Настанет время, и мисс Идалия Дабб представит себя относительным и незавершенным подобием Бонни Данди — горца, верного королю Якову и обладавшего такой горячей кровью, что вода начинала кипеть, когда он опускал в нее ноги. Бонни заключил договор с Дьяволом и оставался уязвимым «лишь для того, что принадлежит ему самому», потому пуля, принесшая Бонни смерть, была отлита из пуговицы с его одежды, проданной врагу вероломным слугой. «Быть мне Данди», — говорят шотландцы в случае беды. Так и бедственное положение семнадцатилетней мисс Идалии Дабб, ее агония и смерть будут вызваны тем, что принадлежало ей самой: ножкой в маленьком ботинке, равно как и молчаливой изменой. Рассмотрим орудие роковой цепочки причин и следствий. Летом 1851 года в моду вошли весьма кокетливые ботинки — плоские, из светлой кожи. Их резко срезанный лакированный носок показывался крайне редко, разве случайно или из озорства. Центральный шов проходил вдоль всего подъема до самой лодыжки и так туго ее сжимал, что сверху иногда нависала плоть. Впрочем, это не относилось к мисс Дабб, ведь ее ноги в белых чулках были прямыми и худыми, как у птицы. Глаза, тоже птичьи, напоминали круглые перламутровые пуговицы с темной точкой в центре, на которые застегивались сбоку ботинки. Внутри — слегка изогнутая ножка с розовыми ногтями, подстриженными под прямым углом, с синеватой кожей цвета снятого молока. Именно этот сложный динамичный механизм, движимый мышцами и нервами, приведет к роковому событию — медленной и мучительной смерти мисс Идалии Дабб, которой я посвящаю назидательную новеллу, где изображена ситуация, связанная с недоразумением и последующей находкой.
— Мне хотелось бы совершить путешествие на воздушном шаре, — сказала Идалия Дабб, как бы ни к кому не обращаясь, но, желая быть услышанной, закрыла один глаз, дабы лучше оценить округлость шарика, который она держала большим и указательным пальцами против света: косточки виднелись в мякоти расплывчатыми пятнышками. — Долгое путешествие на воздушном шаре…
Миссис Дабб посмотрела на дочь с непониманием, сожалением и целой смесью противоречивых чувств.
Спросив для вида, не желает ли кто-нибудь доесть ветчину, и не дожидаясь ответа, мистер Децимус Дабб сам проворно ее загреб. Из-за него чаепитие затягивалось до бесконечности, поскольку он несколько раз начинал все сначала: похоже, рак простаты необъяснимым образом обострил аппетит. Мистер Дабб продвигался сквозь горы еды, подобно шахтеру, рубящему уголь киркой, и печально было наблюдать, как он с необычайной энергией проглатывает то, что питало его кошмарную опухоль.
В детстве Идалия часто садилась в корзину для белья, и та вмиг становилась корзиной воздушного шара — челноком, в котором она, заблудившись и оставшись одна на целом свете, с медленной быстротой плыла к неведомым полям. Эта игра разжигала странно окрепшее воображение: достаточно было покрутить виноградину большим и указательным пальцами, чтобы увидеть шар, который, возможно, когда-нибудь унесет ее вдаль — на высоте птичьего полета.
Мисс Сесил и Райли, такая же резкая, как ее фамилия, изрекла какую-то коварную пошлость о луне. Она вечно бросала двусмысленные фразы, всегда пытаясь встревожить или ранить Идалию косвенным путем, дабы не чувствовать себя виноватой. Это было порой нелегко, ведь Идалии хватало язвительности, чтобы противостоять «Тетушке Гадюке», как она ее окрестила. По правде говоря, их родственная связь была так тонка и неясна, что никто не мог точно ее установить, когда после смерти своей матери, вдовы бристольского торговца невольниками, разорившегося из-за отмены рабства, Сесил и втерлась в доверие к Даббам и поселилась у них навсегда.
— Мне хочется увидеть сверху землю — ландшафт с птичьего полета…
Идалия еще раз повернула виноградину, а затем поднесла ее к губам, обнажив белоснежные резцы, разделенные небольшим просветом. Кожица ягоды хрустнула, и одновременно нож мистера Дабба заскрежетал по фаянсовой тарелке. Он был человеком дела и управлял тремя большими типографиями в Эдинбурге.
— В Бад-Эмсе чай был получше, — сказал мистер Дабб, — но ветчина, признаться, очень сочная.
— Майнцкая, — отозвалась миссис Дабб.
Майнц. С него-то они и начали свою экскурсию по Рейну, проезжая коричневато-серые города и пряничные местечки или плывя по реке, которая тяжело катила оливковые волны меж холмов, поросших виноградниками, с покинутыми игрушками разрушенных бургов на вершинах. Утром и вечером над Л орел ей расстилались сентябрьские туманы, и мутные серебристые ленты — внезапные гризайли, просвечивающие, точно лунный камень, — окутывали реку. Дни были теплые, и в воздухе стоял запах пыльной соломы и испарения открытых камней, а порой — сильный дух томящихся винных бочек, благоухание древесины и заплечных корзин из ивняка, исступленный аромат огородов с золотистыми тыквами, присевшими посреди нефрита. Долина обволакивала путешественников, обступая их высокими холмами, виноградниками и реками, охватывая кольцом гостиниц — иностранных или английских, но неизменно с французскими названиями: их чугунные колонны поддерживали над табльдотом многоцветный застекленный потолок, заливавший приглушенным светом пальмы в кадках. Случалось, дорога приводила в местечки с прогорклыми постоялыми дворами, которые назывались «Цур Кроне» или «Цум грюнен Баум»: там подавали серый хлеб и перекопченные колбасы. Но покрытые чехлами постели всюду вызывали у Даб-бов и мисс Райли изумление и растерянность.
Перебравшись из Бад-Эмса в Оберланштайн, они остановились в гостинице «Цум Раппен», которая была лучше многих других, на ее вывеске изображалась вздыбленная черная лошадь на золотом поле. Вина там были отменные, рыба — свежая, только что пойманная, но тяжелый хлеб, казалось, рубили топором.
Оберланштайн, расположенный у слияния Лана и Рейна, был большим селом, притулившимся среди лип, подобно древесной жабе в листве, — под скалой, увенчанной серым картонным силуэтом разрушенного бурга Ланек. Эта страна, столь близкая пространственно, была для Даббов такой же чужой, как тибетские высокогорья. Шотландцы очень смутно слышали о голоде, вызванном многолетним загниванием урожая, и знали по слухам о вспыхнувших два года назад бунтах в Силезии, Пруссии и Вестфалии, где орды скелетов расхищали запасы кормовой репы и картофеля. Но все это было так далеко, и хотя даже в обычное время жизнь народа оставалась бедной и однообразной, Рейнская область страдала гораздо меньше других. Тем не менее, виноград в этом году не уродился. Несмотря на холодные ливни, лето 1851 года завершилось солнечным сиянием, но если огороды утопали в изобилии, виноградные гроздья оставались твердыми и зелеными.
Мистер Дабб дегустировал каубские и хорвайлерские сорта. От виски язык у него ничуть не задубел, а вкус, напротив, утончился: считая себя обреченным, бедняга больше не заботился о запретах, принуждавших его к соблюдению сухого закона. Идалия же накануне шокировала родственников, потребовав стакан вина. Миссис Дабб покачала головой, вспомнив, что удочери «художественная натура» и это многое объясняет. Не стоит требовать слишком многого- Господи, какой-то стакан вина… «Выйдет замуж, и все пройдет», — часто говорил мистер Дабб, которому казалось, будто брак у людей, как и у некоторых насекомых, мгновенно влечет за собой потерю крыльев. Идалия смотрела на вещи иначе и планировала окончить академию, а затем открыть курсы рисунка для девочек. Она прилежно трудилась, полагаясь на свое воображение, когда ее тренированные худенькие ручки выводили в воздухе знаки, деревья и замки с выщербленными башнями, протыкавшими облака: ее прошлые или будущие рисунки, всегда очень подробные; декорации, претерпевшие анаморфозу и фантастическое искажение, стиснутое, правда, корсетом классицизма. За время рейнского путешествия она изрисовала несколько альбомов: поросшие лесом скалы, сиротливые часовни, задеваемые сильфидами донжоны, где плакали белые дамы и разыгрывались позабытые трагедии. Вальтер Скотт был тут как тут. Идалия много читала и даже листала тайком сочинения Байрона, поражаясь его безбожию: о некоторых вещах говорить не следовало.
Вечернее солнце, заглянув в окно мерзкой, обшитой дубом столовой, коснулось граната, оправленного серьгой в виде золотого сердечка. На миг показалось, будто поранена мочка, и за этим сердечком, оттененным кровью, померещился дарвиновский отросток первозданного уха. Солнечный свет коснулся больших карих глаз и лба, не омраченного меланхолией. Очень красивые черные волосы Идалии Дабб компенсировались (но зачем компенсация?) вздернутым носом, широковатым ртом и кожей, словно побитой дальней песчаной бурей. Молодость минует, но останется этот загадочный талант надевать шляпку, крепить брошь, укладывать складки шали (разве ей не пообещали кашемировую на восемнадцатилетние?), останется радость движения — эта энергия, живой источник, бьющий без помощи слов. Миссис Дабб была права: «и впрямь художественная натура…»
Вечернее солнце зажгло гранат, оправленный в серьгу, зажгло глаза Идалии, зажгло на столе стакан мистера Децимуса Дабба — рейнское вино, эликсир смерти.
А на холме вечернее солнце позолотило развалины бурга.
