан платок, защищавший от пыли нос и рот. Как и у всех, у него была широкополая шляпа с плоским верхом. Их штаны сшил Леви Страус в Сан-Франциско, только синяя грубая хлопчатобумажная ткань уже поблекла, в нее въелась пыль, и она потеряла первоначальный цвет. Как и на остальных, на нем была черная куртка, узкая, с серебряными бляшками. Но в отличие от пастухов Бад появлялся в ней как в маскарадном костюме на различных празднествах.
Пастухи в своих традиционных костюмах носились из одного загона к другому. Они родились на земле Паловерде и считали себя частью той жизни, которая уже канула в Лету, а они были вынуждены превратиться в кочевников.
Раскалившееся докрасна железо впечаталось в крестец телки. Животное отчаянно забилось, и Баду пришлось напрячь все силы, чтобы удержать его. Запахло паленой шкурой и горелым мясом. Маркировщик смазал рану целительной известью. Бад ослабил петлю. Маленькая телушка вскочила и сломя голову умчалась в сторону колыхавшегося шумного стада.
Бад вновь вскочил в седло и врезался в беспорядочно сбившееся стадо, где носились на лошадях и другие пастухи. Пыль, запахи, стук копыт, оглушающий рев животных — Бад уже свыкся со всем этим. Он зычно крикнул. Почти не прикасаясь к поводьям, одним быстрым движением он разлучил молоденького бычка с его матерью...
Солнце стояло еще высоко, когда Бад покинул загон и вернул лошадь на платную конюшню. Потом он сунул голову в бочку с водой. Вожделенно фыркая, умылся, освежил грудь и светлые выгоревшие волосы. После этого он прошел в поварской фургон и подкрепился тарелкой бобов и маисовыми лепешками. Сев на своего Киппера, он повернул обратно в Лос-Анджелес.
Зима была дождливая, и виргинские дубы буйно зеленели. Кусты бузины, усыпанные ягодами, казались охваченными ярко-желтым пламенем. Шемизо — самый сухой и легковоспламеняющийся кустарник — покрылся листьями, сплошь усеявшими его серые, словно мертвые, стебли. Склоны холмов пламенели маками. Заливался песней крапивник. Его возбужденные трели все учащались и учащались, словно поезд, набирающий скорость. Бад сбросил с головы шляпу, и она, повиснув на шнурке, билась широкими полями о его спину. Труд спозаранку внутренне раскрепостил его, и он наслаждался красотой дня. В эти минуты его оставило привычное стремление куда-то бежать, что-то делать и побеждать, побеждать... Подражая свистом веселой песне крапивника, он ехал на восток через отроги гор Санта-Моника, которые некогда принадлежали его предкам.
Горы Санта-Моника отделяют долину Сан-Фернандо от плоской равнины, где течет река Лос-Анджелес. Горная гряда поднимается вверх очень круто, и перевалов через нее почти нет. Даже в самые солнечные дни на дне здешних извилистых оврагов сумрачно. Горы Санта-Моника всегда влекли к себе тех, кто хотел укрыться, спрятаться.
Амелия сидела на корточках. Ее кобылка паслась неподалеку. Маленькие бежевые цветочки запутались в тонкой паутине, которая живо напомнила Амелии расшитый шарф из прозрачного тюля, подарок отца. Вдруг она услышала стук копыт чужой лошади. Чтобы избежать встречи с незнакомцем, она уже хотела было вскочить в седло и укрыться в каком-нибудь овраге, но, подняв глаза, увидела Бада Ван Влита, который рысью приближался к ней.
Она не разговаривала с Бадом три месяца, с той самой ночи, когда он поцеловал ее. Чего только она не передумала о том поцелуе, прислушиваясь к своим многочисленным и приводящим в смущение ощущениям. Но она не потеряла от него голову. Амелия была наполовину человеком европейской культуры, к тому же воспитанным в тепличных условиях снобизма, пронизывающего мир ее матери, мадам Дин. Она смотрела на Бада несколько свысока. Он, как простой работяга, вкалывает на складе, закатав рукава рубашки до локтей! Он, по словам Три-Вэ, нанимался в услужение! И все же — никто на похоронах, кроме него, не выразил им своих соболезнований. И еще: он согласился помочь ей отомстить за отца. Он обращался с ней, как с ребенком, вплоть до того неожиданного поцелуя. Но и после он был к ней добр. Поэтому она считала его своим другом.
Подъехав к ней, он остановился.
— О, Амелия Дин, здравствуйте! Что вы нашли там, на земле, такое интересное?
— Паутину. Очень красивая.
— Ее сплел паук-фанель, дорогая.
Поднявшись с корточек, она по привычке сначала оправила платье, потом присела в вежливом реверансе.
— Мистер Ван Влит!
Красный платок был повязан вокруг его шеи. Солнце играло во взъерошенных светлых волосах. Он с улыбкой смотрел на нее сверху вниз.
— Вы охотитесь на медведя? — спросила она.
— Я загоняю скот.
— Три-Вэ говорил, что вы нанимались в услужение, — снисходительным тоном проговорила она.
«Негодная высокомерная девчонка», — весело подумал Бад.
— Нет, дорогая. Я был рабочим на нефтяных промыслах. А сейчас я просто помогал загонять скот. Заработал всего-навсего тарелку жареных бобов, потому что мне пришлось рано уехать. У меня свидание.
— Деловое?
— Вряд ли. Я танцую котильон с Мэри Ди Франко.
— Она ваша невеста?
— Мэри? Нет, но она из моего гарема.
После этих слов сдержанное выражение на лице Амелии исчезло. Она впервые за несколько недель рассмеялась.
— И большой у вас гарем, мистер Ван Влит?
— Средний.
— А где вы держите своих женщин?
— В Паловерде. Ты когда-нибудь видела Паловерде?
— Нет. Но Три-Вэ мне рассказывал. Это родовой замок предков вашей матери. Гасиенда.
— Именно. Если твой верный дракон не будет изрыгать огонь, я могу его показать.
— Мне разрешают ездить верхом одной, мистер Ван Влит.
Она легко вскочила на свою кобылу, уперев колено в переднюю луку седла.
Он перевел Киппера в галоп и поскакал вверх по склону холма. К его удивлению, она легко последовала за ним. Он снова пришпорил жеребца, и они поскакали наперегонки по холму, поросшему люпином. Издали цветы казались пепельно-красными. Вблизи же они были ярко-синими. Бад знал, что под этим цветочным ковром скрываются скальные выступы и норы сусликов, и хотя Амелия не отставала от него вот уже четверть мили, он забеспокоился, как бы она не вылетела из седла.
— Сдаюсь! — крикнул он.
Они остановили лошадей.
— Дорогая, вы прекрасная наездница. Пожалуй, я возьму вас в свой гарем.
— Вынуждена отклонить ваше великодушное предложение, — ответила Амелия. Щеки ее горели. Глаза блестели. — Ибо вторая по значимости цель моей жизни: уехать из Лос-Анджелеса.
— А первая?
— Разобраться с Южно-Тихоокеанской железной дорогой.
— В этом я помогу вам.
— Да. А потом я возвращаюсь домой. В Париж. — Она все еще как следует не отдышалась, и ее губы были раскрыты. Эти губы запомнились Баду, они были очень нежными и податливыми.
— И там будете счастливо жить?
— Мама говорит, что с тем великолепным dot[10], которое она мне даст, я буду очень богатой невестой. — Они ехали по высохшему руслу. — Конечно, она проиграет дело и никакого приданого не будет. Но я все равно не хочу выходить замуж за какого-нибудь жирного и старого буржуа, так что...
— Уйдете в монастырь?
— Я стану великой куртизанкой, как Дама с камелиями.
Он расхохотался так громко, что Киппер даже дернулся. Успокоив коня, он сказал:
— Интересное поприще!
— В Париже полно писателей, художников, музыкантов, людей с любопытными идеями. Они все будут приходить в мой салон. Мы будем проводить время в беседах настолько умных и интересных, что никому не захочется расходиться по домам.
Он подавил улыбку. Оказывается, она понятия не имела о том, каким образом та дама заработала свои камелии.
— А вы, мистер Ван Влит? Чего вам хочется?
— Остаться здесь, дорогая. С моими друзьями.
— Вы производите впечатление человека, которому предначертана более содержательная жизнь.
До сих пор Бад весело флиртовал с ней — так он общался с другими девушками. Но вдруг он стал серьезным.
— Здесь моя родина, — сказал он. — Видите этот куст, у которого стебель словно отполированный и сплошь увит листьями? Это манзанита. Он растет в Южной Калифорнии. Здесь его дом родной. Как и у меня. — Он показал вперед рукой. — А вон и Паловерде.
На плато между двумя полого спускающимися холмами протянулись длинные развалины. Красная черепица крыши местами обвалилась. Все восточное крыло дома вообще лишилось перекрытий. От серых стен остались лишь куски. Выстроенная из самана гасиенда Паловерде постепенно все глубже и глубже уходила в землю.
— Я здесь часто бывала во время прогулок верхом.
— Вы, кажется, разочарованы?
— Просто Три-Вэ описывал это место как какой-то... дворец.
— Это он для вас старался, — с улыбкой сказал Бад.
— Но дом и правда большой.
— Дорогая, со мной не нужно быть такой дипломатичной. Это просто полуразрушенное ранчо.
— Кто теперь его хозяин?
— Я. Недвижимость — одно из моих дополнительных деловых увлечений. Возможно, я как раз и есть ваш жирный и старый буржуа.
— Я никогда не смогла бы жить в Лос-Анджелесе, — без улыбки сказала Амелия.
Перед массивной запертой дверью намело высокий холмик пыли, трава, словно зеленые волосы, росла на еще не обвалившейся местами кровле, а из изъеденных непогодой саманных кирпичей торчала солома. Обогнув восточное крыло, они объехали вокруг фруктового сада и спешились в подковообразном внутреннем дворике. Грейпфрутовые деревья, овощи и розовые кусты, которые когда-то росли здесь, давно засохли, но после сильных зимних дождей из земли неудержимо полезли маки и люпин.
— Здесь красиво и очень пустынно, — сказала Амелия. — Почему этим владеет не ваша мама, а вы?
— Когда у отца были трудные дни, нам пришлось продать ранчо. В прошлом году я выкупил его.
Бад заплатил за Паловерде больше его настоящей цены. К тому же он не знал, что делать с этими развалинами и несколькими акрами бесплодной холмистой земли в пяти милях от города. Но он должен был выкупить ранчо!
— Значит, кроме вас, некому показать мне родовой замок семейства Гарсия.
Он привязал лошадей к столбу в галерее и показал на поросшие сорняками потолочные балки.
— Видите? Скреплены сыромятными ремнями. В Паловерде изготавливали собственные гвозди, но даже они были слишком дороги. Балки перевязывались еще сырыми ремнями. По мере того как кожа высыхала, она сжималась и намертво скрепляла балки. А черепицу на крышу привезли из гончарных мастерских миссии Сан-Фернандо, что находится по ту сторону гор.
Он протянул ей руку, чтобы помочь подняться на галерею. «Странная парочка, — подумал он. — Она в аккуратном костюме черного сукна, в маленькой шляпке с высокой тульей, и я в пыльном и помятом платье пастуха».
В первой же комнате, в которую они вошли, не было крыши и были высажены все окна. Сохранились только толстые, в четыре фута, саманные стены.
— Здесь была столовая. По-испански — comedor, — проговорил Бад. — Она была построена сразу же, вместе с домом. А когда требовалось расширить помещение, собирали индейцев и делали пристройки. — Они перешли в соседнее помещение, более узкое, но и более длинное, чем столовая. В стене напротив них виднелись дверцы духового шкафа в виде арки. Над ним висел проржавевший крюк. — Эта комната тоже была построена одной из первых. Без cocina — кухни — не обойтись. Здесь не было стульев, потому что поварами были индейцы. Впрочем, видите? — Он показал на сломанную деревянную табуретку. — Тут сидела женщина, которая должна была раздувать огонь в очаге веером из соколиных перьев. Одна индианка просидела на этой табуретке почти сорок лет!
— Ужасно! Представляю, как ей было душно и скучно!
— Она была индианкой, не забывайте. В этом закутке была кладовая. Видите, ни одного окошка. Кладовая была постоянно закрыта, и ключи от нее всегда были при матери. А вот эта комната... Знаете, что здесь было?
Она приподнялась на цыпочки в своих ботинках для верховой езды и заглянула в окно, разбитое стекло в котором торчало неровными краями.
— Эта квадратная норка напоминает римские бани в миниатюре.
— Прекрасно! Это и есть баня.
Они прошли по галерее с растрескавшимся полом, заглядывая и в другие комнаты. Он показал ей часовню, комнату священника, салон для музыкальных вечеров. Проходя по пустынной галерее, они вспугнули зябликов, свивших гнезда в карнизах крыши. Птицы с шумом принялись носиться по двору. Амелия даже вздрогнула от неожиданности.
— Это всего лишь птицы, — сказал Бад, взяв ее за обтянутую перчаткой руку.
Он шел, не выпуская ее руки, порой останавливаясь, чтобы рассказать о том или ином обычае старого гостеприимного ранчо. Он никак не мог забыть тот поцелуй. «Она ребенок, — твердил он себе, — ребенок. Почему я не могу думать о ней как о ребенке?»
— А это sala, — проговорил он. Ему пришлось отпустить ее, так как одной рукой он не мог открыть массивную дверь. — То есть гостиная.
— А там что? — спросила она, показывая на кучку вылинявших тряпок в углу комнаты.
— Fazardas — одеяла. Ими укрываются пастухи. Они ночуют здесь, так как это единственная во всем ранчо комната, где не протекает крыша. Видите рисунок на потолке?
Она вошла в комнату и задрала голову.
— Геральдическая лилия, — сказала она по-французски.
Он последовал за ней.
— Вы говорите по-французски как на родном языке, дорогая, — проговорил он. Его голос гулко прозвучал в пустой комнате.
— А мне нравятся ваши испанские словечки.
— А мне нравятся твои волосы, — сказал он, коснувшись густых прядей, выбивающихся из-под маленькой шляпки для верховой езды. — Я знавал нескольких куртизанок, но только великие, — он проговорил последнее слово, подражая ей, с французским прононсом, — были поистине высший класс. Как ты, милая.
— Вы всех своих наложниц называете «милая» и «дорогая»?
— Не всех, милая.
— Я предпочитаю «дорогая».
— Пусть будет «дорогая», — понизив голос, проговорил он. — Это обращение я оставлю только для тебя. — Он обнял ее за плечи и ощутил, что она вся дрожит. «Не надо, — подумал он. — Не надо опять».
Но на этот раз она сама поцеловала его. Когда их губы встретились, в ушах у него зазвенело.
— Нет, — сказал он.
— Ты не хочешь целоваться?
— Я уже объяснил. Это слишком.
Проведя рукой по его подбородку и шее, она снова его поцеловала. Ее поцелуй, медленное блуждание ее языка таило в себе такую нежность, какой он не испытывал прежде. Местные девственницы всегда напружинивали стянутые корсетами тела, будто готовились к отражению возможного нападения. А шлюхи сразу переходили к делу. Даже с Розой, своей первой девушкой, он такого не испытывал. Поцелуи Амелии были более нежными и более страстными. Это были поцелуи ребенка.
— Бад, я хочу, чтобы мы... Ну, я хочу, чтобы мы сделали то, что все делают.
Он толкнул дверь, и она закрылась. Проржавевшие, выкованные вручную петли скрипнули, с земли взвилась пыль. Он обвил обеими руками ее изогнутый стан и поцеловал ее в приоткрытые губы.
«Я тоже хочу, — подумал он. — Пусть хоть раз в жизни не будет победителя и жертвы. Пусть будет только та сладкая грусть, которую я чувствую к ней и к себе».
— Да, — прошептал он и начал расстегивать пуговицы на ее костюме.
С маленькой золотой булавкой пришлось немного повозиться. Не переставая целовать ее, он расстегнул перламутровые пуговицы ее английской блузки. Узкая расшитая лента поддерживала лиф. Под ним, как он увидел, ничего больше не было. Сглотнув, он проговорил:
— Милая, я хочу тебя больше, чем когда-нибудь кого-либо хотел. Но я не вправе так поступать. Ты должна остановить мужчину. Амелия, прошу тебя, останови меня!
Она подняла на него карие влажные глаза. Он потянул за ленточку, обнажив стройное тело, лишенное пышных прелестей, которые большинству мужчин показались бы желанными. Но сама беззащитность ее узких плеч, изящество ее юной груди глубоко его взволновали.
Вскоре у них в ногах уже валялась его скомканная одежда и ее надушенное, сшитое в женском монастыре нижнее белье, похожее на морскую пену. Их обоих охватила сильная дрожь. Он уложил ее на кучу одеял.
Наступила минута гораздо более трудная для Бада, чем для Амелии. Он сейчас шел на риск, чувство которого глубоко сидело в нем: шлюхе платишь наличными, а порядочной девушке — всей своей жизнью. Ему живо припомнилось, как исказился рот Розы, когда она крикнула: «Я не собираюсь рожать твоего маленького шкурника!»
«Остановись, — мысленно приказывал он себе. — Остановись!»
Но он уже не мог остановиться.
— Ты обиделся. Я не хотела тебя обижать, — прерывисто дыша, проговорила она, прижимаясь к нему. — Ты такой красивый, такой красивый!
Она шептала, зажмурив глаза, и водила рукой по его плечам и ниже, дотрагиваясь с нежностью до самых интимных мест. Он и не подозревал, что их можно ласкать. Его руки блуждали по ее телу. В sala не было слышно звуков борьбы, только их шумное дыхание. А потом она вдруг вскричала:
— О Бад!.. Бад, Бад, Бад, Бад, Бад!..
И весь мир перед ее глазами пошел кругом.
С бешено бьющимся в груди сердцем он глянул на нее сверху вниз. Лицо ее было неподвижно. «О Иисус! — подумал он. — Я убил ее! Я убил ребенка!»
Ее глаза раскрылись, и она робко коснулась его губ.
Бад знал о женщинах все. Женщины не способны испытывать оргазм. Это научно доказанный факт. Современная медицина подтвердила его. Шлюхи, конечно, притворяются, что испытывают оргазм, но это всего лишь условность. Бад так и воспринимал это у проституток. Но его тело помогло Амелии испытать такую же полноту ощущений, какую испытал и он.
Его пыл постепенно ослабевал, и он отвернулся. Он не хотел показаться холодным или злым. Но ничего не мог с собой поделать. Она хотела его так же сильно, как и он ее. Она получила такое же удовольствие, какое получил и он. Это обстоятельство подразумевало равенство между ними, что было для него слишком. «Я должен отдаваться ей так же, как она отдается мне», — подумал он. Ужаснувшись этой мысли, он успокоился, вспомнив о традиционной половой субординации. Женщина не может быть равной мужчине. Лос-анджелесские сплетники правы... Амелия Дин чужая... иностранка.
С моря на берег наступал туман, застилая горы Санта-Моника. Бад и Амелия рысью возвращались в город. Они сегодня случайно встретились, так что было бы просто глупо скрывать эту встречу. Условившись об этом, они обнаружили, что больше и сказать-то друг другу нечего. Поэтому они скакали молча. Амелию охватили мысли и чувства, смысла которых она еще не осознавала. Бад, вспоминая о собственной глупости, был совершенно подавлен.
«Впредь этому не бывать, — решил он. — Сегодняшний вечер я проведу с Мэри».
Эта мысль не принесла ему радости. Мэри Ди Франко была сестрой его приятеля Чо, с которым он вместе охотился. Ее отец владел кварталом Ди Франко на другой стороне улицы, напротив квартала Ван Влита. У Мэри были пушистые светлые кудряшки, румяные щечки, большая грудь и пухлые ручки. В свои двадцать лет Мэри считалась самой красивой девушкой Лос-Анджелеса. Она умела добиваться своего и очаровательно плакать. Мэри ждала, когда же наконец Бад Ван Влит объяснится с ней.
Как только суд приступил к слушанию «дела Дина», Форт-стрит сразу же превратилась в излюбленное место прогулок лосанджелесцев. Народ прохаживался под пестрой сенью перечных деревьев, останавливаясь, чтобы заглянуть через железную ограду на дом Динов. Амелия теперь уже не отваживалась появляться в саду. Вместо этого она отдыхала в оранжерее среди зеленых растений и, вдыхая запах влажной земли, представляла, что гуляет на свежем воздухе. В тот день они сидели с мадемуазель Кеслер поодаль друг от друга. Гувернантка вышивала что-то малиновым шелком, а Амелия водила глазами по неровным строчкам Бодлера. Она не читала, а пыталась осмыслить случившееся вчера.
