В 1944 году галицийские леса рано покрылись ржавой желтизной. Склоны гор возле самых вершин, где растут одни ели, густо зеленели темной хвоей, а ниже, где царствует лиственный лес, все явственней проступали желтые, бурые и огненно-багряные пятна. Они ширились и росли с каждым днем.
Хорошая пора еще не кончилась, солнце светило и грело по-летнему жарко, но, не ожидая, пока уйдет лето, в Галицию пришла осень. До срока созрели плоды — уже в начале сентября в долинах начался сбор винограда. Перелетные птицы, изменив вековым привычкам, умчались на юг надолго до праздника урожая.
На рассвете двадцать второго сентября майор Балинт получил по телефону приказ немедленно явиться в штаб 4-го Украинского фронта. Путь от блиндажа, где застал его приказ, до штаба батальона Балинт проделал пешком, присоединившись к подносчикам питания, которые с пустыми термосами за спиной направлялись к походной кухне. Им была известна относительно более безопасная дорога в тыл. От штаба батальона до штаба полка Балинту пришлось проскакать верхом, а до штаба дивизии его подбросили на санитарной машине.
В десять часов утра главврач дивизии полковник медицинской службы Воронов, один из старых московских знакомых майора, оставил его у себя пообедать, после чего отправил дальше на «виллисе». Таким образом, Балинт добрался до ставки фронта в селе Лишко еще в разгаре дня. Однако принять его генерал смог только поздней ночью.
В штабе фронта Балинт не бывал больше месяца, с тех пор как ездил туда представлять генерал-полковнику военнопленного Ене Фалуша. За это время здесь многое изменилось. Советские войска с такой быстротой продвигались на запад, что за истекший месяц командование вынуждено было шесть раз менять свою штаб-квартиру.
Сейчас штаб размещался в Лишко, большом, только наполовину спаленном немцами украинском селе. Но уцелевшие от пожара дома не могли вместить всех служб и складов фронтового управления, так что многие из них оставались пока в Галиче, в том самом древнем Галиче, где восемь-девять веков назад сидевшие на престоле великие галицкие князья то заключали брачные и военные союзы с королями династии Арпадов[45] и посылали им свою помощь, то сами вступали с ними в военные распри. В период княжеских междоусобиц они вовлекали в эти братоубийственные войны и Арпадов, а также обращались к ним за подмогой, когда приходилось отражать нападение общего врага. Вот почему еще и по сей день в Галиции можно встретить немало вековых дубов, о которых из поколения в поколение передаются предания, будто под ними отдыхали от бранных трудов венгерские короли Кальман Кёньвеш[46] или Эндре II.
Простой крестьянский дом с тремя окнами на узкую сельскую улочку, в котором остановился сейчас генерал полковник, отделялся от соседних хат только низеньким дощатым заборчиком.
Когда Балинт стал по форме отдавать рапорт о своем прибытии, генерал-полковник перебил его, не дослушав:
— Отставить, Балинт! Садитесь, курите, соберитесь с мыслями. Мы намерены здесь, на фронте, издавать газету на венгерском языке. Надеюсь, вам понятно? Печатный орган Красной Армии на венгерском языке.
— Для военнопленных?
— Выходит, пока не поняли. Газета будет издаваться для венгерского трудового населения, и в первую очередь для одетых в солдатскую форму и угнанных на фронт венгерских рабочих и крестьян.
— Распространять будем с самолетов, товарищ генерал-полковник?
— Какую-то часть — да. Но не только. Сначала бесплатно, а впоследствии по подписке.
— Но ведь пока мы еще в Галиции.
— Наконец-то слышу дельное умозаключение. Вы правы, Балинт. Пока еще… Да! Выпуск такой газеты, имеющей назначение воодушевлять венгерский народ на борьбу за свободу, следует, по моему мнению, начинать до того, как мы достигнем венгерских границ.
После этого разговора они составили подробнейший план нового печатного органа: дали название всем будущим разделам, определили их объем, разработали принципы редактирования, даже выбрали тему для передовицы первого номера и придумали ее заголовок. Генерал с такой страстью и вдохновением погрузился в эту работу, что увлек ею и Балинта. Только когда настало время прощаться, Балинт вспомнил о главных трудностях, которые ему предстояли.
— Где мы возьмем сотрудников, товарищ генерал-полковник? — спросил он.
— Найдем! Сейчас в Галиции около двадцати пяти — тридцати тысяч венгерских военнопленных.
— Так ведь они не газетчики! — возразил Балинт.
— К счастью. По меньшей мере девяносто процентов из них — рабочие или крестьяне. Целые тысячи хорошо информированных корреспондентов! Типографию же с латинским шрифтом можно найти во Львове. Наборщики и печатники наверняка найдутся среди пленных. Остальные детали обсудите с подполковником Давыденко, инструктором нашего политуправления. Нынче… что у нас нынче?.. Да, двадцать второе… К двадцать шестому буду ожидать первого номера «Венгерской газеты».
В политуправлении фронта работал один историк — венгр, некий профессор Габор Пожони. Целые сотни биографий пленных занес он в свою записную книжку, учинив множеству гонведов настоящий экзамен. Он задавал им самые различные вопросы и по венгерской истории, и по литературе, и по экономике, и уж, конечно, в первую очередь насчет характера землевладения в Венгрии.
Из их ответов возникала весьма характерная картина культурного уровня населения Венгрии, показывавшая результаты политики хортистского режима. Так, на вопрос, когда произошла Мохачская катастрофа, из ста шестидесяти двух опрошенных гонведов правильный ответ дали лишь четверо. О том, в каком веке жил король Матяш[47] могли сказать только девять из них. А во сколько раз территория СССР больше территории Венгрии, толком не знал никто. Некоторые предполагали, что Советский Союз больше Венгрии всего в десять-пятнадцать раз, но не было ни одного человека, который втайне не усомнился бы в достоверности сообщения Пожони о действительных масштабах Советской страны. Результаты исследований Пожони во многом оказались полезными.
Пожони был студентом философского факультета в Будапеште, когда разразилась первая мировая война. Его призвали в армию, затем он попал в русский плен. Он уже два года находился в Сибири, когда вспыхнула Октябрьская революция. Пожони хорошо читал, писал и говорил по-русски. В 1918 году он вступил в ряды Красной Армии и демобилизовался только в 1921-м. По окончании гражданской войны Пожони переменил немало профессий. Но в 1926 году партия послала его в Московский государственный университет, где он закончил исторический факультет, а потом читал лекции по истории, сначала в институтах Ростова-на-Дону, позднее в Москве. Он читал историю международного рабочего движения.
В 1941 году Пожони ушел, опять-таки добровольцем, в Красную Армию и в битве под Москвой был тяжело ранен. После того как он выписался из госпиталя, осенью 1942 года, его демобилизовали. С весны 1943 года он некоторое время разъезжал с лекциями по лагерям для военнопленных, а затем снова надел военную форму и отправился на фронт.
Сначала Пожони и сам не мог поверить, что ему удастся по биографиям пленных гонведов и их ответам на его контрольные вопросы чего-нибудь добиться. Ведь, рассказывая свои биографии, гонведы не всегда строго придерживались действительности. Но для Пожони оказалось поучительным даже и то, когда и как отступали они от истины. Сопоставление собранных данных помогало обнаружить, кто в каком месте приукрашал и события, и собственное жизнеописание, а Пожони извлекал из всего этого необходимые сведения.
Майор Балинт был знаком с профессором Пожони очень поверхностно — всего несколько раз встречался с ним в Москве, на квартире общих знакомых-венгров. Да и знал его в те времена больше как человека с превосходным аппетитом, который настоящей едой считал исключительно одни венгерские блюда, хотя сам вот уже тридцать лет не бывал в Венгрии. Прослушал Балинт и несколько его докладов в Политехническом музее и в Колонном зале Дома Союзов. Пожони умел говорить удивительно просто о самых сложных вещах. Перу его принадлежало немалое количество книг, но Балинт прочитал из них всего несколько работ, по существу брошюр. Главные же работы Пожони предназначались для специалистов, в первую очередь для преподавателей истории рабочего движения. Вокруг его двухтомного труда «Рабочая аристократия» велись в свое время горячие дискуссии.
Когда Балинту поручили делать газету, он обратился к Пожони с просьбой оставить на время свою исследовательскую работу и вступить в число сотрудников редакции. Предложение Балинта поддержал со своей стороны полковник Тюльпанов, но тем не менее лысый майор весьма опасался, как бы Пожони не высмеял эту идею, ссылаясь на то, что он, Пожони, не журналист. Однако Пожони с первых же слов, даже не дослушав его речи, сразу понял, что от него требуется, и перебил Балинта восклицанием:
— С радостью! С искренней радостью!
Пожони и Балинт были ровесниками, им было по сорок девять лет. Среднего роста, скорей худой, чем стройный, Пожони был узкоплеч. У него было продолговатое, худощавое, чисто выбритое лицо и овальной формы череп. Широко расставленные серые глаза взирали на мир с каким-то доброжелательным любопытством, но ястребиный нос, твердые губы и выдающийся подбородок как бы противоречили этому добродушному взгляду. В светлых, рыжеватого оттенка волосах лишь кое-где начинала проглядывать седина.
— С радостью! От всей души! И много уже имеется у вас сотрудников, товарищ Балинт?
Балинт пожал плечами, некоторое время медля с ответом:
— Тысяч двадцать пять — тридцать…
Пожони удивленно вскинул брови.
— Двадцать пять тысяч? — переспросил он. — Для начала вполне достаточно.
— Вернее, они у нас будут, а еще точнее, могут быть Пока же налицо только мы двое, руководители редакции. Остальных сотрудников еще нет.
Пожони не умел воспринимать подобных шуток. Он с изумлением поглядел на Балинта, провел левой рукой по длинным волосам, смочил языком пересохшую, немного припухлую нижнюю губу и рассеянно пробормотал:
— Ну конечно, разумеется…
Балинту сразу же пришло на ум, до чего много общих черт у кадровых военных и у профессиональных ученых Сейчас эта общность проявилась очень четко.
Ровно через шесть часов после того, как политуправление фронта дало указание организовать выпуск газеты на венгерском языке, майор Балинт с несколькими новыми сотрудниками выехал во Львов.
Там, в одном из замков князей Радзивиллов, редакции «Венгерской газеты» получила в свое пользование комнату. Впрочем, какое там комнату!.. Это был настоящий зал, где, по мнению Балинта, кроме редакции, могли разместиться и все двадцать пять тысяч будущих ее корреспондентов! Чтобы привлечь их к работе, в стационарные лагеря и сборные пункты военнопленных уже выехали двое владеющих венгерским языком советских политработников. В замке Радзивиллов пока жили пятеро: подполковник Давыденко, прибывший во Львов, чтобы договориться с начальством местной типографии и найти наборщиков, умеющих набирать иностранный текст, в данном случае венгерский, и четверо венгров: Габор Пожони, Петер Тольнаи, Геза Балинт и Анна Моцар, секретарь редакции.
Двадцать лет назад Анна Моцар служила учительницей в городской школе в Дьёре. Ее старший брат, Миклош Моцар, погиб в 1919 году смертью героя в битве под Сольноком. Анне в то время исполнилось двенадцать лет. Хотя девочка очень мало видела своего брата, который с 1914 по 1918 год непрерывно находился на различных фронтах, именно он, геройски погибший Миклош Моцар, предопределил ее путь.
Осенью 1932 года, после процесса над Шаллаи — Фюрстом[48] и их казни, Анна была арестована за распространение коммунистической литературы. В полиции молодую девушку подвергли жестоким пыткам. Она смело вела себя перед судом, где прокурор обрушил на нее обвинение в измене родине и шпионаже. Анну приговорили к шести с половиной годам каторги.
Когда она вышла из Марианостры[49], ей было всего тридцать два года, но ее густые, по-мальчишески коротко остриженные волосы очень быстро поседели. Стройная, хрупкая, с тихим голосом, Анна казалась неутомимой и была настоящим мастером на все руки. В тюрьме она выучилась множеству ремесел. Сначала ее определили в белошвейный цех, однако, кроме ремесла белошвейки, Анне удалось освоить еще несколько профессий: слесаря, столяра, даже сапожника. Она хорошо научилась тачать и латать обувь. Когда от нее требовали сделать что-то такое, чего она не умела, Анна обычно говорила:
— Я же ведь сапожник!
В редакции она ближе всех сдружилась с Петером Тольнаи, которого Балинт легко уговорил перейти в газету.
Подполковник Давыденко разыскал трех наборщиков-поляков, согласившихся работать с венгерским шрифтом, из стрыйского лагеря военнопленных прибыли во Львов два венгерских наборщика. Их тоже направили в замок Радзивиллов.
На темной поверхности дубовых стен зала повсюду торчали огромные крюки, вбитые в свое время солдатами немецкой комендантской роты, около двух лет стоявшей здесь постоем. Всю мебель из этого зала некий капитан, командир немецкой роты, отослал еще осенью 1941 года своей невесте в Ганновер. По мнению Пожони, оставшиеся гвозди и крюки делали зал вполне комфортабельным и уютным жильем для военного времени.
Львов хоть и сильно пострадал за войну, но, в основном, отделался довольно счастливо. Бомбежки разрушили только привокзальный район. Кроме того, война сожгла рабочий квартал, состоящий из лачуг, похожих на свинарник. Во время хозяйничанья польских панов здесь тысячами ютились польские и украинские пролетарии Львова. Изгнанные пожарищами из своих жалких лачуг, рабочие семьи обитали в годы войны зимой в землянках, а летом под открытым небом. Едва Красная Армия освободили Львов, обитатели землянок потянулись в центр города, где было множество опустевших восьми-и десятикомнатных квартир, так как большинство их владельцев бежали с немцами на запад.
В свое время управление пропаганды гитлеровских войск переоборудовало для собственных надобностей огромную львовскую типографию. Оно оснастило ее новыми шрифтами — русским, украинским, латышским, литовским, эстонским, даже грузинским и татарским. Здесь фабриковались гитлеровские пропагандистские листки. Наладить в подобной типографии печатание венгерской газеты не представляло особого труда. Нужно было лишь собрать воедино все латинские шрифты, предназначавшиеся гитлеровцами для выпуска листовок на эстонском, литовском и латышском языках, да отковырнуть от букв типографским шилом или ножом лишние диакритические знаки.
Организацию этой работы взял на себя Пожони и при помощи двух венгерских наборщиков быстро с ней справился. Передовицу для первого номера газеты написал тот же Габор Пожони, озаглавив ее «Без пяти минут двенадцать…»
В передовице он извещал венгров, что времени им на размышления остается всего пять минут.
«История, — писал Пожони, — измеряет время совсем не тем способом, что наши карманные часы. Пять минут истории могут порой длиться неделями и даже месяцами. Но случается, что ее пять минут проходят быстрее обычного времени. Сколько дней или недель составляют пять минут, предназначенные историей для венгерского народа, точно предсказать нельзя. Но ясно одно: тот, кто не хочет опаздывать, должен начать действовать, пока не прошли эти пять минут. Ему нужно немедленно порвать с Гитлером, повернуть против него и его венгерских агентов все свои силы. Если этого не сделать, гитлеровские войска станут из Будапешта защищать Вену. Будапешт обречет себя не уничтожение, а вместе с ним будет уничтожена и значительная часть нашей страны. И это все лишь для того, чтобы Гитлер на каких-то несколько недель отсрочил сдачу Вены. Именно ради этой цели стремится гитлеровское командование превратить Венгрию в арену военных действий, обрекая на разрушение венгерские города и села. Танками и пушками намерены гитлеровцы вспахать венгерскую землю. Если венгерский народ не поднимется сейчас, немедленно, против своих убийц, то потом, когда мы выбьем из рук немцев оружие, Венгрии уже не добиться возмездия за свои страдания, ей придется расплачиваться за собственные упущения.
— Советские люди, — продолжал Пожони, — хотят помочь венгерскому народу. И они помогут! Они придут венграм на помощь, если те сами захотят, чтобы им помогли — спасли их, обеспечили для них будущее, свободу и независимость. Ни один народ немыслимо освободить и спасти вопреки его воле. Советский народ сделает для венгерского народа все, но только в том случае, если этого захотят сами венгры, если они подтвердят свою волю делами. Для этого история оставила народу Венгрии свои пять минут».
Наряду с передовицей самым интересным материалом первого номера было открытое письмо Петера Тольнаи, с которым он обращался к одному из реформатских епископов Венгрии.
Если бы письмо Тольнаи могло попасть в руки самому епископу, первые его фразы не вызвали бы у адресата большого недовольства. Тольнаи лишь повторял здесь популярное требование буржуазных революционеров XIX столетия: рай надлежит осуществлять тут, на земле, и не для мертвецов, а для живых, трудящихся людей. Однако дальше письмо уже не было столь приемлемым для тех, кто, обещая людям рай после смерти, в лучшем случае уклонялся от земных перемен, а в худшем — стремился им воспрепятствовать.
«Вера двигает горы, — писал Тольнаи, — но тот, кто верит в будущность венгерского народа, вполне может оставить горы в покое. Требуется лишь изменить характер собственности, и тогда все — горы и равнины, озера и реки, земля и небо, — словом, все сущее встанет на свое место».
Побывав на одном из сборных пунктов военнопленных, Володя Олднер привез оттуда три письма, присланные гонведами, которые еще двое суток назад находились на фронте. Одно написал бывший шалготарьянский шахтер. Насильно угнанный на войну, он писал, как в 1919 году бились за Венгрию мадьяры — рабочие, шахтеры, железнодорожники, крестьяне.
«Бороться и победить можно, — писал шахтер. — Надо только желать и сметь».
Другое доставленное Олднером в редакцию письмо принадлежало простому крестьянину из комитата Шомодь, владельцу трех хольдов земли.
«Сколько бы мне ни твердили, никогда я не поверю, писал шомодьский крестьянин, — будто русские покушаются на мои три хольда! И сколько бы ни отрицали, я все равно знаю, что и управляющий имениями графов Зичи, и наш сельский секретарь, и местный корчмарь, который уже успел урвать для себя семьдесят девять хольдов общинных угодий, да и любой живущий богаче меня хозяин на селе и в уезде точат зубы на мой клочок, стремятся захватить мою землю и земли других мелких хозяев. А раз я это знаю, на кой мне ляд защищать от русских графа Зичи? Не лучше ли самому попросить помощи у русского крестьянина против графа, против сельского секретаря и всех врагов бедняка? Ведь они одурачивали меня от самого дня рождения… Задурили так, что, к примеру, оставалось в конце концов поверить, будто молоко не белое, а черное, васильки в поле не голубые, а желтые. Я был глупец и невежда. Но теперь хватит! Больше меня не согнут в дугу ни графский управляющий, ни чиновники, ни поп, никто!»
Этого письма майор Балинт публиковать не хотел.
— Перестарался, Володя! Тут же твой собственный образ мыслей, а вовсе не бедного крестьянина из Шомодя.
Володя покраснел.
— Товарищ майор, — пробормотал он, — уж не предполагаете ли вы…
— Предполагаю, Володя, предполагаю! — перебил лысый майор. — Хотел сделать как можно лучше и перестарался. А в таких случаях почти неизбежно напортишь.
На выручку Олднеру поспешил Тольнаи.
— Почему вам кажется, товарищ майор, что письмо недостоверно?
— Да потому, что шомодьский бедняк, который, поскольку мне известны венгерские условия, даже школы не посещал, а в лучшем случае лишь проходил мимо нее, не может так четко излагать свои мысли, если предположить, что он и чувствует нечто подобное.
— Ошибаетесь, товарищ майор! — тихо, но очень решительно возразил Тольнаи. — Два-три года назад действительно редко кто из крестьян-бедняков ясно понимал создавшуюся обстановку и мог с такой простотой и определенностью выражать свои мысли и чувства. Но сегодня… Да, положение в данный момент, пожалуй, такое, что крестьян подобного типа гораздо больше, чем противоположного.
— Так ли, Тольнаи? После Воронежа мне приходилось иметь дело со многими военнопленными из крестьян. Ведь крестьяне, о которых я говорю, только-только оторвались тогда от родной земли и тем не менее мало представляли себе истинное положение в стране. Они знали только, как живут они сами, знали, до чего нища их деревня. Но не будем отвлекаться от нашей темы. Эти люди плохо представляли себе, каков характер землевладения в Венгрии. Именно от меня пришлось им в первый раз услышать о земельной статистике, которая, кстати сказать, укладывалась в их мозгу с превеликим трудом. Слушая меня, они верили и не верили этим данным. Предположим, однако, что некоторые целиком убедились в истине дела. Но ведь и они не знали, как им поступить с этой истиной, чувствовали полную растерянность, совсем не знали, как и с чего нужно начинать.
— Понимаю, товарищ майор. Так это же было два года тому назад. В Венгрии с тех пор произошло множество перемен, и не на поверхности жизни, а в самых ее недрах. Так что… по-моему, в нынешнем споре прав все-таки Володя.
Тольнаи так и подмывало продолжить свою мысль: в вопросе о характере землевладения в Венгрии сейчас, мол, и вы, товарищ майор, смогли бы кое-чему поучиться у венгерского крестьянина. Но он проглотил просившуюся на язык фразу, сказав вместо нее:
— Нынче и Володе, и мне, да и всем нам можно поучиться у венгерского мужика. Он уже способен не просто осведомить нас насчет характера землевладения в Венгрии, но и сообщить, каким образом крестьянин помышляет изменить старый порядок владения землей.
Балинт пожал плечами:
— Хотелось бы, чтобы дело обстояло именно так. Если оно действительно таково — тем лучше!
Лысый майор искренне радовался, что в споре с Володей неправым оказался он. Его радовало, когда ему доказывали, что основная масса трудового крестьянства уже достигла той степени сознательности, какую проявил новый Володин корреспондент.
Но Олднеру не понравилось, что Тольнаи переспорил Балинта.
— Как бы там ни было, — слегка поколебавшись, сказал он, — товарищ майор отчасти прав. Я действительно чуточку выправил это письмо. Главным образом стилистически. Я восстановлю текст оригинала.
Автором третьей доставленной Володей в редакцию корреспонденции был артиллерийский лейтенант запаса, по гражданской профессии инженер. Он требовал не только изгнания фашистских оккупантов из Венгрии и раздела земли, но ни много ни мало «введения социализма без всяких проволочек», как стояло в письме.
В собственной статье Тольнаи предъявлял требовании куда более скромные, чем автор последней корреспонденции. Тем не менее он горячо вступился за письмо артиллерийского лейтенанта, которое Балинт хоть и признавал благонамеренным, но считал в данный период, безусловно, вредным. Спор затянулся надолго.
— Знаете что, товарищ Тольнаи? Вот вам мой совет: съездите к автору сами. Будет польза и ему и вам. Но публиковать это письмо мы не станем.
С помощью двух венгерских типографов и трех наборщиков-поляков лист «Венгерской газеты» удалось набрать к полудню. После обеда вся редакция корректировала и исправляла оттиски полос. Вечером первый номер газеты Красной Армии на венгерском языке был отпечатан.
В тот же вечер Балинт и Тольнаи получили особое задание: посетить синагогу.
После освобождения Львова местная еврейская община снова ожила. Однако все ее молитвенные дома в городе оказались спаленными гитлеровцами, и потому глава общины обратился к военному коменданту города с просьбой на время самого большого осеннего религиозного праздника выделить под синагогу какое-нибудь помещение. Комендатура предоставила львовской общине для этой цели огромный, именуемый «рыцарским», зал дворца Радзивиллов.
Накануне так называемого «Судного дня» временный руководитель общины за три часа до начала торжественного молебствия вторично посетил городскую комендатуру. Теперь он просил, чтобы на вечернем богослужении присутствовали представители от Красной Армии.
— Это было бы для нас великой честью!
Комендант, молодой генерал-майор, украинец, выслушал просьбу с довольно кислой миной и долго медлил с ответом. Он почесал в затылке, высморкался, некоторое время сидел, уставившись в потолок, побарабанил пальцами левой руки по письменному столу и наконец пришел к заключению, что от посетителя нужно тактично избавиться.
Будь в распоряжении местной комендатуры даже в пять раз больше военнослужащих, их все равно не хватило бы для всех срочных дел по наведению порядка в этом измученном, только-только начавшем приходить в себя большом городе с его хаотически запутанным хозяйством. Снабжение продовольствием, одежда, жилье, медикаменты, транспорт и общественная безопасность… Вылавливанье и обезвреживанье скрывающихся в городе немецких солдат, а также ночных грабителей… Генерал-майору порой думалось, что легче разгромить гитлеровскую орду, чем шайку бесчинствующих по ночам бандитов.
Генерал уже сформулировал про себя ответ, позволяющий, как он полагал, вежливо, но и с недвусмысленной настоятельностью выставить просителя за дверь. И вдруг взгляд его невольно задержался на лице согбенного старца, стоявшего в почтительной позе перед его письменным столом. С языка коменданта уже готова была сорваться заготовленная фраза, но он так и остался сидеть с полуоткрытым ртом, не в состоянии ее вымолвить. Скользнув по лицу старика, взгляд его, как бы навсегда запечатлевая в памяти это зрелище, замер на его фигуре, сгорбленной и невероятно худой.
Глава религиозной общины был одет в долгополый, доходивший до колен сюртук, из тех, что носили прозвище «сюртук Франца-Иосифа». Бывший когда-то черным, он выглядел теперь грязно-зеленым. Генерал увидел вытянувшуюся, очень тонкую, всю в морщинах и складках шею старика, болезненная желтизна которой почти сливалась с желтым цветом его рубашки. Старик этот надел добротные, почти новые темно-синие драгунские штаны, а ноги его были обуты в обыкновенные крестьянские опорки.
Но не этот странный наряд больше всего поражал в облике старика. Кто во Львове в сентябре 1944 года обращал внимание на подобные вещи!
У старика было узкое изжелта-серое лицо, длинная жиденькая бородка, вислые украинские усы. Редкие волосы и косматые белесые брови с кое-где вкрапленными серыми пятнышками седины. Под глазами темнели фиолетовые синяки. Именно взгляд этих миндалевидных, чуть шире обычного расставленных глаз и поразил так сильно генерала.
«У него такой вид, словно его ведут на виселицу! — заключил генерал. — Хотя нет!.. — тут же мысленно возразил он себе. — Скорее, будто тащат на виселицу его сына!»
Много людского горя повидал комендант за войну. Видел он и сверхчеловеческий героизм.
Героизм он воспринимал как нечто само собой разумеющееся. А к картинам мук и вообще ко всякому человеческому страданью он привыкнуть не мог. Сердце его не окаменело, не сделалось бесчувственным к людским несчастьям. Скорее напротив. Чем больше проходило перед его глазами терзаний, мучений и ужасов, чем они были чудовищнее, тем сильнее росло в нем сочувствие к исстрадавшимся людям. И никогда не говорил он себе при этом: «Что поделаешь — такова война!»
Генерал опустил правую руку в карман брюк и выудил оттуда зажигалку. На фронте хорошая, дающая безотказно огонь зажигалка дороже золота. Генерал уже готовился подарить ее согбенному человеку, но вдруг вспомнил, что он не на фронте.
— Чем вы занимались до войны? — хриплым голосом спросил генерал.
— Профессор Краковского университета. Немецкий язык и литература. Моя книга о Шиллере переведена на многие языки.
— Что вы делали при немцах?
— Скрывался. Оба моих сына были партизанами. Были… да, были… И оба погибли… как герои.
Генерал, разглядывавший до этого момента опорки на ногах своего посетителя, снова посмотрел ему в глаза.
Профессор немецкого языка и литературы распрямил спину и как-то внутренне подтянулся. Взгляд его продолжал быть бесконечно печальным, но в нем теперь светилась также гордость.
— Да! — произнес генерал. — Да… Словом, пошлю к нам двух своих офицеров, достаточно?.. Хорошо, пошлю двоих.
Когда старик ушел, генерал приказал привести трех эсэсовцев, пойманных вчера в подвале сгоревшей городской больницы. Пока их к нему доставляли, он позвонил Балинту.
Лысый майор всячески пытался увильнуть от столь для него непонятного и совсем не ко времени пришедшегося поручения. Но генерал не отступал.
— Вы туда пойдете, товарищ майор. Понятно? И захватите с собой еще одного вашего сотрудника.
— Но, товарищ генерал…
Комендант положил трубку.
Вот так и получилось, что на заходе солнца Балинт и Тольнаи очутились в переоборудованном под синагогу «рыцарском» зале львовского замка Радзивиллов.
В скудно освещенном, полутемном помещении набилось, по беглой оценке лысого майора, не менее семисот человек. Воздух был спертый, люди были одеты в солдатские обноски, казалось, всех восточноевропейских армий. На головах окружающих красовались зеленые, синие, красные солдатские шапки вперемежку со старомодными котелками, потертыми, изношенными цилиндрами и плоскими соломенными шляпами.
Стояла мертвая тишина. Все семьсот человек молчали. Люди, казалось, даже не смотрели в глаза друг другу.
Встретить Тольнаи и Балинта вышел тот самый глава общины, который несколько часов назад был у генерала. Он провел обоих гостей через парадный замковый вход на третий этаж, потом они спустились по винтовой лестнице вниз и добрались до угла «рыцарского» зала, где восседали рядом тарнопольский раввин, львовский православный митрополит и греко-католический епископ.
Тольнаи и Балинт получили место рядом с последним. Балинт представился своим соседям, сел и принялся рассматривать огромную фреску на потолке «рыцарского» зала. Она изображала какую-то батальную сцену с мчащейся кавалерией, дымящимися пушками и горящими деревнями. Большую часть картины постепенно скрывали все сильнее сгущавшаяся полутьма.
Молебствие началось совсем необычно.
На низенький, сложенный из свежих сосновых досок помост поднялся краковский профессор и пронзительно тонким, почти визгливым голосом, ничем не напоминавшим естественный тон университетского лектора, произнес речь на русском, расцвеченном украинизмами языке. Он говорил о епископе и о православном митрополите, которые на протяжении трех лет с риском для жизни скрывали преследуемых гитлеровцами людей, спасали им жизнь, снабжали пищей и деньгами, помогали добрым словом и делом. Глава еврейской общины так расчувствовался, что прервал свою речь на полуслове и поспешно сошел, почти спрыгнул с помоста.
Тогда поднялся со своего места сморщенный старый раввин и низко поклонился епископу. Епископ, высокий, широкоплечий, с окладистой черной бородой, вскочил, обнял маленького старичка и по русскому обычаю трижды с ним облобызался. Раввин пришел в великое замешательство. С трудом взобрался он на помост, хотел что-то сказать, но не смог. Так прошло добрых десять минут. Еще недавно немой зал внезапно наполнился громким плачем и стенаниями.
Когда смолкли наконец все вопли, а приглушенный плач доносился в зал уже как бы откуда-то издалека, слово вместо раввина взял опять краковский профессор. На этот раз содержание его речи было совсем иным. Он прокричал в зал страшное проклятие:
— Да будет проклят, пусть не найдет себе покоя ни на земле, ни в могиле, да прервется на веки веков семя того, кто еще хоть раз возьмется за оружие, чтобы поработить народы! Будь проклята всякая завоевательная война!..
Громовое проклятье перешло сначала в красноречивую проповедь, затем в очень тихую беседу.
Неожиданно голос профессора сорвался. Он извлек из кармана и поднес ко рту серый полотняный лоскуток. Его отрывистый кашель напоминал собачий лай. Профессор сел.
Раввин уже несколько минут в глубоком молчании стоял на помосте. Он страшно устал, ему хотелось сесть, но на возвышении не виднелось ни одного стула. Какой-то рослый, плечистый молодой человек в одежде румынского артиллериста, со старомодной панамой на голове встал рядом с ним, обвил рукой его худое, немощное тело и поддержал, чтобы он не упал. Почувствовав опору, раввин протер заменявшей ему носовой платок тряпицей очки в простой стальной оправе, надел их на нос, снял опять и еще раз протер. Несколько секунд безмолвно смотрел он в самый дальний угол зала. А может, вовсе и не туда, а в прошлое или будущее?
Наконец заговорил. Он говорил по-украински, пересыпая свою речь польскими словами. И не на древнееврейском, а именно на украинском языке произнес он молитву о спасении и вечном блаженстве ста семидесяти тысяч душ замученных и умерщвленных львовских евреев.
Балинт смахнул рукавом гимнастерки крупные капли пота со лба и, подтолкнув локтем Тольнаи, показал ему глазами: «Пошли!»
Им удалось незаметно выбраться из зала. Снова поднявшись по винтовой лестнице на третий этаж, они уже легко выбрались оттуда на улицу и молча побрели по темному городу. Балинт неожиданно ускорил шаг, и Тольнаи едва за ним поспевал. Через четверть часа, тяжело отдуваясь, майор остановился. И как тогда в зале, вновь вытер выступивший на лбу пот.
Потом он снова зашагал по улице, все убыстряя шаг. Немного погодя они достигли сожженного рабочего квартала. Балинт остановился.
— Куда мы, собственно, направляемся? — спросил Тольнаи.
— Домой, в редакцию! — ответил Балинт.
— Так мы же идем не домой, а из дома, — заметил Тольнаи. — Редакция наша находится во дворце Радзивиллов, в том самом здании, откуда мы с вами сбежали.
— Ну да, да… конечно…
В то время как Балинт и Тольнаи шли по темным улицам, возвращаясь к дворцу Радзивиллов, три немецких самолета попытались совершить налет на Львов. В первые же секунды их полета над городом советские зенитчики сбили одну из машин. Охваченная пламенем, она врезалась во мрак ночного города. Бомбы взорвались еще в воздухе. Очень быстро удалось подбить и второй бомбардировщик. Третий, сбросив второпях свой груз где попало, скрылся. Пожар возник неподалеку от вокзала, куда рухнули останки горящей машины.
Первый экземпляр «Венгерской газеты» вышел из печатной машины в ту самую минуту, когда смолкли залпы зенитных орудий. Вокруг печатного станка молча сгрудились счастливые сотрудники. Начальник типографии, майор-грузин, волновался и радовался вместе с ними. Было такое впечатление, что он волновался даже сильнее остальных, а уж счастлив был наверняка больше всех.
Подчеркнуто патетическим жестом протянул он этот первый экземпляр только что вошедшему в типографию Балинту. Окинув одним взглядом еще влажный лист, лысый майор тут же передал его Пожони. Газета пошла по рукам. Пока она добралась до Володи, станок уже успел выбросить еще с добрую сотню экземпляров.
Пожони расчувствовался.
— Газета эта, — произнес он еле слышно, — страничка венгерской истории. Она не только боевое оружие, но и неотъемлемая часть освободительной борьбы венгерского народа.
Володя обнял Балинта.
Анна Моцар, взяв лист из рук Володи, бегло просмотрела его и неожиданно досадливо выругалась:
— Черт бы нас всех побрал!.. Ну не дурни ли! В статью Балинта на последней полосе вкралась грубая опечатка!
Нелегко было писать и редактировать «Венгерскую газету» во Львове в сентябре 1944 года. Еще труднее было набирать и печатать. Но самую сложную и опасную часть общей работы представляло распространение газеты, а доставлять ее приходилось, разумеется, в первую очередь венгерским солдатам по ту сторону фронта.
В этот период венгерские части в Галиции уже не занимали какого-либо определенного участка обороны. Гитлеровское командование рассредоточило гонведные полки и батальоны, перемежая их немецкими. Пока готовился к печати первый номер «Венгерской газеты», советские разведчики с большей или меньшей точностью установили, на каких именно участках фронта расположены венгерские полки, батальоны и роты.
Часть тиража газеты забрали с собой уходившие в ночную разведку красноармейцы. Каждый захватил по двадцать пять — тридцать экземпляров. Они раскидали их на ночь по переднему краю неподалеку от венгерских траншей, а также у лесных тропинок и родников, которыми пользовались обе противостоящие друг другу армии. На сухих прогалинах бойцы клали по пять-шесть газет, прижав их сверху камнем или сучьями, чтобы не разметал ветер.
С одной из таких разведывательных групп отправилась и Юлия Сабо, которую командование освободило от руководства стрыйской антифашистской школой и прикомандировало к редакции «Венгерской газеты». Когда она ехала к новому месту службы на попутной машине, их обстрелял по дороге немецкий самолет. Шофер и Юлия Сабо лежали в придорожной канаве, когда их грузовик запылал. Во Львов Юлия Сабо прибыла с опозданием — первый номер «Венгерской газеты» уже был отпечатан.
«Раз я не успела ничего написать в газету, по крайней море буду ее разносить», — утешала она себя.
Несмотря на все протесты Балинта, Юлия Сабо оставалась непреклонна. Она доказывала, убеждала, просила, требовала до тех пор, пока лысый майор окончательно не потерял терпения.
— Отправляйтесь куда угодно! Хоть к черту на рога, не возражаю! Можете даже всунуть голову прямо в жерло немецкой пушки.
Отряд из пяти человек, к которому присоединилась Юлия Сабо, шел в ночной поиск под командой молоденького белобрысого младшего лейтенанта. Чернота ночи скрадывала льняную белизну его волос, а под темно-серым плащом не было видно пятиконечной Золотой Звезды, украшавшей грудь молодого офицера.
Зайдя в тыл врага, командир группы приблизился к риге, где, по полученным им данным, в предыдущие сутки располагалась венгерская рота.
Разведчики продвигались по узкой, еле различимой даже при дневном свете лесной тропинке. Только один раз пришлось им с нее сойти: младший лейтенант решил уступить дорогу трем гонведам, которые откуда-то из тыла подносили на передовую ужин солдатам. Но командир хорошо помнил, что сегодня главная его задача не в захвате «языка», а в простой разноске газет.
Трое гонведов, тихо переговариваясь, спокойно прошли мимо. Юлия Сабо не только явственно слышала их голоса, но и разобрала, о чем они говорили.
Гонведы скрылись в темноте, голоса их затихли.
— О чем они балакали? — спросил младший лейтенант.
Юлия Сабо только рукой махнула, командир разведчиков, казалось, ее понял.
— Да, бедняги эти мадьяры! — заметил он вполголоса. И добавил, что сочувствует простым венграм.
— Вы сами-то… из рабочих, товарищ младший лейтенант?
— Нет… Я студент художественного училища.
Выполнив задание, разведчики благополучно вернулись в город.
И все же распространять газету исключительно с помощью разведчиков и патрулей значило бы попросту заниматься кустарничеством.
Поэтому основные тяготы по доставке ее легли на самолеты. Ночью, через сутки после выхода в свет первого номера, в воздух взмыли четыре машины и улетели далеко за линию фронта. Лететь на одной из машин, экипажу которой была поставлена задача пересечь Карпаты и разбросать экземпляры «Венгерской газеты» в районах Мукачева и Берегова, попросился и Балинт. Нелегко ему было получить разрешение на эту ночную вылазку, однако он своего добился.
В ночь с двадцать седьмого на двадцать восьмое сентября Геза Балинт вновь увидел тот край, где провел детство. Бывало, мальчиком он часами смотрел на высоко плывшие в дальние края облака и страшно им завидовал. Теперь, уже полысев, он из просвета между облаками жадно вглядывался в родную землю, затаившуюся во мраке, чувствуя одновременно и счастье, и гордость. Он смотрел вниз с трепещущим, смятенным сердцем, переполненный страстными, бурными надеждами.
Балинт ощущал родную, такую любимую им землю скорее сердцем, ибо различить что-либо было нелегко. Перед его взором проплывали какие-то темные пятна, и только кое-где их сменяли полосы, круги, треугольники и квадраты. Когда глядишь на землю ночью, с высоты облаков, покрытые лесом горы кажутся черными бездонными ямами, озера — серо-белыми меловыми горами, реки — извивающимися змеями. Сады, виноградники, кукурузные поля — это гонимые ветром тучи. Огоньки, которые, несмотря на затемнение, поблескивают то тут, то там на черной земле, не что иное, как блуждающие или неподвижные звезды. Тянущиеся к самолету розовые или фиолетовые черточки трассирующих пуль — кометы. Вон далеко, на опушке леса, загорелась новая звезда — какой-то гонвед чиркнул спичкой. Гонвед бросил спичку и затоптал ее каблуком — погас какой-то мирок. В одном из домов приоткрылась дверь или заколыхалась на окне маскировка — сверху кажется, будто огонь полыхнул по деревне…
На несколько секунд самолет взмывает поверх облаков, и над самой головой Балинта, в непосредственной близости от него, проплывает серебристый лик полной луны. Но вот машина вновь соскальзывает под облачный покров. Пилот делает знак: «Пора!»
Балинт срывает с пачки шпагат и энергично выбрасывает двести пятьдесят газет в воздух. Полет продолжается. Обернувшись назад, Балинт видит, как сброшенные им листы расправляют свои бумажные крылья. Похожие в темноте на больших серых птиц, они как-то нехотя спускаются к черной земле. Полное безветрие. Ничто не мешает полету этих больших и ленивых серых птиц.
Летчик описывает широкий круг над темными облаками, и Балинт снова видит, как неторопливо снижаются газетные листы. Сейчас они где-то впереди, но уже глубоко под машиной. Медленно, очень медленно плывут они к земле.
Луна из черных туч переползает в жиденькую, бледную, разлохмаченную тучку с бахромой по краям. Она пронизывает ее своим светом, и несколько бликов, скорее угадываемых, чем видимых, падают на газетные листы, уже приближающиеся к намеченной цели. Теперь эти неуклюжие птицы кажутся серебристыми.
Луна вновь исчезает. Запрокинув голову, Балинт смотрит вверх, в темное, беззвездное небо. Потом опять переводит глаза вниз, на землю, хоть и затемненную, но продолжающую мерцать сотнями земных звезд. Свет этих скудных, тусклых звездочек притягательней и теплей ослепительного сверкания гордых небесных светил!
«Погрузить землю в беспросветный мрак нельзя! Нет, нельзя! Этого никогда не будет!»
Балинт на секунду закрывает глаза, и ему начинает казаться, что он сам камнем падает вниз, все ближе и ближе к земле…
Вот сброшена с самолета третья, потом четвертая, наконец, последняя, пятая кипа газет. Сейчас самолет уже далеко от того места, где ветер впервые подхватил на свои крылья листы «Венгерской газеты». Но Балинту чудится, что они все время кружатся на одном месте. И лысый майор продолжает всматриваться вниз, стараясь угадать, где же приземлятся эти его послания землякам.
Небо черно. Земля вся в звездах.
Оттуда, с испещренной звездами земли, густо взлетают к темному небу розовые и бледно-лиловые нити — это вражеские зенитные батареи нащупывают самолет. Они ищут ту самую машину, в которой, закрыв глаза, сидит майор Балинт, в то время как перед его мысленным взором проносятся картины чреватого борьбой и богатого победами будущего.
Было около трех часов ночи. Работа к этому времени закончилась, печатный станок отстукал седьмой номер «Венгерской газеты».
Типография помещалась теперь не во Львове. Когда линия фронта вскарабкалась вверх, на северные и северо-восточные склоны Карпат, и передовые полки Красной Армии во многих местах достигли гребня горной цепи, редакция «Венгерской газеты» перекочевала в затерявшуюся меж гор деревушку. Сюда нельзя было захватить ни львовской типографии, ни дворца Радзивиллов.
В долине, неподалеку от северного въезда на Лаваннейский перевал, стоял старинный женский монастырь. Здесь имелась небольшая типография, владелец которой разорился. Тогда ее приобрел монастырь, чтобы печатать молитвенники и священные писания. До издания книг дело, правда, не дошло, зато торговцы и трактирщики из соседних городков стали снабжать монастырь заказами на всяческие рекламные проспекты, меню и счета. Таким образом, приобретенная по дешевке допотопная типография приносила даже кое-какой доход. Когда Галицию оккупировали немцы, монашки спрятали свой печатный станок. А теперь, узнав, что для Красной Армии требуется типография с латинским шрифтом, отрыли закопанный в землю станок и наборные кассы и сдали их напрокат газетчикам. В монашеских кельях нашла приют и редакция «Венгерской газеты».
Типографский шрифт оказался очень бедным, он позволял одновременно набирать всего две газетные полосы. Таким образом, газету приходилось делать в два приема: сначала набиралась и печаталась первая и четвертая полосы, затем набор рассыпали и вновь набирали уже вторую и третью, внутренние. Работать в таких условиях было бы нелегко даже в том случае, если бы редакция располагала пятью-шестью наборщиками. А между тем Балинт смог взять с собой из Львова только двух бывших военнопленных.
Один из них, Даниэл Бажик, наборщик из Мишкольца, был глух. Перед тем как он попал в плен, в последний проведенный им на фронте час, рядом с ним взорвался ящик с ручными гранатами. Чудо из чудес, что Бажик вообще остался жив, не получив даже ни одной царапины. Но зато он совершенно оглох, и общаться с ним приходилось только письменно. Анна Моцар раздобыла где-то грифельную доску с мелом, и все указания Бажику давались исключительно при помощи этой доски. С потерей слуха Бажик стал постепенно отвыкать и от речи: получив какое-нибудь задание, он отвечал на него письменно.
Второй наборщик, Имре Ларенц, попал в плен вместе с Бажиком. На фронте они дружили, а в редакции «Венгерской газеты» дружба пошла врозь. Возможно, Ларенца злило, что Бажик предпочитает переговариваться с ним на бумаге. С тех пор как оба стали набирать и печатать газету, Ларенц вечно сетовал на Бажика.
Майора Балинта не особенно беспокоило, что наборщики бранятся между собой. Если им нравится, пусть себе продолжают, какое, дескать, мне дело. Анна Моцар держалась на этот счет иного мнения и часто стыдила обоих наборщиков, стараясь их примирить.
Женский монастырь представлял собой двухэтажное каменное здание с массивными, метровой толщины, стенами и узко прорезанными окнами с решеткой из частых железных прутьев. Дубовые ворота тоже были обиты железом. Внутри был лабиринт узких, извилистых, мрачных коридоров и тесных, с высокими потолками келий. Кровлю здания венчали две остроконечные башни.
Монастырь стоял в неширокой котловине, затерянной среди Карпатских гор. Странные истории рассказывали о нем окрестные жители. В былые годы сюда совершали настоящее паломничество сначала польские паны, а впоследствии еврейские лесопромышленники. Являлись они всегда не с пустыми руками и при посещении святой обители обычно оставались в ней на ночлег.
Особо поучительные истории из жизни обитательниц монастыря поведала в порыве гнева некая молодайка-украинка, у которой Анна Моцар вырвала из рук яростно сорванный с головы какой-то затворницы монашеский убор. Молодайка была рослой, с румяным лицом и льняными косами, щеголяла она в высоких красно-коричневых сапожках и белой домотканной вышитой рубахе. На ее полной красивой шее тройным рядом голубели бусы. В наказание за драку с монашкой Анна заставила ее вычистить двенадцать пар сапог.
Что касается монашки, которая успела плюнуть в лицо молодайке еще до того, как та сорвала с нее монашеский чепец, то в качестве штрафа ей досталось мытье всей скопившейся в редакции грязной посуды. Посуды, кстати, оказалось не так уж много, о чем Анна чрезвычайно жалела.
Молодайка выполнила свое задание с ворчаньем и злостью, но вполне добросовестно. По ее манере чистить сапоги было сразу видно, что солдатские привычки ей хорошо знакомы. Счистив грязь, она, прежде чем начать наводить блеск на сапожные головки, щедро на них наплевала, видимо усвоив простую солдатскую истину, что сапоги от этого приобретают особый глянец и прочность. Покончив с работой, бабенка мило распрощалась с Анной Моцар примерно в таких выражениях:
— Вы вот тоже расквартировались аккурат у этих самых… преподобных схимниц… Могу сказать, кто они такие!.. Перед войной съезжались к ним купцы со всей Галиции, а во время войны — немцы. Теперь, значит, подошел ваш черед. И как только рожи у них со стыда не сгорят!
Монашка выразила свое мнение о противнице гораздо спокойнее, но зато куда более основательно:
— Эта баба все три года денно и нощно обслуживала немцев. За это ей и землю-то дали. Двадцать четыре хольда.
Анна доложила об этом Балинту.
Лысый майор, который, сбросив китель, корпел в это время над передовицей для очередного номера газеты, выслушал ее рассказ с заметной досадой. Когда Анна замолчала, он закряхтел и совсем уж по-штатски почесал затылок.
— Ну и как же? — приставала к нему Анна. — Что теперь предпринять?
— С одной стороны, всю эту историю следует немедленно предать забвению, — ответил Балинт, — а с другой — не надо забывать о ней ни на минуту.
— Отлично сказано, Геза! Если бы вдобавок ты мог еще пояснить, как понимать твой мудрый приказ!..
— И поясню. Забыть — значит не совать больше носа в отношения между монашками и местным кулачьем. Они ненавидят друг друга, и наверняка не без оснований. Если в эту историю ввяжемся еще и мы, то наживем сразу двух врагов. Споров и дрязг их толком не разрешим, а на выпуск газеты времени не останется. Это первое. Второе. Нам нельзя ни на минуту забывать, что в здешних местах долго орудовали гитлеровские живодеры. Их преступление не только в том, что они сгубили тысячи человеческих жизней, но и в том, что многих людей низвели до своего уровня.
— Гм…
Теперь пришла очередь призадуматься Анне.
Рядом с женским монастырем, на покатом горном склоне, были солдатские могилы. Бесчисленное множество могильных холмов: большие братские могилы и низенькие насыпи одиночных могил. Пространство между могилами монашки и прислуживавшие им старухи крестьянки засадили капустой, огурцами и луком.
Противоположный, поросший мелколесьем скат горы немцы при отступлении заминировали. Взвод советских саперов уже много дней подряд выискивал, взрывал и обезвреживал здесь мины.
Типография «Венгерской газеты» устроилась в монастырских подземельях. Военно-инженерное подразделение провело сюда электричество. Тут же, в типографии, среди станков и наборных касс, работали сотрудники редакции, тут на каменном полу они и спали, постелив свои плащ-палатки. Ни для сна, ни для работы точно установленных часов не существовало. Трудились, пока не закончатся все необходимые дела, а едва успев освободиться, сразу заваливались спать.
Не были точно определены и обязанности каждого — всякому дела хватало с избытком. Например, Анна Моцар взяла на себя мытье посуды, однако частенько заставляла нести эту повинность не только Пожони, но и Балинта, если у кого-нибудь из них урывалась свободная минутка. Пожони, тот даже подобное поручение выполнял очень обстоятельно: если брался чистить алюминиевую посуду, она у него сверкала, по словам лысого майора, не хуже венецианских зеркал. Сам Пожони считал это сравнение сильно преувеличенным. Приготовление пищи тоже лежало на плечах Анны Моцар, а роль кухонного мужика взял на себя Тольнаи. Он превосходно чистил картошку и мастерски щепал лучину для растопки. Глухой наборщик умел с необыкновенной быстротой разводить огонь, а Ларенц, отправляясь подышать свежим воздухом, непременно отыскивал что-нибудь съедобное: пару кочанов капусты, дюжину огурцов, пучок лука. Обстоятельство тем более удивительное, что свои прогулки он совершал обычно в ночное время.
Первые экземпляры седьмого номера «Венгерской газеты» были отпечатаны в третьем часу ночи. Станок приходилось крутить вручную, чем поочередно занимались Пожони и Тольнаи. Иногда их подменял Балинт и Володя Олднер.
В тот момент, когда сотрудники редакции перелистывали и просматривали первые оттиски полос, с удовольствием вдыхая упоительный запах типографской краски — для любителей газетного дела это ни с чем не сравнимое наслаждение, — а верная своим привычкам Анна Моцар вылавливала первую обнаруженную ею за сегодняшний день опечатку, в типографию прибыл нежданный гость, подполковник Давыденко из Политуправления фронта.
Прежде всего по кругу прошлась огромная алюминиевая фляга подполковника, а когда, уже опустошенную до дна, Володя Олднер вручил ее Давыденко, подполковник распаковал привезенные для редакции подарки: килограмма два трофейного венгерского табака и целую кипу того же происхождения папиросной бумаги. Все это быстро поделили поровну между всеми. Хоть выдаваемый редакции из фронтовых интендантских складов кавказский табак был несравненно лучше тех табачных отбросов, которыми снабжалась венгерская армия, работники «Венгерской газеты» очень обрадовались и тут же свернули себе по цигарке. Задымили все разом, включая даже Анну, которая вообще-то была некурящей.
«Отечественный!» — нацарапал на своей грифельной доске Бажик.
— У меня к тебе серьезный разговор, Геза, — обратился Давыденко к Балинту. — Где бы нам потолковать с глазу на глаз?
— Пошли на воздух. Вести-то по крайней мере добрые?
— Разные!.. Я спешу, мне немедленно нужно ехать обратно в Лишко. Да, Анна! Дайте, пожалуйста, чего-нибудь перекусить моему шоферу.
Взяв Давыденко под руку, Балинт долго бродил с ним среди могильных холмиков и монастырских капустных и огуречных грядок.
— Тебе известно, — вполголоса произнес подполковник, — что капитан Дьенеи доставил нам сообщение, будто Хорти уже намерен по примеру Румынии порвать с Гитлером?
— Разумеется. Я же лично беседовал с Дьенеи.
— Так вот, наберись терпения и выслушай до конца. Вчера ночью в Лишко прибыла венгерская делегация из трех человек. Они пробрались к нам через Словакию. Руководит ею некий барон Ацел, этакий важный хлыщ. Хорти поручил им сделать нам сообщение, что он, Хорти, в самые ближайшие дни отдаст приказ прекратить военные действия, порвет с немцами и начнет переговоры о перемирии. Генерал-полковник осведомился у Ацела, какими силами располагает Хорти, чтобы отстоять Будапешт от гитлеровцев. Должен тебе сказать, этот Ацел лишь с большим трудом понял, о чем его спрашивают, и уже никак, видимо, не уразумел всего значения подобного вопроса. По всей вероятности, до сих пор не только он, но и само правительство Хорти даже не задумалось над тем, что Венгрию Гитлер так просто не выпустит из рук и что немцы по сравнению с ней все еще достаточно сильны. Когда генерал-полковник изложил все это Ацелу, тот только плечами пожал.
— Того и жди, — продолжал Давыденко, — что Хорти начнет подготовку к перемирию столь же легкомысленно и глупо, как начал в свое время войну. Он тогда видел исключительно конъюнктурный момент, совершенно не учитывая реальных факторов. Теперь же он не учитывает временного соотношения сил, которое для Венгрии складывается не вполне благоприятно. Если раньше Хорти недооценивал наши силы, то сейчас он недооценивает всю подлость Гитлера. Этот барон Ацел что-то там лепетал о рыцарстве… Только вообрази, рассчитывать на рыцарские чувства Гитлера! Наш генерал-полковник попробовал было объяснить Ацелу подлинную обстановку и что именно следует исходя из нее предпринять, но вскоре был вынужден сей бесполезный разговор прекратить. Вопросы и замечания Ацела с абсолютной недвусмысленностью показали, что доверенные люди Хорти даже теперь, в самом конце войны, не знают, что представляет собой в действительности война. У нас совершенно не укладывается в голове, как взрослые люди могут серьезно верить, будто Гитлер из простого великодушия без боя выпустит из своих лап Венгрию, а они никоим образом не могут взять в толк, почему мы стремимся строить свои планы отнюдь не в расчете и уповании на подобное рыцарское благородство. На чем порешили? Ни на чем! Генерал-полковник принял к сведению сообщение Ацела, а тот в свою очередь пропустил мимо ушей все, о чем ему толковал генерал-полковник. Очевидно, Хорти убедился в том, что им совершена большая ошибка. Но понять, что продолжает ошибаться и поныне, — до этого он еще не дошел. Все говорит за то, что при сложившихся обстоятельствах Гитлер может пуститься на такую авантюру: организовать в стенах Будапешта, в самом сердце Венгрии, оборону Австрии и Вены.
Давыденко смолк, ожидая, как отзовется на его сообщение Балинт.
Тот долго молчал, потом спросил:
— Писать об этом можно?
— Ни звука! Но о чем бы вы ни писали, вам неизменно следует иметь в виду, что Хорти и сегодня поступает по-прежнему глупо и подло. Дело идет к тому, что тяжелые бои за освобождение Венгрии разыграются на самой венгерской земле.
— Ничего другого нельзя было и ожидать от Хорти и его политики, — заметил в раздумье Балинт. — Я не верю даже тому, что он на самом деле ищет перемирия… Всего вероятнее, хочет только одного: чтобы все в Венгрии оставалось по-старому.
На рассвете следующего дня вся редакция «Венгерской газеты» встала на колеса. По приказу генерал-полковника газета перебиралась в Галич — не ближе, а дальше от хребтовины Карпатских гор, где проходил фронт. Это обстоятельство сильно огорчило Балинта.
К десяти часам вечера редакция уже въехала в новое, отведенное для нее помещение. Это была большая, в шесть комнат, вилла в обширном запущенном саду. Ее окружали со всех сторон пожелтевшие осенние дубы и стройные, с наступлением осенней свежести облегченно вздохнувшие ели.
В одной из комнат с тремя высокими окнами редакцию уже ждала отлично оборудованная типография: специально привезенные из Львова печатные станки, а также венгерские шрифты, присланные для «Венгерской газеты» московским Издательством литературы на иностранных языках.
На новом месте работники редакции узнали интересные новости относительно событий в Венгрии. Встретивший их на пороге нового жилища молодой офицер в первую очередь осведомил Балинта, что Салаши устроил в Будапеште с помощью гитлеровцев путч. Дальше он рассказал, что еще до этого будапештское радио по поручению Хорти и якобы от его имени передало декларацию о том, что правитель Венгрии заключил перемирие с русскими.
Балинту потребовалось неотложно переговорить с Давыденко. Он позвонил в Лишко, но не мог его нигде разыскать. Тогда лысый майор обратился к адъютанту генерал-полковника. Тот сообщил, что подполковник Давыденко только что сел в машину и отправился в Галич, как раз чтобы встретиться с Балинтом.
— Он поехал за вами, товарищ майор! Вам придется немедленно прибыть сюда.
В ожидании Давыденко Балинт, Пожони и Тольнаи сидели у радиоприемника и слушали Будапешт.
До их ушей доносился истошный вой Салаши.
Потом они услыхали приказ начальника генерального штаба Хорти генерала Яноша Вёрёша: «Всякий, кто вздумает сложить оружие и перейти на сторону русских, кто без приказа оставит свой пост или не пожелает повиноваться приказу о мобилизации, будет предан смертной казни».
Давыденко привез Балинту приказ тотчас выехать в Лишко. Руководство редакцией принял на себя Пожони.
Из Галича Давыденко прямиком направился в Стрый. После откомандирования Юлии Сабо в редакцию «Венгерской газеты» руководство стрыйской антифашистской школой перешло к Шебештьену.
Собрав слушателей и преподавателей, Давыденко обратился к ним с речью, в заключение которой сказал:
— Учеба закончилась. Наступило время действий.
16 октября 1944 года
Я взялся писать дневник вовсе не затем, чтобы перечитывать его много лет спустя и вновь пережить то, что переживаю сейчас. Нет, я намерен предать его гласности. Возможно, он не возбудит любопытства у широкой публики, но для венгерских историков будет небезынтересно ознакомиться с рассказом очевидца и свидетеля того, как вели себя в поворотные для судеб Венгрии дни генералы и военные дипломаты Хорти.
Вчера ночью меня вызвали в Лишко, где в настоящий момент размещены штаб и политуправление 4-го Украинского фронта. Генерал-полковника я пока не видел. Один из руководителей политуправления, полковник Тюльпанов, сообщил мне по его поручению, что я должен задержаться на несколько дней в Лишко.
Тюльпанов пригласил меня на ужин, после которого проинформировал о событиях. Он обладает свойством с величайшим хладнокровием рассказывать о самых волнующих вещах.
Сначала Тюльпанов сообщил то, что я успел узнать еще от Давыденко. 11 октября представители советского и венгерского правительств заключили в Москве соглашение о перемирии. Венгерское правительство обязалось обеспечить переход своих войск на сторону Красной Армии и открыть военные действия против оккупировавших Венгрию немецко-фашистских частей. Хорти огласил эту декларацию по радио, не позаботившись предварительно о том, чтобы обеспечить безопасность Будапешта. Его легкомыслие, глупость и безответственность опрокинули все намеченные планы: немцы арестовали Хорти и сформировали правительство из нилашистов.
— Таково положение, — сказал Тюльпанов. — То, о чем я сейчас говорил, вы уже знаете и без меня, но я счел нужным ради полной ясности все это повторить. Хорти свою роль отыграл. Своим последним шагом он выдал Венгрию на растерзание Гитлеру.
Полковник Тюльпанов моложе меня года на два. Он высок, строен, у него русые волосы и гладко выбритое лицо. Это кадровый военный. До Октябрьской революции Тюльпанов работал шофером, в гражданскую войну вступил рядовым бойцом, а закончил ее командиром полка. Демобилизоваться он не захотел и, окончив высшее военное училище, оставался в нем преподавателем истории военного искусства вплоть до начала второй мировой войны. Полковник свободно владеет немецким и английским языками.
— Есть две возможности, — пояснил он мне. — Первая, что ядро венгерской армии пойдет за Салаши, по крайней мере в вопросах его внешней политики, то есть, иначе говоря, Венгрия станет продолжать войну в качестве гитлеровского наймита. За это, кроме всего прочего, говорит тот факт, что немцам удалось арестовать Хорти непосредственно после его выступления по радио, а также и отсутствие каких бы то ни было сообщений о серьезных боях в Будапеште. Во всяком случае, наша воздушная разведка наличия таких боев не подтверждает. Однако не исключено и другое, — продолжал Тюльпанов. — А именно: венгерская армия не подчинится Салаши или на сторону немцев встанет лишь небольшая ее часть. О возможности такого поворота событий свидетельствует то обстоятельство, что будапештское радио беспрерывно угрожает виселицей всякому, кто не захочет воевать дальше. Если бы гонведы хотели продолжать войну, угрожать им виселицей было бы не к чему. В случае подтверждения первой версии нам все еще придется сражаться и с венгерской армией, причем самым энергичным образом! Ведь мы и так уже несколько недель стоим в бездействии. Если венгерская армия пойдет за Салаши, выжидать мы больше не будем, да и права на это не имеем. Если же она порвет с Салаши, мы окажем ей помощь в ее борьбе против немцев. В случае раскола, если одна часть армии решит поддерживать Салаши, а другая нет, мы станем помогать этой второй в ее борьбе и против Салаши, и против немцев. Вас, товарищ Балинт, генерал-полковник вызвал сюда для участия в обсуждении ряда вопросов, связанных с положением в Венгрии.
Тюльпанова позвали к телефону. Отсутствовал он долго. А когда вернулся, сел за накрытый белой клеенкой столик и, не говоря ни слова, нервным движением, столь для него необычным, налил до краев красным кавказским вином стаканы. Мы чокнулись. Молча полковник выпил вино и, поставив стакан, заговорил снова.
— Получено сообщение, что командующий 1-й венгерской армией генерал-полковник Бела Миклош-Дальноки вместе со своим адъютантом и начальником штаба перешел через линию фронта и находится по пути в Лишке. К утру он будет здесь.
18 октября 1944 года
Вношу в дневник события сразу за вчерашний и сегодняшний день. Взяться за перо вчера не имел возможности. А писать было о чем!
Вчера, 17 октября 1944 года, здесь, в Лишко, в одном из самых просторных классов местной школы командующий фронтом и член Военного совета встретились с Белой Миклошем и сопровождавшими его лицами: полковником генерального штаба Кальманом Кери и подполковником Чукаши-Хектом. Встреча была назначена на двенадцать часов дня. Ровно в полдень Миклош и его свита прибыли к зданию школы. Их провел сюда подполковник Давыденко.
В классной комнате, где советские генералы ожидали венгерских господ, два окна, до сего дня забитые досками, теперь ослепительно сверкали широкими стеклами. Их вставили всего за час до встречи. Побелка стен была произведена накануне поздно вечером, и в помещении сильно пахло известью. На одной из стен висела огромная карта местности с линией фронта, обозначенной маленькими разноцветными флажками. Плотно утрамбованный земляной пол устилали пестрые украинские половики.
Друг против друга примерно на расстоянии полуметра стояли два длинных сосновых стола. Возле каждого размещалось по пять стульев с таким расчетом, чтобы обе делегации сидели лицом к лицу.
Генерал-полковник Миклош представился по-военному. Потом Миклош представил двух сопровождавших его офицеров. Говорил он по-немецки. Я дословно перевел на русский язык все, что он сказал, а затем довел до его сведения, что он смело может вести беседу на венгерском языке. Мое предложение заметно его смутило, он вопросительно поглядел на Кери. Тот с улыбкой кивнул головой в мою сторону. От полковника разило одеколоном.
Бела Миклош высок и широкоплеч. Это заметно лысеющий и полнеющий человек, которому за пятьдесят. Лицо кирпичного цвета, белки светло-голубых глаз в сетке кровяных прожилок. Бледно-зеленая полевая форма без регалий. Серые лайковые перчатки.
Кальману Кери что-нибудь около сорока. Наружность пустоголового франта. Я лишь впоследствии понял, что он далеко не таков. Парадный мундир сплошь увешан всевозможными орденами — венгерскими, немецкими, итальянскими и даже японскими. Носит желтые лайковые перчатки.
Подполковник Чукаши-Хект смугл, как цыган, строен, высок, поразительно моложав. Истый, настоящий кадровый офицер. На груди единственная награда — нечто вроде огромного серебряного солнечного диска. Я подумал, что это какой-то японский орден, но несколько позже, за обедом, выяснилось, что серебряный диск получен им лично от Франко.
Чукаши-Хект сидел неподвижно, как изваяние, однако с подчеркнутым интересом следил за происходящим. Когда заговорил Бела Миклош, Чукаши, чтобы лучше слышать, поднес ладонь к уху.
Между тем Миклош начал свою речь достаточно громко. Он попросил разрешения подробно изложить цель своего приезда, причем сделал это стоя и вновь опустился на стул не раньше, как при повторной просьбе командующего. Говоря, он часто снимал и опять надевал одну из своих серых перчаток.
Перевожу все им сказанное от слова до слова:
— Приняв в Хусте руководителя посетившей меня по поручению пленных господ офицеров делегации, я немедленно доложил о ее миссии по телефону его высочеству господину правителю. Господин правитель принял мой доклад к сведению, но отпустить обратно членов делегации запретил.
При этих словах неизменно улыбающийся Кери неодобрительно мотнул головой. Однако генерал-полковник Миклош этого не заметил, так как не отрываясь смотрел на висевшую на стене карту, и спокойно продолжал свою речь:
— В этой связи господин правитель сообщил мне, что он уже в течение нескольких месяцев ведет через Швейцарию с англичанами и американцами переговоры, цель которых — достижение немедленного перемирия и оккупации Венгрии англичанами и американцами.
Улыбка мгновенно сбежала с лица Кери. Он осуждающе покачал головой, издав при этом такой звук, словно у него першило в горле.
Бела Миклош коротко взглянул на него и продолжал:
— Учитывая, разумеется, что англосаксы являются союзниками русских.
Кери одобрительно кивнул и снова заулыбался.
— Спустя четыре-пять часов его высочество вызвал меня к прямому проводу. Как и в первый раз, он говорил со мной лично. Выяснилось, что господин правитель решил изменить свои первоначальные инструкции. Он приказал переправить одного из членов делегации военнопленных обратно к русским, поручив ему передать господам пленным офицерам, что правитель Венгрии подумает над их просьбой. Иными словами, он обдумает, каким образом можно порвать с немцами и перейти на сторону союзников. Одновременно господин правитель информировал меня, что, несмотря на свои прежние заверения, англосаксы оккупировать сейчас Венгрию отказались. Они посоветовали его высочеству обратиться с просьбой о перемирии непосредственно к русским, обещая со своей стороны таковую поддержать. Я тут же направил одного из членов делегации, капитана Дьенеи, в расположение советских войск. Надеюсь, он прибыл к вам невредимым?
— Да, прибыл.
— Через несколько дней, — продолжал Бела Миклош, — по поручению господина правителя наш штаб в Хусте посетило лицо, приближенное к супруге его высочества. Оно осведомило нас, что господин правитель направил в Москву своих представителей, чтобы начать переговоры о прекращении военных действий. Двенадцатого числа сего месяца это лицо еще раз удостоило нас своим посещением и сообщило мне, что одиннадцатого октября представители господина правителя подписали в Москве соглашение о перемирии, согласно которому Венгрия берет на себя обязательство принять участие в войне против Германии. Мне также сообщили, что господин правитель намерен на днях предать гласности это соглашение. Я выразил опасение, что ни дислоцированные в стране шесть немецких дивизий, ни пять их дивизий, стоящих в Карпатах, не сдадут Венгрию без боя, а это в общей сложности одиннадцать боевых соединений! Вместе с оттянутыми в Венгрию с Балкан бронетанковыми соединениями они представят такую серьезную военную силу, которая, если мы надлежащим образом не подготовимся, может воспрепятствовать выполнению принятых нами обязательств по соглашению о перемирии.
Чукаши-Хект взял со стола одну из бутылок с нарзаном и налил до краев большой стакан. Бела Миклош залпом опорожнил его и продолжал:
— Доверенным лицом господина регента была одна венгерская графиня. Она, как и Хорти, тоже до известной степени верит в рыцарство Гитлера. «Уж не думаете ли вы, что Гитлер способен превратить в арену войны территорию своего бывшего союзника?» — сказала она. Словом, и графиня, и сам Хорти, с одной стороны, не сомневались в рыцарских чувствах Гитлера, с другой — были убеждены в преданности и силе охранявших крепость в Буде гвардейских частей, равно как и в беспрекословном повиновении его высочеству венгерского офицерского корпуса. Я привлек к участию в беседе с графиней господина полковника Кери и подполковника Чукаши-Хекта. Оба поддержали мое предложение просить его высочество господина правителя под предлогом смотра войскам выехать в свою ставку в Хусте и уже из этого вполне безопасного места под защитой 1-й гонведной армии объявить всей стране и нации о заключении им перемирия с русскими. Но господин правитель мою рекомендацию отклонил: «У вас шалят нервы, дорогой Миклош!» — сказал мне по телефону Хорти, разумеется не обмолвившись ни словом по существу отклоненного им предложения. Он прекрасно знал, что с некоторых пор гестапо регулярно подслушивает все его телефонные разговоры.
Тут Миклош тяжело вздохнул и перевел дух.
— Как известно, пятнадцатого октября господин правитель выступил по радио. Он оповестил венгерскую нацию о заключении перемирия. Начальник генерального штаба Янош Вёрёш направил всем венгерским генералам шифрованные телеграммы с приказом выступить против немецких войск. Вы, господа генералы, безусловно, осведомлены обо всем этом и о том, что произошло дальше. Но кое-какие не известные вам подробности могут представить для вас интерес. Во второй половине дня пятнадцатого октября нилашистские мерзавцы предъявили Хорти требование подать в отставку, передав пост главы государства Салаши. Ультиматум этот его высочество, разумеется, решительно отклонил. В ответ немцы атаковали крепость в Буде. Ее обороняла гвардия, однако Хорти приказал защитникам крепости сложить оружие. Думается, он все еще продолжал полагаться на рыцарские чувства Гитлера. К вечеру того же дня нилашистская банда, сопровождаемая отрядом немецких солдат, ворвалась во дворец Хорти. Предводительствовал ими полицейский комиссар, возглавлявший личную охрану его высочества. Правитель находился в этот момент в туалетной комнате. Дверь была заперта, но ее взломали. И вот в ванной принужден был Хорти подписать заранее заготовленный от его имени документ, в котором объявлялось, что он слагает с себя полномочия регента в пользу Салаши. А после того, как этот навязанный ему документ о собственной отставке: был подписан, ему даже не дали времени привести в порядок свою одежду… Его тайком вывезли из крепости, и два унтер-офицера, всего-навсего унтеры, доставили его к начальнику гестапо!.. А радио уже передавало новый приказ начальника генерального штаба Яноша Вёрёша. Не далее как в полдень Вёрёш угрожал пулей и виселицей тому, кто не выполнит приказа его высочества господина правителя, а вечером он уже грозил такой же карой всем осмелившимся его выполнить.
Вначале Бела Миклош говорил то слишком громко, словно отдавая команду, то совсем тихо, почти шепотом. Но все эти его модуляции не всегда совпадали со смыслом сказанного. Как ни старался он овладеть своими голосовыми связками, речь его казалась маловыразительной, и следить за ней было чрезвычайно трудно. Однако сам генерал устал гораздо скорее своих слушателей, уже через семь-десять минут речь его стала совершенно монотонной. Но мысли свои Миклош продолжал формулировать вполне отчетливо. На лбу у него проступила испарина. Сказав про начальника генерального штаба Яноша Вёрёша и его приказ, переданный по радио, Бела Миклош вновь глубоко вздохнул и сделал минутную паузу.
— Товарищ Балинт, спросите господина генерал-полковника, не хочет ли он сделать небольшой перерыв и слегка отдохнуть?
Но Бела Миклош изъявил намерение продолжать.
— Пятнадцатого числа, находясь в Берегове, я услыхал по радио декларацию господина правителя и тут же дал приказ своим войскам развернуться фронтом против немцев, а также распорядился выставить на всех перекрестках и мостах линии Чоп — Берегово — Ужгород сильную охрану и разоружить приставленную к гонведным частям для контроля немецкую полевую жандармерию. Кроме того, я приказал полковнику Йолшваи обезоружить личный состав немецких моторизованных подразделений и захватить их техническую часть, чтобы использовать ее в гонведной армии.
К вечеру пятнадцатого октября меня потребовал к телефону немецкий генерал-полковник Хейнриц, которому подчинялась 1-я гонведная армия. Повиноваться ему я отказался и вызвал по прямому проводу Будапешт, желая лично, говорить с его высочеством. Меня соединили с рабочим кабинетом господина правителя, но, лишь только я попросил к телефону его высочество, кто-то громко расхохотался прямо в трубку, разразившись при этом такой бранью, что приличие не позволяет мне ее повторить. Тот же неизвестный на другом конце провода с оскорбительным смехом поведал мне историю того, где и при каких обстоятельствах подписал господин правитель прошение об отставке, а также кто, каким способом похитил Хорти из дворца. Когда я бросил трубку, господин полковник Кери доложил мне, что со стороны Ужгорода движутся на Берегово сто пятьдесят немецких танков, которым гонведы не в силах противостоять. Я немедленно сел в машину и выехал в свою главную ставку в Хусте, куда и прибыл после десяти часов вечера.
Тут Бела Миклош сделал еще более продолжительную паузу.
Чукаши-Хект беспрерывно подливал ему в стакан минеральную воду, и генерал-полковник, оставив наконец в покое свои перчатки, жадно ее пил. Пот градом катился у него со лба. Миклош то и дело отирал его белым шелковым платком.
С первых же слов Белы Миклоша командующий фронтом опустил веки, да так и продолжал сидеть, не открывая глаз. Если бы он не подергивал время от времени свои длинные висячие седые усы и не приглаживал на круглой голове коротко остриженные пепельные волосы, Миклош мог наверняка подумать, что он спит. Член Военного совета был неподвижен как скала. Будто окаменело и его смуглое бритое лицо. Только в больших черных глазах горела жизнь. Я еще ни разу не видал его таким сдержанным.
— Вот так!.. — произнес наконец Миклош, поднося к губам стакан, даже не заметив, что он пуст. — Вот так!.. — повторил он. — В Хусте меня ожидала телеграмма генерал-полковника Хейнрица, подтверждающая приказ немедленно к нему явиться. Телеграмму принес ко мне в кабинет штабс-полковник Йолшваи. Он же вызвался сопровождать меня в Собранц, где находилась ставка Хейнрица. Я поблагодарил его за предложение и распорядился собираться в дорогу. Оставшись один, я попросил господина полковника Кери зайти ко мне и откровенно признался ему, что не знаю, как поступить: хочу во что бы то ни стало выполнить приказ господина правителя, но не вижу для этого никаких возможностей.
Миклош снова отер лоб.
— Прошу вас, господин майор, — обратился он ко мне, — спросите господ генералов, имеют ли они какие-либо возражения, если информацию продолжит вместо меня господин полковник Кери. Весь ход дальнейших событий он знает так же хорошо, как и я.
И Бела Миклош еще раз вытер мокрым платком выступивший на лбу пот, после чего удобно расположился в кресле.
Кальман Кери поднялся с места и, несмотря на двукратное предложение говорить сидя, начал свою речь, стоя навытяжку.
Актер неплохой, но слегка переигрывает! Старается изобразить из себя простого, сурового фронтовика, но для такого амплуа комплекция его чересчур рыхла, а голос тонок, почти как у женщины.
— Прежде чем продолжить и закончить сообщение его высокопревосходительства, я с разрешения господ генералов коротко остановлюсь на тех предшествующих событиях, которых его высокопревосходительство хоть и коснулся, но изложить более подробно, видимо, не счел необходимым. Я имею в виду переговоры между господином правителем и англосаксонскими державами, западными союзниками Советского Союза.
Командующий приоткрыл левый глаз.
— Когда в марте текущего года немцы оккупировали Венгрию, его высочество господин правитель направил в Швейцарию двух дам: графиню Габриэлу Залаи и супругу гонведного генерал-лейтенанта графа Шторма. В Лугано они встретились с братом графини Шторм майором Кенникотом, штаб-офицером английской королевской армии. Майор Кенникот и доставил в Лондон предложение, вернее просьбу, господина правителя. Суть ее сводилась к тому, чтобы Англия выступила посредником между Советским Союзом и Венгрией. В конце мая майор Кенникот прибыл с испанским дипломатическим паспортом в Будапешт и просил аудиенции у его высочества, который принял его третьего июня. Господин правитель отнюдь не просил английское и американское правительства оккупировать своими войсками Венгрию. Ведь это не представлялось возможным даже с чисто военной точки зрения. Разве мыслимо через всю оккупированную нацистами Западную Европу провести в Венгрию восемь — десять боеспособных дивизий! Будучи сам превосходным солдатом, господин правитель знал это лучше кого бы то ни было. Он лишь просил англосаксов облегчить продвижение русской армии посредством систематических бомбардировок коммуникационных шоссейных и железных дорог, ведущих из Австрии в Будапешт, что могло бы нарушить снабжение немецких войск, находящихся в Венгрии. Кроме того, повторяю, его высочество просил английское правительство взять на себя посредничество в переговорах между советским и венгерским правительствами. Майор Кенникот с тем и отбыл в Лондон, а уже в конце июня снова посетил Будапешт. Он предложил господину правителю изложить письменно, каковы должны быть содержание и цель посреднического предложения, с которым надлежит английскому правительству обратиться к правительству Советского Союза. Тогда его высочество продиктовал мне письмо на имя господина премьер-министра Черчилля, в котором просил господина Черчилля поддержать перед Советским правительством три венгерских пожелания. Первое: заключить с Советским правительством соглашение о перемирии. Второе: в случае если после подписания такого соглашения вооруженные силы Гитлера повернут против его высочества, чтобы Советское правительство помогло господину правителю и верным ему венгерским войскам самолетами, танками, артиллерией и боеприпасами. В третьих: чтобы из числа находящихся на территории Советского Союза военнопленных генералов, офицеров, унтер-офицеров и рядовых гонведов был незамедлительно сформирован национальный венгерский легион, отдан под командование пребывающего в русском плену гонведного генерал-лейтенанта графа Альфреда Шторма и сразу по подписании соглашения о перемирии во главе с графом Штормом направлен в Венгрию.
Выдержав небольшую паузу, Кери продолжал:
— Майор Кенникот лично доставил в Лондон письмо господина правителя. Но поскольку господин Черчилль на послание его высочества не ответил, в конце августа графиня Залаи выехала с ватиканским паспортом в Англию. В Будапешт она вернулась в середине сентября и привезла следующий ответ: английское правительство рекомендует венгерскому правительству обратиться с просьбой о перемирии непосредственно к правительству Советского Союза. Его высочество такой совет принял и направил в Москву генерал-лейтенанта жандармерии Фараго, по существу, с теми же самыми пожеланиями, которые были им изложены в письме к премьер-министру Черчиллю. Выполняя поручение его превосходительства генерал-полковника Миклоша, я помог генерал-лейтенанту Фараго перейти линию фронта и достигнуть расположения советских войск, где его ожидал советский полковник по имени Тюльпанов. Оттуда Фараго был доставлен самолетом в Москву. Такова предыстория подписанного одиннадцатого числа текущего месяца соглашения о временном перемирии. Теперь с разрешения господ генералов я продолжу сообщение господина генерал-полковника Миклоша с того места, на котором он его прервал.
— Вы не устали, господин полковник? — спросил член Военного совета.
— Я солдат! — ответил Кери.
— Скажите, Балинт, — полуобернулся ко мне член Военного совета, — слыхали вы о том, что в числе пленных находится венгерский генерал по имени Шторм?
— Я видел генерал-лейтенанта Шторма во время моего посещения одного из подмосковных лагерей для венгерских военнопленных. У него ампутированы обе ноги.
— Гм…
— Спросите в таком случае: почему венгерское правительство желает поручить именно генералу Шторму командование венгерским легионом, который оно намеревается создать?
— Не знаю, — ответил Кери.
— Да ведь его благоверная — закадычная подруга супруги Хорти! — неожиданно заявил Бела Миклош. — Такие неразлучные друзья, водой не разольешь!
Кери впился в глаза своего начальника острым, как железные вилы, взглядом. Бела Миклош залпом выпил два стакана нарзана.
— Итак, господа генералы, если позволите, я продолжу информационный доклад его высокопревосходительства. Господин генерал-полковник уже сообщил вам, что вечером шестнадцатого октября в ставке нашего штаба в Хусте была получена телеграмма от Хейнрица. Немецкий генерал-полковник вторично за этот день настоятельно требовал, чтобы господин генерал-полковник Миклош немедленно явился к нему в Собранц. Телеграмму Хейнрица вручил его высокопревосходительству лично полковник Йолшваи, платный агент гестапо.
— Получал ежемесячно от Гиммлера тысячу марок, — вновь вставил от себя Бела Миклош.
— Если господину генерал-полковнику было об этом известно, что же мешало ему арестовать этого человека?
— Не имел возможности. Жена Йолшваи — ближайшая подружка Миклоша Хорти, младшего сына господина правителя.
— Гм…
На секунду Кери как бы потерял власть над собой и сделал такое движение, словно намеревался ткнуть Миклоша в бок. Но уже в следующее мгновенье лицо его было опять спокойно, он даже улыбался.
— Словом, приказ Хейнрица передал господину генерал-полковнику один из венгерских агентов гестапо. Когда господин командующий вызвал меня к себе, мне уже было известно, что высланная Хейнрицем в Хуст танковая колонна находится от нас не далее шестидесяти пяти — семидесяти километров. Для обороны Хуста имелся всего один гонведный батальон да несколько зенитных батарей. Сила перед сотней танков противника крайне ничтожная, даже если гонведы не отказались бы повиноваться приказу господина генерал-полковника. Не говоря уже о том, что последнее тоже было достаточно проблематично: ведь командир батальона — шваб, а его адъютант — нилашист. Я разыскал Йолшваи, сказав ему, что через полчаса мы выедем в немецкую ставку и захватим его с собой. Он принял мое сообщение с показным безразличием. Затем я отдал распоряжение немедленно подать к зданию штаба пять легковых и две грузовые машины и точно обусловил порядок их следования: впереди пойдут две легковые, за ними два грузовика, сзади снова три легковые. В первую машину мы уложили наличную кассу командования. Сейф с четырьмя миллионами пенгё, после того как мы с Йолшваи их пересчитали, был опечатан.
— Кассу поручаем тебе! — сказал я. — Доверить ее никому другому не можем.
Относительно того, почему мы увозим с собой все наличные деньги, Йолшваи ни единым словом не выразил удивления. Поручение же принял с охотой. Он сел в головную машину, рядом поместился еще один интендант — капитан. Во вторую машину я уложил два больших чемодана его высокопревосходительства, оба из свиной кожи, украшенные его серебряной монограммой. Набив их предварительно всякими устаревшими и малозначащими документами, я попросил Йолшваи:
— Присмотри за ними! Тут антикварные вещи…
Этот негодяй был так счастлив, что не сумел этого скрыть хотя бы внешне. Теперь, позабыв недавнюю зевоту, он что-то весело напевал себе под нос и довольно потирал руки. Оба грузовика мы наполнили всевозможной кладью — мебелью, коврами, ящиками с вином. Йолшваи пришлось по вкусу и это! В трех замыкающих колонну легковых машинах разместились все остальные: в первой его высокопревосходительство, подполковник Чукаши и я, во второй наш общий багаж, в третьей шесть самых надежных моих людей. По просьбе Йолшваи в машину к нам сел и его адъютант, старший лейтенант граф Хеллебранд. Негодяй, видимо, все-таки нас подозревал, хотя с трудом мог себе представить, по какой причине, если мы действительно решились бежать, везти армейскую кассу было поручено ему. Именно касса-то нас и спасла, это моя великолепная идея!.. Итак, наша автоколонна тронулась в направлении Берегова. А на полдороге, примерно в районе Надьсёлёша, три задние легковые машины свернули с береговского шоссе на проселочную дорогу и помчались к северу. Разумеется, с притушенными фарами. Что до Йолшваи, охранявшего сейф с четырьмя миллионами пенгё, то он ровным счетом ничего не заметил и продолжал мчаться в сторону Берегова. По всей вероятности, его потом прихлопнули как нашего сообщника.
— А что произошло с его адъютантом? Как, бишь, его…
— Его звали граф Хеллебранд, — сказал Кери. — Когда мы свернули с шоссе, его уже с нами не было. По дороге… гм… с ним произошел несчастный случай. Дальнейший путь проходил уже не столь драматично. Вскоре после полуночи мы обогнули Мукачево, а на рассвете, несмотря на то, что кое-где приходилось делать крюк, уже находились в Карпатах, в непосредственной близости от линий фронта. Там мы проинспектировали штабы двух полков. Его высокопревосходительство роздал пятидесяти офицерам награды. Одному командиру полка, про которого я знал, что он настроен пронемецки, нами было дано указание ничего не предпринимать до получения приказа из Будапешта. Зато другого полкового командира, некоего полковника Чабаи, два сына которого находятся в русском плену, я посвятил в наши планы, откровенно сообщив ему, что мы намерены перейти через линию фронта, чтобы обсудить с русскими способы выполнения соглашения о перемирии…
— Через месяц твои сыновья вернутся домой, — сказал я полковнику Чабаи.
Именно он помог нам переправиться через венгерские позиции. Минут пять мы плутали на ничейной полосе, под защитой белых флажков, сделанных из прикрепленных к веткам носовых платков. А еще через пять-шесть минут, после того как мы покинули передовые венгерские позиции, наши машины уже были окружены красноармейцами. Заметив белые флаги, командир их, старший лейтенант, вложил револьвер в кобуру и без оружия подошел к первой машине… Остальное господам известно.
И, спросив разрешения сесть, Кери опустился на свое место. Оба советских генерала молча посмотрели друг на друга. Член Военного совета встал:
— Благодарим вас, господа, за вашу интересную и ценную информацию. Все, что мы от вас узнали, будет сегодня же доложено нашему правительству. Сейчас вы гости Красной Армии, чувствуйте себя у нас, пожалуйста, как дома. После обеда вы сможете отдохнуть, к этому времени будут приготовлены для вас подходящие квартиры. А вечером, если господа не сочтут для себя слишком утомительным, нам хотелось бы побеседовать с вами еще раз. Мы сделаем все от нас зависящее, чтобы прийти на помощь венгерскому народу в его борьбе за возвращение независимости и свободы. Повторяю, все от нас зависящее.
В пять часов пополудни состоялся обед.
За обеденным столом сидело семь человек: три венгерских гостя, два советских генерал-полковника, а с ним Тюльпанов и я. Володю Олднера попросили отобедать вместе с шестью гонведами, сопровождавшими Белу Миклоша.
За обедом Миклош произнес тост в честь русско-венгерской дружбы по оружию.
Член Военного совета ответил встречным тостом:
— Выпьем за то, чтобы между венгерским и советским народом установилась искренняя дружба. Чтобы эта дружба, — с подъемом произнес он, — помогла венгерскому народу зажить независимо и свободно. Выпьем за то, чтобы все более крепнущая и углубляющаяся венгеро-советская дружба послужила делу мира, на благо всех честных людей на земле!
Зазвенели бокалы.
Бела Миклош с чрезвычайно серьезным видом смотрел прямо перед собой.
Чукаши-Хект был явно не в духе.
Кальман Кери блаженно улыбался.
Однако из троих гостей хуже всего, как мне показалось, чувствовал себя среди нас именно Кальман Кери. Беле Миклошу, возможно, было здесь и впрямь не так уж плохо. Пил венгерский генерал за обедом весьма много, а когда дошла очередь до черного кофе, развеселился окончательно.
— А вот эти самые… русские щи… — обратился он вдруг ко мне, когда уже подали сладкое и я давно успел забыть, что мы ели на первое. — Из чего они делаются, эти щи, из свежей или квашеной капусты?
— Когда как, — ответил я.
— Ах, вот что! Теперь понимаю, — оживился Миклош. — Теперь для меня ясно, почему щи бывают то кислые, то пресные. Во время моего пребывания в Киеве я никак не мог додуматься, каким образом это получается.
Когда я перевел наш разговор члену Военного совета, он сделал мне выговор.
— Бросьте ваши шуточки, Балинт! Нехорошо подтрунивать над гостями.
Сколько я ни клялся и ни доказывал, он никак не хотел поверить, что я лишь слово в слово перевел ему то, что сказал венгерский генерал.
После обеда, часов что-то около шести, я по распоряжению генерала проводил Белу Миклоша до дому. Мне было приказано и в дальнейшем находиться при генерале и оказывать содействие во всем, что ему может понадобиться. Уже совсем стемнело, но все же было отчетливо видно, что на улочке, по которой мы шли, не сохранилось ни одного целого здания, с обеих сторон ее окружали руины. Лишь местами среди развалин возвышалась какая-нибудь уцелевшая печная труба.
Беле Миклошу отвели каменный дом в три комнаты. До войны в нем помещалась аптека. Самого аптекаря немцы куда-то угнали, а дом до последних дней использовали под офицерскую столовую. Миклош изъявил желание выпить кофе, и Чукаши-Хект сварил его на спиртовке. К кофе был подан коньяк. Кери вынул из своего саквояжа целую батарею коньячных бутылок, а также коробку фирменных сигар. Теперь гостем высокопоставленных венгерских офицеров, собравшихся в этой затемненной, окутанной тонкими, ароматными клубами табачного дыма комнате, был я. Желанным ли только?
Я попросил у Белы Миклоша разрешения удалиться, но он меня не отпускал. Еще раз повторил уже слышанную нами от Кери историю их побега и усердно пытался уверить, что, в сущности, это был не побег, а, наоборот, выполнение приказа господина правителя, и в данной обстановке это требовало большой храбрости. Миклош настойчиво угощал меня коньяком, каждый раз приговаривая: «Отечественный!..» Сам он пил очень много и становился все разговорчивей. Рассказал мне, как его принимал в последний раз Хорти. У правителя болели зубы, и он стонал.
— Тем не менее он был со мной очень милостив. Его высочество искренне меня любит. Когда приедем в Будапешт, я, господин майор, представлю вас его высочеству. А потом выхлопочу для вас награду. Уверен, что господин правитель непременно вас наградит, и знаю, что вы полюбите друг друга. Как вы насчет охоты? Любитель? Господин правитель — превосходный охотник. Правда, целится он, к сожалению, так себе. Ему с двух шагов ничего не стоит промахнуться даже по слону. Ха-ха-ха!
Часов около восьми вечера старший лейтенант Олднер принес текст официального сообщения будапештского радио о побеге Белы Миклоша. Оно гласило, что генерал полковник Миклош сбежал к русским вместе с шестью актрисами армейского театра, прихватив с собой также всю кассу 1-й гонведной армии в количестве четырнадцати миллионов пенгё.
Когда Володя прочитал это сообщение вслух, Бела Миклош простонал:
— Ох, что-то скажет моя женушка!
Второе принесенное Володей радиокоммюнике Миклош воспринял гораздо спокойнее. Это был приказ Салаши на арест бывшего генерал-полковника, предателя родины Белы Миклоша и его сообщников, а также на немедленную конфискацию всего их имущества.
После того как Володя прочитал оба сообщения, в благоухающей табаком, кофе, коньяком и одеколоном комнате на несколько минут воцарилось молчание. Первым нарушил его Миклош:
— Ну уж теперь-то по крайней мере мадам Хорти должна поверить в мою преданность его высочеству! Хотя, если говорить правду, меня ничуть не занимает, что подумает обо мне эта особа. Я прекрасно знаю, что она мне враг, строит против меня козни и готова утопить в ложке воды…
— Боюсь, ваше высокопревосходительство, — перебил своего начальника Кери, — эти соображения не представляют особого интереса ни для господина майора, ни для господина старшего лейтенанта.
Миклош пожал плечами, что-то буркнул, влил в себя еще стопку коньяку и удалился, оставив нас одних. Он ушел в соседнюю комнату и затворил за собой дверь.
Несколько минут мы сидели молча.
— Пойди взгляни, что он там делает, — повернулся Кери к Чукаши-Хекту.
Подполковник постучал в дверь соседней комнаты, но ответа не получил.
— Иди так!
Отворив дверь, Чукаши скрылся за перегородкой, а секунды через две на цыпочках вернулся обратно.
— Лег одетый. Уже спит.
— Устал… И не удивительно! Столь необычайная обстановка легко может вывести из равновесия, — заметил Кери. — Будь добр, Чукаши, побудь с ним.
— Охрана вокруг дома имеется? — обернулся он ко мне.
— Можете быть спокойны.
— Благодарю! Словом, — обратился он снова к Чукаши, — ты останешься с его высокопревосходительством. А меня я попрошу господина майора проводить на квартиру.
Крестьянская хата, отведенная для жилья Кальману Кери, находилась всего в каких-нибудь пятидесяти-шестидесяти метрах. Мы с Володей довели его до самого дома. Он пригласил меня войти, а Володя поспешил на радиостанцию.
— Никто нас здесь не слышит? — полюбопытствовал Кери, едва за нами захлопнулась дверь.
Он обошел все углы небольшой горницы, половину которой занимала огромная печь с топкой снаружи. Мнительный полковник заглянул даже в нее.
— Я рад, господин майор, что имею случай поговорить с вами с глазу на глаз. Хочу вас попросить устроить мне доверительную беседу с вашим генерал-полковником. Возможно это?
— Думаю, что да. Только вряд ли сегодня, генерал-полковник очень занят.
— И даже вы не смогли бы с ним переговорить?
— Меня, возможно, он и примет, но лишь по чрезвычайно важному и срочному делу.
— Превосходно! В таком случае прошу передать ему мое сообщение. Мне необходимо поставить в известность господина генерал-полковника относительно двух вещей. Во-первых, о том, что подписавший в Москве соглашение о перемирии генерал-лейтенант Габор Фараго является платным агентом гитлеровского гестапо.
— И Хорти ничего об этом не знал?
— Затрудняюсь ответить на ваш вопрос. Конечно, Хорти получал донесения о темных махинациях Фараго, но считал это, как мне кажется, лишь обычным… как бы вам сказать… обычным «обменом любезностями» между генералами, вечно упрекавшими друг друга в неблагонадежности и измене. Не удивительно, что в последнее время Хорти не верил уже никому. Итак, будьте добры передать господину генерал-полковнику, что Габор Фараго — платный агент гестапо. Я знаю это наверное. И могу доказать.
— Я передам.
Благодарю вас, господин майор! Второе обстоятельство, на которое мне приходится обратить внимание господина генерал-полковника, заключается в том, что его высокопревосходительство Бела Миклош отнюдь не является доверенным лицом господина правителя. Больше того, считаю себя вправе заявить, что господин правитель не всегда ему доверял, питая сомнения не в отношении его честности или преданности, а по поводу его интеллектуальных способностей и твердости.
— Не понимаю вас, господин полковник. Ведь регент Хорти поручил Беле Миклошу руководство всей 1-й гонведной армией.
— Исключительно потому, что не нашлось никого другого! Большинство генералов — немецкие агенты… А Миклош не таков. Но, к сожалению, он человек недостаточно умный и недостаточно решительный. Пьет. Волочится за юбками…
— В таком случае… Надеюсь, господин полковник найдет мой интерес достаточно обоснованным… Кто же тогда настоящее доверенное лицо Хорти? Быть может, вы?
Кери громко рассмеялся.
— Нет-нет! Совсем не я! Настоящее доверенное лицо господина правителя — генерал-лейтенант граф Альфред Шторм, который, как вам известно, находится в плену. Господин правитель поручил мне довести это до сведения Советского правительства.
— Если товарищ генерал меня примет, я ему это передам.
— Спасибо, господин майор.
Через полчаса я уже стоял перед членом Военного совета.
— Только короче, Балинт! У меня уйма дел.
Он нетерпеливо выслушал мой рассказ и, когда я кончил, тяжело вздохнул.
— Бедные мадьяры! — проговорил он. — Что за сброд ими командует…
— Обидно и за нас, товарищ генерал-полковник… За то, что приходится вести переговоры с подобными типами. Когда они просто враги, это лучше.
— Что вы не правы, Балинт, нетрудно было бы вам доказать, но сейчас нет времени. Идите поужинайте с Миклошем и передайте ему, что я жду его к себе в час ночи. Его лично и обоих его офицеров. Вы их проводите сюда. Здесь мы и поговорим.
На улице я встретился с Олднером.
— Ну, Володя, как тебе поправились наши гости?
— Поправились? Никак не понравились. Гонведы, с которыми я обедал, рассказали о них столько дурного, что если бы хоть половина — куда там половина, пусть даже десятая часть — была правдой, и того больше чем достаточно. Что вы скажете, товарищ майор, например, о таком обстоятельстве? Выяснилось, что Кери, который представился нам здесь в качестве начальника штаба 1-й гонведной армии, на самом деле сделался им всего лишь позавчера. А до того был начальником армейского отдела контрразведки, точнее, если называть вещи своими именами, начальником шпионской службы… И как расцените вы, товарищ майор, тот факт, что в одном из чемоданов подполковника Чукаши запрятан радиопередатчик?.. Не вижу никакого смысла возиться с подобными типами!
— Чепуху мелешь, Володя! Будь у меня время, я бы доказал, что ты плетешь вздор. Но я должен спешить к Миклошу… Только предупреждаю, не вздумай перед гонведами пренебрежительно отзываться об их командирах. Ты меня понял?
— Да что вы! Это мне приходится их сдерживать. Ведь гонведы не столь деликатны, как мы с вами. Правда, едва вышел на минутку ефрейтор, который громче всех поносил Кери, солдаты сказали, что как раз он-то и является доносчиком у этого самого полковника… — Володя глубоко вздохнул.
— Выше голову, парень! На фронте под Москвой, конечно, все было проще.
В половине двенадцатого ночи мы сели за ужин.
К этому времени Бела Миклош успел отоспаться и проветриться.
Перед ужином он несколько раз вновь и вновь перечитывал сообщения будапештского радио, экземпляр которых передал ему Володя Олднер.
— Надо было взять у этого негодяя Йолшваи расписку, что мы оставили ему кассу. А так нам припаяют расхищение казенных денег.
— А по-моему, ваше высокопревосходительство, — вдруг впервые в моем присутствии заговорил Чукаши-Хект, — расписка тут не имеет никакого значения. Если победим мы, а я надеюсь, оно так и будет, вором и предателем заклеймят Йолшваи независимо от того, есть у нас его расписка или нет. Если же победа останется за ними… Я, правда, вполне уверен, что они не одержат верх! — возвысив голос и растягивая слова, торжественно заявил Чукаши-Хект. — Но все-таки предположим, что случится невозможное и они победят… Тогда никакие тысячи расписок не сотрут с нас клейма предателей и воров.
— Мне все равно, если даже меня расстреляют, — очень серьезно проговорил Миклош. — Но я терпеть не могу клеветы.
— Что до меня, ваше высокопревосходительство, — сказал улыбаясь Кери, — я, пожалуй, обиделся бы, если бы нас расстреляли.
На этот раз захохотал и Миклош.
— Великолепное вино, это крымское красное! — с воодушевлением воскликнул он. — Вы говорите, оно не крымское, а кавказское? Все равно превосходное!
Миклош поднес свой наполненный бокал к свету.
— По цвету и вкусу напоминает наше эгерское… «Бычью кровь». Может, чуть более терпкое и несколько покрепче. Тебе не кажется, Чукаши?
— Вы абсолютно правы, ваше высокопревосходительство! Но разрешите обратить ваше внимание на тот факт, что вино, выдаваемое в Венгрии за «Бычью кровь», на деле нечто совсем иное. Настоящую «Бычью кровь» уничтожила филоксера, и в эгерских виноградниках уже давно культивируют бургундскую лозу. Это-то эгерское бургундское и продается под маркой «Бычьей крови».
— Неужели? Откуда ты знаешь, Чукаши?
— Адъютант обязан знать все, ваше высокопревосходительство. Этому научили меня вы сами.
За разговором и вином Миклош повеселел. После ужина он собственноручно взялся приготовить кофе, причем кинул в него небольшую щепоточку соли.
— Придает аромат, — пояснил он. — Секрет этот мне открыл Муссолини. В военном деле дуче был, надо сказать, совершеннейший профан, но одного у него отнять нельзя: замечательно умел варить черный кофе!
Ровно в час ночи командующий фронтом и член Военного совета приняли Белу Миклоша и обоих его спутников. Тюльпанов в ночном совещании участия не принимал. Мне сказали, что член Военного совета еще вечером куда-то его послал с поручением. Куда именно, адъютант не знал.
Помещение, где происходила беседа, было небольшое, и все сели за один стол. Это обстоятельство, вероятно, тоже сыграло свою роль в том, что атмосфера была уже не такой холодно официальной, как при первой встрече. Речь между тем шла сейчас о вопросах куда более животрепещущих. Нам предстояло говорить не о прошлом и даже не о настоящем, а о будущем.
Разговор начал член Военного совета.
Он сообщил Миклошу, что Советское правительство признает командующим находящейся в Карпатах 1-й гонведной армии его, генерал-полковника Белу Миклоша-Дальноки, а не генерала, назначенного на его место по приказу Салаши.
Такая весть заметно успокоила и обрадовала Миклоша. Кери улыбался. Чукаши-Хект встал и отвесил поклон сначала в сторону советских генералов, затем Миклошу.
— Могу вам также сообщить, господин генерал-полковник, — продолжал член Военного совета, — что во время своих переговоров о перемирии господин генерал-лейтенант Фараго не затрагивал вопроса о формировании венгерского легиона и не просил о вооружении венгерских военнопленных. Имя генерал-лейтенанта графа Шторма в ходе переговоров тоже не упоминалось.
— Уж этот мне Фараго! — пробурчал Миклош.
Кери кусал губу.
— К тому же Советское правительство все равно не смогло бы выполнить подобную просьбу, — продолжал генерал. — В нашем распоряжении слишком мало времени, чтобы сформировать боеспособный легион из венгерских военнопленных, рассредоточенных на территории в четыре-пять миллионов квадратных километров. Судьба Венгрии будет решаться не в ближайшие годы, а в самые ближайшие месяцы и дни. Советское правительство хочет освободить Венгрию от немецкой оккупации и готово в интересах ее скорейшего освобождения понести все неизбежные жертвы.
Произнося эти слова, генерал не повысил даже голоса. Но я видел по его глазам, по дрожанию губ, как глубоко был он взволнован.
— Советское правительство уполномочило командующего фронтом и меня, как только это представится целесообразным, освободить из находящихся на территории Галиции лагерей тридцать пять — сорок тысяч венгерских военнопленных и предоставить в распоряжение господина генерал-полковника Миклоша все необходимое для оснащения их оружием и всеми видами довольствия.
Миклош запыхтел.
Кери вновь заулыбался.
Член Военного совета сделал короткую паузу…
— Вы точно переводите, Балинт? Ну хорошо, в таком случае я продолжу. Переводите!.. По мнению советского военного командования, первым делом необходимо безотлагательно, еще до восхода солнца, предпринять следующее: господин генерал-полковник Бела Миклош должен обратиться к генералам, офицерам, унтер-офицерам и солдатам венгерской армии с призывом немедленно повернуть оружие против немецких оккупантов. Мы отпечатаем обращение генерал-полковника, и за каких-нибудь несколько часов наши самолеты разбросают его повсюду, где стоят венгерские соединения. Одновременно генерал-полковнику Миклошу следует написать письма тем из командиров гонведных дивизий, которых он считает настоящими патриотами. Пусть он прикажет им выступить против гитлеровцев.
Здесь генерал снова сделал паузу, на этот раз более продолжительную. Он ждал ответа. Убедившись, что ожидания напрасны, он приказал мне спросить Миклоша, каково его мнение относительно этого предложения. Вместо генерал-полковника заговорил Кери.
— Обращение к венгерским войскам в целом, в том числе и к рядовому составу, явилось бы мероприятием, которого не предусматривает и не признает дисциплинарный устав венгерского гонведства. Подобное обращение означало бы, что господин генерал-полковник обходит господ командиров дивизий и полков и через их головы непосредственно апеллирует к рядовому составу. На мой взгляд, такое противоречащее уставу действие могло бы привести к подрыву дисциплины и к дезорганизации армии.
Однако Миклош с Кери не согласился.
— В такие времена, — сказал он, — против таких людей, которые врываются в уборную его высочества и намерены арестовать меня, мы не можем придерживаться служебного устава в борьбе против них. Кстати, ведь и сами вы, Кери, уже нарушили этот устав, в равной степени не признающий также методов, примененных вами по отношению к адъютанту Йолшваи.
Кери пожал плечами и ничего не ответил.
Подготовить текст обращения назначили Кери и меня. Мы засели за составление этого документа вместе: Кери и я. Пока мы над ним работали, Миклош диктовал Чукаши-Хекту письмо, адресованное им командирам венгерских дивизий.
Я предполагал, что сработаться с Кери будет очень трудно. Однако на деле мы сцепились всего по поводу одной-двух фраз, да и то крайне вежливо. Я написал: «Борьба идет за независимость Венгрии, за свободу и будущее венгерского народа». Кери предложил дополнить эту фразу словами: «…и за господина правителя Хорти». Я против поправки возражал. Тогда Кери потребовал выкинуть вторую половину моей фразы, о свободе венгерского народа, а я настаивал, чтобы ее оставить. Дискуссию нашу разрешил Бела Миклош, обрадованный возможностью хоть на минуту оторваться от диктовки своего письма. Выслушав обоих, он высказался в пользу моего предложения. Нам дважды пришлось прибегать к его мнению по спорным вопросам, и оба раза он поддержал меня.
В половине третьего ночи текст обращения был Миклошем одобрен, и старший лейтенант Олднер немедленно отнес его в типографию. Около четырех часов утра было отпечатано уже несколько тысяч листовок. А в пять утра четыре «ястребка» взвились в небо и полетели над Карпатами с заданием доставить листовки адресатам. К шести часам утра все самолеты вернулись на аэродром, летчики доложили о выполнении задания. Одновременно одиннадцать советских радиостанций непрерывно передавали в эфир текст обращения Белы Миклоша.
Миклош написал восемь персональных писем. Поставив на каждом свою подпись, он послал за мной Чукаши.
— Письма готовы, господин майор. Каким образом вручить их по назначению?
Этого я тоже не знал. Уже совсем было собрался я пойти за разъяснениями к члену Военного совета, но генерал меня опередил. Оказывается, еще вчера после обеда он отправил Тюльпанова в Стрый. Тот вернулся в Лишко с десятью офицерами, которые подписали в свое время письмо, отправленное в сентябре Беле Миклошу пленными венгерскими офицерами, где ему и его войскам предлагалось перейти на сторону советских войск.
Десять гонведных офицеров ожидали нас в том самом школьном классе, где произошла первая встреча Миклоша с советским командованием. С ними был подполковник Давыденко. Тюльпанов, Олднер и я проводили к ним Миклоша. Хотя Тюльпанов еще в Стрые сообщил офицерам, что генерал-полковник Миклош находится в Лишко, тем не менее, увидав его во плоти, они взирали на него как на привидение. Кое-кто при появлении венгерского командующего вытянулся в струнку и застыл в положении «смирно». Другие еле-еле заставили себя слезть со стола, на котором перед этим сидели.
— Смирно! — скомандовал я.
Тюльпанов обратился к офицерам с короткой речью. Он сообщил им от имени командования фронтом, что с настоящего момента они перестают быть военнопленными.
— Наши боевые соратники! Советское правительство передает вас в распоряжение венгерского народа. Служите ему с честью, сражайтесь за его свободу так, как сражались солдаты Дожа, Ракоци и Кошута…
Затем полковник коротко разъяснил сложившуюся обстановку и посвятил офицеров в ожидающее их боевое задание.
— Задание почетное, но чрезвычайно опасное! Его выполнение мы можем доверить лишь тем из вас, кто возьмется за это рискованное поручение добровольно.
Все десять гонведных офицеров заявили о своей готовности отправиться на боевое задание.
Миклош по очереди пожал каждому руку и восьми из них вручил при этом по одному заранее заготовленному письму. Двое, которым писем не досталось, были явно обескуражены.
— Борьба только начинается! — утешал их Тюльпанов.
Давыденко указал офицерам на карте районы, где им предстоит искать венгерские части и их командиров. До прихода машин, которые должны были доставить офицеров к линии фронта, Тюльпанов предложил всем позавтракать, что мы и сделали, стоя все вместе у накрытого стола.
Затем прибыли машины. Восемь «джипов». В каждый рядом с отправляющимся на задание гонведным офицером сел советский политработник. На их обязанности лежало проводить венгерских офицеров до наших передовых позиций и обеспечить им безопасный переход на ничейную землю. Все посланцы получили по небольшому, величиной с развернутый носовой платок, бело-красно-зеленому флажку. Оружия с собой не брали.
Первым занял место в машине артиллерийский лейтенант Пал Кешерю. Это был симпатичный черноволосый молодой парень, невысокий и чрезвычайно подвижной, со слегка монгольским разрезом глаз. Кешерю хорошо понимал все историческое значение того, что здесь происходит.
— Именем бога венгров! — воскликнул он, садясь в машину.
В пять часов утра восемь «джипов» тронулись в путь. Я долго смотрел им вслед.
20 октября 1944 года
Позавчера, 18 октября, я ночевал у Тюльпанова, удобно устроившись на соломенном тюфяке. В два часа ночи, перед тем как отправиться спать, Тюльпанов позвонил начальнику штаба фронта. От него узнали, что этой ночью после короткого, но ожесточенного боя две советские стрелковые дивизии перевалили через Марамурешские Карпаты. Один венгерский саперный батальон, командир которого бежал, перешел на нашу сторону.
Я проснулся в двенадцать часов дня, а в половине первого уже был у Белы Миклоша. Его высокопревосходительство еще почивал. Кери и Чукаши вместе с подполковником Давыденко и Володей Олднером отправились на прогулку.
В ночь с восемнадцатого на девятнадцатое октября из Москвы прибыли в Лишко два члена руководимой Габором Фараго делегации. Самолет, который их доставил, приземлился в Коломые, а до штаба фронта они добрались на машине. Один из них, бывший венгерский посланник в Канаде, по дороге заболел и прибыл в Лишко с высокой температурой. Пришлось немедленно поместить его в госпиталь. Другой делегат уже находился на квартире Белы Миклоша и завтракал.
Я давно знаю, что мир тесен, и тем не менее был немало удивлен, когда белоголовый дородный гонведный майор в очках вскочил при моем появлении и протянул мне навстречу обе руки.
— Дорогой Геза… — сказал он, вместо того чтобы назвать меня господином майором.
Лет тридцать пять назад мы с ним сидели за одной партой в будапештской гимназии на улице Иштвана. Однако я лично узнал его лишь после того, как он назвал свое имя.
— Я — Бори! Тот самый Денеш Бори, которого вытурили из гимназии за цветы и любовное послание дочке директора нашей гимназии. Ну, теперь вспомнил? Не узнал? Очень я изменился?
Бори клялся, что он-то узнал меня с первого взгляда.
— Ты совсем не постарел, Геза! Ничуть, ничуть не изменился!
Излияния Бори меня весьма обрадовали. По крайней мере сразу стало ясно, что ни одно его слово нельзя принимать всерьез.
Мы вышли на улицу.
Погода стояла чудесная. На небе ни облачка. Тепло. Мягко светило солнце.
— Если бы не листопад, можно подумать, что пришла весна, — сказал Бори. — А в общем, бросим-ка любоваться погодой. Не в такие живем времена, чтобы сейчас о ней беседовать. Очень-очень рад, Геза, что могу поговорить с тобой без помех. Буду откровенен как со старым другом, без обиняков. Слушай! Если ты решил держаться Миклоша, то поставил на скверную лошадку. Из этого старого мерина никогда не получится правителя. Да он, пожалуй, и того хуже — просто растяпа. Не мог поладить с супругой Хорти! Хочешь верь, хочешь нет, но истинным правителем Венгрии была именно эта хитрая баба, а вовсе не господин Миклош Хорти. Одним словом, из Белы Миклоша правителя никогда не выйдет! Не случайно Кери так упорно форсирует комбинацию со Штормом. Ведь Кери — племянник супруги Хорти, а правительница всегда питала слабость к графу Шторму. Почему, не знаю да и не интересуюсь. Не люблю копаться в альковных тайнах… Не думай, однако, что все это я высосал из пальца. Я всего лишь майор запаса, четыре недели назад призванный в армию, но зато целых одиннадцать лет прослужил в личной канцелярии регента. Через мои руки проходили самые конфиденциальные документы. Пожелай я только заговорить!..
Что до меня, сколько я ни пытался, Бори не давал мне вымолвить ни звука. Едва успею открыть рот, он уже перебивает:
— Понимаю тебя, Геза, отлично понимаю! По твоим словам, ты всего-навсего толмач и в делах большой политики твое мнение не имеет веса! Верю. Но и ты мне поверь! Простой толмач, конечно, если он с умом и не дрейфит, сила более значительная, чем два министра и пара генералов, вместе взятых… Я тоже был толмачом! Стоит тебе захотеть, ты уже сейчас можешь обязать к благодарности будущего правителя Венгрии. Фараго — вот из него действительно выйдет настоящий правитель! Венгрии предстоит преобразоваться, Венгрия возродится. В ней будет демократия и раздел земли. И это сделает Фараго! Он поделит землю. Никому не оставит имения больше чем в пять тысяч хольдов, разве лишь в самых мотивированных случаях. Такова его программа. Одним словом, демократическая земельная реформа и раздел земли! Знаю, и ты да и все вы люди абсолютно бескорыстные. Но даже самый бескорыстный человек, надеюсь, не сочтет себя несчастным и обиженным, если ему при разделе дадут в знак патриотических заслуг пятьсот-шестьсот хольдов земли и небольшой замок… или, если быть более скромным, какую-нибудь просторную виллу!.. Ты сможешь получить от Фараго и всю тысячу хольдов. Даже наверняка получишь, если… Так послушай же, Геза!
Разговаривая, Бори совсем не по-военному размахивал руками. Но вдруг, без всякого перехода, осекся и застыл в положении «смирно».
— Честь имею, ваше высокопревосходительство!
На улицу в шлепанцах и пижаме вышел Миклош.
— А ты, Бори, как сюда попал?
— Разрешите доложить, ваше высокопревосходительство: на самолете. Господин генерал-лейтенант Фараго с глубоким уважением приветствует господина генерал-полковника и просит использовать меня по вашему усмотрению. Оценивая обстановку, господин генерал-лейтенант Фараго находит, что, оставаясь здесь, ваше высокопревосходительство уже мало что может сделать. Но тем важнее миссия, ожидающая вас в Москве. Я прибыл с поручением убедить ваше высокопревосходительство выехать немедленно в Москву.
— Заходите в дом! Не на улице же обсуждать подобные вопросы. Какие новости, майор Балинт?
Я показал Миклошу вчерашнюю сводку командования Красной Армии.
— Перешли через Татарский перевал? Это успех серьезный! Ну, посмотрим… Сейчас я побреюсь, выкупаюсь, а затем приступим к работе. Рад, что ты будешь мне в помощь, Бори. С тобой работать мне, несомненно, будет куда легче, чем с Кери. У него, как тебе известно, вечно и по любому вопросу имеется свое особое мнение. Может, и тебя заразила эта болезнь, а?
— Я стану поступать, рассуждать и чувствовать так, как прикажет ваше высокопревосходительство.
Миклош ответил на это заявление благосклонным кивком. Он не торопился идти бриться и купаться и подробно расспрашивал Бори о московских событиях. Интересовался при этом не столько существом дела, сколько внешними подробностями: какую квартиру получил Фараго, где столуется делегация, посещают ли они театры, правда ли, что московский балет так превосходен?
Миклош все еще продолжал осаждать Бори подобными вопросами, а тот на каждый из них отвечал весьма обстоятельно и подробно, так что их болтовне не предвиделось конца. Но меня в это время вызвал к себе член Военного совета. Войдя к нему в кабинет, я хотел сразу же доложить обо всем, что услыхал от Бори, но его не интересовала мышиная возня венгерских генералов и дипломатов.
— Я уже знаю достаточно! — перебил он меня. — У Хорти были генералы и дипломаты, каких заслужил. В свою очередь надо сказать, что и они были достойны своего правителя!.. Примерно в семь часов вечера мне нужно встретиться с Белой Миклошем. Его свиту и вашего новоявленного друга… Как там его зовут?.. Да, и этого самого майора Бори Тюльпанов повезет в машинах на экскурсию. Покажем им что-нибудь любопытное. Не знаю, что именно, но Тюльпанов сам сообразит. Вы же проводите Миклоша к семи часам ко мне. А теперь дайте мне поработать. Ступайте отдыхать. Выспитесь получше, а то бледны, как привидение.
— Я выспался, товарищ генерал-полковник.
Генерал в упор посмотрел мне в глаза.
— Что с вами? Боитесь, что глупая, подлая и трусливая возня этих господ будет стоить крови венгерскому народу?
— Да. Опасаюсь, что именно так оно и случится, — ответил я.
— К сожалению, ваша тревога не безосновательна.
Он отпустил меня, но, когда я был уже в дверях, вернул снова.
— У вас тоже такое впечатление, что Бела Миклош более честен, чем остальные?
— В его пользу, товарищ генерал-полковник, говорит то, что все они настроены против него.
Вечером, ожидая Миклоша, генерал заказал черный кофе. Сам он его не пил.
— Господин генерал-полковник, — сказал член Военного совета, — обстановка складывается очень серьезная. Из восьми гонведных офицеров, посланных с вашими письмами через линию фронта, двоих сразу схватили немцы и прикончили на месте. Одного арестовали венгерские нилашисты. Насчет судьбы остальных никаких сведений пока нет.
— Балинт, — обернулся он ко мне, — установите имена погибших и венгерские адреса их семей. Непременно надо будет позаботиться об их семьях.
— Вчера наши части перешли через Марамурешские Карпаты, а сегодня утром заняли населенный пункт Верецк. Таким образом, вопрос о том, можем ли мы рассчитывать на венгерские войска или нет, должен решиться в течение нынешнего и завтрашнего дня. Но как бы там ни было, в Карпатах мы больше задерживаться не можем. Особо доказывать это не приходится, ведь вы сами солдат. Если мы, иными словами 4-й Украинский фронт, не дойдем в ближайшие дни до Тисы, будет вынужден приостановить наступление 2-й Украинский фронт, что в свою очередь задержит продвижение 3-го Украинского. Отсюда вывод: мы обязаны продолжать наше наступление. Если не совместно с венгерскими войсками, то против них. Если гонведные части сегодня или хотя бы завтра перейдут на нашу сторону, мы попросту разоружим и интернируем находящиеся в Карпатах немецкие подразделения. В этом случае вам, господин генерал-полковник, будет передано, как я уже говорил, помимо сил 1-й гонведной армии, ориентировочно около сорока тысяч военнопленных, размещенных в настоящее время в галицийских лагерях. Кроме того, командование Красной Армии поддержит вас таким количеством авиации, танков и артиллерии, которого вполне хватит для вашего продвижения вплоть до самого Будапешта.
Тут генерал встал и подошел к висевшей на стене карте, на которой были изображены вся Закарпатская Украина, Венгрия, Словакия и часть Австрии.
— Пока вы достигнете Будапешта, а это должно произойти не позднее первого ноября, мы перережем путь между Будапештом и Веной. Взгляните, господин генерал-полковник, вот здесь мы форсируем Дунай.
И он указал на Эстергом.
— Едва мы отрежем Будапешт от Вены, лишив тем самым оккупирующие столицу немецкие войска возможности получать подкрепления, ваша задача уже не будет чрезмерно трудной. Надеюсь даже, что вам удастся вступить в Будапешт без боя.
— Разумеется, весь этот план может стать реальным только в том случае, — после короткой паузы снова заговорил генерал, — если венгерские части немедленно перейдут на нашу сторону. Через два дня будет поздно, и, к сожалению, это дорого обойдется Венгрии. Потому-то и должны мы предпринять последнюю попытку, но при условии, что риск ее вы возьмете на себя. Кстати, он не так уж и велик. Сейчас девятнадцать тридцать пять — семь часов тридцать пять минут. Если вы согласны с моим планом, мы немедленно оборудуем в Верецке вашу ставку, и вы нынче же ночью сможете в нее переехать. Для личной вашей охраны выделю вам роту автоматчиков и двадцать гонведных офицеров. Прежде чем двинуться в Верецк, вы обратитесь с новым призывом к венгерской армии, приказывая всем дивизионным командирам выслать своих уполномоченных в вашу ставку в Верецке. Если это обращение возымеет действие и командиры частей вам станут повиноваться, нам удастся спасти сотни тысяч венгров от гибели, а Будапешт — от ужасов осады.
— Полковник Кери и подполковник Чукаши-Хект тоже могут ехать со мной в Верецк? — спросил Миклош, который никогда не интересовался существом дела, останавливая свое внимание лишь на второстепенных подробностях.
— Не рекомендую вам, господин генерал-полковник, брать с собой господ Кери и Чукаши! — подчеркнуто произнес член Военного совета. — Я прикомандирую к вам старшего лейтенанта Олднера, а майор Балинт проводит вас до Верецка.
Второе обращение Миклоша получилось гораздо длиннее первого. Два часа подряд трудились мы над его составлением, но теперь уже не с Кери, а непосредственно с Миклошем. С ним работа шла значительно медленнее. Правда, относительно содержания у Миклоша не находилось никаких принципиальных возражений, но он рвался употреблять такие выражения, которые сделали бы весь текст не только неэффективным, но даже смешным. Так, например, он всячески настаивал, чтобы в письмо была включена следующая фраза: «Еще с детских лет мечтал я о героической смерти и ныне счастлив, что могу в ваших рядах пролить кровь за Тису, за Дунай, за венгерский Великий Альфёльд»[50]. Заявить прямо, в лоб, что это глупо и нелепо, я не мог, а все деликатные возражения до Миклоша не доходили. На мое счастье, генерал почувствовал себя усталым и, махнув рукой, сдал позиции. Первые пятнадцать тысяч экземпляров обращения вышли из типографии уже к полуночи. В два часа ночи мы сели наконец в машину. Володя с ротой охраны выехал в Верецк раньше, а отбор и вооружение двадцати венгерских офицеров было поручено Тюльпанову.
В девять часов утра двадцать гонведных офицеров будут на месте, в Верецке! — заверил Тюльпанов Миклоша.
Сегодня, двадцатого октября, в шесть часов двадцать минут утра мы прибыли в Верецк. Миклош был явно удручен, узнав, что его штаб-квартира будет находиться в походных палатках, правда, весьма просторных и удобных. Но, удостоверившись лично, что в селе не осталось ни одного целого дома и что его собственный шатер оборудован, принимая во внимание место и обстановку, комфортабельно и уютно — с ковром, зеркалом, электрическим светом, — генерал успокоился и лег спать.
Я разъяснил начальнику караула его обязанности и вместе с Володей сел в джип.
— По селу проезжай помедленней, — попросил я шофера.
В детстве, года сорок три — сорок четыре тому назад, когда я учился в Сольве и только-только начинал постигать грамоту, таблицу умножения и ту истину, что первый венгр у нас в стране Франц-Иосиф, мне частенько в воскресный день случалось выбираться вместе с родичами на прогулку в Верецк. Я знал в нем каждый дом и каждый сад… Теперь тут не было ни домов, ни садов! Одни развалины да обугленные головни. Не осталось, пожалуй, и ни одного жителя: ни в домах, так как не было самих домов, ни на улице никто не показывался. Очевидно, когда половина жителей села ушла к партизанам, фашисты в отместку истребили другую половину. От выгоревших садов несло трупным смрадом.
Я разыскал место «Красной корчмы», в которой, по свидетельству устных преданий и былин, Ференц Ракоци впервые пожал руку босоногого Тамаша Эсе. Но и эта корчма оказалась сожженной. Причем, видимо, уже давно. На ее развалинах буйно разрослась высокая крапива.
Машина въехала в Верецкое ущелье. В детстве на меня всегда сильно действовал вид этих легендарных мест, и я с какой-то особой гордостью говорил об этом «бранном пути». С тех пор Верецкое ущелье в самом деле превратилось в дорогу войны. И вот теперь…
Я счастлив… Но почему-то очень щемит сердце.
К югу от нас полыхают огни. За два дня немцы взорвали все укрепления неприступной «линии Арпада», возводившиеся ими на протяжении двух лет, и во многих местах подожгли лес. На юге пылает Волоцк. А немного поодаль, если не ошибаюсь, Оссайская лесопилка.
Близ ущелья, над северным его входом, возвышается скала. На ней в 1896[51] году венгерские власти высекли огромными буквами два слова:
Скала стоит по-прежнему, но высеченные на ней гордые слова исчезли.
В том же 1896 году над южным входом в ущелье, на другой багровой скале, было высечено четверостишие. В 1919 году, когда Верецк заняли чешские легионеры, они взорвали эту скалу, а в 1939 году те же стихотворные строчки вновь появились на ее обломках. Только на сей раз их не высекли, а написали на камне черной масляной краской.
Громко читаю вслух эти слова:
Здесь прозвучал тревожный зов трубы Лехела[52].
Здесь уронил свою прощальную слезу великий Ракоци.
Огонь священных воспоминаний горит здесь…
Остальные полторы строки оказались начисто стерты пламенем и гарью разорвавшейся мины.
Закрываю глаза и продолжаю по памяти:
Огонь священных воспоминаний горит здесь на каждом шиповнике.
Сними обувь свою — свято место, где ты сейчас стоишь.
— Что с вами, товарищ майор? — спрашивает Володя.
— Ничего, ровно ничего, сынок! Почему ты спрашиваешь?
— Вы декламировали таким голосом, что я испугался. Подумал… Извините меня, товарищ майор.
Глаза у Володи повлажнели.
Около девяти часов утра в Верецк прибыл Тюльпанов. Вместе с ним приехали на крытых грузовиках двадцать два венгерских офицера. Они еще не были вооружены — машина, доставившая им оружие, приехала в Верецк только в одиннадцатом часу.
Бела Миклош проснулся после полудня и ровно в час произвел смотр своим офицерам. Для отличия от гонведных офицеров по ту сторону фронта они надели импровизированные красно-бело-зеленые нарукавные повязки, а на фуражки — такого же цвета кокарды.
Пока Бела Миклош занимался несколько затянувшимся смотром, один из штабных полковников Красной Армии вызвал меня в село Ракоцифалва. Через десять минут я уже был на месте. В районе Волоцка к нам, оказывается, перешли сто с лишним солдат противника и четыре офицера. Боец-красноармеец проводил их до Ракоцифалва.
Старший по чину, обер-лейтенант Ференц Борбиро, попросил, чтобы их выслушал какой-нибудь понимающий венгерский язык советский офицер. Потому-то меня сюда и вызвали.
— Считаю долгом заявить, — представившись по всей форме, сказал мне Ференц Борбиро, — мы перешли к русским не благодаря призыву генерал-полковника Миклоша… то есть невзирая на то, что нам вновь приходится быть на одной стороне с Миклошем… Хватит с нас генералов!
Я не знал, что и ответить на такое заявление старшего лейтенанта Борбиро.
— Вы кадровый офицер? — спросил я его.
— Нет, из запаса. До войны служил в страховом обществе.
— Благодарю. Питание уже получили?
— Так точно.
— Как вы полагаете, господин старший лейтенант, можно рассчитывать на массовый переход гонведов и офицеров?
— Если представится возможность. Но пока дело обстоит так, что в каждом венгерском полку и даже роте у немцев есть свои соглядатаи. Кроме того, чтобы решиться на переход, необходимо обладать крепкой верой и волей. А гонведы больше не верят никому и ничему. И меньше всего своим генералам. По какой причине, для вас тоже должно быть ясно, господин майор.
— Что же надо, по-вашему, делать?
— Если бы я знал!..
Через четверть часа я доложил о состоявшемся разговоре Тюльпанову. И оба мы спросили в свою очередь друг друга, как в данном случае поступить с перешедшей к нам ротой. Наконец Тюльпанов решил разместить ее в районе южнее Верецка, позаботиться о ее снабжении и пока не говорить об этом Миклошу.
Так мы и сделали.
В три часа дня Тюльпанов и я распрощались с Белой Миклошем. При нем остался Володя Олднер.
Возвратясь в Лишко, я приказал радистам разузнать, что говорят в Будапеште о Миклоше.
На радиостанцию меня не сразу пустили. Пришлось вернуться к Тюльпанову, а тот позвонил адъютанту Петрова. Через полчаса мне был вручен пропуск, где, кроме моего имени, стояло несколько букв и цифр, а также две круглые печати. Пропуск был скреплен собственноручной подписью Петрова.
Радиостанция находилась в большом бетонированном подвале. Мягкие войлочные перегородки разделяли помещение на отдельные кабины, в каждой работала рация с самостоятельным заданием. Вскоре я узнал, что теперь личностью Белы Миклоша будапештское радио занимается меньше. Всего дважды зачитывался приказ о его поимке и один раз передавалось сообщение об аресте его жены, которая была объявлена заложницей.
Гораздо интереснее была другая весть: приказ Салаши поймать бежавшего предателя Яноша Вёрёша — начальника венгерского генерального штаба. Того самого, который вскоре после обращения Хорти по радио отдал всем командирам венгерских дивизий шифрованный приказ повернуть оружие против немцев и про которого несколькими часами позже то же будапештское радио, как известно, объявило, что от него последовал новый приказ, где начальник генерального штаба уже грозил виселицей и расстрелом каждому, кто вздумает хотя бы заговорить о переходе на сторону русских или осмелится не выполнить приказов Салаши.
В свое время Белу Миклоша не удивило предательство Яноша Вёрёша. Любопытно, что бы он сказал по поводу дальнейшего развития событий?
Прочитал я также и еще одно радиосообщение. Оно доставило мне огромную радость. Возглавляемый Дюлой Пастором партизанский отряд имени Ракоци докладывал, что им занята деревня Варпаланка.
С этим последним сообщением я ознакомился совершенно случайно и при довольно необычных обстоятельствах. Когда я стоял, беседуя с начальником радиостанции подполковником Куликом, в дверях радиокабины показалась какая-то девица в лейтенантских погонах. Не говоря ни слова, она кинулась мне на шею и расцеловала. Выяснилось, что мы с ней виделись в партизанском отряде «Фиалка» в день похорон убитого майора Тулипана. Лейтенанта, тогда еще младшего, звали Тамарой, она была в отряде радисткой. Бойцы называли ее ласково Жаворонком. Теперь она работала здесь. Будучи партизанкой, она говорила с Большой землей, а сейчас держала связь с партизанами.
Показав мне очередную радиодепешу, Тамара спросила, знаю ли я, где находится Варпаланка.
— В двух километрах от Мукачева. Дом сельской управы в Варпаланке крыт соломой, а самый богатый крестьянин владеет не больше чем пятью хольдами земли. Могу поклясться, что партизан там встретили с распростертыми объятиями! — ответил я.
Меня так и подмывало блеснуть знанием местности, где шел сейчас бой. Но Тамаре нужно было возвращаться к своей рации.
— Прошу тебя, Тамара, если можно, передай мой привет Дюле Пастору!
— Передать привет мы можем, только не называя имени, — заметил подполковник Кулик.
— В таком случае, пожалуйста, скажи ему, что сердечный привет шлет лысый майор.
— Будет сделано, товарищ майор!
В полночь я улегся спать, но в три часа ночи меня уже растолкали. По распоряжению Тюльпанова я должен был срочно выехать на «джипе» в населенный пункт Лавочне, оттуда позвонил один из политработников. Он сообщил, что в расположение его части перешел со стороны противника какой-то венгерский лейтенант, утверждающий, будто он ходил к венграм по приказанию полковника Тюльпанова.
— Поезжайте, товарищ Балинт, выясните, кто это. Должно быть, вернулся кто-то из наших «почтальонов». Если это так, то он, видимо, принес новости для Белы Миклоша. В таком случае отвезите лейтенанта к Миклошу, только, конечно, предварительно осведомите меня по телефону, с чем именно вернулся этот офицер.
В Лавочне я встретился с лейтенантом Палом Кешерю — тем самым венгерским офицером, который, отправляясь на опасное задание, сел в машину с именем «бога венгров» на устах. Лично поговорить с лицом, которому адресовал свое письмо Бела Миклош, Кешерю не удалось. Выяснилось, что тот уже присягнул на верность Салаши. Но зато Кешерю беседовал с полковником Чабаи, выразившим готовность выполнить приказ Миклоша. Эту свою готовность полковник подтвердил и письменно. Его записку лейтенант Кешерю принес с собой.
Я доложил обо всем по телефону Тюльпанову.
— Приезжайте вместе с лейтенантом в Лишко!
— Товарищ полковник, быть может, следует о решении полковника Чабаи информировать Белу Миклоша?
— Поздно! Будапештское радио только что сообщило, что полковник Чабаи казнен, как сообщник Белы Миклоша и изменник родины.
— Значит, он все-таки поднял свой полк, напал на немцев?
— Куда там! Просто подал рапорт вышестоящему начальнику, командиру дивизии, что отказывается выполнять его приказы, и решил вместе со своим полком перейти на сторону русских, чтобы сражаться против немцев.
Очутившись в машине, лейтенант Кешерю, несмотря на жестокую тряску, заснул.
Машина была открытая, и мне пришлось его поддерживать, чтобы он случайно не вывалился. Сонный, он походил на еще не привыкшего к вину подвыпившего парня. Лейтенанту, должно быть, снился тяжкий сон, он стонал. Спал Кешерю так крепко, что по прибытии в Лишко его с трудом удалось разбудить. Но, стряхнув наконец сон, он тут же начал докладывать Тюльпанову.
Впечатления от поездки Кешерю суммировал таким образом:
— Венгерской армии как организованной силы не существует. Никто не командует, и никто не повинуется. Венгерских солдат больше нет, господин полковник. Есть лишь несчастные люди, уже переставшие понимать, кого и чего им бояться, на кого и на что надеяться.
— Это несколько преувеличено, — заметил Тюльпанов.
— Такова, к сожалению, реальность, господин полковник.
И Кешерю так тяжко вздохнул, что это походило на стон.
— Нам сейчас помочь в состоянии только русские, — тихо проговорил он. И добавил: — Если они вообще захотят и смогут это сделать.
— И хотим, и сможем! — ответил Тюльпанов. — Какова ваша довоенная специальность, лейтенант?
— Студент философского факультета.
— Сумеете использовать его в редакции? — обратился ко мне Тюльпанов.
— Несомненно.
— Вот и отлично. Значит, лейтенант, теперь вы будет работать в редакции. А сейчас, Балинт, проводите его в санчасть, она на краю села. Пусть выкупается, поест да и отоспится вдоволь, пока сам не проснется. Потом заберете его с собой. Разумеется, с его согласия.
— Есть у вас желание поработать вместе с майором Балинтом в редакции «Венгерской газеты»?
Кешерю покраснел.
— Я не журналист, — сказал он.
— Но ведь и в почтальонах вы раньше не служили!
— Я отвел Кешерю в санчасть — купаться, есть и спать…
По дороге мы договорились: лейтенант пойдет ко мне в газету.
В семь утра я получил приказ немедленно возвращаться в редакцию «Венгерской газеты». Вместе со мной выехал и лейтенант Кешерю.
— Спал без просыпу пятнадцать часов и чувствую себя так, словно вновь родился, — радостно заявил он.
По дороге Кешерю читал стихи Аттилы Йожефа и рассказывал о крестьянских писателях.
— Я тоже хотел в свое время стать писателем. Только случая не представилось. И здесь нужна удача.
Вид у него был расстроенный.
— А по-моему, вы гораздо счастливей, чем думаете. Ведь вы принимаете участие в новом обретении родины, — подбодрил я его.
— Уцелеет ли народ?
— Народ уничтожить никто не в силах.
Мы прибыли в редакцию в тот момент, когда вышел свежий номер газеты. На первой полосе огромными буквами красовалась шапка: «Красная Армия перешла лесные Карпаты на фронте шириной сто девяносто километров».
На третьей полосе был напечатан репортаж под заголовком: «В Хусте. Среди перешедших на нашу сторону гонведов (от собственного корреспондента)».
— Каким образом раздобыли этот материал? — спросил я у Пожони.
— Наперекор моему хотенью! — смеясь, но с оттенком досады ответил Пожони. — Дело произошло так: Юлия Сабо попросила у меня разрешения съездить в Коломыю, якобы в парикмахерскую. «Вот и полюбуйтесь на этих фронтовичек!» — еще подумал я, но разрешение все-таки дал. А Юлия, как потом выяснилось, отправилась не в Коломыю, а в Хуст и прибыла туда вместе с нашими первыми танками. По ее возвращении — это было вчера — сначала я ее отругал, а в дальнейшем пришлось похвалить. Статья получилась очень интересная. Оказывается, вместе с советскими бойцами под Хустом дралось свыше четырехсот гонведов. Ворвавшись в город, они открыли двери военной тюрьмы и освободили более двух сотен венгров. Обязательно прочти статью.
— Прочту непременно! Где же сейчас Юлия?
— Уехала в Лишко. Хочет получить интервью у Белы Миклоша.
— В Лишко? Гм… А где Моцар?
— Я здесь!.. Очень рада, Балинт, что ты вернулся цел и невредим. Есть хочешь?
— Разумеется.
Анна Моцар успела между тем познакомиться с Кешерю и посвятить его в будущие обязанности, хотя даже мне самому еще не было точно известно, какой участок работы поручим мы нашему новому сотруднику.
Только что мы уселись за быстро сымпровизированный обед, как позвонил подполковник Давыденко.
— Немедленно укладывайтесь! Машины уже высланы. Забирайте с собой станки и шрифты.
— Какие новости? — спросил я.
— Новости? Гм… Генералы, которых Бела Миклош считал наиболее надежными и потому писал им свои письма, все, за исключением одного, присягнули на верность Салаши.
На этом телефонная связь прервалась.
Дебрецен, 24 января 1945 года
Вчера я ужинал у генерал-полковника Яноша Вёрёша — последнего начальника генерального штаба Хорти и министра обороны временного правительства. Меня очень удивило его приглашение, я до сих пор никогда не имел с ним никаких дел. Может, раз или два видел в ресторане «Золотой бык», где премьер-министр Бела Миклош представил меня ему. Янош Вёрёш намеревался тогда угостить меня сигаретами и выразил сожаление, что я не курю, Больше вплоть до вчерашнего вечера мы с ним не встречались.
Янош Вёрёш как две капли воды похож на прочих хортистских генералов, разыгрывающих из себя в настоящее время убежденных демократов. Все его реплики содержат тонкий намек на то, что, мол, он и сейчас все еще продолжает колебаться и окончательно свяжет себя с демократией лишь в том случае, если ему за это хорошо заплатят и предоставят право гласно критиковать распоряжения демократии. Да-да!.. С открытых и, уж конечно, враждебных позиций! Он, подобно остальным демократам той же породы, свято верит, что колебания — наилучший бизнес, а потому баловать его будут до скончания веков. Вёрёш убежден, что разумно и упорно колеблющийся человек имеет возможность пригоршнями черпать в свой карман из трех и даже из четырех источников.
Ужин был предельно скромный, всего одно блюдо: собственноручно поданная на стол любезной хозяйкой закуска, а к ней отличное вино. После ужина мы пили превосходный черный кофе, приготовленный самим Яношем Вёрёшем. Я уже по опыту знал, что наиболее яркая черта хортистских генералов — умение приготовить кофе.
После второй чашки мне стало наконец ясно, чему я обязан приглашением на ужин. Кто-то шепнул Вёрёшу, будто советские генералы очень интересуются тем, что делал он, Вёреш, в критические дни октября 1944 года. Вот хитрый генерал и решил рассказать мне одну из наиболее благоприятных для настоящего момента, ходившую во многих вариантах версию относительно своего пресловутого приказа и побега. Сделал он это в надежде, что я постараюсь рассеять возникшие на его счет сомнения и заставлю замолчать его клеветников. Из мимолетно брошенного замечания милостивой госпожи хозяйки я заключил, что обратил на меня внимание господина военного министра не кто иной, как майор Денеш Бори, сделавшийся теперь доверенным лицом при Яноше Вёрёше.
После короткого вступления Вёрёш перешел к главному предмету разговора:
— Вы, конечно, знаете, дорогой господин майор, что я принимал участие в роковом коронном совете, начавшемся в десять часов утра 15 октября 1944 года, на котором его высочество правитель Хорти заявил о своем разрыве с немцами. На этом высшем государственном совете со всей солдатской прямотой, совершенно открыто я констатировал, что войну мы проиграли. По окончании совета мы выслушали радиосообщение, вернее, обращение его высочества господина правителя, которое, как мне помнится, прочитал перед микрофоном вместо него бывший губернатор Надьяварада.
Тут же, в приемной его высочества, как только закончилось радиовыступление, я подписал шифрованный приказ войскам перейти на сторону русских. Еще не успели просохнуть на бумаге чернила, а уже мне доложил один подполковник, что господин правитель немедленно просит меня к себе. Я застал его высочество в обществе его супруги, причем от меня не укрылось, что ее высочество находилась в чрезвычайно взволнованном состоянии. «Нельзя ли переиграть всю эту идиотскую игру?» — обратилась она ко мне. Заметьте, так и выразилась: «идиотскую». Я ответил: «Ваше высочество, жребий брошен. Предадим себя воле всемогущего бога!» Однако мое заявление ее не успокоило. «Если из всего этого получится какая-нибудь пакость, — с привычной горячностью произнесла она, — я выцарапаю глаза этому недотепе Беле Миклошу! А вам…» Н-да!.. Пока я подыскивал, чем отвратить такую недостойную ни меня, ни ее высочества угрозу, господин правитель прикрикнул на нее по-английски: «Идите вы все к дьяволу!..» Это были последние слова, услышанные мной от Миклоша Хорти.
Вёрёш тяжело перевел дух.
— Ну, да что там говорить! Жизнь изменчива, как… Словом, чересчур изменчива. Но помочь тут нечем. Эх!.. Гм… Буду продолжать. Что ответила на это супругу ее высочество, я не слышал. Без сомнения, в долгу она у него не осталась. Но я не стал ждать ее ответа. Откланялся сначала его высочеству, затем его супруге и немедленно удалился.
Далеко не в радужном настроении возвращался я из дворца в свое ведомство. Оно помещалось в здании военного министерства, в крыле, выходившем на площадь для парадов. Придя туда, я сразу же продиктовал приказ всем войскам немедленно выступить против чужеземной армии, находящейся на территории страны без разрешения и согласия господина правителя. Писал его под мою диктовку мой адъютант майор Капитанфи. Он и был тем первым лицом, которое контрабандой исказило приказ, вписав в него строки, что каждый осмелившийся сложить оружие подлежит расстрелу. В этом виде Капитанфи передал приказ дальше. Сидевшие в генеральном штабе швабы фальсифицировали его еще больше. Таким-то вот образом и появился на свет тот приказ, который Салаши распорядился зачитать от моего имени и на основании коего Бела Миклош пытался заклеймить меня как предателя…
Только я кончил диктовать и Капитанфи, оставив меня одного, удалился, в кабинет без предварительного стука вошел какой-то немецкий полковник. Он сообщил, что я лишен права покидать помещение. Я сделал попытку позвонить во дворец — коммутатор не отвечал, выглянул в окно — вокруг здания стоял немецкий кордон, хотел выйти из кабинета — дверь оказалась запертой, принялся стучать — никакого ответа. Уже поздно вечером ко мне еще раз явился немецкий полковник, тот, что днем запретил мне выходить из кабинета. Он потребовал от меня отчета относительно переговоров, которые вел бывший правитель Венгрии с англичанами и русскими. Я заявил, что готов представить все разъяснения, но смогу это сделать, лишь использовав свои записи, спрятанные на моей вилле в Балатонфюреде. Полковник ушел, а в полночь появился опять. Взяв с меня честное слово, что я не сбегу, он разрешил мне съездить в Балатонфюред на его собственной машине. Авто доставило меня в мою балатонскую виллу. Там я застал жену и сына. Никаких записей на вилле я, разумеется, не оставлял. Пока немцы ждали меня на улице, я, не теряя ни секунды, вышел с женой и сыном в находившийся за домом задний двор, где стоял автомобиль сына марки «DKW». Мы сели в него и помчались в Тихань, откуда ранним утром на санитарной машине отправились к одному из родственников жены полковнику Часару. Он и сам укрывался в Валишмайоре, между Тополцой и Кестхеем. Однако оставить нас у себя Часар не решился, а раздобыл где-то грузовик, и мы с женой и сыном отправились дальше, в Кестхей. Причем все замаскировались — сын под шофера, жена работницей, я рабочим. За довольно круглую сумму Часар раздобыл нам у каких-то трансильванских беженцев соответствующие удостоверения личности.
Машина по дороге сломалась, и сын не сумел ее починить. Ночь мы провели в лесу. Затем спозаранку двинулись пешком, держа курс на Кестхей. Там в обмен на золотые часы с браслетом и сотню пенгё сын приобрел у каких-то немецких солдат подержанный грузовик, да еще в сто пенгё обошлась отметка наших новых паспортов у немецкого коменданта. Приобретенный грузовик помог нам через Дунафельдвар добраться до хутора в окрестностях Кечкемета, который принадлежал отцу невесты моего сына. Моя будущая сноха переправила нас оттуда на крестьянской телеге в город Кечкемет, где мы получили место в городской больнице. Едва главный врач, племянник моей будущей снохи, оформил наши больничные карты, конечно составленные на другие имена, и уложил нас с женой на свободные койки, пришел приказ срочно эвакуироваться. Немцы вывозили все оборудование больницы в Шопрон.
Дальний родственник главного врача был настоятелем кечкеметского францисканского монастыря. У него в монастыре и укрыли нас с женой. Я напялил на себя одежду францисканского монаха, жена превратилась в бежавшую из Трансильвании монашку. Около четырех часов дня 31 октября в Кечкемет вступили первые русские части. Я немедленно явился к русскому командованию и уже в полночь был в Араде. Там я и узнал, что будапештское радио неоднократно передавало за моей подписью приказ, подвергшийся столь основательной фальсификации сначала со стороны майора Капитанфи, а за ним и других генштабистов. На основании этого злосчастного приказа многие составили обо мне мнение как о предателе его высочества господина правителя, переметнувшемся на сторону Салаши. Конечно, поверили этому только те, кто недостаточно меня знал или полагал для себя выгодным объявить меня изменником. Вероятно, и вам, дорогой господин майор, приходилось встречаться с подобными господами!..
Сейчас я сварю еще кофе… Ну, что вы на всю эту историю скажете, дорогой майор? — произнес в заключение Янош Вёрёш.
Я не знал, что ответить. История была для меня не нова. Мне уже много раз доводилось ее слышать в самых различных вариантах, и в последний раз не далее двух дней назад, из уст министра продовольствия Габора Фараго.
Тот истолковал ее по-своему:
— Этот простофиля Вёрёш, по всей вероятности, даже не заметил, что всю комедию с его побегом разыграло гестапо. Злополучный Вёрёш с помощью гестапо спасся от гестапо!
— А зачем было гестапо заставлять Вёрёша бежать от него? — спросил я Фараго.
— Вот этого я, к сожалению, не знаю, — ответил он. — Меня гестапо не осведомляет, что и для какой цели оно делает. Ему известно, и притом достоверно: я был и остаюсь самым непримиримым его врагом.
Подполковник Шандор Чабаи до тринадцатого октября 1944 года командовал отдельным горнострелковым батальоном. Тринадцатого октября его произвели в полковники, и в тот же день Бела Миклош-Дальноки поручил ему командование сводным полком, придав его егерям еще два усиленных, стоявших перед этим в резерве пехотных батальона. Один из них понес большие потери при бегстве от Надворной к южным склонам Карпат и теперь был едва ли больше роты. Другой, тоже потерявший в Галиции немало крови, получил пополнение еще в конце сентября. В него влились две новые роты, в основном состоявшие из печских шахтеров. Таким образом, к моменту перехода под командование Чабаи батальон насчитывал шестьсот с лишним штыков. Более четырехсот из них находились в руках бывших шахтеров.
Сам Чабаи окончил военную школу во время первой мировой войны. В мае 1915 года он получил первую офицерскую звездочку, а в 1918 году был уже старшим лейтенантом, имел четыре боевых ордена и военный крест Кароя. Во время распада Габсбургской монархии в битве под Удино старший лейтенант Чабаи попал в плен к итальянцам. Когда он приехал из Италии на родину, в королевском дворце Буды уже поселился Миклош Хорти.
Чабаи взбирался по служебной лестнице довольно медленно. Лишь в 1932 году стал он майором, в 1940-м — подполковником и в 1944-м — полковником. Особых заслуг за ним не числилось. В его пользу говорили только долгие годы службы и непоколебимая преданность регенту.
Родился Чабаи в небольшом городишке, учился тоже в провинции, да и вся его служба проходила по провинциальным городкам, притом — чистая случайность! — почти всегда в винодельческих районах. Это определило его мировоззрение, характер и даже до какой-то степени внешность. Большую часть жизни провел Чабаи на пыльных плацах и в прохладных, пропитанных селитрой винных погребах. Он был худ, сухопар, с лицом цвета меди, мясистым красным носом алкоголика и неизменно хрипловатым голосом. Женился он в 1920 году, через несколько месяцев по возвращении из плена. Его жена, единственная дочь богатого дьёндьёшского виноторговца, в 1931 году умерла от разрыва сердца. Чабаи унаследовал после нее семь хольдов виноградника и кое-какую наличность. Второй раз жениться он не стал, двух своих сыновей воспитал кадровыми военными. Оба попали в плен: один под Коротояком в январе 1943 года, другой у Тернополя в июне 1944-го.
Чабаи искренне почитал Миклоша Хорти и по этой причине напивался каждый николин день до чертиков. Впрочем, чтобы прийти в такое состояние, напитков ему требовалось довольно-таки значительное количество. За всю жизнь, со дня выпуска из офицерской школы, он сумел прочитать всего только две книги: «Габсбургский дом на защите Венгрии» Кароя Хусара[53] и роскошный юбилейный альбом, изданный в честь правителя Хорти в 1944 году.
Шандор Чабаи был единственным командиром полка, который после салашистского путча сохранил верность Хорти. Верным провалившемуся правителю Венгрии он остался, с одной стороны, в знак благодарности за свое служебное продвижение, а с другой — из ненависти к немцам. Полковник их не переносил. Во-первых, потому, что никак не мог овладеть их дьявольски трудным языком, а во-вторых, за то, что в мае 1944 года они ограбили принадлежавший ему дьёндьёшский винный погреб.
Явившегося к нему лейтенанта Пала Кешерю, который попросил направить его к командиру дивизии, так как он привез ему письмо от Белы Миклоша, полковник Чабаи задержал у себя на обед. А за столом сообщил Кешерю, что их дивизионный командир, славившийся раньше своей преданностью Хорти, ныне присягнул в верности Салаши. Стоит лейтенанту явиться к нему с письмом, и с Кешерю либо немедленно расправятся в штабе, либо тут же выдадут немцам.
Чабаи сразу же написал рапорт Беле Миклошу. Впервые за свою жизнь нарушил он служебный устав, обращаясь через голову прямого начальника непосредственно к вышестоящему командиру. В его докладе сообщалось, что он, полковник Шандор Чабаи, произведя необходимую подготовку, согласен выступить против немцев. С этим своим рапортом и отослал Чабаи Пала Кешерю обратно к русским, поручив одному из фельдфебелей, доверенному своему человеку, провести лейтенанта через линию фронта.
Оставшись наедине, полковник впал в некоторое раздумье, после чего написал еще один рапорт своему дивизионному командиру, в котором сообщал, что решил остаться верным данной в свое время присяге правителю и, согласно последнему приказу Хорти, повернуть свой полк против немцев. Отослав этот рапорт по назначению, Чабаи вызвал командиров всех трех своих батальонов.
Командир горных стрелков, едва услыхав причину вызова, со словами: «Простите, на один момент», — вышел из кабинета и больше уже не возвращался. Один из двух оставшихся подполковников соглашался выступить против немцев, но требовал гарантии, что русские окажут ему достаточную поддержку. Другой долго разглагольствовал об общей стратегической обстановке и технических трудностях, а по существу никакого ответа так и не дал.
Пока первый подполковник распространялся о желательности гарантий, у Чабаи мелькнула мысль, что не мешало бы, пожалуй, поговорить не только с командирами батальонов, но и с младшим офицерским составом, а может быть, даже с солдатами, разъяснить им обстановку. Однако делать этого он не стал — раздумал. Пообещав подполковникам предпринять в интересах дела все необходимое и взяв с них слово до получения соответствующего приказа держать разговор в тайне, Чабаи распрощался с ними и лег спать. Пробудило полковника появление в его комнате четырех немецких полевых жандармов.
Будапештское радио сообщило в связи с делом Чабаи только то, что «изменник родины» приговорен к смертной казни и приговор приведен в исполнение. В действительности полковник даже не представал перед военным трибуналом. Четыре жандарма прикончили его, прежде чем он успел понять, что попал в беду. А его штаб-квартиру в охотничьем домике к югу от волоцкого виадука вскоре занял молодой салашистский полковник Золтан Шерли.
Волоцкий виадук был взорван спустя несколько часов после того, как лейтенант Кешерю добрался к Чабаи. Виадук этот был построен еще в конце прошлого века: через Волоцк пролегала Будапештско-Львовская военная дорога. Первый раз сооружение это взлетело на воздух в январе 1919 года. В то время батальон солдат из так называемой Украинской республики Петрушевича-Бекеча вторгся из Галиции в Мукачево. Потом, спасаясь бегством из Мукачева, белогвардейцы Петрушевича решили взорвать все мостовые сооружения под Волоцком, но успели заминировать всего один пролет.
Разрушенные фермы виадука были в 1920 году восстановлены белочехами. Они перевозили по этой дороге боеприпасы для воевавших против молодой Советской республики белополяков. А уже в июне того же года, в самые горячие дни боев с белополяками, виадук еще раз взорвали неизвестные лица. В 1921 году чехи опять его отстроили, а затем их же жандармы снова разрушили, когда войска Хорти в 1939 году вторглись в Закарпатскую Украину. В 1941 году, перед самым нападением на Советский Союз, взялись за восстановление виадука немцы, отстроив его заново руками венгерских рабочих батальонов. Они же, немцы, и взорвали опять этот перевидавший множество военных бурь виадук и сделали это в тот момент, когда Красная Армия форсировала Верецкое ущелье.
Штаб-квартира Чабаи помещалась в охотничьем домике, построенном в швейцарском стиле. Он стоял в каких-нибудь нескольких сотнях метров от самой южной точки злосчастного виадука. Эту охотничью виллу еще в начале нынешнего столетия построил некий богач Шамуэл Бранд, в продолжение двух десятков лет арендовавший поленовские минеральные источники и сильно на них нажившийся.
В 1920 году власть в Закарпатской Украине перешла в руки доверенных людей Масарика и Бенеша. Помощник мукачевского жупана[54] вице-жупан Зденок Матюшка отдал приказ об аресте Бранда, которому было предъявлено обвинение в том, что он является агентом Миклоша Хорти и поддерживает постоянную связь с венгерским правительством. Поскольку никаких доказательств этому найти не удалось, Бранд не был приговорен к тюремному заключению, его без всякого служебного разбирательства просто-напросто бросили в иллаварский концлагерь.
Одновременно вице-жупан Матюшка объявил о конфискации имущества Бранда и так ловко это обстряпал, что вилла богача перешла в его собственное владение. А поскольку правосознание вице-жупана подсказало ему, что находящиеся поблизости от виллы минеральные источники должны относиться к ней, а он — владелец виллы, значит, именно он может быть собственником и этих источников.
Матюшка сдал источники в аренду Казимиру Шерли, бывшему окружному нотариусу, за казнокрадство отстраненному в свое время от должности. Сын этого нотариуса и был полковник Золтан Шерли, переселившийся в домик сразу после того, как закопали в землю убитого Шандора Чабаи.
Горноегерский стрелковый батальон сводного полка Чабаи был предусмотрительно оттянут на юг, в сольвские леса, дабы преградить дорогу частям полковника, если бы их действительно удалось развернуть против немцев. Командиры же двух других батальонов, как только узнали о судьбе Чабаи, немедленно поспешили в Мукачево, чтобы там присягнуть на верность Салаши.
Что касается остальных офицеров этих батальонов, то большинство из них пустилось наутек, спасая кто как может собственную шкуру. Таким образом, рядовой состав обоих батальонов остался без офицеров и почти без унтеров.
Однако это не было такой уж большой бедой по сравнению с двухдневной голодовкой, во время которой солдаты не получали ни крохи хлеба. Голод на сутки, как говорят фронтовики, — это еще не голод. Солдат выругается, и делу конец. А вот поголодав в течение трех суток, он даже ругаться не в состоянии.
Самый критический день — второй: в желудке начинаются боли и резь, голод вызывает головокружение, рвоту, но сил человека еще окончательно не подрывает. Войска, не получающие двое суток продовольствия, способны без приказа сорваться с места и отойти в тыл. Вот в этакий критический второй день и случается порой, что разрядится вдруг какая-то солдатская винтовочка, и военный трибунал может месяцами теряться в догадках, кто именно совершил убийство. День этот очень опасен. Правда, имеются исключения и из этого правила. Два дня не получавшие пищи полки, которые защищали Москву, шли с песней в штыковую атаку. Они знали не только то, за что сражаются, но и то, из-за чего голодают…
А венгерский солдат — все равно, из рабочих он или тем паче из крестьян, — ни разу за всю надолго затянувшуюся войну никак не мог взять в толк, ради чего, собственно, проливает он свою кровь. Если ему пытались объяснить цель войны, он в этом по большей части ничего не понимал. Если же разъяснения до него доходили, он лишь пожимал плечами да отмалчивался. Одетый в мундир гонведа, рабочий нередко гмыкал про себя. Ведь не требовалось больших знаний и высокой сознательности, чтобы сообразить, как мало он выиграет от этой затеянной Гитлером войны и как много, если не все, неизбежно в ней потеряет.
Вернувшиеся с фронта после воронежского разгрома истрепанные остатки 2-ой гонведной армии были до того утомлены, что у тех, кто уцелел, не хватало сил даже на возмущение. Гонведы радовались, что могут наконец хоть сколько-нибудь передохнуть. И дальше их мечты покуда не шли.
Но вот их вторично погнали на фронт — пробивать головой стену. И тут они оказали какое-то сопротивление. Правда, было оно еще пассивным, не способным коренным образом изменить ни положения, ни судьбы Венгрии. Однако и неточное выполнение приказов командования, и стрельба в воздух, и участившееся снабжение партизан боеприпасами, и все более острые конфликты с немцами — все это доставляло бесконечные хлопоты тем, кто погнал гонведов умирать.
Бои в Галиции и понесенные в них огромные потери вызывали теперь не только усталость и боль: солдаты стали задумываться. Вначале это было раздумье над жизнью людей малообразованных, тяжело проживших свой век. Стоит такому человеку задуматься, почему ему трудно живется, и он, не сумев на это ответить, только вздохнет или выругается. А какого-либо ясного ответа на ум ему не приходит. Да он и не слишком его ищет. Если же мелькнет у солдата мысль об ожидающей его после горькой жизни столь же горькой смерти, он и тут лишь вздохнет или, может, покряхтит, а кончит опять-таки тем, что выругается.
Такова была первоначальная реакция гонведов на вопрос, ради чего они воюют заодно с немцами. Она выражалась исключительно в одних вздохах и ругани. Гитлеровский «союзник» относился к солдату-мадьяру безжалостнее любого врага. И в душах мадьяр мало-помалу начала закипать к нему ненависть, пока сдерживаемая лишь чувством собственного бессилия.
Но вот венгерская пехота воочию увидела, как бежит немецкое войско, в панике бросая все на пути, и безнадежности пришел конец. Смелее и смелее принялся венгерский солдат искать ответа на вопрос о жизни и смерти. Ведь этот вопрос стал теперь равнозначен вопросу о самой войне. И гонведу порой уже казалось, что он наконец находит правильный ответ.
К тому времени, когда под командованием Чабаи три разных батальона объединились в сводный полк, почти все солдаты этого полка, размышляя про себя, искали каждый на свой лад выхода из тупика. И все-таки даже сосед по строю зачастую не знал, пад чем ломает голову его приятель. Невдомек было ему и то, что его однополчанину нет покоя от тех же самых мыслей, которые лишают сна его самого. За время войны мадьяры научились держать язык за зубами. Все вызывало в них подозрительность.
Когда в армию стали просачиваться слухи об октябрьских событиях в Будапеште, гонведы сначала не знали, как их воспринять. В первую очередь дошла до них весть о выступлении по радио Хорти. Потом им сообщили приказы Салаши, преподнося их под тем соусом, что Хорти, мол, венгров предал, а Салаши их спасет. Все это сильно смахивало на грызню сильных мира сего за добычу. Бедному человеку лучше в нее не вмешиваться, не то и сам падешь ее жертвой.
Один из фельдфебелей горноегерского стрелкового батальона так поучал своих солдат:
— Кто бы ни командовал, приказ есть приказ. Ему надо повиноваться, вот и все! Мир пойдет прахом, если каждый солдат станет сам решать, что именно должно содержаться в приказе!
Батальон, который насчитывал в своем составе не больше роты, этих увещеваний не послушался и голову перед приказом не склонил. Однако выступить против распоряжений командования открыто солдаты еще не решались, хотя с трудом до поры до времени их терпели. Положение батальона было невыносимым. Тем не менее гонведы предпочитали лучше терпеть, чем предпринять какой-то совсем новый, из ряда вон выходящий шаг. Страдания уже стали для них делом привычным.
— Что же делать? Затеем бузу — так тут все и поляжем. Некому будет даже косточки похоронить. Уж о нашей-то погибели господа офицеры позаботиться сумеют, только вот могил нам рыть не станут!
Даже могила представлялась солдату роскошью, на которую вшивому фронтовику рассчитывать не приходится.
Совершенно по-другому оценивал события батальон, состоявший из шахтеров Печа. Солдаты этого батальона на слова были скупы, говорили мало, зато всегда дельно. Еще в уме забитого, одетого в солдатскую шинелишку крестьянина и мысли не мелькало, что ему предстоит принять участие в драке господ, а шахтеры Печа уже понимали, что мир сдвинулся с мертвой точки и теперь от народа зависит, в какую сторону его повернуть.
Одни верили шахтерам, другие нет, но каждый призадумался над тем, что от них слышал, хотя большинство шахтеров еще и сами толком не знали, что именно нужно предпринять. Но все понимали, что пришло время действовать.
На другой день после гибели Чабаи гонведы не получили ни крошки провианта. Вот тут-то постепенно и стало для них все больше проясняться то, о чем говорили шахтеры. На вторые сутки голодовки все великие исторические вопросы, не успев обрести плоть и кровь, отодвинулись на задний план: каждый пехотинец мечтал лишь о том, чтобы каким-нибудь манером где-то урвать съестное.
Как раз в это время командование полком принял нилашист Золтан Шерли. Новый полковой командир был малого роста и слабого сложения — человечек с черными вьющимися волосами и горбатым носом. Действовать он начал быстро и решительно: погрузил всю мебель из штаб-квартиры Чабаи в машины и отправил в Мукачево. А приняв полковую кассу, и сам отбыл в Берегово — якобы за получением дальнейших приказаний.
Только его солдаты и видели.
Пока охваченная разнородными чувствами солдатская масса ждала, что принесет ей смена начальства, какие новые беды и заботы свалятся на нее теперь, группа солдат-шахтеров отправилась в лес собирать грибы. Грибов они не нашли, зато далеко в лесу набрели на заброшенный продовольственный склад, который охраняли шесть немцев, промышлявших втихомолку складским добром.
Даже самый тоскливо настроенный гонвед, почуяв запах еды, становится оптимистом. И шахтеры, хоть они неоднократно имели случай убедиться, что такое немцы, все же решили попросить у них продовольствия. Немецкие солдаты по-венгерски не понимали, но просьба была выражена так, что не уразуметь ее было немыслимо. Мадьяры в свою очередь не владели немецким языком, но ответ тоже уяснили себе вполне точно. Слово за слово, и два немецких часовых с простреленными головами рухнули наземь, а третий был приколот штыком. Из восьми гонведов в батальон вернулось четверо, один из них был весь в крови. Немцы швырнули в гонведов две гранаты.
Пока полковник Шерли занимался перевозкой мебели, более шестидесяти гонведов окружили затерянный в лесной чаще немецкий провиантский склад. Гитлеровцы бросили оружие и взмолились о пощаде.
— Камрад мадьяр! Камрад мадьяр!..
Но гонведы им пощады не дали.
Склад оказался небольшим и скудным: всего несколько тысяч консервных банок, пара мешков сахара, сушеные овощи и картофель, суррогат чая, эрзац-мед и довольно много венгерских сигарет. Хлеба на складе не было.
На каждого солдата пришлось по четыре банки мясных консервов — да еще осталось лишних девяносто четыре, — по горсти сахару и порядочное количество сигарет. Консервы, за отсутствием хлеба, были быстро уничтожены. Что касается сигарет, солдаты ни на минуту не выпускали их изо рта — покончив с одной, сразу прикуривали от нее другую.
Холодные мясные консервы без хлеба да еще и без палинки — тяжелая пища даже для неприхотливого солдатского желудка. Первую половину ночи гонведы бодрствовали, торопливо насыщаясь. Но пришлось провести без сна и вторую ее половину. Жадно наглотавшись холодного мяса, солдаты слишком набили себе животы: под утро четверо из них лежали с высокой температурой. Еда впрок не пошла. Врача в полку не было, медикаментов тоже. А между тем у многих гонведов появились сильные рези в желудке.
Когда окончательно рассвело, батальон являл собой весьма жалкое зрелище.
В семь часов утра неожиданно загорелась принадлежавшая лесопромышленнику Шлезингеру лесопилка. Кто и как ее поджег, никого не интересовало. Гонведы и не думали гасить пожар. Огонь перебросился на лесные склады, где стояли заготовленные для немцев большие штабеля досок, так и не вывезенные за недостатком времени.
— Ну, ребята, хватит с нас! Айда домой! — первый бросил солдатам призыв Йожеф Драваи, шахтер из Печа.
— Домой?.. А как?
— На своих на двоих!
— Ну а немцы?
— Если хотят, пусть уходят и они. Не захотят — мы заставим.
Призыв уйти домой, на родину, распространился по батальону быстрей, чем пожирает сухие доски огонь.
— Домой!..
Не все верили, что удастся это сделать беспрепятственно, но каждый гонвед знал: идти надо!
— Домой!..
Йожефу Драваи было лет под сорок. Однако на вид он казался много старше, хотя вообще-то военная форма молодит. Нельзя сказать, чтобы солдаты из крестьян его особенно любили. В их представлении Йожеф был не настолько молод, чтобы считать его кумом или приятелем, и недостаточно пожилой, чтобы признавать в нем своего советчика. Но рабочие, одетые в армейские шинели, знали его хорошо.
В ту пору, когда их гуртом забрали в солдаты, многие выражали опасение, что рано или поздно Драваи способен вовлечь их в беду. Однако теперь, в наступившие для армии и всей страны дни испытаний, шахтеры батальона ждали совета именно от него.
Драваи тоже был шахтер, хотя последние двенадцать с лишним лет ходил без работы. После того как во времена расправы над Шаллаи и Фюрстом ему пришлось пробыть семь месяцев под следствием, хозяева выгнали его с шахт Печского угольного бассейна. Во время допросов полицейские сломали Драваи левую руку. Впрочем, каким-то чудом, без всякой врачебной помощи, она у него зажила, да еще так хорошо срослась, что ничуть не мешала работать. Следствие — хоть и не было доказано, что Драваи член коммунистической партии, — оставило на его репутации черное пятно, по крайней мере в глазах тех, от кого в тогдашней Венгрии зависело, получит ли человек работу и кусок хлеба.
Даже сам Драваи не сумел бы, пожалуй, объяснить, как и чем он жил все эти двенадцать лет безработицы. Правда, выпадала порой случайная работенка да кое-что приносила ходившая на стирку и уборку по чужим домам жена. Но и всего, что оба они могли заработать за эти двенадцать лет, вряд ли хватило, чтобы прожить хотя бы один-единственный год по-человечески.
— Счастье еще, что у нас нет детей! — говаривал Драваи и прибавлял. — Да, нынче человеку остается радовать ся только тому, чего у него нет.
Драваи мог вполне обходиться без календаря, он и так безошибочно знал, что близится день 1 Мая или 7 ноября Ежегодно печская полиция за несколько суток до этих двух великих праздников пролетариата упрятывала Йожефа Драваи под арест, когда на неделю, а когда и на целью десять дней. Из года в год в двадцатых числах апреля и в самом начале ноября местные шахтеры устраивали складчину и относили ему в тюрьму передачу: полтора-два килограмма сала и три-четыре буханки хлеба, чтобы, сидя в кутузке, Драваи не голодал. У Йожефа имелась старая попона, которую он не продавал даже в самые тяжкие дни безработицы. Особенно выручала она его в ноябре, когда приходилось сидеть в холодной камере.
Драваи был коренаст и широкоплеч, со светлой копной волос и голубыми глазами. Волосы, правда, уже значительно поредели и серебрились сединой, но вислые усы рыжевато-соломенного отлива были по-прежнему густы. Во рту не хватало зубов — выбили полицейские. Крупные морщины покрывали его бритое, землистого цвета лицо с выдающимися скулами и широким крепким подбородком. Разговаривал Драваи неторопливо, чуть растягивая слова, грудным басистым голосом. Говорил редко и мало. Человек этот хорошо умел молчать.
Находясь много лет под неусыпным полицейским надзором, Драваи привык избегать многолюдных мест. Он не посещал ни церкви, ни кабака. Со своими товарищами-шахтерами тоже почти не общался, разве, встретив на улице кого-нибудь из стариков, перекинется с ним несколькими словами. Писем он не писал и не получал, газету не выписывал, радио тоже не имел. Но как ни странно, всегда был в курсе событий.
В июле 1941 года Драваи забрали в армию. В рабочей роте, где он первое время служил, велось немало разговоров о целях войны и о том, что Гитлеру не миновать поражения. Драваи был там, пожалуй, единственным человеком, не заводившим речи о политике. И тем не менее, когда рота не выполнила однажды полученного задания, командир приказал избить в кровь и оставил на несколько суток без еды именно его. После трехмесячного пребывания в рабочей роте Драваи без суда и следствия был брошен в будапештскую тюрьму на проспекте Маргит, где просидел почти три года. Летом 1944 года его вторично призвали в армию, но уже не в рабочую роту, а рядовым гонведом и без всякой подготовки отправили на фронт.
Весьма вероятно, что первым бросил притягательный клич «Домой!» вовсе не Драваи, а кто-нибудь другой. И уж наверняка не был он в числе тех, кто громче всех кричал о своей готовности с оружием в руках проложить для батальона обратную дорогу в Венгрию. Тем не менее и желание солдат любой ценой возвратиться на родину, и возникшее у них решение немедленно осуществить это желание тесно связывалось с его именем.
— Драваи сказал: «Домой»!
Не легко было родиться такому решению. Но когда оно пришло, то захватило всех с могучей силой.
Трудно было пробираться в октябре 1944 года от волоцкого виадука до родной Венгрии. Немецкие войска запрудили все дороги. Деревушки и села гитлеровцы жгли, а жителей угоняли на юг. На перекрестках стояли вооруженные пулеметами и минометами немецкие посты. С юга на север двигались свежие венгерские части, а навстречу им с севера устремились потрепанные остатки гонведных полков.
Стоявшие на всех перекрестках гитлеровцы давали проход гонведам, которых гнали в бой, а тем, что бежали на юг, приходилось или расчищать себе путь оружием, или, если это им было не под силу, обходить немецкие заставы далеко стороной. В придорожных канавах, среди разбитых автомашин, орудий и повозок вперемежку с лошадиными трупами лежали вповалку раненые. Они тяжело дышали, исходили стоном.
Драваи вел свой батальон через холмы и горы, выбирая преимущественно бездорожье. Теперь от главной магистрали Верецк — Волоц — Мукачево батальон отделяла лишь горная цепь. Солдаты шли гуськом, колонна их растянулась больше чем на километр. В трудном походе было брошено все лишнее, кроме оружия. После девятичасового марша в широкой балке батальон сделал наконец привал, Гонведы повалились ничком на сырую землю. От утомления и голода они были не в состоянии даже заснуть.
И вот тогда-то впервые в жизни Драваи произнес речь. Речь?.. Нет, скорей он говорил как бы сам с собой. Тихо, вполголоса, но вдумчиво и проникновенно объяснял он солдатам, почему им надо идти в Венгрию.
— Мы не бежим от войны. Мы просто перестали в ней участвовать на стороне немцев, защищать интересы господ. Но оружия мы не бросим. Нам еще предстоит бороться. Мы будем сражаться вместе с русскими против Гитлера и венгерских бар. Биться за мир и свободу, за венгерский народ. Русские показали пример, как это надо делать!
Драваи говорил медленно, с расстановкой, несколько раз повторяя отдельные выражения, а порой и целые фразы. Голос у него был хриплый, но он его ни разу не повысил.
— Домой!..
И снова шли гонведы — вверх, вниз, с горы, на гору, по нехоженым дорогам. В одной из долин они натолкнулись на группу венгерских артиллеристов, которые вот уже восьмой день, как дезертировали из своей части. Потом на покрытом палым листом горном склоне к отряду Драваи присоединилось еще четыре, а у подножия той же горы девять гонведов. На болотистой полянке в наспех сложенных из еловых веток шалашах жили две венгерские семьи — мукачевские рабочие с табачной фабрики. Они тоже примкнули к солдатам, как и четверо сельскохозяйственных рабочих из-под Ардо. На одном из этих рабочих, несмотря на холод и осеннюю непогоду, были надеты лишь полотняные штаны. Двум рабочим дали по винтовке, двое других вооружились топорами.
Шатаясь от усталости, батальон добрался наконец до села Харшфалва, в окрестностях Сольвы. Даже Драваи диву давался, как удалось им проделать подобный путь. Но возле Сольвы их уже поджидали. Горноегерский стрелковый батальон, оттянутый в Сольву еще при жизни полковника Чабаи, подкарауливал отряд Драваи.
И вот два отряда сшиблись. Полтора часа шел бой. Горные стрелки были сильнее, много сильнее бойцов отряда Драваи. И все-таки победили последние. Притом с помощью самих же егерей. После получасовой перестрелки добрая сотня горных стрелков перекинулась на сторону отряда, а еще через час, когда вновь разгорелась затихшая было стрельба, и остальные егери присоединились к батальону Драваи.
Бой иссяк. Солдаты Драваи не имели сил даже двигаться. Не успев прилечь на сырую землю, они мигом засыпали. Большинство из них сон свалил на просторной сельской площади, возле дома бывшей дирекции лечебных ванн. Здание было в огне, однако никто его не тушил. В полночь начал моросить мелкий дождь, но он был слишком слаб, чтобы прекратить пожар. К утру огонь затух сам собой. От дома остались одни черные стены.
Пока гонведы Драваи спали, егери напали на немецкий провиантский склад, а потом силой захватили в Сольве склад с обмундированием, где нашли много сотен пар солдатских сапог.
Когда насквозь промокшие и продрогшие гонведы пробудились наконец от тяжелого сна, их буквально качало от голода и усталости. Горные стрелки досыта накормили их холодными консервами, угостили ромом. Переодеться гонведам было не во что, зато с какой радостью натянули они на свои измученные ноги немецкие сапоги вместо тяжелых от дождя и грязи башмаков. Иному, чтобы переобуться, приходилось разрезать ножом прилипшие к ногам мокрые ботинки. На портянки пошло немецкое офицерское белье.
Ранним утром батальон двинулся на Мукачево, держась в трех-четырех километрах от шоссейной дороги. Примерно к полудню сквозь бледно-зеленую завесу моросившего дождя завиднелись вдалеке исторические стены крепости Мукачево. Крепость была возведена на невысоком, одиноко стоящем холме и походила на орлиное гнездо. Толстые светло-желтые ее башни и приземистые вышки не устремлялись, как обычно, в небо, а упирались широким основанием в холм и как бы втягивали в плечи свои макушки.
Из Харшфалвы к Мукачеву мадьярам пришлось идти по извилистой и узкой, зажатой горными склонами лощине. Чем дальше на юг, тем окружающие горы становились все ниже, а петлявшая дорога заметно раздавалась вширь. Вскоре горы исчезли, и перед отрядом Драваи открылась просторная долина.
Уже добрых два часа, сменив порядок марша, шли венгры не гуськом, а колонной — сперва сдвоенными, затем счетверенными рядами. А когда достигли открытого поля, по приказу Драваи развернулись в длинную цепь. Конечно, штурмовое это построение не вполне соответствовали венгерскому военному уставу. Если бы кто-нибудь взглянул на отряд Драваи с точки зрения строевого устава, перед ним предстала бы не развернувшаяся к бою воинская часть, а толпа промокших, усталых, одетых в грязную солдатскую форму людей. Одни несли винтовку на плече, другие — закинув за спину, третьи — просто в руках.
Драваи выслал дозоры в сторону Мукачева. Их было четыре, по три гонведа или егеря в каждом. Всего отправилось двенадцать венгров, и ни один из них но вернулся.
Прождав их до двух часов пополудни, Драваи решил двинуться на Мукачево всем отрядом. Около трех часов дня венгры уже отчетливо различали стены древней крепости Ракоци. Холм, на котором она стояла, показался им теперь гораздо выше, чем издали, крепостные бастионы шире, а дозорные вышки более мощными.
Примерно в половине четвертого отряд Драваи попал с трех сторон под перекрестный огонь. Гитлеровцы заманили его в западню.
Целый час длилась перестрелка. Не умолкая строчили пулеметы, визжали мины, ухали орудия. Гонведы могли отвечать только винтовочной стрельбой, да и та звучала все реже и слабее. Боеприпасов было мало, они таяли с угрожающей быстротой. А смертоносный огонь врага непрерывно усиливался.
И вдруг, часов около пяти дня, враг неожиданно обратился в бегство, бросая по дороге оружие и раненых. Гонведы перешли в атаку, преследуя немцев штыком и прикладом.
— Вперед, гонведы!
— Вперед, мадьяры!
Драваи мгновенно понял, что, видимо, кто-то напал на противника с тыла, со стороны Мукачева, от холма, на котором высилась крепость, и обрушил на него всю силу пулеметного и минометного огня.
Через полчаса солдаты Драваи встретились с теми, кто поспешил им на выручку и спас от верной гибели.
Никогда еще не доводилось гонведам видеть подобной армии! Она насчитывала несколько сот бойцов, может, с полтысячи, которых возглавляли двадцать с лишним человек в красноармейской форме, но с красно-бело-зелеными лентами на шапках. Другие бойцы этого войска носили гонведную форму. Но всего больше оказалось тут солдат и крестьянской одежде. То были украинские, венгерские, словацкие и румынские лесорубы, крестьяне, фабричные рабочие.
Командовал всеми широкоплечий коренастый человек в красноармейской форме с красно-бело-зеленой кокардой на шапке.
— Кто из вас Драваи? — спросил он, когда повстречались оба отряда.
— Это я!
— Меня зовут Дюла Пастор, я командир партизанского отряда имени Ракоци. А вы откуда идете?
— Мы отказались служить немцам и господам. Хотим бороться за самих себя!
— По чьему приказу двинулись сюда?
Драваи на мгновенье задумался. Потом тихо, будто стесняясь, ответил:
— Как бы это выразить… По велению нашей совести!.. Ведь мы мадьяры! А я к тому же и коммунист.
Драваи и Пастор обнялись. Впервые с детских лет глаза Драваи увлажнились слезой.
— О вашем приближении сообщило немецкое радио, — стал рассказывать Пастор, взяв Драваи под руку и направляясь с ним в сторону мукачевской крепости. — Оно предупреждало об этом каждого вооруженного нациста, приказывая уничтожить вас всех до единого. «Этим людям не должно быть пощады!» — такими словами кончался приказ. Мы должны крепко запомнить эти слова, товарищ, и никогда их не забывать: «Нет пощады!»
Оба отряда объединились. Сотни бойцов праздновали свою победу.
Откуда-то издалека, с юга, ветер донес гул орудий.
— Это русские пушки, — сказал Пастор, обращаясь к Драваи. — Советские войска наступают на Берегово со стороны Кирайхазы, Надьсёлёша и Тисауйлака.
— Откуда ты узнал мое имя? — спросил его вдруг Драваи.
— Мы отбили у немцев одного из тех, кого ты послал в разведку.
Почти одновременно с отрядом Драваи, устремляясь домой, в Венгрию, ушли самовольно с Карпат еще три венгерских батальона и две отдельные роты без командиров. Они действовали на свой риск и страх, и у всех у них теперь был один путь, который вел к обретению родины.
Редакция «Венгерской газеты» перебралась в Надворную. Приехала сюда она ночью, но дом для нее, пустовавшая вилла без окон и дверей, уже был отведен. За время своего пребывания здесь гитлеровцы пустили на дрова не только двери, но даже оконные рамы. Жить рядом с лесом и топить печи дверями!.. Что это, закон войны?.. Нет! Хотя это тоже имеет непосредственное к ней отношение.
Под командой Анны Моцар газетчики и сопровождавшие редакцию бойцы быстро разобрали вещи и типографское оборудование. Через каких-нибудь полтора часа в вилле уже разместились наборный и печатный цехи, начала работать кухня, на полу комнаты, отведенной под спальню, зашуршала солома. Так как соломы было мало, Володя Олднер и Тольнаи нарубили еловых веток и устроили из них вполне сносное ложе.
Сотрудники редакции приступили к работе над очередным номером газеты, а все остальные принялись за колку дров, топку печей, мытье посуды, чистку картофеля, как вдруг явился связной мотоциклист с приказом немедленно собираться в дорогу.
Еще через полчаса в Надворную приехал подполковник Давыденко.
Спрыгнув с «виллиса», он обнял спешившего к нему навстречу Балинта.
— Вчера наши войска заняли Берегово!
Не прошло и нескольких минут, как оба уже стояли перед хорошо знакомой картой, которую еще не успели снять со стены комнаты, совсем было оборудованной под редакцию и теперь вновь опустевшей.
Офицеры молча смотрели на так много говорившую им карту. Потрепанная, повидавшая виды, она сейчас гордо и ликующе оповещала, что войска 4-го Украинского фронта разбили засевшую в карпатских укреплениях немецкую армию и с трех сторон окружили остатки разгромленных гитлеровских дивизий. Части генерала Петрова всего за неделю, с восемнадцатого по двадцать пятое октября, не только перевалили через Карпатский хребет на широком, более чем двухсоткилометровом, фронте, но и зашли в тыл панически бегущим немцам, тесня их теперь уже с юга. Для отступавших гитлеровцев открытым оставался пока лишь узкий проход от Мукачева, через Ужгород, на Кошицу.
Давыденко дополнительно охарактеризовал помеченную на карте обстановку:
— К северу от Мукачева действует мощный партизанский отряд имени Ракоци. В Восточной Словакии тоже с новой силой разгорелась партизанская война. На стороне словаков сражается много венгров.
— Куда мы сейчас едем? — глубоко вздохнув, спросил Балинт.
— В Мукачево.
— В Мукачево? Так ведь город еще у немцев.
— Пока мы туда доберемся, он будет освобожден.
По узким, извилистым, вконец разбитым дорогам, через временные мосты, построенные на скорую руку вместо взорванных постоянных, двигался по направлению к горной цепи сплошной бесконечный поток орудий и грузовиков с боеприпасами и продовольствием. По обочинам шагала пехота. Хорошо еще, что движение было односторонним: назад никто не шел и не ехал.
— Очевидно, командующий не опасается контрнаступления противника. Да и в воздухе тоже мы господствуем, — заключил Давыденко, глядя на густую, двигавшуюся в одном направлении, к линии фронта, массу людей и машин.
Горячо, по-летнему припекало солнце. Небо было ослепительно голубое, может, только чуть бледней, чем оно обычно бывает в августе. На шоссе стояла пыль, хотя всего двое суток назад здесь царила непролазная грязь. Два предыдущих дня почти не переставая лил дождь, а по ночам сильно подмораживало. Несколько часов кряду дул острый как бритва ледяной северный ветер, срывавший с деревьев жухлые, покрытые инеем листья. Когда же выглянуло наконец солнце, деревья уже осыпали всю листву.
Вклинившись в колонну артиллерийских орудий и повозок с боеприпасами, три грузовика редакции «Венгерской газеты» с трудом продвигались на северо-запад.
Деревья вдоль дороги, по которой они следовали, стояли совершенно голые, казались гораздо выше, чем летом, и производили грустное впечатление, хотя по их серым и коричневым стволам весело плясали солнечные лучи, на мгновенье окрашивая длинные сучья и тонкие веточки то в красный, то в оранжевый цвет.
Шагавшие по обочинам стрелки были уже одеты в зимнюю форму — в ватные куртки и серые меховые ушанки. Становилось жарко. Один за другим снимали бойцы свои тяжелые зимние шапки, заметно теряя при этом в воинственности и мгновенно преображаясь в шумных, веселых парней, которые, казалось, совершают увеселительную прогулку.
«Венгерская газета» подкатила к воротам паркетной фабрики. Война пощадила ее корпуса, построенные в свое время австрийским бароном Грёделом, одним из крупнейших лесопромышленников и магнатов Габсбургской монархии. В период немецкой оккупации фабрику поглотил концерн Германа Геринга, а сейчас в огромном здании дирекции, которое по виду могло вполне сойти за дворец, уже с неделю расположились интендантское и политическое управления фронта. Мрачные, полутемные цехи фабрики и ее хорошо проветриваемые лесохранилища были превращены в армейские провиантские склады, а также и склады амуниции, обмундирования и боеприпасов.
Редакция должна была пробыть здесь одну ночь, и ее расквартировали в небольшой, примыкавшей к главному зданию вилле. Вилла была построена в скандинавском стиле и называлась «малым замком». В течение многих лет гитлеровцы держали в ней фронтовой публичный дом. По распоряжению Петрова виллу переоборудовали под фронтовой госпиталь с большим операционным залом, оснащенным по последнему слову медицинской техники. Но к моменту приезда сюда начальника госпиталя, известного киевского хирурга, полковника медицинской службы Филиппенко, госпитальное оборудование еще не прибыло, его ожидали только на следующие сутки, и потому приют на ночь в этом «малом замке» получила «Венгерская газета».
Сразу по окончании наскоро состряпанного ужина Балинт приказал своим сотрудникам немедленно ложиться спать.
— Завтра предстоит тяжелый день!
Сигнал подъема подали в три часа утра. На дворе стояли холод и темень. Воздух был промозглый. Единственное средство согреться в такую погоду — выпить сто граммом водки. Принявшему дозу этого лекарства уже не страшны ни холод, ни сырость. А к темноте глаза привыкают быстро, тем более что, когда к подъезду подошли машины, край неба уже начал светлеть.
Редакция до последнего времени передвигалась на трех грузовиках. С нынешней стоянки к ним присоединилась еще пара «виллисов» с тремя автоматчиками в каждом. Один «виллис» встал во главе колонны, другой пристроился в ее хвосте.
Обычно, если кто-либо делал попытку разузнать у Балинта про новый маршрут, лысый майор резко обрывал любопытного:
— Занимайся своим делом! Куда надо, туда и едем. На новое место, вот и все. Будем там работать.
Но сегодня, не признаваясь в этом даже себе, майор Балинт почти жаждал, чтобы кто-нибудь поинтересовался и спросил, куда держит путь редакция. Однако, учитывая прошлый печальный опыт, никто сейчас к нему не приставал, и Балинту пришлось по собственному почину, без всяких наводящих вопросов, объявить, куда они едут.
— Ну, ребята! Рассаживайтесь в машинах поудобнее. Сойдем теперь уж прямо в Мукачеве!
Шоссе все круче карабкается вверх. Все чаще повороты. То справа откроется вдруг вид на горные темно-зеленые вершины с плывущими между ними серебристыми клубами тумана, то слева внезапно как бы распахнется окошко на бегущую параллельно дороге гористую цепь, и глазам путника предстают пожелтелые долины, полысевшие леса.
Из-за лесов встает ослепительное солнце. Когда смотришь на него отсюда, сверху, оно кажется таким огромным, что заслоняет собой весь горизонт. И Балинту представляется, будто на небе поднимается не одно, а сотни, много сотен, неисчислимое множество солнц.
Шагающие по обочинам шоссе бойцы-пехотинцы поют:
И на Тихом океане
Свой закончили поход…
Когда сюда доносится далекая артиллерийская канонада или землю под ногами сотрясают сильные взрывы, песня обрывается. Бойцы снова надевают свои серые ушанки и подтягивают ремни.
В нескольких шагах от марширующих колонн, почти на самом краю придорожной канавы, среди кустов притаились, прижавшись к земле, зайцы. Их тут несметное количество, и они какие-то странные — не то бесстрашные, не то чересчур перепуганные. Зайцы не кидаются прочь, даже когда в них швыряют комком земли. Парни в серых солдатских ушанках то и дело поворачиваются к ним, одни — чтобы притворно пугнуть, другие — шутливо подбодрить косоглазых. Зайцы неподвижны, словно окаменели. В их круглых глазах теплится жизнь. Заячья жизнь — страх, ужас, безнадежность.
— Вот уж никогда бы не поверил, что так высоко в горах водятся зайцы, — сказал шофер сидящему рядом Балинту.
Высоко в небе с северо-востока на юго-запад пролетели три истребителя. Пехотинцы, радостно крича, замахали им вслед шапками. Один «ястребок» сбросил какой-то пакет, который на лету распался на сотни и сотни белых бумажных птиц. Они закачались на воздушных волнах, опускаясь к дороге, кружась над придорожными канавами, деревьями, головами людей.
Балинт приказывает шоферу остановиться. Он выходит из кабины и нетерпеливо ждет, когда листовки достигнут земли. Но белые птицы не спешат снизиться, они как бы играют в воздухе. Наконец лысый майор ловит одну из них и видит, что текст написан по-венгерски. Он читает вслух:
Венгерские офицеры и солдаты!
Теперь уже каждому ясно, что Гитлер и его венгерские лакеи во главе с Салаши окончательно проиграли войну. Позорный конец Гитлера и Салаши вопрос самых ближайших дней…
Балинт бросает читать листовку. Он вне себя. Грозит кулаком давно успевшим скрыться самолетам.
— Ну, куда кидаете? Эх, вы!..
Сорвав, таким образом, злость и досаду, Балинт снова садится в грузовую машину рядом с шофером.
— Трогай, Митя, — говорит он.
Грузовик едет дальше, но через каких-нибудь несколько минут лысый майор опять командует остановиться. Он выходит из машины и делает знак всем редакционным работникам последовать его примеру.
— Что там?
— Что случилось? В чем дело?
Лысый майор указывает рукой на рыжую в подпалинах скалу, на которой ясно видны высеченные по камню строчки.
Тольнаи громко читает:
Здесь прозвучал тревожный зов трубы Лехела.
Здесь уронил свою прощальную слезу великий Ракоци…
— Это Верецк! — восклицает Пожони.
Верецк!.. Верецкое ущелье!..
Грузовики «Венгерской газеты» мешают дорожному движению. К Балинту устремляется какой-то артиллерийский подполковник, возмущенно размахивая руками и громко крича. Лысый майор представляется ему и вполголоса докладывает о причине остановки. Артиллерист-подполковник пожимает майору руку, угощает сигаретами. Балинт обычно сигарет не курит, а неизменно грызет мундштук своей трубки. Но на этот раз он принимает предложенную сигарету и закуривает. Артиллерист еще раз пожимает ему руку.
— По машинам! Поехали! — командует Балинт.
Караван грузовиков трогается. Уже не в гору, а с горы, вниз, держа курс на юг.
Над восстановлением волоцкого виадука горячо трудились советские саперы. Им помогали сотни украинских и венгерских лесорубов. Но машинам «Венгерской газеты» все же пришлось пока сделать огромный крюк по отвратительным проселочным дорогам, в объезд виадука.
Едва они успели свернуть с шоссе, как у одного из «виллисов» спустила левая задняя шина. Колесо сменили, караван двинулся дальше. Но тут произошла авария с грузовиком, на котором ехал Балинт. Поломка оказалась серьезной и трудно устранимой. Наконец после долгого совещания шоферы приступили к ремонту. Пуститься снова в путь удалось, когда солнце уже клонилось к закату. Во время затянувшейся стоянки редакцию «Венгерской газеты» нагнал на своем «виллисе» подполковник Давыденко. Кроме него и шофера, в машине находился капитан Дьенеи.
Давыденко сообщил хорошую новость:
— Сегодня в полдень наши войска вступили в Мукачево! С юга в город вошли советские части, с севера — партизаны.
Когда где-то в районе Сольвы вереница машин, на которых ехала редакция «Венгерской газеты», снова выбрались на главную магистраль, уже заметно стемнело. Теперь движение по шоссе происходило в обе стороны: это жители деревень возвращались в свои родные места, откуда их согнали немцы. Большинство возвращающихся состояло из женщин, детей и стариков. Артиллерия и танки теснились к краю шоссе, давая дорогу оборванным, измученным, голодным людям.
Солдаты раздавали консервы из своих «нз» крестьянским ребятишкам. Анна Моцар отдала бредущим домой из Верецка женщинам все имевшиеся в редакции запасы сахара, десять буханок хлеба и четырнадцать банок консервов.
Стало совсем темно. Но вот за очередным дорожным поворотом небосклон загорелся красным заревом. Это пылали дома в деревне Варпаланка. Огонь вспыхнул также возле одной из башен крепости Ракоци. И в самом Мукачеве местами занимались пожары. Зарево становилось то желтым, то красным, то вдруг взметало к небу густые клубы черного, подсвеченного бледно-розовыми отсветами дыма.
Откуда-то справа, там, где шоссе сворачивало на Ужгород, совсем близко послышался грохот орудий.
Машины «Венгерской газеты» въехали в темную, сплошь из низеньких домиков улицу. Балинт дал команду остановиться. Выйдя из машины, он быстро определил, где они сейчас находятся.
— Это улица Илоны Зрини[55], одна из центральных улиц Мукачева. В доме, что на углу слева, проживал Шамуэл Фельдман, или, как его называли, кошутовский раввин. В соседнем здании в прежние времена помещался профсоюз металлистов… Через несколько домов улица свернет влево, и мы выедем на Главный проспект, не знаю, как его теперь называют. Он ведет прямиком к ратуше, Всего вероятнее, именно там мы и найдем городскую комендатуру.
Предъявив стоявшему в воротах часовому документы, Давыденко с Балинтом вошли в ратушу и поднялись на второй этаж. Встретиться с комендантом города им не удалось, но в этом, как выяснилось, не было особой необходимости. Дежурный, молодой капитан, армянин, уже был извещен, что ночью в Мукачево должна прибыть редакции «Венгерской газеты».
— Мы забронировали для вас восемь комнат в отеле «Звезда». Правда, гостиница пока не отапливается, но зато в каждом номере есть постели. Настоящие, с простынями, подушками и стегаными одеялами.
— Где же находится эта удивительная «Звезда»? — спросил Давыденко.
— Как раз против ратуши, в двух шагах отсюда! — поспешил ответить за капитана майор Балинт.
— В «Звезде» мы поместили также товарища полковника Тюльпанова. Уже с час, как он вас ждет.
— Тюльпанов в Мукачеве? — удивился Давыденко. Каким образом успел он нас опередить?
— Прилетел на «У-2». Опустился прямо на площади перед ратушей.
Поджидая приезда редакции, Тюльпанов с помощью лейтенанта Тамары, прикомандированной к мукачевскои фронтовой радиостанции, организовал холодный ужин на тридцать восемь человек. На столе в его комнате были приготовлены сало, колбаса, хлеб и водка.
— С ужином придется поторапливаться, товарищи! Не вздумайте, Балинт, начать нам сейчас рассказывать полную историю города Мукачева от Адама и до наших дней! Мы должны к утру расклеить-по всему городу плакаты с обращением генерал-полковника Петрова к местному венгерскому населению.
— Где это обращение? — слегка обиженным голосом спросил лысый майор.
— Русский текст я привез. Вам, товарищ Балинт, придется перевести его на венгерский язык.
— Это-то мы сделаем! — сказал Балинт. — Но вот каким образом сможем мы так быстро установить нашу типографию?..
— Типографию для вас подготовили здешние салашисты. За несколько дней до того, как мы заняли город, они привезли в Мукачево небольшую, но хорошо оборудованную типографию и много рулонов бумаги. Теперь это добро достается в наследство вам, Балинт.
Обращение Петрова к населению Мукачева лысый майор перевел на венгерский язык уже в новом типографском помещении. Петров коротко разъяснял проживавшим в городе мадьярам истинные цели войны, которую ведет советский народ.
Типография находилась в примыкавшем к ратуше здании, где во времена республики Масарика стояли чешские жандармы. Электричество здесь еще не наладили, и потому работать пришлось при свечах.
Пока набирался и печатался текст обращения, Анна Моцар хозяйничала в отеле, распределяя места для ночлега. Кроватей хватило только на пятнадцать человек, остальные улеглись на полу на добротных соломенных тюфяках. Среди восьми отведенных для редакции номеров один был одноместный. Анна Моцар оставила его за майором Балинтом.
Здание отеля «Звезда» было построено очень давно, в 1868 году.
— Очевидно, с тех самых пор здесь ни разу как следует не убирали! — заключила Анна, когда в нос ей еще в вестибюле ударил резкий запах — это была удивительная смесь пота, лука, табачного дыма, бензина, капусты, хлорной извести, мокрой одежды, запекшейся крови и дешевого одеколона.
К половине третьего ночи плакаты с обращением были готовы, и весь состав редакции приступил к расклейке их по улицам.
Покончив с этим делом, лысый майор занял отведенный ему номер. Его поразил этот неожиданный комфорт: впервые за долгие военные месяцы можно спать в отдельной комнате, на настоящей кровати! С изумлением взирал он на эту кровать, на чистую подушку и голубое шелковое одеяло. Лег он, конечно, не раздеваясь, но сапоги все-таки снял. И предварительно приказал дежурным не впускать к нему до утра ни одной живой души, а разбудить себя распорядился ровно в восемь.
— Что это, я еще не засыпал или уже проснулся? — спустя некоторое время спросил себя Балинт.
Засветив карманный фонарик, он взглянул на ручные часы. Было семнадцать минут четвертого.
— По-видимому, еще не засыпал. До чего же неудобная постель! Так мягка, что прямо тонешь.
Он встал, снял гимнастерку и лег опять. Но уже через несколько минут откинул одеяло, вскочил, надел сапоги и только после этого снова опустился на кровать.
— Теперь как будто лучше! — заключил он, снова накрываясь всего несколько мгновений назад сброшенным одеялом.
Еще через пять минут Балинт сбросил с постели уже подушку и положил под голову вещевой мешок. Вскоре он еще раз встал, надел гимнастерку, застегнул на все пуговицы, кроме двух верхних, подпоясался ремнем и затянул его потуже. Затем, прежде чем лечь, кинул на пол одеяло, взял шинель и укрылся ею с головой.
— Если и теперь не засну, значит, виновата не кровать, а я сам.
Какое-то время лысый майор беспокойно ворочался, потом сел в постели, набил трубку, закурил. Но что за удовольствие дымить в темноте! Он засветил фонарик и направил сноп света вверх. На потолке появился вполне правильный, хотя и тусклый круг — посередине бледно-желтый, по краям светло-серый. Поворачивая фонарь, лысый майор заставил плясать по потолку светового зайчика. Трубка тем временем погасла. Хотел зажечь ее снова, да не нашел спичек. Пришлось подняться.
В комнате было холодно. Вдруг Балинт сообразил, что ведь окна номера не завешаны, и погасил фонарик. Сунув в карман трубку, он опять залез под шинель. Закрыл глаза и принялся считать. Но, дойдя до трехсот, решительно сдернул с себя шинель, спрыгнул с кровати и подошел к окну. Долго смотрел он на площадь, которая отделяла здание гостиницы от ратуши, и, как ни напрягал память, не миг вспомнить ее названия.
Маскировка на окнах ратуши была прилажена небрежно, то тут, то там просвечивал огонь. Балинт давно перестал ломать голову над названием площади. Ему теперь казалось, что он ни о чем не думает. А между тем он поймал себя вдруг на том, что машинально подсчитывает количество лет, месяцев и дней, прошедших с той памятной ночи, когда именно здесь, в отеле «Звезда», схватили его чешские жандармы и, надев стальные наручники, отвели в помещение ратуши к начальнику полиции Фолтыну. Фолтын предъявил ему обвинение, что он, Балинт, является организатором взрыва волоцкого виадука, а следовательно, повинна в этом и мукачевская коммунистическая ячейка, секретарем которой он тогда, в 1920 году, был.
— Двадцать четыре года и без малого четыре месяца прошло с тех пор! — заключил со вздохом Балинт. — Да, много воды утекло за это время!
У полицейского капитана Фолтына было пухлое красное лицо и маленькие, глубоко сидящие черные глазки. От него всегда несло пивным перегаром.
Пока два его подручных, пустив в ход резиновые дубинки, понуждали Балинта сознаться в организации взрыва, Фолтын смачно жевал шоколад.
В ушах лысого майора вдруг зазвучало это фолтынское чавканье, а перед глазами блеснули золотые зубы полицейского начальника. Только одного он не ощутил — боли от ударов резиновых дубинок.
— Двадцать четыре года… Двадцать четыре прекрасных, неимоверно тяжелых года!
Балинт пытается пересчитать, сколько его друзей, наставников, учеников, приняли за это время героическую смерть в тюрьмах, на виселицах, в камерах пыток и в открытом бою. Пробует мысленно восстановить, в скольких местах гремели за эту четверть века залпы орудий, свистели винтовочные пули, сверкали обнаженные штыки: французы против немцев, немцы против поляков, поляки против русских, чехи против мадьяр, японцы против китайцев, немцы против французов, американцы против японцев…
— Нет! Нельзя даже исчислить, сколько раз и где впустую проливали свою кровь народы, натравливаемые друг на друга коварством, хитростью и ложью господ! — вздохнул Балинт. — Но сколько бы ни существовало корыстных целей, предлогов и способов для уничтожения народов — мир, истинный мир, и свободу, настоящую свободу, все равно можно завоевать только одним-единственным путем. И это путь, по которому идем мы!
Начал лысый майор цепь своих рассуждений с тяжкого вздоха, а закончил громким возгласом. И спохватился, что говорит вслух, только в тот момент, когда в дверь энергично застучали.
— Кто там?
— Это я, Анна! Что с вами, Геза?
— А что со мной может быть? С чего вы всполошились? Я сплю.
— А-а… Так, значит, вы кричали во сне!.. Притом так громко, что я через две стенки услышала и проснулась. А я сплю, как вам известно, весьма крепко.
— Спасибо, Анна… У меня все в порядке!
Балинт снова сбросил сапоги, кинулся в постель и с головой накрылся шинелью.
— Что бы там ни было, клянусь, заставлю себя спать! — И через несколько минут он действительно уснул крепким сном.
Разбудил его громкий стук в дверь. В первое мгновение Балинт даже не сообразил, где находится.
Достал из кармана трубку, набил ее и, только когда она задымилась, соскочил с постели.
— Кто там?
— Это мы! — отозвался за дверью чей-то басистый мужской голос.
— Что вам надо?
— Выполняем приказ.
— Чей приказ?
— Ваш, товарищ майор!
— Мой? — удивился уже окончательно проснувшийся Балинт. — Так ведь я же приказал дать мне выспаться до восьми часов! А сейчас только половина шестого.
— Время вы нам, товарищ майор, тогда точно не обозначили, только сказали, чтобы я разыскал вас в Мукачеве, в отеле «Звезда». Помните, когда мы в феврале сорок третьего расстались с вами в Давыдовке? Вот я и пришел. Да еще прихватил с собой Мартона и товарища Драваи.
— В Давыдовке?
Балинту показалось, что все это ему снится. Нелепый сон! Тем не менее взвел на всякий случай курок пистолета и только после этого отпер дверь.
В полумраке коридора стояли трое мужчин.
Первый из них, широкоплечий, с могучей грудью крепыш, был одет в красноармейскую форму. На голове ушанка, из-под которой выбивалась темно-русая прядь. На шапке трехцветная, красно-бело-зеленая, полоса. За плечом автомат.
Вторым посетителем оказался высокий черноволосый и черноглазый человек, одетый совершенно так же, как и его товарищ. На его плече тоже висел автомат, а в левой руке он держал огромную оплетенную бутыль.
Третий был низенький пожилой гонвед с бледным лицом и светлыми волосами. Его шапку украшала красная полоска с пятиконечной звездой. Под мышкой у него была зажата буханка солдатского хлеба, а в правой руке он нес порядочных размеров копченый окорок.
— Вот мы и здесь, — произнес очень тихо русоволосый крепыш. — Не узнаете, товарищ майор?
— Дюла Пастор! — воскликнул Балинт.
— А я — Мартон Ковач. Драваи мы тоже взяли с собой.
Лысый майор обнял Пастора, и на глаза ему невольно навернулись слезы. Ковач тер веки рукавом гимнастерки. Дюла, выпустивший наконец из своих объятий Балинта, повернулся к нему спиной.
— Входите, ребята, входите! Рассаживайтесь!
Балинт не находил слов.
— Садитесь! Садитесь! — продолжал он повторять и тогда, когда все гости уже давно расположились — двое на стульях, а Мартон Ковач на кровати, так как больше мебели в комнате не было.
Первым заговорил Ковач.
— Вот прихватили с собой немного ветчины да пару глотков вина. Береговское красное! Но стаканов у нас нет, придется пить прямо из горлышка. Не совсем удобно, зато вкуснее. Да-да, можете мне поверить, товарищ майор: когда пьешь вино из бутылки, и аромат у него совсем другой, и вкус намного лучше.
— А еще принесли мы с собой номер «Венгерской газеты», сброшенный нам позавчера в Варпаланку советским самолетом! — вмешался в беседу Драваи. — Смелая газета, как наша подпольная «Сабад неп».
Утром ровно в восемь в дверь настойчиво постучали.
— Уже восемь часов, товарищ Балинт! — послышался громкий голос Анны Моцар, ясно донесшийся даже через закрытую дверь.
— Войдите, Анна! Что, вы не слышите, как мы тут разговариваем уже целых два часа?
— Я думала, это вы во сне.
Ломтик ветчины, кусок хлеба, глоток вина, крепкие рукопожатия, и Анна Моцар сразу подружилась с гостями Балинта. Вскоре после ее появления в комнату вошел Тольнаи. Несколько мгновений Пастор и Тольнаи с удивлением в упор разглядывали друг друга, почти не скрывая взаимного любопытства. Потом кинулись друг другу в объятья.
— Неплохо ты помолился, патер!
— Да и ты, я слышал, весьма преуспеваешь в ратных делах.
Добрый кусок окорока, ломоть хлеба и славная порции вина, и Тольнаи мгновенно стал полноправным членом компании. По его просьбе Дюла Пастор еще раз коротко рассказал историю партизанского отряда имени Ракоци.
Драваи, который долгие-долгие годы провел в заточении, наслаждался теперь новой для него обстановкой. Он мог спокойно слушать речи товарищей и сам говорил, частенько вставляя в рассказ Пастора словечко от себя. Но в отличие от Дюлы Драваи говорил не об очень недавнем прошлом, а о весьма недалеком будущем. И говорил умно. Видно было, что он отлично знаком с обстановкой и умеет взвешивать соотношение сил.
Беседа Пастора и Драваи была так хороша и толкова, что даже Анна Моцар дольше не смогла оставаться пассивным слушателем и заговорила тоже. Будучи практиком, она стала распространяться о том, какая неотложная работа ждет сотрудников «Венгерской газеты» нынче утром и после обеда. Таким образом, в маленьком гостиничном номере говорили разом три человека. И хотя все трое желали одного и того же, каждый говорил о своем. Вряд ли они даже слушали один другого. Появись сейчас среди них кто-нибудь посторонний, он бы подумал, что всему виной береговское красное. А между тем Балинт и его гости охмелели совсем не от вина. Победа, освобождение, удивительная чудесная встреча — вот что их опьянило.
Но вскоре беседой завладел Балинт. Он рассказал Пастору, где, когда и при каких обстоятельствах пали смертью героев майор Тулипан и капитан Йожеф Тот.
Пастор поник головой. Он не проронил ни слова, не стал расспрашивать о подробностях. Драваи, который впервые услыхал о Тулипане и Йожефе Тоте, заглянул в полные бесконечной печали глаза Балинта и сразу понял, кем для них были эти люди.
В комнате, где в беспорядке разбросаны вещи, где воздух тяжел от табачного дыма, где на столе остатки еды, а на полу — лужи пролитого вина, воцаряется благоговейное молчание в память о двух погибших героях. Заросшие, усталые лица людей, неделями не снимавших пропитанной потом одежды, не менявших белья и обуви, кажутся озаренными каким-то внутренним светом.
— Прекрасна жизнь коммуниста, товарищи! — тихо и как-то по-особому проникновенно произносит Анна Моцар.
В девять часов утра адъютант полковника Тюльпанова пришел за Балинтом. Полковник ждал его в типографии.
Тюльпанов бодрствовал всю ночь. Он успел даже наведаться в Берегово, где его интересовала судьба местной когда-то очень крепкой коммунистической ячейки. В 1939 году, в период, когда войска Хорти вторглись в Закарпатскую Украину, береговская партийная организация насчитывала шестьсот пятьдесят членов. Хортистские власти немедленно запретили ее деятельность, а всех коммунистов, до которых сумела дотянуться рука жандармов и военной полиции, бросили в тюрьмы или отправили в концлагеря. В первые же четыре недели было арестовано триста семнадцать коммунистов. Из них пятьдесят два умерли, не выдержав пыток при допросе. Остальные были заточены в будапештские застенки на проспекте Маргит, в тюрьмы Берегова и Шопрона. Одновременно продолжалась охота за теми, кто пока оставался на свободе.
Однако более чем сотне коммунистов все-таки удалось укрыться в Будапеште, откуда многие перебрались в провинцию и снова включились в подпольную работу. Человек пятьдесят партийцев из Берегова подались в деревню, но в живых из этой группы остались только те, кто затем присоединился к партизанам. Разумеется, немало их погибло и там, но пали они в бою, с оружием в руках.
Салашисты, захватив власть, вновь извлекли из тюрем и концлагерей годами сидевших там коммунистов и еще раз предали их суду. Заседавший в течение восьми дней чрезвычайный военный трибунал под председательством полковника Мартона Зёльди и Золтана Шерли — ими двумя и ограничивался состав трибунала — вынес береговским коммунистам более пятидесяти смертных приговоров, причем без всякого допроса, с единственной мотивировкой: измена родине. Все приговоры были приведены в исполнение.
Тюльпанов приехал в Берегово на третий день после освобождения. За эти дни местная партийная ячейка успела сорганизоваться заново и даже избрала свое руководство. Сейчас в ней насчитывалось пятьдесят два человека. Из них двадцать два были членами партии еще до 1939 года, остальные вступили в нее на первом же общем собрании. Большинство вновь вступивших составляли партизаны, но между ними встречались и люди, которые, не состоя в партии до освобождения города, в это наиболее тяжелое время выполняли здесь и в окрестных деревнях опасные партийные задания.
Секретарем местной партийной организации был единогласно избран учитель гимназии Имре Берек. Он просидел в тюрьме с 1939 года до самого момента освобождении, если не считать нескольких недель перерыва, когда его дважды выпускали на поруки — первый раз на две недели, второй на восемь дней. Обе эти кратковременные передышки он сумел использовать для восстановления истекавшей кровью от бесчисленных ран городской партийной организации. Ему удалось наладить связь с венгерскими коммунистами, пришедшими в Закарпатье вместе с войсками Хорти в качестве рабочих, инженеров, врачей или чиновников, а также с одетыми в солдатскую форму коммунистами, находившимися в рядах хортистской армии, Все они быстро включились в работу местной партийной группы и установили связь между нею и Центральным Комитетом загнанной в подполье Венгерской коммунистической партии.
Многие советовали Имре Береку воспользоваться временно полученной свободой и бежать в Будапешт. А уж там партия, мол, позаботится, чтобы жандармы окончательно потеряли его след. Но Берек не согласился последовать этому совету. В ответ на уговоры он обычно заявлял, что оставит свой пост лишь в том случае, если получит на этот счет указание Центрального Комитета. Но пришло такое указание, когда Берек опять уже был упрятан в тюрьму, и просидел он там до того момента, пока советский солдат винтовочным прикладом не сбил замок с двери его камеры.
Тюльпанов пробыл в Берегове всего несколько часов, успев, однако, за этот короткий срок поговорить не только с Береком, но и со многими другими членами партийной группы. Уже в пять часов утра он выступал перед ними с докладом о международном положении.
— Я, товарищ майор, потому так срочно вызвал вас к себе, — сказал Тюльпанов явившемуся к нему Балинту, — что сегодня к вечеру нужно выпустить свежий номер газеты. Дело в том, что сейчас наши войска ведут бой за станцию Чоп и город Ужгород. Необходимо не позднее полуночи распространить в Чопе и Ужгороде свежую «Венгерскую газету». Но до того, как взяться за нее, вы еще должны отпечатать афишу. Завтра, на одиннадцать часов утра, назначен доклад товарища Пожони для мукачевских коммунистов. На него мы, конечно, приглашаем и беспартийных трудящихся. Составьте об этом сообщение в таком духе, чтобы решительно все, и интеллигенция, и любой самый простой человек, поняли, что мы рады будем их видеть. Место доклада — большой зал ратуши, ныне городской комендатуры. Название доклада: «Борьба против фашизма и задачи трудящихся». Вам понятно? Вот и отлично. В таком случае пойду немного сосну. Если понадоблюсь, пришлите за мной. Ну, всего хорошего. Да, чуть было ни забыл! Завтра во второй половине дня вы отправитесь в Берегово. Товарищ Берек говорил мне, что вы там родились. Береговские товарищи с нетерпением ждут вас, Геза.
В одиннадцать часов вечера свежий номер «Венгерской газеты» был готов. Тысячу двести его экземпляров грузовик повез в Ужгород. Еще на западных окраинах города, где возведенные чехами здания местной администрации образовали целый квартал, шли бои, а бойцы специально выделенного советского стрелкового взвода уже начали разноску «Венгерской газеты». Эти необычные, с винтовкой за плечами, почтальоны ходили с ней из дома в дом.
В Чопе газету разносить не пришлось, город не удалось сразу очистить от немцев. Еще в начале сентября немецкое командование сильно укрепило этот важный железнодорожный узел, а в середине октября, когда Красная Армия окружила посланные на линию «Арпада» гитлеровские дивизии, генерал-полковник Хейнриц для обороны Чопа вызвал из Словакии артиллерию и свежие танковые части. На укреплениях вокруг Чопа были сосредоточены также и те разрозненные немецкие подразделения, которым при разгроме гитлеровцев на линии «Арпада» удались вырваться из советских клещей. Советское командование решило разбить чопские укрепления из орудий.
Тяжелая артиллерия 4-го Украинского фронта уже перешла к тому времени через Карпаты, но застряла в Марамурешсигете, так как железнодорожную линию Марамуреш — Хуст — Берегово разрушили отступавшие гитлеровцы. Над ее восстановлением с лихорадочной поспешностью трудились два советских саперных полка и ремонтно-восстановительный батальон путейцев. Красноармейцам помогали многие украинские и румынские лесорубы, а так же немало венгерских землекопов. Принимал участие в возведении железнодорожного полотна и венгерский саперный батальон в количестве трехсот восьмидесяти семи гонведов, четырех унтер-офицеров и одного лейтенанта запаса. Это был тот самый отряд, который перешел на сторону Красной Армии под Хустом.
Двадцать девятого октября командующий фронтом посетил в сопровождении своего начальника штаба позиции советских войск, окружавших с трех сторон чопские укрепления. В первую очередь интересовал генерала не сам Чоп. В данный момент уже ничего не стоило полностью блокировать этот сильно укрепленный противником островок и, выждав прихода тяжелой артиллерии, без особого труда его уничтожить. Но ему показалось весьма подозрительным то обстоятельство, что гитлеровцы, которые бросили на защиту Мукачева и Ужгорода только одни сильно потрепанные, малобоеспособные части, с таким упорством обороняют теперь Чоп, видимо считая его настолько важным, что поторопились для этой цели вызвать крепостную артиллерию из-под Братиславы и Комарно.
Географическое положение Чопа позволяло противнику превратить эту станцию в исходный пункт для контрнаступления, а оно, если его осуществлять в крупных масштабах, могло отрезать наступавшие на запад от Мукачева советские части от главных сил Красной Армии. Пока жители городов Берегова и Мукачева, а также окрестных сел и деревень приходили постепенно в себя, командующий произвел перегруппировку войск, чтобы полностью застраховать от любых неприятных сюрпризов Берегово и Мукачево.
Население Берегова не было особенно обеспокоено артиллерийской канонадой, доносившейся днем и ночью со стороны Чопа. Тем большей и крайне неприятной неожиданностью явился для них вид собственного города ранним утром тридцатого октября. Берегово, где в течение целых пяти суток оставалась лишь небольшая горсточка поддерживающих порядок красноармейцев да изредка проходили по ночам направлявшиеся на запад советские войска, которые останавливались здесь только для короткого привала, даже не требуя постоя в домах, — это Берегово внезапно превратилось в настоящий военный лагерь. На западных его окраинах появились с невероятной быстротой отрытые чьими-то проворными руками стрелковые окопы и траншеи, немедленно заполнявшиеся пехотой. На улицах Бочкаи и Андрашши расположились артиллерийские и минометные батареи. По всему городу, днем и ночью, проносились мотоциклисты, а высоко в небе постоянно кружила пара «ястребков».
Пока береговцы толпились вокруг советских походных кухонь — армейские кашевары щедро оделяли всех желающих русскими щами, а жители похваливали или критиковали их вкус, цвет и запах, — по городу из дома в дом уже пронесся панический слух, будто немцы прорвали под Ужгородом фронт и спешно двигаются большими силами на Берегово. Ведет их якобы полковник Мартон Зёльди, завтра они будут уже в городе и вздернут на виселицу всякого, кто хоть раз вступил в какой-нибудь контакт с русскими.
У многих из тех, кто успел отведать армейских кислых щей, во рту после этого сразу стало горько. Счастье еще, что ощущение голода несравненно сильнее и неотступнее чувства страха. В противном случае русские кашевары тщетно терялись бы в догадках, почему это мадьяры начали вдруг гнушаться наваристыми, густо заправленными говядиной щами, хотя, пока эти щи варились, толпа изможденных женщин и ватага оборванных, босоногих ребятишек трогательно молили дать им хотя бы чуточку попробовать…
Улицы обезлюдели. Наглухо закрылись ворота, двери и окна. Жители, лишь вчера откопавшие из потайных мест спрятанные в землю ценности, теперь снова нетерпеливо ждали ночной поры, чтобы еще раз укрыть свои семейные сокровища в каком-нибудь новом тайнике, в углу двора или сада.
Смутный грохот битвы за Чоп различали теперь даже глухие, так по крайней мере утверждали они сами. Люди, никогда не имевшие дела с оружием, сейчас, прислушиваясь к уханью пушек, решительно заявляли, что орудийная канонада приближается к самому городу, а батареи стреляют где-то совсем рядом, чуть ли не на окраине.
Вот в такой-то атмосфере утром тридцать первого октября и созвала береговская коммунистическая организация массовый митинг на Главной площади. На стенах домов были развешаны наспех, от руки написанные плакаты. Кроме того, коммунисты лично передали почти всем жителям приглашение прийти на общегородской митинг.
Двадцать три активиста семь с половиной часов ходили из дома в дом. Не все двери перед ними открывались, не везде выслушивали их до конца. Но даже там, где дверь дома оставалась запертой, обитатели его не позже чем через полчаса были осведомлены своими соседями, что завтра в городе предстоит массовый митинг, на котором выступит Имре Берек.
— Завтра? До него еще надо дожить!..
— Но зачем же им это устраивать, если они не уверены в завтрашнем дне?
— Почем я знаю? Ведь я никогда не занимался политикой. Вам-то, господин Месарош, хорошо известно, что мне всю жизнь приходилось тяжелым трудом добывать свой хлеб.
— Ну конечно, конечно! И трактир не всегда золотое дно…
— Не всегда?.. Да никогда он таким не бывает! Хлопот масса, врагов и завистников множество, а… Впрочем, к чему жаловаться, живу помаленьку… Перебиваюсь кое-как с семьей с хлеба на воду, хоть и владею питейным заведением. Но знаете, что мне пришло на мысль, господин Месарош? Политикой мы с вами, правда, не занимаемся, однако не вредило бы все-таки разнюхать, что там затевают эти самые… Хорошо, если бы вы завтра заглянули на Главную площадь, конечно, если у них хватит смелости устраивать митинг в подобное время. Послушали бы, о чем они там толкуют, а? Вы сделаете, разумеется, вид, что идете не на митинг, а по собственным делам, и попросту, как бы ненароком задержитесь в сторонке. Будто и не подозреваете, что они собираются именно тут. А если какой-нибудь негодяй все же вздумает потом к вам придраться, я за вас заступлюсь. Подтвержу, дам честное слово, а будет нужно, и поклянусь, что все утро мы провели вместе, а стало быть, вы не переступали даже порога. Словом, если вы туда пойдете, никаких неприятностей вам не будет. Поверьте, если бы вам грозила хоть малейшая опасность, разве я подумал бы уговаривать вас отправиться на эту сходку?
— В самом деле, господин Конц, и по моему мнению, кому-то из нас следует послушать, о чем там пойдет разговор. Можете быть уверены, правды они не скажут. Но любопытно, что именно и как они станут врать… Жаль, что мне совершенно нельзя выходить на улицу, уже вторые сутки страдаю коликами. Должно быть, простуда… Вот если вы, господин Конц, сходите на это собрание, то я впоследствии готов буду побожиться, положа руку на распятие, что мы вместе с вами просидели все утро дома. Играли, мол, в карты, в марьяж, причем вам чертовски в тот день везло…
Солнце светило, но не грело, В бледно-голубом небе ни облачка. Стоял безветренный, ясный и свежий осенний день. Орудийная пальба как будто стихла, только в воздухе высоко-высоко над городом кружил одинокий самолет. Звук его мотора казался не громче жужжанья случайно залетевшего в комнату шмеля, который в поисках выхода бьется об оконное стекло.
К одиннадцати часам утра в Берегове, на просторной четырехугольной Главной площади собирается не больше двух сотен человек. Все они толпятся в том ее углу, где стоят аптека и старое, облезлое двухэтажное здание гостиницы «Лев». Царит мертвая тишина. Пришедшие на митинг молчат или переговариваются шепотом. Преобладают женщины и дети. Есть и мужчины, но главным образом старики и инвалиды. Они передают из рук в руки свежий номер «Венгерской газеты», еще на рассвете доставленной советским грузовиком из Мукачева. Последняя сводка командования Красной Армии сообщает, что советские войска ведут уличные бои в словацком городке Микаловце.
В начале двенадцатого на площадь из села Бучу прибывают четыре крестьянские телеги. В каждой восемь-девять человек. Не смешиваясь с толпой горожан, крестьяне становятся поодаль от них, особняком. Большинство одето в зеленые солдатские штаны, на ногах немецкие сапоги или венгерские казенные ботинки. Позднее, когда митинг уже в полном разгаре, подъезжают еще три телеги с крестьянами-украинцами.
В половине двенадцатого старый мастер кирпичного завода Лайош Орбан открывает общегородской митинг. Он первым выходит на балкон гостиницы. За ним следуют Имре Берек и еще четыре человека, из которых двое крестьяне. Один крестьянин, Иштван Хайду, из Касоня, знаком в городе многим, ведь это его в свое время выдвигали кандидатом в депутаты. Почти все знают, что Хайду шесть лет кряду отсидел в береговской тюрьме. Много воды утекло с той поры, но и чешские и венгерские жандармы, как и хозяйничавшие в Закарпатье немецкие эсэсовцы, все в одинаковой мере были для него врагами.
Выйдя на балкон, Орбан снимает шляпу. Волосы у него густые и красивые, но он бел как лунь. А длинные висячие усы только чуть пронизаны сединой и кажутся пепельными. Темно-синий костюм висит на нем мешком. Он купил его много лет назад и с тех пор не надевал, а ведь, сидя в тюрьме, из которой вышел всего неделю назад, он потерял в весе более двадцати килограммов. У Орбана худое, угловатое лицо, что называется, кожа да кости. Да и выглядит он неважно: какой-то весь не то серый, не то зеленый.
Старик снимает шляпу, проводит рукой по лбу. Дважды открывает рот, но голос ему явно не повинуется.
— Слушаем! Слушаем!
Площадь ожила.
Орбан еще раз гладит лоб.
«Неужели все это явь?» — как бы спрашивает он себя.
Орбану уже приходилось говорить однажды с этого балкона. Дело было в апреле 1919 года, за несколько часов до того, как он вступил добровольцем в венгерскую Красную Армию. Много лет промчалось с тех пор… Больше двадцати пяти… Восемь с половиной из них проведено в тюрьме, два в концлагере.
«И вот теперь я снова тут… Явь это или сон?»
— Слушаем! Слушаем! Давай говори!
— Объявляю наш массовый митинг открытым. Приветствую и поздравляю вас, товарищи! — произносит Орбан по-украински, а дальше продолжает речь на венгерском языке. — Многих наших славных товарищей нет здесь среди нас и никогда не будет. Они погибли, замучены до смерти. Но партия и народ живут. Партию тоже преследовали, народ тоже мучили, но ни партию, ни народ уничтожить нельзя… Предлагаю спеть Интернационал!
Звуки гимна раздаются сначала робко, неуверенно, подхваченные лишь несколькими женщинами из первых рядов, которые поют каким-то плачущим тоном. Но к ним мало-помалу присоединяются все новые и новые голоса, и вскоре пение становится смелее. Последние две строки выливаются уже из доброй сотни глоток. Едва гимн закончился, кто-то запевает его снова. Теперь поют Интернационал все присутствующие, мелодию его подхватывает вся площадь.
Вторично отзвучал гимн. Берек приготовился к тому, что сейчас Орбан передаст слово ему. Но тот словно совсем забыл, что он председатель митинга: вновь и вновь проводит рукой по лбу, что-то тихо бормочет и счастливо смеется.
— Все это правда! Истинная правда! — невольно вырывается у него.
Берек выступает вперед и кладет правую руку на перила балкона.
Имре Берек еще молод, ему едва перевалило за тридцать. Это среднего роста человек, широкоплечий, с большой круглой головой и черными как смоль волосами. До заключения он был очень крепкий и подвижный, весь какой-то пружинистый, а сейчас движения у него медленные и тяжелые. Все время болят почки и так ноет левое плечо, что рукой нельзя даже пошевелить.
Не вполне уверенный, совладает ли он со своим голосом, Берек сначала говорит очень тихо, как будто выступает не под открытым небом, а всего лишь в небольшой комнате. Но слова звучат отчетливо и ясно, а уже после первых фраз, вновь обретя уверенность и осмелев, Берек ведет речь значительно громче. В первые минуты голос у него чуть хрипит, но постепенно, окрепнув, становится все чище и чище.
Еще ночью Берек вместе с товарищами хорошо продумал и обсудил все, о чем собирался сегодня говорить. Но тут, на митинге, его речь сложилась совсем иначе, и ему удалось сказать лишь немногое из того, что он подготовил. В то же время он высказал целый ряд новых мыслей. Вчера план предстоящего выступления рисовался ему в таких чертах: освобождение — только начало истинного обретения родины. Чтобы построить новую, свободную жизнь, потребуется еще много, очень много усилий, тяжелого труда, и не только лишений, а гораздо больше — готовности приносить жертвы, преодолевать опасности; новую жизнь, свободу, полученную венгерским народом как бы в подарок от советского народа, придется защищать против тех, кто завтра или послезавтра вздумает пойти по стопам Гитлера. Вот, собственно, и все, чем думал ограничиться Берек. Закалить людей, подготовить их к новым боям — именно таков был его первоначальный план.
Но когда перед его глазами предстали сотни бедных, измученных, уставших от войны людей, в обтрепанной одежонке пришедших сюда присягнуть на верность новой жизни и получить зарядку на будущее, Берек невольно отступил от намеченного плана, хотя и теперь не переставал верить в его правильность. Ведь человеку дан не только мозг, но и сердце! Коротко рассказав о новых задачах, он заговорил о будущем, о прекрасном, великом, счастливом будущем…
В тот момент, когда Берек заключал свою речь призывом бдительно защищать обретенную свободу, артиллерийская канонада со стороны Чопа усилилась. Но гул орудий уже не мешал ни оратору, ни его слушателям. Напротив, он как бы согласовался с твердыми, решительными словами докладчика о силе народа, о его воле к завоеванию свободы.
После полудня, наполнив пятилитровую бутыль лучшим вином из своего погреба и завернув в большую салфетку изрядный кусок окорока, трактирщик Янош Конц понес это все в Цыганский ряд, где проживал Лайош Орбан. Войдя в дом к старому мастеру, трактирщик преподнес ему «сей скромный дар» как свидетельство величайшего к нему уважения и искренней любви.
Это было в первый и последний раз, что трактирщик разговаривал с Орбаном. И беседа их продолжалась весьма недолго. Старый мастер не принял подношения Конца.
— Вы меня обижаете, господин Орбан!
— И не собираюсь, господин Конц! Зачем мне вас обижать? Сами видите, вино мне ваше ни к чему, так как за последние пять лет я совсем от него отвык да и раньше пил мало. Что до ветчины… Верите ли, за эти годы я успешно научился обходиться без деликатесов. А ветчины не едал с рождения, так что, сами понимаете, мне от нее и отвыкать особенно не приходилось. И как видите, ничего. Дожил без всего этого до самых седин.
Майор Балинт приехал в Берегово через три-четыре часа после окончания митинга.
Перед этим в Мукачеве ему пришлось проработать непрерывно почти двое суток. Особенно долгой и тяжелой оказалась вторая ночь, проведенная им в типографии. Когда она наконец кончилась и лысый майор совсем было собрался лечь спать, в типографию неожиданно явился Дюла Пастор. Он пришел за Балинтом.
— Если вы не очень устали, товарищ майор, и не слишком хотите спать…
— Я, друг ты мой, вот уже два года чувствую себя усталым и все время хочу спать. Однако при всех условиях никогда не устаю настолько, чтобы отказываться от работы. Впрочем, что ж это я… не очень самокритичен… Что хочешь, друг?
С первого дня освобождения города в здании бывшей табачной фабрики разместился военно-полевой госпиталь под номером 82/а4. В нем лежало много раненых красноармейцев, а также венгров и немцев. Сюда же устроил Пастор и семнадцать партизан своего отряда. Четырнадцать из них получили ранения в боях за Мукачево, остальные трое были задеты пулей или осколком еще раньше, но, перевязав кое-как раны, продолжали вместе с отрядом драться вплоть до окончательного освобождения города. Пастор явился за Балинтом, чтобы вместе с ним навестить одного знакомого майору партизана, бывшего батрака герцога Фештетича Берци Дудаша. Балинт еще со времен Давыдовки встречался с ним в разных местах на фронте. Теперь Берци непременно хотел поговорить с лысым майором. В мукачевской битве ему раздробило локтевую кость, и левую руку пришлось ампутировать выше локтя.
— Сейчас три утра, около четверти четвертого, — заметил Балинт. — Время для посещения больных не слишком подходящее.
Дюла ничего не ответил, только крепко взял майора под руку, словно боялся, как бы тот не сбежал.
Дудаша поместили в шестиместной палате. Пятеро раненых лежали на соломенных матрацах, а Дудаша устроили на широкой французской кровати с позолотой. Соседи его давно уже храпели, но Берци никак не мог заснуть.
Большую, в два окна, комнату тускло освещала единственная коптилка. В полутьме Балинт с трудом различил протянутую ему руку. Долго в полном молчании вглядывались они в глаза друг друга, и обоим одновременно почудилась внезапно блеснувшая в них слеза. Балинт не отваживался заговорить, не зная, ни что сказать, ни как овладеть своим голосом.
Лысый майор тяжело вздохнул.
— Выше голову, товарищ майор! — тихо произнес Берци.
— Что? Что вы там шепчете, Дудаш?
— Да нет, я просто так, товарищ майор. К тому только, что потерять руку в подобные времена не такая уж великая беда… Хотя, конечно, и радость небольшая… Да и болит… Любопытная штука: пока рука была цела, она никогда не болела, а нет ее — на вот тебе! Впрочем, мир из-за этого не перевернется. Придется переквалифицироваться на работника умственного труда. Дело это нелегкое, да и голова у меня не так крепка, как были руки. Но ведь батрацкая судьба тоже тебе не пирушка! В общем, все будет в порядке, товарищ майор.
Четверть часа подбадривал таким образом Дудаш и Балинта и Пастора.
Лысому майору стало наконец стыдно, и он завладел беседой. Балинт не говорил ободряющих слов, бывший батрак Фештетича в утешениях не нуждался. Нет, он строил планы на будущее, говорил о том времени, когда в Венгрии рано или поздно будут созданы в деревне первые производственные кооперативы, а вместе с ними появится и огромная нужда в людях крепких духом, с головой на плечах. А дальше наверняка начнут организовываться и государственные хозяйства…
— Вот видите, товарищ майор! — воскликнул Дудаш. — Я же говорил, что печалиться не к чему! Будь жив товарищ Тулипан и окажись сегодня здесь, среди нас, ручаюсь, он привел бы целую сотню примеров, как человек без руки сумел принести вдесятеро больше пользы, чем в те времена, когда еще не был калекой! Да он бы и вообще не стал считать меня калекой…
Край неба уже зарделся, когда Балинт покинул госпиталь и направился в сторону гостиницы. Улицы были пустынны. Дул ленивый ветерок, наполненный таким ароматом, что Балинту казалось, будто он идет по горному склону среди сосен.
Пастор проводил его до самой гостиницы.
Оба всю дорогу молчали.
Прощаясь, Пастор долго не выпускал из своей пятерни руку Балинта, задержав ее после крепкого пожатия у себя в ладони. Лысый майор посмотрел на него с удивлением.
— Я их нашел! — очень тихо, почти шепотом произнес Пастор.
— Кого, Дюла?
— Мою семью! Жена… Вот поди ж ты, какой она оказалась! Вступила в партию на два месяца раньше меня. А я — то боялся, что мне трудно будет открыть ей глаза на правду. Потом выяснилось, что и она опасалась, что ей нелегко будет просветить меня!
Выпустив наконец из крепких тисков руку Балинта, Пастор решительно повернулся и, не прощаясь, зашагал через площадь по направлению к улице Илоны Зрини. Лысый майор крикнул ему что-то вслед, но Дюла не остановился. Балинт устало поднялся в свой номер.
Не раздеваясь, прямо в сапогах, рухнул он в постель и мгновенно заснул. Пробудился лысый майор уже поздно утром. Побрился, помылся и пошел в типографию. Только теперь вспомнилось, что во рту у него не было ни крошки со вчерашнего обеда. Едва мелькнула эта мысль, как Балинт тут же ощутил зверский голод. Позвонил в гостиницу, попросил Анну Моцар принести чего-нибудь поесть. Вскоре с полной кошелкой появилась Анна.
Однако Балинт успел тем временем сесть за работу и снова позабыл, что голоден. Он уже хотел отослать Анну со всей снедью и питьем обратно, но она прочла ему целую нотацию. Перестав спорить, майор в два счета проглотил и выпил все содержимое кошелки и, лишь покончив с последним куском, полюбопытствовал, неужели все это его собственный дневной паек.
— Кроме того, что вам полагается, вы еще слопали тройную порцию ужина и завтрака! — смеясь, сказала она. — Да теперь уже назад не воротишь. На здоровье!
В три часа дня Балинт сел в машину и не больше как через час был в Берегове. В городе, где он родился.
Вернуться спустя четверть века на родину! Вновь увидеть свой родной город, да еще при таких обстоятельствах, как это произошло сейчас с Гезой Балинтом, въехавшим в свое милое Берегово!
Нет, поистине надо быть поэтом, чтобы решиться описать всю сложность переживаний, которые обуревали лысого майора в момент его возвращения. Даже и сам-то он вряд ли бы мог в них сразу разобраться. Стараясь не проявить чрезмерного умиления, он еще не замечал в себе ни радости, ни боли и только был полон решимости сосредоточить все внимание и всю волю на том, чтобы освоиться с обстановкой и определить, что ему можно и следует сейчас делать. Вместе с тем Балинт как бы чего-то ждал, сам, в сущности, не зная чего.
В предвечерних сумерках он вместе с Имре Береком обошел из конца в конец весь город. Разыскал дом, где родился, заглянул во двор, в сад, хотел найти деревья, лазая по которым в детстве порвал не одну пару штанов. Но в большом когда-то саду не оказалось ни одного живого дерева, только пеньки. Все было повырублено. На городской окраине он узнал дом, в котором жила его первая любовь. Дом стоял на прежнем месте, но ворота были снесены, а окна выбиты. Не слыхал ли Берек, что сталось с Илоной Бразаи, дочкой бывшего владельца кирпичного завода?
Вышла замуж за Золтана Шерли. Прожили пару лет и разошлись. Не имею представления, где она сейчас, да и жива ли вообще.
— А здесь вот, — сказал Балинт, указывая на дымящиеся развалины, от которых тошнотворно тянуло горелым мясом, — здесь жил когда-то мой лучший товарищ детства, Пишта Чато. Не знаешь, что с ним сталось?
— Нет. Давным-давно куда-то подался отсюда.
— На этом месте, — задержался Балинт возле груды старого битого кирпича и валявшихся там и сям обугленных бревен, — стоял дом нашего врача Эрне Ульмана.
— Он умер еще до войны. А его сына, работавшего здесь городским инженером, повесили гитлеровцы. У доктора была еще дочь, тоже врач. Ее нам удалось переправить к партизанам.
Множество знакомых зданий припомнил в тот вечер Балинт. Он мог назвать почти каждого человека, жившего в них сорок лет назад. Совсем неожиданно на память приходили люди, о которых он за все эти годы даже ни разу не подумал. А сейчас в голову настойчиво лезли не только их имена, но и некоторые случаи из их жизни. Не удалось лысому майору лишь встретить в этих домах хотя бы одного из прежних друзей детства.
В семь часов вечера Геза Балинт делал доклад в местном партийном клубе. Впервые в жизни переступал он порог этого двухэтажного здания на самом берегу Верке. Когда он был ребенком, тут помещалось господское казино, перед которым днем и ночью стоял на посту гайдук в парадной форме и при сабле. Теперь у дверей прохаживался вооруженный автоматом партизан.
Доклад Балинту не особенно удался. Обычно он старался использовать все — и слово, и перо, и личный пример, — чтобы сильней подчеркнуть одну мысль: «Для того чтобы отстоять свободу, осуществить социализм, людям предстоит еще много, очень много трудиться и бороться!» А вот сегодня почему-то вдруг заговорил о социализме в таком тоне, будто стоит его лишь пальцем поманить, и он, социализм, так и ринется навстречу, счастливый тем, что ого призвали. Балинт принялся рисовать будущее в самых ярких, радужных красках. Председательствовавший на собрании Берек только почесывал в затылке.
В пылу речи лысый майор успел уже залететь в такие мечты, в такое светлое будущее, где ни в чем не будет недостатка, отпадут всякие трудности, осуществятся все чаяния народа и человеку останется лишь одно — желать. Вдруг натренированный в боях слух майора уловил долетевшие до него новые звуки. Они шли со стороны Чопа, где еще продолжался ожесточенный бой. Это начала бить по укреплениям врага тяжелая артиллерия. И серьезный, торжественный, только что витавший в мечтах о грядущем Балинт неожиданно улыбнулся и весело, с нескрываемой гордостью воскликнул:
— Это наши! Наша тяжелая артиллерия!..
Спустя мгновенье он продолжал доклад. Правда, уже совсем не с того места, где его оборвал. Теперь он говорил о задачах, которые предстоит решать, о стоящих на пути трудностях и о необходимости во что бы то ни стало их преодолеть.
Не только самого Балинта, но даже Берека удивило что посредственный, по их общему мнению, доклад собравшиеся встретили приветственными возгласами и бурными аплодисментами, причем это не было простой вежливостью. Нет, люди выражали неподдельную радость. Причина заключалась в личности самого докладчика. Да и как могло быть иначе?..
«Ведь это же говорит о социализме парень из нашего города, парень, прошедший огонь и воду и возвратившийся домой одетым в самую замечательную в мире военную форму, со сверкающими золотыми и серебряными звездами на груди! И это он говорит нам, всего несколько дней назад обреченным на рабскую жизнь!..»
Балинт мог говорить что угодно, а слушатели упивались лишь музыкой его слов. Люди, только что пережившие освобождение, еще полнее ощущали животворное чувство пришедшей к ним свободы благодаря присутствию среди них земляка — береговского парня в форме советского офицера.
— Знаешь, товарищ Берек, — сказал Балинт уже на улице, второй раз за этот день проходя по темному, немому сейчас городу, — сегодня я еще раз кое-чему научился. Только утром давал себе слово держать в узде свои чувства. Втемяшил себе в голову, что солдат не имеет права расчувствоваться. Хотел быть предельно твердым, а уподобился мальчишке, разыгрывающему из себя взрослого, — налепил, видите ли, бороду и усы! Но для ребенка такие вещи лишь игра, а для взрослого это уже нелепое ребячество.
Посмотри на эти развалины! Лет сорок пять назад там, в разбомбленном сейчас доме, проживал кузнец Кальман Чичери. В передней половине его жилища помещалась кузня, дальше — его квартира, а на задворках — конюшни. Мы жили по соседству, вон там, справа. Чичери был одновременно кузнецом и коновалом, чудо-ветеринаром. Со всех деревень приводили к нему старых, больных кляч. Он брался не только вылечить, но и омолодить этих дохлятин. Что он с ними делал и вообще делал ли что-нибудь, кроме того, что брал с их хозяев деньги за лечение и фураж, мне не известно. Но факт остается фактом: обе его обширные конюшни вечно были битком набиты больными, вконец одряхлевшими, уродливыми клячами. Я в те времена мечтал быть гусаром — гусаром Ракоци или Кошута, я еще не знал. Но мое решение оставалось непоколебимым, хотя мне ни разу в жизни не случалось сесть на коня! И вот однажды в компании с моим однокашником Белой Борбашем, который тоже проживал по соседству с Чичери и горел не меньшим желанием стать гусаром, мы задумали большое дело. Короче говоря, собрались для обучения верховой езде выкрасть из конюшни лошадь. В те годы к девяти, в половине десятого вечера город уже спал. Имея это в виду, мы с Белой и договорились встретиться ровно в половине десятого: как только улягутся наши родители, выбраться тайком на улицу и пробраться в конюшню Чичери.
Едва пробил назначенный час, я и в самом деле уже был на месте. Впервые в жизни глазам моим предстала ночная улица. Наверно, я сильно тогда трусил, но все-таки крепился. Около десяти появился и мой дружок Бела. Он немного запоздал и казался до того напуганным собственной храбростью, что даже сделал попытку вернуться домой, предложив отложить похищение до другого раза. Но тут, вместо того чтобы начать его уговаривать, я решительно направил шаг прямо к воротам дома Чичери. Бела же — ему ничего не оставалось! — поплелся за мной. Ворота оказались не заперты, конюшня тоже открыта, ночной сторож спал глубоким сном. Путь был свободен.
До сих пор не могу понять, откуда у меня взялась отвага, ведь я все-таки изрядно трусил! Тем не менее, отвязав какую-то конягу, я без всякой помехи выволок ее за повод из конюшни во двор, причем Бела все время страшно хныкал и сопел. Не обращая на него ни малейшего внимания, я добыл откуда-то скамейку, встал на нее и в мгновение ока вскочил на впалую, невообразимо грязную и лохматую спину моей почтенной кобылицы. О чудо! Лошадь, до этого еле державшаяся на ногах, — то ли почувствовав на себе седока, то ли под влиянием бог знает каких стародавних воспоминаний, — неожиданно тронулась с места и через открытые ворота вынесла меня на улицу. Потом свернула к ратуше и побрела дальше со скоростью двух-трех километров в час.
Раньше, когда я только еще решил во что бы то ни стало научиться ездить верхом, мне, очевидно, даже и в голову не приходило, что лошадь, которую мне удастся когда-либо оседлать, и не подумает топтаться на месте, а все дальше и дальше понесет меня от спасительной скамейки. К чему скрывать, я до смерти перепугался и, обхватив шею клячи, заорал во все горло. В ответ она начала переставлять ноги значительно быстрее. Мой приятель Бела, напуганный больше меня, принялся вопить еще громче. Как оказалось, он стал впоследствии оперным певцом, но свой могучий голос впервые обнаружил именно в тот момент. «Лошадь понесла! Лошадь унесла Гезу! Лошадь унесла Гезу!» — ревел он.
Спустя несколько минут вся улица Бочкаи поднялась на ноги. Кое-кто решил, что где-то горит, другие вообразили, будто на город напали разбойники. Люди высыпали на улицу. Однако нашлись среди жителей и такие, которые не отважились даже носа высунуть за дверь. По их предположению, ночной шум был поднят устроившими очередную пирушку господами, а связываться с ними — дело рискованное. Финал истории был таков: я получил изрядную порцию колотушек да и Белу отдубасили на совесть. Но больше всего попало бедной кляче…
К чему я рассказываю тебе этот случай из моих далеких ребяческих лет?.. Да по той простой причине, что мне приятно говорить сейчас о детстве. Это вовсе не значит, будто мне жаль, что оно миновало. Нет, нисколько не жаль. Я отнюдь не горю желанием снова стать ребенком или оторваться так или иначе от действительности. Если мне и случается порой помечтать, то никак не о прошлом — наоборот, о будущем. Я хотел бы, например, очутиться на месте моего сына или даже внука и правнука!
Великие поэты жаждали возвратить свою молодость. Я очень почитаю поэзию, но жизнь богаче самых гениальных певцов. Вот я иду сейчас по улицам, где ребенком играл в мяч и в фанты, гонял обруч. В форме воина освободительной армии прохожу теми местами, где когда-то мечтал о гусарском кивере. Хоть и тогда, надо сознаться, он был скроен не но моей башке — на нем красовались буквы Ф. И., инициалы императора Франца-Иосифа!.. Желал бы я видеть поэта, который смог бы написать или хотя бы только помечтать об этаком необычайном жизненном пути!.. Тут не хватит никакого пылкого воображения!
Балинт замолчал, потом спросил:
— Где будем ужинать?
— У меня, — ответил Берек. — Заметил, что пушки перестали бить? Что это значит?
— Наши взяли Чоп!
Берек обитал в небольшом домике — две комнаты и кухня, — окруженном садом, на самом берегу реки Верке. Сад стоял теперь голый. В домике не уцелело ни одного стекла. Окна Берек завесил плащ-палатками.
Почти десять месяцев в доме безвыездно проживал венгерский жандармский капитан. В последнее время, когда был наложен запрет даже на обычные, раз в два месяца, свидания с заключенными и на ежемесячные продуктовые передачи, Берек каким-то образом ухитрился передать из тюрьмы записку жене, требуя, чтобы она как можно скорее уезжала из Берегова.
Жена Берека, вместе с матерью ютившаяся в продуваемом со всех сторон ветром сарае, который служил раньше чем-то вроде прачечной, и выполнила и не выполнила наказ мужа. Сарайчик в саду она действительно покинула, но жить осталась в городе, в Цыганском ряду: одна ее знакомая, жена Орбана, потеснилась и пустила ее в свою жалкую лачугу с единственной комнатушкой и кухонькой. Скитальцы захватили сюда из своего прежнего обиталища только несколько фотографий.
После освобождения Берегова дом Берека все еще пустовал, и можно было вернуться в него. Жандармский капитан увез с собой кое-что из хозяйской мебели да большой ковер, оставив взамен замечательного темношерстого молодого пса Плуто, чистокровную овчарку. Супруга Берека уже давно подружилась с овчаркой. Собака еще в то время, когда здесь проживал ее хозяин, жандармский капитан, частенько навещала небольшой сарайчик в саду, где укрывались жена и теща Берека. Тщетно гнала ее от себя старушка. Приговаривая не в шутку, а вполне серьезно, что, случись капитану заметить, как его Плуто водит знакомство с родственниками заключенного, беды не миновать. Но Плуто не внимал ее мудрому слову и сильно привязался к обеим женщинам. Дружба эта была совершенно бескорыстной, женщины никогда не давали собаке ничего съестного — им самим его не хватало. После того как жандармский капитан бежал, Плуто двое суток провел в знакомом сарае, дверь которого оставалась открытой. Возвращение двух женщин он встретил с неописуемой радостью.
Русоголовая, голубоглазая, по-девичьи стройная жена Берека рассказала эту историю с такой теплотой, с такой искренней благодарностью за беззаветную преданность Плуто, что нельзя было не растрогаться.
К ужину Берек пригласил шесть своих старых друзей. Вместе с хозяевами и Балинтом за столом собралось десять человек. Плуто пристроился в ногах у лысого майора. Может, его привлекала военная форма, а скорее всего, пес сразу почувствовал в нем большого любителя животных.
Гости были оживлены и разговорчивы, речь пошла о боях за Чоп. Прогуливаясь вечером по городу, Балинт заглянул в комендатуру, которая помещалась в доме, где он когда-то родился, и получил подтверждение своей догадке: немецкий гарнизон Чопа численностью одиннадцать тысяч человек сдался в плен. Эта весть чрезвычайно обрадовала гостей Берека.
Вопреки своему обыкновению лысый майор на этот раз ел мало, а пил много. Он усердно подкармливал Плуто, и пес окончательно к нему привязался.
— Вижу, вы большой друг собак! — сказала с улыбкой жена Берека.
— На то есть причины, — ответил Балинт. — Собак я люблю. Они храбры в бою и снисходительны после победы.
И он рассказал одну любопытную историю из периода воронежской битвы. Перед слушателями предстал ландшафт «петли смерти» на Дону, где с конца июля 1942 годя по середину января 1943-го было пролито много гонведной крови. Увидели они перед собой и извилистый Дон, кативший свои желтые волны между голыми урывскими холмами, и зеленые топкие болота, и вклинившиеся в безбрежные нивы тычихинские леса…
— На второй день воронежского прорыва, — говорил он, — когда остатки венгерской армии, несколько десятков тысяч мадьяр, бросая все, побежали на запад, выпал глубокий снег, больше метра толщиной. Он шел день и ночь и в буквальном смысле поглотил многие сотни, а может, и тысячи гонведов. Но погребенные под снегом люди замерзают не сразу. Разумеется, помощь им должна быть оказана вовремя, иначе рано или поздно они все равно погибнут. Вот это-то «рано или поздно» длится для гибнущего человека иногда очень долго, страшно долго.
Командование Красной Армии получило сведения, что на огромном пространстве к западу от донской «петли смерти» под снегом заживо погребено множество венгров. Помочь им оказалось совсем не легко. Равнина, похоронившая в своих сугробах тысячи гонведов, тянулась, казалось, бесконечно. На западной границе этого гигантского поля еще шли бои, в ходе которых советские бойцы гнали перед собой остатки гитлеровских и венгерских частей. А на его восточном крае советским людям уже предстояло позаботиться о судьбе около семидесяти тысяч венгерских военнопленных, что тоже было вопросом не простым, особенно в свирепый буран, заносивший и делавший непроходимыми все дороги.
Балинт с минуту помолчал.
— Ну, о трудностях я, пожалуй, сказал достаточно. Пора сообщить, как их побороли. Удалось этого достигнуть с помощью собак. Умные, смелые, выносливые сородичи Плуто поспешили на выручку обреченным на смерть гонведам. Уж не знаю, кому пришло в голову такое решение, но факт остается фактом: четырнадцатого января, на другой день после прорыва фронта, командование Красной Армии выслало на снежную равнину двенадцать вездеходов, и они направились в разные стороны. На каждой машине находились санитары с едой, водкой, перевязочными материалами и медикаментами, а также по дюжине собак-лаек. Следом шли конные сани, двигавшиеся по снегу более уверенно, чем машины. Собак выпустили на снег, который на непрерывном ветру к этому времени подмерз, а машины и сани рассеялись по всему полю, как было заранее предусмотрено. Тоскливым, серым и страшным представлялось это поле. Но лайки себя здесь чувствовали в родной стихии. Прежде чем отправить их на розыски, им дали обнюхать одежду и обувь гонведов, затем скомандовали:
— Вперед! Вперед! Ищи!..
Собаки ловко находили под снегом и удивительно быстро откапывали заживо погребенных гонведов. Случалось им отрывать уже замерзшие трупы, а иногда только потерявших сознание, окоченевших, но еще живых людей. Лайки волокли их к ближайшим саням или машинам, а мертвецов оставляли на снегу. Таким образом, за неполные сутки была спасена жизнь более чем полтысячи гонведов.
Воцарилась долго не прерываемая тишина.
— Еще нет и двух лет, а мы вспоминаем о воронежской битве так, словно она была в далеком прошлом, — задумчиво проговорила жена Берека.
Воспоминания с такой остротой овладели душой Балинта, что он вскочил, не в силах усидеть на месте… Ему хотелось куда-то идти, бежать поскорее и далеко-далеко. Однако он снова сел, и взгляд его совершенно случайно упал на стену, где висела чья-то фотография в рамке орехового дерева. Она изображала какого-то седоволосого человека. Балинт долго вглядывался в эту карточку, потирал лоб, то и дело оборачивался к присутствующим, как бы прося подсказать, кто перед ним, и снова смотрел на стену.
— Вы знали моего отца? — спросила жена Берека.
— Его убили? — вопросом на вопрос отозвался Балинт.
— Его выпустили из тюрьмы, когда он уже был при смерти. Не имел сил ни ходить, ни даже разговаривать, Он умер в этой самой комнате. Вы его знали?
— Да, знал. Мы познакомились с товарищем Цабаном в тысяча девятьсот шестнадцатом, когда нашу воинскую часть отозвали с румынского фронта обратно в Будапешт. Имя его я слыхал, конечно, и раньше. Мне было известно, что он не просто учитель, член социалистической партии, а проповедник социалистических идей. В наказание за его деятельность власти ежегодно перебрасывали его из одного села в другое. Но так как преследования не изменили его убеждений, а если и изменили, то совсем не в ту сторону, как хотелось бы властям, его в конце концов вовсе отстранили от службы. Руководство социал-демократической партии не слишком беспокоилось о судьбе Шаму Цабана. Оно считало отстраненного учителя полусумасшедшим, если не окончательно рехнувшимся, ведь Цабан был одержим одной идеей! Рабочая партия должна была, по его мнению, взяться также и за организацию сельскохозяйственных рабочих, и тогда объединившиеся рабочие, батраки и трудовые крестьяне превратились бы в непобедимую силу. Еще будучи учителем, он проповедовал раздел земли, а позднее много и часто говорил о социализме. И хотя мысли свои формулировал не вполне точно, по существу, имел в виду создание государства рабочих и крестьян. Разумеется, социал-демократические бонзы, презиравшие Цабана как «горластого» мужика, в то же время боялись его. Они смотрели на него как на безумца, во всяком случае, повсюду об этом трубили. Да разве и впрямь не безумец какой-то обремененный многодетной семьей, безработный учителишка, объявивший на свой страх и риск войну всемогущему помещичьему землевладению? Ясно, что он не в своем уме!
Рассказывал все это лысый майор так, будто делал доклад: приводил факты и черпал из них свое вдохновение.
— Маленький учитель ушел от нас как герой: умер, но победил! — заключил он после продолжительной паузы свое повествование. — Четверть века назад вывод из этой истории прозвучал бы так: «Победил вопреки тому, что был прав». А я, который провел двадцать лет в Советском Союзе, скажу сейчас иначе: «Победил, потому что был прав».
Все слушали молча, никто не проронил ни слова.
— Да, я сегодня как-то особенно остро ощущаю разницу между прошлым и будущим, — проговорил со вздохом Балинт.
Ночевать Балинт остался у Береков. Проснулся он в пять утра. Имре уже успел приготовить к этому времени кофе. После двух чашек крепкого черного напитка лысый майор почувствовал потребность продолжить начатый вчера разговор.
— Тебя, Имре, наверное, интересует, каким образом познакомился я с твоим тестем? Так вот… Осенью тысяча девятьсот шестнадцатого года гонведный батальон, с которым меня отправили на румынский фронт, был разгромлен. Остатки его, несколько дюжин бойцов и в том числе меня, отозвали обратно в Будапешт для пополнения. Несколько дней я прослонялся по столице. Однажды один из моих однополчан, тоже вольноопределяющийся, затащил меня к Цабану, вместе с которым когда-то учительствовал. Сделал он это без всякого умысла, не подозревая даже, какое значение приобретет для меня это знакомство. С Цабаном мы тоже говорили о войне — тогда все говорили об одном и том же. Я высказался в том смысле, что, если, мол, не произойдет чуда, войну мы обязательно проиграем.
«Так-то оно так, — ответил Цабан, — только проиграем ее не мы, а Габсбурги».
Мы прогуливались по улице Ракоци. На одном углу Цабан вдруг остановился и в упор поглядел мне в глаза. «Войну, — повторил он, — проиграют Габсбурги. Но мы, — мы ее, возможно, выиграем».
«Не понимаю! — удивился я. — Или выиграем, или проиграем, но никак ни то и другое вместе… Не понимаю!»
«Не понимаете? А я как будто изъясняюсь достаточно ясно. Войну проиграют Габсбурги, ее проиграют герцоги и графы, банкиры и фабриканты, генералы и исправники, старосты и жандармы… Но венгерский народ может от этого и выиграть. Даже обязательно выиграет, если у него хватит ума и сердца…»
«Простите, но теперь мне понятно еще меньше».
«Да-да, — сказал Цабан, — пока, к сожалению, так оно и есть! Чем яснее мы говорим, тем меньше нас понимают. Знаете что? Из всего моего разговора постарайтесь усвоить себе одну-единственную мысль: судьбы венгерского народа решит не эта война».
«В таком случае какая же?»
«На этот вопрос, к сожалению, я еще ответить не могу Меня он также сильно волнует. Но если вам действительно захочется получить на него ответ, вы его рано или поздно получите. От кого именно, тоже не знаю. Не считайте меня всезнайкой… Я не переношу, в самом деле ни переношу громких слов — и все-таки должен их сейчас произнести. Полагаю… ответ на этот вопрос вам даст история».
Балинт сделал большую паузу.
— И твой тесть, товарищ Берек, оказался прав. История научила меня, как и тебя, какого рода война решит нашу судьбу. История научит этому и весь наш венгерский народ…
На аэродром Белу Миклоша провожали Тюльпанов и Балинт. Венгерский генерал взял с собой в Москву обоих своих офицеров, Кери и Чукаши-Хекта. На том же самолете летел и Денеш Бори. Со своей стороны советское командование прикомандировало к Миклошу подполковника Давыденко и старшего лейтенанта Олднера.
Перед отъездом Давыденко получил такое указание: «В случае если Беле Миклошу генералы попытаются подставить ножку, вы должны ему помочь».
Олднера генерал-полковник напутствовал следующими словами:
— Помогайте во всем Давыденко. Как вам известно, Миклош и его спутники особенно часто за последние дни подчеркивают, что венгерский вопрос решится в Москве. Думаю, решение судеб Венгрии люди эти связывают с Москвой отнюдь не из великой любви к Советскому Союзу, а благодаря растущему страху перед венгерскими солдатами и венгерским народом. Это, разумеется, мое личное предположение. Будьте осмотрительны и осторожны. Счастливого пути, товарищ старший лейтенант! До свидания!
Дружескую, доверительную обстановку проводов на аэродроме несколько испортило одно незначительное происшествие. Перед тем как отправиться самолету, полковник Тюльпанов предложил отъезжающим сфотографироваться вместе с пришедшими их проводить. Фотографа он захватил с собой на аэродром.
Дело окончилось бы вполне благополучно, не находись среди свиты Миклоша рядовой гонвед, генеральский денщик. Как только фотограф сгруппировал всех перед самолетом, Тюльпанов, поманив гонведа, предложил ему встать рядом, между собой и Балинтом. Положив руку на плечо гонведа, он с улыбкой устремил глаза в аппарат. Однако не успел генеральский денщик присоединиться к группе снимавшихся, как полковник Кери, место которого было между Миклошем и Балинтом, резко отступил назад. Кровь прилила ему к лицу, он тяжело дышал.
— Ну, уж так низко мы еще не пали! — хрипло произнес он. — Чтобы венгерские генералы и штабные офицеры фотографировались с лицами рядового состава!.. И смею надеяться, никогда не падем!
Узнав причину возмущения Кери, Тюльпанов сделал знак фотографу прекратить съемку. Совместное фотографирование не состоялось.
Через несколько минут самолет оторвался от земли.
Миклош и Чукаши махали из окошек носовыми платками.
— Полагаю, носовой платок — лишь простая дань вежливости. А по существу, дело в том… — пробормотал Кери.
Впрочем, всего, что подумал Кери в эту минуту, вслух произнести он не осмелился.
Когда самолет уже был в воздухе, Бела Миклош предложил всей компании вместе позавтракать. Покончив с едой, генерал упрекнул Кери в «негибком поведении», которое помешало общему фотографированию.
— Ты все еще воображаешь, что обретаешься в королевском дворце Буды! — сказал он.
— Нет, ваше высокопревосходительство, я не забыл, что нахожусь не в Буде! Но важнейшее условие, чтобы мне… всем нам снова там очутиться, — это сохранение наших офицерских традиций и строгое их соблюдение.
Миклош промолчал. За все шесть часов дальнейшего пути генерал больше не обмолвился с Кери ни одним словом и разговаривал преимущественно с майором Денешом Бори. Очевидно, он был склонен доверять скорей ему, чем остальным своим спутникам.
— Вот что, Бори! Правда, ты уже немало рассказывал мне о том, что вы делали в Москве, но, полагаю, было бы невредно все это резюмировать хотя бы в самых общих чертах. Ведь не далее чем завтра, а может, даже сегодня мне предстоит принять руководство ведением переговоров. А я могу к ним приступить, лишь получив самую подробную информацию о тех шагах, которые вы предприняли до моего приезда. Делать нам сейчас все равно нечего, так что, будь любезен, еще разок изложи мне все по порядку. Только без всяких там двусмысленных намеков, напраслины, ехидных подковырок и тому подобного…
— Ваше высокопревосходительство! Уж не думаете ли вы…
— Ничего я не думаю! Рассказывай, Бори!
— Здесь? Сейчас?..
И Бори указал глазами на старшего лейтенанта Олднера, молчаливо сидевшего рядом с Миклошем.
— Да, здесь! Да, сейчас! — подтвердил Миклош. Пусть слушает и господин старший лейтенант Олднер. Когда мы вернемся на родину, он вступит в ряды венгерской армии, я произведу его в капитаны, и он будет служить в моем штабе. Рядом с тобой, Бори. Таким образом, весьма полезно, чтобы он тоже был хорошо информирован.
— Слушаюсь, ваше высокопревосходительство. С чего прикажете начать?
— С самого начала! Налей-ка мне стакан вина, Чукаши. Красного. В самолете меня всегда одолевает жажда.
— Где именно зародились события, ваше высокопревосходительство, сказать не могу. Когда мы заметили, что они уже развертываются, и притом отнюдь не так, как бы нам хотелось, уже не мы ими руководили, а они нами.
— Брось философствовать! Говори толком.
— Вашему высокопревосходительству известно, что господин правитель с самого начала рассчитывал и возлагал все надежды на англичан. Ее высочество денно и нощно молила бога о даровании победы английскому оружию.
— Это я знаю лучше тебя!
Бори нимало не смутило нетерпеливое замечание генерала. Он спокойно продолжал свое повествование:
— Но вот пришел и ответ от англичан. Они заявили, что по вопросу о перемирии нам следует непосредственно обратиться к русским. И господин правитель стал… как бы получше выразиться… стал терять хладнокровие. Вместо него, но от его имени принялась всем распоряжаться госпожа регентша. Она-то и созвала в дворцовом бомбоубежище то самое совещание, на котором было решено направить в Москву в качестве личного представителя его высочества шефа жандармов Габора Фараго. Ему предстояло от имени господина правителя просить русских о перемирии. Двадцать восьмого сентября в сопровождении нашего бывшего посланника в Канаде Домокоша Сентивани и графа Гезы Телеки Фараго отправился в путь.
— Все это мне известно. Как и то, что они благополучно туда прибыли.
— Да, прибыли. Русские выслали за ними самолет. Вечером первого октября все они уже были в Москве, и в тот же день их принял заместитель начальника генерального штаба Красной Армии, лично знавший Фараго еще по довоенным временам. Как известно вашему высокопревосходительству, Фараго до нынешней войны служил военным атташе в Москве и превосходно говорит по-русски.
— Знаю!
— Русский представитель генерал-полковник Кузнецов осведомился у Фараго, привез ли он письменные полномочия на заключение соглашения о перемирии. Но у него такового не оказалось. Ни госпожа регентша, ни сам Габор Фараго об этом не подумали! Фараго направил Хорти телеграмму об установлении контакта с русскими и о необходимости выслать ему составленные по всем правилам письменные полномочия на заключение им, Фараго, перемирия с советским командованием. Далее Фараго предложил направить с этими полномочиями в Москву меня, ввиду того что я свободно говорю по-русски и довольно хорошо знаком с условиями жизни в Советском Союзе, так как во время моей службы в личной канцелярии его высочества регулярно читал русскую прессу.
Хорти ответил, что направит меня немедленно в Москву для передачи затребованных Фараго и составленных по всем правилам официальных полномочий.
— Ну а потом? — обернулся генерал-полковник к Бори.
— Мне были вручены полномочия, и ваше высокопревосходительство помогли мне перейти линию фронта.
— Совершенно верно, я тебе помог, причем до того ловко, что о твоем переходе ничего не знал даже полковник Кери, — ухмыльнулся Миклош.
— О поездке Бори я, между прочим, знал по крайней мере на сутки раньше вас, ваше высокопревосходительство, — парировал Кери.
Миклош укоризненно покачал головой.
— Словом, ты добрался до Москвы, — обратился он опять к Бори.
Добрался. Правда, благодаря глупой аварии с машиной — с некоторым запозданием. Я прибыл в Москву одиннадцатого октября к вечеру. На аэродроме меня встретили два русских штабных офицера, полковник и майор. Мы сели в автомобиль и сразу отправились в Министерство иностранных дел. Текст соглашения о перемирии был готов, оставалось только его подписать. Но для совершения этого акта необходим был я, вернее, привезенные мной письменные полномочия.
В кабинете министра иностранных дел меня ожидали венгерские делегаты. Я передал полномочия генералу Фараго. Просмотрев этот снабженный подписями и печатями документ, он вручил его русскому министру. Тот бросил на него лишь беглый взгляд и, подойдя к письменному столу, подписал текст соглашения о перемирии, составленный на русском и французском языках, в двух экземплярах каждый. Первым после него под всеми четырьмя экземплярами проставил свою подпись Габор Фараго, потом Сентивани и, наконец, граф Телеки.
На стене против письменного стола тикали большие часы. Я взглянул на них — было без трех минут восемь. После подписания соглашения министр пожелал венгерской нации счастья и удачи.
Рядом с министром стоял генерал армии, высокий и стройный блондин. Он был необычайно молод для своего высокого ранга. Имени его я не знаю. Перед церемонией подписания соглашения он не произнес ни слова. Но вот в похожем на зал кабинете отзвучали поздравительные слова русского министра. Воцарилась величавая тишина. И тут генерал армии заговорил. Голос его звучал торжественно и твердо. Он произнес слова отчетливо, немного с растяжкой: — Прошу вас, господа, не поймите меня превратно и не расценивайте мои слова как желание вмешаться в венгерские дела. Это вовсе не так! Мне лишь хочется дать один дружеский совет. Генеральный штаб Красной Армии поручил мне предупредить вас о той опасности, которая угрожает со стороны немецких войск Венгрии, и прежде всего Будапешту. Гитлер покинет Венгрию только в том случае, если в момент опубликования соглашения о перемирии боеспособные и готовые сражаться венгерские части будут иметь над оккупирующими Венгрию немецкими войсками решающее превосходство в силе. Повторяю, решающее превосходство в силе! В противном случае воинские соединения Гитлера воспрепятствуют выполнению соглашения о перемирии. Поэтому наш генеральный штаб дает совет венгерскому генеральному штабу: еще до объявления перемирия стянуть крепкие, надежные силы, перед которыми гитлеровцы должны оказаться беспомощными; очистить свои воинские части от ненадежных командиров; занять стратегически наиболее важные пункты страны и позаботиться о полной безопасности правительственных учреждений. Если все это будет сделано и венгерское правительство вместе со своей армией выполнит взятые на себя обязательства по перемирию, Красная Армия сможет Венгрию не оккупировать, она просто пройдет через ее территорию. В том случае, если венгерское правительство и генеральный штаб не располагают достаточными силами, способными обеспечить выполнение соглашения о перемирии и очистить Венгрию от немецких захватчиков, Красная Армия готова оказать венгерской армии вооруженную помощь. Наш генеральный штаб дал указание командованию 2-го и 4-го Украинских фронтов при первой же просьбе венгерского генерального штаба выделить для него необходимое количество танковых дивизий, артиллерии и авиаполков, а также предоставить гонведам столько автоматов, патронов и продовольствия, сколько им будет необходимо, чтобы в течение нескольких дней изгнать из Венгрии гитлеровский войска. — Генерал армии сделал короткую паузу. — Прошу господ, — продолжал он уже менее официально и гораздо более тихим голосом, — без промедления довести этот дружеский совет нашего генерального штаба до сведения венгерского генерального штаба. Разрешите мне также от имени нашего генерального штаба пожелать гонведной армии многих успехов, а венгерскому народу — счастливого будущего».
Министр простился с нами чрезвычайно сердечно. Генерал армии молча пожал всем руку. Мы возвратились в свою резиденцию, — продолжал Бори, — и с помощью одного советского офицера, владеющего венгерским языком, немедленно приступили к работе. В ту же ночь нами были отосланы в Будапешт три телеграммы: одна господину правителю, другая министру иностранных дел, третья начальнику генерального штаба. Мы передали совет русского генерального штаба всем троим адресатам, причем заклинали их попросить вооруженной помощи русских прежде, чем будет предано гласности соглашение о перемирии.
Бори почесал в затылке и несколько минут только гмыкал да качал головой. Наконец тяжело вздохнул и пробурчал грубое ругательство.
…Не вняли нашему совету! А все эта проклятая баба! Ведь и я предостерегал его высочество. Буквально молил быть осмотрительнее, не упреждать событий. Но чертова баба!.. Она, пожалуй, лишь для того и раззадоривала господина правителя, чтобы события развернулись совсем иначе, чем советовали и планировали мы. И вот вам результат! Вследствие подобной бабьей политики нам приходится теперь вырывать его высочество из лап немцев!
Бела Миклош произнес эту тираду с необычайной для него страстностью и после долго не мог отдышаться.
Несколько минут в самолете слышался лишь гул моторов.
— Вы женаты, мой друг? — неожиданно обратился Миклош к старшему лейтенанту Олднеру.
— Нет, я холост.
— Вот и правильно! Никогда не женитесь!
Самолет снялся с мукачевского аэродрома в шесть утра. В полдень он уже опустился в Москве. Но двенадцать часов показывали часовые стрелки пассажиров, а в Москве в это время уже пробило два. Был день 7 ноября, праздник 27-й годовщины победы Великой Октябрьской социалистической революции.
На аэродроме Белу Миклоша встречали два полковника и сотрудник Министерства иностранных дел. Еще какой-то молодой офицер приехал за Бори. Денеша Бори поселили не вместе с Миклошем, а на квартире у Фараго.
Миклош получил в свое распоряжение четыре комнаты на втором этаже особняка, первый этаж которого не был никем занят. Кери и Чукаши поместились каждый в отдельной комнате. Давыденко с Олднером заняли вдвоем одну. Венгерских гостей ждала горячая ванна, затем все позавтракали.
В четыре часа за Миклошем прибыла машина, она же через час привезла его обратно. Миклош в продолжение тридцати минут беседовал с генерал-полковником Кузнецовым, переводил старший лейтенант Олднер. Во время их отсутствия Давыденко, Чукаши и Кери отправились прогуляться, но далеко от дома не отходили, не зная, когда могут понадобиться.
Особняк стоял в одном из переулков улицы Воровского, неподалеку от большого желтого здания бывшей венгерской миссии, которое ныне пустовало. Погода была тихая, почти теплая, но плотные темно-серые облака заволакивали солнце.
— Снег пойдет! — предрек Чукаши.
До Красной площади было далеко, посмотреть ноябрьскую демонстрацию им не удалось. Под темными облаками очень низко мчались самолеты-истребители.
— Неужели все еще можно опасаться немецкого воздушного нападения? — осведомился Кери у Давыденко.
— Нет, это авиационный парад, — ответил подполковник.
Многие проходящие москвичи с любопытством посматривали на военные мундиры Кери и Чукаши. Однако вопреки ожиданиям Давыденко форма гонведных офицеров не вызывала особой сенсации.
Глубокой ночью Кузнецов вторично прислал за Миклошем машину, а через полчаса генерал был уже снова дома. Кузнецов принял его всего на несколько минут, извинившись, что должен идти на совещание по весьма срочному и спешному делу. К венгерскому вопросу, как он тут же заметил, оно отношения не имело. Венгерские же дела Кузнецов обещал обсудить с генералом в ближайшие дни.
На другое утро Миклош в сопровождении обоих своих офицеров нанес визит Габору Фараго. Попросил он присоединиться к ним и старшего лейтенанта Олднера.
Володя начал отговариваться, выражать опасение, что его присутствие будет стеснительно для венгерских офицеров и они при нем не смогут свободно обо всем говорить. Попробовал он также сослаться на усталость и на имеющиеся неотложные дела, однако генерал стоял на своем. В конце концов пришлось уступить, хотя Володя ясно видел, до какой степени Кери его присутствие не по вкусу.
Габор Фараго помещался со своей свитой в особняке бывшего японского военного атташе, меблированном с большим шиком, что не мешало венгерским гостям жаловаться на наличие в доме всего одной ванной комнаты.
Фараго и Миклош долго жали друг другу руки. А через каких-нибудь десять минут переругались, даже несмотря на присутствие Олднера.
Сентивани сообщил генералу и его спутникам о сложившейся к настоящему моменту обстановке. Он не делал доклада, а лишь информировал их, как бы вводя всех троих в курс дела.
Сентивани — человек среднего роста, худой и длиннолицый, типичный аристократ. Лет ему под сорок. У него холеные узкие руки с длинными нервными пальцами, которыми он хрустит при разговоре. Говоря сам, Сентивани никогда не смотрит в глаза собеседнику — и трудно сказать, куда устремлен его взгляд. Но когда начинает говорить его собеседник, глаза Сентивани не отрываются от губ говорящего, и, право, не так много находилось людей, которых бы не смутил этот испытующий взгляд.
Суть информации Сентивани сводилась к следующему. Он уведомил Миклоша и его спутников, что венгерские участники подписанного в Москве соглашения о перемирии, как только узнали о похищении Хорти и насильственном свержении его правительства немцами и нилашистами, тотчас образовали Московский венгерский комитет, сокращенно МВК.
Первоочередную свою задачу Комитет видит в том, чтобы объединить в своих руках функции главы государства и правительственной власти на период, пока правитель находится в плену у немцев или до момента образования законного венгерского правительства. В случае необходимости Комитет этот должен заменить собой также и законодательный орган. Сейчас МВК состоит из трех членов: Габора Фараго, Сентивани и Телеки. Председатель Комитета — Фараго, генеральный секретарь — граф Геза Телеки. На состоявшемся уже учредительном заседании было решено, что состав Комитета может быть пополнен новыми лицами по рекомендации любого из его членов при условии единогласно выраженного мнения.
— Разумеется, дорогой Бела, — вмешался в беседу Фараго, — принимая это решение, мы в первую очередь имели в виду тебя, отдавая себе полный отчет, каким большим приобретением явилось бы для Комитета твое участие в его работе. Если ты примешь на себя этот труд и ответственность, то не далее сегодняшнего вечернего заседания я поставлю вопрос о твоей кооптации в МВК. Уверен, что все его члены единодушно поддержат мое предложение.
— Позволь, дорогой Габор, вопрос о моем вступлении в ваш Комитет сделать предметом некоторых размышлений. Вообще говоря, я не любитель всяческих комитетов! Но если решу, что смогу именно здесь наиболее эффективно послужить Венгрии и господину правителю, я не только вступлю в него, но и, как старший по чину генерал гонведства, приму на себя руководство им.
Кровь бросилась в лицо Фараго. Кровью налились даже его светло-карие, монгольского разреза глаза. Фараго был высок и плотен. Он оставался солдатом даже сейчас, в своем плохо сшитом темно-синем двубортном костюме, только выглядел скорее фельдфебелем-сверхсрочником, чем генералом. Несмотря на охватившую его ярость, Фараго сумел заставить себя улыбнуться, хотя в этой улыбке явно сквозила угроза.
— Ты глубоко заблуждаешься, дорогой мой Бела! МВК не чисто военная организация и строится не по принципу армейской субординации. Это орган одновременно гражданский и военный. А потому если ты и в самом деле являешься старшим по рангу, что, впрочем, здесь не так легко установить, то даже в этом случае у тебя нет ни малейших законных прав требовать не только руководства Комитетом, но и простого членства в нем.
— Я — старший по рангу венгерский генерал! Меня произвел в этот чин его высочество господин правитель, и моя верность ему требует, чтобы руководящую роль взял на себя именно я.
— Но письменные полномочия на ведение переговоров с русскими и на заключение перемирия получены мной. Они также собственноручно подписаны господином правителем. Следовательно, верность его высочеству требует от всех венгров повиновения именно мне, и только мне. Повиновения до тех самых пор, пока господин правитель вновь не обретет свободу!
Миклош встал и повернулся к Кери.
— Военная дисциплина и данная его высочеству присяга…
…обязывает нас, ваше высокопревосходительство, признать своим руководителем того, кого господин правитель уполномочил представлять его особу в свое отсутствие! — закончил Кери начатую Миклошем фразу.
Пока Кери произносил эти слова, старший лейтенант Олднер потихоньку выскользнул из комнаты и, немного поколебавшись, вышел на улицу.
— У господина полковника тонко развито чувство юридической законности, — одобрил Сентивани, — Его превосходительство господин Фараго не имеет права передавать кому бы то ни было бразды правления. Такая произвольная персональная замена почти наверняка оказала бы не совсем благоприятное впечатление также и на русских. Совершив этот необдуманный, нарушающий правовые нормы шаг, мы можем потерять их доверие. Наша большая моральная сила именно в том и состоит, что мы придерживаемся правопреемственности. И наоборот, мы утратили бы эту нашу силу, если бы стали сами попирать правовую и историческую основы, на которых все зиждется, иными словами, принцип правопреемственности. Нет, мы не можем встать и никогда не встанем на путь Салаши!..
— На путь Салаши?! — крикнул Миклош.
— Да, на путь Салаши, — подчеркнул Сентивани. — Человек, который отказывается повиноваться уполномоченному господина правителя и пытается устранить с высокого публично-правового поста законного представителя его высочества, по существу, делает или хочет проделать то самое, что уже совершил Салаши.
— Протестую самым решительным образом! Я попрошу вас, попрошу…
Пока Миклош подыскивал подходящее слово, тихо и спокойно заговорил граф Телеки.
— Русские, имеющие в настоящий момент большое влияние на судьбы Венгрии… — начал он, но Бела Миклош перебил его:
— Боюсь, все эти соображения не представляют интереса для господина старшего лейтенанта Олднера. Чтобы в его присутствии…
— Олднера здесь уж нет. Взгляните в окно, ваше высокопревосходительство: вы можете сами убедиться, что он прогуливается по улице, — заметил Кери.
Оба, и Миклош и Фараго, сочли нужным проверить утверждение полковника.
— И в самом деле…
Худосочный, кривоногий граф Телеки тоже подошел к окну. Рядом с Фараго он производил впечатление японской болонки, которую можно носить в кармане. Болонка и волкодав. Проверив собственными глазами, что старший лейтенант Олднер прохаживается по улице перед особняком, Телеки прислонился спиной к окну и продолжил начатую речь. Он говорил вполголоса, но очень решительно и убежденно. Усталые, горевшие лихорадочным огнем серые глаза как бы освещали его рано увядшее, состарившееся бритое лицо.
— Русские убеждены, что мы, собравшиеся здесь, стоящие на почве правопреемственности люди, монолитны и едины. Отсюда следует, что мы — сила. Может, не столь уж большая, но, во всяком случае, такая, которая знает свою цель и с которой приходится считаться. Мы — это Венгрия в ее исторической преемственности! Не лишено вероятности, что соглашение с англичанами обязывает их, я подразумеваю русских, вести переговоры именно с нами. Но и помимо этого, простой трезвый расчет диктует необходимость считаться с нами. Русские понимают, что разрешить венгерскую проблему они могут единственно при нашей помощи, опираясь на нас. И надо отдать им справедливость, русские честно стремятся решить венгерский вопрос…
— Я всегда считал, что они честные люди! — заметил Фараго.
— Что не мешало тебе, будучи: атташе, всегда утверждать как раз обратное, — пробурчал Миклош.
Фараго оставил это замечание без ответа.
— Но едва русские заподозрят отсутствие единства между нами и увидят, что мы погрязли в личных распрях, а значит, не представляем надежной силы, как станут искать иную опору. Мы сами их на это толкнем, — развивал свою мысль граф Телеки. — Искать им к тому же придется недолго. Стоит оглянуться, и они обнаружат в Венгрии кое-кого других, а эти другие — будем же откровенны — ненавидят нас не меньше, чем немецких оккупантов, а может быть, гораздо сильнее. Спокойствие, господа, спокойствие! Прошу выслушать меня до конца. Это и в ваших личных, и в наших общих интересах. Нельзя нам забывать, что не далее четверти века назад в Венгрии произошла пролетарская революция. Честь ее подавления, расправы с диктатурой черни принадлежит господину правителю. Но сейчас он пленник. Все мы знаем, хоть и не говорим об этом, что в Венгрии на протяжении многовековой ее истории в голове крестьянина все с большим упорством зреет мысль о том, что получить землю возможно лишь при условии, что она будет отнята у господ. Об этом мужик не забывает ни на минуту. Кому-кому, а уж тебе-то, шефу жандармов, лучше всех нас, милостивый государь, известно, сколько забот доставляла жандармерии деятельность крестьянских агитаторов, проповедников раздела земли. Да и вы, господин полковник Кери, отлично осведомлены, какое множество хлопот причинили контрразведке всякие там литераторы и борзописцы, кричавшие о разделе земли. Мы все сознаем теперь, что совершили непоправимую ошибку: мы не сумели уничтожить действующую в венгерском подполье коммунистическую партию, хотя ухлопали весьма порядочные средства на содержание полиции и жандармерии! Но как бы там ни было, приходится признать, что все эти силы живы! И вина тут всецело наша. Так не будем же усугублять наши ошибки, вынуждая русских при решении венгерского вопроса опираться не на нас, а на противостоящие нам силы.
— Вы хотели бы, граф, чтобы мы продались русским? — спросил Кери.
— Я не собираюсь продавать ни себя, ни кого бы то ни было! — резко ответил Телеки. — Полагаю, господин полковник, никто не в состоянии обвинить меня в том, что я продавал немцам предназначенные для венгерских солдат продовольствие и амуницию.
Последовало глубокое молчание.
— Повторяю, господа, если русские начнут ориентироваться на враждебные нам классы, на пролетариев и крестьян, виноваты будем мы сами. Так давайте же не совершать самоубийства! Осуществись в Венгрии земельная реформа — конечно, не того типа, какую провел после подавления революции господин правитель, а совсем иная, именно та, о которой мечтает крестьянин… Тогда… тогда все безудержно покатится… и остановить будет нельзя. Мы утратим не только землю и политическую власть, но лишимся всего. Может, даже собственных голов.
— Слишком уж ты пессимистически оцениваешь обстановку, — заметил Фараго.
— Боюсь, как бы ты вскоре не обвинил меня в чрезмерном оптимизме. А можно ли не стать пессимистом, видя, как шестеро венгерских господ, после проигранной войны и несостоявшегося перемирия предоставленные исключительно прихоти и произволу иностранных держав, не в силах прийти к общему мнению? Шесть настоящих венгерских патриотов, истинных аристократов!.. Единство, нерушимое единство — вот тот спасительный круг, вернее, та соломинка…
— Ты прав, Геза. Мы должны действовать заодно против всех врагов! — с некоторой торжественностью заявил Бела Миклош. — Именно по этой причине я и принимаю на себя руководство!
— Ты, Геза, выразил то самое, что говорит мое сердце. Крепость нашего единства, верность правителю, жизненные интересы нации требуют, чтобы я не выпускал бразды правления, вверенные мне его высочеством господином правителем и скрепленные его собственноручной подписью! — произнес Фараго и с такой силой хлопнул Телеки по плечу, что тот охнул.
Миклош откланялся.
При прощании он именовал Фараго «ваше превосходительство», а тот его — «ваше высокопревосходительство».
Сразу после ухода Миклоша МВК устроил заседание. Председательское кресло занял Фараго, протокол вел Сентивани. Фараго был зол, Сентивани напуган, Телеки опечален.
— Заседание считаю открытым. Прошу тебя, Сентивани, высказаться по существу дела.
— Должен откровенно признаться, ваше превосходительство, что решительно не знаю, как нам следует поступить. Кооптировав в состав МВК Миклоша, мы тем самым сделаем наш Комитет совершенно недееспособным. А не приняв его к себе, рискуем, что, кроме МВК, в Москве образуется еще одна венгерская группа. Но подобное раздвоение может нанести венгерскому престижу большой вред.
— О чем ты говоришь? Миклош сам по себе, и вовсе никакая не группа! Это всего лишь он один, честолюбивый, чересчур о себе возомнивший осел. Никаких сторонников у него нет.
— У тех, кто чувствует себя обойденным и против этого борется, сторонники всегда найдутся.
— Умоляю, не преподноси ты мне своих вечных цитат из Корана, Талмуда или Гёте. У меня хватает мороки и без них. Лучше скажи, что нам делать?
— Для спасения нашего единства необходимо договориться с Белой Миклошем, — вместо Сентивани ответил граф Телеки. — По моему мнению, нам следует нанести ему ответный визит и использовать этот удобный случай…
— Что?.. Я, председатель МВК, стану бегать за каким-то генералом без армии! Да никогда! Никогда! — перешел на крик Фараго.
Не сказав больше ни слова, Телеки поднялся из-за стола и подошел к окну. Он встал, повернувшись спиной к Фараго, и, ничего не видя, смотрел на проходившую перед глазами жизнь улицы.
Председатель МВК еще продолжал некоторое время шуметь и клясться, что скорее сдохнет, примет иудейскую или мусульманскую веру, откроет деревенскую корчму или ссудную кассу, чем отправится на поклон к Миклошу. Но вскоре обнаружил, что никто не стремится его утешить, и утих сам собой.
Фараго высоко ценил графа Телеки. Не за ум, хотя и знал, что маленький граф — человек весьма умный и всесторонне образованный. Но разве мало на свете умных и образованных людей! К тому же большинство их — личности неприятные, даже опасные. Нет, Телеки не таков! Внешность у нею, правда, не слишком располагающая. Но Фараго знал, что маленький граф беззаветно предан старому режиму, пожалуй, не столько именно личности правителя, сколько господствующим классам, существующему порядку собственности и всему, что с этим связано. Знал за ним Фараго и еще одно свойство. Несмотря на свой чахлый вид — типичный книжный червь! — граф Телеки умел не только говорить, но и смело действовать. Услыхав от графа какое-нибудь возражение, Габор Фараго первым делом неизменно чувствовал неодолимое желание одним ударом прихлопнуть эту тлю. Но тут же у председателя МВК возникала мысль, напоминавшая, что, сколько ни случалось между ними разногласий, правда всегда оказывалась на стороне Телеки. Вот почему Фараго всякий раз позволял себя убедить, что прав не он, а маленький граф.
Он и сейчас с удовольствием пошел бы на уступки, сделай Телеки хоть малейшую попытку ему доказать, что ответный визит Беле Миклошу — его, Фараго, патриотический долг. Но маленький граф и не подумал пускать в ход какую-либо аргументацию, а попросту повернулся к нему спиной.
«На это, собственно, стоило бы обидеться, — подумал Фараго, но сразу отбросил такую мысль. — Сейчас нельзя, отложим до более благоприятного момента».
Из всего высказанного маленьким графом в присутствии Миклоша Фараго запомнил только одно: всю вину за то, что в Венгрии существует такая масса недовольных рабочих и крестьян, Телеки сваливает на полицию и жандармерию.
«Обвинять в этом жандармов — самая вопиющая несправедливость. Ведь буквально всем известно, что в деле преследования коммунистов они действовали, не щадя сил. Легко ему говорить, этому графу! Он и представления не имеет, что за адская работа в кровь забивать мужика. Не знает маленький граф, этот ученый бумагомаратель и аристократ, и того, как тяжело усмирять волнения среди сельскохозяйственных рабочих. Это тщедушное сиятельство, этот мозгляк, еще смеет меня упрекать, что я обращался с мужиком слишком деликатно!.. Клянусь богом, если мне снова доведется стать шефом жандармов или если я по воле всевышнего сделаюсь самим правителем Венгрии, больше никто и никогда не сможет мне предъявить подобного обвинения!..»
Фараго медленно приблизился к окну, возле которого стоял Телеки, и небрежно положил ему руку на плечо.
— Что же будет дальше, дорогой граф? Молчанием делу не поможешь. Так мы ничего не решим. По-моему, надо отважиться и смело взглянуть трудностям в глаза.
— Ну, знаешь, милостивый государь, если ты действительно этого хочешь, тебе следует учесть одно: сделай мы хоть малейшую ошибку, и в результате раздела земли не миновать! Со всеми вытекающими отсюда последствиями.
— Неужели ты надеешься, что русские нас защитят от изголодавшихся по земле крестьян, от коммунистически настроенных рабочих?
— Нет, на это я, конечно, не надеюсь. Но я знаю, что до известной степени русских связывает международное положение. Кроме того, они очень серьезно относятся к данному ими слову, а это открывает перед нами широкие перспективы. Русские заключили с нами соглашение о перемирии. Следовательно, пока мы сохраним способность вести переговоры, они нас не покинут. Повторяю, для нас в этом кроются немалые возможности, только надо действовать с умом. Нам необходимо выиграть время. А действуя умно, мы его выиграем, причем как раз столько, сколько нужно, чтобы в венгерский вопрос успели вмешаться англичане. Разумеется, стоит им это заподозрить, и русские могут образумиться, понять, что заключенного с ними соглашения мы не соблюдаем, так как взяли на себя обязательства, выполнить которые не в состоянии.
— И на этом-то основании, мой милый граф, мне следует заискивать перед Белой Миклошем?
— Заискивать? Никто этого от тебя не требует! И меньше всего я. Тем не менее наш трезвый рассудок и наши общие жизненные интересы настоятельно рекомендуют нам добиться соглашения с Миклошем.
Фараго уже готов был сказать: «В таком случае черт с ним! Пошли…» Но дело до этого не дошло. В комнату, где заседал МВК, даже не сбросив в вестибюле шубу, не стряхнув с нее снег, влетел Денеш Бори.
— Вот мы все плакались, — заговорил он еще на ходу, позабыв спросить на то разрешения и ни с кем не поздоровавшись, — все горевали, что нас, венгров, слишком мало. Теперь пришел черед пожалеть, что, как выясняется, нас слишком много! Во всяком случае, больше, чем желательно…
— Что ты хочешь сказать? — рявкнул на него Фараго.
— А вы читали, милостивые государи, сегодняшние «Известия»?
— Нет, не читали. Есть что-нибудь для нас интересное?
— Ты же сам владеешь русским языком… Так вот, пожалуйста, свежий номер… На третьей странице… Читай! Наслаждайся!
Фараго быстро пробежал глазами короткую статью и швырнул газету на пол.
— Что случилось, ваше превосходительство? — обратился к нему Сентивани.
— Этот негодяй, авантюрист! Этот подлый немецкий наймит…
Вместо Фараго на вопрос Сентивани ответил Бори:
— Вчера приехал в Москву Янош Вёрёш и сразу дал интервью «Известиям». Утверждает, что Хорти назначил ого своим преемником.
— А это действительно так? — спросил Телеки.
— Да хоть бы и так, все равно неправда! — загремел Фараго. — Или вы не знаете Вёрёша?.. Негодяй врет всем, не исключая самого себя. Врет, не только когда от этого нет никакой пользы, но даже если от его вранья не предвидится ничего, кроме вреда.
— Господа, давайте займем опять наши места и продолжим заседание! — сказал Сентивани. — Вношу предложение разрешить господину майору Денешу Бори присутствовать на нем в качестве гостя.
— Так мы же собирались ехать к Миклошу?
— Сейчас у нас есть дела более срочные, ваше превосходительство. Нам следует без промедления, еще сегодня, представить русским меморандум относительно формирования правительства. Необходимо сейчас же образовать временное венгерское правительство — само собой разумеется, с их согласия.
— И ты полагаешь, что русские на это пойдут?
— Надо попытаться.
Телеки кивком поддержал предложение Сентивани. Фараго, пожав плечами и что-то проворчав, тоже согласился.
Состав правительства наметили очень быстро:
Премьер-министр и министр обороны — Габор Фараго.
Министр иностранных дел — Домокош Сентивани, чрезвычайный посланник.
Министр культов и финансов — граф Геза Телеки, профессор.
Министр земледелия — Бела Миклош-Дальноки, генерал-полковник.
Остальные министерские портфели остались пока не распределенными.
Меморандум, адресованный от лица МВК Советскому правительству с просьбой дать согласие на срочное формирование временного венгерского правительства, составил Сентивани, перевод текста на русский язык сделал Бори. Пока он переводил, члены МВК торопливо пообедали. Как только меморандум был готов, Сентивани и Бори немедленно стали собираться в Министерство иностранных дел для его вручения. Документ предусмотрительно датировали шестым ноября.
— Как ты думаешь, выгорит что-нибудь из этого дела? — обратился Фараго к маленькому графу, который, стоя перед зеркалом, поправлял свой красивый светло-голубой галстук.
— Думаю, что Вёрёш, во всяком случае, всполошится и прибежит к нам, чтобы выклянчить себе министерский портфель.
— Не слишком ли ты радужно настроен, дорогой граф?
— В этом меня как раз упрекнуть нельзя. Быть оптимистом я, к сожалению, просто не умею.
После недолгого колебания граф Телеки присоединился к Сентивани и Бори. Фараго остался в особняке один и решил заняться раскладыванием пасьянса.
Однако не успел он взять карты в руки, как к нему пожаловал гость. Это был Янош Вёрёш.
— Янош!
— Габор!
Господа обнялись.
— Представь себе, дорогой Габор, какое произошло со мной недоразумение, — начал Вёрёш, удобно устроившись в черном кожаном кресле возле курительного столика. — Вообрази, собираюсь наведаться к тебе, горю нетерпением повидаться, побеседовать, и вдруг мой бестолковый толмач приводит меня вместо твоей резиденции… К кому бы, ты думал?.. Прямехонько к Беле Миклошу!
— К Миклошу? — изумился Фараго. — И что же дальше?
— Мы с ним сильно повздорили! У Миклоша нет ни малейшего представления о военной субординации. Этот несчастный вообразил, что, поскольку раньше других произведен в генерал-полковники гонведства, он на этом основании якобы является старшим по рангу. Но как тебе известно — да это знает и любой истинный солдат, — первым военачальником независимо от чина при всех обстоятельствах всегда считается начальник генерального штаба. А ныне таковым являюсь я!
— Конечно, мой дорогой Янош, ты действительно старший генерал гонведства и подчиняться обязан лишь непосредственно МВК.
— Кому? Как ты сказал, Габор? Что это за МВК? В первый раз слышу!
Фараго подробно разъяснил сущность МВК, изложил короткую историю возникновения этой организации и решительно, не терпящим возражений тоном заявил, что при данном положении вещей МВК осуществляет прерогативы главы государства, функции правительства и законодательного органа.
Сообразив, куда гнет Фараго, Вёрёш вскочил.
— Но это же смешно! Мало того, возмутительно! Если мы не хотим нарушить принцип правопреемственности и вообще действовать вопреки закону, заменить господина правителя может только один начальник его генерального штаба. Всякое иное разрешение вопроса есть не что иное, как заговор против господина правителя… путч, революция!.. Уж не собираешься ли ты, Габор, вступить на путь Салаши?
Спустя час вернулись Телеки и Сентивани.
— В ваше отсутствие ко мне заезжал Янош Вёрёш, встретил их Фараго.
— Ну как? Что? — спросили оба в один голос.
— Я его выгнал. Этот человек окончательно спятил, исподличался. Не мешало бы предупредить русских, что в прошлом он был доверенным лицом Гитлера, — заключил Фараго.
— Только не это! — возразил Телеки. — Попробуй мм так поступить, Вёрёш немедленно обрушится с какой нибудь клеветой. И в первую очередь против тебя, милостивый государь. А обвинения свои подкрепит тем, что ты в свое время депортировал и отправил в Германию сотни тысяч венгерских евреев. Потом он нападет на меня и обвинит… не знаю, в чем именно, но уверен, что в чем нибудь обязательно обвинит.
— Так что же делать? Не сидеть же нам сложа руки и ждать, пока этот Вёрёш…
Не договорив, Фараго яростно затопал ногами.
— Да, предпринять, конечно, что-то надо. Только по возможности умное, — с оттенком иронии заметил Телеки.
Заседание МВК продолжалось целый час, однако никакого решения принято не было. Никто не внес ни одного более или менее толкового предложения.
К ужину в особняк прибыл Бори. Сентивани коротко рассказал ему, что произошло в его отсутствие между Фараго и Вёрёшем.
— Пустяки! — заметил Бори. — Вёрёш все равно станет плясать под нашу дудку.
— Но-но!.. Верится с трудом! — сказал Фараго.
— Сейчас на улице я случайно повстречался со своим старым знакомым. Это некий мистер Грин, он служит главным бухгалтером в британском посольстве здесь, в Москве. Мистер Грин большой знаток венгерских дел. Я узнал от него, что англичане преисполнены доверия к одному венгерскому генералу, который находится в настоящее время в двадцати восьми километрах от Москвы, в лагере для военнопленных. Мистер Грин частенько его навещает. Речь идет о генерал-лейтенанте графе Альфреде Шторме. Супруга его англичанка, а шурин, некий майор Кенникот, — сотрудник английской секретной службы, специалист по венгерским делам. Мы сможем играючи обезоружить и Вёрёша и Миклоша, в то же время завоевав для МВК энергичную поддержку англичан, если на пост премьер-министра выдвинем графа Шторма…
— А я? Меня, значит, за борт? Прикажете пойти в сельские сторожа?
— Что вы говорите, ваше превосходительство! Шторм будет лишь премьер-министром, а ведь МВК заменяет правителя. И председателю Комитета, то есть вам, ваше превосходительство, надлежит принять титул временного правителя.
— Не так уж плохо! — вполголоса пробормотал Фараго.
— Кому из вас известен граф Шторм? — спросил Телеки.
— Я его знаю, — ответил Фараго. — Элегантный, с приятными манерами человек. Любимец ее высочества госпожи регентши. Ненавидит Миклоша.
— Гм… С ним, пожалуй, можно кое-что сделать. Только трудно себе представить, чтобы русские пришли в восхищение, узнав, что за каких-нибудь пару часов мы успели изменить свое мнение и уже выдвигаем новые прожекты. Да и в самом деле, разве подобный оборот достоин нас, солидных государственных мужей, консервативных блюстителей правопорядка, стоящих на почве законности и правопреемственности? — рассуждал Телеки.
— Тут дело исключительно в формулировке, господин граф. Предлог можно найти… Никакая тень не упадет на нас: ведь мы только и думаем, как лучше послужить интересам нашей Венгрии. И раз вместо одного хорошего решения мы находим другое, еще более удачное, в этом нет ничего дурного. Нет такой идеи, которую я не сумел бы утвердить самым убедительным образом! Повторяю, все дело в форме. Но прежде всего нам надо решить вопрос по существу: будет ли действительно правильно с нашей стороны предложить на пост премьер-министра кандидатуру графа Шторма?
— В этом нет никаких сомнений! Сам же Сентивани только что нас успокоил, что сумеет убедительно обосновать решительно все, — сказал со смехом Бори. — А я, со своей стороны, могу заверить вас, господа, что от выдвижения Шторма мы выиграем очень много. В первую очередь активную поддержку английской дипломатии. И одновременно ничего не проиграем. Абсолютно ничего. Альфред Шторм — калека. У него ампутированы выше колен обе ноги. Да и вообще-то он совершенно незначительный человек. Был когда-то элегантным господином, обладал хорошими манерами, теперь остались одни хорошие манеры, да и это проблематично. Не будь он калекой, я и про него бы мог сказать, что он станет плясать под нашу дудку. А самое главное — другого выбора у нас нет. Если Миклош и Вёрёш успеют между собой сговориться против нас, заседай мы хоть сорок часов подряд, нам все равно трудно на что-либо рассчитывать.
— Меня убедил только один из твоих доводов, Бори, — после некоторого раздумья сказал Телеки, — это твое утверждение, что у нас нет иного выбора. Я далеко не уверен, что премьерство графа Шторма избавит Венгрию от раздела земли. Но раз нет другого выбора, а я и сам вижу, что это так, мы должны остановиться на Шторме.
Через полчаса был уже намечен новый список состава правительственного кабинета:
Премьер-министр — граф Альфред Шторм.
Министр иностранных дел — Домокош Сентивани.
Министр культов и финансов — граф Геза Телеки.
Министр обороны — Денеш Бори.
Министр земледелия — Бела Миклош-Дальноки.
Правительство назначается Московским венгерским комитетом (МВК), председатель которого, Габор Фараго, принимает на себя титул временного правителя.
Изменения первоначального проекта меморандума Сентивани обосновал следующим образом: МВК считает настоятельно необходимым в своей деятельности опереться на более широкие круги и потому привлекает к руководству страной новые силы.
Бори перевел меморандум на русский язык и понес новый документ в Министерство иностранных дел. Сентивани отправился вместе с ним.
— А мы тем временем, мой дорогой граф, наведаемся к Миклошу! — предложил Фараго.
В занимаемом генералом особняке они застали одного Чукаши, от которого узнали, что Миклоша пригласил к себе Кузнецов, а Кери пошел навестить Яноша Вёрёши.
Когда они снова вышли на улицу, граф Телеки, дрожа от холода, спросил:
— А куда теперь?
— Проедемся по городу, потом домой! — решил Фараго.
Как только большой черный «зис», предоставленный генеральным штабом Красной Армии в распоряжение Фараго, тронулся, Телеки глубоко вздохнул.
— Мы танцуем на льду, ваше превосходительство!
— Ты опять превратился в пессимиста, мой маленький граф?
— Да-да, мы танцуем на льду. И рано или поздно расшибем себе нос.
— Если и поскользнемся, то первым делом сломаем ноги или свернем шею кому-то другому, но не себе.
— Не только себе, — поправил его Телеки. — Не будем заниматься самообманом и сознаемся, что наше положение ухудшается день ото дня. Те, что могли бы стать приверженцами нашей политики там, в Венгрии, теперь находятся на стороне немцев и вместе с ними оттягиваются на запад. Красная Армия занимает все новые и новые венгерские территории, и с каждым пройденным ею шагом растет число людей, все громче и громче требующих раздела земли… А мы тем временем грыземся между собой здесь. Куда все это нас заведет?
— Не бойся, граф! Ничего не бойся! Дай только мне усесться в королевском дворце в Буде, и я опять сколочу такую жандармерию, что… Выше голову, мой милый граф!
— Время бежит… а воз и ныне там! — с горечью заметил во время завтрака двенадцатого ноября Домокош Сентивани.
Телеки не обмолвился в ответ ни словом, только с усталым видом утвердительно кивнул маленькой, высохшей головкой. Фараго положил себе на тарелку огромный кусок буженины и две ложки русского салата.
— Отлично готовят эти русские! — сказал он с набитым ртом.
Телеки, который принципиально считал всякую еду варварством, а ел часто и много единственно, как он оговорился, для сохранения работоспособности, вялым жестом выразил согласие с восхищенным возгласом Фараго. Что до Сентивани, он и одобрял, и оспаривал утверждение генерала.
— Стряпают они, бесспорно, хорошо… Но недостаточно культурно. Русский готовит себе пищу с единственной целью ее поглотить, а ест, исключительно чтобы насытиться. Их поварам совершенно чуждо декоративное искусство, уменье украсить стол, одним словом культура. У русского человека нет ни малейшего понятия об эстетическом наслаждении, которое испытывает как от самого приготовления кушаний, так и от их потребления любой француз или представитель высших кругов английского общества.
— Брось ты свой Талмуд и своего Гёте! Можешь мне поверить, блюдо русского рыбного салата стоит больше, чем вся замысловатая мудрость Корана и Йокаи, вместо взятых. Ешь, граф! А главное, пей! Превосходная водка! Умница, кто ее выдумал. Крепка на совесть и так дерет глотку, словно глотаешь ежа. Однако для солдата это все равно что настоящее французское шампанское: пьяным не напьешься, а забот как не бывало…
— Но я вовсе не желаю забывать свои заботы, наши заботы, ваше превосходительство! — неожиданно взорвался Телеки. — Это безделье сводит меня с ума. Ведь не затем же мы приехали в Москву, чтобы обжираться!
Телеки не стал ждать, пока Фараго прожует и проглотит запиханный в рот огромный кусок мяса и снова обретет дар речи. Он резко поднялся и, пройдя к себе в комнату, запер дверь на ключ. Настроение у него было отвратительное, ему хотелось побыть одному. Телеки чувствовал себя глубоко несчастным.
Однако огорчало его не кажущееся отсутствие событий. Он превосходно понимал, что каждый день, каждый час приносит с собой целый воз новостей. Но он отлично сознавал и то, что все происходящее никак не соответствует его планам, за которые он так упорно продолжал цепляться, больше даже, чем за собственную жизнь, хотя давно смутно подозревал, а возможно, и знал, что планы эти неосуществимы. Жизнь… А стоит ли жить, можно ли вообще жить в двадцатом веке? Граф Геза Телеки все чаще и чаще ставил перед собой такой вопрос и каждый раз со всевозрастающей решительностью давал на него отрицательный ответ.
Ему надо было родиться в эпоху господства династии Арпадов, в годы правления короля Ласло Святого[57].. А еще лучше при Анжуйской династии короля Лайоша Великого, который, происходя из итальянцев, наверняка проявлял большую чуткость к культуре, чем этот мужлан Ласло Святой. Жить при дворе короля Лайоша Великого, но прихватив с собой из двадцатого века самолет и автомашину, электричество и книгопечатание, ванну и мыло, сверкающий унитаз и шприц с морфием!.. Право феодала казнить своего холопа — и электрическое освещение. Дыба, колодки — и центральное отопление… Вот о каком мире мечтал граф Телеки, о мире, где все это находилось бы вместе, притом в безраздельном его владении.
Но маленький граф был человек неглупый, хорошо образованный и отлично сознавал, что мир его мечты никогда не существовал и существовать не будет. Граф очень любил Венгрию, только не нынешнюю, не завтрашнюю, даже не вчерашнюю, а Венгрию шести-семивековой давности. Он презирал и ненавидел современных ему мадьяр за то, что они не просто смирились с постоянными переменами в мире, но подчас сами содействовали его преобразованию.
Презирал Телеки и самого себя — за немощное чахлое тело, за некрасивое, рано постаревшее лицо. До войны он выписывал себе белье и костюмы из Лондона, обувь заказывал в Ницце, галстуки получал из Парижа, носки посылали ему из Брюсселя. Духи он тоже признавал только парижские, а особое, по его собственному рецепту, мыло изготовляла для него одна голландская фирма.
Граф Телеки прекрасно отдавал себе отчет, что вся эта изощренная элегантность только лишний раз подчеркивает его уродливость и немощь, и все-таки не был склонен отказываться от подобной дорогостоящей, но не крикливой изысканности. Она, по его мнению, если и не возвышала его над варварами соотечественниками, то хотя бы отделяла сколько-то от них. Венгры, по определению маленького графа, даже самые богатые, одевались на восточный манер, по-балкански. А граф ненавидел все балканское и все восточное, если не считать выполненных тушью японских гравюр и китайского фарфора.
Согласившись на предложенную ему по рекомендации госпожи регентши московскую поездку, он представлял свою миссию совсем в ином свете. Граф предвкушал множество больших, необычайных, щекочущих нервы приключений. Он даже мог предполагать, будто большевики бросят его в камеру пыток, хотя прекрасно знал, что большевики совсем не таковы, какими привыкли их изображать венгерские жандармы, провинциальные попы, исправники и инструкторы допризывников. Однако Телеки далеко не был убежден, что, случись ему подвергнуться пыткам, он сумеет их выдержать и не станет предателем.
Что именно мог бы он выдать под пытками, сказать было трудно. Маленький граф не имел личных тайн, ни к кому не чувствовал он духовной близости, и меньше всего к Хорти, которого считал человеком чрезвычайно заурядным, неотесанным и даже смешным. Государственных мужей хортистского времени Телеки тоже расценивал как невежественных и к тому же трусливых людей. В их присутствии ему всегда казалось, что от них исходит кислый мужицкий запах. Таким образом, поездка в Москву явилась для маленького графа полнейшим разочарованием. Жил он здесь в комфорте, в изобилии, и с ним ровно ничего не случалось…
Между тем газеты ежедневно приносили вести о новых продвижениях Красной Армии. Сегед, Дебрецен, Сольнок, Печ, Кечкемет находились в руках русских, советские передовые части уже дошли до городской черты Будапешта. По сообщению английского радио — так по крайней мере утверждал Бори, — в комитатах Бихар и Байя крестьяне во многих местах напали на господские усадьбы и делят помещичьи владения.
Генерал-полковник Кузнецов поздравил Фараго с героической борьбой венгерских партизан, действующих в районе Мишкольца. Он сообщил ему также, что в Мукачево вместе с войсками Красной Армии вступил отряд венгерских партизан. Подполковник Давыденко принес Фараго экземпляр одной сегедской ежедневной газеты, которую редактировали совместно венгерские коммунисты, члены партии мелких сельских хозяев и еще какой-то крестьянской партии. В газете много говорилось о предстоящей земельной реформе. А тут, в Москве, господа, вынашивающие планы образования венгерского правительства, все еще мешкали.
И в самом деле, в течение второй половины ноября и МВК, и Бела Миклош, и Янош Вёрёш жили безмятежно. Зато между ними трения явно обострялись.
Вёрёш настрочил заявление на восьми страницах, в котором обращал внимание Советского правительства на то обстоятельство, что Габор Фараго является платным агентом гитлеровцев и приехал в Москву вовсе не для заключения перемирия, а чтобы задержать, воспрепятствовать и даже, если удастся, вообще сорвать заботливо подготовленный им, начальником генерального штаба Яношем Вёрёшем, переход венгерской армии на советскую сторону.
Перевел заявление на русский язык Денеш Бори. Но когда все уже было готово, Вёрёш вдруг передумал, разорвал документ и швырнул его в огонь.
Тем не менее заявление его оказало свое действие. Оставшись с глазу на глаз с Фараго, Бори рассказал ему все, что Вёрёш написал о нем русским.
В ответ Фараго тут же схватился за перо и принялся в свою очередь старательно разоблачать Яноша Вёрёша. Он писал, что в марте 1944 года, когда немцы оккупировали Венгрию, Вёрёш сорвал национальное сопротивление, заранее им, Фараго, тщательно подготовленное, что по приказу Вёрёша военный трибунал генерального штаба по одним анонимным доносам и без всякого судебного разбирательства выносил смертные приговоры всем заподозренным в симпатиях к русским. Не постеснялся Фараго прибавить от себя и то, что, мол, Янош Вёрёш гомосексуалист и сифилитик. Много еще всякого понаписал он на Вёрёша, состряпав, таким образом, целых четырнадцать страниц.
Бори и этот текст перевел на русский язык.
За ужином, который на этот раз был особенно удачен, Фараго похвастал Телеки, что теперь-то уж он хорошую свинью подложит Вёрёшу. Телеки попросил показать ему венгерский оригинал заявления. Когда граф прочел эту бумагу, ему сделалось дурно. Он чувствовал, что его буквально мутит от всего этого. Овладев собой, Телеки предложил Фараго порвать это заявление на мелкие клочки и сжечь. Долго, и не один, а с помощью Сентивани, убеждал он Фараго. Наконец тот сдался, согласившись, что действительно не стоит посылать русским подобное разоблачение, ибо под его впечатлением они наверняка порвут всякие связи с хортистскими генералами.
Писанина Фараго тоже попала в огонь. Но Бори все-таки поспешил осведомить Вёрёша о том, что собирался написать о нем русским Фараго.
Бори натравливал обоих генералов друг на друга вовсе не из каких-нибудь злонамеренных побуждений и уж, во всяком случае, не из желания посеять между ними вражду. Нет, он был попросту политиканом и действовал методами, которым научился в окружавшей Хорти среде.
У него было свое собственное представление о будущности Венгрии. По окончании войны она должна стать ближайшим соседом Советского Союза и, следовательно, ареной всевозможных антисоветских интриг, главным местонахождением антисоветских агентов и провокаторов. Любая страна, замыслившая войну против русских, станет осыпать венгерские влиятельные круги деньгами, наградами и прочими благами и позаботится, чтобы у венгерского правительства оказалось достаточное количество хорошо вооруженных войск и жандармов, способных держать в узде венгерское крестьянство и не допускать, чтобы мужики угрожали безопасности военных баз, предназначенных для войны с Советским Союзом.
Во главе Венгрии встанет правитель, который сумеет договориться с крестьянскими вожаками и привлечет их на свою сторону где силой доводов и обещаний, а где, если потребуется, и деньгами. В случае необходимости, если крестьянские вожаки не захотят внять доброму слову, не остановится он и перед расстрелом. Все рабочие будут объединены в одну-единственную организацию, а руководители ее должны состоять на содержании государства и принести присягу верности правителю. Да и вообще промышленных рабочих будет в Венгрии немного. Экспорт фабричных изделий из-за границы позволит оставить в стране только паровые мельницы, винокуренные заводы и табачные фабрики.
Бори долгое время полагал, что во главе такой идеально устроенной Венгрии следует поставить Фараго. Он знал его с давних пор, так как постоянно информировал его обо всем, что делается в королевском дворце в Буде. На протяжении многих лет Фараго за эту информацию платил Бори исключительно теплым рукопожатием да словом благодарности. Однако когда в Венгрии происходила конфискация еврейского имущества, он не забыл и его заслуг, проявив по отношению к нему чрезвычайную щедрость. Но не только по этой причине пал выбор Бори на Фараго. Видал он шефа жандармов и в работе, когда тот твердой рукой, без особых угрызений совести творил расправу над вам неугодными. Если Фараго так же расправится с мечтающими о земле крестьянами и готовящимися к революции рабочими да разделается со всеми взбесившимися писаками, будущее Венгрии можно считать обеспеченным.
Однако в ходе происходивших в Москве и Лишко переговоров авторитет Фараго сильно упал в глазах Бори. Приехав в Лишко с целью завербовать для своего кандидата в правители новых союзников и приверженцев, Бори без ведома Фараго, но от его имени обещал, что в Венгрии будет проведен раздел земли, причем в таком далеко идущем масштабе, в результате которого никому не будет оставлено больше пяти тысяч хольдов, за исключением особых, сугубо мотивированных случаев. Но даже такое заманчивое обещание ни на кого не подействовало. Вероятно, по той причине, что от новоявленного кандидата слишком уж разило жандармским духом. Это еще полбеды. Хуже было другое: не чувствуя больше за своей спиной жандармских штыков, Фараго как-то сразу сник, стал нерешительным, даже трусоватым. А трусость свою старался прикрыть грубостью и предпринимал также попытки выправить положение при помощи средств, которые далеко не к лицу будущему диктатору.
«И зачем он заискивает перед этим дегенеративным лунатиком графом! — возмущался про себя Бори. — Я не взял бы его даже в лакеи! А меня, самого верного своего союзника, он и в грош не ставит. Трусливая дубина! Вместо того чтобы шуметь, требовать, он только униженно клянчит, а порой не имеет духу даже на это, сидит сложа руки и дожидается, пока жареный голубь сам влетит ему в рот».
Разочаровавшись в Фараго, Бори несколько дней ходил как неприкаянный: нет и нет кандидата в правители, ради которого стоило бы потрудиться! Белу Миклоша он помнил еще по Венгрии и считал человеком нерешительным, слабым. Хоть и зовется его высокопревосходительством, а настоящим барином никогда не был и не будет.
Так и останется всего-навсего секейским[58] дворянчиком, для которого сливовая, домашнего производства самогонная палинка приятнее французского коньяка.
Янош Вёрёш тоже был ему знаком по Будапешту, причем гораздо ближе, чем Миклош.
Презирал он его еще сильнее. Бори отлично знал, что за глаза все его пренебрежительно называют Хари Яношем, то есть вруном. Денеша Бори не особенно смущало, что нельзя верить ни одному слову Вёрёша. Хуже было то, что Вёрёш проявил себя безжалостным не только по отношению к коммунистам. Он и с господами офицерами обращался крайне немилосердно и даже жестоко: в случае недостачи какого-нибудь ящика консервов или нескольких сот солдатских ботинок немедленно назначал расследование и почти всегда сворачивал шею повинному в хищении казенного имущества. Заточал в тюрьму офицеров, господ. Так настоящий дворянин никогда не поступает.
Следовательно, и Вёрёш тоже не истинный барин, а лишь разыгрывает из себя такового. Делает он это, правда, хорошо, вводя в заблуждение многих. По этой самой причине Бори смертельно ненавидел Вёрёша и считал его беспринципным негодяем, что в служебных делах никогда ему, разумеется, не мешало с подчеркнутой готовностью предлагать начальнику генерального штаба свои услуги. О моральном облике Вёрёша Бори судил бы куда более снисходительно, если бы тот не был таким гордецом и открыто не презирал чиновников личной канцелярии Хорти, в том числе и его, Бори. Но информацию обо всем, что происходило и готовилось в королевском дворце, начальник генерального штаба получал непосредственно от ее высочества госпожи регентши и потому в людях вроде Бори не нуждался. А тех, кто ему не был нужен, Вёрёш откровенно презирал.
Вот почему, возвратясь из Лишко в Москву, Бори оказался в растерянности и с каждым буднично и безрезультатно протекшим днем все мрачнее взирал на обстановку.
Одна, надо думать хорошо подготовленная, «случайность» вернула ему прежнюю жизнерадостность и энергию. Как-то на улице Бори окликнул некий пожилой господин в поношенном пальто и спросил по-английски номер автобуса, идущего до Сокольнического парка, на что Бори дать ответа не сумел. Незнакомец оказался весьма общительным и, хотя Бори не задавал ему никаких вопросов, словоохотливо рассказал, что в Сокольниках живет один его хороший друг, который получил из Лондона ящик замечательного шотландского виски. Вот он и вознамерился съездить сейчас в Сокольники, одолжить у приятеля пару бутылок своего излюбленного напитка. Шотландское виски много лучше ирландского, от которого всего лишь после нескольких стопок начинаются боли в желудке.
Так вот и случилось, что Бори познакомился с мистером Грином. Через него-то он и узнал, каким великим счастьем было бы для Венгрии, если бы граф Альфред Шторм согласился принять во вновь формируемом временном правительстве пост премьер-министра. И Денеш Бори немедленно начал действовать. Первый шаг — выдвижение кандидатуры Шторма — удалось сделать неожиданно легко, но второй оказался куда труднее. Однако и здесь произошли наконец кое-какие сдвиги.
Полковник Кери вызвал к себе Денеша Бори. Прибыв в особняк Миклоша, тот застал полковника одного; генерал вместе с остальными спутниками отправился в зоологический сад взглянуть на своих любимых белых медведей.
Кери поведал собеседнику, что после долгих размышлений и основательной оценки существующего положения пришел к следующему заключению: в настоящий период наиболее подходящей для венгерской нации кандидатурой на пост премьер-министра можно считать генерал-лейтенанта графа Альфреда Шторма. Хорошо бы ему, Кери, совместно с Бори посетить генерал-лейтенанта, которого, кроме всего прочего, полковник знает лично, является его старым почитателем и привез ему из Будапешта привет от родственников и друзей. Короче говоря, не мешало бы получить разрешение на эту поездку.
Денеша Бори очень обрадовало, что даже Кери признал государственные способности графа Шторма, но план посещения графа все же показался ему вряд ли осуществимым. Бори был уверен, в чем откровенно признался полковнику, что русские не настолько наивны, чтобы дать разрешение на подобный визит, допуская, что он может быть использован для политических переговоров за их спиной.
— А я в этом вовсе не уверен! — возразил Кери. Мы уже имели несколько сюрпризов со стороны русских. А почему бы, собственно, не дать такого разрешения? Мы их союзники, точнее, скоро будем ими… Альфред Шторм — кандидат в премьер-министры союзного с СССР государства… или будет таковым…
— Или, еще вернее, мы желали бы, чтобы он им стал, — закончил Бори цепь размышлений полковника. — Вообще говоря, наш недотепа граф тоже придерживается мнения, будто мы пока что получали от русских все, что бы ни попросили.
— Телеки неплохо оценивает обстановку.
Бори почесал нос и состроил такую мину, словно хлебнул уксусу.
Бори составил от имени Кери и своего собственного письменное ходатайство, в котором испрашивал для обоих разрешения посетить в лагере военнопленных «нашего старого соратника и верного друга господина генерал-лейтенанта графа Шторма». Через сорок восемь часов такое разрешение было получено. Его скрепляли две подписи и печати.
— Вот видишь! Телеки оказался прав! — торжествовал Кери.
В лагерь военнопленных полковника Кери и Денеша Бори сопровождал подполковник Давыденко. Чтобы им не мешать, он уселся рядом с шофером. Тем не менее оба венгра всю дорогу молчали. Не успела тронуться машина, как у Кери вдруг вспыхнуло подозрение, не заманивают ли их русские в ловушку.
Как бы они ни были наивны, им наверняка известно, что больше десяти лет он, Кери, проработал в контрразведке, где уж отнюдь не церемонился с людьми, не желавшими победы Гитлеру или хотя бы попросту не верившими в нее. Не исключено, конечно, что русские знают о нем и другое, а именно: что даже во время войны он не порывал связей с английской секретной службой. Правда, заслуга эта тоже относительная — русские, чего доброго, способны не только не засчитать подобное обстоятельство в его пользу, а, напротив, поставить ему в упрек. Хоть Англия и Советский Союз в борьбе против Гитлера союзники, но…
От нахлынувших противоречивых мыслей, от попыток взвесить все «за» и «против» у Кери заболела голова.
«Э, будь что будет…»
Кери уныло наблюдал сквозь окно машины жизнь московских улиц. Только в первый день приезда, да и то каких-нибудь полчаса, прогуливался он по городу пешком, причем главным образом по какому-то закоулку, а в дальнейшем разъезжал исключительно на машине и потому Москвы, в сущности, не видел.
Когда Миклош отправился на прогулку в зоопарк, Кери с удовольствием остался дома, радуясь, что может побыть наедине с собой. Не привлекала его и выставка трофейного оружия в Парке культуры и отдыха, на которой были самолеты, танки, пушки и автоматы, хотя дважды посетивший ее Миклош уверял, что здесь собрано оружия больше, чем имеет сейчас вся венгерская армия, больше даже, чем потребовалось бы для самого современного ее оснащения.
Созерцая Москву из автомобиля, Кери видел не слишком много: дома и людей. Вот и все. Дома для него ничего интересного не представляли, люди тоже. Большинство мужчин было одето в военную форму. Ту, которую Кери так ненавидел. На женщин он даже не смотрел. Они никогда не интересовали Кальмана Кери.
Оставив за собой Москву, автомобиль продвигался по Ленинградскому шоссе, вклинившись в нескончаемую вереницу других машин. Падал снег, видимость была отвратительная. Однако Кери все ясе разглядел, что они едут по широкой автостраде. Полковник чувствовал, с какой плавностью катится вперед автомобиль, в котором он сидит.
По достоинству оценив качества Ленинградского шоссе, он тут же мысленно присовокупил эти вновь приобретенные данные к ряду прочих сведений о Советском Союзе, которыми располагал уже с давних пор: территория… население… производство стали… электроэнергия… машиностроение… валовой сбор зерна…
«Опасное, очень и очень опасное предприятие затевать войну против Советского Союза! — подвел он итог своих мыслей. — Почти самоубийство».
После такого вывода настроение Кери окончательно испортилось, он разнервничался. Когда Бори повернулся к нему со словами:
— Взгляните, господин полковник, как прекрасны и поистине поэтичны эти дачки по обеим сторонам дороги! Сплошь в снежной завесе, будто прикрыты тяжелым, ослепительно белым покрывалом! — Кери со злостью рявкнул в ответ:
— Ну и лопай их на здоровье! Можешь делать с ними все, что тебе угодно, только оставь меня с твоими глупостями в покое!
В лагере для военнопленных о предстоящем приезде двух венгерских офицеров уже знали. Ворота перед их машиной распахнулись без всякой предварительной проверки документов.
Автомобиль свернул на тщательно подметенную дорогу, проложенную посреди огромного, занесенного снегом сада. Сад сверкал во всей своей зимней красе. Ветви могучих лип и дубов гнулись под тяжестью ослепительно белого снега. Зеленая хвоя елей казалась еще ярче и улыбчивей, чем она бывает в солнечный летний день. Мириады качающихся на еловых ветках снежинок казались искусно отшлифованными алмазами, то безукоризненно белыми, то с лиловатым и розовым оттенком. Под деревьями торчало несколько снежных баб. На голове одной из них красовалась немецкая каска с глубокой вмятиной.
В саду ни души, но Кери заметил все же одного часового. Одетый в длинный, до земли, тулуп, из-под которого виднелись только носки валенок, и в высокую черную папаху, он походил скорее на какого-то героя русской сказки, чем на простого смертного.
Давыденко остался в здании лагерной комендатуры. До порога комнаты генерала Шторма посетителей проводил заместитель начальника лагеря капитан Кирьянов. После чего он откозырял и оставил обоих венгров одних.
Кери постучал.
— Войдите!
Офицеры застали графа Шторма в обществе какого-то рядового гонведа.
— Можете идти, Раган! — приказал Шторм денщику, как только посетители строго по форме представились хозяину.
— Садитесь, господа. Не могу угостить вас ничем особенным. Разве вот сигареты…
Граф лежал в постели одетый. До пояса его прикрывало серое солдатское одеяло. На нем был новенький мундир. Гладко выбритое лицо казалось несколько надутым, губы были бледны, глаза мутны. На полу, рядом с кроватью, валялись скомканные русские газеты.
Представившись генерал-лейтенанту, Кери сразу перешел на легкий, свободный тон светской беседы. Он рассказал, при каких обстоятельствах видел в последний раз леди Белл и что просила передать графу графиня Залаи. Сообщив все это и присовокупив пару теплых слов в адрес Хорти, Кери немедля приступил к непосредственной цели своего посещения — к вопросу о проектируемом формировании венгерского правительства. И снова переменил при этом тон, заговорив, как свойственно офицерам контрразведки, одновременно и доверительно, и вкрадчиво, на языке, изобилующем туманными намеками и недоговоренными фразами. Вскоре, однако, полковник оставил и эту манеру изъясняться. Теперь в его речи проступили приемы старомодного парламентского оратора: повысив голос, с некоторой торжественностью сообщил он генерал-лейтенанту, что венгерская нация и все искренние друзья мадьяр желали бы видеть его, графа Шторма, на посту премьер-министра нового венгерского правительства. Упоминая о венгерских друзьях, Кери ловко ввернул имя майора Кенникота.
Граф со скучающим видом слушал слегка затянувшуюся речь полковника.
Кери был весьма доволен собой: высказал все, что хотел, намекнул на все, что следовало, и в то же время не произнес ни одного лишнего слова.
Едва он умолк, Шторм открыл глаза, внимательно с ног до головы оглядел полковника, притом с таким любопытством, будто в первый раз его сейчас видел, и повернулся к Бори.
— Откуда я вас знаю, майор? — спросил он.
— По личной канцелярии его высочества господина правителя, ваше превосходительство.
— Совершенно верно, — подтвердил граф, — теперь припоминаю. Вы тот самый человек, который по сходной цене продает биржевым спекулянтам любые государственные тайны. Не возражайте, лично я ни в какой мере не противник подобного рода сделок. Да и вообще… Если бы вы продавали государственные тайны одному или двум банкирам, это еще можно было бы назвать обманом, так как в конечном счете только они являлись бы обладателями секретных сведений и имели бы на своей стороне все преимущества. В таком случае биржевая игра велась бы некорректно. Но поскольку вы эти сведения продавали всем спекулянтам, в более выгодном положении никто из них не оказывался. Ха-ха-ха…
Граф закатился таким неудержимым смехом, что раскашлялся. Потом вытер рот носовым платком и больше не обращал на Бори никакого внимания.
Он снова обернулся к Кери:
— Вот думаю жениться!
— Помилуйте, ваше превосходительство!.. — пробормотал полковник.
— Знаю, что ты хочешь сказать, Кери. Собираешься напомнить, что у меня есть жена, леди Белл. Угадал, не правда ли?.. Ну вот видишь! Иметь вторую жену дозволяет исключительно лишь магометанская религия, а потому я перехожу в магометанство. Впрочем, раз уж я стану магометанином, надо завести себе не две жены, а больше. Округлю их число до семи! Во-первых, леди Белл, и, кроме нее, еще шесть новых. Итого, значит, семь. Что ты на это скажешь, Кери? Хороша у меня фантазия? Почему ты молчишь?
— Но… ваше превосходительство! Дорогой граф… — только и мог выговорить полковник.
— Я так и знал, что тебе меня не понять, — снова заговорил Шторм. — Каждому ясно, для какой цели ты инспектировал военные училища. Ну, не красней, не стоит. Твой вкус, твое дело. Но если уж по воле бога у тебя нет никакого понятия о женщинах, не вмешивайся в то, в чем разбираются любители женщин. Прими к сведению: я перехожу в магометанскую веру и у меня будет семь жен. А возможно, и все девять. Не исключено даже, что двенадцать. Полная дюжина. Велик Аллах, и Магомет пророк его!
Сколько Кери впоследствии ни старался, он не в силах был вспомнить, как вылетел тогда из комнаты Шторма. По утверждениям Бори, прежде чем они успели уйти, генерал-лейтенант их благословил.
На заснеженном дворе перед домом, где помещался граф Шторм, Бела Раган до блеска начищал пару кавалерийских сапог.
— Сапоги его превосходительства! — доложил он Кери. — Господин генерал-лейтенант, правда, их не носит, однако приказывает начищать каждый день до блеска! Приказ есть приказ.
— Что вы сделали со своим генералом? — заорал на кого Кери. — Встань смирно и доложи, что с ним такое!
Раган аккуратно поставил на землю сапоги и вытянулся в струнку, Не говоря ни слова, он указательным пальцем правой руки коснулся лба и покачал головой, что должно было обозначать: генерал-лейтенант лишился разума. Но Кери не любил изъясняться знаками. Он еще громче гаркнул на Рагана, а тот, стоя в положении «смирно», доверчиво и дружелюбно улыбался обоим офицерам.
— Говори, собака, не то сейчас вздерну на виселицу! Ты денщик господина генерал-лейтенанта?
— Честь имею доложить, доблестный господин полковник, до сих пор был денщиком, а ныне евнух. Его высокопревосходительство господин генерал-лейтенант соблаговолил произвести меня в евнухи. Для пояснения, господин полковник, скажу: евнух среди мужчин все равно что вол среди быков. Господин генерал приказал мне…
— Пошли! — крикнул Кери, обращаясь к Бори.
Комендант лагеря пригласил венгерских офицеров к себе отобедать, но Кери от предложения отказался.
Пока ожидали машину, заместитель начальника лагеря на хорошем немецком языке заговорил о болезни Шторма.
— Он находится под постоянным врачебным наблюдением, к нему приставили двух пленных венгерских докторов. Однако состояние его, к сожалению, не улучшается.
— Вероятно, у него был сифилис, и это, конечно, последствия? — спросил Кери.
— Не знаю. Завтра или послезавтра генерал-лейтенанта будет осматривать советский специалист…
Когда машина тронулась в обратный путь, снег посыпал еще гуще, чем час назад. В воздухе царило полное безветрие, и мягкие снежинки падали совершенно отвесно, как падают кусочки свинца.
— Весь этот пейзаж… зимний московский пейзаж… таков, — вновь первый нарушил молчание Бори.
Он чувствовал горечь во рту, он должен был во что бы то ни стало заговорить.
— Таков… — продолжал он, указывая рукой на стекло машины, за которым густо падали снежинки. — Трудим даже подыскать сравнение!
— Вот именно, — угрюмо буркнул Кери. — Оставь меня в покое!
Полковника чрезвычайно мало интересовали и снегопад, и сказочная красота скорее угадываемого, чем видимого сквозь снежную завесу города. Мозг его лихорадочно работал. Он искал объяснения тому, что произошли с графом Штормом. Сначала мелькнула мысль, что генерал-лейтенант тронулся в уме, еще, будучи на родине, в Венгрии, и эта скрытая форма помешательства прорвалась наружу только сейчас. Но нет, такой довод вовсе его не успокаивал, ведь он всегда знал графа Шторма как крепкого, здорового человека, спортсмена. Может, это нечто венерическое, следствие застарелой болезни. Да, остановиться следует именно на таком объяснении.
— Конечно, это наказание за грехи молодости! — убеждал себя вслух Кери. — Сколько раз говорил я ему, еще до войны, чтобы он лечился. Не послушал доброго совета — и вот результат. Видишь, Бори? Вот результат.
Кери умолк. Он уже больше не чувствовал себя несчастным. Он строил новые планы, внутренне решив как можно быстрее установить связь с американской разведывательной службой. Такая мысль заставила его почти по-детски рассмеяться.
Бори с удивлением на него воззрился.
Сразу по приезде Бори доложил Фараго о результатах поездки, и тот немедленно созвал внеочередное заседание МВК. Оно было коротким, и, как только закончилось, Бори отправился к Яношу Вёрёшу пригласить его от имени МВК на ужин к Фараго. Вёрёш приглашение принял.
За ужином Фараго как временный правитель предложил ему пост премьер-министра. Свое согласие на это предложение Вёрёш обусловил двумя вещами: во-первых, он примет на себя не только пост премьер-министра, но и портфель министра обороны; во-вторых, Бела Миклош в новый состав правительства не войдет.
Фараго нашел оба условия вполне приемлемыми. Телеки и Сентивани присоединились к его мнению.
После ужина был составлен новый список правительства:
Премьер-министр и министр обороны — генерал-полковник Янош Вёрёш, начальник генерального штаба.
Министр иностранных дел — чрезвычайный посланник Домокош Сентивани.
Министр культов и финансов — граф Геза Телеки, профессор.
Министр внутренних дел — штабс-полковник Кальман Кери.
Министр земледелия и торговли — майор Денеш Бори.
При составлении списка Бори предложил сделать уступку «демократическим вкусам» русских и снять аристократический титул графа перед именем Гезы Телеки.
— Чепуха, Бори! — вспылил Фараго. — Будешь много болтать — отнимем у тебя министерский портфель!
Новые изменения состава венгерского правительства в адресованном Советскому правительству меморандуме Сентивани обосновал тем, что, как стало известно, Шторм не венгр по происхождению. Он не венгерский аристократ, а немецкий имперский граф.
Когда МВК действительно выдвигал кандидатуру Белы Миклоша на пост премьер-министра, сообщить об этом ему самому Фараго не счел нужным. Зато теперь он хотел сразу же после ужина направить к Миклошу Бори с поручением информировать генерала, что на заседании МВК якобы возник вопрос о выдвижении его кандидатуры на пост премьера. Но после долгой дискуссии было решено от этого отказаться.
В спорах о личности Миклоша, конечно, никто не вспомнил о том человеке, с кем сейчас так много общался генерал, — о старшем лейтенанте Олднере. О нем членам МВК было известно только то, что это тихий, весьма симпатичный, с хорошими манерами молодой советский офицер, который — конечно, имея на это соответственный приказ — всюду сопровождает Миклоша и, несмотря на большую разницу в чинах и возрасте, беседует с ним с такой непосредственностью, как будто они товарищи детства.
Но члены Венгерского комитета даже и не подозревали, что совсем незаметно двадцатилетний старший лейтенант Олднер превратился в наставника пятидесятичетырехлетнего генерал-полковника. По-видимому, и сам Олднер не смог бы сказать, где и когда началось перевоспитание Миклоша. Несомненно одно: это стало приносить известные плоды. Старший лейтенант Олднер оказался отличным домашним учителем, хотя Миклош отнюдь не был прилежным или способным учеником.
Как-то за ужином, через два-три дня после приезда в Москву, Миклош пожаловался на бессонницу, на то, что ему долго приходится ворочаться в постели, прежде чем удается уснуть. Олднер посоветовал генералу брать на ночь книгу и немного почитать перед сном. Миклош принял его совет без особого энтузиазма, но предложенную книгу, которую Олднер извлек из своего вещевого мешка, все-таки взял. Это была единственная книга, пронесенная с собой молодым старшим лейтенантом через все превратности войны: полное собрание стихов Шандора Петефи.
— Петефи? — поморщившись, переспросил Миклош. — Читал я его когда-то школяром. Знаю, что он писал стихи, но, какие именно, давно позабыл. Господин правитель очень не любит Петефи и не раз, помнится, говорил мне о том, какой позор для Будапешта ставить подобному человеку памятник.
На следующее утро Бела Миклош приветствовал старшего лейтенанта Олднера такими словами:
— А ваш Петефи пишет не так уж плохо.
В тот же день генерал-полковник впервые изъявил желание посетить Московский зоопарк. На прогулке он снова заговорил о Петефи. Стихи произвели на него более сильное впечатление, чем он смел себе в том признаться. Миклош спросил у Олднера, как он думает, что делал бы сейчас Петефи, будь он жив.
— Он стал бы коммунистом, — не колеблясь ответил Олднер. — Писал бы о социализме и, пожалуй, больше всего о разделе земли.
— Раздел земли, раздел земли! — недовольно проворчал Миклош. — Всюду только о нем и слышу. Скажите, Олднер, какой смысл так много говорить о разделе земли? Не думаете ли вы, что ее от этого прибавится?
Старший лейтенант не дал прямого ответа на вопрос генерала, а просто привел статистические данные о распределении земельной собственности в Венгрии.
— Положение, конечно, не совсем справедливое, — согласился Бела Миклош. — Но мы же для того и начали эту войну, чтобы добыть для мадьяр новые земли.
— Так не проще ли, ваше высокопревосходительство, не легче ли и безопаснее, а главное, справедливее искать для венгерского крестьянина земли не на Украине, где в лучшем случае ее можно добыть, разве что на насыпь для могильного холма, а разделить поместья Эстергази, Габсбургов, Паллавичини, Венкхеймов и Карои? Не украинская земля нужна венгерскому крестьянину! Если даже допустить, что Хорти сумел бы выиграть войну, земли от этого у венгерского крестьянина все равно бы не прибавилось и судьба его не облегчилась.
— Вместо войны куда безопаснее было бы жить в мире. Тут вы, старший лейтенант, безусловно, правы… Но должны же вы признать, что, отняв землю у Эстергази, вы, таким образом, и их превратите в безземельных… В чем же тогда польза от раздела?
— Разрешите, ваше высокопревосходительство, ответить вам на вопрос вопросом. Что выгоднее и полезнее для Венгрии: чтобы двадцать пять — тридцать тысяч нищих крестьянских семейств получили такое количество земли, какое нужно для того, чтобы иметь возможность прожить на ней по-человечески и воспитать своих детей, или чтобы дюжина герцогов и герцогинь Эстергази могла по-прежнему продолжать есть с золотых блюд и отсылать в стирку свое белье в Англию? В результате раздела одних лишь поместий Эстергази землю получить могли бы целых тридцать тысяч крестьян. А сколько еще в Венгрии, помимо Эстергази, таких же герцогов, графов, баронов, сколько прочих, нетитулованных помещиков!
Доводы старшего лейтенанта подействовали на Миклоша. Однако с точкой зрения Олднера он все же не согласился. И не счел нужным; об этом умолчать.
— Так не идти же Эстергази работать коммивояжерами или инструкторами допризывников! Раздел земли — это еще не решение вопроса. Вы, коммунисты, должны придумать такой выход, чтобы, не отнимая землю ни у Эстергази, ни у других венгерских господ, изыскать ее в то же время для всех мадьяр, у которых сейчас ее нет.
— Такого выхода придумать нельзя, ваше высокопревосходительство. Брать можно лишь оттуда, где что-то есть. Но если даже предположить, что нашлась бы земля, кто бы захотел идти поденщиком или сельскохозяйственным рабочим трудиться на полях Эстергази и Паллавичини, если бы каждый крестьянин смог работать на собственном участке? В таком случае крупные поместья остались бы без рабочей силы, а их поля незасеянными… пустующими, не приносящими никакой пользы. Истинная ценность, ваше высокопревосходительство, — это рабочие руки, человек! Только он способен производить материальные блага!
Дискуссия на этом оборвалась. Миклош перевел разговор на другую тему.
Но на следующий день он снова затеял беседу на политическую тему. Ему хотелось доказать Володе, что и он, генерал Миклош, не совсем профан в тех социальных вопросах, которые волнуют весь мир. Возможно, впрочем, что все эти словопрения генерал-полковник заводил просто от скуки.
На сей раз в центре внимания оказалась проблема патриотизма. Тут расхождение между мнениями генерал-полковника и старшего лейтенанта было еще более разительным, чем в вопросе о разделе земли. Миклош считал, что настоящие патриоты в Венгрии — исключительно представители господствующих классов, как он выразился, «господа». Только они одни способны приносить жертвы, проливать кровь и даже отдавать жизнь за родину.
— В тысяча девятьсот девятнадцатом году, ваше высокопревосходительство, венгерский рабочий и крестьянин с оружием в руках защищали Венгрию и ее независимость, — возражал Володя. — А венгерские господа, вроде Иштвана Бетлена, Дюлы Гембеша, герцога Лайоша Виндишгреца, отдали себя в это время на служение румынским королевским войскам и политической полиции, пойдя, по существу, против Венгрии.
Этот довод страшно возмутил Миклоша. Он буквально вышел из себя, яростно протестуя против утверждений Володи:
— Это клевета, старший лейтенант! Клевета!.. — Однако генерал быстро овладел собой и постарался сгладить вырвавшееся обидное слово. — Допускаю, господин старший лейтенант, вы говорите с вполне благими намерениями, но все же это клевета.
— Да, ваше высокопревосходительство, большое это несчастье, когда клевета оказывается правдой, — тихо ответил Олднер.
Последнего замечания Миклош не понял. Хотя генерал знал о принадлежности молодого лейтенанта к коммунистам, тем не менее он успел искренне полюбить Володю и потому начал в примирительном тоне распространяться на тему о том, что, мол, он, Миклош, вовсе не считает представителей низов абсолютно неспособными к усвоению патриотических чувств и патриотического мышления. Просто их для этого нужно воспитывать в соответствующем духе, а таковую именно цель и преследовало, например, движение допризывников «Левентэ»[59]. Но для патриотического воспитания требуется время, и, пока представители низших слоев общества под влиянием этого воспитания не изменятся, нельзя допускать, чтобы народ вмешивался в государственные дела страны, в которых он все равно ничего не смыслит.
Спор опять зашел в тупик. Володя промолчал, и Миклош заговорил о другом.
Но с тех пор Бела Миклош ежедневно по нескольку часов кряду обсуждал со старшим лейтенантом Олднером вопросы, которые — это чувствовал и сам генерал-полковник — рано или поздно должны встать на повестку дня венгерской политической жизни. Олднеру ни разу и ни в чем не удавалось убедить его полностью, но он нередко поражал Миклоша совершенно новыми для него мыслями или фактами, более того, заставлял кое над чем призадуматься. И уж, конечно, не вина Олднера, что, даже убедившись в неправильности и пагубности какого-либо положения или общественных отношений, Миклош никогда не давал себе труда задаться вопросом, каким образом можно в корне изменить это. Наоборот, он искал всегда такого решения, чтобы, как говорит поговорка, и козы были сыты, и капуста цела.
Старший лейтенант Олднер неоднократно предлагал генерал-полковнику прочитать ту или иную книгу, чтобы поближе познакомиться с планами и методами коммунистов. Но Миклош с неизменной вежливостью отклонял его предложение:
— Начну читать — голова заболит!
И вдруг он сам первый попросил однажды Олднера срочно принести ему какую-нибудь «сверхбольшевистскую книгу». Это случилось после того, как Бори ему передал, что МВК счел неподходящей его кандидатуру на пост премьер-министра Венгрии.
Олднер раздобыл для Миклоша венгерское издание «Истории ВКП(б)», и генерал-полковник принял книгу с благодарностью. Возможно, он и прочитал бы ее, но вскоре его внимание внезапно отвлекли новые, полным драматизма события. Да, Миклош действительно был готов приняться за чтение даже подобной книги — так возмутили его действия Фараго. То, в чем не могли убедить его речи Володи, стало вдруг ясным исключительно из-за личной, грубо нанесенной обиды.
После обеда Миклош осматривал в сопровождении Олднера московское метро. Генерал восхищался огромными подземными дворцами из мрамора и внутренней отделкой вагонов, напоминавших ему румынские королевские салон-вагоны. Когда эскалатор вынес их из метро на улицу, Миклош торжествующе воскликнул:
— Даю голову на отсечение, что ни Фараго, ни Янош Вёрёш ничего подобного не видывали!
Дома генерал-полковника ожидало приглашение. Кузнецов просил его к пяти часам вечера прибыть для чрезвычайно важного разговора.
В одном из конференц-залов Миклош застал генерал-полковника Кузнецова в обществе Яноша Вёрёша, Габора Фараго и графа Гезы Телеки. Кроме них, здесь присутствовали еще двое незнакомцев. Как осведомил его граф Телеки, это были венгерские коммунисты.
Один из них, высокий стройный человек со смуглым лицом и темно-карими глазами, казался на вид не старше сорока двух — сорока трех лет. Разговаривал он с венгерскими генералами непринужденно, словно их объединяли какие-то общие интересы. Был он немногословен, но обстановку в Венгрии характеризовал четко и ярко.
Второй коммунист, почти одного возраста со своим товарищем, был коренаст, круглолиц, носил коротко подстриженные усы и почему-то напоминал Миклошу одного из его дальних родственников, вице-губернатора в Затисье. Этот второй венгерский коммунист завоевал всеобщее расположение не бурной энергией, как его черноглазый товарищ, а своим необычайным спокойствием и улыбчивым взглядом; он сразу вызвал к себе доверие всех, и в первую очередь Миклоша. Одна-две короткие реплики обнаружили его основательное знакомство с обстановкой в Венгрии. В первую встречу имена этих двух венгерских коммунистов Миклош не запомнил, зато хорошо их затвердил впоследствии.
Пока генералы мирно с ними беседовали — совещание еще не начиналось, — Фараго отозвал в сторону Миклоша и пригласил его нынче же к себе на ужин.
— Ведь ты знаешь, Бела, сегодня николин день, именины всех Миклошей. Великий день для каждого венгра! Вёрёш провозгласит тост в честь господина правителя. Ужин наш будет не по-праздничному скромен, однако Янош чем-нибудь, без сомнения, блеснет. Сам понимаешь, после того, как по будапештскому радио был передан от его имени приказ, которого он не отдавал, ему особенно важно продемонстрировать свою преданность правителю.
Немного поколебавшись, Бела Миклош принял приглашение.
— Прежде чем вас покинуть, господа, я попрошу разрешения представить вам одного венгерского офицера, господина капитана Ференца Шандорфи. Четыре дня назад он еще находился в Будапеште, а сегодня утром прилетел в Москву, — сказал Кузнецов. — Конечно, всем вам будет интересно послушать, что видел господин капитан Шандорфи в Будапеште.
В момент, когда Кузнецов произносил эти слова, в зал вошел и сам капитан. Это был молодой офицер с очень интеллигентным лицом и фигурой спортсмена, одетый в полевую форму венгерской авиации. Грудь его украшали многочисленные награды. Всеобщее внимание смутило его, но было в то же время ему приятно. Из присутствовавших здесь венгров он знал одного Белу Миклоша, а потому с рапортом обратился к нему. Шандорфи рапортовал строго по форме, словно находился в королевском дворце Буды.
— Слушаем ваше сообщение, капитан! — нетерпеливо перебил его Фараго.
Генерал-полковник Кузнецов вышел из зала. Все остальные заняли места за большим круглым столом. Стоять остался один Шандорфи. Он был очень взволнован. Лицо его горело.
Он начал свой рассказ с трудом. Но вскоре капитан вполне овладел собой и заговорил внятно, четко, хоть порой и не сразу находил нужные слова. Рассказал он следующее.
Девятнадцатого ноября его разыскал явившийся к нему на будапештскую квартиру какой-то высокий светловолосый старший лейтенант артиллерии и без всяких предисловий, не потрудившись даже представиться и удостоверить свою личность, спросил, не желает ли капитан принять участие в движении Сопротивления. До этого времени Шандорфи был совсем мало знаком с целями движения, а относительно боевых его действий ему было известно только то, что участники Сопротивления взорвали памятник Дюлы Гембеша. Кроме того, до него дошли слухи, что начиная с шестнадцатого октября какие-то неизвестные то здесь, то там поджигали в Будапеште и его окрестностях немецкие автомашины и когда хитростью, когда силой опустошали немецкие склады оружия. И еще знал капитан, что военный министр правительства Салаши срочно повсюду вербует офицеров и сержантов, опытных «в охоте на партизан». Капитан Шандорфи так сильно презирал и салашистов, и немецких фашистов, что на вопрос незнакомца без всякого промедления ответил решительным «да».
— Старший лейтенант ушел, а мы, между тем, так ни о чем и не договорились. На меня напал страх. Незнакомец, очевидно, провокатор, выдавший себя за участника движения Сопротивления, а я попался к нему на удочку. Четверо суток прожил я в непрерывной тревоге, ожидая, что в любую минуту за мной вот-вот придут. Сжег все свои бумаги, даже самые безобидные письма. Заряженный револьвер все время лежал у меня под рукой. В случае, если за мной придут, я решил пять пуль пустить в гестаповцев, а шестой покончить с собой. На пятые сутки артиллерийский лейтенант появился снова. Теперь он мне представился, назвал свое имя: Ласло Марот, а также предъявил удостоверение, написанное на каком-то куске полотна.
Я спросил, чем могу быть полезен. Марот попросил меня раздобыть бланки отпускных солдатских билетов, воинских приказов и необходимые ко всем этим документам печати. Кроме того, по силе возможности я должен был разузнать, какими буквами, номерами и условными обозначениями будут снабжены воинские приказы в период между двадцать пятым ноября и первым декабря. Бланки и печать я достал в тот же день. Удалось мне также узнать и условные обозначения для приказов.
Ранним утром двадцать пятого ноября старший лейтенант пришел ко мне за бумагами и печатью. Когда я все это ему передал, Марот попросил меня раздобыть служебную машину между пятью и семью часами вечера, когда гражданскому населению уже запрещено появляться на улицах. Мы договорились, что моего шофера я отпущу раньше, а машину поведу сам. Марот будет ждать меня ровно в пять ноль-ноль перед домом номер шестнадцать по проспекту Андрашши.
Все так и произошло! С проспекта Андрашши мы забрали два ящика, видимо со взрывчаткой, и отвезли их на улицу Юллёи. А оттуда в Кишпешт[60] доставили двух молодых людей в лейтенантской форме, которых я по дороге предупредил: настоящий военный с первого взгляда поймет, что они надели свои мундиры впервые. Из Кишпешта мы посадили в машину какую-то пожилую даму с рукой на перевязи и забинтованной головой и отвезли ее в Обуду[61]. Оттуда мы переправили в дом на улице Ракоци две пишущие машинки, несколько пачек бумаги и кипу плакатов. Лейтенант Марот вышел из машины на площади Октогон.
«Прошу вас, господин капитан, — сказал он, прежде чем открыть дверцу кабины, — оставайтесь завтра после обеда дома. Вам предстоит принять участие в очень важном совещании».
На другой день я познакомился с тремя руководителями Фронта независимости, который возглавлял движение Сопротивления. То были два коммуниста и один представитель крестьянской партии. Они мне сообщили, что я должен отправиться на самолете в Москву и что туда же вылетят вместе со мной три руководителя Фронта независимости. Мы повезем в Москву меморандум. Вот тогда-то и прочитал я впервые их программу. В ней фигурировали пункты о разделе земли, о войне за свободу и независимость против немецких захватчиков и нилашистов, а также пункт о демократии.
Изложить всю программу целиком я не в состоянии. Не берусь вам передать даже ее основные мысли — боюсь, не все в ней понял или не так истолковал. Но должен заявить, что последнюю фразу программы я запомнил наизусть:
«Так станет наша страна отечеством для народа, и будет из народа нация, и превратится Венгрия из колонии чужеземных господ в независимое государство свободного венгерского народа…»
Рано утром тридцатого ноября меня опять посетил лейтенант Марот и по своему обыкновению заявил без всяких обиняков, что самолет, на котором мне предстоит переправлять к русским трех руководителей Фронта независимости, должен вылететь второго декабря ровно в семь часов утра с аэродрома в Гамасапусте. Самолет прибудет из Секешфехервара, откуда я должен буду повести его в Арад, в ставку маршала Малиновского. Прибыть на аэродром я должен в шесть тридцать утра на своей служебной машине.
Для готовящихся к поездке в Москву трех руководителей Фронта независимости мы составили совместно все необходимые документы, чтобы они могли беспрепятственно добраться из Будапешта до аэродрома в Гамасапусте. Пропуск на поездку оформил и подписал я. Незаполненной оставалась лишь графа, где требовалось проставить номер машины.
В шесть часов утра я уже был на аэродроме. Там не стояло ни одного самолета, отсутствовали также охрана и обслуживающий персонал. В половине седьмого на летное поле опустился ведомый Маротом двухмоторный «фокке-вульф». Кроме Марота, в машине находился еще летчик, сержант Имре Терек, про которого я лишь в Араде узнал, что он старый коммунист. Самолет был снабжен всем необходимым.
Я уже думал, что все теперь в порядке, однако ошибся. С половины седьмого до половины одиннадцатого тщетно ждали мы своих пассажиров. Никто из них так и не приехал. Аэродром был расположен поблизости от магистрального шоссе, по которому с юга, со стороны Балкан, на север, к Будапешту, двигались немецкие части. Даже на беглый взгляд было видно, в каком тяжелом положении они находились. Оборванные, смертельно усталые солдаты еле передвигали ноги. Они сбросили с себя по дороге весь лишний груз, по всей вероятности, даже часть необходимой амуниции. Но немецкая полевая жандармерия действовала еще очень активно. За несколько проведенных мной на аэродроме часов у меня пять раз проверяли документы. Никак не пойму, почему я не вызвал у них подозрения!
В десять часов тридцать минут Марот мне сказал: «Дольше ждать нет смысла. Очевидно, произошла беда[62]. Я на вашем служебном автомобиле возвращусь в Будапешт, а вы, дружище, летите в Арад. Как только туда прибудете, передайте русским, просите их, умоляйте, чтобы они спешили! Скажите им, что немцы увозят из Венгрии все, что можно увезти, минируют все дороги и мосты. Гуртом, как скотину, угоняют в Германию венгерскую молодежь! Передайте, капитан, нашим русским товарищам, что венгерский народ готов к восстанию, к борьбе за свободу. Пусть они поспешат, мы их очень ждем».
Я молча пожал Мароту руку и через десять минут уже был в воздухе, а час спустя находился в Араде, в ставке маршала Малиновского. Я передал русским слова Марота. А теперь, господа, передаю вам наказ венгерского народа: спешите, время не ждет!..
Шандорфи кончил свою речь и огляделся, словно ожидая вопросов. Все молчали.
Неожиданно слово взял коммунист, который до того молча, с опущенной головой слушал рассказчика. Коротко и немногословно сообщил он о своих собственных наблюдениях. Немцы действительно угоняют на запад значительную часть мужского населения. Оккупанты в самом деле взрывают мосты и разрушают железные дороги, а железнодорожные станции предают огню. Они угоняют домашний скот, в первую очередь лошадей и волов, направляют к германским границам венгерский подвижной железнодорожный состав и пароходы, набив их награбленным добром.
Но нельзя думать, что в этом тяжелом положении венгерский народ потерял голову. Напротив! Он начинает приходить в себя, стремится дать отпор оккупантам. Существует и организованное сопротивление: во многих местах рабочие крупных предприятий не допустили демонтажа фабрик и заводов, не позволили вывезти на запад станки и машины. Было бы большим преувеличением утверждать, что на борьбу с оккупантами встал весь венгерский народ, но факт остается фактом: уже сегодня подавляющее большинство начинает сознавать, кто его истинный друг и кто враг.
В окрестностях Мишкольца, в Уйпеште, Кишпеште, в районах Шалготарьяна и в Печском угольном бассейне, а также в столице действовали и действуют вооруженные группы, борющиеся против немцев и нилашистов. В Хусте, Волоцке, Перечени и их окрестностях целые батальоны гонведов поворачивают оружие против немцев.
Сначала оратор рисовал всю эту картину очень скупо, с подчеркнутой сухостью, но вскоре речь его зазвучала громко и решительно.
— Венгерский народ, — говорил он, — жаждет встать на ноги, и он обязательно на них встанет. Жаждет восстановить Венгрию и, безусловно, ее восстановит. Население освобожденных районов желает избрать временное Национальное собрание, которое в свою очередь изберет затем правительство, призванное руководить работами по восстановлению страны. Могу с уверенностью утверждать, что именно таковы воля и планы всего населения освобожденных территорий. Было бы правильно, если бы мы уже в данный момент, до начала выборов, пришли к соглашению по вопросу о составе правительства, имея в виду в дальнейшем предложить его на рассмотрение и утверждение будущего временного Национального собрания. По мнению венгерских политических деятелей, правительство должно избираться Национальным собранием, а санкционируется и утверждается это собрание, поскольку Венгрия не имеет главы государства, президиумом Национального собрания. Находящиеся сейчас на освобожденной территории демократические политические деятели придают большое значение тому, чтобы в будущем временном правительстве были представлены все слои венгерского народа. Ведь именно подлинное национальное единство является непременным условием не только для успешной борьбы против Гитлера, но и для всего дела восстановления страны. В духе этих требований и подготовили демократически настроенные политические деятели в Венгрии свое предложение относительно состава будущего правительства. Разрешите мне его вам зачитать.
В те несколько секунд, пока докладчик, перед тем как начать читать привезенное из Венгрии предложение, искал свои очки, присутствовавшие в зале господа пережили сложные чувства. Бела Миклош злорадствовал — ага, значит, обошли не одного его, но и Габора Фараго, и Яноша Вёрёша! Вёрёш был полон страха, чего-то боялся, сам не зная почему. Фараго старался скрыть даже от себя самого обуревавшие его чувства и мысли. Телеки закрыл глаза и мысленно пробегал тысячелетнюю историю Венгрии. Он чувствовал и даже знал, что все в данный момент здесь совершающееся уже однажды было. Только никак не мог припомнить, где и когда происходило нечто подобное. Он себе отчетливо представлял, что является свидетелем и до известной степени участником какого-то великого исторического события. Беспокойно ерзая в своем кресле, он тщетно пытался вспомнить, какое другое великое событие венгерской истории, правда в измененных условиях, при новой обстановке, но, по существу, все же очень похожее, повторяется сейчас здесь.
Граф прекрасно понимал, тогда как остальные лишь смутно об этом догадывались, что докладчик рассматривает обстановку в Венгрии, а также предстоящие задачи и возможности отнюдь не с точки зрения венгерских генералов, не с позиций кандидатов в диктаторы, а под углом зрения интересов венгерского народа. И это обстоятельство сразу придало совсем иной смысл, форму и значимость всему, что было, есть и должно быть. Каждое утверждение докладчика звучало просто и недвусмысленно, оно покоилось на фактах. Его определения были не только точны, но и неоспоримы — для полемики не оставалось места, одна мысль логически вытекала из другой. Если верно одно — а оно действительно верно! — значит, неоспоримо и другое. Действительно венгерский народ хочет… Действительно судьбу новой Венгрии определяет воля народа…
Докладчик надел очки.
— Стало быть, в результате проведенных с венгерскими политическими деятелями совещаний вношу предложение представить на рассмотрение временного Национального собрания следующий список состава правительства:
Премьер-министр — Бела Миклош.
Министр обороны — Янош Вёрёш.
Министр просвещения и культов — граф Геза Телеки.
Министр снабжения — Габор Фараго.
Согласно сделанному предложению, остальные министерские портфели должны будут получить руководящие деятели движения Сопротивления, которые находятся сейчас на освобожденной венгерской территории. Докладчик перечислил их имена, но и для генералов и для Телеки они были совершенно незнакомы. В числе кандидатур имелось двое коммунистов.
Внесенное предложение было принято присутствовавшими единогласно, без малейших возражений и споров как относительно выборов временного Национального собрания, так и по вопросу о составе правительства, которое должно быть представлено на его утверждение.
Разошлись после длившегося около двух часов совещания не сразу. Новые знакомые еще продолжали некоторое время беседу.
— Знаете, сударь, — обратился граф Телеки к докладчику коммунисту, — пока вы говорили, я усиленно ломал себе голову, где же мы, собственно, находимся? То ли присутствуем в Пустасере[63], то ли заключаем между собой скрепленный кровью договор[64].
— Полагаю, господин граф, мы находимся сейчас в Москве, где и закладываем фундамент новой Венгрии. А еще точнее, пока подготовляем для него почву, чтобы заложить этот фундамент уже в самой Венгрии. И мы своего добьемся.
А Фараго тем временем подхватил под руку второго коммуниста, с коротко подстриженными усами, и почти силой потащил его в противоположный угол зала. Слегка удивленный, тот с улыбкой перенес это насилие.
— Хочется, милостивый государь, кое о чем вас спросить! Скажите, не совершаем ли мы ошибку, когда, вверяясь во всем народу, ожидая от него решения буквально всех вопросов, в то же время назначаем на пост премьер-министра генерал-полковника, старшего по рангу среди генералов Хорти?
Вопрос для собеседника прозвучал неожиданно. Он с изумлением взглянул на Фараго и, с минуту подумав, ответил:
— Мы, коммунисты, назвали бы вашу позицию загибом. Подобная точка зрения, на наш взгляд, угрожает созданию национального единства, сплочению всех патриотических сил страны в интересах освобождения и восстановления Венгрии. Мы считаем, что каждый венгр, будь то генерал-полковник или солдат рабочего батальона, имеет одинаковое право трудиться и бороться за Венгрию. А если говорить конкретно о кандидатуре на пост премьер-министра господина Белы Миклоша… Венгрия, к сожалению, является ареной военных действий и останется ею, по-видимому, на протяжении еще нескольких месяцев. К нашему прискорбию, на стороне немцев все еще продолжают сражаться многие венгерские офицеры и солдаты. И эти венгры наверняка призадумаются, когда узнают, что во главе нового антифашистского правительства стоит, как вы сами выразились, старший по рангу венгерский генерал. Можно также надеяться, что если венгерские офицеры начнут задумываться, то они повернут оружие против немцев. Таким образом, избрание премьер-министром Белы Миклоша может сократить страдания венгерского народа. Со своей стороны, я добавил бы к этому и еще одно обстоятельство: деятельность генерал-полковника Белы Миклоша на посту премьера будет способствовать ускорению сроков формирования новых гонведных дивизий для борьбы против германских нацистов. Таково, господин генерал, положение на сегодня. Что касается будущего, то будущее венгерской нации мы обеспечим. А наше личное будущее — оно зависит от того, насколько честно, самозабвенно и с должным уменьем послужим мы своему народу.
Фараго поспешил выразить глубокую благодарность за полученные разъяснения.
Ужин в честь николина дня прошел не по намеченной заранее программе.
Приглашая Миклоша на это праздничное пиршество, Фараго обещал ему, что стол будет скромным, но зато Янош Вёрёш, надо надеяться, чем-нибудь отличится. Оказалось как раз наоборот. Стол получился далеко не таким уж скромным: под вечер из Министерства иностранных дел было доставлено на квартиру Фараго множество самых разнообразных закусок, вино, коньяк, сигары, папиросы и даже шампанское. А вот Янош Вёрёш ничем в этот вечер не блеснул. От речи он отказался под предлогом простуды, хрипоты, плохого общего самочувствия, сильного сердцебиения, да еще и зубной боли.
— Он охрип с того самого момента, как услыхал, что в Венгрии не имеется больше главы государства, — шепнул Фараго Беле Миклошу.
Больным на квартире Фараго оказался в тот вечер не один Янош Вёрёш. Еще раньше, узнав, что не приглашен на важные переговоры, слег в постель Домокош Сентивани. Когда же ему стало известно, что министром иностранных дел будет вместо него другой, он захворал окончательно.
Так как Янош Вёрёш охрип и говорить не мог, Фараго обратился к Бори, прося его произнести во время ужина тост в честь регента. Однако Бори счел себя для этой миссии непригодным: не такая, мол, он важная персона, чтобы провозглашать здравицы во славу правителя Венгрии.
— Единственный человек, имеющий право на столь почетное выступление, — это твое превосходительство! — сказал он Фараго.
— Фразер и глупый интриган! — огрызнулся тот в ответ.
Фараго подумал было о графе Телеки, но разве с ним мыслимо договориться? Маленький граф размечтался о Пустасере и короле Беле IV[65], втором основателе Мадьярии.
Тем не менее один тост за этим ужином все же прозвучал.
Бела Миклош поднял бокал за здоровье венгерских патриотов, продолжающих покуда страдать под немецкой пятой. Выпил он и за тех, кто ныне с оружием в руках сражался во имя будущего венгерской нации.
В половине второго ночи на квартиру к Фараго явился сотрудник МИД. Советский министр иностранных дел просил приехать к нему Миклоша, Вёрёша, Фараго и Телеки. Прием был назначен на два часа.
В кабинете министра господа вторично встретились с теми двумя коммунистами, знакомство с которыми состоялось на дневном совещании.
Министр попросил Миклоша информировать его относительно принятых днем решений. Когда Миклош закончил свое сообщение, министр осведомился, в каком из освобожденных городов предполагается созвать Национальное собрание. Венгры переглянулись. Никто из них и не задумался на этот счет.
— Для такой цели больше всего подходят два города, — заметил Бела Миклош, — или Сегед, или Дебрецен.
— Отнюдь не хочу вмешиваться во внутренние венгерские дела, — сказал министр, — но, будь у меня право голоса, я высказался бы за Дебрецен. Насколько мне помнится, как раз в Дебрецене в 1849 году венгерский народ по предложению Лайоша Кошута лишил трона Габсбургов. Там же была провозглашена независимость Венгрии. Прекрасно и поистине исторически справедливо, чтобы мечта Кошута осуществилась именно в Дебрецене…
Седьмого декабря 1944 года в восемнадцать часов ноль пять минут с Киевского вокзала в Москве отошел специальный поезд на Дебрецен, во временную столицу новой Венгрии. Специальный состав насчитывал семь вагонов: два салон-вагона, два вагон-ресторана, один спальный и два бронированных, снабженных зенитными орудиями. С этим поездом отправились домой, в свою страну, Миклош, Вёрёш, Фараго, Телеки, Кери, Сентивани, Чукаши и Бори. Кроме них, в поезде ехало несколько советских генералов и старших офицеров, а также два венгерских коммуниста, имена которых значились в списке будущего правительства. Тем же поездом выезжали в Венгрию подполковник Давыденко, капитан Шандорфи и старший лейтенант Олднер. Шандорфи и Олднер успели к тому времени крепко сдружиться.
В прицепленном к составу мягком вагоне возвратились на родину после долгой с ней разлуки двадцать шесть венгерских коммунистов-политэмигрантов.
Дорога до Дебрецена, через Румынию, длилась почти шесть суток. В румынском городе Бузэу пассажирам предстояло пересесть в другой состав, так как широкая колея доходила лишь до этого пункта. Румынское правительство предоставило в распоряжение возвращавшихся в свою страну венгров специальный поезд из семи вагонов первого класса, обтянутых внутри красным бархатом. Бела Миклош получил отдельный салон-вагон.
— В этом королевском вагоне почти так же красиво, как в московском метро, — сказал Миклош старшему лейтенанту Олднеру, которого вызывал к себе по десять раз на дню.
Когда поезд уже проходил по Трансильвании, граф Телеки поднял вопрос о том, кому из них отвечать на приветствия ораторов по случаю встречи на дебреценском вокзале. Обсудив это с Фараго и Вёрёшем, Бела Миклош поручил ответить на приветствие от имени всех прибывших самому графу.
— Только смотри, граф, говори красиво! — предупредил Габор Фараго. — Говори умно, но чтобы после не вышло какой беды!
Граф Телеки весьма серьезно подготовился к предстоящей речи. Правда, она будет чуть длинновата, зато, безусловно, содержательна, полна волнующих исторических параллелей и туманных намеков. Восток и Запад… Святой Иштван[66] и Коппань[67], Святой Ласло, Лайош Великий. А в довершение один много говорящий эпизод из греческой мифологии: Геракл на распутье.
Когда поезд уже подходил к Дебрецену и до прибытия оставалось каких-нибудь полчаса, Янош Вёрёш предложил Миклошу, учитывая демократическое настроение общественности, дать разрешение продефилировать перед почетным караулом, который, несомненно, будет выставлен по случаю их приезда, всем приехавшим, не только военным, но и штатским. Миклош такое предложение одобрил и принял.
Двенадцатого декабря в семь часов двенадцать минут утра специальный поезд подкатил к развалинам дебреценского вокзала. Никто приезжих не встречал.
Станционную службу здесь несли несколько русских красноармейцев и железнодорожников-венгров. По просьбе Давыденко шесть советских бойцов помогли венгерским господам снести их багаж на привокзальную площадь, после чего Давыденко прошел в комнату военного коменданта станции и позвонил в городскую комендатуру, прося прислать машины.
Два грузовика, присланные дебреценской организацией Венгерской коммунистической партии за двадцатью шестью возвращающимися из эмиграции на родину коммунистами, прибыли на вокзал гораздо раньше легковых машин из городской комендатуры. Прежде чем забраться в кузовы грузовиков, вернувшиеся из эмиграции венгры торжественно пропели Интернационал, а затем венгерский национальный гимн.
Подполковник Давыденко и старший лейтенант Олднер провели в Дебрецене целую неделю. В сущности, там у них не было никаких дел. Они ждали указаний, возвращаться ли им в штаб 4-го Украинского фронта или они должны поступить в распоряжение командования 2-го Украинского.
Утром восемнадцатого декабря пришла телеграмма: полковник Тюльпанов вызывал обоих к себе. До получения этого приказа офицеры жили в одном из зданий дебреценской городской комендатуры, в огромной ванной комнате, куда им поставили две железные койки.
Володя Олднер попал в Венгрию впервые, он родился в эмиграции. Его отец и мать были борцами-коммунистами, которые неизменно оставались верны своему долгу, куда бы ни загонял их своими преследованиями топтавший Европу фашизм. Начальную школу Володе пришлось проходить в трех различных странах, на трех различных языках. Тем не менее он никогда не переставал чувствовать себя венгром. Десятилетним мальчиком Олднер очутился в Советском Союзе, где крепко усвоил две вещи тот, кто любит свой народ и свою родину, не может не полюбить Советский Союз и советский народ; и второе, надо строить будущее своего отечества, основываясь на воле народа, на его свободолюбии и дружбе с Советским Союзом. Позднее старший лейтенант Олднер выразил ту же мысль в написанной для специального номера «Венгерской газеты» статье. В этом номере публиковался отчет о ходе заседаний временного Национального собрания в Дебрецене и принятых на нем решениях.
Дебрецен сильно пострадал от войны. Этот первый увиденный Володей венгерский город, в сущности, представлял собой груду развалин. Вид этих руин хоть и опечалил, но не подавил Володю. Во всяком случае, он не утратил ни на йоту свойственного ему оптимизма. Недаром же еще в семнадцать неполных лет, участвуя в битве под Москвой, Олднер двадцать семь дней находился под огнем, четырнадцать раз ходил в штыковую атаку. На фронте он и возмужал.
Наблюдая размах и темпы восстановления, Володя воодушевился. В Дебрецене работа началась не с расчистки заваленных обломками улиц, не с ремонта искалеченных пожарами домов, а с восстановления всей разбомбленной, разграбленной, проданной и преданной страны, с возрождения самой Венгрии.
Здание, в котором поселился на время своего пребывания в Дебрецене Володя Олднер, лишь два месяца назад было резиденцией правления одного местного банка. Заняв его, городская комендатура приставила к нему привратником человека по имени Андраш Шювегеш. Андраш прямо-таки прыгал от радости, когда узнал, что его постоялец, Володя Олднер, говорит по-венгерски.
— Советский офицер, да еще венгр, вот это да!
Он протянул Володе обе руки и, хотя по виду особой силой не отличался, крепко стиснул юноше пальцы.
— Дорогой, дорогой ты мой товарищ!..
В 1919 году Шювегеш служил в венгерской Красной Армии, принимал участие в сражениях под Мишкольцом и Кошицей, о чем трижды помянул, знакомясь с Володей. А вот чем он занимался после 1919 года, Шювегеш толком рассказать не сумел. Разную выполнял работу. Перепробовал десятки всевозможных ремесел. Но чаще всего приходилось все-таки сидеть без работы.
— Вы спрашиваете, дорогой товарищ, принимал ли я участие в подпольном движении? Отвечу так: в тюрьму попадал дважды — раз на восемь месяцев, другой на четырнадцать… И все за разговоры о Советах. А в подполье… Что правда, то правда, в подполье не был. Вы спросите почему? Да как вам сказать? В общем, я полагал, что лепту свою все же однажды внес — там, под Мишкольцем и Кошицей. И если потребуется, даже на старости смогу снова взяться за оружие. А подпольная работа мне уже не по плечу. И к ученью моя голова мало приспособлена. Словом, так мне думалось… Но поверьте, дорогой товарищ, человек я вовсе не трусливого десятка. Андраш Шювегеш никогда не был трусом!.. Знали бы вы, русские товарищи, как я вас ждал! Может, больше, чем кто-либо другой. А еще ждал я того, чтобы, как в те времена, но теперь уже окончательно пролетарий сделался хозяином. Нет, вам этого не понять! И остальным русским парням, несмотря на все старания, не смог я до конца разъяснить всю силу нашего ожидания. Нет-нет, вам трудно не только себе представить, но даже поверить, до чего мы вас ждали!
Говоря это, Андраш Шювегеш вновь и вновь принимался пожимать руку Володи. Затем как бы мимоходом заметил, что ему, в сущности, нет и пятидесяти, что солдат из него получиться еще может. Однако на вид ему явно было за шестьдесят. Говорил Шювегеш довольно живо, почти молодо. Но лицо в морщинах, беззубый рот, пепельные с желтизной волосы и сгорбленная спина ярче свидетельствовали о перенесенных в жизни страданиях и лишениях, чем поток его слов, то полных жалоб, то чуть хвастливых, но с отчетливо и неизменно звучащей в них ноткой разочарования.
Слушая речь Шювегеша, глядя на тощую, сутулую фигуру старого бойца, Володя думал о тех товарищах, которые, десятилетиями не выходя из боя, все же оставались вечно молодыми. Он так сформулировал про себя этот закон:
«Сама по себе надежда человеку еще не сохраняет силы. Оставаться сильным можно, только продолжая сознательную, самозабвенную борьбу за осуществление своих надежд и чаяний».
— Ну, вот мы и пришли! Значит, вы нас ждали не напрасно, товарищ Шювегеш!
Шювегеш сунул пальцы под шапку-ушанку — она ему досталась от русских бойцов — и озабоченно поскреб в затылке.
— Пришли, товарищ, — подтвердил он с оттенком грусти в голосе. — Только не хочу вам лгать, не того мы ждали, не так себе это представляли.
— А чего же, собственно, вы ждали? Что именно представляли? Может, думали, что мы явимся к вам без боя, церемониальным маршем, с оркестром?
— С оркестром, говоришь? Извини, пожалуйста, но на кой нам черт все это! Я ждал диктатуры пролетариата! Вот на что надеялись я и мои товарищи!
— И много вас таких, товарищ Шювегеш?
— Было немало. Теперь, конечно, не то… Но если кликнуть клич по городу, по окрестностям, пожалуй, и сейчас наберется с добрую сотню.
В Володе мгновенно пробудился учитель и воспитатель. С Шювегешем ведь можно беседовать без излишней осторожности, не так, как с Белой Миклошем, а главное, применяя совсем иные доводы. Он заговорил со стариком, как товарищ с товарищем. Он видел в Шювегеше своего единомышленника, который, однако, застрял на одном из давно пройденных этапов пролетарской стратегии и тяжело, всей душой переживает то, что не научился в свое время действовать так же разумно, как это делает нынешнее поколение.
Но от Андраша отскакивали все Володины аргументы. Он жаждал во что бы то ни стало повторить 1919 год, со всеми его достижениями и ошибками. Олднер без конца пояснял ему идею народного фронта, доказывал, что пролетарская диктатура должна опираться на решающее большинство трудового народа или по меньшей мере на промышленных рабочих, втолковывал, что освободительная война и борьба за обретение родины завершается окончательной победой только в том случае, если на борьбу поднимется весь народ, — все было напрасно. Шювегеш твердил одно:
— Не этого мы ждали! Не так я это себе представлял, дорогой товарищ!
Восемнадцатого декабря Бела Миклош пригласил к себе на ужин Давыденко и Олднера. Для генерал-полковника была отведена квартира в восемь комнат в здании бывшего городского финансового управления. В том же доме поместились Янош Вёрёш и Фараго. Здесь же расположились инициативный комитет по созыву Национального собрания и комиссия по изучению вопросов, связанных с организацией новой гонведной армии. Сотрудникам комиссии приходилось тесниться в единственной комнатушке, выходившей окнами во двор, которую к тому же забыли обставить необходимой мебелью. Лишь на одной из стен этой совершенно голой комнаты почему-то висела огромная карта Испании и Португалии.
Вскоре после того, как оба офицера, изъявив благодарность, приняли приглашение Миклоша, комендант города сообщил, что самолет, на котором им предстояло вылететь в штаб 4-го Украинского фронта, отправляется в четыре часа утра. Покончив с обедом, Давыденко успел до вечернего визита выспаться, а Володя просмотрел и привел в порядок свои записи.
Визит был назначен на восемь часов. Чтобы позвонить на квартиру генерал-полковника ровно в двадцать ноль-ноль, Давыденко с Олднером минут десять прогуливались по городу.
За проведенную в Дебрецене неделю Бела Миклош заметно преобразился.
«Он стал увереннее и решительнее», — подумал Володя, оценивая происшедшую в Миклоше перемену.
Рассказав о подготовке к выборам, Миклош перешел к двум кардинальным задачам, которые должны встать перед будущим правительством. С первой из них, объявлением войны немцам, он не только целиком соглашался, но и сам желал начать эту войну. Со второй задачей, проведением земельной реформы, он лишь примирился.
— Это неизбежно, — выразился Миклош по поводу готовящегося раздела земли.
И в голосе его прозвучали если не грустные, то, во всяком случае, далеко не веселые нотки.
Выпить чашку черного кофе зашел к генерал-полковнику граф Телеки. Он не рассчитывал встретить у кандидата в премьеры посетителей, однако вопреки своему обыкновению весьма быстро освоился с чуждой ему компанией и, услыхав, что хозяин и гости говорят о земельной реформе, немедленно включился в общую беседу. По тому, как гладко и продуманно выразил он свое мнение относительно этого вопроса, было ясно, что за последнее время граф многое передумал.
— Это неизбежно! — как и Миклош, сказал он о земельной реформе. — Но мы всего только выполняем в данном случае роль сейсмографа, который фиксирует землетрясение, но не производит его.
Телеки одним глотком осушил чашечку горячего кофе и, довольный, что нашел себе слушателей, продолжал:
— Земли людей, за которыми числятся заслуги, все равно, — политические или в антинемецкой войне, будут от раздела освобождены. Мера чрезвычайно правильная, она до известной степени сможет оградить от крайностей, к которым, к сожалению, весьма склонен наш народ. Боюсь, однако, что крайности и перегибы все-таки неизбежны. Но хочется надеяться, что все допущенные сейчас несправедливости и злоупотребления в дальнейшем, в более спокойной обстановке, будут исправлены.
Пока Володя Олднер переводил подполковнику Давыденко слова Телеки, маленький граф сообщил Миклошу цель своего прихода.
— Я хотел тебя предупредить, Бела, что нынче днем нас с тобой едва не забаллотировали в Национальное собрание.
— Забаллотировали? — встрепенулся Миклош. — Каким образом?
— Провалить не провалили, но сделать это собирались. Полтора часа назад на заседании Национального комитата, где, как тебе известно, происходит выдвижение кандидатов, были названы твоя и моя кандидатуры. Тут поднялся некий адвокатишка, представитель не то гражданско-демократической, не то гражданско-радикальной партии — что за птица, точно не знаю, — и от имени демократии выразил протест против избрания в Национальное собрание генерал-полковника и графа. К нему также присоединился один социал-демократ, владелец мельницы…
— Ну и как?.. Что было дальше?.. — сгорая от нетерпения, спрашивал Миклош.
— Все-таки избрали. За нас выступил какой-то коммунист. Он заявил, что национальное единство есть истинная демократия… Красиво сказано, не правда ли, Бела? Сам Кошут не сказал бы лучше.
— Сказать красиво нетрудно! — ответил Миклош. — Важнее, что нас избрали.
После разговора с Миклошем Телеки рассказал старшему лейтенанту Олднеру историю здания, в котором они сейчас распивали черный кофе. Дом был построен двадцать пять лет тому назад, на месте другого, давно разобранного — того самого, где в 1711 году доверенное лицо Ференца Ракоци II Шандор Каройи и представитель австрийского императора Янош Палфи договорились о количестве земельных угодий, замков и тысяч золотых, которые получит Каройи от императора за предательство Ракоци и капитуляцию куруцев.
— И вот теперь в том же самом доме составляется закон о разделе земли! — кичась своими познаниями, воскликнул Телеки. Эта гордость заставила его даже на несколько мгновений забыть о самом значении рождающегося в этих стенах закона.
— Тем не менее, — мягко заметил Володя, — все еще находятся люди, встающие на защиту крупного землевладения, в том числе и неприкосновенности десятков тысяч хольдов, принадлежащих ныне потомкам Шандора Каройи.
Граф Телеки сразу перевел разговор на погоду, к счастью, удивительно — не по времени — теплую.
В половине одиннадцатого Давыденко и Олднер откланялись. Подполковник отправился домой, а Володя заглянул на минутку в гостиницу «Золотой бык».
В залитом электрическим светом, наполненном уютным теплом зале ресторана, за столиками, накрытыми белыми скатертями, сидела масса народу. Одетые в черное официанты вьюном вертелись, разнося снедь и питье. За одним из столов председательствовал Фараго. Он восседал в компании нескольких офицеров, среди которых Володя приметил подполковника Чукаши-Хекта, а также многочисленных чиновников местного муниципалитета. За другим, большим круглым столом разместились Янош Вёрёш, его жена, сын и бургомистр города Дебрецена. В углу, за столиком, почти скрытым от посторонних глаз развесистой пальмой, о чем-то шептались полковник Кери и толстый католический священник, посланец в Национальное собрание от избирателей Сегеда.
Но большую часть столов в этом зале занимали приезжие, которые прибыли в Дебрецен по делам, связанным или с разделом земли, или с выборами в Национальное собрание. Тут было очень много крестьян и немало рабочих. Те и другие старались расположиться подальше от занятых генералами столов. Под их столами и около стульев лежали многочисленные узлы, свертки, сумки, солдатские заплечные мешки и рюкзаки, свидетельствовавшие, что все эти приехавшие из провинции люди не имели времени даже подыскать себе жилье. Еду они захватили, конечно, с собой, а вот напитки приходилось теперь заказывать.
Тех, кого искал Володя, в «Золотом быке» не оказалось. Он поэтому не присел за столик, а только кивнул издали кое-кому из знакомых и сразу ушел. Он решил забежать еще в дом на улице Яноша Араня, где помещался городской комитет партии.
Небо сплошь покрыто низкими, мрачными, густыми тучами. Они неподвижны, нависая, как железобетонный потолок крепостных сооружений. Где-то очень высоко над ними гудит самолет.
«Наш!» — определяет Володя, прислушиваясь к ритму мотора.
По самой середине мостовой, как по ничейной полосе между двумя линиями фронта, настороженно и неспеша движется красноармейский патруль. В отдалении, трудно даже точно определить, где и на каком расстоянии, слышен крик:
— Помогите! Помогите!
В руке командира патруля вспыхивает электрический фонарик. Его лучи сосредоточенно ощупывают руины. Раздается твердая короткая команда. Четыре бойца бегут туда, откуда донесся вопль о помощи.
Перед домом на улице Араня стоят два вооруженных партизана. Они требуют предъявить документы. Володя показывает свое удостоверение и смеется. Часовые отдают ему честь.
Снаружи двухэтажное здание тонет во мраке. Но внутри освещен каждый его уголок. Дом полон жизни.
Приезжают и уезжают связные-мотоциклисты. Они шумливы и веселы.
Грузовики подвозят с периферии делегатов, а в обратный рейс уходят с кипами книг и другими печатными изданиями, которые нужно доставить в те самые города и села, откуда только что приехали делегаты.
В одной из комнат несколько человек трудятся над статьей. В другой кто-то диктует письмо. В третьей пятеро железнодорожников из-под Сегеда, которые прибыли сюда поздним вечером, рассказывают о положении в своем районе. Еще в одном помещении получает инструкции какой-то каменщик, отправляющийся на рассвете в Кечкемет. Дальше недавно демобилизованная Юлия Сабо читает доклад одиннадцати землекопам из-под Цегледа. В шестой комнате… в седьмой, восьмой… В каждом уголке этого дома кипит работа, бурлит жизнь. Всюду снуют люди: рабочие, крестьяне, интеллигенция, штатские, солдаты.
— Ноев ковчег! — смеясь, говорит Олднеру Юлия Сабо.
— Ну, не совсем! — серьезно отвечает Володя.
— В том смысле, — поясняет Юлия, — что здесь собрано вместе все необходимое для рождения нового мира. Я это хочу сказать…
— Тогда вы правы, — перебивает ее Володя.
Ему и хотелось бы как следует понять, в каком смысле выразилась Юлия, и в то же время не хватает терпения дослушать ее до конца.
Однако Володя и здесь не застал тех, кого искал. Их вообще не было в Дебрецене, они в это время разъехались по освобожденным Красной Армией селам.
Самолет, доставивший Давыденко и Олднера в ставку 4-го Украинского фронта, приземлился на военном аэродроме в Мукачеве. Сейчас на сооруженной в несколько дней летной площадке царило небывалое оживление. С востока почти ежеминутно прибывали огромные транспортные самолеты. Целые батальоны солдат работали на их разгрузке.
В ставку фронта, находившуюся в словацком селении Михаловце, Давыденко и Олднер ехали из Мукачева на «виллисе». В штабе их с нетерпением ожидал полковник Тюльпанов. Тепло обняв и расцеловав обоих, он сразу приступил к делу.
— Очень боялся, что опоздаете. Через семнадцать минут вам надо быть у члена Военного совета. Он хочет получить от вас доклад относительно положения в Венгрии.
— Мы не подготовились. Не ожидали, что его придется делать сегодня же, — ответил Давыденко. — В голове у меня настоящая каша.
— Выпейте по чашке чаю, ничего другого предложить не могу. А к докладу готовиться уже некогда. Над тем, о чем следовало бы сказать и чего вы недоговорите, подумать придется после.
— Даю каждому двадцать минут, — встретил вошедших генерал. — Меня интересует все, что вы видели, слышали, чего опасаетесь и на что надеетесь. Прошу, товарищ Тюльпанов, запротоколируйте оба сообщения.
Вопреки всем ожиданиям, генерал докладами остался доволен.
— Ну что ж… Оба дали совершенно ясную картину не вполне ясного положения! — сказал он в заключение. — В том, что есть люди, протестующие против намеченного состава временного правительства, иными словами, против правительства широкой коалиции, не вижу ничего удивительного. Конечно, всем, кто не знаком с событиями последнего десятилетия, не так легко понять, что только при условии широкой коалиции венгры могут вести войну против Гитлера и что такое единство является в то же время наилучшей формой успешного начала восстановления страны. Разумеется, те люди, которые полагают, что правое крыло коалиции не слишком-то стремится доводить антифашистскую войну до полного уничтожения фашизма, может, и правы. И еще более правы все сомневающиеся в действительном желании генералов строить новую страну. Однако генералы при существующей обстановке необходимы, хотя нельзя упускать из виду, что их участие в строительстве новой Венгрии представляет столько же преимуществ сегодня, сколько препятствий завтра. Венгерские товарищи отлично это знают и полностью отдают себе отчет в сложности своей задачи…
После небольшой паузы он продолжал:
— Подполковник Давыденко, вы возвращаетесь к прежнему месту работы. А вы, товарищ Олднер, поработаете несколько дней на специальных курсах в Мукачеве. В завтрашнем приказе прочтете о присвоении вам звания капитана. Больше вас не задерживаю, товарищи, — попрощался он с обоими.
Что представляют собой мукачевские курсы, куда ему предстояло явиться в тот же вечер, Володя узнал от Тюльпанова. Еще до отмены плана, согласно которому 4-й Украинский фронт должен был форсировать Тису и затем развернуть боевые действия на территории Венгрии, политуправление организовало курсы для того контингента офицеров, которым предстояло занять должности комендантов освобожденных венгерских городов.
«Городским комендантам, — говорилось в приказе по штабу фронта, — необходимо хотя бы в общих чертах знать историю, географию и экономическую структуру Венгрии, а также культуру венгерского народа».
На курсах обучалось тридцать два советских офицера. Руководил курсами Пожони. Они не были распущены и тогда, когда заново сложившаяся обстановка потребовала, чтобы 4-й Украинский фронт повернул лицом к западу, а его бойцы сражались уже не в Венгрии, а в Словакии. Генерал-полковник отдал приказ всем прикомандированным к курсам пройти обучение до конца, а с командованием 2-го Украинского фронта договорился, что 24 декабря будут переданы в его распоряжение тридцать два офицера, подготовленных для политической работы на венгерской территории.
Старший лейтенант Олднер проработал на мукачевских курсах всего два дня. В первый сделал двухчасовой доклад о своих венгерских впечатлениях да еще почти четыре часа отвечал потом на многочисленные вопросы слушателей. А во второй провел лекцию о Шандоре Петефи и по ее окончании целый час декламировал его стихи в русском переводе.
Двадцать первого декабря курсы свою работу закончили. На выпускном вечере с докладом выступил полковник Тюльпанов.
В связи с переходом на зимнее обмундирование полковник был одет в новенькую, только что со склада, форму. На плотно облегающем фигуру кителе длинный ряд орденских планок. Тюльпанов говорил негромко, с подъемом и обращался к завтрашним комендантам венгерских городов, словно проводил беседу перед боем с идущими в атаку бойцами.
— Войну нашей стране объявил не народ Венгрии, а его собственные враги и угнетатели: помещики, капиталисты, бюрократическая верхушка. Сражаясь с ними, мы являемся союзниками венгерского трудового народа. Нет, ни завоевателями, а освободителями приходим мы в Венгрию.
Я не могу дать критического анализа венгерской стратегии и тактики в этой войне, так как самостоятельно во второй мировой войне венгерская армия не выступали. У армии-сателлита нет ни собственной стратегии, ни собственной тактики, у нее есть лишь своя судьба, притом весьма горькая: погибнуть ради чуждых целей. Именно это и произошло с венгерской армией.
Мы не вправе судить о качествах венгерского солдат ни по донскому, ни по карпатскому опыту. Военная история свидетельствует, что гонвед — это смелый, стойкий, способный солдат. То, что в настоящей войне гонвед не проявил присущих ему качеств, в первую очередь говорит за, а не против него. Пусть венгерские рабочие и крестьяне не до конца понимали положение, не с полной определенностью знали, что проливают кровь ради своих угнетателей и наперекор собственным интересам. Они все-таки ни на минуту не солидаризировались с целями военного командования, правительства и всего режима Хорти. Мы должны видеть в венграх не вчерашнего нашего противника по воронежской битве, а внуков и правнуков сражавшихся за свободу солдат Ракоци и Кошута. Переходя венгерскую границу, армия Советской страны сознает, что вступает на землю дружественного нам народа. Убеждение это должно определять все наши действия и наше поведение.
Той же ночью выпускники курсов выехали в Дебрецен.
«Венгерская газета» выпустила на восьми полосах специальный номер, посвященный двухдневной сессии временного Национального собрания, образованию временного правительства и правительственной декларации.
Обширный материал для этого выпуска был получен из ТАСС, да, кроме того, имелось сообщение собственного дебреценского корреспондента, статья Юлии Сабо. Подготовил все это к печати капитан Олднер, за которым укрепилась слава специалиста по данному вопросу: как-никак, ведь он лично побывал в Дебрецене, основательно осмотрел зал, где заседало Национальное собрание, и лично был знаком со многими депутатами и с несколькими министрами нового правительства.
Капитан Олднер написал интересную статью о помещении, где заседало дебреценское Национальное собрание, — об этом огромном желтом здании реформатского коллегиума, построенного сто тридцать лет назад рядом с Большим собором. Просторный зал, ораториум, в котором заседало Национальное собрание, находился на третьем этаже. Подниматься туда приходилось по сильно истертым ступеням. Этот зал служил в свое время молельней для воспитанников дебреценского коллегиума. По своему внешнему виду он действительно походил и на церковное помещение, и на университетскую аудиторию: обычные узкие, окрашенные в серый цвет школьные скамьи и в полном контрасте с ними — обегавшая внутри весь зал галерея из резного дуба, а также огромная кафедра, возвышавшаяся перед скромным рядом ученических парт.
Володя описал этот зал с точностью и достоверностью историка и вдохновением истинного поэта. Но основное внимание обратил он не на художественную резьбу, не на стены, украшенные картинами, а на моменты более значительные. Так, мраморная доска перед входом сообщала, что в 1849 году «в этих стенах заседали депутаты венгерского сейма». А к кафедре была прибита медная дощечка с надписью: «С этой трибуны, установленной во имя Всевышнего, глаголил спаситель нации Лайош Кошут, 9. I — 21. V. 1849». Медные таблички на спинках скамей оповещали о тех, кто сидел здесь во время исторического сейма. На одной из них было выгравировано: «Лайош Кошут, председатель Комитета обороны отечества, правитель».
Описание зала Володя закончил так:
С тем же благоговением и чувством горделивой радости, которые охватывают меня сейчас при виде этих великих имен, какой-нибудь другой венгр, приехав в Дебрецен через несколько десятилетий, станет читать здесь имена людей, которые выполнили свои обещания перед венгерским народом, данные в этом зале в декабре 1944 года.
За несколько минут до открытия сессии Национального собрания кресло, на котором в 1849 году сидел Лайош Кошут, было украшено огромным букетом красных роз: «Пусть место Кошута остается свободным, но каждый из присутствующих будет вечно помнить, что Кошут боролся за свободу венгерского народа, за независимость Венгрии».
В репортаже Юлии Сабо, озаглавленном «Букет красных роз», говорилось:
Здесь рядом сидят епископы и ученые-естествоиспытатели, фабриканты и рабочие, землевладельцы и крестьяне-бедняки.
Подавляющее большинство ораторов играло ту или иную роль и в старой Венгрии. Но здесь решения выносят те, кто еще несколько недель назад не имел права даже рта раскрыть, — рабочие и крестьяне.
Декларацию только что избранного временного правительства «Венгерская газета» опубликовала полностью. Отдельные ее пункты майор Балинт приказал набрать жирным шрифтом.
Вот эти строки:
Еще никогда со времен Мохача не была наша страна в подобной бездне. Такое критическое положение побудило венгерских патриотов, отбросив все партийные и общественные различия, объединиться во имя спасения Родины.
Верное великим традициям Ракоци и Кошута, временное Национальное правительство раз и навсегда порывает с немецкими угнетателями, на протяжении столетий порабощавшими нашу страну…
Временное Национальное правительство отменяет все прежние антинародные законы и указы… Оно очистит государственные органы от нилашистов и прочих немецких наймитов, привлечет к ответственности предателей родины…
Временное Национальное правительство направит все усилия к тому, чтобы установить доброжелательные отношения и тесное сотрудничество со всеми соседними демократическими странами, а также искреннюю дружбу с могучим Советским Союзом, помогающим нашему народу сбросить немецкое иго…
В интересах успешной борьбы против немецких поработителей и ускорения освобождения нашей родины временное Национальное правительство создает новые венгерские вооруженные силы…
Временное Национальное правительство незамедлительно проведет земельную реформу…
Временное Национальное правительство призывает весь венгерский народ, каждого венгерского патриота выполнить в этот критический для нашей нации час свой долг перед Родиной и всеми силами самоотверженно участвовать в освободительной борьбе против немецких угнетателей…
В ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое декабря тяжелый советский бомбардировщик сбросил над Будапештом четыре тысячи экземпляров этого специального выпуска «Венгерской газеты». Летчику не было нужды долго разыскивать ночной Будапешт — зарево пылающих домов и сверкание залпов тысяч орудий точно указывали место, где страдает и гибнет, надеется и заново возрождается к жизни население венгерской столицы.
В шесть часов утра двадцать пятого декабря, согласно полученному по телефону приказанию полковника Тюльпанова, Пожони, Балинт и Олднер явились в штаб фронта в Михаловце. Их сразу же принял член Военного совета и без всяких торжественных церемоний вручил ордена, которыми командование фронта на сегодняшнем ночном совете наградило этих трех венгерских солдат Красной Армии. Самую высокую награду получил капитан Олднер.
— У меня, к сожалению, нет времени позавтракать вместе с вами, — сказал генерал. — Да и у вас его вряд ли хватит для подобного пиршества. Вам придется перекусить на скорую руку прямо в машине, которая должна сейчас отвезти всех троих обратно в Мукачево. А теперь давайте прощаться. И вы, товарищи, и все сотрудники «Венгерской газеты» сегодня же, забрав с собой всю материальную часть, покинете в восемнадцать ноль-ноль Мукачево и отправитесь в Дебрецен. Согласно данным нам указаниям, мы передаем «Венгерскую газету» в распоряжение 2-го Украинского фронта. Итак, желаю вам новых больших успехов!
Полковник Тюльпанов проводил троих офицеров до самого Мукачева. «Банкет» в честь награжденных был устроен прямо в машине.
А вечером того же дня, в восемнадцать ноль-ноль «Венгерская газета» покинула Мукачево. Редакцию везли четыре грузовика, впереди мчался броневик. Разместившийся на трех машинах штат газеты потеснился, предоставив место возвращавшимся на родину освобожденным военнопленным. На четвертом грузовике, с зенитным орудием и двумя пулеметами, ехали восемь красноармейцев и капитан Олднер.
В восемь часов вечера автоколонна достигла Тисы, возле деревни Мезекасон. Но перебраться на другой берег не удалось. Мост отсутствовал, а работавший на переправе паром за несколько часов до прибытия «Венгерской газеты» пришел в полную негодность. Оставалось лишь вернуться в Берегово, откуда ночью был выслан взвод санитаров для починки парома. Ночь путники провели в Берегове.
Там Балинт еще раз повидал своих товарищей-земляков, с которыми провел несколько памятных дней в освобожденном Мукачеве.
Всю ночь гости и хозяева провели в беседе, а устав от разговоров, принялись петь. Русские мелодии то и дело сменялись венгерскими, а вскоре дошла очередь до старых революционных песен — немецких, французских и польских. Покончив с пением, гости и хозяева начали строить планы. Одни были вполне реальными, другие фантастическими. Но и реальные планы отличались большим оптимизмом.
Еще не взошло солнце, а караван автомашин уже тронулся в путь. Форсировать Тису удалось только к концу дня. Саперы установили, что паром вышел из строя не сам по себе, а при чьей-то основательной помощи, и вновь сделать его пригодным для передвижения оказалось не так легко. Хозяином парома был местный корчмарь, член фашистской партии «Скрещенные стрелы».
— В другой раз он его уже не сломает! — заверил Балинта молодой саперный лейтенант.
Перебравшись через Тису, автоколонна, соблюдая осторожность, быстро двинулась по шоссе. Сильный ветер гнал по земле тонкую пелену снега, местами наметая небольшие сугробы, а кое-где обнажая промерзлую серую землю, казавшуюся пугающе мертвой и окаменелой.
От Тисы до самого Дебрецена автокаравану нигде нельзя было задерживаться. Советские воинские части из этого района ушли, за безопасностью дороги следили только редкие патрули на мотоциклах. Расстояние между флангами 2-го и 4-го Украинских фронтов напоминал некий вакуум, в пределах которого скрывалось довольно много эсэсовцев, нередко объединявшихся в банды.
Машины шли без остановки. Как ни жаждали сотрудники «Венгерской газеты» побеседовать с сельским населением, у них не было для этого ни минуты времени. Однако каждый успел все-таки разглядеть и истерзанные деревни, и мрачные развалины, и вырубленные деревья. Было нетрудно представить себе, как живется народу в этом краю, откуда немцы угнали на запад всех работоспособных мужчин и все, что только можно было, вывезли с собой.
«Нельзя, попросту невозможно терпеть, чтобы население освобожденных районов жило таким образом! — думал Балинт, глядя из окна автомашины. — Дайте срок… Вот завтра…»
Майор тяжело вздохнул и закрыл глаза. Он задумался о будущем, о самом близком будущем.
Когда он снова открыл глаза, тьма уже легла на окружающие поля, только где-то вдали через неровные промежутки посверкивал неведомый огонек — то ли знак опять воцаряющейся в этом краю мирной жизни, то ли отблеск войны, ведущейся здесь за эту мирную жизнь.
Балинт очень устал. Однако воображение его продолжало без удержу мчаться вперед, не встречая на своем раздольном пути никаких преград. Лысый майор все еще старался думать о задачах и трудностях завтрашнего дня, но вопреки его воле перед глазами вставали такие яркие, теплые, щедрые и счастливые картины, о которых едва ли осмеливались мечтать даже самые наивные, хоть и полные добрых намерений люди, считающие, что социализм следует осуществить одним указом или законом, притом завтра же, нет, даже сегодня.
«Но-но! — призывал лысый майор к порядку свое буйно разыгравшееся воображение. — Путь предстоит еще дальний. Долгий и нелегкий. Но можешь не бояться, мы туда дойдем! Пусть не завтра, не без жертв, но дойдем обязательно!»
Он сделал попытку беспристрастно оценить реальную обстановку, чтобы на основе этого представить себе завтрашний день. На какое-то мгновение ему в самом деле удалось мысленно нарисовать более или менее реальные планы будущего, но тут же он опять вцепился в гриву своей стремительно скачущей фантазии. Голова его пылала, сердце бешено колотилось.
— Венгрия!..
На одном из перекрестков проезжающие получили от начальника контрольно-пропускного пункта справку:
— До Дебрецена семнадцать километров!
«Да, нам будет нелегко! — мысленно повторял Балинт уже много раз слышанное, ставшее банальным и тем не менее сохраняющее всю серьезную силу утверждение. Ну что ж, хорошо! Я это знаю, будет нелегко. Но мы справимся!.. Нет, не песнями и не разговорами надо служить родине… Ну вот, опять ты сел на своего конька, Геза! — снова призвал он себя к порядку. — Впрочем, надо и говорить о родине, и петь о ней. Правдивое слово рождает великие дела, песня наша побуждает к действию. