Облака. Дом{1}

С благодарностью — Леонарду Шмайзеру («Память земли») и Даниэлю Эккерту{2}

Мы привыкли думать{3}: мы, мол, далеко снаружи. А потом внезапно оказывается, что мы в самом средоточье. Святые, светящие в темноте. Мы всегда теряемся, когда кто-то, пусть даже один, дает нам приют в своей памяти, на какое-то время. О нас говорят уже очень давно — на обочинах дорог, украдкой. Это не наши фантазии! Приятное чувство, мчаться ночью по нашим эстакадам, а внизу светятся пивные: в них такие же люди, как мы! Светлое обманчивое сияние. Люди — чужие, странники, как и мы, — стекаются к автовокзалам, чтобы потом снова разделиться, растечься в разных направлениях, и мы нисходим на них дождем, от которого наутро у них промокнут ботинки. А бывает, что днем, на перекрестке, где скапливаемся мы, людские потоки… Ничего особенного там нет, но всё кишмя кишит знаками, указующими на нас. После нас придут другие, но и мы не ничто!

Недаром у нас от нас тяжелеет голова. Передвигаться таким способом умеем только мы, единственные. И пусть рельсы сколько угодно пересекаются, мы обозримо лежим перед нами и перед другими путниками — как надежные, отмеченные вехами пути. Теперь мы дома, и ничто нам не помешает воспрянуть.


В холодную пору года{4}, когда завывает буря, над головами у нас Свет проходит, мы — у себя. Где еще жизни осталось жить? Быть у себя хорошо. Как хорошо крестьянину, когда он праздничным утром выходит взглянуть на поля, если из душной ночи прохладные молнии падали, да и теперь еще гром грохочет вдали. Других мы страшимся. Прокладываем для себя ровный путь. Не уклоняемся в сторону, ибо нас у нас не отнять. Ведь и ручей регулярно возвращается в старое русло, да и трава каждый год одинаково зелена. Хорошо быть и оставаться «в себе», а смертные — те пусть без страха пьют небесный пламень и навещают нас в нашем пустынном дому. Мы существуем. Существуем. Мы одиноки, но у нас хорошо. Отчий луч, чистый, нас не сожжет: он, потрясенно сострадая страданьям сильного, останется в буре Бога, губительной лишь для строптивцев, когда приблизится к нам приблизится к нам. Мы у себя дома.


Мы спасены. И к мертвым нисходит сиянье{5}, но мы, сады милые, других потеснив, просторно расположились под ним. Свобода является единственно истинным духом. В нас самих наше средоточье, и мы — у себя дома. Когда грозит нам северный ветер, мы не опадаем с ветвей. Мы сидим. Улыбаемся безмятежно. Дома. Вне нас нет единства, мы же его обрели, оно в нас, и оно есть только у нас. Свобода. Субстанция материи находится вне ее, дух есть у себя бытие. Это похоже на нас. На нас. Быть дома. Быть у себя. Упорно ждать, чтобы увидеть, как придет нечто! И то, что приходило, святое, всегда оказывалось нашим же словом. Держись мы друг за друга в ночи, мы были бы терпеливей в изгнании и улыбались друг другу. Привыкли б друг к другу и жили б в своем кругу. Мы себе верим. Быть дома, когда великое мы замыслим, — тогда знаменьями и вселенскими деяньями воспламенится новый пожар. И мы, пусть в рабском образе, но владыки, из чьей груди ключом бьет голос владычества, — мы будем узнаны. Быть дома, оттуда смотреть на других — тех, с неблестящими лбами, что словно злато погребены в земле; мы же, немертвые, у себя дома, когда блуждаем меж небом и землей, и среди народов мы первый. Помыслы всемирного духа тихо завершаются в нашей душе. Мы свидетельствуем о себе: мы здесь. Нас у нас не отнять.


Мы у себя. По непреложным законам{6}, как встарь, обновляется вдохновенье — святым Хаосом зачатое всех-творенье. Влечет нас наверх, и снова, ничтожные, низвергаемся мы в тюремные стены, но все же мы здесь. Чем бы ни было то, что над головою висит. Мы здесь. Это дом наш, языком нашим полный, язык же ищет опору в нас, как и Природа, качающая нас в колыбели. Жизнь и язык, все прочее не имеет смысла. Мы блаженствуем, даже сидя в средоточье страданья. Но встаем, когда терпенье вконец иссякнет, и цветем как тополи. Нашего слова довольно. А годы народов, кто из смертных их счел? Сократили ль мы их, чтоб люди ниже в поклоне склонялись, чтоб даже тишайшие струны сердец перед нами умолкли? Чтоб они с радостью путь завершили у нас на глазах? Иль пусть живут, смирясь со страшным заклятьем, у нас на глазах? Но при условье, что все, о ком мы печалились прежде, что города наши станут светлы и открыты, чистым огнем смогут одаривать земли, где встарь жили музы. Мы это мы. Ограничен срок жизни нашей, тесны нам границы, и мы вперед устремляемся, бьем ключом, как звук из груди, не удостаивая других даже взглядом. Мы это мы, и отовсюду мы прогоняем других. Дух струится у нас со лбов. Но — ограничен срок жизни нашей. Восточные народы этого не знают. Они знают только, что Один свободен, но именно поэтому такая свобода оказывается лишь произволом, дикостью, тупостью и необузданной страстью, душевная мягкость же обнаруживает себя лишь в силу случайности. Тогда как мы тогда как мы тогда как мы. Мы милые! Хотя и нам, вероятно, никто не сумеет сон отогнать от чела! Мы, добрые, тоже бедны на деянья, но мыслями полны! Мы! Но может, как луч приходит из облака, придет из мысли — духовно зрелый поступок? Родится плод, как в темнолиственной роще, из тихих букв? А молчанье в народе не есть ли уже предвосхищение праздника? Или это затишье пред бурей? Или ветер, предвестник грозы? Или — но кто же нас отсюда прогонит, здесь мы у себя дома! Здесь мы у себя дома.