Кодекс чести Амелии не допускал компромиссов. Она никогда не приукрашивала случившееся в ее жизни. Она пыталась отыскать правду и поняла наконец, что вчерашнее происшествие оказалось возможным отчасти потому, что ей просто больше некого любить. К своим друзьям она всегда испытывала горячую привязанность. Во Франции у нее была большая любящая семья. У нее были очень близкие отношения с отцом. Он занимал в ее сердце большое место. Когда они гуляли вместе, она держалась за его плотную теплую руку. По вечерам она садилась на пол и опиралась спиной о его ногу. После похорон отца ее жизнь превратилась в сплошное несчастье. Она лишилась объекта любви, и это было очень тяжело переживать. Каждый вечер перед сном она на прощание целовала мамину надушенную и постоянно ускользающую щеку. Каждую субботу мадемуазель Кеслер разводила яйца в розовой воде и намыливала ей голову этим средством, но в остальном эта пожилая женщина четко выдерживала дистанцию, принятую между госпожой и гувернанткой. Порой Амелия обнимала сама себя за плечи, словно желая убедиться в том, что она реально существует.
Отношения с Бадом переполняли ее, но ее чувства были иными. «Это вожделение», — думала она, краснея. Даже в этом она была честна перед собой. Она не связывала того, что произошло в Паловерде, с любовью. Любовь она уже познала. Любовью называлось то всепоглощающее чувство, которое она испытывала к отцу.
«Вожделение», — снова подумала она. Мускулистое тело Бада, исходящий от него жар, его запах, осязание его... Все это были новые, восхитительные ощущения. Его горячая пульсирующая плоть, твердая как железо и вместе с тем такая нежная... Это ее глубоко поразило. Все ее тело охватила дрожь, сердце бешено колотилось в груди. А потом странный покой, будто лежишь на дне глубокого бассейна со стоячей водой. Но вдруг вода вздыбливается и превращается в бурлящий поток. Ощущения так же не подчинялись ее воле, как и обмороки. Обмороки приводили ее в ужас, а это... это совсем не испугало. Она просто не поняла. Знала только, что, очутившись в Паловерде, попала в единственное место, где сможет обрести покой.
«Каждый из нас делал то, чего ему хотелось, — думала она. — Он теперь жалеет об этом. Я потеряла единственного друга в этом скверном городе».
Спина ее по-прежнему была прямой, но лицо обмякло, детское лицо со смешанным выражением скорби и полного опустошения и с застывшими в глазах невыплаканными слезами. Она поняла, что мадемуазель Кеслер смотрит на нее. Амелия поднялась.
— Бодлер никакой не грешник, — заявила она. — Он просто глуп!
С этими словами она выбрала из небольшой кучки на столе другую книгу.
Она никому не могла рассказать о своем несчастье. Собственный кодекс чести не позволял Амелии перекладывать свое бремя на другого. Порой из-за этого она казалась внешне холодной и хмурой — она об этом догадывалась, — но это все же лучше, чем взваливать свои проблемы, будто скользкий кирпич, на плечи другого человека. Она открыла книгу на закладке. Слова плыли перед ее глазами. «О Боже, после всего он посмотрел на меня так же, как здесь смотрят все остальные».
Следующие пять дней лил дождь.
Улицы раскисли и были похожи на остывшую и склизкую овсянку, а когда наконец выглянуло солнце, на Спринг-стрит образовались глубокие непроезжие борозды. Два поросенка шумно возились в луже. Мэри Ди Франко вошла в магазин Ван Влита, громогласно заявляя, что без помощи Бада ей не перейти на другую сторону улицы, чтобы попасть в квартал своего отца.
Через Спринг-стрит были настланы доски, и, когда Бад нащупывал безопасную дорогу, он вдруг увидел мадемуазель Кеслер и Амелию, выходивших из книжной лавки и библиотеки С. С. Бархэма.
— Мадемуазель Кеслер! — проговорил он, приподнимая котелок. — Амелия Дин! Здравствуйте!
Амелия присела в красивом девичьем реверансе.
— Добрый день, мистер Ван Влит.
— Сегодня вы не катаетесь верхом? — спросил он.
— В понедельник, — ответила она.
Он представил их Мэри.
— Мисс Ди Франко! — приветствовала ее Амелия, вновь приседая в реверансе.
Мэри, уставившись на девочку, наморщила лоб и скривила губы, будто в ту минуту тянула через соломинку лимонную кислоту.
— Прошу прощения, мисс Ди Франко и мистер Ван Влит, — произнесла Амелия, поглядывая то на Бада, то на Мэри с легкой веселой улыбкой. — Мы опаздываем.
Мэри все так же пялилась на девочку, удалявшуюся от них по деревянному тротуару вместе с гувернанткой, к которой она обратилась по-французски.
— Надменная девчонка, — проговорила Мэри.
— Дорогая, ты так проницательна! Тебе всего лишь и сказали, что «здравствуйте», а ты уже прочитала всю ее душу, — поддразнил ее Бад.
— Все в Лос-Анджелесе так считают. Я просто согласна с остальными.
Кобылка была стреножена во дворе рядом с охапкой травы. Бад улыбнулся. Так мог поступить только ребенок: дать лошади что-нибудь поесть в свое отсутствие. Амелия читала, сидя на полу галереи. Когда Бад спешился, она положила закладку и закрыла книгу.
— Амелия Дин! — Он приложил шляпу к левой стороне груди и поклонился. — Как странно встретить вас здесь.
— Я удивлена не меньше вас, мистер Ван Влит. — Она поднялась, глядя как он привязывает Киппера к столбу, и провела рукой по влажному носу жеребца. — Бад, — сказала она. — Прежде чем мы войдем внутрь, я должна объясниться. Для меня, в моем положении... совершенно необходимо, чтобы наша прошлая встреча здесь рассматривалась вне всякой связи со всем остальным. Ты, конечно, понимаешь. Поэтому, если ты хочешь, чтобы мы продолжали встречаться — а я очень-очень этого хочу, — представь себе, что это происходит на поверхности Луны.
Она говорила скороговоркой, словно заранее все отрепетировала.
Ее беспокойство застало Бада врасплох. Она говорила голосом искушенной молодой женщины, но на самом деле была всего лишь ребенком. На него вновь накатило чувство вины.
— Амелия, ты вполне осознаешь, чем мы тут занимались?
— Ну я же была здесь, — сказала она.
Ее нахальство взбесило его.
— И ты говоришь так спокойно, словно и впрямь с Луны свалилась! Тебя совсем не беспокоит то, что мы вполне могли сделать ребеночка?
Она вновь провела рукой в перчатке по носу Киппера.
— Так ты не знала? — спросил он.
Она отрицательно покачала головой.
И снова ему вспомнилось, что она дитя. На смену раздражению пришла трепетная нежность. В обществе Амелии его настроение было подвержено внезапным перепадам.
— Бад, а как проверить?
— У тебя после того случая... прекратились месячные? — До сих пор ему еще ни разу не приходилось говорить с женщиной о менструации, даже со шлюхой, поэтому он смутился и покраснел.
Она тоже покраснела, но продолжала смотреть на него прямо.
— Нет, были как раз после.
— Хорошо, дорогая. Теперь я буду заботиться об этом.
— Значит, ты... хочешь, чтобы мы продолжали встречаться?
— Еще бы!
Она одарила его ослепительной счастливой улыбкой.
— По-моему, мы приехали сюда за одним и тем же, — проговорил он, подступая к ней.
Она отступила на шаг, продолжая смотреть на него.
— Нет, — сказала она наконец. — Я хочу еще одной вещи...
Он нахмурился.
— Какой?
— Я хочу, чтобы ты был моим другом.
— Что?
— Другом! После того как уехал Три-Вэ, у меня в Лос-Анджелесе совсем не осталось друзей.
Ее щепетильность в вопросах чести глубоко тронула его.
— Дорогая, — мягко сказал он, — я и так уже твой друг.
— Правда?
— Да.
И снова эта живая яркая улыбка.
— Спасибо, Бад.
— De nada[11], — ответил он, обнял ее за узкую талию и повел по галерее.
— Хотя бы здесь, — сказала она, возвращаясь к вопросу о дружбе.
— Я понял. А ты не думаешь о чем-нибудь... постоянном?
— Постоянном?! — От потрясения у нее даже побелели губы. — Я уеду из Лос-Анджелеса сразу же, как только закончится это судилище! Как ты можешь говорить о чем-то постоянном между нами?!
Они встречались в Паловерде трижды в неделю. Она могла проводить с ним только час сорок пять минут, иначе дома возникли бы подозрения, поэтому каждый раз Бад устанавливал свои золотые часы на пыльном и широком подоконнике в sala. По мере того как стрелки бежали вперед, чувства Бада, спрятанные глубоко внутри, начинали выходить наружу. Робко и осторожно, будто маленькие ночные зверьки.
— Бад, что с тобой?
— Что «что»?
— Ты какой-то печальный.
К этому времени они встречались уже чуть больше месяца.
— У меня много друзей, — сказал он. Они лежали на одеялах, обнаженные. — Но никто из них не справляется о моих переживаниях. Я всегда весел. Всегда ровен.
— Прости, — приглушенно сказала она, — я не хотела лезть тебе в душу.
Он чуть отодвинулся от нее и закинул руки за голову.
— Я сейчас думаю об одной девушке, — сказал он. — Ее звали Роза.
Амелия только вздохнула, но в этом звуке таился вопрос.
— Роза была моей первой девушкой, — проговорил Бад и замолчал. После паузы вдруг сказал: — Думаю, Три-Вэ никогда не рассказывал тебе о том, как твой отец однажды едва не разорил нашего отца, да?
— Никогда, — спокойно и без удивления ответила Амелия.
— Это случилось в 1876 году, после того, как сюда провели железную дорогу. Отец занялся нефтедобычей. Продавал буровое оборудование. В самом Лос-Анджелесе нет нефти, но отец предположил, что город со временем станет центром всей Южной Калифорнии. Конечно, это был риск. Нефть — всегда риск. Но отец не задумывался над этим. Он вообразил себя человеком исключительно благоразумным. Считал свою идею неплохим интересным деловым начинанием. И самое смешное заключается в том, что он оказался прав. Точнее, он оказался бы прав, если бы не полковник.
Бад снова умолк. Ему не хотелось обижать Амелию. С другой стороны, начав свой рассказ, он должен его закончить, а без полковника тут никак не обойтись.
— Установки для бурения нефти очень дороги. У отца не было большого капитала. Тогда он уговорил своего кузена Франца и одного из маминых знакомых — Юджина Голда — стать его пассивными компаньонами. В городе поднялся большой шум, когда отец уехал на восток, в Пенсильванию. Он купил самое лучшее оборудование. Я уже говорил: успех был обеспечен. Но тут полковник задрал до небес тарифы на грузовые перевозки. Доставка одного парового котла из Лос-Анджелеса в Ньюхолл, который всего в тридцати милях к северу отсюда, стоила дороже, чем плавание вокруг мыса Горн! Естественно, отец не предполагал, что дело примет такой оборот. Он потерял все деньги, затраченные на буры и котлы, и мы разорились в три месяца. Мы с отцом решили возместить ущерб кузену Францу и Юджину Голду, несмотря на то, что они были нашими компаньонами. Итак, мы оказались на краю пропасти. Я ушел из школы и работал клерком у отца от зари до зари.
Но даже этого было недостаточно. Баду пришлось вкалывать и по воскресеньям. Он нашел работу в Ньюхолле на нефтяных разработках. Был и буровиком, и кузнецом, делал все, что приказывал босс. Он не мог себе позволить ездить поездом до Ньюхолла, поэтому выходил из города в субботу, дожидался последнего товарняка, на ходу вспрыгивал на подножку, а на рассвете в понедельник возвращался из Ньюхолла домой таким же сумасшедшим способом.
— Роза была дочерью моего босса. Мне тогда исполнилось пятнадцать, а она была года на два старше. Я, конечно, прибавил себе лет. О, Роза была красавицей. Все было при ней. Мужчины увивались за Розой, но, похоже, она всем им предпочитала меня. После работы мы встречались. Короче, в конце концов она стала моей. — Бад замолчал, вспомнив то чувство благодарности, которое испытал, когда Роза сдалась. — Тогда я был чумазым мальчишкой, и то, что я обладаю Розой, не какой-нибудь шлюхой, а девушкой из приличной семьи, переполняло меня гордостью. В ту пору я ходил по Лос-Анджелесу королем. А тогда мне как раз нужно было что-то такое. Впрочем, дома я никому о ней не рассказывал. До сих пор молчал. И вот только сейчас...
Амелия молчала. Слышалось тиканье часов.
А однажды ночью Роза сказала, что беременна. Я уже говорил, что тогда наша семья была на самом дне. Мне еще не исполнилось шестнадцати. Я испытывал к Розе вожделение и благодарность, про другие чувства даже не знал. Но мысль о ребенке задела меня за живое. Не знаю почему, но я захотел этого ребенка. Я прикинул, что если могу кормить всю семью, то прокормлю и его. Мы с Розой поженимся, она переедет ко мне домой, в мою комнату, достанем старую колыбельку... Словом, я хотел ребенка. О Боже! Каким же я был наивным глупцом! Я сказал Розе, что, мол, все в порядке, я не возражаю. А она... — Бад судорожно сглотнул. — Она сказала, что не хочет рожать моего шкурника.
— Шкурника?
— Когда говорят «шкурник» — подразумевают «индеец». Или хотя бы с примесью индейской крови. Но во мне нет индейской крови, это уж точно! Гарсия — чистокровные испанцы. Но Роза хотела этим сказать, что я для нее ничего не значу.
Тогда он, конечно, не был так спокоен. Ему было невыносимо больно от слов Розы. Обозвать «шкурником» человека, особенно из семьи калифорнийских испанцев, означало нанести самое тяжкое оскорбление. В старые времена скот держали только ради шкур и жира. Грязная работа по обдиранию шкур и сбору жира, висевшего на костлявых, кишащих паразитами животных, поручалась индейцам. От них всегда несло навозом, но кому до этого было дело? «Шкурник» был синонимом «крота»[12]. А «кроты» были на самом дне, ниже некуда. Бад не задумывался над тем, что он искренне любил Марию и Хуана. Для него и его друзей прозвище «шкурник» означало «ублюдок»: ленивый, грязный, тупой и бесчестный ублюдок.
— О, Роза... Она ясно дала мне понять, что я ей не нужен! И ребенок тоже. Она потребовала денег на аборт. Это очень опасная операция. Я стал спорить, но она настаивала. Мне удалось занять в долг. У Чо Ди Франко. — Нелегко было Баду просить у Чо деньги, не говоря, зачем они ему нужны. — На следующей неделе я достал необходимую сумму, и Роза взяла ее.
Вспомнив об этом, Бад почувствовал, как холодные мурашки пробежали по его телу.
— Всю неделю мне не давали покоя мысли о Розе, поэтому, оказавшись в Ньюхолле, я сразу же бросился к ней. Но ее дом был пуст. Босс тоже исчез. И Роза. Я побежал в салун. Была суббота, вечер, поэтому там уже все напились. Я спросил у одного человека про Розу. Это был здоровенный и толстый старик-рабочий. «Ты говоришь о той смазливенькой потаскушке?» — спросил он, прищурившись. — Она попала в переделку. Понимаешь, о чем я? Понимаешь! Значит, нынче был твой черед? Вот так Роза! То и дело меняла парней. Значит, на этот раз случился ты, малыш? Это ты заплатил за ее последнюю операцию? Она истекла кровью и умерла. После всего папаша уехал отсюда. Так что ты потерял работу, парень». — Бад шумно вобрал в себя воздух. — Итак, Роза умерла. И ребенок тоже. — В груди стало больно от воспоминаний. — И если я выгляжу печальным, то это оттого, что мне вспомнилась та история.
— Я ее ненавижу, — тихо сказала Амелия, — ненавижу за то, что она хотела убить твоего ребенка.
Неожиданно для самого себя Бад понял, что именно такой реакции ждал от Амелии. Именно эти слова хотел услышать. Повернувшись к ней, он прижал к себе ее хрупкое тельце, и легкое прикосновение ее пальцев к его спине между лопатками наконец утешило его в затянувшемся трауре по так и не родившемуся ребенку.
Запыленный, прокоптившийся в дороге поезд приближался к Лос-Анджелесу. Три-Вэ ехал в деревянном вагоне с печкой в одном конце и сортиром в другом. Наступил июнь — и его первый год учебы в Гарварде подошел к концу. Он прижался лбом к двойному стеклу с прилипшими к нему песчинками. Вокруг переселенцы, ехавшие обживать Южную Калифорнию, рассказывали друг другу о «настоящих апельсинах, растущих на настоящих деревьях», доставая узелки и корзины с едой с полок над головами.
Три-Вэ, как и большинство других пассажиров, восемь суток трясся в поезде с восточного побережья и, как и остальные, страшно устал. Когда скорость поезда не превышает двадцати миль в час, даже самые замечательные виды за окном приедаются.
Чтобы хоть немного развеяться, пассажиры коротали время за разговорами. Основной темой было «дело Дина». Как только стало известно, что Три-Вэ — сосед Динов, он сам в этом признался, к нему перестали относиться как к «гарвардскому снобу». Он стал знаменитостью в поезде. На остановках, когда пассажиры выходили на станции за едой, на Три-Вэ с гордостью показывали тем несчастным, кому не повезло ехать с ним в одном вагоне, и называли его специалистом по «делу Дина».
В июне газеты наперебой освещали течение процесса. В Сан-Франциско объявилась некая миссис Софи Бэлл Дин, как она сама себя называла, представившаяся вдовой полковника. Она заявила, что ее две дочери являются законными наследницами покойного. Для Три-Вэ это было новостью. Амелия никогда не упоминала об этих людях. И вообще в ее легких и веселых письмах не было ни слова о процессе. Три-Вэ заверил попутчиков в том, что есть только одна вдова: это мадам Дин, француженка из аристократической семьи, как это, конечно же, всем известно. А мисс Амелия Дин — единственное чадо полковника. То есть, добавлял Три-Вэ тоном человека с жизненным опытом, его единственный законный ребенок.
Долгие месяцы разлуки с Амелией не изменили его чувств к ней. Когда поезд уже проезжал мимо первых лачуг на городских окраинах, он надумал открыться ей в своей любви еще до того, как ей исполнится шестнадцать. «Да, она юна, — рассуждал он про себя, — но я-то уже взрослый». Три-Вэ купил новый, элегантный и хорошо сидевший на нем костюм из шерсти альпаки. Его усы были красиво подстрижены. Гарвард расширил его кругозор. Конечно, он не расскажет Амелии о костлявой модистке, с которой он пять раз переспал на ее скрипучей кровати. И вместе с тем подобный опыт, по его мнению, наделял мужчину известным savoir-faire[13].
Он знал, что мысли эти — ерунда, но любовь его была настоящей, нежной. «Я признаюсь ей, — подумал он снова с легкой улыбкой. — Почему бы и нет?»
Раздался резкий свисток, и по вагону прошел проводник с криком:
— Лос-Анджелес! Лос-Анджелес!
И поезд остановился на заросшей горчицей и оттого желтой станции.
На запруженном людьми перроне он увидел членов своей семьи, которые приветственно махали ему руками. Родители заметно постарели и словно уменьшились в росте по сравнению с тем, какими он запомнил их год назад. Бад, наоборот, выглядел еще более энергичным и физически окрепшим.
Три-Вэ позабыл про приобретенную в Гарварде светскость и позволил донье Эсперанце прижать себя к ее полному телу. От матери, как всегда, пахло лавандой. Он наклонился, стараясь не задеть ее маленькую шляпку, и поцеловал ее.
— О, мама, мама! Как я соскучился по тебе!
Хендрик с чувством тряс его руки и смотрел на него, исполненный гордости. Бад тоже от души пожал ему руку.
— Добро пожаловать домой, малыш! Добро пожаловать в Лос-Анджелес!
Три-Вэ отметил, что Бад был одет отнюдь не так официально, как свойственно всем бизнесменам на востоке страны. В Баде без ошибки можно было признать жителя Южной Калифорнии.
Хуану поручили позаботиться о багаже. Бад взялся за поводья лошади, запряженной в новую коляску. Три-Вэ сел рядом с ним.
— Вокруг теперь все свои, — сказал Бад, — так что можешь наконец снять перчатки.
— Все носят перчатки.
— Это в июньский-то день?
Бад опять его дразнил. Три-Вэ знал, что это право всех старших братьев по отношению к младшим. И все же, как обычно, он заглотнул приманку.
— На востоке джентльмены носят перчатки круглый год. А Лос-Анджелес — это захолустье.
Бад улыбнулся.
— Рассказывай!
