Я — Эвальд Миттермайер, В начале этой истории мне было тринадцать лет и одна неделя, а в конце — тринадцать и семь недель. То, что я здесь описал, по выражению учителя немецкого языка (если только я его правильно понял), — «рассказ о пережитом»: ведь я это и вправду пережил. Попытаюсь быть кратким. Удастся ли мне это — не знаю. Шесть недель, о которых я хочу рассказать, были бурными и для меня, и для всей нашей семьи. А рассказывать о бурных событиях я не умею. Дома у нас раньше ничего подобного не бывало. (Когда в школе нам задавали сочинение о воскресном дне, приходилось что-нибудь придумывать. Воскресенья в нашей семье не тянули на сто́ящее сочинение.) Мама говорила — это оттого, что у нас гармоничная семья. Сестра утверждала — ничего подобного, никакой гармонии нет и в помине. Дома — смертельная скука. Кто из них прав — неважно. Я привык к монотонности. Описывать необычные события мне трудно. Ну вот, только я об этом подумал, как вспомнил, что вся эта история началась не спустя неделю после моего тринадцатилетия, а значительно раньше, чуть ли не на пять недель.
Было это в пятницу на большой перемене. Я сидел в классе за своим столом и грыз яблоко. Оно мне не нравилось — вялое и коричневое внутри. Тут, возвращаясь из туалета, вошел Герберт Пивонка с известием: «Эльси, твоя мать разговаривает в коридоре с учителем английского».
Должен пояснить: некоторые в классе называют меня Эльси и находят это уморительным. Кто-то из них подглядел в свидетельстве о рождении все мои имена: Эвальд, Леонгард, Стефан, Исидор. А Вольфганг Эмбергер сложил из начальных букв — «Элси».
Почему у меня четыре имени? Мама хотела назвать меня Эвальдом (так звали ее брата), бабуля — Леонгардом (почему — не знаю), отец и бабушка — Стефаном, Кошмарное «Исидор» привалило от двоюродного дедушки. Чтобы порадовать старика, оправдывались родители. Дед Исидор очень богат и может нам что-нибудь завещать, если мы его будем радовать. (Все мои двоюродные братья вторым, третьим или четвертым именем имеют это прелестное имя «Исидор», так что все равно шансов на наследство у меня мало.)
— Чего это надо англичанину от твоей матери? — спросил Герберт Пивонка.
Тоже мне сказанул! Ему ничего не надо от моей матери. Скорее, мать чего-то от него хочет. Ну конечно же, четверки в табеле! До конца года оставался месяц, мои оценки были более или менее твердыми; пятерки и четверки. Только по английскому, судя по письменным работам, где-то между «хорошо» и «удовлетворительно». А так как мои устные ответы, прямо скажем, не блещут, скорее всего, мне светит «удовлетворительно».
Всё ясно! Мать пришла к учителю, чтобы договориться о четверке. Тогда мой табель не будет испорчен. Мне-то она, конечно, ничего не сказала. Но я знаю женщин! Герберту Пивонке я об этом, разумеется, ни звука. И никому в классе. Смехота, да и только! Ведь у нас по крайней мере пятеро дрожат в предчувствии экзамена по английскому, а двоим уже сейчас грозят двойки.
Я наврал Герберту, что не имею ни малейшего представления о заботах учителя и матери. Может, он ее предупреждает о моей тройке. Я ведь на четверку не тяну, это и ежу понятно!
Что оставалось делать? Я не хочу «подарков» от учителей. Ребята бы это сразу почуяли и считали бы меня подлизой. А уж быть подлизой — последнее дело!
Мои опасения подтвердились. Мать и вправду клянчила четверку. А теперь, ничего не добившись, была удручена. «Не понимаю, — жаловалась она, — он всегда был таким рассудительным! Наверное, у него сегодня тяжелый день».
Ха-ха! Тяжелый день! Просто озлился, что мать поймала его на перемене. Он вообще не выносит, когда родители отрывают его от полдника. И часто говорит нам об этом. «Неслыханная назойливость! Мешать во время честно заработанного отдыха! Интересно, для чего у меня приемные часы? Пожалуйста, предупредите своих родителей!»
Я, конечно, предупреждал маму. Но она вообразить себе не в состоянии, что для учителя полдник может быть важнее моего табеля.
…Я уселся обедать. Когда нет папы и сестры, мы с мамой обедаем на кухне. Ели спагетти с соусом. Только я отправил в рот свернутый комок макарон, как мама сказала: «Он считает, тебя нужно отправить в Англию». Макароны так и застряли у меня в глотке. Разделавшись с ними, я буркнул: «Кто считает?» (Ну конечно, я понимал: мама говорит об учителе английского, но меня злит ее манера. Прошел час, как мы кончили говорить о походе в школу и перешли к другим вещам. А она уверена, что я должен угадывать ее мысли и знать, кто такой «он»!)
— Конечно же, учитель английского! Кто еще! — покачала головой мама. — Из-за твоего произношения. Тройка у тебя потому, что ты слаб в устной речи. И никогда не поднимаешь руку, — голос ее был непривычно укоризненный.
Я отодвинул тарелку. Есть расхотелось.
Мама взяла сумку и вынула бледно-зеленый листочек бумаги.
— Колледж в Оксфорде. С 15 июля по 15 августа, — пробормотала она.
Содержание этой бумажки было мне знакомо: точно такая же лежала у меня в портфеле. Нам их раздавали в школе.
— Осталось два места. Вечером поговорю с папой, — мама положила бумажонку в буфет. Собрала посуду и сунула ее в моечную машину.
Ну, а я… Что я? Будьте уверены — побледнел. Даже больше. Стал серо-белым, как городской снег. Со мной всегда так: кровь отливает от головы, несется в живот и там отчаянно бурлит. Взбеситься можно оттого, что никто не интересуется твоим мнением и не спрашивает о твоих желаниях. Идет ли речь о шерстяных носках, авторучках, длине штанов, о поездке в Англию или обыкновенной прогулке. Мама всегда все знает за меня… А когда не совсем уверена, спрашивает отца. Мысль о том, что и меня неплохо бы спросить, не приходит ей в голову.