Мы внятно слышимы{7}, нам никогда не забыться смертным сном. Этого у нас не отнять. Безымянны и не оплаканы — другие. Мы здесь по праву! В родных долинах проснутся к жизни наши сердца. Мы странники, но мы еще вернемся! Мы, переоценив свои силы, оказались слишком далеко, но мы вернемся. Мы смотрим на ту сторону, не страшась соседей, пятой попираем их главу. Дика и печальна их жизнь средь забот постылых, а все ж — они дома. Этого у них не отнять, они спокойно торят свой путь. И время растет. В родных долинах проснутся к жизни наши сердца. Мы — странники. Но именно потому, что мы рассматриваем историю как бойню, на которой приносятся в жертву счастье народов, государственная мудрость и индивидуальные добродетели, там, где возникает такая мысль, одновременно рождается вопрос: ради кого, с какой целью приносились столь чудовищные жертвы? На ком вина? Кто навлек на всех нас проклятье? Ведь наши предки, забывшие меру первыми, творили слепо, хоть и охотно, то, что внушал им их дух. Словно стихии древнего Хаоса, в разладе зыблются помыслы переживающего брожение века. И люди тоже зыблются, шлангоотзывчиво улыбаясь. Мы всё хотим дотянуться до соседа, его скорей в противящиеся облака спровадить, самим же в доме у него обосноваться и насладиться покоем. Мы нуждаемся в жизненном пространстве. Нуждаемся в славе! Мы еще покажем себя. Этого у нас не отнять, мы не из тех, кто живет вчерашним днем. Домой по тихой реке вернется моряк: и рад будет, коль привезет с дальних островов добычу. И мы тоже, как мореплаватели, спешим родную гавань дарами порадовать, хотя на чужбине находим порой не только радости, но и горе. О берег милый, тебя у нас не отнять, златая осень твоя даже бедняков вздохи обратит в песни. Мы у себя дома. И эгоизм, находясь в безопасности на спокойном берегу, наслаждается открывающимся перед ним далеким видом развалин. Другие же и на своей земле не имеют слова. Мы их смываем шлангами. И сидим потом, шлангоумные, в их домах, и глаза наши ясны. Этого у нас не отнять. Родина, пристань, предел надежный, — мы скоро вернемся; ты, материнский кров, и вы, объятья любящих родичей, станьте целебной повязкой для страждущих сердец. Лиственная кровля — обрамленье нашим блаженным шагам, дни и ночи спокойно проносятся над нами, мы сидим на корточках в траве и смотрим друг на друга — впрочем, смотрим и на то, что принесли нам другие. Мы радуемся, завидев сумрачные лица соседей. Теперь, как в копь, сойдем к себе мы в душу, тысячекратно вскрикнем и найдем там руду холодную губительного чувства. Вот они, другие! Гоните их, пока они не станут лишь частью нашего воспоминания о прежних блаженных днях. Пора им приказать долго жить! Словно выпитые до дна бутылки, упадут они на нашу родную землю, которая только нас принимает в себя и, уже как немертвых, выплевывает обратно. Гром наш еще гремит вдали. Мы здесь. Там — другие. Но не мы, не мы! Нас у нас не отнять. И всякий раз мы как дети, наши руки невинны.


Негры, если к ним присмотреться{8}, представляют собой нацию детей, неспособную отрешиться от своей детской непосредственности, ни в чем не заинтересованную и в принципе лишенную каких-либо интересов. Их продают в рабство, и они позволяют себя продавать, не задумываясь, справедливо это или нет. Они хоть и ощущают высшее, но не удерживают его в себе, оно лишь мимолетно проносится сквозь их головы. Лишенные сознания, они просто цветут на своих берегах. О силы неба, как же люди бренны! Еще недавно на вершинах жизни шумели мы листвой!

Нас, юных героев, влекло на высоты заснеженные; неутомимо, щека к щеке, пели мы нашу песнь. И вот мы снова у себя, это благодаря нам солнце сделалось благодатнее. Другие оставались внизу, глубоко в долине. Тогда как мы, тогда как мы! Теперь мы снова дома, безропотно никнем в зябкой дремоте на стылом бреге, но — у себя. На голос чуждый всюду встают стада, леса шумят, и недра подземные внимают духу реки, внятно дух шевельнулся, и в бездне трепет. Но мы, мы всем предоставили возможность пребывать в вечном покое. Однако мы, сами мы еще восстанем от сна. Нас у здешних мест не отнять, мы с любовью заботливой себя взращиваем. Мы — не другие. Мы в своем кругу, а Бог, даже Он, снаружи: гремит и не познается. Мы в Нем не нуждаемся. Чтобы дух наш принял его, Бог должен быть не просто Громовержцем. Он должен нам сопутствовать, быть таким, чтобы Его у нас не отнять, а иначе пусть уходит. По-настоящему мы нуждаемся только в нас! У негров же этого нет, ничто не приводит их к осознанию высшего. Любой предмет, которому они приписывают волшебную силу, будь то животное, дерево или камень, обретает над ними власть. Мы это мы! Бог, там вверху, — наш. Спасительные прибежища должны быть только для нас, но не для других. Иначе пусть Он уходит. Негры. Они не знают различий, всякая всеобщность для них — лишь глубина произвола. Мы же — нас Он благословит, ибо Он знает нас и Его у нас не отнять. Так почему же никнут в зябкой дремоте отроки гор? Внизу не видят вестников отчих! Они приходят лишь к нам! Не будь нас, ни у кого не мог бы так мощно окрепнуть голос в груди. Беззаботны Бога пути — надо всеми, но не над нами! Мы удерживаем Его, чтобы сны наши не кончались. Когда мы спим высоко в горах, из недр глубинных вскипает родник — в нас самих. Сбросив путы, мы, разъярившись, вершим над собой труд очищенья. И любящими руками взваливаем себе на плечи небо. И как фурии разрушаем все по соседству, где выросли другие. Пусть те сгинут! И тогда нам одним будет светить жизнь над твердой землею.


Затем благодаря этому наступает четвертый момент{9} всемирной истории: германское государство; при сравнении с возрастами человека оно соответствовало бы старческой поре. Мы всегда были здесь! Естественный старческий возраст является слабостью, но старческий возраст духа оказывается его полной зрелостью, в которой он возвращается к единству, но именно как дух. Мы у себя, мы — наше достояние. Мы мирно зреем, распаляя в себе внутренний пыл, и деловито смотрим на небо — что грядет. Мы знаем это, ибо корни наши в земле. И мы бросаем всё вниз, как дети — камушки в пропасть, со скалы на скалу. Где же нам, кого повсюду видеть желают, где еще нам остановиться, кроме как здесь, здесь? Хорошо, что земля создает прохладу. Нас ожидает долгий путь. Пока мы не окажемся у себя; но тогда, но тогда, но тогда — мы сами для себя цель! И мы уже здесь. Мы пришли. Орлы обитают во тьме, и мы, их сыновья, бесстрашно проходим над пропастью по сомнительным тропам. Поэтому, когда кругом громоздятся вершины времени и любимые живут поблизости, изнуренные, на разрозненных скалах, дай нам воды невинной, чтобы в горсти наши текла, чтобы мы наилучшее получали. Нас у нас не отнять, и мы удержим в своих руках всё. Мы спим вверху, превыше всего, но придет час, и мы воспрянем. И заглянем в чужие жилища, и всё там ощупаем, и приютим там себя. Этого у нас не отнять. Вы еще увидите! Ничего из того, что можно охватить взглядом, у нас не отнять. Но продолжительность времени есть величина относительная, а дух вечен. Продолжительности в собственном смысле для него нет, и мы это мы, мы сами весьма и весьма продолжительны, мы пока далеко, но очень скоро мы будем здесь — мы, ангелы истории. Мы еще продолжаемся, в сумерках, поскольку прошли под сенью лесов ручьями родины. Ее у нас не отнять. Мы! Далее уже местность не узнавали; но вскоре, на новой заре, таинственно расцвело в золотой дымке, стремительно вырастая с каждым шагом солнца, нечто нам неведомое. И мы это взяли себе. Мы внезапно почувствовали себя чужаками. Но мы это взяли себе. Мы захватили это внезапно. И, внезапно ослепшие, стали искать самих себя — мы, очутившиеся в тени Чужого. Вот как обстоит с нами! И находим, кроме того, на Востоке славянскую нацию, которая не есть мы! Которая не есть мы! Часть славян приобщилась к западному разуму. Однако вся эта масса исключается из нашего обзора — потому что до сих пор не выступала как самостоятельный момент в ряду обнаружений разума в мире. Здесь нет места для рассмотрения вопроса, произойдет ли это впоследствии, так как в истории мы имеем дело исключительно с прошлым. Мы же для себя не загадка. Себя находим спящими в долине, которая, как колыбель, покоит нас. Над нами пуховой периной воздух веет, и мнится, что богиня нас лелеет! Останьтесь с нами, если вы — как мы! Проснувшись, мы покажемся себе новорожденным счастьем. Будем пред собой лежать раскрытые, как книга: как младенец, что тщится ущипнуть наш дух. Но как бы глубоко в нее ни погружались, мы не постигнем ни себя, ни этот детский жест. Давно уж землю нами лихорадит: приняв в себя, она нас всех извергла. Приюта не найти нигде. Земля не держит нас, но исторгает. Потребы жизни иногда все ж о себе напоминают, затем что жизнь земная тоже хочет жертв; но возвращаемся мы всякий раз к родному духу, который с нами говорит на нашем языке — на языке богов. Его у нас не отнять. У языка нет тайн от нас, разве что тайна нашей красоты: она нуждается в истолкованье. И вот мы здесь — пусть запечатаны, как письма сургучом, но здесь. Немертвые, мы сами пред собой лежим во прахе. Но мы воспрянем — мы, сидящие на стульях малыши, чей вечный лепет словеса их заглушает. Земле не ухватить нас. Мы сами ищем пространство и захватываем его. Мы его захватываем, и потом его у нас не отнять.


Мы — у себя, хотя и отлучены от земли{10}. Нет на земле нам приюта никогда и нигде, но как погребенные мы остаемся на ней — и мы еще вернемся, еще вернемся! Земля — наш переход по ту сторону, к концу времен. Конец истории нам не удался. История вновь и вновь наезжает на нас, мчась по рельсам. Почему она никак не умрет? Что мы такого сделали? Что мы такого сделали? Почему рука ее тянется из могилы? И показывает на нас? Мы хотим, чтобы о нас забыли. Только в своем кругу мы у себя дома. Но самые слепые — сыны богов: ибо человек знает свой дом, зверь знает, где рыть логово. И только им, душам неискушенным, не дано знать, где они обретут приют. Ибо где ты начнешь, там и кончишь; как ни сильны нужда и воспитанье, сильнее всего рожденье, луч света, встреченный новорожденным. А вот мы, лоном святым на счастье рожденные, — в городах, нами основанных. И все же упокоиться в земле мы не можем. История наша останется историей мертвых — до той поры, пока земля не замолчит наконец. Не любим мы, как другие дети, плакать в пеленках. Но, смеясь, змей разрываем и с добычей дальше бежим. Если кто-нибудь силой не задержит наше стремленье и расти нам даст — мы расколем, как молнией, землю, в которой доныне лежим; и, зачарованные, побегут вслед за нами леса, и двинутся горы, на бегу оседая. Мы — здесь. Мы пришли и теперь отдыхаем. Нас же от стремительной жизни никто не избавит. Мы волка разыщем в его собственном логове. Удача будет, поверьте, ведь речь идет обо всем, что дорого нам и свято: о доблести нашей и чести, о женах и детях, о жизни. Только больной, умирающий дуб способен выдержать бурю — здоровое дерево легче она опрокинет, вцепившись в пышную крону. Не всякий удар человек перенесть обязан: кого Сам Бог поразил, тот, думаю, вправе упасть. Мы, люди, падаем не за деньги, не напоказ. Мы здесь, чтобы просачиваться в почву, как вода. Чтоб как вода от камня к камню падать, из года в год все ниже, в неизвестность.