«Это захолустье!» — упрямо повторил про себя Три-Вэ. Они поднимались вверх по Темпл-стрит, проезжали по кварталам, которые являлись самым центром Лос-Анджелеса. И рядом были пустые участки земли, где паслись коровы. Бад по-прежнему с ухмылкой смотрел на него. Три-Вэ стянул мышиного цвета перчатки.
Возвращение младшего сына в семью отметили красным вином и богатым обедом, в меню которого входили голубцы и кулебяка. После обеда Хендрик ушел вздремнуть на веранду, Бад вернулся в магазин, а Три-Вэ понежился в ванне. Потом он надел новый костюм, выглаженный перед тем Марией, напомадил черные густые волосы, причесал усы и, весело насвистывая себе под нос, спустился вниз.
Донья Эсперанца сидела на парадном крыльце и штопала носки.
— Винсенте, — молвила она, — мы до сих пор так и не поговорили с тобой о колледже.
— Мам, я все расскажу за ужином. Заодно и папа с Бадом послушают.
Он поцеловал ее в мягкие седые волосы. Она смотрела ему вслед. Он сбежал по ступенькам крыльца, поправил перчатки и повернул к ограде дома Динов.
Три-Вэ приняли так, что у него создалось впечатление, будто он никуда не уезжал.
— Томас Харди? — переспросила Амелия. — Ты разговаривал с самим Томасом Харди?! Вы обсуждали с ним «Вдали от безумствующей толпы»?
— Мы, собственно, не говорили, — ответил Три-Вэ, хотя за минуту до этого утверждал обратное.
— Он читал лекцию?
— Мм, да. В Фанейл-холл, — проговорил он, краснея.
Они сидели рядом на плетеных стульях на веранде оранжереи. Мадемуазель Кеслер, устроившись в дальнем конце веранды, вышивала. Амелия с веселой улыбкой посмотрела на Три-Вэ.
Его смущение исчезло.
— Пойдем на улицу, — предложил он. — Лос-Анджелес только и может похвастаться, что солнечной погодой.
— Нельзя, — ответила Амелия и взглянула в окно оранжереи. Он проследил за ее взглядом. Несколько парочек прогуливались по улице за внешней оградой дома, люди жадно всматривались в глубь сада.
— Я предложила маме купить еще несколько верблюдов и слона, чтобы пополнить наш зверинец, — сказала Амелия презрительно.
— Значит, так всегда?
— В Лос-Анджелесе мы с мамой затмили даже цирк Барнума. — Маленькие ноздри девушки раздувались.
«Что, если бы она на меня так посмотрела?» — подумал Три-Вэ. Он увидел ее сжатые кулачки. Маленькие ноготки впились в ладони. И тут он понял тот отвратительный интерес, который вызывала ее жизнь в Лос-Анджелесе. Местные жители не чудовища. Просто они ошиблись, приняв ее гордость за высокомерие. Амелия юна, хрупка и привлекательна. Прояви она на людях хоть чуточку больше слабости и беззащитности, она с легкостью завоевала бы симпатии и сочувствие лосанджелесцев. Но Три-Вэ был не в силах изменить ее характер.
— Кто им позволил досаждать тебе? — проговорил он.
— Мама права. Они — деревенщина. — Выражение ее лица изменилось. Краска сошла с него. Казалось, ей стало плохо. — Эта женщина... Эта другая женщина и ее дочери... Вот кто раздражает меня! Это все чудовищная ложь!
— Южно-Тихоокеанская дорога не остановится ни перед чем, — согласился Три-Вэ. Его точка зрения была неоригинальна. Множество людей, включая журналистов, были настроены против железной дороги и считали, что новая «вдова» и ее дочери — просто подсадные утки.
— В четверг она впервые начнет давать показания. Вот тогда и увидим, как далеко она намерена зайти в своей лжи.
— Твоя мама не посмеет подвергнуть тебя такому испытанию!
— Мама не хочет, чтобы мы там присутствовали. Но мистер Коппард, ее главный адвокат, утверждает, что наше присутствие необходимо.
— Права твоя мама.
— Нет! Если нас там не будет, судья Морадо не увидит настоящей семьи папы.
Амелия зябко повела плечами.
У него заныло сердце — так захотелось ей помочь. Но что он мог сделать? Пойти к этой важной птице, нью-йоркскому адвокату Мэйхью Коппарду? Настаивать на том, чтобы тот не брал в четверг Амелию на заседание суда? Но Мэйхью Коппард, конечно, ответит, что это не его, Три-Вэ, дело. И кроме того, Амелия уже решила, что ее присутствие должно спасти отца от новых обвинений. Три-Вэ вздохнул. Он хотел произвести на Амелию впечатление, а добился лишь того, что увидел ее несчастной и осознал свою беспомощность. «По крайней мере я могу открыть ей свои чувства, — подумал он. — Как только представится возможность, я ей откроюсь».
Мадемуазель Кеслер складывала мотки шелка в черную бархатную сумочку.
— Пора, дорогая.
— О, Три-Вэ, прости, но мадемуазель Кеслер не даст мне забыть про прием у дантиста.
Гувернантка проводила Три-Вэ до дверей.
— Это хорошо, что вы вернулись домой, мистер Ван Влит. — Три-Вэ расслышал знакомое урчание в желудке доброй старухи. — Мисс Дин хорошо в вашем обществе. Эта зима была самой тяжелой в ее жизни.
Когда Три-Вэ выходил из дома, на него с любопытством взглянули через забор две дородные матроны. Он попытался не обращать на них внимания, но его походка невольно стала ходульной, и он услышал, как скрипит под его туфлями гравий дорожки. Когда он открыл боковую калитку, женщины, тяжело переваливаясь, перешли на другую сторону улицы. «Четверг, — подумал он. — Что-то будет в четверг?»
В душе каждого человека есть загадочная пропасть, через которую он не в состоянии перешагнуть. Амелия как раз приближалась к краю такой опасной пропасти.
Бад прогуливался по Спринг-стрит с Люсеттой Вудс.
Отец Люсетты переехал сюда из Балтиморы в надежде поправить здоровье. Южно-Тихоокеанская железная дорога в рекламных целях представляла Южную Калифорнию сплошным огромным курортом. Пожилые люди стремились сюда, уверовав в то, что благодаря местному климату они омолодятся, страдающие артритом и ревматизмом приезжали подставить солнцу свои ноющие конечности, астматики радовались действительно мгновенному излечению. Что же до больных чахоткой, их осело так много на уступах холмов к востоку от Лос-Анджелеса, где и вправду воздух был чист, что его уже прозвали «городом с одним легким». Мистер Вудс унаследовал от отца слабые легкие и много денег, так что Люсетта была очень выгодной невестой. У нее был протяжный говор южанки, она не боялась смелых слов, и ее темные ресницы постоянно трепетали. Она была красавицей. Несколько минут назад, встретив Бада в Торгово-фермерском банке, она подумала зайти в магазин Ван Влита, чтобы купить по поручению матери несколько стаканов, из которых пьют чай со льдом.
Люсетта и Бад приближались к кварталу Ван Влита, когда поблизости у тротуара остановилась коляска Динов. Бад приподнял свое соломенное канотье с яркой лентой, приветствуя мадемуазель Кеслер и Амелию, которые вышли из коляски. Прохожие останавливались поглазеть на них.
— Амелия Дин! Привет! — поздоровался он, улыбаясь Амелии.
«Так, милая! О, так, милая, так!..»
— Мистер Ван Влит, — проговорила Амелия, присев в своем детском реверансе.
«Бад, Бад, Бад, Бад, Бад!..»
Он представил их мисс Люсетте Вудс. Густые ресницы Люсетты перестали трепетать. Она откровенно уставилась на Амелию. Амелия не опустилась перед ней в реверансе. Она стояла, опустив руки по швам, ее лицо ничего не выражало. Мадемуазель Кеслер торопливо взяла ее за руку.
— Пойдемте, Амелия, — произнесла она гортанно, как все уроженки Эльзаса. Она повернулась к Баду. — Просим извинить нас. Мы опаздываем на прием.
— С кем я только что познакомилась? — протянула Люсетта. — С той самой незаконнорожденной дочерью?
— Дорогая, да что ты вообще можешь об этом знать? — возразил Бад как можно мягче, но по его глазам было видно, что он рассержен.
— Ну... Весь Лос-Анджелес только об этом и говорит. А она настоящий сухарь, правда? Ты, наверно, все о ней знаешь, вы ведь соседи. Ну, расскажи же! Я хочу знать все!
— Меня работа ждет, — ответил Бад.
Он оставил ее на улице перед магазином, даже не попрощавшись, даже не приподняв своей шляпы-канотье.
На следующий день, в среду, Бад приехал в Паловерде первым. Смахнув черепичную пыль и крошку от обвалившейся с края галереи крыши, он присел в ожидании, не спуская глаз с тропинки через погибший фруктовый сад. Его левая нога непроизвольно выписывала круги на земле, поднимая целые облачка пыли. Терпение не было одним из его достоинств. «Скорее, — думал он. — Скорее же, Амелия Дин!»
Иногда, дразня, он называл ее полным именем. Но смысл этой фамилии — «Дин» — ускользал от него. Он почему-то не вспоминал о том, что она была дочерью того самого рыжебородого чиновника железной дороги, не думал о том, что вокруг нее сейчас разворачивается самый громкий на всем западе страны скандал. Он никак не связывал ее с лос-анджелесским цирковым представлением под громким названием «дело Дина».
Если это и была всего лишь уловка практичного человека, она далась ему легко. Для Бада полуразрушенная гасиенда стала целым миром, где живут, правда, только двое. Амелия господствовала в этом мире, и ему просто было трудно представить, что она существует где-то еще. Как и положено, у мира под названием Паловерде была своя история, язык, шутки, битвы, дружба, обряды и праздники. Он научил ее испанским танцам: jota и fandango. Она коверкала его любимые словечки, и он смеялся до упаду. Рассказав о Розе, он постепенно ей поведал всю свою жизнь, а она серьезно внимала ему. Когда же они занимались любовью, он наслаждался вкусом ее кожи, впитывал исходящий от нее острый утонченный аромат, походивший на запах цветущего сахарного тростника.
Но с каждым днем ему все труднее было обходиться только тем замкнутым мирком, в Паловерде. Мысли о ней преследовали его повсюду: и в магазине, и ночью в постели. А вчера эти мысли настигли его на улицах города. На какое-то мгновение он увидел, как она беззащитна под откровенным взглядом Люсетты и других прохожих. Перед ним стояла ничем не защищенная девочка в темно-сером платье. «Они пялятся на Амелию, — подумал он тогда. — На Амелию. На мою Амелию!» Инстинктивно он уже потянулся к ней, чтобы взять ее за руку, укрыть от этих взглядов. Но старая гувернантка вовремя увела ее. Люсетта сказала что-то, он ответил, все потонуло в словах, и, обернувшись, он увидел только ее ноги под коротким траурным платьем, стройные ноги, которые он часто целовал в Паловерде, стягивая с них черные шелковые чулки.
И в ту минуту, когда открылась дверца коляски Динов и они вышли, два мира в душе Бада Ван Влита окончательно слились в единое целое. И Амелия господствовала повсюду.
Рогатая жаба выпрыгнула из тени, и Бад услышал приближающийся топот конских копыт. Он бросился к фасаду дома. На щеках Амелии виднелись грязные разводы. Значит, она плакала! Он снял ее с седла. Его мучил стыд. Как он посмел до сих пор не замечать, закрывать глаза на ее переживания?
Амелия поначалу сдерживалась, но, когда он ее обнял, она вдруг ослабела и зарыдала. Ему тоже захотелось заплакать. Он до сих пор не понимал, насколько умело эта смелая, гордая, веселая и по временам раздражающая его девочка скрывала от него, даже от него, свою скорбь. Эта девочка, которая три раза в неделю в течение одного часа сорока пяти минут владела им полностью. Такого во взрослой жизни опытного Бада еще не случалось. Только Амелии он отдавался всем своим существом.
Он стреножил кобылку, обнял Амелию за плечи, и они вошли в sala. Закрыв дверь, он сел на кучу одеял и притянул ее к себе на колени. Она всхлипывала. Он вытащил платок с вышитыми инициалами и стал вытирать грязь на ее щеках.
— Вот так. Так-то лучше, — приговаривал он. — Что случилось, милая?
— Завтра...
— Завтра?
— Я буду на представлении.
— На суде, — сказал он.
Ожидались показания женщины, объявившей себя миссис Софи Бэлл Дин, вдовой полковника.
— Как будто им мало того, что они уже и так вывернули наизнанку всю папину жизнь. Даже его болезнь.
— Я только сейчас начинаю понимать, как тяжело все это для тебя.
— Факты не лгут. Даже если им невыносима мысль о том, что мама может унаследовать эти акции, зачем выдумывать всяческую ложь?
Бад знал, что такие люди, как полковник, довольно часто заводили семьи на стороне. Но он промолчал.
Амелия продолжала:
— Что им нужно?
Бад не ответил.
— Бад?!
— Думаю, — наконец сказал он, — что тут та же ситуация, что и с письмами, которые ты мне дала почитать. Обнародовав их на суде, ты хочешь очернить владельцев компании. А они хотят облить грязью полковника.
— Но они уже это сделали! Дальше некуда. Если им неймется, пусть копаются в бухгалтерских книгах. По крайней мере это будет честно. Но они подыскали лжесвидетелей, эту женщину и ее дочерей. Для чего? Чтобы отнять у нас с мамой то немногое, что осталось? — Она сделала паузу. — Он всегда говорил мне, что я — его единственный ребенок. Он никогда не лгал мне. В крайнем случае промолчал бы. Он никогда не лгал! У нас с ним были отношения намного доверительнее, чем обычно бывают между отцом и дочерью. Он говорил мне, что я его единственный ребенок, потому что так и было на самом деле! Глупо... Бад, мне так его не хватает!
Он прижался щекой к ее щеке.
— Нам следовало поговорить об этом уже давно.
Она покачала головой.
— Я ведь рассказывал тебе о моей жизни. Почему же ты не делилась со мной своими переживаниями?
— Да, но... — Она вздохнула. — Это единственное место, где я могла о них забыть хотя бы на время. Мне трудно объяснить. Просто, когда я поднимаюсь сюда по склону холма, мне кажется, что папа жив. В Паловерде я чувствую себя в безопасности.
— Со мной ты будешь в полной безопасности.
Она, казалось, не расслышала его.
— Завтра мне придется столкнуться лицом к лицу с той женщиной и ее дочерьми. О, они такие злые, эти самозванки! — Она жалко, болезненно улыбнулась ему, словно извиняясь. Потом улыбка исчезла. — Бад, что, если я упаду в обморок?
— В обморок? — Бад удивился. Он подумал вдруг, что таким образом она намекает ему, что его способ предохранения дал осечку. Радость нахлынула на него такой волной, что он не мог даже вздохнуть. У него и у нее родится ребенок! Он проживет с Амелией до конца жизни! — С чего это тебе падать в обморок, дорогая?
— Я уже падала несколько раз. Потом доктор Видни сказал, что мне нужно укреплять здоровье на свежем воздухе. Он понял, что мне необходимо как-то отвлечься от косых взглядов и перешептываний. Он очень добрый человек. А ты никогда не задумывался, почему мама разрешила мне ездить одной?
— Я никогда не думал об этом, но был ей очень признателен за разрешение.
— Это вовсе не такие обмороки, какие бывают в романах. Это страшно. Если это случится там, я умру.
Он снял с ее левой руки перчатку и прижал ее ладонь к своей щеке.
— Я люблю тебя, — произнес он. Он часто говорил ей эти слова и раньше, но всегда только когда обладал ею. Она же никогда не говорила ему ничего подобного. — Амелия, я тебя так люблю! Мне необходимо быть с тобой все время. Всегда. Обещаю, что отношение к тебе в корне изменится, когда все узнают, что мы собираемся пожениться.
— Пожениться? — Она вырвала свою руку. — Пожениться?! Да я только и живу мыслью о том дне, когда смогу уехать из этого злобного города!
— Амелия...
— Говорят, я гордячка. А как же мне себя вести? Они что, хотят свести меня в могилу? Этого они добиваются? Это будет убедительным доказательством их победы. Эти люди... Они чудовища! Да мои друзья во Франции о хромой собаке никогда не стали бы говорить так, как эти люди говорят о моем отце!
Он погладил ее по волосам.
— Ты права, дорогая. Это моя ошибка. Я давно уже должен был положить этому конец, пресечь их гадкое поведение по отношению к тебе. И как я только это до сих пор допускал. Наверно, я, как и ты, жил только в мире Паловерде. Я многого в себе не понимаю. Но я так тебя люблю! Почему бы нам не пожениться?
Когда Амелия заговорила, ее звонкий голос, казалось, потускнел:
— Я немного растерянна. Здесь я — это я, но в том мире мое сознание отказывается работать. Самые простые, обычные вещи кажутся несущественными. Вчера я не могла решить, нужно ли мне делать перед мисс Вудс реверанс. У нее были такие холодные глаза. У них у всех холодные глаза. Вечером я не знала, хочется ли мне суфле. В конце концов мадемуазель Кеслер сама положила мне немного в тарелку. Если я не способна определиться в таких вещах, как суфле, как же я смогу разобраться в своих чувствах к людям?
Бада не обманул ее отказ, но он был глубоко задет. Напрягшись, он переспросил:
— К людям?
— Это не про тебя. Ты для меня очень много значишь. Но я не смогу жить в Лос-Анджелесе. Просто не смогу! — Она почти кричала. — Не надо было мне встречаться с тобой здесь. Это я во всем виновата, а не ты! Не ты! Если я сделала тебя несчастным, то я не перенесу этого. Это было бы бесчестно: так отблагодарить тебя за твою дружбу... Я все неправильно говорю, да? Бад, я не думала, что смогу сделать тебя несчастным. Правда! Я ведь думала, что... ты взрослый человек, а я еще совсем девочка... слишком маленькая... Бад, разве девочка может сделать несчастным взрослого человека? Прошу тебя, Бад, не говори про женитьбу. Я не смогу здесь жить!
Она дышала прерывисто. Глаза были пустые. Он никогда еще не видел ее в таком состоянии. Даже пять минут назад, когда она плакала. Даже в минуты страсти. Даже вчера, когда ее обдали холодом глаза Люсетты Вудс. При ней всегда оставалась ее гордость, чувство собственного достоинства. Сейчас же не было ни того, ни другого. И снова ему стало стыдно. «Боже, что я делаю? Она и так уже натерпелась. Почему я не могу сдержаться, постепенно доказать любимой девушке свою любовь и со временем уговорить ее выйти за меня замуж?»
Он взял ее руку в перчатке и слегка куснул за указательный палец.
— Ты сделала мне больно. Теперь я тоже сделал тебе больно, — сказал он. — Мы в расчете.
Она непонимающе заморгала.
— Мы друзья, Амелия? — продолжал он. — Нет! Настоящие друзья так с детьми не обращаются. — Он потянул ее на себя, и они легли на поблекшие полосатые одеяла. В ее влажных глазах блеснули маленькие искорки? Или это всего лишь игра света? — Ты невозможная девчонка. Тебе, конечно, нужно быть в Париже. Но если так, если ты еще ребенок, почему ты так умна? — Он провел пальцем по ее губам. — Почему ты такая умная, объясни. Почему ты смелая? Покажи мне еще одну такую девочку, которая бросает вызов всей Южно-Тихоокеанской железной дороге! И если ты такое дитя, почему ты раньше не плакала? — Он расстегнул ей лифчик. — Я еще не говорил тебе, какие они красивые? Как два налитых летних персика. Ты действительно хочешь дружить со взрослым мужчиной, который настолько развращен, что говорит такие вещи? Ну вот! Теперь ты смеешься. Тебе так идет смеяться. Я говорю глупости, чтобы ты улыбнулась, разве ты не догадываешься? Твой смех... Это самая красивая музыка, какую я только слышал в своей жизни. Он как хрусталь. Все у тебя очень красивое и хрупкое. Позволь, я расстегну это. Я хочу стянуть их вниз сам. Так. Хорошо. Продолжай. Я люблю, когда ты так делаешь... О, милая, ты просто само совершенство! Мне так хорошо с тобой!
На какое-то время в sala наступила тишина. Впервые Бад испугался услышать ее ответ. Но потом ее раскованная чувственность подарила ему такое удовольствие, какого он раньше просто не считал возможным испытать. Он не представлял себе жизни без нее. Ее била дрожь, она извивалась под ним, без конца повторяя его имя, а он входил в нее все глубже и глубже, делясь с ней своими мечтами, надеждами, своей любовью, самим собой без остатка. В миг высшего блаженства он издал крик наслаждения. Потревоженные зяблики вспорхнули с карниза крыши.