Этот бург — высохшее печенье, раскрошенное крысами, — имел долгую историю. Его первым бургграфом был Эмбрихо фон Лойнеке, с XIII столетия рассыпающийся в прах под плитой со своим изображением, стертым ногами, подобно форме для пряников: рыцарь с большими глазами и руками в наручах, соединенными на эфесе шпаги. За ним последовали многие другие: фон Нассау, фон Зайн, фон Вид, фон Лангенау и фон Изенбург — целая вереница преданных слуг курфюрста Майнцкого, напоенных светлыми и золотистыми винами, откормленных дичью и тяжелым хлебом, словно разрубленным топором. Их жизнь была тривиальна и состояла из лязга оружия, звона кирас, шума пиров, а также богоугодных дел, глухих монашеских ряс и приземленных занятий за грязными пологами на несвежих перинах. Бург полнился ржанием лошадей, гулом кухонь, голосами мужчин, служанок и бесчисленной ребятни, хрюканьем свиней, лаем свор, квохтаньем домашней птицы и женским плачем. Дождь и снег целыми столетиями шли над стенами и бойницами, выкрашенными бычьей кровью, над деревянными галереями, гласисами и высоченной остроконечной часовней на скале. Плющ карабкался на крючковатых лапках по пятиугольному донжону, повернутому острым углом к огороженному полю и бросавшему вызов Штольценфельсу, который по ту сторону Рейна стоял на страже курфюрста Трирского. Оборонительные сооружения часто укреплялись, а рвы расширялись, но в Тридцатилетнюю войну шведская армия Густава-Адольфа и имперцы под командованием графа Доны поочередно обстреливали Ланек картечью. Наконец, архиепископ Майнцкий велел оставить его на произвол судьбы, и с тех пор здесь высились лишь руины. Местные парни приводили сюда девиц с аквамариновыми глазами, в тяжелых красных юбках, и взбирались по ступеням разбитой винтовой лестницы на донжон.
В 1846 году весеннее равноденствие с воплями пронеслось над Рейнской долиной, хлопая промокшими саванами, размахивая шевелюрами и темными крыльями. Издохшие от голода ястребы и филины валялись в грязи брюхом кверху, черные от дождя. Однажды ночью в донжон ударила молния и увлекла за собой большую часть лестницы, которая обрушилась градом строительного мусора — грохочущий обвал в облаке пыли. Но вскоре жители Оберланека и Оберланштайна (те, что называли себя «друзьями Природы»), вспомнив о панораме, открывавшейся сверху, аквамариновых глазах, красных юбках, влажных губах и таинственности, воздвигли деревянную лестницу или, точнее, временный ряд ступеней — отнюдь не новых, ведь мостки перебросили через старые обломки. По слухам, эта шаткая конструкция выполняла свою задачу, и, возможно, так оно и было на самом деле. Но летом 1850 года стали раздаваться протесты. Кое-кто утверждал, будто дерево прогнило, стало трухлявым и разрушилось, и так как подпиравшие его камни больше не скреплялись раствором, они представляли собой зыбкую пирамиду, грозившую рухнуть при малейшем прикосновении. «Что ж, надо подумать», — отвечали именитые граждане, собираясь вокруг стола в «Цум Раппен» и сжимая в кулаках Römer’ы,[22] где трепетали желтые крылья рейнского. Однако искромсанная ветчина и грубый хлеб перевешивали золотистую бабочку с муаровой рябью и резкий, но в то же время округлый букет каубского или хорвайлерского. Красивые аквамариновые глазки — надо подумать, однако высота у донжона — целых тридцать пять метров.
Когда задувал ночной ветер, лестница одиноко дрожала на рокочущих камнях, декламируя неразборчивые строфы и реквиемы, посмеиваясь над грядущими апокалипсисами. Она опиралась на свой стержень — прямой, но хрупкий и ненадежный стебель мандрагоры. Несказанно привлекательная, сулящая феерический обзор лестница извивалась неким хвостом сирены, наперекор неровным краям своих планок. Словом, она была такой, какой и надлежит быть лестнице, — чреватой любыми изменами. Донжон — беззубый старик — знал об этом и помалкивал.
Идеальный рисунок: чернила, бархатная летучая мышь, пятно, обведенное линией-змейкой, которую протягивает утро, отделяясь от мглы. Осколок, отбитый от света, маковый плевок — словом, несуразность. Но нет, нужно лишь нарисовать тонким, как волосок, штрихом форму донжона, вспомнив Раскина. Не кружево, нет, а прорези в виде глазков — тени, омытые рассеянной радужной оболочкой. Последует карандаш, тонкий или толстый, легкий или с нажимом, а резинка навсегда отменена. Главный вопрос. Все решает точка. И чернила, моя кровь — моя кровь цвета голубовато-серой радужки.
Идалия заснула — пока еще в кровати.
В соседней комнате Сесили задула свечу и опустила уголки рта. Оскорбленная своим фальшивым и шатким положением, Сесили предавалась в воздержании черной магии своей зависти, подпитывая ее особыми сокровищами. Она всегда была в одинаковом настроении — тридцатишестилетняя девушка, говорившая иногда почти весело и как бы извиняясь:
— Мне просто не повезло в жизни.
Эту невезучесть она считала самой вопиющей несправедливостью. Высокая и светлокожая Сесили воображала себя красавицей, хоть она была совершенно плоская, но при этом похожая не на юную нимфу, а на стершийся, незавершенный инструмент из металла или дерева. Она носила старые платья миссис Дабб, с воланами, ниспадавшими крупными складками. Впрочем, она умела извлечь выгоду из всего, особенно — из морали. В молодости мисс Сесили Райли демонстрировала некую возвышенность, стараясь произвести впечатление суровой добродетельности и так упорно ее выпячивая, что даже в ту эпоху казалась недотрогой, и никто ее не добивался. Вдобавок у Сесили не было денег, и ею пренебрегали.
В тот вечер она, как всегда, уснула с ладонью между ног.
Миссис Дабб никак не могла сомкнуть глаза — в виноградниках громко перекликались совы. Слышался шелест их крыльев и тихое трение когтей о кору. Порой также доносились их вздохи — меланхоличное, едва слышное дыхание, которое, подобно луне, прогоняло сон обилием грез. Услышав сопение мужа, миссис Дабб подумала, что это путешествие, возможно, станет для него последним. На ее взгляд, горная Шотландия была в сто раз лучше этой Рейнской долины, которая казалась ей однообразной, но при этом несказанно очаровывала Идалию. Словом, они скоро вернутся к спокойной эдинбургской жизни.
Даббы занимали дом из сиреневого песчаника на Хериот-Роу, построенный в начале века. Это была четырехэтажная гостиница, ее вытянутые окна выходили в сад, куда можно было попасть через мраморный холл, открывавшийся за двойным поворотом лестницы. В этом жилище Идалия и выросла. В детстве она ходила с нянькой слушать военный духовой оркестр в «Принсесс-Стрит-Гарденс» и увлеченно следила за строительством памятника Вальтеру Скотту, который возвышался над улицей на двухсотфутовой колонне вместе со своей борзой Майдой и шестьюдесятью четырьмя персонажами собственных романов. Принсесс-стрит была театральной декорацией, воздвигнутой с одной стороны, как будто вдоль нее проложили путь, и с наступлением темноты часть садов тонула в чернильно-синих волнах и пучинах.
— Пошли скорей, — говорила Идалия няньке, приходившей за ней на девичьи курсы Маккиннона. — Скорей…
И какое счастье было наконец увидеть длинные окна, горевшие в ночи!
Встав спозаранку, она подошла к окну — посмотреть, какая погода. Свет еще был молочным, но дрозды предвещали ясное небо. Она накинула пеньюар и, прежде чем дернуть за вышитый шнур со звонком, поискала в словаре, как попросить по-немецки горячей воды. Марихен с заплетенными косами, страдающая базедовой болезнью, принесла ей дымящийся кувшин и пустое ведро. Придется пока обойтись без ванны и early morning tea.[23]
Туалет Идалии: мыло с соком лилии — сладкий аромат девы Марии, который вскоре отступает под натиском туалетного уксуса, напоминающего о ванных комнатах на Хериот-Роу, обитых палисандровым деревом и увешанных букетами; этажерки с сосудами из опалового стекла, расставленными по высоте и наполненными солью. Полотенца здесь вызывали в памяти старые моющие растворы и стенные шкафы, источенные мышами. От уксуса, которым натирается Идалия, краснеет кожа, а соски приобретают оттенок молодой сирени. Плечевой отросток лопатки и клювовидный апофиз жеманно торчат, но в надключичных впадинах поместилось бы по птичьему перышку. Надев рубашку с округлой горловиной, Идалия спешит спрятаться в раковине корсета, без которого чувствует себя очищенным яйцом. Это корсет из кремового тика. Он крепится спереди с помощью ряда застежек — британцы предпочитают их шнуровке — и, прогибаясь, стягивает желобок посеребренной спины, вдоль которой ниспадает черный каскад, пока еще не расчесанный на прямой пробор. Руки похожи на лебединые шеи, а ноги в белых чулках, что поддерживаются над коленями подвязками с вышитыми маргаритками и пристегнуты пряжками, как я уже сказала, напоминают лапы цапли. Идалия надевает одну за другой три накрахмаленные юбки: первая и вторая касаются каймой кружев на панталонах, а третья укреплена конским волосом и нависает широким куполом. На белом перкалевом платье — воланы из небесно-голубой тафты, а корсаж спускается спереди двумя заостренными басками, тоже отороченными тафтой. Идалия застегивает плоские ботинки из светлой кожи со срезанными лакированными носками. Аккуратно причесавшись, она привязывает к кармашку часы, надевает сапфировый перстень, на уши — два сердечка, кровоточащих гранатами, а на голову — итальянскую соломенную шляпку, подбитую золотисто-розовым бархатом, завязанную бантом под подбородком и украшенную восковыми незабудками. Идалия не надевает ни перчаток, ни митенок, ведь она — за городом. Положив в ридикюль кошелек и вышитый носовой платок, берет совсем новый альбом и рассматривает свой рисовальный футляр, резинку, растушеванные и карандашные рисунки. Вынимает оттуда перочинный ножик с перламутровой ручкой и заменяет его машинкой для очинки карандашей — новейшим изобретением, которое ей больше по вкусу. Идалия выходит из комнаты в семь часов, потому что к восьми руины будут лучше всего освещены для рисования. Наверняка, сверху открывается вид, как с воздушного шара в свободном полете: взмывай же, о юная птица! Мешки с балластом, клапаны, якорь, гайдроп, стропы, большие и малые клинья. Случайная встреча на лестничной площадке: — Если мама спросит, я обязательно вернусь к десяти — к завтраку…
Звенели ведра, в кухнях слышался смех, а на куче навоза кукарекал петух. Расчаленные дома, бакалейные лавки с тремя ступеньками и дворы с кроликами, томящимися в клетках из черного дерева, смеялись скверным старческим смехом. Главная улица шла в гору, спотыкаясь о гнезда из булыжника, где с кудахтаньем укрывались куры. Здесь располагались галантерейная лавка и почтамт — все же не совсем село. Идалия направилась между карликовыми домишками, переминавшимися с ноги на ногу, а затем по грунтовой дороге, вдоль которой тянулись огороды и стойла, оглашаемые тяжелыми бурыми голосами. Стая гусей пересекла тропинку и исчезла в кружеве высокой травы. Старик в грязных сапогах рубил сливу, и его топор стучал, будто встревоженное сердце. Услыхав шаги, он по старинке выпрямился и повернул к дороге мутные глаза, в которых мелькали неясные тени, а затем вернулся к своему занятию: на то, чтобы повалить дерево, зрения ему пока хватало. В саду ребенок срезал листовую свеклу со стеблями цвета слоновой кости и темными, густыми султанами — большими колыхающимися веерами, складывая их в пучки между бархатистыми грудями кротовин. Ребенок засмотрелся на Идалию: не каждый день увидишь такую элегантную барышню.