Иди к своим друзьям{11}, к тем, кого выбрал ты: вон человек стоит, я с ним знаком! Но возвращайся! Примем же, примем нас в наши ряды, чтоб не погибли мы бесславной смертью! Не по душе нам умирать зазря, хотим мы пасть на жертвенном кургане за родину, ей сердца кровь отдав, — и вскоре час такой настанет! К вам, дорогие! Я сойду; к вам, научившим меня достойной жизни и смерти! Земля принимает нас всех, а мы вновь и вновь овладеваем землей, насквозь пропитавшейся нашей плотью. Давайте же кричать, ибо все мы хотим родиться снова! Из земли, которой у нас не отнять, — после того, как прогоним ночь. Ее у нас не отнять! Мы здесь живем! Здесь у нас внизу всё по-братски, и к нам нисходят гонцы от вас, весть о победе неся. Процветай же, родина, наверху, мы здесь внизу тебя не забыли и усталыми ногами выталкиваем наверх, к свету, сокровища земных недр. А павших не считай! Дороже жизни любого ты, дорогая. Уже давно мы управляем всем, находясь под ногами других, но теперь настал срок, слышишь, окутанный тучей Гений Времени! Теперь мы придем и расположимся как дома здесь внизу. Земля сотрясается. Это мы в ней дрожим, от нам же присущего хлада, и тела свои согреваем, прижимаясь друг к другу. Здесь мы все. И однажды выйдем отсюда, обретя совершенную ясность видения самих себя. Мы живем новым или, по крайней мере, решительно отказываемся от ничтожного и стоим наготове, ожидая, захлестнет ли нас поток жизни; или, если нам до этого еще далеко, мы, по крайней мере, догадываемся о существовании свободы и не ненавидим ее, не боимся, но любим. Мы, мы, мы! Все исконные люди, подобные нам, исконный народ, народ вообще. Немцы! Немцы! Немцы!


Чужие же, те, что не относятся к нам{12}, — они лишь хлопотливый шум дальних городов. Шорох листвы, полнящейся светом. Земля, в которой мы лежим, уже колеблется, ужасный удар потрясает ее. Мы выходим наружу! За нами — другие странники, верные памяти о нас. Но они не стоят ни единой нашей слезы! Ибо довольствуются тем, чтобы быть чем-то вторичным, производным. Они — привесок к настоящей жизни, которая воспрянула по собственному почину, прежде них или рядом с ними; они — лишь отразившееся от скал эхо уже отзвучавшего голоса; они, если рассматривать их как народ, пребывают вне исконного народа и являются по отношению к нему чужаками и иноземцами. Они — не как мы; здесь, в нашей земле, они не у себя дома, и наши горы их не удерживают. Наш суровый лес не укроет их. Место покоя, земля непроглядная, облаками поит тебя гроза, люди же поят — своею кровью. Молча покоится тот, кто напрасно себе подобных вверху и внизу окликал. Покойтесь в мире. Где изольется сердце, где обретет оно вечный покой? У нас — лишь у нас в земле мы у себя дома. Где станет явью все то, что нам давно уже, ночью и днем, обещают пылкие грезы? Здесь, где все новые жертвы падают наземь, где они к нам опадают, словно листья с ветвей, — здесь, дорогие, здесь!


Мы видим друг друга вновь{13}, каждый в своей могиле, в том нет сомненья. Выдохнутые в бесконечность, как слог, мы сами — лишь слово, начало, мысль, но готовы подняться к деянью. Мы! За окном, где нас буря качает, — ее смеющаяся добыча. В той нации, которая до сего дня именует себя народом вообще, или немцами, в новое время вырвалось из-под спуда нечто исконное — по крайней мере, исконное — и проявилась творческая энергия. Это и есть новое! А тот, кто верит в застывшее, неизменное и мертвое бытие, верит в него потому, что мертв в себе самом и, поскольку сам мертв, не может не верить в мертвое. Нас манят глубины, сама земля говорит о каменных склепах, где мы лежим. Мы знаем глубины и то, что там произрастает. Это и есть — мы. А веру в смерть, противоположную вере в исконный живой народ, мы назвали подражанием чужестранному. Такое подражание чужестранному, если оно распространится среди немцев, обязательно проявится и в реальной жизни: как смиренное признание неизбежности уже имеющегося бытия, как отказ от любых попыток улучшить, посредством обретения свободы, нас самих или других людей. Мы вынуждены оставаться здесь, в земле, но камни падают вниз и убивают. Ибо безрассудно противиться нам, героям. Уже мы скатываемся с холмов в долину, откуда дерзко рвутся наверх супостаты, уверенные в своем искусстве, владеющие оружием; но еще увереннее устремляются им навстречу души юных героев: ибо мы, праведные, бьемся с врагами, как колдуны, и у бесчестных от наших песен подкашиваются колени. Примем же, примем нас в наши ряды! И навеки останемся с нами!