Они долго оставались неподвижными. Лежали рядом. Он прижался губами к ее щеке. Ее глаза были закрыты, он смотрел на нее.
Он привез с собой несколько апельсинов и стал чистить один из них перочинным ножиком. Сок брызгал между ее грудей, он вытирал капли и подносил ей палец ко рту, чтобы она слизнула.
— Завтра, — сказал он, — я поеду вместе с тобой и твоей матерью в суд.
Она отрицательно покачала головой.
— Если я буду там, то смогу укоротить язык кое-кому из любителей шептаться за твоей спиной.
— Нет, я не могу разрешить тебе, — сказала она печально, но твердо. — Это будет нечестно.
— Почему?
— Я не хочу использовать твои чувства.
— Мои чувства здесь ни при чем, дорогая. Мы друзья. — Он разделил апельсин на две части и протянул ей половинку, словно подтверждая этим сказанное. — Как друг, я обязан был присутствовать там с самого начала. Без всяких условий.
Это была правда. За услугу, оказанную другу, Бад никогда не требовал награды, даже благодарности. Принцип «ты — мне, я — тебе» тут не годился.
Она вопросительно посмотрела на него.
— Для друга я делаю все без всяких условий, — повторил он. — Так что попридержи свою гордость и свой кодекс чести. Кто-то должен будет поднести тебе нюхательную соль, чтобы привести в случае чего в чувство? Я буду там, хочешь ты этого или нет.
Она поднесла ко рту дольку апельсина и вдруг, к его удивлению, очаровательно улыбнулась.
Легкий ветерок неумолчно шумел в зарослях чапараля, на склонах трещали ветки. За год своего отсутствия Три-Вэ успел забыть этот шум. Зная, что Амелия тоже где-то здесь прогуливается верхом, он предоставил своей лошади свободу идти куда вздумается, надеясь на то, что повстречает девушку. «Наконец-то мы будем одни, — думал он, — и я смогу сказать ей, что люблю ее». Он ехал на запад, в сторону Паловерде. Он не был там почти год, и ранчо манило его к себе. Бад выкупил Паловерде, но Три-Вэ считал себя истинным хозяином гасиенды, ибо именно он был настоящим Гарсией.
На узком уступе между холмами приветливо белели глинобитные стены, а с крыши поднялась в небо стайка зябликов, словно кто-то взмахнул платком, зазывая его в дом.
Три-Вэ спешился под платаном, в тени которого пряталось парадное крыльцо. Массивные двери в zaguan[14] оказались запертыми и уже уходили в землю. Он обогнул левое крыло и увидел двух стреноженных лошадей во внутреннем дворе. Он узнал жеребца Киппера, принадлежащего Баду. Брат купил его, пока Три-Вэ учился в колледже. Рядом паслась хорошенькая кобылка с дамским седлом. Поначалу он хотел кликнуть Бада, но передумал. Бад озвереет. В конце концов у него свидание с девушкой.
С кем, интересно? С Люсеттой Вудс? С Мэри Ди Франко? Это может быть кто угодно. В городе много красавиц. Кобыла чистых кровей, красивое седло. «Значит, она из хорошей семьи, — подумал Три-Вэ. — Но разве Бад приведет сюда порядочную девушку? С порядочными девушками он никогда не дурачится. Наверняка она со стороны. Нет, она явно не из Лос-Анджелеса».
Теребя маленькие черные усики, Три-Вэ бросил взгляд на запертую дверь sala. «Они там», — подумал он. Ладони вдруг стали потными. Он не хотел знать, что это за девушка, но невольно приподнялся на цыпочках, пересекая заросший сорной травой двор. Ему вспомнилась сцена из далекого детства.
В загоне для скота Бад галопом устремился на своем коне в самую гущу угрожающе колыхавшегося стада. Три-Вэ уже тогда считал Бада взрослым, хотя ему было не больше двенадцати. Это был его брат, в его волосах переливалось солнце, волосы развевались на ветру. Он носился среди огромных животных с отчаянной удалью. Бад делал то, что безумно хотелось сделать Три-Вэ.
Он остановился, прислушиваясь. Шумел ветер, ржали лошади, но внутри было тихо. Толстые глинобитные стены не пропускали звуков. Схватившись рукой за изъеденный термитами столб коновязи, он поднялся на крыльцо. «Застану flagrante delicto[15]», — подумал он и решил не идти дальше. И тем не менее заглянул в окно, старое выпуклое стекло, которое некогда привезли из Европы. Когда человек смотрел в такое окно, казалось, что он смотрит в подзорную трубу на какую-то далекую землю.
Она лежала на спине, закинув одну руку за голову, а Бад, скрестив ноги, сидел рядом и чистил апельсин. Милая семейная сценка... Она гораздо красноречивее говорила об интимности их отношений, чем вид слившихся в одно целое двух тел. В первое мгновение, мгновение оцепенения, Три-Вэ пришла в голову только одна мысль: как они красивы.
Бронзовый загар Бада приобретал оттенок слоновой кости там, где его шея переходила в торс. Плечи были шире, чем казались под пиджаком, полоска золотистых волос делила его мускулистую грудь и впалый живот надвое.
А потом Три-Вэ видел только Амелию. До сих пор он ни разу в жизни не видел обнаженной женщины: модистка из Кембриджа всегда была в ночной рубашке. Белое тело Амелии светилось в сумрачной комнате, словно опал. Оно было необыкновенно грациозным, его изгибы мерцали, как бледные звезды... Бад коснулся рукою ложбинки меж ее грудей и поднес палец к ее губам. Он говорил что-то, но Три-Вэ ничего не слышал.
Он отшатнулся от окна и прижался щекой к толстым саманным кирпичам стены. Грубая соломинка оцарапала кожу. «Умнее и восприимчивее», — вспомнил он. И вот теперь она с Бадом! С Бадом, который никогда не слышал про Генри Джеймса! С Бадом, который за всю жизнь не прочел по своей охоте ни одной книги и считает, что книги — это для женщин. О Боже, разве можно ее теперь сравнить с литературным «женским портретом»? Нет, она обычная, потная, каждый месяц истекающая кровью, раздвигающая ноги самка. И отец прав. «Я заумный идиот. Говорил с ней о книгах, ждал, когда она подрастет, чтобы рассказать ей о любви. Баду наплевать на эти глупые условности. Бад не говорит, он действует».
«Они оба свиньи», — говорил он себе, отлично понимая, что не может винить их. Он завидовал им. Он хотел их возненавидеть, но вспомнил о пачке писем от Амелии, что лежала в верхнем ящике его стола, о самой первой ее записке из двух предложений, посланной ею ему в утешение после отцовских похорон. Ему вспомнился 15-летний Бад, оседлавший стул: он обещает защищать Три-Вэ в школе, не давать его в обиду. Бад сам вышел в люди, но защиту младшего брата считал своей обязанностью.
Как же ему возненавидеть их?
Вместо этого он решил: «Я им еще покажу!» Эта мысль пульсировала у него в голове в такт с резкими толчками крови. «Я покажу им! Я покажу им!» Очнувшись, он понял, что едет на запад, удаляясь от города. Внизу, вплоть до базальтовых скал Тихоокеанского побережья, простиралась долина реки Лос-Анджелес с ее виноградниками, полями пшеницы, темными цитрусовыми рощами, зарослями дикой желтой горчицы. Склоны холмов покрывали густые кусты чапараля, манзаниты и крушины — они ярко зеленели после дождливой зимы. Юкка выбросила высокие, в человеческий рост, кремовые цветы. Кричал перепел. Пробежал олень. «Что со мной? Почему я раньше не замечал, как прекрасен мир? — удивлялся он. — Или мне суждено видеть красоту не непосредственно, а только в книгах, музыке, картинах? Красоту в оболочке?!
«Я изгнанник! Вечный!»
Он спешился на перевале Кахуэнга, в широком разломе в горах Санта-Моника, где в 1847 году полковник Джон С. Флемонт, победитель, и генерал Андрес Пико, побежденный, подписали Кахуэнгский договор, положивший конец правлению мечтательных испанцев и начало господству американцев. Устав от долгого сидения в седле, Три-Вэ немного прошел пешком, пересчитал деньги в своем кармане. Семь долларов и тридцать центов. Меньше, чем ему выдавалось на неделю во время учебы в Гарварде. Маловато для того, чтобы начинать новую жизнь.
«Ничего не поделаешь», — подумал он, вскочив в седло, и поехал через сумрачный перевал Кахуэнга в противоположную от Лос-Анджелеса сторону.
В очередной раз пробили часы.
— Четверть девятого, — сказала донья Эсперанца.
— Мама, — обратился к ней Бад. — Вспомни, как часто я опаздывал. Иногда и дома не ночевал. И я был моложе, чем сейчас Три-Вэ.
— А я никогда не оставлял дела без ремня, — добавил Хендрик.
Они сидели на веранде. В прилегающей к ней столовой Мария и ее племянница, переговариваясь, убирали посуду со стола после ужина.
— Бад, ты не Три-Вэ, — сказала донья Эсперанца. Под ее красивыми глазами залегли темные морщинистые тени.
— Три-Вэ год проучился в Гарварде, — возразил Хендрик. — Теперь он уже мужчина. Дорогая, пора тебе к этому привыкнуть.
Бад встал, застегивая пиджак.
— Пойду загляну на минутку к соседям. Может, мадам Дин захочет, чтобы ее завтра сопровождали в суд.
— О, да, — сказал Хендрик. — Женщины, женщины.
— Ее дочь, этот ребенок... — не сразу произнесла донья Эсперанца. — Ты полагаешь, что Три-Вэ с этой девочкой?
— С дочерью Дина? — переспросил Хендрик. — Дорогая, ты говоришь глупости, что тебе совершенно не свойственно. Эта девочка — товар высшей пробы. Мадам Дин и старая дуэнья бдят за ней, как ястребы. Днем они, пожалуй, еще разрешат Три-Вэ перекинуться с ней парой словечек, но не больше того, не больше. Она вырастет, станет графиней, эта малышка. Вот увидишь, не пройдет и часа, как наш Три-Вэ вернется домой.
Бад сказал:
— Пойду загляну к ним, пока не ушел мистер Коппард.
Они услышали, как открылась и закрылась парадная дверь.
— Она приятная женщина. Я имею в виду мадам Дин, — заметил Хендрик.
— Девочка... — начала донья Эсперанца и замолчала.
Она никогда не сплетничала и не строила предположений в разговорах с мужем. Поэтому вопрос так и повис в воздухе. Но разве не сверкнули глаза Бада, когда Хендрик сказал, что девочка — товар высшей пробы? Словно Баду это никогда и в голову не приходило, и он осознал это только после отцовской реплики... «Бад не унаследовал отцовского вкуса, — подумала она. — Впрочем, какая разница? Что-то я совсем уже... Девочка слишком молода даже для Три-Вэ».
Донья Эсперанца прикурила от зажигалки тоненькую пахитоску. До сих пор ни Бад, ни Три-Вэ ни разу не видели мать курящей, ибо она знала, что молодые американцы осуждают приятный испанский обычай, когда женщина завершает трапезу покуривая. Она вдохнула душистый табачный дым, чутко прислушиваясь к каждому доносившемуся снаружи звуку.
Хендрик лежал на диване, набитом конским волосом, прикрывшись «Лос-Анджелес геральд». Чтение на английском так и не вошло у него в привычку. И все же каждый вечер он упрямо просматривал газеты. Сейчас он пробегал глазами колонку, целиком посвященную «делу Дина».
Здание суда первоначально предназначалось для крытого рынка. Во внутреннем дворике не было ни сквера, ни статуи Фемиды, единственным украшением была башня с часами с двумя курами-наседками по бокам.
Репортеры и зрители вливались в раскрытые двери. Ни одна женщина, разумеется, не переступила порог суда, но в то утро немало состоятельных матрон прогуливалось по Темпл-стрит. Бад приветственно поднял канотье перед миссис Ди Франко, которой пришлось солгать, что они с миссис Вудс собрались за покупками. Мужчины и не думали притворяться.
— Эй, Бад, сегодня здесь должно быть жарко. Хочешь, я займу тебе место?
Или:
— Значит, наконец-то забросил работу, чтобы не пропустить представления, Бад?
Коротко кивая друзьям, он все ждал, когда появится коляска Динов.
Вот она остановилась перед зданием суда, и первым из нее показался Мэйхью Коппард. Бад подбежал, и они вдвоем помогли Амелии и мадам Дин спуститься по узким ступенькам подножки.
— Привет, Амелия Дин! — сказал Бад и тут же возненавидел себя за эту фамильярность.
— Доброе утро, мистер Ван Влит, — ответила Амелия своим обычным звонким голосом и приветствовала Бада реверансом.
Мадам Дин оперлась о локоть Бада, и толпа перед ними расступилась.
— На девчонке сегодня новое платье, — сказала какая-то женщина. — Не хочет, должно быть, показаться дурнушкой перед своими сестричками.
— Думаю, обе вдовушки обменяются парочкой ласковых, — заметила другая.
Мадам Дин ни на что не обращала внимания.
— Хороший сегодня день, мистер Ван Влит, не правда ли? — обратилась она к Баду.
Сигарный дым уже затянул серой дымкой зал заседаний. Впереди о стенку плевательницы то и дело стучали желтые табачные плевки.
— Мистер Ван Влит, садитесь между мной и Амелией, — сказала мадам Дин, словно рассаживала гостей на званом ужине. За столиком адвокатов раскрывали кожаные папки Мэйхью Коппард и его помощник.
Вдруг стало шумно и оживленно.
В зал вошел главный адвокат компании «Южно-Тихоокеанская железная дорога» Лайам О'Хара, высокий рост и угловатость которого только подчеркивали тяжеловесность женщины, следующей с ним рядом. Она была дородна и затянута в тесный корсет, из-под шляпки с перьями белой цапли, низко надвинутой на глаза, выбивались волосы. Внешне она была совершенно не похожа на мадам Дин. Но траурное одеяние и прическа были грубоватыми копиями траура и прически мадам Дин. Различие заключалось в чисто парижском изяществе одной и в отсутствии его у другой. Вслед за женщиной семенили две толстые рыжие девочки. Одной было лет двенадцать, другой — четырнадцать. На обеих были одеяния из серого поплина. Старшая держалась очень прямо и выглядела грубо и неуклюже рядом с изящной Амелией.
Мадам Дин поднесла к глазам лорнет, окинув всю троицу таким взглядом, будто они относились к какому-то редкому отряду червяков. Заскрипели стальные перья. Публика делала громкие сравнения. Все в зале повернулись в сторону вошедших. Все, кроме Амелии, Она по-прежнему неподвижно смотрела на судейский стол.
Бад наклонился к ней.
— Ты очаровательно выглядишь сегодня, — шепнул он.
Она кивнула, продолжая смотреть в том же направлении.
За спиной у них раздался хриплый мужской голос:
— Дай мужику на выбор любых баб, ставлю десять против десяти, что он выберет для себя самочек одного типа.
— Да, но та несколько полнее.
Смех.
— И девочки потяжелее будут.
Бад обернулся. Это оказались репортеры. Хриплый голос принадлежал журналисту, совсем недавно приехавшему в Лос-Анджелес, сотруднику «Геральд». У него была узкая грудь и маленькая козлиная бородка, а звали его Джоржем Ни То Ни Се. Вообще-то он был неплохой парень.
— Джорж, почему бы тебе не держать свое мнение при себе? — вежливо предложил Бад.
Джорж глянул на затылок мадам Дин и буркнул:
— Разумеется, Бад.
Шериф стукнул молоточком, все встали. Показался судья Морадо. Он был невысок ростом, мантия явно скрывала изъяны его телосложения. Одно плечо у него было выше другого, при ходьбе он прихрамывал. Свою тщедушность он как бы возмещал сильным характером и волей. Со дня открытия процесса по делу Дина ему пришлось уже выдержать страшное давление со стороны политиков, своих коллег и всех тех, кого железная дорога могла подкупить или разорить. Судья Морадо был предельно, кристально честным человеком.
Он сел. Зал с шумом последовал его примеру.
— Гораздо увесистее, чем дочка Дина, — Бад вновь услышал шепоток за своей спиной.
Он опять обернулся.
— Еще одно слово, Джорж, и твоя газета больше никогда не получит рекламу от Ван Влитов: ни их хозяйственного магазина, ни бакалейной лавки. Твой босс захочет узнать в чем дело... — Бад говорил тихо, но твердо, тоном приказа.
— Бад, клянусь Богом, я вовсе не собирался...
Бад, улыбнувшись, оборвал поток извинений. Без крайней необходимости он никогда не давил на людей слишком сильно.
Лайам О'Хара поднялся с места и произнес слова, которых все ждали:
— Вызываю свидетельницу миссис Софи Бэлл Дин.
Опершись руками о стол, привстал Мэйхью Коппард и с протяжным нью-йоркским выговором вежливо произнес:
— Протестую!
— По поводу чего, мистер Коппард? — спросил судья Морадо.
— Если будет угодно высокому суду, эта женщина не является миссис Дин.
Для того чтобы принять решение по этому вопросу, понадобилось больше часа. Наконец договорились, что к свидетельнице защиты будут обращаться как к миссис Софи Бэлл Марченд.
Свидетельница вышла вперед. Пухленькая заурядная женщина, которая когда-то, вполне возможно — а может быть, и нет, — была недурна собой. Амелия, вынужденная смотреть на нее, громко сглотнула.
Бад наклонился к ней.
— Думай о чем-нибудь постороннем, — посоветовал он.
Она прикусила щеку изнутри, сделав вид, что не расслышала. Ее обтянутые перчатками руки сжались в кулачки.
Бада охватила жажда деятельности. Он представил, как целится из винчестера в ее врагов — а его друзей, — зрителей. Представил, как берет ее за маленькую ручку и уводит из зала суда. Она становится добровольной пленницей в Паловерде. «Надо что-то предпринять», — снова и снова повторял он про себя. Он ненавидел бездействие. Но, с другой стороны, он обещал ей быть здесь только в качестве друга.
Его глаза были полны бессилия и гнева.
В «Пико-хаус» было две столовых: одна для постояльцев отеля, другая для всех желающих. Местные бизнесмены предпочитали обедать дома, поэтому в большой зале со множеством окон сидели в перерыве между заседаниями владельцы богатых ранчо, торговцы и служащие из ближайших контор, владельцы которых, включая и Бада, ломали головы над тем, как оттяпать побольше земли у местных ранчо. У многих присутствующих жены и матери были калифорнийскими испанками, и поэтому с ними Бад через донью Эсперанцу находился в родственных отношениях. Здесь было немало и его друзей. Каждый из них здоровался с Бадом, воздерживаясь от желания бросить слишком жадный взгляд на мадам Дин и Амелию.
— Кажется, все присутствующие — ваши знакомые, мистер Ван Влит, — заметил Мэйхью Коппард, когда они наконец расселись.
— Мой предок по матери — урожденный Гарсия. Он участвовал в экспедиции Портолы, который открыл эти земли.
— Ваш предок открыл эту землю и отправился открывать дальше? — с легкой веселой улыбкой спросила Амелия. Это были ее первые за весь день слова, обращенные к нему, если не считать: «Доброе утро, мистер Ван Влит».
Он улыбнулся ей в ответ.
— Именно. Но его сын, мой прадед, вернулся сюда с diseno, картой этих мест, которые даровала ему испанская корона.
— Почему же его отправили сюда в изгнание? За какое страшное преступление?
— Амелия! — воскликнула мадам Дин. — Дорогая! Ты должна извиниться перед мистером Ван Влитом.
— Напротив, мадам Дин, это я должен извиниться за то, что недостаточно учтив.
Шепоток пробежал по всей столовой.
На красном брюссельском ковре у входа стоял Лайам О'Хара, а рядом с ним — женщина, выдававшая себя за миссис Софи Бэлл Дин. Ее дочери, вытягивая шеи, с любопытством заглядывали в столовую.
Амелия, сильно побледнев, все так же улыбалась Баду чуть дразнящей, но милой улыбкой. Он коснулся ногой ее ноги под столом. Даже сквозь ткань он почувствовал, как она дрожит.
— Прошу прощения, — сказал он и с туго накрахмаленной льняной салфеткой в руках направился между столиков к метрдотелю. — Артуро, — проговорил он, — все места заняты. — Потом повернулся к Лайаму О'Харе: — Мистер О'Хара, в отеле «Надо» прекрасная кухня.
Миссис Софи Бэлл Дин указала пальцем.
— Вон тот столик в углу! Он пустой!
— Он заказан, — ответил Бад. — Мой отец с бизнесменами из Торнверейна собираются обсудить детали предстоящего здесь банкета.
Он солгал, но Артуро утвердительно кивнул. Метрдотель знал, кто ему платит чаевые.
