Она опять потерла лицо снегом. Вскинула голову и нашла на пятом этаже закрытые светлыми жалюзи окна Золотовых. Покачала головой – нет, хватит на нее сегодня альтруизма, пора и о себе позаботиться! – и нетвердо зашагала со двора, думая сейчас только о том, какого же сваляла дурака, не попросив у благожелательного мента еще двух рублей – на автобус, потому что до трамвая еще топать да топать, а ноги у нее подкашиваются.

Но ничего, дошла худо-бедно! Подняв воротник свитера и спрятав в него лицо, она бегом пробежала всю улицу Бориса Панина до самой до Ошарской и, догнав уже отходящий 27-й трамвай, вскочила на заднюю площадку. Вагон был практически пуст, а кондукторша, вероятно, уже слишком устала от жизни, чтобы поднять глаза выше Александриной ладони, с которой она взяла двухрублевую монету и на которую положила билет. Как медленно идет трамвай! Но ничего, вот уже и Ашхабадская, Александре выходить на следующей. На работе ее, конечно, потеряли, но и думать нечего завалиться туда в таком виде. Нет, сначала домой, в ванну, поесть по-человечески, успокоиться.

– Остановка «Студеная»!

Александра вылетела из вагона и понеслась боковой улицей к своему дому. Двор пуст – повезло. Она ворвалась в подъезд, молясь, чтобы не попался на пути никто из говорливых и болтливых соседей, как вдруг сердце больно толкнулось в груди. А ключ? Ключ остался в ее куртке, которая сгинула в безвестности. И если Карины нету дома, не миновать стать идти за запасным ключом к соседке Лидии Ивановне, которая, конечно, добрейшей души человек, но ее языком можно опоясать землю по экватору – и еще на полраза останется!

Видимо, лимит везухи, отпущенной Александре на сегодняшний день, себя истощил. Сестры дома не было, и, сколько ни жала Александра родимый звонок, за дверью не раздалось ни единого ответного звука. «Ну, если еще и бабы Лиды дома нету…» – подумала она с ужасом, спускаясь этажом ниже.

Слава те, господи!

– Кто там? – слабенько послышалось за дверью соседки.

«Заболело горло, что ли?» – привычно встревожилась Александра, вспомнив свою всегда громогласную соседку.

– Лидия Ивановна, откройте, это я, Саша Синцова! – давясь от внезапно нахлынувших счастливых слез, выкрикнула она, прильнув к клеенчатой обивке, – и чуть не упала в квартиру, настолько быстро открылась дверь.

Высокая, полная фигура в цветастом халате выросла на пороге и при виде Александры замахала руками, словно не верила глазам:

– Сашка? Ты?!

– Ой, Лидия Ивановна! – Александра сделала движение броситься к соседке на шею, однако вспомнила впечатление, которое сегодня производила на людей, и благоразумно отпрянула. – Дайте ключ, я тут попала в такую жуткую историю, потом все объясню, у меня куртку украли вместе с ключом, а Карины дома нет, не знаете, она скоро придет?

Все это она выпалила на одном дыхании, удивленно глядя в соседкины глаза, которые наливались слезами.

– Что вы, Лидия Ивановна? – не удержалась-таки, всхлипнула и Александра. – Вы, наверное, обо мне беспокоились? Карина небось с ума сходила? Это кошмар со мной был, такой кошмар!

– Саша, – пролепетала Лидия Ивановна, и слезы, перекатившись через нижние ресницы, ручьем хлынули по круглому морщинистому лицу, – Сашенька, ты разве еще ничего не знаешь?

– Что случилось? – напряглась Александра.

– Карина умерла… Упала на улице и умерла. Завтра похороны в Сергаче. Тебя искали, искали, но тебя не было.

Александра молча смотрела в испуганные, неудержимо плачущие глаза.

– Дайте ключ, – сказала она, очень удивилась, не услышав собственного голоса, а потом узенький коридорчик Лидии Ивановны вдруг закачался из стороны в сторону, одновременно улетая куда-то ввысь, в темноту и глухоту… Александра попыталась поймать его, но только взмахнула бестолково руками – и рухнула навзничь без памяти.

* * *

Карина ушла из гимнастики из-за Риммы.

А может быть, все-таки из-за Всеволода? Это был самый красивый мальчишка в мужской сборной, все девчонки строили ему глазки, а он на такие откровенные знаки внимания только хмурился и старался оказаться как можно дальше от своих поклонниц. «Севка у нас еще мальчик, он лучше на коня ляжет, чем на девчонку», – острили ребята: Всеволоду хуже всего удавались выступления на «коне».

Когда Всеволод Корнилов делал вольные упражнения, зал просто задыхался от восторга, оценивая его юношескую красоту и пластику. Да и начало его выступлений на снарядах всегда было завораживающим, у зрителей даже слезы порой выступали, когда Всеволод делал разбежку на коня, или взлетал к перекладине, или подступал к брусьям. Чудилось, он сейчас взовьется над землей и полетит! Если честно, это первое впечатление было таким сильным, что именно оно заставляло каменные сердца арбитров вздрагивать – и присуждать Всеволоду бронзу, а не оттеснять его на одно из непризовых мест. Все он вроде бы делал как надо, его профессионализмом можно было бы только восхититься, но это литое, античное тело словно бы деревенело, когда приходилось исполнять самые сложные, эффектные, а значит, самые опасные элементы, и ощущение страха, испытываемого гимнастом, было настолько сильным, что оно передавалось даже публике.

Между прочим, нет такого гимнаста, который бы вообще ничего не боялся. Никуда не денешься от мыслей, что с тобой будет, если сломаешь руку или ногу, получишь травму позвоночника. Дело тут не в страхе перед болью, а в ужасе перед концом карьеры. К примеру, перелом ноги. Подружка Карины, Ася Воробьева, после того как пролежала сорок пять суток под вытяжкой, да еще потом невесть сколько ковыляла с костылями, настолько потеряла форму, что так и не смогла ее вернуть. А ведь была первой кандидаткой на золото в мировом чемпионате!

Боятся все, да, – но только на тренировках. А когда выходишь на помост, остается только один страх: сделать ошибку в программе, не дотянуть какой-то элемент. Все остальное куда-то улетает от тебя… Ну а от Всеволода, значит, не улетало.

– Не орел, – вынес суровый приговор тренер Карины Мир Яковлевич. – Классный мальчик, но не орел. Такое ощущение, что вот-вот за воздух начнет хвататься.

Ну что ж, каждому свое. Все равно Всеволод – обалденный красавец, лучше всех! Волосы черные, глаза синие-синие, черты лица словно выточенные. Даже какой-то ненастоящий! В него очень просто влюбиться, Карина не влюблялась только потому, что была уверена: у нее нет никаких шансов. А просто так страдать и маяться – какой интерес. Хотя от безответной любви, говорят, худеют…


Сколько себя помнила Карина, ее преследовали два желания: похудеть и поесть. Крамольные мыслишки порою закрадывались в голову: какой смысл жить, если это не жизнь, а постоянная угроза голодной смерти?! Вот, к примеру, перед сборами выпьешь на завтрак стакан сока, а на обед съешь крохотную шоколадку с чашечкой несладкого чаю – и это еще хорошо. Разумеется, никакого ужина. Иной раз, когда совсем уж тоскливо становится, «развратишься» яблоком или постным йогуртом. И все! И так несколько дней подряд! После соревнований, конечно, отводили душу за роскошным ужином, особенно если праздновали победу. Но после таких обжорств все маялись животами, а тренеры исходили криком, заметив минимальную прибавку на тощих телах гимнасток.

«Ты какая-то неправильная, – с отвращением говорил Карине Мир Яковлевич. – Если будешь пить одну только воду, все равно поправишься. И даже если воду не будешь пить!»

«Это, наверное, потому что я деревенская, – с грустью думала Карина. – Все-таки Сергач – это, скорее, деревня, чем город. А может, воспоминания о маминых оладушках и пирожках с печенкой уже сами по себе калорий добавляют!»