О немцах немцы обычно вспоминают{14} в последнюю очередь — либо по скромности, либо из-за того, что людям свойственно откладывать лучшее на потом. Мы еще слово, но мы уже зреем для деяния. Земля отличает чужих, приходящих сюда, но и понятия о ней не имеющих, от тех, кто знает ее законы, кто на ней вырос. Только мы живем здесь! Для чужого земля наша смертоносна. Вот мы и воспользуемся ясной погодой: им нужны наши головы, они этого хотят — что ж, мы их опередим, поохотимся за их головами! Как волны прилива, выше и выше вздымаются эти валы переменчивые. О добрые, ведь и мы тоже бедны на деянья, но мыслями полны! Но, может, как луч приходит из облака, придет из мысли — духовно зрелый поступок? Родится плод, как в темнолиственной роще, из тихих букв? Появятся братья, которые нас, как руду, из земли поднимут. Из Ничто, в Ничто. Мы, корни мандрагоры, воем, когда нас выдирают из священной горы. Все — братья, в чьих жилах течет одна кровь, кого сочленила судьба. И лучше всего — что мы сами претворяем свои слова в истину. Мы, молодые, ощупью ищем для себя путь. Чужеземцы же, попадая в Германию, не видят, что, так сказать, спрятано там под одеялом. Под травным ворсом почвы, ниже, в земле. А там — мы! И слово наше связано с землей, оно — в нас. Мы, кости истории, складываемся в складчатые горы, по нам сбегают вниз шумные ручьи; как же мы, мощные массы, исторгнемся историей на поверхность — туда, где собирает воды река, стремительно вырывающаяся из таинственного ущелья? Что удерживает нас вместе, прежде чем мы, водные потоки, ринемся вниз на равнину? Уже не обузданные — под деревьями и кустарниками в лесу, среди скал и пещер безлюдного плоскогорья. Дайте нам только время, мы еще не готовы. Мы сами на ощупь ищем для себя путь, скоро мы будем дома. Когда ж ты откроешься нам, душа родины, чтоб мы ниже в поклоне склонялись, чтоб даже тишайшие струны сердец пред тобою умолкли, чтоб мы, цветы ночи, тебя устыдились, день поднебесный, и с радостью путь завершили у тебя на глазах? Когда все, с кем мы печалились вместе, когда и грады наши будут светлы и открыты, чистым огнем полнясь, а горы земли немецкой станут обителью муз, как прежде — священные горы, и когда всюду под небом златым отчизны расцветет свободная радость, тогда мы и будем дома. И у немцев есть чувство естественной цельности в себе, то есть та цельность духа по отношению к воле, благодаря которой человек ощущает удовлетворенность собой, такую же всеохватную и не поддающуюся определению. Мы это мы, и нам хорошо среди нас. А вон зажглись огни. Город! Мы лежим спокойно, и нам туда не подняться. Нужно сперва разрушить, потом можно строить вновь. Ограничен срок жизни людской, нетрудно исчислить отпущенные каждому годы; а годы жизни народов — кто из смертных способен их предсказать? Когда душа, тоскуя, за пределы эпохи улетает, печально бродим мы по хладному брегу, среди своих, но — не узнавая их лиц. Да и потомки, чаемые, — где, где нам свидеться с ними, чтобы согреться, сжав руку друга? Ведь у нас холодно. Чего мы ищем у мертвых? Жизни! Все мы ждем, что когда-то и наш час пробьет.


О родина, они пожинают плоды{15} твоей мысли и духа. Охотно рвут виноград, над самой же тобой глумятся, простая лоза! Ты — та страна, где мы дома! Мы, скованные под землей, — постамент для статуи победителю. Страна любви! Тебе принадлежа, мы часто гневаемся иль страдаем, затем что красоту души своей от посторонних неразумно ты скрываешь. Как часто мы стояли на горе, на светлой, над просторными садами, над милой зеленью: смотрели на тебя. По твоим рекам плыли мы на лодках, тобою жили мы — и были дома. А соловей на шаткой иве робко пел… Мы, что внизу, — речь наша глубока, ведь мы вещаем языком глубин. Как руды, поднятые на поверхность, мы вдруг увидели себя на троне: на горе. И вот — обозреваем сверху поле, где мы, истории посев кровавый, были рассеяны, чтобы родиться снова.


Воля к существованию{16} немецкого университета есть воля к науке как воля к осуществлению исторической духовной миссии немецкого народа как народа, осознающего себя в своем государстве. Наука и немецкая судьба должны прежде всего стать глубинной волей к власти. И они станут ею тогда и только тогда, когда, с одной стороны, мы подчиним науку ее настоятельнейшей, внутренне ей присущей необходимости, а с другой — когда сами в годину крайнего бедствия докажем, что достойны немецкой судьбы. И пусть Платона благородный сад уж не цветет на берегу реки старинной, пусть бедняки распахивают прах героев и птица ночи на развалинах скорбит. Священный лес, мы дома — у тебя. А сами мы? Неужто хоть один из нашей молодежи предаст огласке то, что в сердце у него?


Кто ж не захочет{17}, посредством деяний или мысли, посеять семена ради бесконечного, непрерывно продолжающегося совершенствования человеческого рода, бросить в борозды времени что-то новое, никогда прежде не бывалое, что останется в них и станет неиссякаемым источником новых творений; оплатить свое место на земле и подаренный ему краткий срок чем-то таким, что будет вечно длиться и здесь внизу? Народ и родина в этом смысле, как носитель и залог земной вечности и как то, что может быть вечным здесь, в земном мире, намного превосходят государство, в обычном значении слова. Привет же тебе, в лице лучших твоих сынов, родина с именем новым: плод самый зрелый времени! Напитавшись нашей кровью, земля теряет память. Нас слишком много. Родина — это не земля. Она — в нас. Все остальное пусть горит огнем, мы будем греться возле костра. Мы это мы! Землю, немецкую землю собственной кровью омой! И мы, лежащие внизу, знаки самих себя, выйдем на поверхность холма и будем, как семена, развеяны. Ветер подхватит нас. Мы, духи тишины, разметаны по всей земле, отзвуки наших голосов постепенно замирают в ее глубинах. Или вспомним эти невыносимые восторги, весь этот обман, в котором человек прежних общественных формаций вынужден был искать прибежище, — небо, исповеди, секты; искал в них прибежище именно потому, что он наделен душой, что он, в отличие от обезьяны, — думает; но на самом деле он мог только потеряться во всем этом, обмануть самого себя, стать чужим себе, превратиться в свинью, в мерзость. В пыточной изоляции, теперь, обнажилось вот что: человек и империализм, причем одно исключает другое. Что из этого вытекает, есть единственная продуктивная сила, от которой зависит всё: революционное насилие и способность к противонасилию. Как если б древние воды, новой яростью распалясь, труд очищенья творить вернулись: так год за годом, все нарастая, наводняли печальный край валы неслыханного побоища; повсюду смертная бледность, повсюду мрак слепоты покрыли и окутали человека. Ты спрашиваешь меня, чем, в конечном счете, окончится наша борьба? Я отвечу: победой. Если же ты спрашиваешь конкретно, тогда отвечу: смертью. Неужто нам цветок придется растоптать, взращенный нами же, коль он не в срок и слишком пышно распустился? Мы у себя, дома. Плотно утрамбована почва над нашими головами, замкнута горами долина, но уже светает.