Сады понемногу старели; горох выкатывался из тонких стручков на дранку оград; овсюг, уже сухой и желтый, затягивал откосы промеж лачугами-развалюхами; а каштаны клялись вязам в вечной любви. Идалия остановилась в нерешительности на распутье, но мимо как раз проходила женщина, и девушка спросила жестами дорогу к бургу. Женщина тоже ответила жестом, напоминающим покачивание дубовых ветвей.
Крутая тропинка извивалась в строевом лесу, где пахло мятой и крапивой. В кронах неожиданно возникали просветы — кружевные окна, сквозь которые виднелось село внизу. Идалия запела, и звуки, поднимавшиеся из долины, потихоньку отвечали ей хором гномов — звонким, мелодичным, гулким и хрустальным.
— Какой прекрасный день, — сказала она вслух, — какой день!
Солнечные стрелы пронзали лиственный покров, касались зарослей кустарника золотыми остриями и вдруг рассыпались по булыжникам тропинки. Вскоре откос сменился утесом. Огромная подпорная стенка вырастала из скалы, обросшей бородой из оранжевого лишайника, камнеломки и ниспадающих шевелюрами папоротников. Кривые, сгорбленные дубки и недавно проросшие пихты цеплялись за обнаженные камни посреди мха, молодила и сиротливых пучков растений с сиреневыми цветками. За поворотом тропинки внезапно показался бург.
Шубы из плюща покрывали выступающие сооружения, ломаные жесты арок и стен, вздымающих к небу свои брусья-культи. Рвы были наполовину заполнены оползнями, но, хоть там и росли высокие деревья, отбрасывая тени на траву и колючие кусты, слышалось лишь карканье ворон на башнях. Время стерло герб Изенбурга над стрельчатой потерной, и постройки окружали со всех сторон двор — высокий и темный, точно колодец.
Идалия взобралась на обломки, свалившиеся в крапиву, и пересекла низкий зал, выстеленный квадратными плитами из обожженной глины, на которые ремесленник нанес ветвевидный цветочный орнамент, почти уничтоженный за долгие века запустения. Она прошла по дозорному пути вдоль белеющей на свету галереи, но остановилась перед грудой строительного мусора. Оставшаяся без кровли часовня омывалась утренним сиянием; солнце вышивало золотом по кружеву большого паруса, бархатистого от вековечной пыли и паутины. Лежа в камнях, бургграфы в стершихся кольчугах поднимали слепые взоры к такелажу этого судна, бороздившего вместе с ними океан столетий.
Упершись правой ногой в большой камень и положив альбом на согнутое колено, Идалия зарисовала мотив капители: коронованная змея — Мелюзина, смеющаяся с закрытым ртом. Там были также василиски, Адам и Ева, что-то наподобие птицы Рух с человеком в лапах, но все рельефы казались в тот час плоскими из-за контражура, так что Идалия решила еще немного подождать: «Если даже не вернусь точно к завтраку, мама знает, где я…»
Кухни превратились теперь в хаотичные груды вокруг черной, позеленевшей цистерны, а в полу соседней комнаты открывался люк — тайный ход, заваленный осыпью: когда-то давно он, должно быть, вел на утес. Идалия пришла в восторг. Донжон она приберегла напоследок, мечтая подняться к самому небу, высоковысоко, и воспарить, будто на воздушном шаре, над голубым ландшафтом, убегающим в безбрежную даль. Она вошла в сумрачную комнатку с резными консолями в виде кружков. В глубине начиналась винтовая лестница с такими узкими ступенями, что Идалии пришлось подобрать широкий купол своих юбок правой рукой, в которой и так уже лежали альбом и футляр, а левой нащупывать в потемках сердечник.
Вскоре бойницы впустили дневной свет, озаривший ветхие ступени, разрушавшиеся по мере подъема. Теперь от них остались лишь доски, каменные глыбы, висевшие в пустоте, трухлявые обломки. Идалия остановилась. На миг она задумалась, не лучше ли спуститься, но затем решила, что, если уж забралась так высоко, останавливаться не следует. После того как она вышла на крошечную площадку с вытяжной трубой в полу, лестница стала такой узкой, что с трудом можно было передвигаться. Но Идалия все равно поднималась, и сердце билось в волнении: до плоской крыши — уже рукой подать.
— Я не хочу становиться отцом-тираном или требовать невозможного, — сказал мистер Децимус Дабб, нервно обезглавив третье яйцо всмятку, — но полагаю, что родители имеют право на элементарную вежливость. Например, пунктуальность. Если бы я был столь же неаккуратен в делах, наверное, Идалия не смогла бы вести ту жизнь, которой она наслаждается. Сесили, дорогая, передайте мне, пожалуйста, масло.
Сесили передала, подтвердив, что виноватая не вправе задерживаться, а миссис Дабб пробормотала что-то о «художественной натуре». Однако за обедом именно она выказала больше всех волнения, меж тем как миссис Райли старалась ее успокоить.
— Она придет, понурив голову, — сказал мистер Децимус Дабб, — и я тотчас же потребую извинений!
После обеда миссис Дабб зашла в комнату дочери. Несколько пар ботинок выстроились в ряд у дорожной сумки из декоративной ткани с вышитыми букетами. Белая шелковая шаль с малиновой бахромой наброшена на спинку стула. Через открытое окно послеполуденный свет усыпал искрами пару булавок и браслет, оставленные на комоде. Комната зияла отсутствием. Казалось несомненным, что Идалия ушла рисовать, как это часто бывало, но до сих пор девушка никогда не удалялась так надолго и, главное, ничего не сказав.
— Господи, — подумала миссис Дабб, — наверное, с ней что-то случилось…
Всем домом мало-помалу завладело беспокойство. Когда настало время чаепития, хозяин гостиницы смущенно выступил вперед:
— Дело в том, что… надо, пожалуй, предупредить жандармов… вероятно, Мисс Дабб попросту заблудилась, сбилась с дороги, но почем знать…
Смертельные опасности свободного или почти свободного полета на воздушном шаре.
Грохот вулканического извержения, города, поглощенные бездной. Непроницаемое охровое облако окутало катастрофу. Пыль на зубах, пыль на ресницах, пыль в бронхах и пыль в душе, скованной страхом. Недвижная, оцепеневшая Идалия затаила дыхание, прикрыв рукой глаза. Впрочем, она мгновенно все поняла, как только отважилась взглянуть на ужасную сцену, которая уже покрывалась толстым коричнево-серым саваном, хотя девушка отказывалась верить. Такое случается только в кошмарах.
Волоча за собой ноги, она поползла по плитам крыши, не в силах думать. Быть может, она уже умерла и лежит пыльным цветком в ореоле из собственных юбок? Нет, из любого положения всегда есть выход! Она встала и подошла к обвалившимся ступенькам, которые, мрачно разверзшись, выдыхали застарелый запах шахты и могилы. Этот колодец мрака, эта головокружительная бездна притягивала и одновременно пугала — наконец, заставила отступить нетвердой походкой.
Зубцы крыши были одинаковой высоты с Идалией. Переходя от одной бойницы к другой и с трудом просовывая голову в узкие отверстия, она могла измерить на глаз гигантские стены донжона. Они убегали в наклонной перспективе, теряясь в оврагах, исчезали в самом низу посреди скал, затопленных тенями, и редкие шероховатости камней располагались на таком расстоянии друг от друга, что не оставляли никакой надежды. Ни шеста, ни веревки. Никаких подручных средств. Быть мне Данди…
«Лишь то, что принадлежало ему самому…» То же самое произошло и с Идалией. Она успела заметить, как нога — такая легкая — сдвинула на пару миллиметров опору висящей, шатающейся ступеньки, сместив центр тяжести и вмиг нарушив архитектурное равновесие, и без того крайне шаткое. Цепная реакция, вызванная роковым прикосновением грациозного кожаного ботинка.