Все произошло в Монако. Это была ее последняя зарубежная поездка. Накануне стартов всю сборную – и мужчин, и женщин – пригласил к себе родственник принца Монако. Он был большим поклонником спортивной гимнастики, в основном гимнасток, как хихикали между собой девчонки. Ну что ж, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Может, это не очень прилично – называть особу, приближенную ко двору, паршивой овцой, но он оказался таким несимпатичным, что девчонки с трудом сдерживали брезгливую дрожь, когда хозяин пожимал им руки своей влажной пухлой лапой. Впрочем, приставаний опасаться не стоило: очень скоро стало ясно, что его интересует только один человек.

Карину иногда поражало, сколько сексуальных эмоций вызывают у зрителей их выступления. Хотя, конечно, когда на помост выходила, к примеру, Римма Волгина – их прима, звезда сборной, с ее алчно горящими черными глазами и совершенно гуттаперчевым телом, что-то необычное ощущали даже ее соперницы-ненавистницы. Не зря Мир Яковлевич – он тренировал и Римму – нарочно требовал от хореографа, чтобы тот подчеркивал именно эротичность облика гимнастки. «Перед тобой Лолита, – твердил он и визажисту команды. – Порочная и невинная, еще более порочная именно оттого, что пока еще абсолютно невинная». Вся штука в том, что Римма давно уже не была невинной, и она без стеснения рассказывала об этом девчонкам. Ее первым мужчиной был первый тренер из родного Новосибирска, лишивший Римму девственности, когда той было всего тринадцать лет. Их тренировки незаметно переросли в такие интенсивные занятия сексуальной акробатикой, что тренер (он, кстати, был довольно молод, двадцать пять, не больше) не на шутку влюбился. Но однажды на тренировку случайно заглянула мать Риммы, а зал, где проходили «индивидуальные занятия», оказался по роковой оплошности не заперт…

Заявление в милицию было написано, однако в приватной беседе мигом протрезвевший тренер смог убедить разъяренную родительницу, что на свободе он будет ей полезней, чем за решеткой. Амбиции мадам Волгиной относительно своей дочери ни для кого не были тайной. В результате молодой человек лично обратился к своему двоюродному дяде – тренеру российской сборной по женской спортивной гимнастике, – и Римма была принята в команду. Сказать по правде, дядя ни разу не пожалел об услуге, которую оказал похотливому племяннику, поскольку в лице Риммы сборная воистину приобрела неграненый алмаз. Постепенно алмаз стал настоящим бриллиантом, а ранняя опытность придавала отточенной пластике Риммы тот оттенок чувственности, которая делала ее выступления непревзойденными. Однако в обычной жизни Римма держалась очень скромно, даже скованно, и, только слегка захмелев – она страшно любила крепкое темное пиво типа «Портера», – позволяла себе повспоминать боевую новосибирскую юность и описать свой первый в жизни оргазм, испытанный в висе на кольцах вниз головой, в обнимку с изобретательным тренером.

Итак, вернемся к тому приему… Хозяин с Риммы просто-таки глаз не сводил, его явно бросало то в жар, то в холод, и очень скоро остальные девушки и парни из мужской команды поняли, что были лишь приличествующим оформлением к этому свиданию. Римма сидела слева от хозяина, и если руки его были заняты ножом и вилкой, то никто не сомневался: ногой он жмется к худенькой, затянутой в черный ажур коленке Риммы. Любопытство Аллочки Милянчиковой, подружки Карины, так разгорелось, что она даже нарочно уронила вилку, чтобы заглянуть под стол и удостоверить факт соблазнения, однако тут же из-за спины подлетел вышколенный лакей и заменил вилку, дав улыбкой понять, что прежняя может валяться на полу хоть до второго пришествия – со столовыми приборами в этом доме проблем нет!

Обстановка за столом царила довольно-таки нервозная. Тренеры явно считали минуты до конца приема – послезавтра девчонкам на помост, что будет со сборной, если хозяин все-таки ухитрится зажать Римму в каком-нибудь укромном уголке и обрушит на нее всю мощь своего застоявшегося сладострастия? Он тяжелее ее килограммов на пятьдесят, это точно! Хватит ли ей суток, чтобы прийти в себя, восстановить форму? И что будет со сборной, если Римма даст ему слишком решительный отпор, вдруг вспомнив, что у советских (в данном случае у российских, но это детали) собственная гордость? Не выпрут ли ее из страны как персону нон грата? Тогда с надеждами на командную победу придется проститься…

Во всей этой скрытой суматохе имелось, впрочем, одно, безусловно, положительное обстоятельство. Внимание тренеров было направлено на Римму, то есть отвлечено от остальных девчонок. И каждой удалось тайком отведать немало вкусностей, от которых так и ломился роскошный стол. Перед походом сюда их сурово инструктировали: «Только салатики, и то чуть-чуть, по капельке! Сладкого – ни-ни!» Но, почуяв свободу, девчонки осмелели, а прислуге, похоже, доставляло удовольствие искушать голодных русских новыми и новыми лакомствами.

Карина, впрочем, держалась стойко. Есть почему-то не хотелось – она даже сама себе удивлялась, – но, гоняя по тарелке одинокий листик салата, она ни разу не удостоилась одобрительного кивка Мира Яковлевича: тому было совершенно не до нее. Но когда подали торт-мороженое…

К тому времени международная обстановка несколько нормализовалась. Хозяину, похоже, удалось умерить свои желания – наверное, он был из тех мужчин, которые быстро вспыхивают и быстро остывают. Тренеры наконец-то распрямили свои искривленные слежкой за Риммой шеи и стали более внимательно глядеть на девочек и парней, которые, впрочем, уже вполне насытились и могли изобразить легкую скуку на лицах, разглядывая величавое бело-розово-ванильно-фисташково-шоколадное сооружение, воздвигнутое в центре стола. Они-то, наевшись, могли, а вот Карина…

Спавший доселе аппетит вдруг вспыхнул, как сверхновая. Она смотрела на стоящую перед ней хрустальную, с позолотой, креманку, в которой медленно оплывал здоровенный кус торта, увенчанный долькой ананаса и шоколадной фигуркой гимнастки, и в отчаянии чувствовала, что готова отдать свою гипотетическую бронзовую медаль и вообще все на свете за те секунды, когда мороженое будет таять во рту.

Но бдительный Мир сверлил ее таким взглядом! Карина чуть не заплакала от отчаяния и вдруг почувствовала, что на нее кто-то смотрит. Это был Всеволод. Он сидел рядом с Миром и, наверное, без труда разгадал смысл мини-трагедии, которая разворачивалась на его глазах. Его четко вырезанные губы дрогнули в улыбке, а затем Всеволод обратился к Миру с каким-то вопросом. Тренер обернулся – да так и застыл в этом положении. Всеволод что-то торопливо говорил, говорил ему… Мир сидел как завороженный, иногда пытаясь ответить, но тотчас умолкал, подавленный красноречием Всеволода.

Они беседовали очень тихо, а над столом висел гул множества голосов, поэтому Карина не могла разобрать ни слова. Да она и не пыталась! Рука ее летала над хрустальной вазочкой, как пчелка, она глотала и глотала, от волнения даже не ощущая вкуса вожделенного мороженого, и вот вазочка опустела. В ту же секунду бдительная лакейская рука сдернула ее со стола. Севка метнул на Карину озорной взгляд и умолк. Мир Яковлевич еще мгновение смотрел на него, потом обернулся и увидел Карину со скучающей миной на лице и чинно сложенными на коленях руками. Впрочем, у Карины создалось такое впечатление, что Мир ее вряд ли заметил, настолько он был потрясен словами Всеволода.

После того как встали из-за стола, некоторое время все гости вежливо слонялись по особняку, ахая и охая от его красот. Нет, ну в самом деле роскошное здание, а какой сад! Карина, опьяневшая от мороженого – так всегда бывает, если переешь после долгой голодухи, – прижалась к какой-то немыслимой колонне и тихо напевала в состоянии полного блаженства.

– Да, русских песен тут, пожалуй, не слышали, – шепнул кто-то за спиной, и она испуганно осеклась, но тут же улыбнулась: это Всеволод. Стоит рядом, такой красивый, что дух захватывает, и улыбается!

Карина на всякий случай шмыгнула глазами вправо-влево. Рядом никого. Значит, эта ласковая, ослепительная улыбка и в самом деле предназначена ей?!

– Представляешь, что было бы с Миром, если бы мы сейчас завели хором? – усмехнулся он. – Начинай, а я подхвачу.