Мы встаем{18}. Из лесу вышел олень, из-за туч появляется солнце, и высоко в небесах сокол стремит свой полет. А в долине, среди лугов, привольно расположилась деревня, и под ней лежим мы. Тихо здесь, мы у себя дома. Под землей — ковер из наших костей, туда просачивается вода. И ни один боец не прекращает борьбы. И даже если ты больше не в силах держать автомат, политика, революционная борьба никогда тебя не отпустят. Хотя бы потому, что борьба против тебя прекратится лишь в том случае, если ты нас предашь, и это особенно актуально именно здесь, где тебе приходится по 24 часа в сутки бороться за свое сознание. Дома ли мы? Приветишь ли нас, небо отчизны, так, как прежде бывало? Чтоб падали с веток плоды на подставленную ладонь? Время и вяжет одно с другим, и разделяет. В земле одиноки мы. Перевернулось отношение живых и к свету, и к подземным обителям смерти. Наши мертвые тела разбросаны по поверхности и напоминают о том лишь, что прежнему величию суждено истлеть. И многие юноши вынуждены спускаться к нам в глубины, ибо история отторгла от себя их кости, и они тихо упокоились, не исчерпав отпущенного им срока. И такие будут множиться. Мы — кучный народ. Если человека могут ликвидировать, как собаку, ему не остается ничего иного, кроме как любым способом пытаться восстановить свое человеческое достоинство. Выйди, друг, на открытый простор — сойди в землю! И оставайся с нами! Пусть даже прежде тебя пристегнут к твоей койке и будут кормить через шланг! Вниз! Тесным сводом небо сомкнулось над нами. Сумрачно ныне: дремлют все переулки, и почти готов я поверить, что свинцовый век наступил.


Три рода привязанности{19} — через народ к судьбе государства в его духовной миссии — искони присущи немецкому человеку. Три вытекающие отсюда обязанности — трудовая повинность, воинская повинность и повинность научного познания — одинаково необходимы и равноценны. Ибо желаем мы не излишеств, а того, что нужно для жизни: только такое всегда окажется к месту, всегда будет радовать нас. Но прилетают и ласточки, прежде чем лето начнется, с благословеньем в наши края. Мы, однако, лежим тихо, у себя дома. Смотри, зеленеют когда-то выращенные тобою деревья, своими ветвями они обнимают дом. Они поднялись из земли, а мы навеки останемся в ней. Свои и чужие одновременно. Увереннее уже стоят деревья. Мы — дома; неудержимо тянется к небу предчувствий полный народ, пока об отцах небесных не вспомнят юноши снова, не захотят из земли воспрянуть, но — опоздают прийти. И это разрушительное молчание — тело-то, конечно, вопит, когда в глотку засовывают шланг — это молчание уничтожит палача! Мы тут сталкиваемся, говорю я, с очень древним законом, согласно которому ни одна часть живого мира не может оставаться равнодушной, когда человек одновременно требует для себя неограниченной человечности и сам упрочивает ее. Будьте же и вы здесь у себя дома, как мы! Звезда блуждающая дня, ты появилась; и ты, земля, в которой мы лежим, для нас ты стала мирной колыбелью, и ты, дом предков, задышали снова! Напейтесь же, ручьев моих отрада! Еще мгновенье, и раздастся топот, и ты, звезда блуждающая дня, на место явишься — владыкой в шпорах, чье место всюду, где явился он. Добро пожаловать домой, в облака человеческой дичи!


Мы у себя дома{20}; мы, языки народа, скованные в земле. Мы охотно посещаем живых, там соединяется многое. И многих мы бы хотели позвать к себе, но мы остаемся одни. Наш отец, который всех непроснувшихся держит на золотых помочах, как детей… И головой окунает в священную трезвость вод… Нам только не мешайте спать! Мы живем главным образом во внутреннем пространстве души и мысли. В этом отшельническом одиночестве духа мы занимаемся тем, что, прежде чем начать действовать, тщательно разрабатываем принципы, которым намерены следовать. Поэтому и получается, что от святилищ, от оружия слова, которое на прощанье вы нам, неискушенным, оставили, мы так медленно переходим к поступкам. Куда нам девать раненых, чтобы их спасти? В отделения интенсивной терапии — то есть мы должны обречь их на тот же говенный круговорот, фазы которого наверняка будут укорачиваться: на инъекции, техническое обслуживание. Потом снова: через шланг через шланг через шланг — и в изоляцию, растянувшуюся на годы, в неизбежность предательства? Предательство? Победа или смерть — когда-то это было единственной нормой. Другая, победа и смерть, означает лишь, если говорить по-простому: пленных, оборону до последнего, тотальную блокаду. Содержание — это борьба это борьба. Но самые слепые — сыны богов. Человек знает свой дом, зверь знает, где рыть логово; и только им, душам неискушенным, верный путь неведом. Ибо где мы начнем, там и кончим. У себя дома. Однако человек может, пока не умер, хотя бы в памяти хранить благое, и это высшее, что ему доступно. У каждого своя мера. Несчастье снести тяжело. Но счастье — тяжелее. В нашем дому, однако, и эти юноши не чужие. Трижды живут они, так же, как первенцы неба. Здесь они крепко пристегивают нас к койкам. Просто было указание: не допускать, чтобы умер кто-то еще из наших, раз уж нельзя нейтрализовать такой ход событий посредством контрпропаганды, любыми способами. Этим, естественно, и занимаются отделения интенсивной терапии — у нас дома. Тут важно еще другое: они надеются, что в часы предсмертной агонии наша воля, возможно, сломается, а значит, прекратится и голодовка. Пленный, который умирает в клинике, умирает как больной, в присутствии врачей, оказывающих ему последнюю помощь, — то есть он уже не борется.