Помимо прочих ошибок, в тот день мисс Идалия Дабб опрометчиво заменила машинкой для очинки карандашей свой перочинный ножик, которым она могла бы разрезать одежду и свить из нее веревки, чтобы спастись — пусть даже ценой позора, в одной рубашке. Впрочем, скорее всего, эта попытка завершилась бы падением столь же мучительным, как и агония на башне. Тогда ребятишки, придя за ежевикой или пригнав свиней за желудями, обнаружили бы в траве разбившуюся мисс Идалию Дабб — с губами, оскаленными в улыбке, потухшим взглядом, рубашкой, задранной на девичьих ляжках, и животом, уже отданным во власть веселых жуков-могильщиков.
Что определяет ход вещей?..
— Они знают, где я, и придут меня спасти. Для начала нужно, чтобы заметили мое отсутствие: скоро завтрак.
Но как дол го тянул ось время, как медленно двигались стрелки на циферблате маленьких часов! Терпение…
Сперва ее начала мучить жажда. Из-за пыли пересыхал язык, солнце накаляло камни. Идалия перемещалась, следуя за освежающей тенью, которая растягивала время томления, то замедляя его, то убыстряя. Почему же они мешкают?.. Задержка могла иметь кучу причин. Идалия поминутно смотрела на часы, на облака и снова на часы, посасывала десны, пытаясь выдавить чуть-чуть слюны, плакала и глотала слезы со вкусом пыли, смытой со щек. Она считала зубцы, считала незабудки на своей шляпке, считала листы своего альбома. Пыталась сосчитать ворон, садившихся на стену, но те беспрестанно суетились, а их коварные взгляды бросали в дрожь. Теперь она, конечно, уже скоро услышит свое имя, оклики, шум лестниц и молотков, переговоры местных жителей, голос папы — она отчетливо все это различала. Вероятность отменяется уверенностью. Идалия слышала лишь карканье ворон.
Минуты замирали, но тень двигалась дальше. Разумеется, они решили дождаться времени чаепития, прежде чем что-либо предпринять. А потом — ах, потом… после пяти-шести часов вечера в селе никто ничего не делает, это всем известно. При мысли, что придется ночевать на башне, Идалию охватил ужас. Белые Дамы и… Идалия припомнила все рассказы о призраках, все страшные сказки, которые так любила слушать, сидя у камелька и считая себя защищенной от любых чар бархатными шторами и лампой со стеклянным колпаком. Отданная ныне во власть теней, она стала их добычей. Молитвы, вертевшиеся на языке, сталкивались, подобно черепкам.
Тень зубцов накрыла площадку, подул холодный ветер, небо стало аспидно-синим и потемнело, как только зажглась вечерняя звезда, а вороны улетели, покрикивая вполголоса. Где-то совсем близко ухнула ночная птица. Сломленная отчаянием и рыданиями, Идалия наконец уснула под роскошной лилией луны, впавши в оцепенение, полное туманных грез. Хищные звери, заплаканные лица, безвыходные лабиринты проступали сквозь дымку сна, но донжон при этом никуда не исчезал вместе со своей площадкой — корзиной воздушного шара — и звездообразно расходящейся перспективой. Бург неотвязно преследовал сквозь ночной холод и ломоту.
В свинцовом свете зари мир содрогнулся от удара грома: обрушился сердечник лестницы. И далия вскрикнула, как безумная. Отныне грохот обвала станет привычным звуком, подобно пению маятников в гостиных Хериот-Роу. Лестница будет рушиться, а Идалия при каждом новом падении — с криком вздрагивать, и так до скончания века.
Как только занялся день с его сдержанными тюремными красками, вороны начали свою болтовню, разгуливая вприпрыжку с полным взаимопониманием — черные на фоне серого неба. Быть мне Данди… Прозорливость утренних часов: вдруг она поняла, что ее предали точно так же, как Бонни Данди.
Когда совсем рассвело, Идалия увидела, что часы остановились.
Эрих фон Штальберг, вдовец, был толстяком с проседью, похожим на кабана. Пост бургомистра не доставлял ему особых хлопот, и все свободное время он посвящал чтению Мёрике и Уланда, потягивая вина местных сортов.
Эрих фон Штальберг закрыл книгу и обрезал фитиль лампы, уже начавшей коптить. Пора ложиться, а не то остынет кувшин с горячей водой, приготовленный для умывания. К тому же сегодня вечером у бургомистра пропала охота читать: его мысли упорно занимал случай с исчезновением. Он впервые столкнулся с подобным испытанием и был в замешательстве. Приняв все необходимые меры, после разговора с кюре он склонялся к последнему средству — девятидневному молитвенному обету деве Марии. Отправить рапорт высшим органам или еще немножко подождать? Он все еще колебался, ожидая подсказки от начальства, подчиненных или дальнейшего развития событий. Его прежняя женитьба была устроена семьями, и хотя ему хотелось жениться повторно, фон Штальберг не мог решиться сам, раз никто его к этому не побуждал.
Когда он добрался до своей комнаты, вода в кувшине была уже еле теплая. В гостинице все только и говорили о мисс Дабб.
— Это не первый и не последний случай, — сказал Хуберт Штенц, который недавно стал главным плотником и в тот вечер угощал выпивкой кузнеца Ханса Фрёлиха. — Девицы и даже барышни из хороших семей сбегали порой с кавалерами — видали мы такое…
Оленьи рога, усеянные мушиным пометом, грозили над его большой головой закопченным балкам. Кукушка открыла дверку, проскрипела что-то несуразное и резко хлопнула створкой, а Ханс Фрёлих склонился с загадочным видом на свои скрещенные руки.
— А вот я думаю иначе: есть ведь еще бродяги, всякие гнусные типы… Ты меня понял, Хуберт… Конечно, ты еще молод, чтоб помнить, ведь я говорю о 1844 годе, когда нашли Грету Фокке, восьмилетнюю девочку — больше я ничего тебе не скажу… Недалеко, примерно так в двадцати метрах от мясника Биркенфельда… Это цыгане сделали, их целую толпу тогда арестовали… Просто чтоб ты знал… Но цыгане эти остались, причем немало…
Ханс Фрёлих глотнул вина, цокнул языком и, откинувшись назад, засунул большие пальцы в проймы своего шерстяного пальто с зеленой каймой — важный жест, к которому он часто прибегал.
— Цыгане, — повторил он, — цыгане…
Розовые лица у обоих нахмурились, а глаза сурово засинели, дабы не походить на цыганские. Они молчали, покачивая головами и обмениваясь красноречивыми взглядами. Чесночный дух и разудалые песни вороватого бродячего народа таили в себе экзотические ужасы и неведомые опасности. Левиафан опрокидывал корабли, людоедские племена выпускали целые тучи стрел, цыгане совершали мерзостные обряды над девственным телом мисс Идалии Дабб — исполнители грустных народных песен часто показывали такие цветные картинки, ударяя по ним карающим жезлом.
— Сволочи, — сказал Штенц, стукнув своим стаканом по дереву.
На главной улице покачивались фонари, заливая мягким желтым светом фасады, золотя шеи лошадей и каски жандармов. Голоса перебивали друг друга:
— Унесите бутерброды… Меню неполное… В карьерах, где ни зги не видать… Являлись волшебные привидения… Она исчезла двадцать лет тому… Не забудьте прихватить одеяла… Пропала бесследно… Наверняка, улизнула с любовничком… Моя бабушка умела гадать по хрустальному шару…
Под гостиничным столом жесткошерстные таксы стонали и судорожно сучили лапами, травя во сне зайца. Тролль был самым старым, но по-прежнему обладал лучшим нюхом во всей Рейнской области, мог выгнать из логовища любую дичь и напасть на любой след. Он тявкнул, словно предчувствуя, что завтра хозяин гостиницы поведет их всех за Фильзен, чтобы целых восемь дней охотиться в заповеднике. Татцель и Вальди со вздохом потянулись, а Тролль всхрапнул. Их сальный, грибной запах мешался с ароматами сусла, серого хлеба и рейнского вина.
Сильный ветер нагнал над долиной пузатые облака, и хлынул дождь. Запрокинув голову и широко открыв рот, Идалия подставляла потокам воды лицо и горло. Ручейки стекали в вырез корсажа, насквозь пропитывая своим черным серебром. Шиньон ночью развязался, и волосы рассыпались длинными мокрыми прядями. Как только дождь кончился, продрогшая Идалия заметила, что в углублении плит образовалась лужица, и предусмотрительно села рядом, чтобы отгонять ворон. Некоторым захотелось пить, она махнула рукой, но они так грозно закричали и так дерзко глянули, что Идалия отступила сама.
Она часами звала, прижимаясь лицом к бойницам, прерывалась на мольбы к Небу и вновь кричала с пересохшим горлом и воспаленным языком, а затем опять обращалась к Господу. Господь просил передать, что снизу ее крики не слышны. Дрожа под мокрой одеждой, она разговаривала с отцом и матерью. Неужели ее действительно оставили на произвол судьбы — потеряли?.. Разве так трудно догадаться, где она?.. Если бы кто-нибудь из них оказался на ее месте, уж она-то сумела бы его отыскать! Сердце подсказало бы… Неужели они не прислушиваются к своему?..
— Это же я, ваша Идалия… Сюда!.. Сюда!
В трещине росли одуванчики — убогонькие растения, по-летнему жесткие, с уже одеревеневшими стеблями. Идалия съела их, икая и булькая от волнения, но это лишь обострило голод. Тогда она попробовала пожевать солому своей шляпки. Лакированная рисовая соломка, сухая и острая — ядовитый фураж с химического завода — разодрала рот и исцарапала нёбо. Идалия выплюнула злобные опилки, и вороны хором расхохотались.
Она тоже рассмеялась, и ей в голову пришла мысль — выход, показавшийся гениальным и верным в своей простоте: чудодейственный ключик от ее тюрьмы. Идалия прислонилась к парапету и, вырывая один за другим листы из альбома, стала записывать на каждом большими буквами призыв о помощи, место и имя. Она потратила больше двух часов, без конца записывая название бурга и без конца подписываясь: «Идалия Дабб Идалия Дабб Идалия Дабб» — торопливо создавая угрюмую серию бесконечных автографов. Она запускала их через бойницы, провожая взглядом этих слабых белых птиц, уносимых ветром к реке, к вершинам деревьев, в глубь лесной чащи. Оставила только пару страниц и картонную обложку альбома, которая, как ей казалось, далеко не улетела бы, покрутила ее в руках и засунула меж камнями.