– Выхожу один я на дорогу, – озорно повысила голос Карина, – сквозь туман кремнистый путь блестит…

– Не понял, – свел брови Всеволод. – Это из чьего репертуара? Леонтьев поет, что ли?

– Христос с тобой, это же Лермонтов! Романс на стихи Лермонтова! – прыснула Карина.

– Честное слово, я учил, Марь-Иванна, – пробормотал Всеволод с комическим испугом. – Учил, но забыл!

– Самый лучший романс на свете, – горячо сказала Карина. – Я его больше всего люблю!

– Даже больше мороженого?!

Карина смущенно усмехнулась:

– Мороженое идет сразу следом.

– Оно хоть вкусное было?

– Наверное, вкусное. Если честно, я даже не поняла, так спешила.

– А я, представляешь, такой псих, что не люблю мороженое. Зато обожаю всякие молочные коктейли. И если ты не против, давай послезавтра после стартов сходим вместе в какое-нибудь хорошее кафе. Ты будешь есть мороженое, а я – пить молочный коктейль. Как, не против? Пойдешь со мной?

Карина только и могла, что моргнула изумленно. Да нет, быть такого не может, это ей снится… Было ужасно досадно, что рядом нет никого, ни Алки, ни Риммы, ни еще кого-то из девчонок. Да они бы умерли, они просто умерли бы, услышав, как предмет их тайных вздохов приглашает Карину в кафе. Вот если бы Всеволод, а не гостеприимный хозяин гладил Римме Волгиной коленку под столом, сияя своими невероятными синими глазами, золото России точно оказалось бы под угрозой!

– Пойду, – наконец выговорила она. – Конечно! Только Мир потом с меня три шкуры спустит за прибавку в весе. Но это ничего, это ерунда, не привыкать. Да, кстати, спасибо тебе… А что ты ему сказал такого, что он про меня сразу забыл?

Всеволод задумчиво посмотрел на нее.

– А вот об этом, – сказал он наконец, – я скажу тебе послезавтра. В кафе. За мороженым и коктейлем. Договорились?

И опять засверкала эта улыбка, от которой Карина тоже мгновенно обо всем забыла. Это была минута головокружительного счастья.


Но ни в какое кафе они не попали, потому что Всеволод сорвался с перекладины и в бессознательном состоянии был увезен в больницу. Однако вердикт врачей потряс команду. Оказывается, причиной падения была вовсе не неосторожность, а инфаркт, внезапно поразивший молодого спортсмена. Всеволод долго находился в реанимации, потом на специальном самолете был отправлен в Москву. Стороной, уже позднее, до Карины дошли слухи, что он лежит в кардиоцентре, и состояние его считается безнадежным.

Мир Яковлевич был в шоке. Оказывается, за тем роскошным обедом Всеволод вдруг начал рассказывать ему о причинах своего страха, который губит его карьеру гимнаста! Его мать и сестра-близнец погибли от внезапно развившихся инфарктов. Мать умерла пять лет назад, сестра – через год. Никто из них никогда не чувствовал себя больным, не жаловался. Сам Всеволод был убежден, что у него сердце совершенно здоровое – уж спортсменов-то проверяют не слабее, чем космонавтов. Однако в глубине его души всегда жил тайный страх перед внезапным трагическим концом, словно бы мать и сестра, которых он так любил, оставили ему в наследство свое предсмертное отчаяние. Он хотел быть гимнастом, хотел этого больше всего на свете, однако так и не смог преодолеть себя. Исподволь в нем зрело решение покинуть большой спорт, пока он находится в расцвете молодости и удачи, но ничто, ничто не предвещало беды. Он не чувствовал ни болей, ни слабости, ничего такого. И Всеволод оттягивал, оттягивал исполнение своего решения, сколько мог. А накануне того приема ему приснился страшный, пророческий сон. Снилось ему, что чья-то грубая рука, короткопалая, покрытая рыжими густыми волосами, разорвала ему грудь и медленно начала вынимать сердце.

Всеволод проснулся от лютого страха и не мог уснуть до утра. Тогда он твердо решил для себя: это соревнование будет последним. Последняя бронза – и все, он уходит.

Именно об этом Всеволод и рассказал на обеде Миру Яковлевичу, поддавшись неодолимому желанию помочь веселой, смешной, хорошенькой Карине Синцовой, которая всегда ему тайно нравилась. Тренер был напуган, но не воспринял рассказа всерьез. А зря…


Сказать, что инфаркт Всеволода поверг в ужас обе наши сборные – значит ничего не сказать. И ведь это произошло в самый разгар соревнований! Утром работали мужчины, вечером должны были состояться выступления девушек. К тому времени известие о том, что у Всеволода Корнилова обширный инфаркт, уже дошло до команды, как ни пытались тренеры удержать это известие в тайне. Все девочки, как одна, появились в зале зареванными. Однако сама атмосфера больших, ответственных соревнований обладает дурманящим, зомбирующим, а значит, целительным свойством. Выступления начались не так блестяще, как хотелось бы, однако все же лучше, чем можно было ожидать.

Карина по жребию должна была выйти последней, Римма – перед ней. К этому времени молодая эластичность душ, музыка, блеск огней, аплодисменты, привычная торжественность обстановки, сам этот воздух, насквозь пропитанный потом, завистью, эгоизмом, восторгом и разочарованием, постепенно сделали свое дело. Ох, как знала, как любила Карина это особое облегченное состояние души, родственное, пожалуй, только религиозному экстазу, эту полную отрешенность от всего прочего мира, полное растворение в мгновении творчества! Она забыла обо всем, даже о Всеволоде. И изнемогала от нетерпения поскорее очутиться на помосте и принять в душу эту прану для избранных! Но перед ней должна была идти Римма.

Ее вольные упражнения, как всегда, состояли из неожиданных каскадов прыжков, прогибов и замираний в таких изощренных позах, которые казались немыслимыми для человеческого тела. Однако сегодня в отточенной чувственности движений этой чрезмерно худой девушки присутствовало еще и какое-то отчаяние, надрыв, который придал ее безупречной пластике нечто новое, не выразимое словами, почти щемящее… Аплодисменты не утихали не менее четверти часа, а Римма принимала почести бледная, отрешенная, словно ничего не слыша. Едва шевеля губами от усталости, она попросила тренера отправить ее в отель, что и было немедленно исполнено, потому что Римма еле держалась на ногах.

На Карину, четко отработавшую свою программу, зрители почти не обратили внимания. Слишком прекрасна была на помосте Римма, чтобы кто-то мог с ней сравниться.

Это разочарование легло на душу Карины тяжелым грузом. Эйфория соревнований отступила, мысли о Всеволоде вернулись, не давали уснуть. Всю ночь она провела в слезах, забылась только под утро, и тут ее разбудил дикий крик.

Крик этот был так ужасен, словно человека живьем резали на куски! Карина в одной рубашонке вылетела в коридор, уверенная, что произошло нечто ужасное: землетрясение, например, или пожар, а может быть, даже конец света. Коридор гостиницы был полон полуодетыми, ничего не понимающими людьми. И тут крик повторился. Он шел из комнаты Риммы. Начали стучать, но никто не открыл. Прибежал дежурный администратор отеля с комплектом запасных ключей, и ворвавшимся к Римме людям отрылось ужасное зрелище. Гимнастка лежала среди сбитых простыней в немыслимой, невероятной позе, с искусанными в кровь губами, почти обезумевшая от боли, которая вдруг скрутила ее. Она даже не могла говорить, только время от времени исторгала эти нечеловеческие крики. Когда прибежал врач и попытался помочь Римме распрямить сведенное судорогой тело, она потеряла сознание.

Ее увезли в больницу, а утром стало известно, что у Риммы сложный перелом позвоночника. Очевидно, она сломала его во время последнего, самого эффектного кувырка, но, опьяненная успехом, даже не почувствовала этого.

Когда ее уносили на носилках, в коридоре стояла гробовая тишина. Утром три девушки заявили тренерам о желании уйти из сборной и из спорта вообще. Двух вскоре удалось переубедить. Непреклонной осталась только Карина.