Бад снова повернулся к адвокату железной дороги.
— В нашу последнюю встречу, мистер О'Хара, вы заверили меня в своем желании помочь. Я понимаю, что это не может распространяться на зал заседаний суда, однако...
Лайам О'Хара кивнул головой, походившей на обтянутый кожей череп.
— Пойдемте, миссис Дин, — сказал он. — Попробуем пообедать в «Надо».
И этот чопорный, будто на похоронах, человек увлек за собой багровую от гнева протестующую женщину и двух ее дебелых дочек в холл, разделявший столовые «Пико-хаус».
Бад вернулся за столик и вновь коснулся ногой ноги Амелии. Дрожь усилилась.
— Амелия, — спросил он, — с вами все в порядке?
— Что-то нет аппетита. Я бы лучше отдохнула, — ответила она.
— Я могу проводить вас домой.
— Мама, ты позволишь?
— Милое дитя, — мягко сказал Мэйхью Коппард. — Сегодня нам понадобится ваше присутствие в зале.
— У тебя опять кружится голова, дорогая?
— Мама, прошу тебя!
В больших карих глазах мадам Дин появилось выражение обеспокоенности. Она повернулась к Баду.
— Вас это не затруднит, мистер Ван Влит?
— Нет, я вернусь в суд в половине третьего.
— Ты сразу поднимешься к себе в комнату, дорогая!
— Да, мама.
Выйдя на улицу, Бад послал швейцара через Плаза в мексиканскую кофейню за черным слугой Динов. Какая-то толстая женщина поднималась по Форт-Мур-хилл, где увитые цветущими растениями домики соединялись между собой шаткой лестницей. Женщина исчезла в зарослях герани и пурпурной бугенвиллии.
Амелия произнесла:
— Бад, я должна сесть.
Он поднял руку. Подъехал кеб. Дав кучеру адрес дома Динов на Форт-стрит, он помог Амелии подняться в экипаж и сел с ней рядом.
Она откинулась на спинку сиденья в темном углу душного кеба и закрыла глаза. Бад положил руку на ее колено и снова почувствовал, как она дрожит. Вчера, предлагая дружескую услугу без всяких условий, он говорил серьезно. Дружба раздвигает границы. У любви же никаких границ нет. Сегодня он ничем не смог помочь ей, и собственная беспомощность была ему невыносима. Фантазии, родившиеся у него в голове — похищение, взятие на «мушку» шумных зрителей в зале суда, — казались ему более реальными, нежели мысли о том, что она ребенок, а он взрослый мужчина. Он чувствовал себя сейчас таким же несчастным ребенком, как и Амелия.
— Все в порядке, милая? — тихо спросил он.
Она кивнула. Он не убирал ладони с ее колена и вынужден был сильно придавить ее, когда кеб накренился и резко остановился. На Мэйн-стрит застряла конка. Обычное дело! Новая, непривычная к делу норовистая лошадь норовила утянуть трамвай с рельсов.
Амелия открыла глаза.
— Бад, ну как они тебе показались? Девочки?
Он понял вопрос. Он знал, как нуждается Амелия в подтверждении того, что она была единственным ребенком полковника. Для нее это вопрос жизни и смерти.
— Обычные девочки, которых нарядили так, чтобы они выглядели, как ты, — ответил он.
— А их рыжие волосы?
— При чем здесь волосы? Они толстые и некрасивые, — твердо проговорил он. — Ничего общего с тобой.
— Я тоже так думаю, но все в зале сразу стали нас сравнивать. Оценивали, как лошадей на базаре.
— Амелия, — сказал он. — Компания плодит своих свидетелей, и я не могу ей в этом помешать. Но кое-что я все-таки могу. Ведь люди, собравшиеся в зале, вовсе не звери. Но я способен остановить их, даже будь они зверями.
— И тебе это уже удалось сегодня, — заметила она.
— Ты думаешь, это все, чего я хотел? Они мои друзья, а я был готов убить их всех!
Она с шумом вобрала в себя воздух.
— Не надо было позволять тебе идти туда.
Трамвай наконец вновь встал на рельсы. Раздался звонок, и он легко тронулся с места.
— Мы больше не будем встречаться в Паловерде, — сказала она.
— Что?
— Не надо еще больше усложнять положение. Прошу тебя, Бад!
— Черт возьми, но ты ведь говорила, что это единственное место, где ты чувствуешь себя спокойно!
— Именно поэтому нам обоим хорошо известно, что я буду просто использовать твои чувства ко мне.
— Это глупо! Мужчина должен платить женщине за привязанность.
— Бад, забудь обо всем.
— А ты сможешь забыть?
Она посмотрела на его ладонь, которая все еще лежала на ее колене, и горестно покачала головой.
— Значит, мы будем продолжать встречаться, — сказал он.
— Нет!
— Почему? Скажи!
— Я уже пыталась объяснить тебе.
— Я плохо понимаю намеки.
Она вздохнула.
— Встречаться с тобой означало бы использовать тебя.
Он смотрел на ее бледное лицо, пытаясь осмыслить то, что она ему говорила. «Она нуждается во мне. Знает, что без меня ей не выжить. И тем не менее отказывается использовать меня. Она могла бы преспокойно лгать мне, пообещав, что выйдет за меня замуж, а после окончания суда бросить. Но нет, моя Амелия так поступить не может. Глупышка! Какая она честная, и как я люблю ее!» Только сейчас его вдруг поразила эта мысль о том, как сильно его чувство к ней.
Несколько месяцев назад он бы всласть посмеялся, скажи ему кто-нибудь, что он будет на коленях умолять девушку выйти за него замуж. Но сейчас он сполз с кожаного сиденья и стоял на коленях в узком кебе перед Амелией. Шея у него напряглась, на щеках играли желваки.
— Знаешь, чем я занимался прошлой ночью? — сказал он. — Сидел на крыльце и смотрел на твое окно. Я ждал и ждал. Ты долго не выключала свет. Я тоже не спал, Амелия. Я никогда не копался в своей душе. Тем более в душе другого человека. Но, сидя там и глядя на твое окно, я думал о тебе. Ведь ты сама пришла ко мне с теми письмами. Кокетничала со мной. Хотела, чтобы я стал твоим другом. Ты смеялась, шутила. А когда мы занимались любовью... Милая, другие женщины ведут себя совершенно иначе. Они не получают от этого удовольствия. Может быть, ты не любишь меня... Это неважно... — «О Боже, это важно, важно!» — Но я тебе не совсем безразличен, я знаю. Ты будешь со мной счастлива. Клянусь!
Тормоза надсадно скрипели, когда они спускались под уклон к Пятой улице. Он продолжал стоять на коленях, не в силах поднять на нее глаза. Ее грудь чуть вздымалась. В то мгновение ему в голову пришла страшная мысль. Казалось, вот-вот он заплачет.
— Или все именно так, как ты говорила? Использовала? Может, ты все это время, каждую минуту просто использовала меня? Письма, Паловерде... наш смех и наши шутки... Неужели все это было притворством?
Он услышал, как она прерывисто вздохнула.
— Нет, — прошептала она. — Нет, Бад... Поговори с мамой сегодня вечером.
— Ты серьезно?
— Скажи ей, что я дала тебе слово, — словно издалека, донесся ее голос.
— Амелия, это будет означать, что ты останешься здесь!
— Скажи ей, что я дала тебе слово.
— Спасибо, любимая! Я так тебя люблю!
Он наклонился к ней и поцеловал ее грудь. Он ощутил биение ее сердца, уловил легкий аромат туалетной воды. Он поднялся с колен и сел рядом, обняв ее за плечи. Вскоре он уже успокоился, дыхание выровнялось.
Когда они проезжали мимо дома Ван Влитов с красной крышей, Бад постучал в окно.
— Остановите, — крикнул он. Щедро заплатив кучеру, он сказал: — Передайте Артуро, пусть объяснит тем, кто был со мной, что у меня неотложные дела и я не смогу вернуться. Запомните?
— Да, сэр, запомню.
— Вот видишь? — шепнул Бад Амелии. — Я уже тащу тебя в свою берлогу порока.
Этот дразнящий тон он выбрал, желая разрядить обстановку. Он ждал ее остроумного ответа. Под поникшим перечным деревом она повернулась к нему, и он сразу же вспомнил их вчерашнюю встречу. У нее было лицо ребенка, которого секли так долго и жестоко, что он перестал уже что-либо понимать.
Сидя у себя в спальне, донья Эсперанца услышала, как хлопнула входная дверь, но даже не подняла глаз от листка бумаги. Нечесаный мальчишка-мексиканец доставил ей эту написанную карандашом записку час назад, и она уже выучила ее наизусть:
Дорогая мама.
Пишу тебе, потому что папа никогда этого не поймет. Меня тошнит от Гарварда, от Лос-Анджелеса и от того, что все считают меня ребенком. Я должен повзрослеть. А к этому мужчину может привести только одна дорога — самостоятельность.
Папа скажет, что я поступаю глупо, бросая дом, возможность получить образование и все остальное. Но что такое жизнь? Разве это кошелек, который следует наполнять, а потом с умом тратить?
В жизнь каждого человека приходит время, когда нужно поставить на карту все. Для меня это время пришло. Я собираюсь уехать на Запад. Может, буду искать золото, серебро. Пусть мое решение не огорчит тебя. Когда-нибудь ты будешь мной гордиться.
Я очень тебя люблю. Всегда твой
Винсенте (Не Три-Вэ.)
— Винсенте, — прошептала донья Эсперанца. — Почему?
Она сидела в старом кресле, сработанном плотником из Паловерде: в крепком неуклюжем кресле с сиденьем из переплетенных кожаных ремней, нарезанных из шкур скота в Паловерде. Она продолжала смотреть на письмо добровольного изгнанника, ее младшего, любимого сына. На ее лице застыло выражение недоумения. «Почему?» — вновь спросила она про себя.
Через час донья Эсперанца спустилась вниз, опираясь о перила, медленно сошла по лестнице. В летнюю жару у нее отекали лодыжки. Из кухни доносился ритмичный стук ножей: Мария готовила ужин. Донья Эсперанца всегда за этим надзирала, и никакие печаль и горе не могли заставить ее изменить этот порядок.
Она всегда следила, чтобы овощи подавались так, как любил Хендрик: без оливкового масла, которым щедро поливала все Мария. Наблюдала за приготовлением салатов и закуски.
Проходя мимо столовой, донья Эсперанца вдруг замерла на месте. На веранде спала молодая Дин. Она лежала на диване, набитом конским волосом, подтянув коленки к подбородку и сунув одну руку под щеку. Она была укутана пиджаком Бада. Черная траурная ленточка развязалась, и блестящие волосы рассыпались по полосатому пиджаку из шерсти альпаки. А рядом на стуле сидел Бад.
«Значит, все-таки между ними что-то есть, — подумала донья Эсперанца. — И поэтому уехал Три-Вэ».
В глазах у нее потемнело. Мягкая и робкая, она прежде никогда не испытывала приступа такой жаркой и темной ярости, ее никогда еще не охватывало такое бешеное желание мщения. Отекшие ноги ослабели. Перед глазами мелькали темные точки.
Бад поднял голову. Увидев мать, он поднес палец к губам.
«Это еще ничего не значит, — подумала донья Эсперанца, пытаясь успокоиться. — Бад всегда помогает людям. В этом его сила, и я восхищаюсь им». Из кухни по-прежнему доносился стук ножей, но более частый и беспорядочный.
Девушка шевельнулась и смущенно открыла глаза. Лицо у нее порозовело от сна, длинные волосы цвета топаза рассыпались по плечам. Донья Эсперанца и не догадывалась, что она такая хорошенькая. Она была похожа на статуэтку из севрского фарфора, которыми американцы украшают свои этажерки. Нежный, хрупкий фарфор, который боишься лишний раз протереть от пыли. Об этом думала сейчас язвительно донья Эсперанца. Пуговицы звякнули о деревянный пол, когда пиджак Бада соскользнул с Амелии на пол. Девушка потянулась за ним и тут увидела донью Эсперанцу. Смущение на ее лице сменилось страхом. Бад вскочил и подошел к Амелии. Гнев доньи Эсперанцы обратился на сына. «Она принадлежала Три-Вэ, — подумала она. — И Баду это известно!» Она не смогла удержаться и обратилась с мольбой к Господу наказать этого удачливого светловолосого молодого человека, ее сына.
Взявшись руками за спинку дивана, он обошел вокруг девушки. Донья Эсперанца не видела его лица, только плечи, которыми он закрывал Амелию, словно защищая ее.
— Это моя мать, Амелия, — произнес он, наклонившись к ней так низко, что коснулся лбом ее волос. — Все нормально, дорогая.
Чуть помедлив, девушка кивнула.
Он поднял с пола пиджак, встряхнул его и посмотрел на донью Эсперанцу. Она никогда прежде не видела на его лице этого умоляющего выражения. Даже будучи ребенком, он никогда не просил об одолжении. Он всегда был крепким и независимым мальчиком.
— Амелия почувствовала себя неважно, — сказал он. — Мама, она слишком молода для таких переживаний. Я имею в виду суд.
В кухне стало тихо. Бад в упор смотрел на мать, в его глазах была мольба. Донья Эсперанца глубоко вздохнула. Она вспомнила о младшем сыне, и боль сдавила ей грудь.
Но потом обычай гостеприимства, принятый среди калифорнийских испанцев и освященный временем, взял в ней верх, и донья Эсперанца Ван Влит Гарсия вышла на веранду.
— Хотите чаю, Амелия? — спросила она. — У нас есть китайский.
— Хорошая мысль, — сказал Бад. Голос его слегка дрожал. — Gracias, мама.
— В этом варварском городе, оказывается, принято жениться на детях! — воскликнула мадам Дин.
Она сидела в своей гостиной в обществе Мэйхью Коппарда. Сорок минут назад, после разговора с Бадом Ван Влитом, она послала за адвокатом. Она до сих пор была бледна и еще не оправилась от потрясения. Она любила свою дочь, как никого в этой жизни. Ей, как матери, было приятно сознавать, что у Амелии красивые волосы, прекрасный цвет лица, узкие запястья и лодыжки, что она так хорошо играет на пианино, что она умна и остроумна, что у нее великолепная осанка. Она восхищалась даже ее детским кодексом чести, который иногда вызывал у нее раздражение. «Tres gentille[16]», — думала про нее мадам Дин. И подвернись ей хороший жених — титулованный и желательно с деньгами — во Франции, она не посмотрела бы на годы Амелии. Но она не хотела отдавать дочь, самую ценную свою собственность, в руки клерка из скобяной лавки в этом захолустье на пустынном американском Западе.
— Она дитя! — добавила мадам Дин.
Мэйхью Коппард тоже считал про себя, что Амелия — очаровательный, хотя и дерзкий ребенок, цепляющийся за надушенные юбки мадам Дин. К тому же Бад был его собственным соперником. Светский опыт адвоката позволил ему сохранить невозмутимое выражение лица. Он не выказал ни потрясения, ни удивления, ни радости.
— Успокойтесь, дорогая, успокойтесь. Просто этот молодой человек слишком импульсивен. Я поговорю с ним.
— Как вы добры! Что бы мы без вас делали? — Мадам Дин утерла платочком глаза. — Я только что говорила с Амелией. Она полагает, что, дав слово мистеру Ван Влиту, теперь не может не выйти за него замуж.
— Значит, она влюблена?
Мадам Дин, шурша платьем, подошла к камину и оперлась тонкой рукой о каминную полку. Она была не очень умной женщиной, но в отношениях между полами знала толк.
— Это-то и странно, мистер Коппард. Она сама не знает.
— В таком случае, дорогая, мой совет прост. Увезите ее отсюда.
Мадам Дин и сама уже так решила.
— Вы полагаете, без этого не обойтись? — спросила она.
— В этом единственный выход.
— Амелия из рода Ламбалей, — вздохнула мадам Дин. — Она настаивает на том, что связана словом. Я ее знаю. Она никогда не уедет отсюда. Никогда, если только... — Она не договорила.
— Что?
— Если только она не узнает правду.
Хорошенькая вдова и искушенный в судебных делах адвокат молча посмотрели друг на друга. Он понял, что она имеет в виду. Как-то полковник признался жене, что вступил в связь с Софи Бэлл Марченд и стал отцом двух дочерей. Мадам Дин намекнула об этом Мэйхью Коппарду, и тот с рвением принялся за поиск улик. Его люди не нашли ни одной. Значит, рыжебородый полковник позаботился о том, чтобы замести следы. Единственными свидетелями были Софи Бэлл Марченд и ее дочери.
Наконец адвокат прервал затянувшуюся паузу.
— До сегодняшнего утра я не вполне осознавал, как преданна дочь памяти своего отца. Вы были правы, дорогая. Ее с самого начала не следовало везти в суд.
Мадам Дин вздохнула.
— Мистер Коппард, мне нелегко было принять такое решение. Очень нелегко. Но когда Амелия поймет, как она заблуждалась в отношении отца, ей станет ясно, что она еще так неопытна в житейских вопросах.
Тем самым мадам Дин хотела сказать, что дочь удастся склонить к повиновению. Она еще раз вздохнула, глубоко и искренне. Высокий дух Амелии приводил ее в восхищение.
— Она так любит своего отца, дорогая... Поверит ли?
— Поверит, если... если вы ей расскажете.
— Я? — пораженно переспросил Мэйхью Коппард. — Я ей чужой человек.
Мадам Дин закрыла лицо платком.
— Ох, как тяжело быть одной...
— Вы не одиноки, дорогая, — проговорил Мэйхью Коппард, тяжелыми шагами пересекая комнату. Он нажал кнопку звонка.
В дверь спальни постучали.
— Мадам Дин и мистер Коппард просят вас в гостиную, — с необычной мягкостью произнесла за дверью мадемуазель Кеслер.
— Спасибо, мадемуазель, — отозвалась Амелия. — Я буду готова через минуту.
«Они не папины дочери, — думала она. — Нет! Никогда! И вопрос на этом закрыт. Спрашивать означает изменить папе. Вопрос закрыт».
Она посмотрелась в зеркало. Поправить прическу? Она взяла гребень. Его черепаховая рукоятка была инкрустирована серебряными розочками. Она положила гребень и отошла к другому зеркалу, потом снова вернулась к туалетному столику. Взяла в руки гребень, но выронила его. Поднять? Зачем? Она опустилась на пуфик, закрыв лицо ледяными руками.
Перед ней возник Бад. Она уже давным-давно перестала обращать внимание на то, что, работая, он засучивал рукава рубашки, на его яркие клетчатые жилетки. Бад — это был Бад. Полоска светлых волос у него на груди спускалась вниз, к крепкому животу, у него была шишка на носу, которую она, бывало, теребила пальцем. У него были очень ровные зубы, если не считать переднего левого, росшего чуть криво, что придавало его улыбке привлекательность и легкость. Ему хочется побеждать в каждом споре, в каждой игре, и обычно он побеждает, относясь к этому с юмором и почти равнодушно. Он привлекателен физически. Даже его пот сильно пахнет и соленый на вкус. А когда его семя, похожее на тягучий яичный белок, выливалось ей в рот, дрожь пробегала по всему телу, а он кричал: «Милая, милая, милая!» А потом он спрашивал:
— Где ты научилась этому?
И она отвечала:
— В Паловерде научишься всему.
И они улыбались друг другу.
«Испытываю ли я к нему что-нибудь? Люблю ли? Если я не способна решить, стоит ли причесываться, как мне разобраться своих чувствах? Впрочем, какая разница? Все было решено в кебе, когда он поцеловал мое истекающее кровью, испуганное сердце. Если я откажусь от данного слова, то изменю себе. Совсем как те девочки, которые утверждают, что они папины дочки. Я буду не той, за кого стану себя выдавать».
Она взяла со столика гребень и быстро зачесала волосы назад. Стянув их новой лентой, она сильно прикусила щеку, чтобы стряхнуть головокружение.
Мадемуазель Кеслер ждала на лестнице.
Гувернантка села в самом дальнем конце гостиной, она не вышивала, а только делала вид. Иголка порхала над пяльцами, Мэйхью Коппард непринужденно облокотился о камин. Амелия стояла у золоченого стула и смотрела на мать.
— Дорогая, — начала мадам Дин, — пойми, мне было нелегко принять решение. Возможно, теперь мы даже проиграем из-за этого дело. Возможно, твое присутствие было в высшей степени полезно, а без него... — Она сделала паузу, посмотрев на дочь. — Ты поедешь с мадемуазель Кеслер к дяде Раулю и тете Терезе.
Это был хитрый расчет. Она знала, что Амелия нежно любит своего вдового дядю и его сестру, веселую старую деву, живших в захудалом поместье в Нормандии и на рю Сент-Оноре в Париже.
— Ты забываешь, мама, — с натянутой улыбкой проговорила Амелия, — что скоро ты станешь belle mere[17].
— Мистер Ван Влит не имеет никакого отношения к моему решению.
— Почему, мама?
Мадам Дин обратила беспомощный взгляд своих больших карих глаз на адвоката.
— Дитя мое, — заговорил Мэйхью Коппард таким голосом, словно собирался сообщить клиенту о вынесении ему смертного приговора. — Милое мое дитя, боюсь, отныне с каждым днем судебное разбирательство будет более резким. Скоро прозвучит свидетельство, от которого твоя мама хотела бы тебя уберечь. И она права.
Амелия инстинктивно ухватилась за тонкую перемычку на спинке золоченого стула.
— Поверь мне: поездка во Францию — лучший выход.
— Я... Мистер Коппард... Какое свидетельство?
— Мы с твоей мамой не хотели бы огорчать тебя неприятными известиями.
— Они не могут оказаться его дочерьми! — звонким красивым голосом с отчаянием воскликнула она.
Мадам Дин поморщилась, а пяльцы с вышивкой выпали из пухлых рук мадемуазель Кеслер.
— Он сам признался в этом своей жене, — проговорил Мэйхью Коппард.
Амелия повернулась к матери. После некоторого колебания мадам Дин утвердительно кивнула.
Глаза Амелии широко раскрылись.
— Нет! — сказала она. — Это неправда! Не может быть!
— В свидетельствах о рождении не указано, что он отец, но это правда, — продолжал Мэйхью Коппард.
— Просто им заплатило правление железной дороги! Мистер Коппард, все говорят, что им заплатила компания!
— Если бы так, милое мое дитя...
Амелия крепче сжала спинку стула. С сухим коротким треском она сломалась. Амелия раскрыла ладонь и посмотрела на резной кусочек дерева.
— Мама, прости, пожалуйста...
— Ничего, можно будет починить. Дорогая, тебе очень больно?
— Поэтому ты не хотела быть сегодня в суде?
Лицо мадам Дин приняло жесткое выражение.
— Твой отец был любовником этой женщины многие годы. Да, я не хотела быть сегодня в суде именно поэтому. Я не хочу, чтобы эта грубая невежда ухмылялась мне. Тебе нравится смотреть на ее толстых жеманных дочерей? Это сестры, которых он подарил тебе! — Для мадам Дин это тоже была тяжелая минута, поэтому она позволила себе язвительность. — Он очень любил их. Навещал всякий раз, когда был в Сан-Франциско. Уделял им много времени. Сажал на колени и рассказывал им те же сказки, что и тебе. Он покупал им такие же подарки. Он играл с ними, целовал их на ночь. Они были частью его жизни! Его любимыми детьми!
— Нет! — прошептала Амелия.
— Все это он держал в тайне от тебя. Ты никогда не догадывалась об их существовании. Теперь ты понимаешь, что еще недостаточно знаешь мужчин для того, чтобы принимать самостоятельные решения?
Амелия вертела в руках обломок спинки стула, словно не понимала, что это такое. К ней подошла дородная мадемуазель Кеслер в платье ржаво-черного цвета и отобрала деревяшку.
— Все хорошо, все хорошо, — сказала гувернантка и повернулась к мадам Дин. — Как же вы так неосторожно?
— А вы обманули мое доверие, — по-французски ответила мадам Дин. — Вы упустили из виду мою дочь. Доставите ее к барону Ламбалю и с той минуты можете считать, что вы больше у нас не служите.
— Мама, прошу тебя! Мадемуазель Кеслер ни в чем не виновата.
— Как же я могу держать гувернантку, которая не присматривает за тобой как следует, дорогая?
— Я буду ее во всем слушаться.
— В таком случае она может остаться, — сказала мадам Дин.
— Спасибо. — Амелия судорожно сглотнула.
Мадам Дин вздохнула.
— Будет лучше, если ты уедешь завтра утренним поездом.
— Бад...
— Мистер Коппард все объяснит мистеру Ван Влиту. После того, как ты уедешь.
Амелия отрицательно покачала головой.
— Кто-то должен сказать ему об этом, дорогая.
— Я, — прошептала Амелия.
— Ты?! — воскликнула пораженно мадам Дин.
— Дитя мое, — вмешался мистер Коппард. — Я буду деликатен, обещаю. И мистер Ван Влит, конечно, поймет, что ты еще слишком молода для таких сложных ситуаций.
Амелия снова покачала головой.
— Это мужской разговор, — твердо проговорила мадам Дин.
Лицо Амелии напряглось. Она подошла к дивану, на котором сидела мать.
— Отказываться от данного слова — это низко. Неужели ты хочешь, чтобы я еще и струсила?
Она произнесла это надменным тоном, который мадам Дин слышала только от людей ее круга. Она почувствовала гордость за свою дочь. Теперь она исполнилась решимости не дать Амелии пропасть.
— Хорошо, объясни ему все сама, — сказала она.
Бад прошел через холл за черным слугой Динов. На дворе стоял наемный экипаж, из чего Бад заключил, что за двойными дверями гостиной его ждет с возражениями и отказами Мэйхью Коппард. Он мысленно продумывал свои аргументы: «Я очень сильно люблю ее. Даже без отцовских капиталов я не беден. Она никогда ни в чем не будет нуждаться. Я знаю, что Амелия молода, но именно поэтому она нуждается в мужской защите. Я жизнь свою отдам за то, чтобы она была счастлива». Роль просителя была настолько незнакома Баду, что он даже развеселился. Но выражение его лица оставалось серьезным. Он был настроен добиться своего. Мысль о неудаче даже не приходила ему в голову. До вчерашнего вечера, когда отец назвал Амелию «товаром высшей пробы», Бад ни разу не задумывался о том, что мадам Дин может смотреть на него свысока. Предупрежден — значит вооружен. Если Мэйхью Коппард вдруг вздумает заговорить о мезальянсе, Бад парирует его удар своим родством с Гарсия. До сих пор предки матери представлялись ему всего лишь фермерами-скотоводами, притом не очень удачливыми. Но теперь словосочетание «короной дарованная земля» напомнило ему о былой славе рода. Он решил, что в случае необходимости скажет все.
Слуга обеими руками распахнул двери в гостиную. Бад был настроен по-боевому. Он вошел в комнату и увидел, что Мэйхью Коппард не один. Это было потрясением для Бада. Напротив адвоката на уютном диванчике грациозно восседала мадам Дин. Тень в дальнем углу скрывала старую тучную гувернантку. Амелия с прямой спиной сидела на вишневой оттоманке. Лицо у нее было бледное. Кивнув остальным, он подошел сразу к ней.
— Мисс Дин желает вам кое-что сказать, — произнес официальным тоном Мэйхью Коппард, и эта официальность не осталась незамеченной Бадом. «Мисс Дин».
— Я уезжаю, — бесцветным голосом проговорила Амелия. Она сказала это так, словно сама не понимала смысл сказанного.
— Куда? — спросил Бад.
— Во Францию.
— В Париж?
— К дяде и тете, — ответила она.
— Тебя отсылают к ним как посылку?
— Меня отсылают домой. — Шутка Бада осталась без ответа.
Холодок пробежал у него между лопатками.
— Амелия, в чем дело?
Она промолчала.
— Твой дом здесь, — сказал он. Ты родилась в Калифорнии!
— Я должна была тебе сама об этом сказать, — проговорила она.
— Как долго тебя не будет?
Она опустила глаза и уставилась на свои руки.
— Мисс Дин пытается объяснить, — вмешался Мэйхью Коппард, — что она не вернется.
— Это правда, Амелия?
— Да.
— А как же твое обещание?
— Раньше я никогда не отказывалась от данного слова, — сказала она.
«Все, — подумал он. — Конец?» Он не мог в это поверить.
Он и не поверил. Но в нем родился страх, и, как обычно, этот страх вылился в гнев.
— Это очень любезно с твоей стороны — начать с меня!
Она наклонила голову, и на ее лоб упали блики света от настольной лампы с красным абажуром. Ее обычно подвижное лицо окаменело. Встревожившись, Бад вновь стал нежным:
— Прости меня. — Он говорил тихо. — Я сегодня вынудил тебя дать слово. Считай, что ты ничем не связана, дорогая, так что ты ничего не нарушила.
— Мистер Ван Влит, — вновь раздался голос Мэйхью Коппарда, — Вы не должны разговаривать с мисс Дин в таком тоне.
— Амелия, что случилось? — спросил Бад.
— Завтра утром мисс Дин уезжает. — Понизив голос, адвокат обратился к Амелии. — Дитя мое, не стоит продолжать этот разговор. Все остальное я объясню мистеру Ван Влиту сам.
Амелия покорно поднялась и направилась к выходу из комнаты. Старая гувернантка, явно нервничая, раскрыла перед ней двери.
Бад быстро настиг девушку на пороге.
— Прошу тебя, не уезжай, — сказал он. — Пусть все будет, как было. Если ты этого хочешь.
— Дело не в этом, — сказала она.
— Уезжая из Лос-Анджелеса, ты бросаешь меня.
Она обошла его и вышла в холл. Он пошел следом. Он слышал, как его звали Мэйхью Коппард и мадам Дин, но ему было наплевать. Сейчас ему было на все наплевать. Когда она уже подошла к лестнице, он схватил ее за руку.
Она подняла на него глаза, которые абсолютно ничего не выражали.
Казалось, они смотрят друг на друга издалека, где-нибудь на арктическом холоде, в ослепительно пустом и мертвом пространстве. Его опять охватил гнев, и, не помня себя, он замахнулся рукой. В последнюю секунду он попытался остановиться, но все-таки ударил ее, и звук этой пощечины заполнил весь холл. Ничто не могло лучше сказать о характере их отношений. В этой пощечине было признание, разоблачение тех часов, что они провели, обнаженные, в объятиях друг друга при тусклом свете, пробивавшемся сквозь старинное окно.
Сначала ее щека сильно побелела, потом на ней появилось красное пятно от удара. Она закрыла его рукой.
При виде этого ее жеста Баду показалось, что он все понял. Так она всего-навсего смущена тем, что ей пришлось отказаться от данного слова! Всего-навсего смущена, что уезжает!
— Хорошо же, дорогая, — зло проговорил он. — Ты прекрасно справилась со своей ролью. Возвращайся в свой Париж! Или в Перу! Или куда ты там хочешь?!
Он повернулся, пересек холл и хлопнул за собой тяжелой дубовой дверью. По четырем каменным ступенькам крыльца он сбежал вниз. Сердце, недоступное его пониманию и неподвластное его воле, бешено билось в груди. Он услышал, как за ним открылась дверь. Мгновенно вспыхнула надежда. Он обернулся. Это был черный слуга.
— Вы забыли это, сэр, — сказал он, протягивая Баду шляпу.
Бесцельно, ни о чем не думая, Бад зашагал вверх по Форт-стрит, через Кортхаус-хилл, пересек Плаза и оказался в пользовавшемся дурной славой районе красных фонарей, который все называли Сонора-Таун. Здесь, среди нищих лачуг и хибарок, еще стояли оставшиеся от калифорнийских испанцев глинобитные дома. Теперь в них размещались бордели. Свет в их окнах мерцал в призрачном тумане, напоминая о славном прошлом этих домов, когда-то известных своим гостеприимством. Мимо Бада прохаживались голодные шлюхи, зазывая его глазами. Но в основном прохожие были просто бедняки. Здесь жило много китайцев. Из одного открытого окна тянуло сладковатым одуряющим ароматом опиума, из другого доносилось шкворчание жаркого на сковородке. В темноте у одной из дверей толкались пьяные индейцы. В этот квартал ходила донья Эсперанца ухаживать за «своими людьми».
Бад едва не наступил в темноте на маленького мальчишку-индейца. На нем была только короткая, вся в лохмотьях курточка. Он писал. С чего это вдруг мальчуган будет писать в грязи в холодную ночь? А, ясно. Рядом сидела, поджав к подбородку колени, его мать, вытянув перед собой руку, черную от въевшейся в нее грязи. Бад машинально вытащил руку из кармана и бросил в раскрытую ладонь женщины несколько серебряных монет.
Затем он покосился на мальчика.
И в эту минуту полнейшего отчаяния к нему подкралось неприятное, отвратительное воспоминание, казалось, давно позабытое. Глядя на мальчишку-индейца, он припомнил одну сцену из своего раннего детства. Ведьма Мария посадила маленького Бада к себе на теплые колени и, обдавая его винным перегаром, рассказала историю, которая показалась ему стыдной, и он больше никогда не вспоминал ее. У Дона Томаса Гарсии и доньи Гертрудис много лет не было детей, говорила Мария. И тогда они отправились вместе со служанкой-индианкой помолиться к гробнице святой девы Гваделупской в Мехико. Спустя год они вернулись с ребенком, пухленьким, черненьким и вместе с тем похожим на дона Томаса. Тот смуглый малыш был дедом Бада, доном Винсенте, тем самым, что беззаботно промотал скот и землю. Эта история, погребенная в самом дальнем закутке памяти Бада, вдруг всплыла на поверхность.
«Роза каким-то образом догадалась, увидела, — подумал Бад. — Она распознала во мне индейца, шкурника».
Он зашагал прочь от оборвыша-индейца, пересек пути Южно-Тихоокеанской железной дороги и свернул на узкую улочку, пропахшую мочой. Еще поворот — и перед ним открылся запущенный двухэтажный дом с плоской просмоленной крышей. Он никогда еще не заходил сюда, но знал, что это такое. Грешить здесь было не так уютно, как у Карлотты. За этими грязными стенами желающий мог купить на время ребенка или посмотреть на то, как женщины совокупляются с животными, удовлетворить мазохистские и иные самые тайные извращенные желания.
«Она покрывала поцелуями все мое тело, и я ее целовал», — думал Бад.
— Боже, я никогда ее больше не увижу! — громко воскликнул он.
Доска прогнулась, когда он переходил через сточную канаву. Он ударил кулаком в обшарпанную дверь, еще и еще раз. Дверь открылась. Темная шелковая занавеска поглотила его.
Он как раз заснул между двумя шлюхами, когда утренний поезд покинул Лос-Анджелес. С этим поездом уехали мадемуазель Кеслер и Амелия.
Снова и снова Бад возвращался в тот бордель в Сонора-Тауне.
После одного из таких загулов он пришел домой и забрался на чердак, где спала Мария. Было уже начало третьего, а он находился в таком состоянии опьянения, когда сознание сначала затуманивается, а потом вдруг становится сверхъестественно ясным. На чердаке не было газовой лампы, только керосиновая. Она освещала лишь ту часть помещения, где сидела Мария, разложив на коленях свои амулеты.
— Расскажи мне о доне Винсенте, — без всяких предисловий попросил Бад.
Казалось, она не удивилась его появлению.
— Тебе все известно о твоем деде. Он был хозяином Паловерде и правил нами. По сравнению с другими он был добрым и щедрым хозяином.
Бад нетвердо вступил в кружок света.
— Ты однажды рассказала мне кое-что о нем. — В его голосе слышались холодные требовательные нотки.
Складывая амулеты в мешочек из кроличьей шкурки, она не спускала глаз с Бада.
— Ты слишком много пьешь, — сказала она.
— Это мое дело, черт возьми! Донья Гертрудис не была его матерью? Расскажи!
— Я тоже слишком много пью.
— Что была это за служанка?
— Служанка?
— Ты знаешь, что я имею в виду.
Мария поднесла раковину моллюска поближе к глазам.
— Она была из племени Йанг На. Я ее помню уже старухой. А я была девочкой. Старики часто сочиняют разные истории, чтобы поразить молодых.
— Эта история и вправду поражает!
Мария поскребла морщинистым пальцем по ракушке, провела им по древнему символу, вырезанному на ней.
— Мы сидели над корытами и растирали кукурузу. Это было уже после того, как умерла твоя прабабка. Дон Винсенте много слез пролил по своей матери и зажег много свечей. Он пригласил двух людей, которые должны были украсить часовню в ее честь. Когда они прошли мимо нас, старуха сказала мне: «Он только делает вид, что она была его матерью, но ему известна правда. Донья Гертрудис отдала меня дону Томасу, чтобы я родила им ребенка. О, я была хорошенькая, со светлой, как у рыбы, кожей и молодая. Мы поехали в большой город Мехико, и я родила им сына, красивого здорового малыша, а в награду они позволили мне быть его нянькой. Они так и не рассказали ему правду, но зато я сама рассказала. Он, дон Винсенте, знает, что он один из нас».
— Этот рассказ удивил тебя? — спросил Бад.
— Я ничему не удивляюсь. Потом я слышала его и от других. Меня не удивила ни старуха, ни те, другие. А через год, весной, старуха умерла, и дон Винсенте похоронил ее в саду. Там хоронили только членов семьи. Это выглядело странно, но он объяснил это так: мол, хочет, чтобы нянька была с ним, когда он сам упокоится с миром.
Земля и сад были давным-давно проданы, еще до появления на свет Бада, останки перенесли в склеп за стеной кладбища Калвари, что на Норз-Форт-стрит. «Она лежит там?» — подумал Бад, поднимая керосиновую лампу. Тени качнулись. Он не увлекался мистикой, и слово «шкурник» было ему отвратительно, но в ту минуту ему показалось, что он и ведьма Мария движутся в каком-то калейдоскопе вне времени и цивилизации, что в них течет одна и та же кровь, кровь людей, некогда живших на этой земле, где сейчас стоит город, людей, которые не знали, что такое собственность. Он, она и город слились в единое целое. «Я напился», — подумал он.
— Мама знает об этом?
Впервые старуха выказала признаки беспокойства.
— Все это болтовня! Пустая старушечья болтовня! Сеньор Бад, вы не должны говорить об этом донье Эсперанце! Вы должны молчать!
Мария любила его мать больше всех на свете. Бад поставил лампу на прежнее место.
— Молчать? Неужели ты не видишь, в каком я состоянии? Я уже все забыл.
— Тебе не надо пить, — сказала Мария. — Ты неправильно понял девочку, но...
— Заткнись!
— ...она знает, что ты мужественный и великодушный человек, — спокойно продолжала Мария. — Ты достигнешь величия, какое не снилось никому из рода Гарсия. Она хочет именно тебя, а не Винсенте.
— Три-Вэ? — Брови Бада взлетели. Старуха, похоже, начала заговариваться. — Они просто друзья. Ничего больше. Они говорили только о книгах.
— Он уехал из-за нее.
Три-Вэ посылал письма матери из разных мест Невады. Он писал, что ищет серебро. В то время богатейшие серебряные копи Невады уже считались истощенными, но они все еще манили на запад молодых людей, стремящихся разбогатеть. Эти парни — некоторые были студентами из приличных семей, — начиная самостоятельную жизнь, наскоро схватывали самые азы геологии, учились ловить рыбу и ставить силки на мелкую дичь. Они держались вдали от городов и редко оставались на одном месте более нескольких суток. Лишь немногие из них столбили свой участок на прииске. Просто так они переживали переходный возраст и потом обычно возвращались домой, не выдержав и года, загорелые, крепкие, и покорно — если не с радостью — впрягались в любое ярмо, которое предлагала им жизнь. Родителям Ван Влита все это было известно, поэтому они хранили надежду.
— Он просто потерял голову при мысли о том, что можно намыть золото! — крикнул Бад. — Поэтому он уехал!
Мария повесила мешочек из кроличьей шкурки себе на шею.
— Еще не скоро он станет причиной трагедии в своем доме, — сказала она.
— Я пришел сюда, чтобы узнать о моем деде, а ты несешь какой-то бред про Три-Вэ, — рявкнул Бад, пнув грубо сколоченные стулья, от которых пахло сосной.
«Шкурник, — подумал он, позабыв про вторую часть их разговора. — Шкурник!»
Толстый конверт лежал на столе в холле вместе с другой корреспонденцией Бада. Марка и обратный адрес говорили о том, что письмо пришло из Франции, из города Онфлер. Он никогда раньше не слышал о таком. Амелия никогда не упоминала при нем этого названия. Почерк был чужой. Он отнес почту наверх, в свою комнату, и распечатал конверт. Там было несколько листочков тонкой бумаги и еще один конверт, надписанный ее остреньким изящным почерком: «Хендрику Ван Влиту Младшему». Она уехала в июне, а на дворе стоял уже сентябрь. Три месяца прошло, прежде чем она наконец выбрала для него время.
Бад!
Мама просила меня не писать без ее позволения, поэтому я вкладываю это в ее письмо, а она передаст его тебе. Не уверена, что ты захочешь услышать обо мне...