Один лист унесся дальше других и приземлился прямо на тропинку. Той дорогой шла старуха Труда — нищенка, согнувшаяся под вязанкой хвороста: серо-коричневая, точно земля, но очень довольная тем, что украла две свеклы и одну луковицу — свое дневное пропитание. Увидев листок, она резко остановилась и сказала:
— О!
Старуха доковыляла до откоса и положила там свою ношу, вернулась на тропинку, охая, наклонилась и с трудом схватила искривленными пальцами бумагу. Какая красивая! Из нее, наверняка, можно что-нибудь сделать, к примеру, фунтик, или оставить про запас, почем знать… Бумага немного запачкалась, но Труда такая бедная! Какой чудесный день: две свеклы, луковица, а теперь — этот красивый-прекрасивый белый листочек! Старуха уселась на свою вязанку и стала разглаживать бумагу. Заметив, что на ней написаны какие-то буквы, но не умея читать, она задумалась, не спросить ли совета у приходского священника, однако все же решила этого не делать, испугавшись, что у нее отберут листок. Поэтому она аккуратно сложила его и засунула за пазуху, поближе к старым порожним грудям, вскормившим десятеро детей, из которых ни один не захотел кормить ее саму. Затем нищенка снова отправилась в путь, согнувшись под вязанкой и торопясь изо всех сил вернуться домой до наступления темноты.
До наступления темноты Идалия сорвала голос от крика. Она попыталась еще немного полакать дождевой воды из лужи, но камень впитал почти все, а вороны загадили пометом то, что осталось.
Склонившись к плитам, Идалия напоролась взглядом на волосы, ниспадавшие длинными прядями. Нет, это не правда, такого не может быть! Световой эффект?.. Нет!
Так каждый час приносил ей какое-нибудь новое открытие.
— Я абсолютно уверен, что наши страхи напрасны, — сказал мистер Децимус Дабб, — и знаю, что скоро мы вновь увидим Идалию.
— Дай-то Бог, — откликнулась мисс Райли.
— Сесил и, скажите Элис, что она должна наконец поесть, чем-нибудь подкрепиться. Элис, хоть пару бутербродов…
Сесил и сделала поощрительный, почти умоляющий знак миссис Дабб, сидевшей перед тарелкой, сложив руки на своем пурпурном шелковом платье.
— Не надо падать духом, — сказала Сесил и.
Миссис Дабб повернулась к ней очень медленно:
— Мы больше не увидим ее живой — никогда, никогда…
Мистер Дабб и Сесили вскрикнули. Разве бургомистр и офицер жандармерии не передали им через учителя, что поиски усилены и уже впрямь «горячо»?
Ближе к вечеру взвод жандармов поднялся к бургу. Они внимательно осмотрели развалины, вошли в залы и галереи, в часовню и кухню. Вороний грай заглушал их голоса.
— А туда? — предложил сержант Шмидт перед входом в донжон. Они приблизились, но, увидев обломки лестницы, решили, что Идалия не может находиться на башне, и без спешки отправились в обратный путь.
— Ночью снова будет дождь, — сказал один из жандармов.
— Далеко не факт. Мой сад, ну да ладно…
Впав в беспамятство цинковым, аспидным вечером, она очнулась на рассвете. Ночью упало несколько капель, но сейчас небо стояло высоко, и видно было, что день грядет ясный.
Сотню раз слышала Идалия свое имя, сотню раз отзывалась сорванным голосом и сотню раз снова приходила в отчаянье. Ей снилось, будто весь свет зовет ее по имени, будто оно заполонило вселенную: «Идалия!.. Идалия!..» Но она не падала духом окончательно. Объяснив для себя тот факт, что ее до сих пор не нашли, высотой парапета, Идалия принялась снимать кровоточащими ногтями куски с груды обломков, содрогаясь при одной мысли о падении в эту жуткую цистерну. Затем, камень за камнем, с поразительной энергией воздвигла вдоль зубцов некий зачаточный цоколь, стараясь сделать его достаточно устойчивым, чтобы он мог выдержать ее вес. Время от времени Идалия слизывала кровь с пальцев и даже откусывала чуток кожи, присасывалась, когда горячая жидкость текла, на ее взгляд, слишком медленно, а затем вновь возвращалась к своей работе под насмешливыми взглядами ворон. Пяткой ботинка и пряжкой пояса отбивала скрепленные цементом камни, перекатывала их с ребра на ребро до самого основания парапета и поднимала с помощью других камней, коленей — всего, что попадется под руку. Иногда сооружение рушилось, и она начинала все сызнова.
Несмотря на повторы, зрелище не такое уж однообразное, как можно было бы опасаться. В нем обнаруживается изящный лейтмотив хореографической фигуры, и наблюдение за жестами миссис Дабб способно доставить большое наслаждение. Можно также рассчитывать на известную длительность удовольствия, ведь семнадцать лет — возраст великих сражений, в котором, даже без воды и питья, не умирают тихо, подобно лампе, гаснущей без топлива.
Далеко за полдень ей удалось построить цоколь высотой около сорока сантиметров. Этого хватило, чтобы подняться над парапетом до уровня плеч. Она стояла в воздушном шаре. Мир с птичьего полета. Идалия была сэром Вальтером Скоттом на колонне, в окружении борзой Майды и шестидесяти четырех романных персонажей, изваянных в облаках. Она была Бонни Данди и, подобно ему, поднимала руку, как только пуля попадала под мышку. Она махала носовым платком. Выжидала, будто сестра Анна, а солнце уже пламенело, и трава покрывалась пылью.
Это был именно тот ландшафт, который она себе представляла. На западе — город, приютившийся на берегу Рейна, а на другом берегу — Штольценфельс, залитый солнцем, точно маслом, посреди темной кудрявой зелени лесов. На юге — пыльное огороженное поле: плато, резко обрезанное выступающими укреплениями, и посиневшие рвы, которые на востоке спускались по склону за жилым массивом, а на севере обрушивались в устричного цвета Лан. Наконец, огромное шелковистое небо над оливковым Рейном. Идалия заплакала, жалобно обращаясь к матери, и одна дама действительно откликнулась.
«Ди Никсе фон Бибрих», направлявшийся в Кобленц, медленно проходил мимо, а пассажиры, сидевшие за столом на палубе, перекусывали под звуки кларнетов и скрипок. Поставив чашку, фрау Вейсгаупт навела бинокль на Ланек. Увидев на донжоне женщину, машущую платком, она подала ей ответный знак рукой. Чуть позже, когда судно уже миновало пару излучин, фрау Вейсгаупт вспомнила, что волосы женщины развевались на ветру (если только то был не белый Шарф), но образ, померкший на фоне новых холмов, неба и воды, постепенно изгладился из памяти. Тем не менее, у дамы Осталось смутное чувство тревоги, и, не в силах его объяснить, она постаралась вытеснить его во мрак забвения.
В углублении между камнями, где отложилось немного перегноя, Идалия обнаружила пучок серой от пыли травы. Крошечные дикие орхидеи цвели среди вереска в горах Шотландии — такой немыслимо далекой… Оцарапав обагренные пальцы, она выдрала траву и съела, а затем ее долго рвало серебристой слизью. Немного земли попало в ранки. Идалия попыталась утолить жажду, полизав железное кольцо, вмурованное в стену высоко над обломками: наверное, встарь в него продевали веревку, служившую перилами. Идалия доползла до лужицы мочи в углу.
Жена бахарахского раввина обладала даром ясновидения. Она предвидела грядущие бедствия и неминуемые смерти, замечала знаки и получала предостережения, но не могла расшифровать смысл жуткого видения, которое со вчерашнего вечера упорно ее преследовало. «Нужно молиться и еще раз молиться», — говорил раввин всякий раз, когда не знал, что сказать. Она молилась весь день и очень устала, но образ никуда не девался. Что означала старуха с пепельным лицом, окровавленным ртом и белоснежными волосами, развевавшимися, подобно знамени?.. Чего хотела от нее эта женщина, неустанно подававшая знаки с вершины башни?.. Супруга раввина провела рукой по глазам. Коль скоро Всевышний отказывался отвечать, благоразумие велело ей заняться чем-нибудь обыденным… Был канун субботы, так что всю еду следовало приготовить заранее. Она пошла на кухню к двум своим дочерям с глазами газелей и служанке, которые смешивали компоненты для отменного шалета. Но ни аромат корицы и гвоздики, ни резкий запах лимона так и не стерли образ старухи на башне.
Несколько дней спустя, когда видение наконец исчезло, жена раввина прочитала в газетах о поисках девочки, но не сумела провести никакой аналогии: мир полон знаков, которых никто не в силах разгадать.
Многие из проплывавших в тот день по Рейну видели Идалию Дабб и радостно отвечали на ее сигналы. Вот теперь, теперь, теперь — ну наконец-то! Отныне спасение неизбежно. Поэтому она ждала с нетерпением, и ее бросало то в жар, то в холод. Другие люди все проплывали и проплывали мимо, приветственно махали руками и платками. Вот теперь-то уж наверняка, наверняка!..
Вскоре пароходы засверкали всеми своими фонариками, проходя мимо, мимо, мимо: огромные светляки, вышивавшие золотом по вечернему бархату. Над Оберланштайном стелился молочный дым. Идалия видела, как зажглись, а затем погасли лампы, и на небо взошла луна. Луна насылала сновидения, строила замки из нефрита и ртути: луна видела все, но не приносила ни утешения, ни каких-либо вестей. Тучи вмиг стерли луну, но вскоре она выглянула снова: огромный глаз, наполовину прикрытый оловянным веком, смотрел на Идалию Дабб.