* * *

Александра уехала, не дождавшись конца поминок. Еще надо было накормить как минимум одну смену, а потом придет черед родни сесть за стол. Значит, предстояло перемыть очередную гору посуды. Эту гору уже начали громоздить на кухне, где второй час, не меньше, топталась около раковины Александра. Но она сполоснула руки, окликнула одну из добровольных помощниц-соседок, сказала, отведя глаза: «Замените меня на минуточку» – и вышла из кухни в боковушку, где были брошены ее шубка и сумка. Накинула шубку, сумку спрятала под полу, чтобы избежать ненужных вопросов, а сама шмыгнула на заднюю веранду, откуда протоптанная в сугробах тропка вела к некоему дощатому строению. Она даже посетила это строение – и для пущей конспирации, и потому, что дорога предстояла долгая, – а потом, воровато поглядывая на пустое крыльцо и освещенные окна дома, за которыми мельтешили люди, выбежала за ворота и со всех ног понеслась по наскольженной дороге, стремясь как можно скорее оказаться подальше от этого дома.

Не бабушкину квартирку в Нижнем, а именно этот дом она столько лет считала родным, но теперь…

Теперь у нее было такое ощущение, что и отца – добродушного пьянчужку, и мачеху – смешливую, неунывающую и ласковую ко всему свету, от бродячей собаки до взрослой падчерицы с ее неудавшейся судьбой, да и сам дом под замшелой шиферной крышей, такой уютный в своей тесноте и нелепости, и даже старый яблоневый сад, в котором он таился, – все это зарыли в одну могилу с Кариной, оставив на земле искаженные подобия, призраки, враждебные ей, Александре, потому что мертвые всегда враждебны живым.

Неподалеку от дома была автобусная остановка, доехать до автовокзала можно за пять минут, но человека, целенаправленно ждущего автобуса, в Сергаче посчитали бы сумасшедшим. Здесь предпочитали пешее хождение, а на автобус садились только тогда, когда уж деваться было некуда: вот ты идешь, вот он едет, и вам по пути.

Александра несколько раз оглянулась, но улица таяла во тьме, вокруг стояла тишина, и она решила не тратить время зря и идти пешком. Тем более что с каждой минутой все сильнее расходился ветер, снег колюче бил в лицо, и стоило Александре чуть замедлить шаг, как она начала дрожать.

Ничего, авось не замерзнет. Надо бежать во всю прыть, чтобы успеть на последний рейс в город. Завтра с утра у нее обход участка.

Строго говоря, можно было бы уехать утренним шестичасовым автобусом, как раз к девяти успела бы на работу, но провести еще одну ночь в этом доме… нет!

Левой руке что-то ужасно мешало, рукав шубки словно бы сузился и стал тесным. Александра мучилась-мучилась, потом не вытерпела: пошарила в рукаве и обнаружила там скомканный шарф. И только тут она сообразила, что выскочила, впопыхах даже головы не покрыв. Немудрено, что зазябла!

Стряхнула с волос снежок, щедро запорошивший их, и накрыла голову шарфом. Он был довольно узкий, большого проку не принес, а шапку она забыла в отцовом доме. Но за ней уже некогда возвращаться, да и не вернулась бы туда Александра, даже если бы ей грозил менингит после сегодняшнего путешествия!

С шапки-то все и началось…


Кое-как очнувшись под присмотром добрейшей Лидии Ивановны и осмыслив страшную новость о смерти сестры, Александра поднялась в свою квартиру и начала звонить в Сергач. Ни отец, ни мачеха к телефону не подходили, но наконец трубку взяла соседка Синцовых (у них был спаренный номер) и подтвердила: да, несчастье случилось, никакой ошибки тут нет, Каринины отец с матерью сейчас сидят у гроба, потому что завтра похороны, и если Александра хочет еще раз поглядеть на сестру, то она должна поспешить.

Александра взглянула на расписание автобусов, пришпиленное к обоям в прихожей. Через два часа последний рейс. Боже мой, еще два часа…

– Что, так и поедешь? – всхлипнула Лидия Ивановна, которая не отходила от своей молодой соседки, то и дело протягивая к ней руки, словно готовая подхватить, если Александра снова упадет. Да и то сказать, девчонку шатало при каждом шаге… Лицо у Лидии Ивановны от беспрерывных слез было красным, опухшим, словно бы распаренным.

– А что? – слабо шевельнула губами Александра.

– Да ты, мать моя, хоть под душ залезь да переоденься! – всплеснула руками соседка. – Разве можно тебе в таком виде на люди показываться, да еще на похороны ехать? Два шага не сделаешь, как в вытрезвиловку заберут!

Это уже знакомое слово заставило Александру вспомнить все, что с ней происходило. Поглядела на себя в зеркало – и медленно закрыла глаза, покачав головой.

Да, не то удивительно, что Золотовы приняли ее за бомжиху-наркоманку, а то удивительно, что веснушчатый голубоглазый милиционер ее чудесным образом узнал и поступил так по-доброму. Заявиться в таком виде в Сергач – это… это будет просто…

Пока Александра торопливо намыливалась под душем, смывая горячей тугой струей грязь, пот и слезы, Лидия Ивановна приготовила ей одежду: черную юбку и черный свитерок. Александра сама ее попросила подобрать вещи: зайти в комнату Карины, где стоял их общий гардероб, посмотреть на ее строго, мертво прибранную (сестра так аккуратно никогда не заправляла!) постель не было сил. Но при виде ненавистного черного цвета, который Александра никогда не носила, слезы снова хлынули из глаз.

Она отказалась от чая, хотя желудок давно подвело, и включила фен, чтобы подсушить волосы. Фен не работал. Александра вспомнила, как обнаружила его перегоревшим несколько дней назад и начала ворчать на Карину, которая умудрилась за месяц пережечь второй фен. Сестра сначала отшучивалась, потом надулась. Александра убежала на работу сердитая, так и не помирившись с ней, а ведь это было как раз в тот день, когда ее похитили, – значит, как раз в тот день, когда Карина погибла!

Раскаяние ударило в сердце так, что Александра согнулась от боли.

С трудом справившись с собой, вытащила из ниши шубейку, зимние сапоги: в Сергаче почему-то всегда холоднее, чем в городе, хоть и находится он южнее, да и в автобусе будет не больно-то жарко.

Шапка куда-то запропастилась. Александра нервничала, искала ее, выбрасывая все подряд из ниши, перетряхивая несколько раз одни и те же вещи, с ужасом ощущая, что сил больше нет держать зубы стиснутыми, что еще минута – и разразится жуткой истерикой, но тут Лидия Ивановна взглянула на часы, ахнула: «Да ты опаздываешь, мать моя! А голова-то мокрая!» – и нахлобучила на нее Каринину шляпку. Шляпа была норковая, новенькая, коричневая, вся искрящаяся блестками дорогого меха. Александра подняла было руку – снять, но бросила взгляд на часы и, забыв обо всем, вылетела из дому, едва успев схватить первую попавшуюся сумочку и сунуть в карман деньги, предоставив закрыть дверь опять-таки Лидии Ивановне.

Она не опоздала на автобус только каким-то чудом, и все два часа пути провела в состоянии, близком к полуобморочному, пытаясь сдерживать слезы, чтобы не привлекать к себе внимания, но они так и лились из глаз при каждом воспоминании о сестре. Дороги она не помнила, вообще ничего не помнила, как вдруг, очнувшись, обнаружила себя на освещенном крылечке отцовского дома, а в дверях – сгорбленную мачеху, которая смотрела на нее мертвыми глазами и скрипела сквозь провалившиеся губы:

– Ты? Заявилась наконец-то! Это же надо…

Она слабо покачала головой, с которой сползла шаль, открыв еще недавно черную, смоляную, а теперь сплошь поседевшую голову. И тут же принялась натягивать шаль, старательно убирая под нее растрепанные пряди.

Александра была так потрясена видом Ангелины Владимировны, что даже не слышала ее слов. Наконец мачеха повернулась и ушла в комнаты, а Александра тупо стояла в сенцах, не зная, что делать, пока не выглянул какой-то перекошенный старичок и не буркнул раздраженно:

– Дверь закрой, дура, по ногам несет.

– Папа… – слабо выдохнула Александра, с трудом узнавшая отца, но тот отмахнулся:

– Ладно, проходи, коли пришла. Только не раздевайся, мы не топили. – И скрылся за дверью.

«Почему они не топят, ведь в доме лютая стужа?» – не могла понять Александра, наблюдая, как изо рта вырывается слабенькое облачко пара. Но стоило войти в горницу, в которой вся мебель была сдвинута к стенам, чтобы освободить место для стола, на котором возвышался заваленный еловым лапником гроб, как она поняла – почему. Сквозь острый хвойный дух, сквозь сладковатый аромат свечей все же пробивался неодолимый, ничем не оборимый запах смерти: тело Карины, застывшее в морге, потихоньку оттаивало.


Отец с матерью сидели у изголовья. Рядом тихо плакали две какие-то девушки. Все были в пальто, в валенках, и даже на рясу худого монаха, который монотонно читал что-то из большой книги, был наброшен короткий тулупчик. Еще один такой же худой монашек в таком же тулупчике сидел, съежившись, в углу, наверное, ожидая, когда настанет его черед читать каноны.

Александра подтянула к себе стул и села в ногах сестры, почему-то робея подойти ближе. Отсюда она видела только краешек воскового лба над зеленью ветвей.

– Уста мои молчат, и язык не глаголет, но сердце вещает: огнь бо сокрушения, сие снедая, внутрь возгорается, и гласы неизглаголанными Тебе, Дево, призывает… – то возвышая голос, то переходя на шепот, бормотал монах. – Святых Ангел священным и честным рукам преложи мя, Владычице, яко до тех крилы покрывся, не вижу бесчестного и смрадного и мрачного бесов образа…

Через некоторое время девушки встали, робко погладили по плечу Ангелину Владимировну – и ушли, на прощание скользнув по Александре глазами, остекленевшими от слез, но все-таки полными живого, неутихающего девичьего любопытства. Это были Катя и Зоя, с которыми в детстве дружила Карина, Александра узнала их, но не могла вспомнить фамилий. А это было почему-то очень важно – вспомнить. Она даже зажмурилась от усилий, а когда с сожалением открыла глаза – на ум так ничего и не пришло, – вдруг перехватила взгляд мачехи, устремленный вслед уходящим девушкам. И Александра вздрогнула, пораженная выражением жгучей ненависти, которая светилась в этом темном, угрюмом взоре.

«Вы живы, а она мертвая! – чудилось, кричали глаза осиротевшей матери. – Почему вы живы? Какое вы имеете право быть живыми?!»

Александра испуганно смотрела на Ангелину Владимировну, и та, словно почуяв что-то, перевела взгляд на падчерицу, потом поспешно отвернулась – снова уставилась в лицо мертвой дочери. Александра съежилась на стуле, уверяя себя, что ненависть в глазах мачехи ей просто померещилась, что этого не может быть…

И все-таки она не смогла заставить себя пересесть поближе к Ангелине Владимировне, которая, впрочем, больше ни разу не взглянула на нее. Александра так и провела всю ночь в ногах покойницы, ослабевшая и отупевшая от горя, изредка проваливаясь в дремоту, навеваемую монотонным голосом монахов, которые сменяли один другого, печально и безответно вопрошая неведомо кого:

– Душе моя, душе моя, восстани, что спиши? Конец приближается, и нужда ти молвити. Воспряни убо, да пощадит тя Христос Бог, иже везде сый и вся исполняяй…


Когда рассвело, монахи ушли, а прочего народу в доме прибавилось. Появились соседки, товарки Ангелины Владимировны по школе, принесли какие-то продукты, начали готовить поминальный обед. Вскоре по дому властно поплыли запахи мясного, наваристого борща, блинов, жареных кур.

Потом на улице забили в литавры оркестранты, возникли какие-то простоволосые мужички со скорбно поджатыми губами и черными повязками на рукавах. Ангелина Владимировна заголосила, к ней присоединились старухи-плакальщицы, и Александра как провалилась в какую-то мутную, неразличимую, неслышимую полутьму, так и вынырнула из нее только на кладбище, увидев, что стоит на грязном, затоптанном, смешанном с глиной снегу и бросает ком земли на крышку гроба, стоявшего где-то глубоко, невероятно глубоко внизу.

– Карина! – выкрикнула она, вдруг окончательно поверив и осознав, что это не шутки, не бред, что сестра в самом деле умерла, даже похоронена, а Александра не помнит ни лица ее, ни голоса, ни самих похорон… Самое ужасное было именно в том, что она ничего не помнила. Губы ее были ледяными, но от холода или от прощального поцелуя – Александра не знала и этого.

– Карина!

– А, завыла, волчица, – тихо сказал кто-то рядом, и Александра, покосившись, увидела рядом черное лицо мачехи. – Ну как, довольна?

– Ангелина, ты что? – испугался отец, робко беря ее за руку, но мачеха резким взмахом отшвырнула его, да так, что Синцов еле удержался на ногах, – а потом закричала, уставившись в лицо Александры незрячими, сплошь черными, провалившимися глазами.

Нет, это был даже не крик, а именно вой – неразборчивый, бессвязный, бессмысленный, – однако сквозь рыдания порою прорывались слова, и были они такими, что Александра, услышав их, захотела исчезнуть, исчезнуть отсюда, а еще лучше – лечь в могилу рядом с Кариной и умереть. Потому что Ангелина Владимировна желала именно этого, только это могло бы утешить ее сейчас в страшном, невыносимом горе…

Не выдержав, Александра повернулась и побрела куда-то не глядя, но тут же ее с двух сторон схватили за руки какие-то женщины. Их лица неярко маячили в полутьме, которая реяла вокруг Александры. Вроде бы одна была та самая соседка Синцовых, с которой Александра говорила вчера по телефону, а вторая тоже какая-то знакомая, но кто именно – разве вспомнишь сейчас?

– Саша, ты что? – зашептали они хором, одинаково испуганно вглядываясь в ее лицо. – Саша, да ты не принимай близко к сердцу… Она ведь не в себе, Ангелина-то, она умом сдвинулась! Все-таки единственную дочь в могилу положила!

Александра сделала попытку вырваться, но не смогла.

– Саша, да разве можно! – опять зашептали женщины, еще крепче цепляясь за нее. – Ну как ты уйдешь? Не позорь отца, его и так перекосило на всю левую сторону. И себя не позорь. На поминки народу знаешь, сколько придет? На стол подавать надо, посуду мыть… Следить за всем надо, хозяйским глазом приглядывать. Кроме тебя, некому!

Незаметно для Александры женщины вывели ее с кладбища и, как ни пыталась она свернуть к автовокзалу, повлекли за вереницей, тянущейся к дому Синцовых. Постепенно Александра смирилась, перестала вырываться.

В самом деле, что значили оскорбления обезумевшей от горя мачехи по сравнению со смертью Карины? Нельзя, чтобы день ее похорон закончился скандалом в семье, Александра перетерпит как-нибудь, а к вечеру Ангелина Владимировна, может быть, немного успокоится, поймет, что наговорила напраслины, небось еще и прощения попросит…

Но напрасно Александра надеялась. Стоило ей войти в комнату, где был накрыт стол, как она натыкалась на взгляд Ангелины Владимировны, и выражение ее глаз было таким, что у Александры начинали трястись руки, борщ выплескивался через край тарелки, стопка блинов угрожающе кренилась, и она лишь чудом не роняла тарелки. В конце концов, не выдержав, Александра скрылась на кухне и здесь, возле раковины с грязной мыльной водой, получила недолгую передышку. Она мыла, мыла, споласкивала, споласкивала эти бесконечные тарелки, которые невесть откуда возникали и пропадали невесть куда, но вдруг ее словно бы шилом в бок ткнули. Обернувшись, Александра увидела в дверях мачеху, которая стояла, вытянув шею, и смотрела, смотрела на нее…

Тут же появилась соседка, схватила Ангелину Владимировну за бока, утащила в коридорчик, бормоча что-то успокоительное, а Александра устало оперлась на раковину и так стояла, пока вода не начала выплескиваться через край. После этого она еще поработала несколько минут, а потом почувствовала, что начинает задыхаться. И тогда она ушла, понимая, что в последний раз переступает порог этого дома, что не вернется сюда никогда.


Она почему-то тащилась еле-еле, скользя и спотыкаясь на каждом шагу. Приостановилась под фонарем и посмотрела на часы.