Они одряхлели в странствиях{21}, их обесцветил север, у них и власы поредели, в пламени юга сгорев. Мы же оставались дома. Издалека вернулись те, душой истомленные, чтоб после долгой разлуки отчизну свою узреть. Краски опять расцвели на щеках их мертвенно-бледных, и в потускневших глазах вновь загорелся огонь. Мол, среди нас они — у себя дома. Но если сердце вам, воды родины, так жалобно вторит — разве не этого же хочет оно? Блаженные, простерлась в ожидании страна сегодня, тенью омраченная! Живите с нами, среди нас, склонив главу. Посланцы прошлого, столь дорогие нам! Сюда! Прекрасный лик ваш созерцать, как прежде, сегодня я страшусь: погибель в этом, и не дозволено будить умерших. Рассаживайтесь! В небе голубом уж не витает голубой ваш сонм. Суровым веком рождены, для нас в пример, останьтесь с нами. Мы не можем помешать им убить некоторых из вас. Но мы можем им помешать убить всех. Если умрет еще хотя бы один пленный, потому что они пока не поняли, к чему все клонится, никакие переговоры уже не будут возможны. Так обстоит с нами. Однажды между днем и ночью должна явиться истина. Бесстрашно проходят сыны Альп над пропастью по легким мостам. Поэтому, поскольку кругом, вокруг ясности, громоздятся вершины времени и любимые живут поблизости, изнуренные, на разрозненных скалах, дай нам воды невинной, дай нам крылья, чтобы могли мы с неложными помыслами перенестись на ту сторону и потом назад воротиться. Наука как воля к осуществлению исторической миссии немецкого народа как народа, осознающего себя в своем государстве, — наука и немецкая судьба должны прежде всего стать сущностной волей к власти. И они станут ею тогда и только тогда, когда мы когда мы когда мы в годину крайнего бедствия докажем, что достойны немецкой судьбы. Мы сами собой спешим к завершению. Мы у себя дома, вброшенные в прах нашего песнопения. Мертвых мы пробуждаем — тех, что еще причастны грубой стихии. Но много и робких очей — они пока не решаются взглянуть на наш свет. Так обстоит с нами! Служили мы матери-земле, служили солнечному свету, но мы остаемся при нас самих, мы в мире с собой. Займите же места здесь! Правда, для этого естественная свобода индивида должна быть во многих отношениях ограничена ограничена ограничена, и даже если нет никакого иного соображения или намерения, кроме вышеуказанного, то все равно следует ограничивать свободу людей как можно жестче и подчинять все их порывы единообразным правилам, а их самих держать под неусыпным контролем. На чем же основывается такая наша уверенность? Мы у себя дома, дома — здесь сладкий лип аромат, и буки, в полдень: когда на поле хлеба шуршат, колосьев прямые стебли, тогда и мы присутствуем здесь!


Воля ведь не собственность{22}, а мотор. Крепнет она постепенно — благодаря тому, что мы боремся. Ты должен отвоевывать это у мотора каждый день. Это невероятно трудно, это гораздо труднее — особенно выдержать первые дни, — чем любая террористическая акция, какую только можно себе представить: именно потому, что у них есть всё, а у тебя — ничего. И так идет… на темя Отца. Мы! Слабеют небожители, чтоб чистое себя познало. Мы — у себя. Мы! Последнее же, на зловещем поле: из славной груди героя кровь сочится, услада битвы, а из уст нам подобных голос бьет родником. О высшем не хотим мы умолчать; мы дома, и глаголем мы о том, что сами мы постичь сумели. Лишь столько можем мы забрать домой. От четырех ветров приди, дух, и дохни на этих убитых, и они оживут! Выйдут к нам из земли! К нам, ибо их у нас не отнять! Пусть даже ветер, и бури, и ливневые потоки, и жгучие солнечные лучи выбелят мертвые кости, животворящее дыхание духов все еще веет. К нам! Оно соединит и мертвые кости нашего национального тела, дабы оно обрело величественную стать в новой просветленной жизни. И мы будем в этой куче-мале! И мы! Себе мы сами вскроем грудь и сами же себя разбрызжем в прах по капле. Мы здесь, и сюда доставим тех, кто стал нашими жертвами: мертвых. Земля нуждается в плуге, скала — в ударах кайла. Иначе было бы нам бесприютно. Мы погибали бы на крутой тропе. Мы, странники, пусть и гневаясь, тоже по этим тропам ходили. К нам, туда, где мы обитаем! Домой. Домой. Домой.