Должен вам признаться: это самая большая проблема моей жизни. О ней я часто думаю. А подумавши, прихожу к мысли, что сам виноват: не оказываю сопротивления. В младших классах со мной сидел Мартин Ходина, Вот у кого не было такой проблемы! Когда что-то было не по нему, он ревел. Ревел громко и пронзительно, как фабричная сирена в конце рабочего дня. Дома все жутко боялись этой сирены. Поэтому каждый трижды спрашивал о его желаниях, чтобы избежать кошмарного ора…
Да, это, конечно, выход. Но не для меня: вопить надо было раньше. В тринадцать лет не начнешь. Ну, а еще, наверно, для такого крика нужно много крови в голове. У Мартина, когда он кричал, голова становилась пунцовой. А у меня в таких случаях, как я уже говорил, кровь несется в живот и там бурлит.
Сестра моя говорит, что я слишком ленив и добродушен, чтобы сопротивляться. Но это не так. Если бы я был добродушным, кровь не вскипала бы у меня в животе. У ленивых, я думаю, кровь немного попульсирует, и все. Когда я это объяснил сестре, та расхохоталась и сказала: «Вальди, тут дело в другом. Ты — тот редкий случай, когда воспитание дает хоть какие-то плоды. Хорошо воспитанные дети не сопротивляются».
Может, она и права. Но все-таки я не так хорошо воспитан, чтобы безропотно отправиться в Оксфордский колледж.
Наверное, многие ребята поехали бы в Англию. В нашем классе пятеро согласились сразу же да еще радовались. Трое собирались уговорить родителей. А двое переживали, что не смогут поехать. А вот у меня английский колледж профессора Танненгайста не вызывал никакого энтузиазма. И каждый, кто меня хоть немного знает, в том числе и мама, должны это понимать. Я не терпел ни лыжных походов, ни загородных лагерей. Я вообще не переносил сборищ. Не любил жить по часам. Если что и было хорошего в занятиях лыжами и в загородных лагерях, так то, что они были за счет уроков. А Оксфордский колледж выпадал на каникулы. И в этом я видел только плохое: мерзкий завтрак, еще гнуснее обед, свободного времени мало; храп с верхней полки, грязные носки, которые нужно стирать самому, подсчет по головам до и после прогулки, хотя еще никто не разу не потерялся. А чуть отстанешь от толпы или задержишься минуты на три, осматривая какой-нибудь церковный алтарь, тут же ворчание, что ты выставляешься. И так далее, и так далее… Хватит с меня учителей и ребят в течение года. Шесть раз в неделю, с утра до обеда. Терпеть их еще и в каникулы — выше моих сил!
Все это более или менее вразумительно я и изложил после обеда матери. Увы, она и не пыталась вникнуть. Лишь тупо повторяла, что пополнится мой словарный запас, улучшится произношение и в следующем классе я играючи получу «хорошо», а то и «отлично». А еще намекнула, что я неблагодарный. Конечно, не прямо. Моя мама так не делает. «От детей не дождешься благодарности», — ее постоянная присказка. И сейчас она не попрекала, но раз десять произнесла: «Другие дети бы прыгали от радости. Поездка в Англию — недешевое удовольствие. А мы не так богаты, чтобы бросать деньги на ветер!»
Отец вечером высказался за Англию. И вовсе не для того, чтобы я без запинки цедил «this», а из-за своей глубокой озабоченности.
— Эвальд, — оторвался отец от газеты. — Это же чудесно! Быть целый месяц со своими ровесниками! В твоем возрасте нет ничего лучше этого. Друзья ведь самое важное в жизни! А в Оксфорде ты найдешь настоящих друзей. Пойми, Эвальд, летний лагерь только укрепляет дружбу!
Как же я об этом не подумал! Сызмальства мой отец озабочен тем, что у меня нет «настоящих» друзей, и без конца пилит за это. У него самого в детстве было по крайней мере четыре «верных» друга, а он у них был признанным вожаком. Отец смотрит на меня как на ненормального, потому что я никогда не рассказываю о своих друзьях. И никак не может поверить, что я не хочу иметь друзей. Он думает, что со мной никто не хочет дружить. А раз меня не берут в друзья, значит, со мной не все в порядке. Это его беспокоит. Ему нужен сын, у которого все в порядке.
Словом, родители, не обращая внимания на мой протест, в ту же минуту отправили бы меня в Оксфорд, если бы на помощь не кинулась сестра.
Мою сестру зовут Сибилла. Ей пятнадцать. Она потрясающе умная: все схватывает на лету. У нее невероятная кратковременная память. Благодаря ей Сибилла мгновенно вкладывает в мозги всякую скучнятину из учебника, получает «отлично» и тут же выбрасывает весь этот хлам из головы.
Вдобавок она хитрая. Заметив мои неловкие попытки избежать Англии, она подмигнула мне и прошептала, что отведет беду. Сперва надежды было мало. Но Билли — тертый калач. Она села напротив меня и громко спросила:
— Ну, парень, уж в Оксфорде-то ты закрутишь любовь с Вереной. Ты ведь к ней неровно дышишь. Правда?
— Зачем врешь? — спросил я, но тихо. Я еще не понял, к чему она клонит.
Сибилла пихнула меня ногой и, снова подмигнув, сказала громче:
— Ну правда, Вальди! В Англии ведь так принято. После отбоя все собираются в кустах. В прошлом году четверо из нашего класса повлюблялись! — И, хохотнув, добавила: — А Гертруду из-за этого сейчас не пускают.
Только тут я начал сечь, к чему она клонит. «Кто знает…» — пробормотал я и глупо ухмыльнулся. Конечно, в летних лагерях что-то подобное бывает. По крайней мере так рассказывают там побывавшие. Да и во время лыжных походов, и в загородных лагерях тоже. Но если с любовью дело обстоит так же, как с выпивкой, можно быть спокойным.
Как-то, отправляясь в лыжный поход, Отти Вервенка запрятал в носок бутылку водки. Ночью ее распили. Что было потом! Все маялись головой и животом. Но до конца года только и было разговоров о ночной гулянке, которая, по словам участников, превратилась в настоящую оргию. А один из параллельного класса даже спрашивал меня, правда ли, что они там обкурились. Дурачку я ответил «да», они ведь там еще и сигаретки курили. Но сестра мне объяснила, что «обкуриться» означает курить гашиш.
Не зная ничего про «любовь» и вспомнив лыжный поход, я глубокомысленно заметил: «Уж бутылочка-то там будет точно!.. (Дурацкое заявление, но Герберт Пивонка, ездивший каждый год в английский колледж, всегда говорил и об этом.)»
Наверно, еще полчаса мы с Билли толкли воду в ступе, упражняясь в любовно-бутылочной болтовне. Если бы уважаемый профессор Танненгайст, директор Оксфордского колледжа, слышал все это, его, несомненно, хватил бы удар.
Мама попыталась было вмешаться: «Эвальд, что ты несешь! Я запрещаю говорить гадости!» Но мы не отступались. Когда мы вдвоем, мы мужественны и единодушны. Мама вышла, хлопнув от возмущения дверью.
Утром, за завтраком, она сказала, что они с папой все как следует продумали и решили: поездка в Англию не для меня.
— Почему это? — полюбопытствовала Сибилла, подмигнув мне из-за кофейной чашки.
— Он еще маленький, — ответила мама.
— А вчера он не был маленьким? — упорствовала Сибилла.
— Он еще не оставался один, — кинулся на помощь папа.
— Он дважды был в лыжном походе и один раз в загородном лагере, — не унималась Сибилла.
— А за границей ни разу. Есть же разница! — сказала мама.
— Да он и сам этого не хочет, — добавил папа.
— А вчера вы об этом думали? — занудила было Сибилла, но я здорово пнул ее под столом, чтоб замолчала.
У-ф-ф, кажется, пронесло!
Сестра не проронила больше ни слова. Наверное, потому, что было уже полвосьмого и надо было бежать.
По пути в школу Билли довольно ухмыльнулась:
— Обожаю болтать на эту тему. Наши старики возмущаются как сумасшедшие.
— Все родители таковы!
Билли покачала головой:
— Нет! Другие против секса, когда речь идет об их детях. А наши в принципе против секса.
Другие отцы и матери, считала Билли, сказали бы просто: «Нечего, мол, малолетнему сыну болтаться по кустам».
— Но наши, — Билли постучала себе по лбу, — наши умрут от стыда, произнеся что-то подобное. Клянусь! Они просто немеют, когда речь заходит о сексе. — Потом она вопросительно посмотрела на меня: они тебе уже что-нибудь объясняли?
— Я покачал головой.
— Вот видишь! — возмутилась Билли. — Даже ничего не рассказывали!
Тут из соседнего переулка появилась Ирена Тушек, подружка Сибиллы, и мы закончили разговор.
Откровенно говоря, сестра была не совсем права. Год назад папа пытался мне кое-что объяснить.
— Эвальд, хочу с тобой поговорить, — сказал он, когда мы как-то раз остались наедине. Говорил он так, будто у него заболели зубы. Я было испугался, подумал: произошло что-то ужасное с бабулей, например, или с бабушкой (бабуля — мамина мама, бабушка — папина). Или у нас нет денег даже на еду или отпуск. Или мы должны переехать в другой город. (Такое уже было много лет назад. Папе предлагали повышение. Слава богу, оно досталось его коллеге.)
Я облегченно вздохнул, когда папа наконец-то связно проговорил, что я теперь в таком возрасте, когда нужно знать о разнице между мужчиной и женщиной. Я обрадовался, что обе бабушки здоровы, мы не нищие и переезжать не надо. Но тут же заметил, что папа мнется, заикается, бормочет что-то об увлечениях и поцелуях. Тогда я его успокоил: объяснять, мол, ничего не надо, нам рассказывали об этом в школе. Но это была неправда. Нам объясняли только, что дети растут в животе и как они появляются на белый свет. И еще про семена и про оплодотворение рассказывала учительница. А вот что делают мужчины и женщины, когда хотят завести ребенка или не хотят, нам не рассказывали. Очень хотелось бы узнать и об этом, но не от папы, который метался по комнате, как лев с больным зубом, и через каждое слово вставлял: «Э-э… гм… так сказать…» Сплошное мучение. И для меня, и для него. Когда же я своей ложью положил этому конец, он подарил мне новехонькую монету. Обычно папа, вздыхая, дает мне карманные деньги по понедельникам, а если я не укладываюсь, что бывает редко, то, более удрученно вздыхая, протягивает еще пару шиллингов, не забывая — в ближайший понедельник вычесть их из традиционной суммы. Должно быть, он очень обрадовался концу нашего разговора, поэтому ни с того ни с сего дал мне монету.
Гм… Кажется, я отклонился (или лучше: уклонился?) от темы. А ведь хотел быть кратким. Возвращаюсь.
Следующую неделю я жил спокойно. Для ребят с хорошими оценками последние школьные денечки все равно что теплая ванна, нежная и усыпляющая. Особенно до обеда. Дремлешь себе, иногда просыпаешься и думаешь: зачем тут сидеть, все равно ведь не вызовут. Не лучше ли иметь таких добрых родителей, которые бы соврали, что ты болен гриппом. Насколько приятнее читать, лежа на животе в кровати, чем горбиться за столом, тайком полистывая лежащую на коленях книгу, чтобы никто не заметил, что она не имеет ни малейшего отношения к школе. Ребята в конце года этого не одобряют, так же как и учителя. Их можно понять. Когда оценка у тебя колеблется между «удовлетворительно» и «неудовлетворительно» и приходится напрягаться, а кто-то рядом читает фантастику, это действует на нервы.
А если даже сидишь прямо и серьезно глядишь на учителя, то все равно не можешь помочь какой-нибудь бедной овечке получить свою тройку. Подсказывать ведь можно только тому, кто хоть что-то знает. Шепнешь пару слов или что-то покажешь — ему и понятно, и он переползает с «хорошо» на «отлично». А кандидатам в двоечники, как это ни печально, ничем не поможешь. (Однажды на экзамене по географии я хотел подсказать Пивонке, что в Южной Америке много рудников. Ага, подумал я, графит! Это же можно показать! Поднял карандаш и стал тыкать в графит. Пивонка посмотрел на меня, заулыбался и брякнул: «В Южной Америке производят карандаши!» Класс взорвался от хохота, а Пивонка получил двойку.)
Так вот, на монотонно усыпляющей математике Лена Штолинка бросила мне записку. Ее содержание было загадочным: «Берете вы его или нет? Маме нужно знать срочно. Она вчера раз сто вам звонила, но было занято. Лена». Единственно, что не было загадкой, так это наш занятый телефон. Сибилла и ее подружка Ирена Тушек два дня как поссорились. А их третья подружка Верена Хаберл сообщала сестре, что про нее сплетничает Ирена. После чего сестра опять же по телефону рассказывала об Ирене четвертой и пятой подружкам. А уже потом позвонила сама Ирена Тушек. Она узнала от шестой подружки, что сообщила Верена моей сестре. И как возмущалась! Она этого не говорила, она ведь не интриганка! Сестре пришлось уведомлять об этом всех остальных. Так что телефон не остывал.
На перемене я с запиской подошел к Лене:
— Что все это значит?
— Да англичанин же! Маме нужно знать, берете вы его или нет. А то придется отказывать.
— Что еще за англичанин?
Лена посмотрела на меня, как на одуревшего павиана. Клянусь, я и вправду думал, что речь идет о каком-то заказе в универмаге, где продавщицей работает Ленина мама. До звонка я узнал, что «англичанин» — это не кухонный гарнитур или там юбка-брюки в клеточку, а тринадцатилетний мальчик из Лондона. Черноволосый, милый парень, по словам Лены. Этот мальчик должен был жить в семье Штолинков шесть недель, потому что Ленин брат прошлым летом ровно столько же жил в Лондоне в его семье.
— Обменный ребенок, — продолжила рассказ Лена.
Однако дело в том, что сейчас обменный ребенок не мог поселиться в их доме. Заболел дед Штолинка.
— Ему очень-очень плохо, он целыми днями стонет. Врач боится, что он не выздоровеет, может даже умереть. При таких обстоятельствах, говорит мама, мы не можем взять Тома. А твоя мама позавчера, когда была в универмаге, сказала моей, что, может быть, вы возьмете его к себе.
Лена смотрела на меня удивленно. Она не верила, что я обо всем этом не имел ни малейшего представления. Потом, засмеявшись, сказала:
— Из-за твоего произношения мама хочет взять Тома. — По ней было видно — она считает это нормальным.
— Мы не возьмем его, — взорвался я.
— Ладно, ладно… Ты же об этом и слыхом не слыхал.
— Мы не возьмем его, потому что я не хочу! — уже не сдерживаясь, кричал я.
Лена покачала головой:
— Тс-с-с… Если бы это от тебя зависело, Вальди!
Я поплелся к своему месту. Кровь отлила от головы, ринулась в живот и там забурлила громче обычного. Лена говорила со мной так, будто всем было известно о моих домашних делах.
На последней перемене я сходил к сестре и спросил, слыхала ли она об обменном ребенке. Она ничего не знала. Но это и неудивительно. Последние дни сестра, если только не говорила по телефону, была в наушниках. Мать не терпит, когда сестра включает музыку. «Опять этот грохот! — говорит она. — Тебя же это отвлекает, мешает сосредоточиться». Но последние дни сестра надевала наушники, даже не слушая музыку. Она ходила по квартире, волоча за собой шнур, и всем своим видом показывала, что не хочет участвовать в семейной жизни. Мама жутко злилась. Пару раз сорвала наушники с головы сестры и грозилась их сжечь. (Хотя у нас центральное отопление!) А один раз они, вырывая наушники друг у друга, погнули дужку. Сестра заплакала и сказала, что уйдет из дома, уедет за границу работать няней.
Так… Значит, и сестра не знала об обменном англичанине. «Думаю, что это не ошибка», — сказала она мне. Уходя утром, она слышала, как мама говорила отцу: «Мне надо позвонить госпоже Штолинке. Как ты считаешь, можно позвонить в универмаг? Или лучше этого не делать?» Отец ответил, что времена, когда нельзя было звонить служащим на рабочие места, слава богу, прошли. Сестра не придала значения этому разговору.
Короче говоря, Лена Штолинка сказала правду. Мама хотела взять английского парня на шесть недель. На мой вопрос, произнесенный бледными, дрожащими губами, почему я должен об этом узнавать от Лены, она ответила: «Дело не стоит выеденного яйца». Она бы сказала, когда все прояснится. Сначала нужно письменно и по телефону договориться с родителями Тома. Необходимо их согласие на другую семью.
На этот раз помощи от сестры я не дождался. Из-за наушников. Она их даже не сняла, чтобы выслушать мои жалобы. Лишь сказала с похоронным видом: «Вальди, мне все равно! Пусть малявка является!»