Господи! Она опоздает, точно опоздает на последний автобус! А еще так далеко…

Обернулась растерянно – и вдруг увидела в снежной круговерти приближающиеся фары. Махнула рукой без всякой надежды, однако фары приветливо мигнули, и потом большой черный автомобиль притормозил рядом с Александрой.

Она начала бестолково терзать ручку двери, бормоча:

– Подвезите до автовокзала, пожалуйста.

Дверца почему-то никак не открывалась, а сквозь затемненные стекла не было видно внутренности кабины. Александра билась в дверцу, как бабочка – в окно, но вдруг кто-то мягко взял ее за руку:

– Погодите. Этак вы дверь сломаете, как тогда ехать?

Александра покосилась на высокого парня с припорошенными снежком волосами, мимолетно удивилась, что в такую стужу он бегает по улицам без куртки, в свитере, а потом под его умелой рукой дверца открылась, и она неловко взобралась на высокое сиденье.

Место водителя было почему-то пусто, Александра оглянулась, но дверца за ее спиной уже захлопнулась. Она растерянно моргнула, но тут же за руль вскочил человек, почему-то показавшийся ей знакомым. Снег таял на его светлых волосах и толстом свитере.

Да ведь это тот самый парень, который помог ей открыть дверь!

«Как он здесь оказался?» – не в шутку озадачилась Александра, но тотчас до нее дошло, что это и есть водитель автомобиля.

– Вам до автовокзала, я правильно понял? – уточнил он.

Александра кивнула.

Заработал мотор.

– Ого, колотун какой на улице! – постучал зубами парень. – Включу-ка я печку, вы не против?

Она снова кивнула, и тотчас раздалось чуть слышное гудение. Повеяло теплом, таким блаженным, что Александра счастливо вздохнула, постепенно переставая дрожать.

Автомобиль тронулся с места. Тихонько играла музыка, совсем чуть слышно, Александра даже не могла разобрать мелодию, но это было приятно. Водитель молчал. Александра тоже не испытывала особого желания вступать в светскую беседу.

Она склонила голову на спинку сиденья. Какая красивая машина, как тут тепло и хорошо. Жаль, что нельзя доехать до Нижнего, у нее денег таких нет, да и неизвестно, куда направляется этот человек, может, им совсем не по пути. А как было бы хорошо…

Александра вздохнула, пытаясь подавить зевок. В тепле, полумраке глаза закрывались сами собой. Господи, это сколько же времени она толком не спала? Трое суток в подвале, да вчерашнюю ночь… Так устала, что даже нет сил горевать по сестре. И обида на родных растворяется в этой усталости, в сонливости. «Ладно, в автобусе посплю. А сейчас только вздремну, пока мы до автовокзала едем, на одну минуточку», – пообещала она себе и с наслаждением смежила нестерпимо тяжелые веки.

* * *

– Геля! Геля! – окликнул кто-то.

Гелий обернулся. Голос был вроде бы знакомый, но в то же время и нет. И не понять, откуда кричат.

– Геля! Иди сюда!

Вот оно что: зовут из двора Ховриных. Что ж там такое приключилось, что кричат с таким отчаянием? Он пошел – сперва медленно, потом быстрее.

С опаской приоткрыл калитку – у Ховриных была здоровенная псина по кличке Супермен, а попросту – Супер. Он, конечно, не набросился бы на Гелия, но иногда любил показать, кто в этом дворе хозяин. Однако сейчас Супера, очевидно, загнали в дом, чтобы не пугал людей; хозяйка махала ему с крыльца:

– Ой, иди сюда, Христа ради!

– Здравствуйте, Елизавета Петровна, – настороженно сказал Гелий, не веря глазам: всегда улыбчивое, добродушное лицо соседки было красным, распухшим. – Что-то случилось?

– И не говори! – всхлипнула она, скрываясь на летней веранде.

Гелий осторожно поднялся по ступенькам, ожидая какой-то неприятности. Но то, что предстало глазам, заставило его покачнуться.

Вся небольшая летняя веранда была забрызгана кровью. Потеки уже потемнели и засохли, почему-то первой мыслью Гелия было, что их теперь нипочем не смыть, придется отдирать вместе с обоями. И еще чем-то коричневым, темным были измазаны стены и пол, на котором… Он только раз глянул – и выскочил обратно на крыльцо, пытаясь подавить рвотный спазм. Зачерпнул из бочки дождевой воды, плеснул в лицо, потом еще раз, еще. Стало немножко легче.

Устыдясь своей слабости, Гелий на ватных ногах вернулся на веранду, где навзрыд плакала Елизавета Петровна, беспомощно глядя на громадную овчарку – вернее, ее труп. Уже закоченелый, обезглавленный труп…

Вся шерсть Супера была в крови и вдобавок покрыта чем-то отвратительным, черным и зловонным. Гелий понял, что неизвестный убийца не только прикончил пса, но и надругался над ним, унизил несчастное животное, вымазав его и веранду своими экскрементами.

Тошнота опять подкатила к горлу. Гелий схватил под руку Елизавету Петровну и вместе с ней выскочил на крыльцо. Остановился, прижал к себе соседку. Он был невысокий, худой, но Елизавета Петровна оказалась так мала ростом, что даже ему едва доставала до плеча. Она уткнулась юноше в грудь и дала волю слезам.

– Кто… мог? Зачем? За что?.. – толчками рвалось из горла вместе с рыданиями.

Гелий промолчал. Супер был известен своим крутым нравом. Даже ближайшие соседи опасались открыть калитку, предварительно не вызвав криком Елизавету Петровну или ее внука Петьку. Бродяг, которые иногда наваливались на поселок, особенно после окончания летнего сезона, когда дачники разъезжались, и начинали почем зря шерстить погреба и сараюшки с коптильнями, Супер чуял за полверсты и начинал заходиться в приступах грозного лая, отпугивая таким образом бомжей не только от своего двора, но и от соседних. А уж стоило ему, громыхая цепью по металлическому тросу, тянувшемуся через двор, домчаться до забора и, встав на задние лапы, высунуть свою огромную черную голову, как у самых отчаянных разбойников начинались нервные судороги, и они, развернувшись, улепетывали на полусогнутых, давая себе страшные клятвы искать поживу где угодно, только не на этом конце Слободской улицы. Супер не спускал даже мальчишкам: за забором было футбольное поле, и, если мяч невзначай перелетал через забор, выручить его можно было, только если дома оказывались хозяева. Боже упаси сунуться во двор! Супер был пострашней собаки Баскервилей. И его хозяева, и их ближайшие друзья, вроде братьев Мельниковых, Эльдара и Гелия, отлично знали, что Супер никогда не пустит в ход зубы, а с теми, кто ему по душе, вообще будет вести себя, как шаловливая болонка. Но они благоразумно держали эту информацию при себе, так что воистину зверский образ Супера держал весь остальной поселок в страхе и уважении.

– Вы проверили – в доме все цело? – спросил Гелий, понимая, что любые утешения окажутся сейчас бесполезными, и прекратить эти отчаянные рыдания соседки можно, только заставив ее подумать о чем-то практическом.

Она слабо махнула рукой:

– Не успела. Я как вошла во двор, увидела, что Супера нет, а веранда нараспашку – и туда. А здесь… О господи, о господи, хорошо, хоть Петьки нету, остался на станции в игровом зале! Это часа на два, не меньше. Как раз хватит времени все убрать. Геля, родненький, ты мне поможешь? А? – Елизавета Петровна подняла изуродованное слезами, умоляющее лицо.

Гелий нервно сглотнул, отвел глаза.

– В милицию надо позвонить, – сказал он, чувствуя себя ужасно оттого, что придется опять войти на веранду, увидеть все это, прикасаться… – Обязательно надо в милицию!

Руки Елизаветы Петровны бессильно упали.

– Не пойду, – глухо сказала она. – К Малявке? Не пойду! Какой смысл? Только унижений натерпишься!