Старинное и выдержавшее все испытания глубокое чувство{23} немецкого народа произвело это низвержение по требованию простого, прямого сердца. Какою силой прикованы мы к древним и блаженным далеким берегам? Тем, что остаемся у себя. В глазах уж брезжит понимание. В родной земле хотим мы укорениться, хотя мы и так живем на ней! Родина — мать наших мыслей и грез. В высших школах Германии много работают, но там мало делается для будущего. Все это лишь подсобная работа. Но мы уже зреем для деяния. Кафедральная мудрость нас не спасет. Этот народ работает над собственной судьбой, поскольку свою историю и свой духовный мир ему приходится отвоевывать для себя вновь и вновь. Мы бы охотно стали напоминанием для других, но мы остаемся нами. У себя дома. Все ж в средоточье времен живем мы спокойно и радостно, напоминаньем для ненуждающихся. От рожденья нам предназначен для жизни тот край, где солнечные лучи не жгучи под сенью леса. Все мы верим, что жить здесь лучше, чем где-либо еще в мире. Поэтому, добрые духи, легче вы нас окутывайте! Нами! Чтобы ничто чуждое нам не мешало. Оставьте нас среди нас, в своем кругу! Самое главное для руководителя — не просто идти впереди, но обладать достаточной силой, чтобы идти одному. Не из упрямства или стремления к власти, но потому, что ты глубже осознаешь свое предназначенье и имеешь больше обязанностей. Такая сила привязывает к существенному, способствует выбору наилучшего и пробуждает способность к подлинному повиновению у тех, кто уже проникся новым духом. Чтобы присоединиться к нам. И земля воспрянет вместе с нами, под нами. Мы еще спим в ней, но вскоре мы воспрянем. Сиянье любви золотое! Неужто и к нам, мертвым, ты наконец снизошло? Оголены небеса, небеса — как тюремные стены, бременем тяжким висят над головами они. Но мы уже воспряли. Как бедственно наше время! Мы сидим, сбившись кучкой, на траве, чтобы мир в душе обрести и после среди цветов упокоиться, у себя дома. Когда вкруг нас витают тихие облака, мы удивляемся, но истолковать знаменье не можем. В тот летний день — тогда мы искали тени. Дома. У себя. Новые титаны замыслили еще раз штурмовать небо? Оставайтесь с нами! Вас небо не примет, ибо вы — рожденные на земле. Оставайтесь здесь, с нами! Иначе вас просто лишат возможности видеть небо, лишат его благодати, и у вас останется только ваша земля как холодное, темное и бесплодное пристанище. Землю-то у нас не отнять. Мы на ней сидим и с места не сдвинемся. Мы, потеснив других, просторно расположились здесь, и мы в своем праве. Как агнцы на лугу — на зеленом ковре, который мать расстелила на радость нам. Этого у нас не отнять. Может, мы и отлучаемся ежедневно, но мы остаемся здесь.


Быть с небожителями так наедине{24}, у нас же дома; над нами — свет, и бури, и ветра, и само Время, кажется, спешит туда, где попираем мы пятой главу соседа и спор о первенстве ведем. Словно стихии древнего Хаоса, досель в разладе зыблются помыслы переживающего брожение века. Но мы воспрянули, мы дома, и спокойно — тропами мирными — стремим свой путь. Вверху над нами — сеющие прах облака. Охотно дома остается тот, кто сохранил в груди божественную искру, и все языки неба мы хотим, пока живем, любовно толковать. Повсюду, где неложный свет открылся нам. Боль? Точно не скажу, но, похоже, тем, кто сопротивляется, боли не избежать. А если мне позволительно высказать свое мнение о тебе и об этой процедуре, то что вы хотите доказать? К кормлению через тонкие шланги прибегли потому только, что поблизости оказались важные шишки — наверное, те же, которые прежде распорядились, чтобы пленным не давали воды. Это очень болезненно! Очень! Мы их достали! Но скорее деревья стронутся с места, чем мы. Мы останемся здесь, отсюда нас не отъять. И детских лет покой, и юность, и любовь — их больше нет. Но ты, мой край родной! Святой и страждущий, остался ты со мною. Тихи мы пред судьбой.

И — останемся. Удел наш — любить и страдать. Здесь! Вне судьбы, словно спящий младенец, дышите только вы, небожители. И только ваши блаженные очи тихо смотрят, ясные вечно. А нам нет приюта никогда и нигде, или мы давно обрели приют — в земле, которая нас не выпускает обратно? Или мы никогда и не были снаружи? То есть весь порядок нашего сословия основывается только на памяти, а здесь мы никогда не были? Выдернут ли нас из земли? Куда мы попадем? Но нет, мы останемся здесь, здесь мы у себя дома. Если бы даже все остальные европейцы вдруг захотели перебить друг друга во всех морях и на всех островах и побережьях: в центре Европы прочный немецкий вал помешал бы им напасть друг на друга, здесь по-прежнему царил бы мир и немцы сохранили бы покой и благосостояние как у себя, так и у какой-то части прочих европейских народов. Здесь мы у себя дома. Но своекорыстных и думающих лишь о ближайшем будущем чужеземцев не устраивало такое положение вещей. Они предпочли использовать мужество немцев для того, чтобы с их помощью вести свои войны, чтобы их руками вырывать добычу у соперников. И доставлять домой.


Так вот почему, Земля{25}, человек от груди твоей отлучен, своей же гордыней: твои дары и узы нежности презрев, ищет он, дикий, лучшей жизни! Для чужого земля наша смертоносна. На пути из Ничто в Ничто, между Ничто и Ничто. Мы у себя дома, но кто нас за это поблагодарит? Хорошо, что земля создает прохладу. Гостеприимно теплится в окнах свет, воздух согрет очага безобидным жаром. Вдруг голос чуждый — и вспрянули стада. Мы Чужака не видим, а узнаем, что он рядом, услышав звякнувший на ветру флюгер. Имя его нам неведомо, приходит он только ночью. Молчит среди нас, живых. Мы же… Мы же… На что бы мы ни смотрели, мы ищем самих себя. Растем и становимся лесом.


Наряду с другими источниками, здесь использованы тексты Гёльдерлина, Гегеля, Хайдеггера, Фихте, Клейста и письма членов Фракции Красной Армии 1973–1977 годов.[8]

Загрузка...