Думаю, сестре было не по себе из-за ссоры с Иреной. Насколько я понял из долгих телефонных переговоров, причиной этого был Себастьян из 7-го Б. Он нравился и сестре, и Ирене. Ирена, дрянь такая, налево и направо рассказывала, что Билли бегает за Себастьяном, прохода ему не дает. И только подумайте, даже написала ему любовное письмо! А на самом-то деле сестра передала ему всего-навсего записочку от учительницы музыки (они учатся играть на фортепиано у одной учительницы). В записочке говорилось, что урок переносится со вторника на среду или наоборот. А Ирена сплетничает, что Билли на обороте нарисовала красное сердце, пронзенное стрелой. Когда имеешь такую подругу, уже неважно, нарисовала ты на самом деле сердце со стрелой или нет. Я понимал; от всего этого можно стать несчастной, и тут и вправду не обойдешься без наушников. К тому же мама вечно оговаривает и подслушивает. Деликатно уходить из прихожей, когда Билли или я кому-нибудь звоним, это не для нее. Совсем наоборот. Как только мы начинаем разговор, она идет в прихожую и начинает протирать зеркало или убирать обувь в галошницу. А то встанет возле телефона и жужжит: «Покороче. Телефонные разговоры подорожали».
Маме не нравилась Ирена. Как только она узнала об их ссоре, стала без конца твердить: она, мол, сразу поняла, какая та хитрая и скрытная, но ей не верили. Она надеется, Билли сделает выводы и не станет дружить с Иреной. А в будущем станет прислушиваться к советам умудренной жизнью матери, чтобы потом не разочаровываться.
В такой ситуации я не только надел бы наушники, но еще и приклеил бы их к ушам (если бы был уверен, что это поможет).
Я остался один с грустью в сердце и яростью в животе. И не потому, что мне вешали на шею англичанина! И не потому, что не спросили моего согласия. Просто у меня были другие планы на лето. Прекрасные планы! Тайные планы! По правде говоря, я до сих пор не осмелился рассказать о них родителям. Но час пробил!
Вечером, после ужина, я сказал папе и маме, что давно мечтал побыть хоть пару недель один, Совсем один! Без никого!
У бабули за городом есть маленький домик и крохотный сад. С тех пор как у бабули заболели ноги (у нее водянка), она туда не ездит. Утомительная дорога, да и работа в саду ей теперь не под силу. А после смерти дедушки она вообще разлюбила это место. Все в саду, говорит она, напоминает о нем.
Долгую зиму я втайне мечтал пожить в бабушкином саду хоть месяц. Что мне, собственно говоря, нужно? Кучка библиотечных книг, немного хлеба, смальца, крыжовник, абрикосы — и больше ничего. А главное — никого!
Да-а! Я сделал ошибку, рассказав об этом папе с мамой. Жалкая соломинка, за которую я ухватился, чтобы избежать обменного англичанина, не спасла меня.
Отец закричал:
— Еще чего! Жить одному в саду! Вздумал оригинальничать?
Мама ужаснулась.
— Ни за что в жизни, — уверяла она, — этого не будет. Даже если англичанин и не приедет. Во-первых, потому, что ты еще маленький, а во-вторых, для тринадцатилетнего такое желание удивительно: тринадцатилетние дети не любят быть одни. Если ты хочешь быть один, это ненормально, а матери не могут поддерживать ненормальные желания.
Папа тем временем горячился:
— Прежде чем ты станешь садовым гномом, я возьму в дом семерых англичан. Я изживу твои странности и приучу тебя к детям! Баста!
«Баста» у моего папы — окончательное слово. Я уже это понял. Если папа сказал «баста», он не готов продолжать спор. И не помогут никакие возражения. Билли считает папино «баста» границей, за которую не стоит соваться. Зная это, я сделал самое доступное, что хорошо усвоил, — покорился. (Покориться — смешное слово.)
В следующие дни было у меня одно утешение. Петер Штолинка, брат Лены и друг англичанина, клятвенно заверял, что будет заботиться о Томе все долгие шесть недель. И не просто заботиться, а от всего сердца. «Этот Том, — сказал Петер, — классный парень. Тихий, воспитанный, немного замкнутый, настоящий книжный червь. Когда узнаешь его поближе, он тебе понравится».
Как предполагал Петер, Том будет у нас только ночевать. Все дни он собирается проводить с ним вне нашего дома. Петер дал мне прочитать письма Тома. Должен признаться, это были веселые письма. Том хотел выучить немецкий язык, поэтому первая страница у него всегда была по-немецки. А со второй он писал по-английски. Из писем я узнал, что Том собирает этикетки от спичечных коробок. В школе у него все в порядке. Он носит шинку на зубах. Любит научную фантастику. У него есть брат Джаспер. Иногда по ночам Том выходит в сад понаблюдать за луной. У него есть кошка по имени Шарах, которая смотрит вместе с ним на луну.
Письма были симпатичные, и я сказал себе: «Эвальд, могло быть хуже!» (Моя мечта о жизни в саду, должен честно признаться, и без Тома оставалась мечтой. Я сунул ее в нижний ящик стола до следующего лета.)
За неделю до каникул из Англии пришли два нежно-фиолетовых письма. Одно — родителям, другое — мне. Я сразу узнал мелкий, круглый почерк Тома.
В письме родителям было несколько вежливых слов по-немецки, таких вежливых, будто их диктовал кто-то из взрослых. Мое письмо тоже было кратким. На фиолетовом листке бумаги была приклеена овальная фотография черноволосого красивого мальчика и написано: «Это я (чтобы ты знал, кого ждешь)».
Сестра — она уже помирилась с Иреной Тушек и надевала наушники, только слушая пластинки, — нашла его милым. И глубоко вздохнула: «Как жалко, что ему только тринадцать. На пару лет постарше — другой разговор. И лето было бы приятным».
Я напомнил, что ей и самой-то всего пятнадцать, разница невелика. В кругу наших знакомых есть пары, где жены как раз на два-три года старше мужей. И счастливы. Но, увы, сестру интересовали лишь восемнадцати-девятнадцатилетние парни.
— Вальди, женщины развиваются раньше. Сверстники нам кажутся детсадовцами…
Тем временем мама готовилась к приезду Тома. День ото дня все стремительней. Каждое третье сказанное ею теперь слово было «Том». Появилась чашка с надписью «Том». «Чтобы он чувствовал себя, как дома», — сказала мама (у всех нас были именные чашки).