Хорошенькое начало!.. Бад прервал чтение и озадаченно посмотрел на первый конверт, чтобы убедиться, что он отправлен из Франции. Затем продолжил чтение:
Мы с мадемуазель Кеслер отплыли на «Нормандии» от нью-йоркского пирса на Мортон-стрит. Через девять дней нас в Гавре уже встречал дядя Рауль. Я тебе говорила когда-нибудь, что у меня двадцать два двоюродных братьев и сестер? И все со стороны мамы. Дядя Рауль с помощью своей покойной жены произвели на свет девятерых. Тетя Тереза, старшая сестра мамы, воспитывает их.
Мы все живем в сельском доме. Моя комната выходит окнами во двор. Ширина комнаты такая же, что и коридора, и это не случайно. Одно время она и сама была коридором. Огромное и выпуклое окно со свинцовыми переплетами ведет в сад. Когда смотришь через него на деревья, кажется, будто ты под водой. А может, это из-за дождя? Сколько мы уже здесь, столько он и льет. Я слышу, как капли шуршат по старым булыжникам.
Я, конечно, с радостью расписала бы тебе этот дом, как величественный замок. К сожалению, вотчина моих французских предков очень похожа на Паловерде, только поменьше и выглядит лишь чуть-чуть получше. В моем окне пять треснувших стекол, каминные изразцы, хоть и с отбитыми краями, все на месте. Так что сам видишь: живу в роскоши.
Мой старший кузен Жан, наследник всего этого великолепия, постоянно затевает со мной споры, чтобы я не поглупела. А моя младшая кузина Люнет любит, когда ее обнимают и читают ей. Ей всего четыре, а она уже ценит Теккерея. Мне приходится сразу переводить его на французский, так что, боюсь, мистер Теккерей едва ли узнал бы в моем изложении свою «Ярмарку тщеславия». Дядя Рауль толстый и рассеянный, всегда зовет кого-нибудь на помощь, когда теряет очки. Тетя Тереза очень на него похожа, только без усов. Она постоянно болтает с поварихой.
Ты скажешь, что они совсем не похожи на маму, правда?
О, идет мадемуазель Кеслер. Несет чашку горячего шоколада со сливками. Кормит меня насильно.
Страсбургская гусыня А.
Что ему за дело до ее комнаты?! И до того, сколько у нее кузенов и кузин! Наверно, она писала письмо какой-нибудь школьной подруге, а потом скопировала его слово в слово и отослала ему. Нет! И этот идиотский первый абзац! Она считает себя обязанной писать мне. Да пошла она к черту!
Он разорвал письмо Амелии и швырнул на пол. Затем достал из ящика бутылку виски «Бурбон», налил себе большой стакан и стал просматривать остальные письма. Изабелла (Бетти) Ботсвик приглашает его на музыкальный вечер, где будут играть на мандолине. Лос-анджелесский атлетический клуб уведомляет, что он задолжал 2 доллара 35 центов — ежемесячный взнос. Бад сам организовал этот клуб с друзьями пять лет назад. Люсетта Вудс приглашала провести с ней праздник.
«Пошла она к черту», — опять подумал он и вдруг вспомнил, что в конверте был еще какой-то листок. Он нашел его и начал читать:
Дорогой мистер Ван Влит!
Мисс Дин попросила, чтобы я переслала ее письмо к вам на проверку ее матери. Но мадам Дин сказала мне, что мисс Дин вообще не разрешается общаться с вами. Я посыпаю письмо напрямую вам, чтобы быть уверенной, что вы его получили. Поступая так, я обманываю доверие моей хозяйки и рискую потерять должность. Но за последние месяцы я поняла, что есть вещи выше доверия хозяев и риска остаться без работы.
Я, естественно, не читала того, что вам написала мисс Дин, но уверена, что она не обмолвилась о своей болезни. Когда мы ехали в поезде в Нью-Йорк, она была очень вялой, редко вставала с места, говорила еще меньше. Словом, была сама не своя. Прибыв в Нью-Йорк, я телеграфировала мадам Дин. Это очень надежный вид связи. Мадам Дин ответила, что океанский воздух пойдет дочери на пользу.
Увы, этого не произошло. Как только «Нормандия» отвалила от пирса, ей сделалось плохо. За сутки жар усилился, порой она впадала в беспамятство. Корабельный хирург решил, что это воспаление мозга, но у меня было другое мнение.
Редкая деликатность, свойственная мисс Дин, не позволяет ей взваливать свои невзгоды на плечи другого человека. Вам, впрочем, хорошо ведомо, как она скучает по полковнику. Но одного вы не знаете: суд с его жестокими разоблачениями стал крестом, который слишком тяжел для нее.
Мадам Дин, стремясь отправить дочь из Лос-Анджелеса по причинам, нам обоим хорошо известным, посчитала необходимым рассказать мисс Дин правду о полковнике и о его отношениях с той женщиной, которая также назвала себя его вдовой. Думаю, что мисс Дин — в сущности, еще дитя — не смогла перенести этих откровений.
Я отклонилась от темы. В море температура у нее не спала. На пятый день она на целые сутки потеряла сознание. Хирург опустил руки. Этот циничный человек, безбожник, вместе со мной преклонил колени, и мы стали просить Всемилостивейшего спасти ее. К концу плавания она пришла в себя. У барона Ламбаля дом неподалеку от Гавра. Туда мы и отправились.
Родственники очень полюбили ее и окружили такой заботой, что я вам и описать не могу. Но сердцем чувствую, что отнюдь не все эти усилия стали причиной ее выздоровления. Просто сам Господь не допустил бы погибели такого необыкновенного и милого создания.
Болезнь постепенно отступила, но она все еще очень слаба. В отличие от других выздоравливающих она не стала ни капризной, ни раздражительной. За последние две недели попросила только перо и бумагу, вот и все. В тот день доктор впервые разрешил ей посидеть за столом столько времени, чтобы она успела написать письмо.
Мистер Ван Влит, я не знаю, что у вас на сердце. Если вы думаете приехать сюда, то я умоляю вас не делать этого. Она должна восстановить не только физические, но и душевные силы, прежде чем принять какое бы то ни было решение. Если же, напротив, вы не желаете продолжить с ней дружеские отношения, я заклинаю вас проявить такое же милосердие, как и Господь. Она такая слабенькая. Письмо от вас, пусть короткое, взбодрит ее.
Надеюсь, что не показалась вам назойливой.
Ваша покорная слуга
Матильда Кеслер
P.S. Если вы захотите написать ей, прошу вас, не упоминайте ни о самом моем послании, ни о его содержании.
При других обстоятельствах Бад только улыбнулся бы в ответ на сентиментальное послание благочестивой старухи. Но улыбки не было на его лице. Стиснув зубы, он поднял с пола обрывки письма Амелии и соединил их на столе. То, что при первом прочтении показалось остроумием школьницы, теперь он воспринимал как мужество. Он заметил, что порой почерк был не таким ровным, у нее дрожала рука. «В ту последнюю встречу она узнала про отца, — подумал он. — Боже мой! Нет, она была не растерянна, а смертельно ранена!» Он вспомнил свои собственные слова: «Уезжай в Париж! В Перу! Куда только пожелаешь!» Ах, Амелия...
Он подошел к окну и несколько минут неподвижно смотрел на дом Динов. В комнате Амелии были задернуты шторы. Их не открывали с тех пор, как она уехала. Он вернулся к столу и стал искать чистый лист бумаги.
Милая!
Во-первых, с чего ты взяла, что меня не обрадует твое письмо? Из-за того, что в нашу последнюю встречу я ударил тебя? Считай это дружеской услугой. Я тогда подумал, что до тех пор тебя в жизни никто никогда пальцем не тронул. Так что я преподал тебе первый урок.
Судя по твоему письму, ты попала в настоящую тихую гавань. Красивые кузены и кузины, толстые и веселые тетушка и дядюшка и мадемуазель Кеслер, которая кормит тебя взбитыми сливками. Неудивительно, что ты предпочитаешь Францию Лос-Анджелесу.
Что еще сказать? Ах, да! Как я скучаю по человеку, который вертел мной по своему желанию, и... — В этом месте он отложил перо и взял карандаш. — Перо сломалось. Пытаясь быть остроумным, я излишне нажимал на него. Я никогда в жизни не писал писем. Только Три-Вэ. Все, что мне нужно для жизни, есть в Лос-Анджелесе. Кроме него и тебя.
Амелия, с тех пор, как ты уехала, я обезумел. У меня не осталось друзей. Я поссорился с Олли Грантом из-за того, что он заговорил о процессе. Он был моим лучшим другом с двухлетнего возраста, но я послал его в нокаут и получил от этого удовольствие. Я не хотел бить тебя. Напротив, милая, я хотел помочь тебе, защитить тебя. Но ты причинила мне боль. Мне нужно было дать сдачи. Я плохой человек. Ты же знаешь: мне всегда нужно победить, последнее слово должно остаться за мной. Я проиграл и так много потерял! Я потерял тебя! Ты так мне дорога. Очень дорога. Никогда не думал, что какая-нибудь женщина способна занять такое место в моей жизни. Я думаю, что это любовь. Как правило, хитростью я добиваюсь от людей того, что мне хочется. Но есть в мире два человека, над которыми я не властен. Это ты и я сам.
Помнишь, как-то я рассказывал тебе, что в старину каждый вечер вся семья, прихлебатели и индейцы выстраивались в sala в очередь, чтобы поцеловать аметистовый перстень на руке моего деда. Тогда ты целовала мой палец без всякого перстня. На дворе было холодно и ветрено, мы укрылись одеялами, Я многое помню. Маленькую родинку на твоем левом плече. Твой запах, напоминающий аромат цветущего сахарного тростника. Хрупкость и красоту твоего тела. Я помню блеск твоих глаз, когда я рассказывал тебе о старом владельце гасиенды. Я помню, чем мы занимались до и после. Но я хочу вернуть только одно мгновение. Я бы все отдал за то, чтобы вновь оказаться в Паловерде под одеялом. Сухая виноградная лоза стучит в окно, и ты целуешь мой палец...
Вот, написал письмо. Даже не перечитал его. Оно, наверно, бессвязное, но в нем именно то, что я чувствую.
Он не подписался.
Бад!
Сегодня пришло два письма. Одно от тебя, другое от мамы. Она разрешила нам переписываться. Но поставила условия. Каждый из нас может писать только одно письмо в неделю. Эти письма должно читать перед отправлением третье лицо. Надеюсь, ты согласишься на это, потому что, во-первых, она моя мать и, во-вторых, я очень хочу получать твои письма, очень, очень хочу!
Этим третьим лицом будет мадемуазель Кеслер. Ей нельзя было передавать мне твое письмо невскрытым, но она пошла против правил. Бад, я не стыжусь наших свиданий в Паловерде, но мы не можем обсуждать эту тему в письмах. Этим мы только поставим в неловкое положение мадемуазель Кеслер, и она будет вынуждена не передавать письмо адресату, возвратить его. Иначе она потеряет должность, и в этом буду виновата я.
Я немного приболела, и мне отрезали волосы. Теперь я похожа на мальчишку. Если ты постараешься это себе представить, возможно, твое следующее письмо будет сдержаннее.
Там было еще много страниц, а в самом конце она написала:
Не забывай, что долг обяжет мадемуазель Кеслер возвращать слишком интимные и слишком частые письма.
Он не ложился спать, не написав ей очередного письма.
Он писал о полевых цветах, о птичьих трелях в зарослях чапараля на склонах холмов, о пастухах, о синей пелене тумана, который медленно наплывал на город с Тихого океана, он писал обо всем, что могло мысленно вернуть ее в Паловерде. Во всех его письмах таился вопрос: вернешься ли? Однажды ночью он прямо излил все свои тревоги на бумаге. У него вошло в привычку запечатывать все письма, написанные за неделю, в один толстый конверт и относить его на почту. То письмо, где он писал о возвращении, вернули ему без комментариев.
В лучшем случае письма шли через Атлантику восемнадцать дней, но часто они запаздывали. Если за неделю он не получал от нее весточки, его охватывала чесотка, и он чесался даже во сне по ночам. Доктор Видни прописал ему серу.
Она тоже писала ему что-то вроде вечернего дневника: веселые описания Парижа и старого дома на рю Сент-Оноре, где жили зимой Ламбали, сообщала о книгах, музыкантах, художниках, которых он не знал и знать не хотел.
По ее письмам он понял, что она наконец поправилась.
Поэтому в нем уже скапливалось раздражение на нее. Почему она не может написать ему одно-единственное вдохновляющее личное письмо? Он знал, что, дав матери слово, она связана им крепче всяких пут. Но нерушимость этого слова не могла оправдать ее в его глазах. А он хотел, чтобы она думала не о данном ею слове чести, а о нем.
Они ни словом не упомянули в переписке о «деле Дина». Так называемая Софи Бэлл Дин давным-давно закончила давать показания, оставив без ответа множество щекотливых вопросов. После рождественских каникул, 3 января 1886 года, вызвали в свидетели несколько бухгалтеров компании. Раскрылось недобросовестное ведение бухгалтерских книг. Мэйхью Коппард устраивал перекрестные допросы, Лайам О'Хара протестовал, защищая своих свидетелей. Бухгалтерский учет — скучная материя! Публика потеряла интерес к процессу.
Дождливым февральским утром Бад прислонил мокрый зонт вместе с другими к стене в зале суда. Пожилой свидетель в очках, дававший показания, выслушивал длинный вопрос Мэйхью Коппарда. Сняв шляпу, Бад шел по боковому проходу и кивал друзьям. Он сел в первом ряду рядом с мадам Дин.
— Здравствуйте, — шепнул он.
Она чуть наклонила голову, на которой красовалась элегантная шляпка с черным пером.
— Здравствуйте, мистер Ван Влит.
При этом оба смотрели не друг на друга, а на свидетеля.
Со времени отъезда Амелии всякий раз, когда мадам Дин появлялась в суде и изящной походкой шла к своему месту, Бад на часок-другой присаживался рядом. Его присутствие сдерживало многих из тех, кто был не прочь помолоть языком. Поначалу он чувствовал себя настолько униженным, боль в душе была так сильна, что ему трудно было смотреть на мадам Дин, а после письма мадемуазель Кеслер — почти невыносимо.
Они только здоровались и прощались. Но даже при этом о них вполне могли поползти слухи, если бы Бад временами не появлялся в суде вместе с отцом. Хендрик выпячивал свой круглый живот и отвечал всякому, кто спрашивал — а иногда и тем, кто ничего у него не спрашивал, — что они с сыном просто по-мужски поддерживают соседку.
Между Лайамом О'Харой и Мэйхью Коппардом начались долгие пререкания.
Мадам Дин повернулась к Баду.
— Мистер Ван Влит, — спросила она тихо, — вы серьезно полагаете, что я напишу дочери о том, что вы сюда ходите?
— Я полагаю, что вы обо мне вообще ничего не напишете, — сказал он. — Я ей тоже ничего не пишу о суде.
— Я не понимаю. Почему же вы тогда здесь бываете?
Он ответил искренне:
— Я обещал Амелии: что бы между нами ни случилось, я буду ходить сюда и унимать говорунов.
Мадам Дин устремила на него изучающий взгляд своих больших, чуть навыкате глаз. Он подивился тому, что когда-то считал ее обворожительной.
— С самого начала, — проговорила она, — вы были единственным человеком, который предложил нам помощь и поддержку. Вы очень любезны, но это ничего не меняет. Амелии вы безразличны. — Она говорила печально, и это смутило Бада. — И она никогда не переменит своего отношения к вам.
Он самодовольно усмехнулся, но в душе чувствовал себя отнюдь не так уверенно. Откинувшись на деревянную спинку скамьи, он размышлял о том, что должен ехать в Париж. Представил себе огромную медную французскую кровать и себя на ней рядом с белым телом Амелии. «В этом решение проблемы», — подумал он. Эта мысль часто посещала его, но теперь перед ним вдруг четко возникло морщинистое лицо старой индианки. Шкурник!
«Я не могу поехать в Париж. Я должен сделать так, чтобы она приехала сюда. Но как? Как?!»
И тогда он вспомнил о письмах в жестяном ларчике.
Бад занимал один из угловых офисов в квартале Ван Влита. Стены были обиты сосновыми досками и покрыты лаком. В его огромном письменном столе с откидной крышкой было множество укромных ящичков и отделений. Посетителей он принимал, сидя за этим столом. Все атрибуты, которыми должен обладать удачливый, по местным понятиям, бизнесмен, были налицо: турецкий ковер, темные, писанные маслом копии известных полотен... Бад выбрал три, по его мнению, наилучших: «Вол в стойле», «Стадо переходит реку вброд» и «Кони фараона».
Спустя несколько дней после разговора с мадам Дин Бад был в своем кабинете. Солнце заглядывало в узкое стрельчатое окно, под его лучами ярко сиял серебряный, с хрусталем, шкафчик для бутылок. Бад разливал бренди. В кресле для посетителей сидел Мэйхью Коппард.
— Как продвигается дело? — поинтересовался Бад. Риторический вопрос! Он отлично знал, как оно продвигается.
— Если честно, мистер Ван Влит, то плохо. Очень плохо!
— Жаль мадам Дин.
Мэйхью Коппард поднес стакан бренди к лицу и с удовольствием потянул носом. Оба знали, что мадам Дин достойна жалости даже вдвойне. Интерес Мэйхью Коппарда к французской вдове убывал прямо пропорционально потере шансов на успешное окончание процесса. Но он продолжал тепло к ней относиться.
— Стараюсь не обременять ее плохими новостями.
— Что, если вы выступите в суде с новыми уликами?
— Новых улик не существует.
Бад открыл жестяной ларец. Он вытащил пожелтевший конверт. Адрес, написанный чернилами, от времени порыжел.
— Взгляните, — предложил он.
— Мы и так уже зачитали немало писем.
— Таких писем вы не зачитывали.
Мэйхью Коппард, держа рюмку в правой руке, левой вытащил из конверта листок бумаги и проглядел его.
— Мистер Хантингтон называет полковника Дина «другом Тадеушем». Что это доказывает?
— Что они были так же близки, как воры-подельники. — Бад взял письмо. — Послушайте. Друг Тадеуш! Я переговорил с нашими людьми здесь, в Вашингтоне. Все рвутся помочь в нашем деле, кроме одного. Виктор Кларк — он откуда-то из ваших коровьих округов — похоже, не понимает ситуацию. Подумай, как подступиться к этому упрямцу. — Бад взял следующий конверт и распечатал его. — Это письмо датировано следующим годом, когда федеральные субсидии пытались получить сразу две железнодорожные компании: Техасская и Южно-Тихоокеанская. — Все калифорнийцы в конгрессе потрудились на совесть, за исключением этого Кларка. Похоже, он считает, что в Калифорнии нужны две железные дороги. Тупой, упрямый осел! Я хочу, чтобы с ним было покончено.
— Я был бы очень рад, — ровным голосом произнес Мэйхью Коппард, — если бы представление этих писем суду помогло выиграть наше дело.
— В этом ларце двести сорок одно письмо, — сказал Бад. — В основном в них советы, как подкупить или разорить тех или иных политиков. Или, напротив, поддержать их. Приведены цены. До последнего пенни! Если человека нельзя было купить, — а таких оказалось всего несколько человек, — выделялись деньги на его разорение.
— К сожалению, у меня иная задача: доказать, что полковник не был растратчиком.
— Эти письма очень важная улика.
— Верно, но не в моем деле.
— Вы прочтите их.
— Мистер Ван Влит, — проговорил Мэйхью Коппард, ставя стакан и поднимаясь. — Позвольте вам напомнить, что вы не мой клиент.
Бад тоже поднялся из-за стола.
— Я буду вынужден передать письма моим друзьям — репортерам.
— О?
— Это будет не очень красиво выглядеть.
— Только не надо мне напоминать, что ваша семья пользуется влиянием в Лос-Анджелесе. Я и так это знаю.
— Дело не только в Лос-Анджелесе. Штат... да что там штат! Вся страна и весь мир решат, что вы находитесь на содержании у Южно-Тихоокеанской дороги.
Мэйхью Коппард оскорбленно напрягся, на красных щеках заиграли желваки.
— Мадам Дин — моя единственная клиентка!
— А все решат, что это не так!
Они смотрели друг на друга через стол. Мэйхью Коппард первым отвел глаза.
— Вы будете лгать?
— Этого не потребуется, — ответил Бад. — Если я передам письма прессе, люди и сами сделают выводы, почему вы умолчали о них на процессе.
Вдалеке послышался звон колоколов на церкви, стоявшей на Плаза. Мэйхью Коппард вновь опустился на стул. Вздохнув, он сделал еще один глоток бренди.
— А вы не такой, каким я вас себе представлял.