Гелий вздохнул. Натерпишься, уж точно. Малявка, начальник станционной милиции, – он такой! Живет в Москве, в Озерное только на работу ездит, для него все в поселке – спекулянты, а дачники – дармоеды. Иногда Гелию казалось, что Малявка опоздал родиться лет на сорок. Да, еще отец рассказывал, как в 60-е годы крушили почем зря приусадебные хозяйства, заставляли резать скотину. Опять вползло в обиход словечко «кулак», ну а каждый, кто не принадлежал к числу пролетариата, был, стало быть, спекулянтом. Вот и Малявка словно бы вывалился из тех времен вместе со своими ухватками и терминологией! Всех дачников он считал «новыми русскими» и частенько подпускал вслед: «Всех вас будем ссылать на Южный берег Северного Ледовитого океана!» По-человечески Малявка обращался только с Корниловым… но это надо быть полным идиотом, чтобы не обращаться с депутатом Корниловым по-человечески! Гелий сам не видел, но были в поселке люди, которые уверяли: когда Леонид Васильевич Корнилов зачем-то заходил в отделение, Малявка провожал его на полусогнутых, что при его богатырском росте и семипудовой фигуре выглядело комично. Даже дверцу корниловского «мерса» отворил и придерживал, пока Леонид Васильевич не сел и не отпустил начальника милиции милостивым взмахом руки. И про Южный берег Ледовитого океана Малявка с ним помалкивал. А с остальными был сущим Держимордой.

– Ладно, вы пока проверьте дом. Только зайдите с другой стороны, чтоб не ходить мимо…

Гелий легонько подтолкнул Елизавету Петровну в обход дома, а сам пошел к коптильне. Он давно уже приметил, что замка на двери нет, а засов просто заложен.

Открыл дверь, постоял, привыкая к темноте. И невольно присвистнул.

Да, хорошо поработали! От кур, повешенных над коптильней, конечно, и следа не осталось. Да что куры! Вешала сорваны, крючья исковерканы, даже бок чугунной коптильни украшен вмятиной. А вот в углу и «орудие труда» прислонено – могучая кувалда. А самое мерзкое – эта вонь.

Гелий отшатнулся, едва не наступив на зловонную кучу. И коптильня вымазана этой гадостью, как стены на веранде.

«Да у них что, медвежья болезнь была?» – подумал с бессильным отвращением и вышел на воздух.

В доме открылось окошко, выглянула Елизавета Петровна:

– Ничего не тронуто, не разгромлено, только погреб открыт. Прошлогодние банки с соленьями все вынесли. И новое варенье. И холодильник обчистили, и буфет. Ну и аппарат, конечно, уволокли. А деньги у меня оставались неприбранными на нижней полке буфета, аж двести рублей, – не тронули. Что ж, им только выпить и закусить надо было?

Голос ее был усталым до безжизненности. Не дрогнул даже при слове «аппарат». А ведь самогонный аппарат достался Елизавете Петровне от матери и был ее гордостью. Сам Гелий по младости лет и слабому здоровью практически никогда не пил, разве что шампанское на Новый год, однако Эльдар со знанием дела уверял, что медовую самогонку Елизаветы Петровны можно продавать наравне с «Шустовской», которая, как известно, тоже на меду, – и еще неизвестно, которая водка будет признана лучшей, «Шустовская» или «Ховринская»!

«Бомжи, – подумал он. – Больше некому. Городские налетчики взяли бы телевизор или Петькину «Дэнди», а уж мимо денег точно бы не прошли. И в коптильне бы не нагадили. Это бомжи! Неужели Деминых рук дело?! Нет, даже он на такое не способен!»

Гелий скрипнул зубами. Не способен? А кто его знает, этого Дему, сукина сына Дему! Гвоздь в сапоге у всего поселка, чирей в неприличном месте, чесотка неизлечимая, стригущий лишай! Гелий один раз сам видел, как бабулька Самохвалова, у которой Дема две осени подряд, тихими темными ночами, выкапывал картошку, ставила в церкви свечку комлем вверх, что означало – на погибель. При этом она пришептывала имя Демы. Грех смертный, на такое пойдешь только от великого отчаяния! Но самое обидное, что зря взяла грех на душу бабулька – Демину заскорузлую, годами немытую шкуру и серебряной пулей не пробьешь, что ему какая-то тоненькая свечечка, пусть даже комлем вверх! К тому же, не пойман – не вор. Подумаешь, видел кто-то Дему на соседней станции, весело торгующего картохой по бросовой цене! Нашелся один смелый – спросил: откуда, мол, дровишки? «Да так, один мужик продать поручил, – отболтался Дема. – Это ж только вы меня за шваль держите, а имеются люди, которые подальше носа своего видят! И понимают, что лидеру движения «За либеральную Россию» можно доверить даже судьбу страны, а не только мешок картошки!»


Деминого настоящего имени никто не знал. Дема – это от слова «демократ». Он появился в Приречном с пяток лет назад – седобородый, косматый, нестриженый, невероятно грязный – и поселился в старом пионерлагере. Тут как раз лагерь купили какие-то богатые люди для своей базы отдыха и турнули Дему. Дема же уходить не захотел. Он полагал, что со своими боевыми заслугами перед новым обществом вполне может претендовать на тепленькую должность сторожа будущей базы отдыха. Он приволок кучу грязных, мятых, засаленных бумажек с невообразимыми печатями, иные даже на гербовой бумаге. Из них следовало, что во времена оголтелой демократии данный господин являлся основателем и руководителем движения «За либеральную Россию», основным лозунгом которого было: «Россия без русских!» Поговаривали, что среди бумажек имелась положительная характеристика движения вообще, и Демы в частности, написанная самим Сахаровым. Однако даже это «светлое» имя не впечатлило новых хозяев лагеря, и Дему вторично попросили очистить близлежащее мировое пространство. Когда он отказался, вытолкали взашей.

Ну Дема сгинул неведомо куда, а через неделю лагерь в одну ночь сгорел дотла. Восстанавливать его никто не стал – овчинка выделки не стоила. Теперь погорелище поросло травой и молоденьким кустарником, а на его обочине Дема соорудил себе из оставшихся нетронутыми огнем досок балаган, в котором иногда принимал других бомжей. Гелию однажды довелось проходить мимо – как раз во время такого приема. Из балагана неслись сдавленные песенки Высоцкого, пахло марихуаной, в траве тискалась немолодая парочка, ветром ворошило страницы замшелого «Огонька» с портретом печально известного Коротича – словом, налицо был весь инфантильно-демократический набор!

Впрочем, по сути своей Дема был не демократ, а анархист, потому что он не понимал уважения к чужой собственности. Каждый огород, каждый погреб, каждый дом был для него свой. Правда, анархизм не простирался настолько далеко, чтобы шляться Деме по этим огородам, погребам и домам средь бела дня, у всех на глазах. Он выжидал ночи или отлучки хозяев и тогда тащил все, что попадалось под руку из еды, откручивал головы птице, безобразно ковырялся на огородах. А может, никаким он не был анархистом, а был просто сволочью, ворюгой, бывшим зеком, у которого тяга к разрушению в крови. А демократия, «За либеральную Россию», Сахаров и все прочие прибамбасы – исключительно от нашей исконной интеллигентской привычки под всякое, даже самое гнусное, деяние подвести теоретическую базу.

Того, что Дема сидел, он никогда в жизни не скрывал: все-таки пострадал от коммунистического режима. И хотя он, как Малявка, попал не в то время – опоздал и на Соловки, и на Колыму, и, уж конечно, на строительство Беломорканала, – все же советская милиция пару раз начищала ему рыло: нос у Демы и по сю пору был заметно свернут вправо. В точности по его убеждениям!

Как-то раз Дему почти взяли с поличным. Вообще-то он обладал поразительной способностью выходить сухим из воды, но тут Валентина Ивановна Ковалева, бывшая учительница Озерной школы, а ныне пенсионерка, маясь бессонницей, выглянула в яркую, лунную ночь в окошко мансарды и увидела торчавший из картофельных кустов тощий мужской зад, рядом с которым стояла на грядке немалая корзина. Валентина Ивановна была женщина решительная, даром что подступила к своим семидесяти восьми. Она даже не стала будить мужа, а взяла его двуствольную пукалку, которую старикан Ковалев изредка выгуливал на ближних болотах, пугая выстрелами комаров, сунула в стволы два патрона и вышла на крыльцо. Дему она узнала сразу, но, сдерживая охотничий азарт, кралась по огороду до тех пор, пока не очутилась с ним лицом к лицу, и тогда рявкнула:

– Руки вверх!