Моя комната подверглась генеральной уборке. Возле стенки у меня стоит прозрачный, в голубую полоску ящик из овощного магазина, четыре метра длиной и метр высотой. Там хранился всякий хлам. Мама так прибралась в этом ящике, что он удлинился на два метра и вырос тоже на два.
Два оставшихся метра стены теперь занимала принесенная с чердака старая кровать, выкрашенная мамой в голубой цвет. Еще она приволокла из магазина голубую тумбочку и голубую же ночную лампу. Половина моей одежды (зимние вещи) перекочевала в прихожую, чтобы было куда поместить вещи Тома. Из чулана приволокли старый кухонный стол, покрасили в голубой цвет и водворили возле окна.
— Чтобы у Тома был письменный стол, — сказала мама. — Он много читает, говорит госпожа Штолинка. А кто много читает, тот много и пишет!
Не могу сказать, что мамины старания приводили меня в восторг.
Каждое утро и вечер отец спрашивал, ответил ли я «своему новому другу» на его любезное письмо. Я не считал нужным отвечать, но отец так приставал, что пришлось.
Мое письмо в Лондон было дурацким. Его мне продиктовал отец. Он вынул из семейного альбома прошлогоднюю фотографию, на которой было облачное небо и указатель горных вершин. Мы были там тоже. Одетые в куртки и тирольские шляпы. Папа и мама стояли, прислонясь к указателю, у них в ногах торчал я.
Папа приклеил фотографию на листок бумаги, а я должен был всех пронумеровать и внизу подписать:
1 — my father (мой папа),
2 — my mother (моя мама),
3 — that's me! (а это я сам!).
(My sister Sybille, called Bille, was taking us up, that is the ground, why you can not see her!)[1]
Со зверской физиономией писал я под диктовку эти глупости. Сам себя уговаривал: если папочка думает, что силен в английском, пусть остается в заблуждении…
Отец продолжал: «Dear Tom, we are all glad to meet you next week on Sunday. We have everything prepared for you. We hope that you will feel very well by us. Your friend Ewald and his parents and sister!» [2]
Боясь, что Билли войдет в комнату и убедится в смехотворности папиного английского, я поспешил сунуть свою писанину в конверт. Билли не так сдержанна, как я: она стала бы хихикать. Папа бы обиделся, а мне пришлось бы писать все заново.
До воскресенья не случилось ничего примечательного. Разве что мой день рождения… Впрочем, мои дни рождения достойны упоминания хотя бы потому, что я никогда не получаю радости от подарков. На этот раз папа подарил мне стопку книг (по астрономии, о расщеплении ядра, четыре тома про растения, книгу о родине и наскальной живописи). Мама преподнесла летний костюм (младенчески голубой, в белую полоску, выдерживающий машинную стирку). От бабули я получил шесть трусов и маек (большего, чем я ношу, размера), от бабушки — шесть пар носков, на два размера меньше, чем надо (она забывает, что я расту и прошлогодние башмаки мне уже не годятся).
Научные книги, прямо скажем, мне безразличны. Костюм — неважно какого цвета. Носки и белье для меня — просто мусор. Зато подарок Билли, признаюсь, меня обрадовал. Она подарила каталоги всех известных бутылочных этикеток. Билли купила их у Ирены Тушек, испытывающей в данный момент жестокий финансовый кризис. Но и от этого подарка было немного не по себе. Он наводил на размышления, На каждой второй странице каталога стоял жирный штамп: «Оскар Тушек». Так зовут брата Ирены. Может, этот Оскар подарил каталоги Ирене или по той же, что и она, причине продал их? Можно ожидать, думал я, прихода к нам смущенной Ирены, потихоньку стянувшей эти каталоги у брата и теперь умоляющей их вернуть, а то ей дома зададут жару. Но это только догадки.
Да, еще… До наступления знаменательного воскресенья мы получили табели. Папа нашел их нормальными и подарил Сибилле за каждую пятерку десять шиллингов, за четверку — пять; мне — по той же таксе, оговорившись, что он в принципе против поощрения деньгами, но поскольку все так делают, то не хочет быть исключением.
Мама печально взглянула на мою тройку по английскому и тихо вздохнула. А табель Сибиллы ее разозлил. Там были круглые пятерки и только по рисованию — четверка.
— Это несправедливо! — закричала она. — Настоящая подлость! Учительница рисования что-то имеет против тебя. Подумать только — так испортить табель!
Должен признаться (да и она сама с этим согласна), у Сибиллы никаких способностей к рисованию. Какого труда стоит ей каждая линия! Да еще после всех усилий эта линия выглядит как полоска меха: вся в мелких штрихах. Так что четверка для Билли — просто подарок.
Я заметил, у Билли испортилось настроение. А мама продолжала:
— Осенью пойду к учительнице рисования и спрошу, что она имеет против тебя.
— Не смей! — закричала Билли, — не будь смешной!
— Нет, посмею! — упорствовала мама. — По такому смехотворному предмету иметь четверку! Возмутительно! Она портит табель!
Билли так и подскочила:
— Ты ненормальная. Трясешься над пятерками, как шаман над резиновыми галошами! — и выскочила из комнаты.
Мама удрученно посмотрела на меня. Ее лоб сморщился, губы дрожали.
— Что она имела в виду? При чем тут резиновые галоши?
Я пожал плечами и сказал, что не понял последних слов Билли. Лицо мамы разгладилось, уголки губ поднялись, и ока проговорила почти мягко:
— Понимаешь, Эвальд, она рассердилась, потому что сама недовольна четверкой. Только не хочет этого показывать. Из гордости. Но я знаю Билли! Поверь мне, она честолюбива!
В такие минуты мне жаль маму. Так не понимать происходящего! Бедная она, бедная!