Тем временем миссис Дабб тоже смотрела на луну и на силуэт донжона, будто нарисованный черной тушью. Она куталась в пеструю шаль. «Мое единственное дитя — такое желанное, такое позднее». Сгоревшая, похожая на груду пепла, она слышала, как муж ворочается в соседней комнате. Очевидно, неприятность ухудшила его состояние: ему нездоровилось, он провалялся весь день в постели и беспрестанно, с болью мочился. Теперь он лежал, восковой на белой постели, в едком медовом благоухании урины.
Сесил и Райли скучала в одиночестве в своей комнате. Как знать, надолго ли Даббы задержатся в Германии? Она подошла к окну и тоже посмотрела на луну, которая видит все, и на силуэт донжона, будто нарисованный черной тушью. «Если мама спросит, где я…» Сесили почувствовала что-то вроде жалости — самое острое удовольствие. В конечном счете, справедливость восторжествовала!
Били в барабаны, расклеивали объявления и сулили вознаграждения, но бургомистр перестал говорить о том, что уже якобы «горячо». Теперь во всех немецких газетах упоминалось и обсуждалось исчезновение мисс Идалии Дабб.
Полиция допросила множество цыган и задержала одного бродягу-алкоголика, когда-то отсидевшего в тюрьме за поджог зерносклада, но, как его ни пытали, он ни в чем не сознался, и пришлось его отпустить. Словом, подозреваемых не было. Никаких следов крови или насилия и вообще никаких зацепок.
Старик, рубивший сливу, пока мимо проходила Идалия, каждый вечер слушал, как зять читает ему вслух газеты. Исчезновение юной англичанки не пробудило в нем каких-либо воспоминаний или ассоциаций. Он лишь слышал шаги и смутно различил расплывчатый силуэт в окружающем тумане.
Женщина, показавшая Идалии дорогу, запамятовала о том случае. Голова была забита другим: у нее занемогла единственная корова.
Ребенок с грядки листовой свеклы хорошо запомнил Идалию, ведь не каждый день увидишь такую элегантную барышню. Подслушав разговоры об англичанке, он вспомнил, что встречал еще нескольких полгода назад — взрослых женщин в шотландке и экстравагантных капорах. Значит, одна такая дама исчезла и, возможно, бродила теперь по ночам с зеленым зонтиком, в высоких желтых ботинках. Так являются призраки, поэтому нужно всегда носить с собой немножко оленьего рога и освященный нарамник Санта-Марии-Лаах.
Многие считали, что мисс Идалия Дабб утонула, но на берегах Лана и Рейна не обнаружили ничего, что могло бы подтвердить эту гипотезу. Надежда слабела, а легенды расцветали — вначале единичные и робкие, как подснежники, затем они мало-помалу разрастались на плодородной почве. В округе всегда водились оборотни, над ночным Рейном летали ведьмы, унося детей по воздуху, и всякий, кто слышал пение зеленовласых русалок, расставался с жизнью и собственной душой.
Сесили Райли тревожили опасения иного рода. Что же в действительности произошло? Жертвой какого несчастного случая или преступления стала Идалия? Где она сейчас? Если жандармы взбирались на бург, почему они там ничего не нашли? Не ловушка ли это, расставленная специально для нее? Не обвинят ли ее на основании какой-нибудь случайно обнаруженной решающей улики? Разве теперь, ради самосохранения, не следовало бы сослаться на забывчивость или рассеянность и пойти с оцинкованной карты нечаянного воспоминания? Возможно, еще не поздно? Возможно, еще удастся найти Ид алию живой? Возможно, все объяснится простым недоразумением? Возможно, спустя пару дней все закончится выздоровлением, а для нее самой — лишь легким порицанием? А если Идалия так и не вернется, кто сможет подтвердить их встречу на лестничной площадке? Никто… Тем не менее, Сесили хотела удостовериться раз и навсегда. Перед глазами у нее вставали картины судебного процесса и даже тюремного заключения, а в еще более туманном будущем — угроза вечного наказания. Правда, как только минула непосредственная опасность, она стала вновь лелеять надежду на обретение покоя, не говоря уж о том, что права наследования в семье Даббов должны были измениться весьма благоприятным для Сесили образом.
Идалия вздрогнула. Где-то совсем близко из завалов раздались голоса. Собравшись с последними силами, она позвала. Воцарилась полная тишина, затем донесся чей-то шепот. Идалия все поняла. Она слышала заговорщицкое шушуканье, представляла себе перемигиванье и подталкивание локтями. Ее не хотели пускать на пиршество! Так вот как…
Пиршество проходило в завалах, Идалия ясно видела во всех подробностях длинный стол со скатертью, обшитой ирландскими кружевами шириной в три дюйма. В корзинах — хлеб из крупчатки, наполовину прикрытые салфеткой гренки и сдобные булочки с теплым ароматом. Графины оршада и кувшины молока, покрытые каплями влаги, а в серебряных ведерках — бутылки, подвязанные белой материей, и веретенообразные флаконы, которые эскортировали большие запеченные паштеты и пирамиды из лангустинов, штурмующих собственный бастион. Над золоченым сердцем из свежего масла, лежавшим во льду, смыкались ореолы блюд с закусками. Там были мидии со сливками и эстрагоном; куски рулета с гребешками; копченые угри, свернутые спиралями на букетах из лаврового листа; балтийская сельдь, посыпанная каперсами; розовый редис, нарезанный ломтиками; огурцы с кервелем; томаты, фаршированные креветками; сердечки из артишоков с оливками, а также съедобные цветники французского сада, где посреди золотисто-розового цветения лосося блестели бассейны агатовых колчестерских устриц. Поверх фаянсовых перегородок Идалия видела супы в выпуклом чреве супниц, три вида овсяной каши ячменно-луковый отвар, бульон из птицы с рисом, тушеную говядину, благоухающую сельдереем и пастернаком а напротив — ее близнеца, роскошное Irish stew[24] с картофелем цвета слоновой кости, суп из омара, и великолепное bean-jar,[25] обильно приправленное вареной солониной; но прежде всего она мечтала о просяной каше с молоком. Там был также хрустящий молочный поросеночек подрумяненный на вертеле; мухоловки, выложенные на прямоугольном блюде; небольшие паштеты из почек громоздящиеся друг над другом; дымящийся ростбиф в окружении моркови; баранье жиго в мятном соусе; гаммонский окорок на доске; лакированные маслом салаты из кресса, овощной валерианницы, латука, цикория и эндивия; миска сливочного сыра… Наверное, как раз наступило Рождество — ветвь падуба указывала на купол пористого, блестящего пудинга. (Читатель заметил, с каким удовольствием я демонстрирую мисс Дабб все эти яства, но кто отказался бы похвастать такими красотами?)
Рады красных кентских яблок, желтого ранета и серого бергамота, а на вершине пирамиды — ананас разворачивал свой изумрудный плюмаж, и в центре стола гигантская архитектурная бриошь, изображавшая донжон, триумфально завершала пиршество. Стенки башни переливались то старым золотом и тепловатой медью, то коричневым бархатом белых грибов и кремово-бежевым цветом, похожим на живот оленухи. Казалось, будто под тонким покровом этой корки донжон — одновременно твердый и мягкий; ясно было, что внутри он — цыплячьего цвета, оттенка золотистого бутона, и готов отдаться зубам в сладострастном поражении, которое в то же время станет его апофеозом. Понятно было, что его зубцы пропитаны флердоранжем, терраса состоит из масла, лестница — из отборной пшеницы, а тепло духовки, которое он все еще сохранял, придавало более темный оттенок слегка закругленным ребрам его пятиугольника. Донжон благоухал ароматом, возносившим кондитерское изделие к ангельским высотам седьмого неба, а Идалия представляла себя крошечной фарфоровой куколкой, хаотично жестикулирующей на вершине этой восхитительной башни.
Вдруг шушуканье возобновилось — явственный заговор. Хористы шлифовали перья, они сухо скрипели. Идалия никогда не смогла бы проникнуть на пиршество даже хитростью. Надежда была тонка, словно паутинка, летающая в воздухе. С большим трудом Идалия ухватилась за обложку своего альбома, засунутого меж камнями, и неразборчиво написала израненными пальцами, что она находится «на пироге обвалившейся лестницы», что ей «холодно от лестницы, искать ее, пока не отыскали вороны» — свое завещание.
Неожиданно она почувствовала, что по бедрам течет кровь: наступили дни, когда луна посылала ей свои пурпурные цветы. Остановить поток было нечем, и юбки местами слиплись и покрылись коркой, царапавшей кожу. Идалия почувствовала, что от нее воняет.
Внезапно она вновь нашла свою шляпку, очень долго ее узнавала и, наконец, вспомнила. Ее родители… Эдинбург… Тетка Гадюка… Путешествие… Она оторвала восковые незабудки и умудрилась съесть их, даже не почувствовав горечи. Цветы были выкрашены анилином.
После обеда снова пошел дождь, Идалия полакала немного воды. Замерзая от лихорадки, она не могла собраться с мыслями и мечтала о теплой постели, в крайнем случае, об одеяле или просто куске тряпки. Покачиваясь от головокружения, она все-таки взобралась на цоколь. С трудом помахала рукой, но ветер вырвал носовой платок — горестную сигнальную бабочку. Глаза ее потускнели, в висках стучала кровь, и ежеминутно она слышала, как кто-то выкрикивает ее имя и шушукается за спиной. Анилин разъел внутренности, незабудки вновь расцвели на мокрой от пота коже и губах, а язык посинел, как у висельников. Идалии показалось, что с кораблей больше никто не отвечает на ее знаки, и почему-то она даже успокоилась. Только постель — постель, в которой можно умереть…
От головокружения она упала с цоколя, одно из сломавшихся при этом ребер проткнуло печень, и из-за боли стало гораздо труднее дышать. Идалия задыхалась, растянувшись на плитах красными кузнечными мехами — зверем, заживо ободранным изнутри. Она была веером, вырезанным из плоти ножом, галактикой с красными солнцами внутреннего кровотечения.