— Обычный лос-анджелесский деревенщина, — с улыбкой ответил Бад. — Если честно, эти письма сначала тоже не показались мне важными. Но потом Амелия заставила меня прочитать их. Она оказалась права. Все вместе производит просто убийственный эффект.
При этих словах Мэйхью Коппард снова усмехнулся. «Кто он такой и что ему надо? Смазливый молодой мужлан, который пытается произвести впечатление на девчонку?»
— Значит, вы делаете это ради мисс Дин?
Бад, складывая конверты в ларец, не ответил.
Пока показания давали скучные бухгалтеры, публики у судьи Морадо было мало. Во вторник, 2 марта, репортеры лениво жевали табак и рисовали рожицы в блокнотах. Они подняли головы, когда в зал вошел Бад. К этому времени в их глазах он уже стал привычной деталью этого процесса. Они вернулись к прежним занятиям.
Мэйхью Коппард поднялся со своего места.
— Если будет угодно суду, я хочу огласить некоторые письма, которыми располагаю.
— Это имеет отношение к делу, мистер Коппард?
— Имеет, ваша честь.
— Хорошо, начинайте.
Мэйхью Коппард поправил монокль.
— Дружище Тадеуш.
— Протестую! — крикнул Лайам О'Хара, вскакивая со своего места. — Протестую!
— На каком основании? — спросил судья Морадо.
— Это письмо не имеет отношения к разбираемому делу.
— Это решать суду, а не вам.
Лайам О'Хара что-то обеспокоенно шепнул на ухо своему помощнику, и молодой человек тут же убежал. Лайам О'Хара вновь повернулся к судье.
— Если будет угодно суду...
В тот день зал заседаний был набит битком. Пролетел мгновенный слух о том, что сегодня в суде грянет гром. Словесная дуэль между адвокатами сторон тянулась до трех часов пополудни, когда судья Морадо, уникум среди калифорнийских судей, которому каким-то чудом удалось избежать щупалец Южно-Тихоокеанской железной дороги, заключил, что письма имеют такое же отношение к делу, как и показания Софи Бэлл Марченд. Мораль полковника Дина против морали владельцев компании «Южно-Тихоокеанская железная дорога». Необходимо заслушать аргументы обеих сторон.
В пять минут четвертого 2 марта 1886 года, спустя шестнадцать месяцев после открытия процесса, Мэйхью Коппард приступил к оглашению первого письма.
Письма Дина явились одним из тех скандалов, что время от времени обрушивались на американскую политику, словно раскаленная лава. В течение последующих семи недель они были полностью опубликованы во всех лос-анджелесских газетах, а также в «Сан-Франциско кроникл» и в «Нью-Йорк уорлд». Отрывки из них перепечатали маленькие американские газетенки, а также и европейская пресса. Письма, предназначавшиеся для глаз только Тадеуша Дина, написанные с редкой для деловой переписки прямотой и откровенностью, стали всеобщим достоянием. Люди только и говорили, что о пороках и продажности законно избранных сенаторов, конгрессменов, судей и шерифов. Однако никто не забывал, что именно железная дорога играла на человеческих слабостях, устанавливая цену подкупа чиновника. И это снискало компании всеобщую ненависть. К тому же зерно ненависти упало в благодатную почву.
Но в конце концов прав оказался Мэйхью Коппард. Письма Дина, несмотря на их громкие разоблачения, не имели прямого отношения к делу его клиентки. Скучные бухгалтеры оказались убедительнее для судьи Морадо, когда через три месяца он вынес решение. Полковник Дин заплатил за акции украденными у компании деньгами. Мадам Дин не является совладелицей компании «Южно-Тихоокеанская железная дорога». Она потеряла два миллиона долларов и возможного нового мужа.
Для железной дороги, однако, этот вердикт явился пирровой победой. Причиненный ей вред был несравненно больше, нежели мадам Дин. Все последующие годы, когда компания пыталась протащить принятие полезных для нее законов, ее планы расстраивались, ибо мгновенно поднималась газетная шумиха вокруг писем Дина. Никто из политиков не рисковал связываться с компанией со скандальной репутацией. Могущество самой влиятельной силы на западе страны было сломлено.
Амелия победила в своей личной маленькой войне. Оглашение писем из лакированного ларца в каком-то смысле оправдало рыжебородого полковника перед всем миром.
Он вошел в историю лишь в связи с уничтожающим словосочетанием: письма Дина.
Прочитав выдержки из писем Дина, Три-Вэ обратил внимание на соседнюю колонку, озаглавленную «Вокруг процесса». Он прочитал: «Мисс Амелия Дин покинула Лос-Анджелес». Может, именно эта фраза пробудила его адресовать очередную открытку не только матери, но всей семье.
Он написал, что пока проживает в городке старателей Силвер-Сити в штате Нью-Мексико, и на расстоянии четырех суток езды оттуда застолбил свой участок. Ему уже встретились сопутствующие минералы, а это верный признак того, что он нападет и на первосортное серебро. По крайней мере он надеется на это. У него такое ощущение, что за последние несколько месяцев он узнал гораздо больше, чем за все годы учения, в том числе и в Гарварде. Под внешней бравадой скрывались присущая ему неуверенность и сомнения. Несколько строчек его письма дышали искренностью. Интуиция подсказывала ему, что судьба, отняв у него Амелию и отчий дом, вместе с тем открыла ему его жизненное призвание. Он начинал осознавать — и это давалось нелегко, — что свою творческую энергию ему следует направить отнюдь не на создание стихов или романов, а на разгадку сокрытых в земле тайн. Он постепенно нашел себя.
Открытка, в сущности, представляла собой фотографию Три-Вэ. Большие пальцы рук засунуты за ремень. Штаны заправлены в высокие на двойной подошве непромокаемые сапоги из воловьей кожи. Он раздался в плечах. Отрастил пышные длинные усы. Он бы выглядел как типичный молодой старатель, если бы не печальное выражение глубоко сидящих мечтательных глаз. Так смотрят скитальцы.
Донья Эсперанца вставила карточку в медную рамку и держала ее на столике у своего изголовья. Всякий раз, бросая на нее взгляд, она внутренне содрогалась и думала, что сын никогда не вернется домой.
Мэйхью Коппард пророкотал:
— Дружище Тадеуш...
На зал заседаний опустилась тишина, только поскрипывали перья стенографиста и репортеров. Сегодня зачитывалось последнее из двухсот сорока одного письма, после чего все они становились достоянием истории. Бад выбрался из толпы зрителей и спокойно покинул зал суда.
Снаружи к сучковатым перилам были привязаны коляски, верховые лошади, два фермерских фургона-«студебеккера», легкие двухместные экипажи и кремового цвета фаэтон. Бад свернул налево на Спринг-стрит и быстро пошел под тентами магазинов. День стоял солнечный, и на улице было много дам. Они заговаривали с Бадом. С улыбкой отвечая им, он приподнимал в знак приветствия свой котелок. «Что, если она не приедет, — думал он снова и снова. — Что тогда? Как я буду чувствовать себя без наших весенних свиданий в Паловерде? Что бы я делал, если бы она вдруг умерла? Черт, никогда раньше не задавал себе вопросов, на которые нет ответа».
«Что, если она не вернется ко мне?»
Он взбежал по деревянным ступенькам крыльца своей конторы. В вестибюле горела лампа под зеленым абажуром, и главный клерк магазина скобяных товаров Милфорд, сидя на табуретке, явно поджидал Бада.
— Бад, — сказал он, — там к тебе две женщины.
— Мистер Ван Влит! — раздался голос мадемуазель Кеслер, поднявшейся со скамьи. Этот темный, массивный силуэт, однако, показался Баду таким же нереальным, как черное облако дыма из трубы паровоза. Он пораженно уставился на нее.
— Амелия? — едва выдохнул он.
— Она у вас в кабинете.
— Но мадам Дин не говорила...
— Она знает, что мы приезжаем, но не знает, что мы уже здесь.
От пыли в вестибюле у него запершило в горле, во рту мгновенно пересохло. Он даже не смог поблагодарить добрую старую женщину.
Амелия поднялась из-за стола. Солнце сильно било в окна, и поэтому в первые секунды он не смог ее рассмотреть. Он выпустил медную дверную ручку. Дверь открылась. От легкого сквозняка на столе зашуршали листки бумаги.
Он смотрел на нее. В памяти она осталась либо обнаженной, либо в детском траурном платьице. Сейчас же перед ним стояла шикарная парижанка. На ней было белое шелковое платье, расшитое бледно-голубым узором в виде веточек. Оно плавно обтекало ее стройные формы. Юбка спускалась вниз изящными складками и доходила до узеньких белых туфелек. Даже в состоянии оцепенения в Баде заговорил отличный отцовский вкус. Это действительно был первосортный товар, который не шел ни в какое сравнение с местным.
Шляпка из итальянской соломки лежала на столе. Увидев ее, он тут же перевел глаза на волосы Амелии. Густые пряди едва прикрывали уши. Эти короткие волосы напоминали о том, что она смертна.
— Я писала, что их обрезали, — сказала она.
— ... и что ты похожа на мальчишку.
Он часто и подолгу ломал себе голову над тем, как сделать, чтобы она приехала, но ни разу не задумывался о том, как будет вести себя, когда она приедет. Много лет назад он отправился с Чо Ди Франко в горы. После того, как они одолели первую вершину, Бад долго стоял, тяжело дыша и обозревая открывшуюся взору конечную горную цепь со множеством еще более высоких пиков. Теперь у него были схожие ощущения. Перед ним вдруг возникло непреодолимое препятствие. «Она была из племени Йанг На», — вспомнились ему слова старухи Марии.
Она устремила на его лицо изучающий взгляд своих карих глаз.
— Тебе не нравятся мои волосы?
— Ты вовсе не похожа на мальчишку. Для мальчишки ты слишком красива.
Она облегченно вздохнула и улыбнулась.
— Спасибо.
— De nada.
— Тебе пришлось уговаривать мистера Коппарда обнародовать письма в суде?
Он отрицательно покачал головой.
— Я думала, у тебя будут с этим трудности.
— Он счел их полезными, — сказал Бад. У него было напряженное лицо. — Но сказал, что они не повлияют на вердикт.
— Мне все равно. Зато теперь люди знают, что из себя представляют папины обвинители.
— Это точно, — ответил он. Он захотел рассказать ей о протестах Лайама О'Хары в зале суда, но вдруг понял, что не может говорить.
Амелия осмотрелась по сторонам.
— Моя фантазия оказалась слишком бедной.
— Что?
— Я часто и по-разному представляла себе эту сцену. Но и подумать не могла, что мы будем смотреть друг на друга через письменный стол в кабинете. — Она внимательно изучала «Вола в стойле». — Бад, спасибо, что ты уговорил мистера Коппарда.
— Ты для этого вернулась в Лос-Анджелес? Чтобы сказать мне спасибо? — Бад честно, хотя и неуклюже выразил свои чувства. Ему хотелось получить от нее больше, чем просто благодарность.
— Я надеялась, что ты приедешь ко мне, — довольно холодно сказала она.
— Тогда почему же ты меня не пригласила? Ты прекрасно знала, что у меня на душе. Насколько мне известно, ты ненавидишь Лос-Анджелес и я тебе безразличен.
— Бад... — Она запнулась. — Я писала тебе.
— Ни разу!
— Каждый вечер.
— Ты писала не мне, а мадемуазель Кеслер.
— Я обещала маме...
— Ты дала обещание мне!
— Мое поведение было непростительным, — продолжала она, опершись руками о стол. — Бад, как только я села в поезд, мне захотелось написать тебе и рассказать, что произошло. Мне очень хотелось объясниться, но я дала маме слово. Напиши я тогда тебе, мама уволила бы мадемуазель Кеслер. В пульмане у нас было отдельное купе. Я писала на оконном стекле, писала твое имя. Я писала о том, что меня переполняет чувство вины. На стекле я написала свои объяснения. Мой палец писал одно предложение, а следующее — уже на другой станции. — Она бросила на него быстрый взгляд, стараясь узнать, понял ли он, что она шутит. — А когда мы пересекли Великую Пустыню — мне трудно описать это, — мои мысли вдруг окаменели, превратились в лед и перестали приходить в голову. Я не чувствовала себя ни растерянной, ни несчастной. Все куда-то ушло. Все, что произошло в Лос-Анджелесе, все то зло, которое я принесла тебе, даже самые обыденные мысли. Я больше не писала на оконном стекле. Я ела то, что мне давала мадемуазель Кеслер, смотрела на пейзажи, которые она мне указывала из окна, я раздевалась, когда она говорила, что постель готова. А на «Нормандии»... Я заболела. Ведь я писала тебе об этом? Вот только когда? — Она тряхнула головой, и блестящие волосы взметнулись.
— Да, — сказал он, — мне известно, что ты заболела в море.
Ему сильно захотелось дотронуться до ее волос.
— Наша каюта располагалась прямо над гребным колесом, и все в ней сотрясалось. Но я ничего не замечала. — Она заговорила запинаясь и покраснела. — Перед отъездом я узнала правду об отце и... той женщине. Папино отношение к людям не всегда было на высоте, но я не обращала на это внимания. Со мной он был очень добр. Я верила ему всем сердцем. После его смерти... Ты знаешь, Бад, как я преклонялась перед ним. А потом узнала, что он скрывал от меня свою вторую жизнь, лгал мне. Я не могла этого вынести. — Она пожала плечами, словно извиняясь. — Я сентиментальна? Знаю, но просто хочу, чтобы ты понял, почему я заболела. Не совладала с собой. Это получилось само собой, очень легко... — Она сделала паузу. Ресницы ее опустились. — Однажды на море было очень неспокойно. Волны захлестывали иллюминаторы. Кажется, к нам приходил доктор. Мадемуазель Кеслер плакала. Она назвала тебя по имени. Решила, что я умираю. А потом я подумала: «Я больше не увижу Бада, никогда в жизни». Почему-то это было невыносимо. — И снова она как-то болезненно улыбнулась. — Я заставила себя проснуться. Все болело. Казалось, моя голова зажата в тиски. Все кости ныли. От качки мне было дурно, Но я больше не впадала в беспамятство. Потом мадемуазель Кеслер много говорила о чудодейственной молитве. Но молитва здесь ни при чем. Просто я снова захотела тебя увидеть.
Стыд, нежность, любовь, облегчение вихрем охватили Бада. Ему захотелось сжать ее в объятиях и целовать, целовать. Она станет его женой, и позже, в постели, когда все остальное потеряет свое значение, он все расскажет ей. Обнимая ее, поведает ей историю, когда-то слышанную им от Марии. «Нет, не буду, — тут же подумал он. — Это все стариковские басни».
Он сказал тихо:
— Я бы не смог жить без тебя.
— Значит, ты чувствуешь то же, что и раньше?
— Нет.
— Нет?
— Еще сильнее.
Она улыбнулась.
— Тогда почему же ты не приехал? Каждый день я ждала, что ты постучишься в дверь дяди Рауля и перекинешь меня через плечо. Я надеялась, что ты похитишь меня. То, что ты все не приезжал и не приезжал в Париж, было ужасно, Бад. Это не похоже на тебя.
— Но я сделал так, что ты сама приехала, разве нет?
— Да, письма, — протянула она. — Когда они появились в «Фигаро», я сразу поняла — я очень надеялась на это, — что ты выполнил свое обещание. Это было по-рыцарски галантно.
— Вот именно.
— Я сказала дяде Раулю, что должна вернуться в Лос-Анджелес, а он прокашлялся и ответил, — она пыталась подражать хриплому голосу своего дядюшки: — «Ты собралась к своей матери? Я возражаю». — «Нет, дядюшка, я собралась к мистеру Ван Влиту». Тогда он заявил: «Пусть молодой человек сам явится. Девушки, которые торопятся высунуть свой нос, как правило, остаются без него». Но тут вмешалась тетушка Тереза: «Рауль, некоторым людям плевать на свою анатомию. Племянница, я оплачу твой проезд». И вот я здесь, стою от тебя через стол и отдаю себя в твои руки.
— Позволь заметить, что ты водрузила свою хорошенькую анатомию на стул, предназначенный для покупателей.
Она рассмеялась.
И тут он понял, что больше ждать не может. Он неожиданно сказал:
— Что ты будешь чувствовать ко мне, если узнаешь, что я шкурник?
— Шку... Что?
— Шкурник. То есть что в моих жилах течет индейская кровь.
Ее ноздри надменно затрепетали.
— Ты, кажется, спутал меня с той несчастной глупышкой, которая не перенесла аборта.
— Это имеет для тебя какое-то значение?
— Ты что, хочешь сказать, что в один прекрасный день твои родители нашли у себя на крыльце светловолосого индейского подкидыша? У которого был папин нос, а брови как у доньи Эсперанцы?
— Мама не знает. Она никогда не должна об этом узнать. Ее отец был наполовину индеец. Дон Винсенте, в честь которого назвали Три-Вэ!
— Это тот, у которого был аметистовый перстень?
— Да. Его мать не могла иметь детей, поэтому она воспользовалась услугами своей служанки-индианки.
— В наших семьях проблема незаконнорожденности, как видно, стоит весьма остро. — Улыбка на ее губах была печальной. — А Три-Вэ знает?
Бад отрицательно покачал головой.
— Не думаю. — Я сам слышал эту историю много лет назад и не рассказывал ее никому. Даже забыл про нее и вспомнил только после твоего отъезда. А несколько месяцев назад убедился в ее правдивости.
— Каким образом? Кто рассказал тебе?
— Мария.
— И ты ей поверил?
— Она настоящая ведьма. Думаю, что вся прислуга об этом знает. Ну и что ты скажешь?
— Эти картины... — проговорила она, глянув на живопись в богатых рамках. — Кто тебе спихнул их?
— Они мне стоили кучу денег, — защищался он и тут понял, что она не ответила на вопрос. — Я, между прочим, спросил тебя о том, что для меня крайне важно.
— А я ответила. То, что в тебе течет кровь аборигенов, меня не волнует. Даже больше чем просто не волнует. Но вот твой вкус... О Бад!
— Аборигенов?! Аборигенов?! А тебе известно, что в здешних местах иметь каплю индейской крови даже хуже, чем быть мулатом на Юге! Гораздо хуже!
— Никогда не думала, что ты фанатик.
— Ты росла в Европе, — сказал он. — А у нас все люди с испанскими фамилиями под подозрением. В школе меня постоянно задирали из-за предков по маминой линии. Три-Вэ тоже. Как-то я уж слишком осмелел, и ребятам захотелось указать мне мое место. Они набросились на меня впятером. Раздели, связали штанами, измазали жиром. «Вот теперь от тебя пахнет настоящим шкурником», — сказали они. Я потом неделю не мог отмыться от запаха свиного жира.
— О, Бад...
— Но оскорбительнее всего было то, — продолжал он, горько усмехнувшись, — что они были правы насчет шкурника.
В глазах у нее была печаль.
— И это все еще так важно для тебя? — спросила Амелия.
— Чем больше я думаю об этом, тем меньше меня это занимает. Меня волнует твое отношение к этому. В конце концов я не какой-нибудь дурацкий комок глины. Я сам строю свою жизнь. Я не хуже других.
— Ты намного лучше других! Сильнее! Великодушнее! Вокруг тебя всегда люди, которые ищут у тебя тепла и поддержки.
— Ну что ты, — проговорил он, улыбаясь от удовольствия.
— Значит, поэтому ты не поехал в Париж?
— Да.
— Как глупо! Ты никогда не спрашиваешь самого себя, не сомневаешься! Ты слишком уверен в себе. Это одно из самых ценных твоих качеств.
— Когда-то я и впрямь оценивал себя трезво. Но сама видишь, что со мной сделала любовь.
— Любовь, — эхом отозвалась она, громко вздохнув, — именно из-за нее мне придется жить здесь!
Любовь вернула ее в город, который ее мучил, в город, пригвоздивший ее отца к позорному столбу, любовь заставила ее покинуть центр мировой культуры. Она должна была считать любовь своим врагом. Первые месяцы во Франции она так и думала.
— Ты очень благородных кровей, а я незаконнорожденный, шкурник. К тому же сильный, как медведь. Мы будем ссориться, — проговорил Бад. — Но не постоянно и начнем еще не скоро. Милая, когда за мной захлопнулась дверь вашего дома, я обезумел. И только сейчас впервые обрел покой.
Ее глаза были полны слез. Это ее состояние было ему хорошо знакомо. Он услышал колокольный звон церкви на Плаза, перекрывавший металлический лязг трамвая. Старинные бронзовые колокола звонили в этот солнечный день особенно красиво.
— У тебя по-прежнему очень красивые волосы, — услышал он свой голос.
А потом в ушах поднялся шум, и он больше ничего не слышал, только этот шум. Он обошел вокруг стола и дотронулся до ее волос. Его рука дрожала.