В знаменательное воскресенье, второе после окончания учебного года, все шло кувырком. Мы получили подтверждение — Том прилетит в 15 часов 10 минут. Родители решили за ним отправиться в 12 часов. То, что они отвели целых три часа на дорогу, не означает, что мы живем в сотнях километров от аэропорта. Просто они ужасно непунктуальны. Они всегда являются слишком рано. А для меня быть непунктуальным — значит приходить раньше срока или после него.
Было решено взять с собой Петера Штолинку, чтобы Том сразу же увидел знакомое лицо и не чувствовал себя одиноким.
Пунктуальные люди решили бы так: 15 минут — до дома Петера, 5 — на то, чтобы тот уселся в машину, и 45 — до аэропорта. 10 минут — на ожидание прилета. Итак, в целом — час пятнадцать минут.
Но такие подсчеты не для моих родителей. Они рассуждали: а вдруг — затор, перекрыто движение, а то и несчастный случай! Да еще неизвестно, соберется ли вовремя Петер. Не пришлось бы его ждать. А что если демонстрация? Придется сидеть в машине и пережидать, А еще, говорят, самолеты прилетают раньше срока. Вот и будет бедный англичанин стоять в унынии…
— Нет! Нет! Нет! — сказали родители. — Нужно все учесть.
И давай накидывать десять минут туда, пятнадцать — сюда. В итоге получилось вместо семидесяти пяти минут три часа. Однако все равно их прекрасные расчеты полетели коту под хвост. Вот что произошло. Рано утром в воскресенье позвонила госпожа Фишер. Госпожа Фишер — соседка бабушки (папиной мамы). Она сказала: бабушке плохо, мы должны к ней приехать. Госпожа Фишер звонила из автомата, Ни у нее, ни у бабушки нет телефона. Было плохо слышно, Одна монета и половина второй ушли на крики: «Алло, вы меня слышите?» и «Алло, я вас не понимаю!»
Мама с папой расстроились. Папа сказал:
— Мы должны обязательно навестить бабушку. Билли останется дома. Петера Штолинку заберем сразу, потому что от бабушки поедем прямо в аэропорт.
Бабушка живет на окраине в маленьком домике с садом. Папа часто говорит: бабушка не должна жить одна, Она слишком стара. Но в дом престарелых бабушка не хочет.
Если она будет вдали от своего дома и сада, сказала она папе, то завянет, как цветок без воды.
Ровно в восемь мы подъехали к бабушке. По дороге пришлось разбудить Петера. И теперь он спал в машине возле меня. В каникулы он ложится поздно, смотрит телевизор, пока не заиграют австрийский гимн: рано ведь не вставать, Он не думал, что мы заедем так рано, и поэтому одет был потрясающе: джинсы поверх пижамы в горошек. Левая нога в зеленом носке, на другой — один из Лениных белых гольфов. Майка, я думаю, была тоже Ленина — маленькая и узкая. А из выреза и рукавов выглядывала пижама в горошек, Петер — мужественный парень. Он даже не ворчал, только невозмутимо прошептал, пристраивая голову на мое плечо: «Хрипы моего деда и твоей бабки — один черт!» (Вам покажется это бессердечным, но это не так. Я знаю, он любит деда и ничего не имеет против моей бабушки).
Бабушка лежала в кровати под толстым белым покрывалом и действительно (Петер был прав) хрипела. Я не подошел к ней, потому что бабушка в постели не надевает вставные зубы, а без них ее лицо меня пугает. Оно похоже на морщинистую пропасть.
Мама пыталась выспросить, что произошло, чтобы установить серьезность положения, У бабушки есть причуда: она съедает все, что куплено, даже если это слишком много для ее маленького желудка. И даже если оно не очень хорошо пахнет и выглядит несъедобным. Но не это опасно. Опасно высокое давление. Когда бабушке плохо от испорченной еды, достаточно настоя ромашки. А уж если неполадки с давлением, надо вызывать врача. Так как бабушка во избежание ругани не признается, что съела тухлую еду, бывает трудно решить — ограничиться ли настоем или звать врача.
В это воскресенье мама остановилась на ромашке. Часом позже папа решил вызвать врача: бабушка стонала и хрипела по-прежнему. Часа через два, потому что было воскресенье, явился врач со «скорой».
Бабушкин живот вздулся. Врач узнал, что она съела пять бутербродов с гусиным жиром. Он сделал ей укол и оставил таблетки. А маме потихоньку шепнул: «Старики — всегда проблема».
После ухода врача мама прочитала целую лекцию о разумном питании в старости. Бабушка натянула покрывало по уши. Папа сказал маме: «Напрасный труд», и пошел в сад пропалывать грядки. Мама принялась прибираться в доме. Петер и я ей помогали.
Наша уборка не радовала бабушку. Она высовывалась из-под покрывала и ругалась, что мы все переставим и перепутаем. Бранилась она долго и жутко шипела. Понять ее было трудно из-за отсутствия зубов. Когда мама решила выбросить в помойное ведро пять пакетиков с кофейной гущей, она заорала: «Оставь пакеты! Это удобрение для цветов». И лимонную кожуру она не разрешила выбросить: «Из нее можно сварить пунш».
— Но она же заплесневела! — возразила мама.
— Я сниму плесень, — не отступалась бабушка.
— Да-да! А потом заболеешь, опять звать доктора и ухаживать за тобой.
При этих словах бабушка приподнялась и зло прошипела:
— Не надо за мной ухаживать! Я вас не звала. Я не знала, что эта гусыня Фишер вам звонила!
И тут бабушка как швырнет медную кружку с остатками настоя! Хотела ли она попасть в маму, как это утверждали позже мама и Петер, не знаю. Но неприятно в любом случае. Да и вообще я бабулю люблю больше, чем бабушку. Наверное, потому, что лучше ее знаю. Маленьким я часто у нее бывал. А бабушку навещал лишь каждое второе воскресенье.
Все равно человек, швыряющийся медными кружками, когда что-то не по нему, не может мне нравиться.