Вороны сбились в стаи, не пропуская пришлых сородичей, жаждавших разместиться на донжоне. Снизу внимательный наблюдатель мог бы догадаться по оглушительному карканью о каком-то чрезвычайном происшествии, но никто не придал этому значения.
— Карр… Карр… Карр…
— Зав-трра…
Недреманные вороны в черных, как смоль, одеждах весело подпрыгивали, взлетали, задрав клюв, взбивали воздух широкими взмахами подобранных крыльев, спускались в своих бахромчатых шалях и приземлялись лапами вперед, распустив хвост колодой карт. Они прилетали издалека, отряхивая вековой прах, — со средневековых виселиц перед бургом Ланек, на которых болтались несчастные грешники с выколотыми глазами и вывернутыми ногами. По-прежнему обуянные жаждой жизни, вороны ожидали, что завтра предстоит пышная трапеза:
— Карр… Карр… Карр…
Они беседовали между собой и разглаживали перья, склоняя шею, топорща оперение и выклевывая в пушке паразитов. Проскребывали короткие перышки на животе и зобе, выщипывали гузку, старательно чистили бедра и кожу на лапах, ухаживая и за когтями; заводили голову назад, чтобы порыться в перьях на спине. Затем отряхивались обеими руками, растопыривая пальцы в перчатках из тьмы, смеялись, втянув головы в плечи, и проворно чесали себе виски. Если одна спала, спрятав лоб под крыло, ее охраняли тридцать других, с резвыми движениями, проворным взглядом, полные радости жизни: гробовщики — веселые ребята.
Идалия прекрасно улавливала, о чем говорят вороны, впрочем, это нетрудно было понять. После обеда они принесли на подносе чай «дарджилинг», сливки и леденцы, выстроенные пирамидкой из желтого хрусталя. Разгуливали с кувшинами ледяного лимонада, корзинами апельсинов и олдернийским milk-a-punch[26] в серебряном тазике. Подавали китайский чай с жасмином в красном чайнике, освежающий сиреневый настой, чай с имбирем и охлажденное желе. Наливали маковое молочко, сок мандрагоры, молочко непентеса и эликсир Долгосмертия, не забывая расставлять салфетки, сложенные бабочками.
Идалия хотела попросить одеяло, но так и не смогла, скованная холодом промокших одежд, холодом собственного костного мозга и синим холодом крови в туго натянутых венах.
Вдруг у входа на крышу появилась девочка. У нее было милое курносое лицо и черные волосы, причесанные на прямой пробор под итальянской соломенной шляпкой с золотисто-розовой атласной подкладкой. Девочка носила белое перкалевое платье с воланами из небесно-голубой тафты, его корсаж спускался спереди Двумя длинными басками, тоже отороченными тафтой. Юная особа держала ридикюль, альбом для рисования и улыбалась. «Это моя сестра-близнец, — в восторге подумала Идалия, — она мне поможет…» Тем временем девочка прошагала вдоль парапета, словно боясь упасть, а затем вдруг вошла в камень.
Вечером температура у Идалии резко подскочила, ее гноящиеся пальцы странно напряглись и окоченели. С них свисали два наполовину вырванных ногтя, которые она откусила зубами. В эту минуту вороны запели торжественным хором и принесли херес в сервизе из граненого хрусталя, графин, бокал и тарелку с бисквитами. Идалия со смехом поблагодарила. Она хохотала, несмотря на то, что челюсти уже сковывало мучительное оцепенение.
— Нельзя же весь день оставаться без движения, Элис, вам нужно выйти — подышать воздухом.
Мистер Децимус Дабб горячо поддержал Сесили, которая помогла его жене надеть шляпу.
— При первом же проблеске, — так он называл ослабление своего недуга, — при первом же проблеске мы вернемся в Эдинбург.
Хозяин «Цум Раппен» разъяснил, что его дом — это не больница и, хотя он мог бы содрать с них три шкуры, Даббы его больше не устраивают: исчезновение юной особы, да еще и присутствие джентльмена, писающего в постель, переполнили чашу его терпения.
— Да-да, — сказала Сесили, жестом успокаивая привскочившую мисс Дабб, — я помогу вам уложить вещи.
— Только не сейчас, — несколько раз пробормотала бедная женщина, путаясь в кашемировой шали, в тесьме ридикюля, в собственном голосе и опасениях.
— Ну полно, полно…
Они действительно направились по главной улице, которая шла в гору, спотыкаясь о гнезда из булыжника, где с кудахтаньем укрывались куры: между карликовыми домишками, переминавшимися с ноги на ногу, а затем по грунтовой дороге, вдоль которой тянулись огороды и стойла, оглашаемые тяжелыми бурыми голосами. Стая гусей пересекла тропинку и исчезла в кружеве высокой травы. Сады понемногу старели; горох выкатывался из тонких стручков на дранку оград; овсюг, уже сухой и желтый, затягивал откосы промеж лачугами-развалюхами; а каштаны клялись вязам в вечной любви. Они остановилась в нерешительности на распутье, а затем двинулись по крутой тропинке, петлявшей в строевом лесу, где пахло мятой и крапивой. В кронах неожиданно возникали просветы — кружевные окна, сквозь которые виднелось село внизу.
— Какой прекрасный день, — сказала Сесили Райли.
— Осень, уже осень…
Солнечные стрелы пронзали лиственный покров, касались зарослей кустарника золотыми остриями и вдруг рассыпались по булыжникам тропинки. Вскоре откос сменился утесом. Огромная подпорная стенка вырастала из скалы, обросшей бородой из оранжевого лишайника, камнеломки и ниспадающих шевелюрами папоротников. Кривые, сгорбленные дубки и недавно проросшие пихты цеплялись за обнаженные камни посреди мха, молодила и сиротливых пучков растений с сиреневыми цветками. За поворотом тропинки внезапно показался бург.
— Вот, — сказала Сесили, которая и выбрала это место для прогулки.
Подул ветер — разносчик оракулов. «Если мама спросит…»
— Ах, бург, — промолвила миссис Дабб. — Если б только Идалия могла его увидеть…
Сесили успокоилась, хотя в душе было тревожно. Никого не видно, ничего не слышно. Быть может, Идалия не дошла до бурга или покинула его, как только пробил ее час? Но когда пробил ее час? А что если нет?.. Сесили обводила взглядом каждый куст, каждую стену, готовясь увидеть, как Идалия выходит такая же, как всегда, или обнаружить ее, похожую на черную гусеницу, в заросшей травой канаве. От страха бросало в пот — от надежды перехватывало дыхание. Но раз жандармы ее не нашли… Что если Идалия исчезла нарочно?.. Странная шутка!.. Но зачем?.. Если бы существовал какой-либо сговор, Сесили непременно бы его раскрыла, ведь от нее не ускользало ничего, и она молчаливо реяла над Даббами, подобно коршуну.
Они вступили во двор, превратившийся в этот час в фиолетовую цистерну, прошли мимо небольшого вестибюля, хаотически заваленного обломками лестницы, и не спеша двинулись дальше.
— Сколько ворон, — сказала Сесили. — Будем считать их таким же добрым предзнаменованием, как и вороны Тауэра.
Тризм: челюстные мышцы резко сократились от холода и лишений, Идалия скрючилась в углу площадки. Ей хотелось поменять позу, куда-нибудь переместиться, но мучения мало-помалу охватывали все тело в каждом новом положении. Лихорадка и жажда. Жажда безумно усиливалась, вертелась красным волчком, жгла огнем, надевала пунцовую папильотку на каждый волосок, но Идалия не могла доползти до железного кольца: малейшее движение вызывало сильную тряску и неописуемые боли. Она все еще пыталась думать, вспомнить «Отче наш, иже еси на небесех», но ничего не получалось. Осталось лишь желание опустить на подушку затылок, который теперь судорожно запрокидывался: опистотонус. Темно-синие вороны обратили внимание на эту развитую стадию столбняка и начали увлеченно обсуждать тот факт, что мисс Дабб больше не могла проглотить слюну, которая еще выделялась.
К вечеру (но что такое вечер и что такое утро, если теперь перед ней брезжили только сумеречные сферы?), ну допустим, к вечеру — возможно, это был уже пятый день — температура Идалии поднялась до 42,03 °C. Боль в сломанных ребрах и пронзенной печени, рези, вызванные анилином, и мышечное сокращение достигли кульминации, а дыхание сменилось сиплым хрипением, которое можно было услышать даже у подножия башни, но там-то как раз никого и не было. Казалось, хрип никогда не смолкнет, он продолжался всю ночь — монотонный, свистящий. Идалия превратилась в автомат.
— Вы же видите, она плоская, как доска, — сказала одна из ворон, проснувшихся на рассвете. После чего все стали шушукаться между собой о досках и гробе, но, в конце концов, сошлись на том, что подобная мебель излишня.
Вороний генерал отдал приказ, услышанный даже Идалией. Она в ужасе всхлипнула и из последних сил попыталась закрыть рукой лицо. Прервав свой симпозиум, вороны молча выстроились вокруг нее, словно в анатомическом театре.
Весь мир окутался туманом. И тогда площадка взлетела воздушным шаром, задымленной корзиной, плывущей с медленной быстротой к молочным потусторонним безднам, плавно формируясь и деформируясь, рассыпаясь на рассеянные массы, между тем как вороны превращались в дымных монахов. Вскоре хрип завертелся вокруг своей оси, постепенно смягчился, запинаясь время от времени, и наконец растаял, подобно ледяной глыбе, потихоньку растекся в тумане, растворяясь и исчезая.