Дема медленно разогнулся – и в следующее мгновение уже швырнул корзину в старушенцию, а сам задал такого стрекача через огород, что только пятки засверкали. Вошедшая в азарт Валентина Ивановна влупила по нему дуплетом, Дема метался по грядкам, как слаломист, и ушел-таки. Однако возле забора обнаружилось несколько кровавых капелек, из чего можно было заключить, что грабитель понес не только ощутимый моральный, но и некоторый физический урон.

Весть о случившемся мгновенно разнеслась по поселку: и потому, что пукалка издавала неслабые звуки и разбудила половину спящих, и потому, что молодежная компания возвращалась с ночных купаний с озера и видела, как улепетывал Дема. Да и сама Валентина Ивановна не скрывала своей доблести. Она даже отнесла заявление насчет ночного грабежа в милицию, чтоб Деме впредь неповадно было. Однако Малявка порвал бумажку у нее на глазах, сообщив, что она перешла пределы необходимой обороны, и если Дема не дурак, то подаст встречный иск по поводу своих ран, и тогда еще неизвестно, кто окажется в узилище.

Валентина Ивановна была женщина интеллигентная. А советскому интеллигенту, в отличие от российского, ведь что нужно? Чтобы все хорошо было не только в его личной квартире, на участке, в фирме, в компании, а непременно в мировом масштабе! «Если я отступлюсь, кто остановит Дему?» – подумала героическая женщина и отнесла в милицию второе заявление. Малявка мученически завел свои маленькие глазки, но рвать его не стал.

А вскоре Валентину Ивановну остановил невдалеке от продмага огромный мужик с внешностью питекантропа-олигофрена и спросил, как пройти на кладбище.

Она объяснила – вежливо и подробно.

– Это хорошо, что ты знаешь дорогу, – ухмыльнулся мужик, и в его ощерившейся пасти тускло блеснуло золото. – А дедок твой тоже знает?

– Что вы имеете в виду? – насторожилась Валентина Ивановна.

– Сама прикинь, – загадочно сказал мужик и неторопливо отошел к магазину, где на доисторических бетонных плитах его поджидал… Дема.

Остолбеневшая Валентина Ивановна видела, как они обменялись несколькими словами, причем мужик цедил через губу, а Дема кланялся и оттопыривал зад, словно гомосексуалист-профессионал. Потом мужик сел в серебристый «Вольво» и усвистел в неизвестном направлении, а Дема поглядел на замершую Валентину Ивановну и торжествующе ухмыльнулся.

Так стало известно, что у Демы есть «крыша». И «крыша» серьезная…

На следующую ночь Валентина Ивановна проснулась от боли в висках. Опять поднялось давление! Полежала немножко, надеясь, что все само пройдет, потом поднялась, пошла на кухню, где была аптечка, – и невзначай взглянула в окно. Луна светила уже не столь ярко, как неделю назад, однако все равно можно было разглядеть, что по огороду не таясь, по-хозяйски, разгуливает Дема, причем на сей раз его интересы простирались гораздо дальше молодой картошки: они тянулись и к кабачкам, огурцам и болгарским перцам.

Валентина Ивановна на деревянных ногах вышла в прихожую, сняла со стены пукалку, зарядила ее… и свалилась без памяти. Когда ее нашел муж, она была еще жива, но «Скорой» не дождалась.

Через полмесяца после ее смерти умер и старик Ковалев. Дети их жили в городе, они приехали на похороны, заколотили дом и выставили его на продажу, однако вскоре дом среди ночи запылал, и пожар удалось погасить, лишь когда от дома остались обугленные кирпичные стены. До осени Дема пасся на огороде Ковалевых, как на своем собственном, и никто не смел ему слова сказать.

В сердцах жителей Озерного начал укореняться страх. И теперь если кто-то обнаруживал урон в огороде, погребе или коптильне (многие в Озерном жили тем, что продавали пассажирам проходящих поездов или возили в Москву кур домашнего копчения), если снято было оставленное на ночь на сушилах белье, если пропадала кошка или дерзкая собачонка, никто и слова не смел сказать. Дема и его гости расхаживали с довольными физиономиями. Словом, это был натуральный террор.


Мало кто не боялся Демы и его «крыши». Ховрины и Мельниковы – вот, пожалуй, и все. Ховрины – потому что жили под охраной Супера. Гелий Мельников – потому что был слишком еще молод и верил в справедливость, а его брат Эльдар – потому что поселковые дела его ничуть не волновали.

Эльдара вообще ничего не волновало, кроме его рухнувшей жизни. Три года назад он был преуспевающим московским мануальщиком – богатым, со сложившейся клиентурой. Но вот однажды к нему пришла известная журналистка, предъявила корочки одной из популярнейших газет и сообщила, что желает написать о чудо-руках Эльдара Мельникова, поэтому пожалуйте дать интервью. Эльдар интервью дал, позволил журналистке присутствовать на своих сеансах и настолько восхитил ее, что девица решила сама на себе испробовать целительную силу мануальной терапии. Не то чтобы у нее что-то болело – так, изредка ломило спину от долгого сидения перед компьютером.

Когда Эльдар взялся за дело…

Потом молодая женщина рассказывала, что сила его рук была такова, что ей казалось: вот-вот мануальщик продавит спину насквозь. Терпеть становилось все труднее, она шутливо запищала: вроде бы наглядной агитации достаточно! Однако Эльдар не собирался останавливаться. Заявив, что у журналистки смещение дисков, он прописал ей растяжение позвоночника на специальных приспособлениях, переразгибание и хвойную ванну, что и было проделано.

Спина не болела два дня, за которые журналистка торопливо наваляла восторженную статью и отдала ее в номер. А спустя месяц начались боли в паху. Потом стали неметь икры, словно их «отсидели». Потом заныла кожа на ногах, да так, что женщина не могла спать.

Памятуя о чудо-руках, поехала к Эльдару. Тот пожал плечами: «При чем тут я?» – и предложил сделать массаж. При этом жаловался: «У вас совсем нет мышечного корсета, нечего массировать!» Потом эта фраза стала эпиграфом для новой статьи о чудо-мануальщике, который устроил своей пациентке всего-навсего разрыв сосуда, снабжающего спинной мозг кровью. Это выяснилось после операции в Институте нейрохирургии, куда молодая женщина попала после того, как у нее отнялись ноги. Ходить она больше не смогла, даже после сложнейшей операции…

На Эльдара подали в суд. Чтобы выплатить компенсацию журналистке, пришлось продать родительское наследство – квартиру в Москве – и вместе с братом переехать в Озерное в дачную, еще дедовскую развалюху. Гелий перешел в местную школу, а Эльдар устроился в районный морг. Он и раньше, до того как подался в мануальщики, работал патологоанатомом – теперь вернулся туда, откуда ушел. Замолвил за него словечко один из бывших его пациентов – у которого, наоборот, после лечения исправилось застарелое смещение дисков, так что он был немало благодарен Эльдару. Фамилия его была Корнилов, он был депутатом Госдумы от НДР, близким к Черномору и Рыжику-младшему, считался человеком могущественным. Но даже он, при всей своей силе и власти, не мог запретить Эльдару пить и оплакивать свою загубленную жизнь. Корнилов имел в Озерном дачу недалеко от дома Мельниковых, разрушение Эльдара происходило на его глазах, и Леонид Васильевич старался встречаться с ним пореже. Младший сын его, Севка, был почти ровесником Гелия, какие-то два года разницы, однако дружбы между мальчишками не получилось: прежде всего потому, что Севка, звезда спортивной гимнастики, больше времени проводил за границей, чем в Москве, ну а появляться в Озерном у него практически не было времени.

А в этом году прошел слух, будто Севка Корнилов ушел из спорта по болезни, более того – прочно прописался в кардиоцентре и вроде бы на выздоровление даже не надеются. Дом Корниловых теперь большей частью стоял запертым, Леонид Васильевич и его старший сын наезжали сюда только изредка – наверное, когда уж совсем невмоготу становилось в Москве. Тогда Корнилова-отца можно было увидеть рано утром над озером, где он стоял, глядя на восходящее солнце, словно какой-нибудь древний язычник, вымаливающий у светила спасение единственного сына. Ну да, единственного, – ведь старший-то, Слава, был сыном его жены от первого брака, носил другую фамилию и Корнилову был не родной. А вот Севка… Корнилов уже потерял не так давно дочь и жену, смерть Севки была бы для него невыносима.

Загрузка...