Мама расстроилась и ушла в сад к папе. Мы с Петером остались при бабушке. Она заявила, что ей стало лучше и она хочет немного поспать. Из-за жутких колик она не спала всю ночь. Тогда и мы отправились в сад. Мама послала меня к автомату позвонить Билли и сказать, что бабушке не так плохо. Мы с Петером отправились к автомату, но наш телефон был занят. Наверное, раз пять мы набирали номер, но увы! Тогда я решил, что наше сообщение не такое уж важное, и мы вернулись в сад. Был уже полдень. Мама заявила: нет смысла охранять сон злой старухи, швыряющейся кружками! Надо ехать обедать.
Петер обрадовался: он сегодня не завтракал, в его животе отчаянно бурчало. Мама сварила еще настоя для бабушки. А так как она продолжала сердиться, пришлось его относить мне. Бабушка подарила мне и Петеру (что было мило с ее стороны) по пять шиллингов. И подставила щеку для поцелуя. Обычно я уклоняюсь от поцелуев, мне неприятна бабушкина морщинистая щека. Но сегодня, наверное из-за медной кружки, я себя пересилил. Петер в благодарность за монету поцеловал и другую щеку. Позже он сказал: морщины его не отталкивают. Вот сестру Лену он никогда не целует, потому что у нее на щеках ямочки.
Мы поехали в красивый ресторан. Жаль, что было уже два часа и самые вкусные блюда кончились. Оставались: рыба, которую мы все не любили, бараньи ножки и гуляш. Есть ножки тоже не хотелось. Заказали гуляш. Мама нервничала. Во-первых, потому, что стеснялась. Для роскошного ресторана Петер был неподходяще одет. Пижама торчала со всех сторон. А во-вторых, она опасалась, что обед займет много времени и мы опоздаем к самолету. Поэтому нам с Петером не заказали мороженого. И с папой она чуть не поругалась, потому что папа, по ее мнению, недостаточно громко крикнул: «Счет!», а официант, тоже по ее мнению, все не нес его. Папа долго размахивал ассигнацией, пока официант ее заметил и подошел.
Конечно же, мы не опоздали, а опять были непунктуальны. Пришлось почти полчаса стоять в зале прилета и наблюдать, как люди с других самолетов ожидают свои чемоданы. Мне захотелось куда-нибудь полететь. Насколько приятнее, взяв чемодан, прошлепать к выходу, чем стоять стиснутым в ожидании обменных детей!
Наконец объявили о самолете из Лондона. Вскоре появились дети. Петер, приплюснув нос к стеклу, разглядывал мальчиков и девочек, толпившихся у транспортера с чемоданами. «Я не вижу Тома! Тома нет! Его нет!» — волновался Петер. Я пытался его успокоить: «Половина ведь стоит спиной!» Но Петер не успокаивался: он бы узнал своего друга сзади, даже в безлунную ночь.
— Нет-нет! — сокрушался он. — Том не прилетел! — Потом вдруг, зажмурив глаза, прошептал: — Боже мой! Я упаду в обморок!
— Что случилось? Что случилось? — встревожился я.
Петер, не открывая глаз, схватился за щеку. Выглядел он так, будто на него свалилось все мировое зло. Родители тоже заметили его странное поведение.
— Что с тобой, Петер? — озабоченно спросила мама.
— Что случилось? — встревожился и папа.
Тем временем на транспортере появились лондонские вещи. Первой прикатила огненно-красная сумка с расстегнутой молнией и вываливающимся барахлом. За ней — лягушачьего цвета помятый чемодан, а потом — огромный черно-белый узел.
Пухлый, веснушчато-рыжий парень протиснулся к вещам, одной рукой схватил узел и красную сумку, другой — зеленый чемодан и поплелся к таможеннику.
Петер, беспомощно оглядев меня и родителей, сказал: «For heaven’s sake! It's Jasper the devil!» (Может быть, от шока он забыл родной язык, а неприятные воспоминания натолкнули его на английские слова. В переводе это значило: «Боже ты мой! Это же дьявол Джаспер!»)
Названный дьяволом мальчик вошел в зал ожидания, бросил свои вещи на пол и стал озираться.
— Кто такой Джаспер? — спросила мама.
— Брат Тома.
— Его тоже обменяли? — поинтересовался отец.
— А где же наш Том? — допытывалась мама.
Петер беспомощно пожал плечами.
Лондонские ребята один за другим проходили таможню. В зале ожидания их разбирали взрослые. Некоторые держались друг за друга: их, видимо, не сразу узнали.
Пухлый Джаспер стоял как скала посреди этой сутолоки, не обращая внимания на то, что своими вещами загородил проход. Чем-то он мне нравился. Я уже не выискивал глазами потерявшегося Тома, а смотрел только на него. Заметил — он что-то вынул из заднего кармана. Ага, фотографию, наклеенную на листок бумаги. Он неприязненно посмотрел на нее, потом так же неприязненно на окружающих. И тут увидел нас. Сначала угрюмо кивнул Петеру, взял чемодан, сумку, узел и, согнувшись от тяжести, поплелся к нам. Подойдя, бросил багаж на пол, поглядел опять на фотографию, сам себе утвердительно кивнул и сказал:
— I am Jasper! (Я — Джаспер!)
— And where is Tom? (А где Том?)
Пухлый Джаспер мрачно ответил:
— He is sick. Broke his left leg! They sent me instead of him! (Болен. Сломал левую ногу. Меня послали вместо него.)
Родители, я думаю, не особенно огорчились, что Том сломал ногу, а вместо него прибыл Джаспер. Еще бы! В конце концов папа хотел, чтобы у меня был друг, а мама интересовалась только произношением.
А мне стало не по себе. То ли из-за шепота Петера, то ли из-за дурных предчувствий. Я отношусь к людям, у которых бывают предчувствия…
Но, как бы то ни было, первый день с обменным ребенком начался. Начались те самые шесть недель, о которых я и хочу рассказать.