В гостиничной столовой Густав Треннер грелся в лучах славы. Со вчерашнего дня он уже сотню раз пересказывал свое приключение и, несмотря на все выпитые кувшинчики, сохранял голову довольно ясной, не расцвечивая новыми подробностями или противоречивыми прикрасами разные версии, которые слушатели могли проверить, сличив с другими. Речь идет, прежде всего, о старом Фрице Франце, который терял рассудок лишь периодами, но обладал болезненно обостренной памятью и уже несколько часов кряду слушал историю о том, как Густав нашел на башне скелет. На сей раз Фриц даже не стал показывать свой привычный номер — чтение наизусть качественного каталога вин Кобленца и Браубаха, начиная с 1795 года, с исчерпывающими комментариями касательно метеорологических явлений и различных эпидемий.
Треннер был в ударе:
— Мой отец всегда говорил, что ремесло каменщика — славное ремесло, — приговаривал он, а затем делал вид, будто собирается всех угостить, после чего каждый выкрикивал: «Нет-нет-нет, сейчас моя очередь», а затем вновь прибывший выражал желание услышать историю целиком. Тогда все снова набивали свои фарфоровые трубки, и Густав Треннер начинал рассказ сначала, напоминая, хотя все об этом и так знали, что в 1862 году решено было реставрировать бург, но поскольку работы затянулись, первых расчисток пришлось ждать два года. Землекопы подняли множество тонн строительного мусора, скопившегося внутри донжона, прежде чем каменщики смогли установить леса. Густав Треннер, самый расторопный из их бригады, выбрался на крышу первым.
— …И то, что я увидел, напоминало ужасы, изображенные на стенах кладбищ… Повсюду на плитах — руки, кости и ноги, скелет в заплесневевших лохмотьях, все разбросано — каково?! Но самое жуткое — это череп, который смотрел на меня. Я-то без привычки — ведь я каменщик, а не могильщик, заметьте!.. Огромная женская шевелюра — огромная седая шевелюра!
В этом месте Густав Треннер регулярно подкреплялся большим глотком, а среди слушателей пробегал ропот, сопровождаемый стуком выбиваемых трубок.
— И как она туда наверх добралась-то — как?..
Вопрос повис тяжело, будто камень. Есть вещи, о которых не говорят, хотя о них все знают. По ночам над Рейном летают ведьмы — летают, подобно совам. Кое-кто помнил, как встарь исчезали люди. Какие, например?.. — Ну, люди, и все тут… А еще говорили, что банда разбойников поднимала жертв на донжон с помощью веревки, дабы скрыть свои злодеяния. Стоит порыться у подножия донжона, и там наверняка отыщутся кости этих бедолаг — наверняка!
— Но огромная женская шевелюра… седая… седая!..
Около одиннадцати все встали, громыхая башмаками, и вышли гуськом в сопровождении своих собак, расставшись с едким запахом кожи и табака, с хорошо знакомой затхлостью, к которой они вновь возвратятся завтра, послезавтра — и так каждый вечер.
На улице уже стемнело, лишь выделялось одно окно, освещенное желтой лампой, в доме бургомистра.
Им по-прежнему оставался Эрих фон Штальберг, поскольку оберланштайнцы не любили перемен и, очевидно, избрали его раз и навсегда. Он любил выпить, соблюдал Пасху и отличался покладистым характером.
— Прозит!
Эрих фон Штальберг и доктор Лимбах одновременно поднесли бокалы к губам, обменявшись взглядами, сделали по глотку и, снова переглянувшись, секунду подержали бокалы у горла, а затем поставили их на стол.
— Я не вижу мотива и не понимаю, как и зачем она забралась наверх… Вы молчите, герр доктор Лимбах?
С хрустом разломив крендель, судебно-медицинский эксперт стал рассматривать оба куска, словно пытаясь найти в них разгадку. На скелете он засвидетельствовал лишь три сломанных ребра и больше никаких следов насилия: черепная коробка была нетронута и, на его взгляд, останки пострадали только от непогоды и ворон.
— Кто она? — продолжал бургомистр. — Мы нашли серьги, часы на золотой цепочке и сапфировый перстень. У бедняжки в ридикюле остались даже деньги. Значит, ее не ограбили. Так в чем же дело?.. Я выставил эти предметы в витрине мэрии — возможно, кто-нибудь сумеет их опознать. Все может быть… Но я ума не приложу, как эта несчастная поднялась на башню, если только она не умела летать, словно птица.
Доктор Лимбах раскрыл рот, будто собираясь ответить, но затем передумал. Эрих фон Штальберг не стал его больше расспрашивать. Ему казалось, что присутствие следственной комиссии, присланной из Кобленца, подрывает его авторитет и лишает независимости, которую коммуне удавалось сохранять путем тайного лавирования. И если бы только один Кобленц! Ведь были еще Берлин и Пруссия — страна без виноградников и католичества, где больше заботились о воинских доблестях и гегелевской философии, нежели о вакхических удовольствиях и легендах.
Когда бургомистр провожал гостя до двери по узкой, покрытой белым лаком лестнице, на которой мелькали фантастические силуэты, врач, освещенный наискось, сказал, надевая шляпу:
— Скорее всего, она взобралась на башню еще до того, как рухнула лестница — вероятно, это было делом одной минуты…
Припомнив, как Небо, разгневанное ожесточением грешников и вавилонскими ужасами, творившимися в селе, превратило год 1851-й в гремучую смесь из дождевой воды и уксуса, Фриц Франц втянул сопли и громко шмыгнул носом. Если ему не изменяет память, тогда выдалась всего одна неделя ясной погоды — намного позже, в сентябре, и всё. Виноград за неделю не созревает. Совершенно верно, сентябрь 1851-го, как раз когда пропала английская барышня. Прошло всего тринадцать лет, и все пившие в тот вечер в столовой гостиницы помнили и скверный год, и пропажу барышни. Несколько человек хором воскликнули:
— Так, значит, скелет попал туда неслучайно?…
— Надо бы поговорить об этом с бургомистром, — предложил пекарь.
На следующий день было воскресенье, и все они вместе отправились к фон Штальбергу. Сидя на краю стульев и вертя в руках шляпы, селяне, туго затянутые в куртки из грубого черного сукна, изложили то, в чем и сами были уже не так глубоко уверены, как накануне.
— Я думал об этом, — сказал бургомистр, и этот ответ полностью их удовлетворил.
Даже если фон Штальберг об этом думал, он не принял никаких мер и не приложил усилий, шедших вразрез с беспечностью, однако бургомистр больше не мог от них уклоняться. Волей-неволей рейнское нерадение спровоцировало педантичную прусскую активность — неудержимую силу, которую ничто уже не способно было остановить. Берлинское Министерство внутренних дел, с настойчивой кропотливостью насекомого установив личности всех британских граждан, посещавших Рейнскую область в 1850-52 годах, вскоре наткнулось на необходимые сведения в полицейских протоколах. Об этом уведомили Английское посольство, и оно, в свою очередь, известило мистера Децимуса Дабба, промышленника из Эдинбурга.
Миссис Дабб, носившая траур с тех пор, как овдовела, вскрыла письмо посольства в своей неоготической гостиной с высокими стульями, на которых изображались донжоны и башенки, а также ажурные галереи с трехлопастными отверстиями, и решила в тот же день отправиться на опознание предметов, найденных на скелете. Столь робкая, что даже не отваживалась скитаться по свету в одиночку, подобно множеству своих соотечественниц, она нашла в себе силы для поездки, страстно желая вновь увидеть Рейн, но в то же время опасаясь грустных воспоминаний, которые он мог разбередить. Она уже успела расстаться с мисс Сесили Райли, не упомянутой ни единым словом в завещании мистера Дабба: догадавшись, что миссис Дабб намерена когда-нибудь отписать всё одной из своих племянниц, та неосторожно и неожиданно сбросила маску. Сесили пришлось уехать, и она обосновалась в пертском семейном пансионе, где давала уроки игры на фортепьяно и кое-как перебивалась.
Миссис Дабб помнила зимний облик рейнской долины в пятнах пихт, такого же цвета реку и голые, точно кости, бурги на гребнях гор, выделявшиеся на сером небе. В воздухе пахло яблоками и кислой капустой из погреба, но сильнее всего — снегом. «Цум Раппен» не стало, его сменил «Оберланштайнер Хоф» с верандой и садиком спереди, где летом устраивались танцы. Бург, одетый в броню из лесов и опоясанный оживленной тропинкой, изменился до неузнаваемости.
Школьный учитель выступил в роли переводчика, и бургомистр показал миссис Дабб часы и цепочку, золотые серьги, серебряные пряжки для подвязок и сапфировый перстень — реликвии, разложенные на носовом платке. Миссис Дабб лишилась чувств: в ту эпоху корсеты часто вызывали обмороки, которые уместно подчеркивали драматизм ситуации. На следующий день миссис Дабб отвели на маленькое кладбище, где муниципалитет похоронил останки Идалии под камнем, который стал носить с тех пор ее имя. Заиндевелая пихта покачивала над могилой Длинной бахромой траурной шали.
Каракули Идалии, укрытые от дождя и снега в небольшом углублении парапета, не истлели полностью, и через пару недель после случайного обнаружения «Тайме» опубликовала историю миссис Дабб. Мисс Сесили Райли спокойно прочитала подробности, попивая чай в отвратительной гостиной пансиона. Видение Каина — чистый вымысел.
Жена раввина больше не видела ту, что махала руками на башне, но Эриху фон Штальбергу приснился сон. За опаловым пологом тумана, наполовину скрывавшим верхушки зубцов, какая-то незнакомка, Лорелея с белоснежными волосами, все подавала и подавала знаки… Лица у нее не было, и виднелась лишь длинная шевелюра, развевавшаяся над стенами, точно знамя.
Эрих фон Штальберг резко проснулся. Не в силах вновь сомкнуть глаза, он встал и подошел к окну. Стояла холодная синяя ночь. Где-то в вышине бург разметал звезды. Фон Штальберг невольно прислушался: ему померещился чей-то голос — но это просто ночной ветер веял над Рейном.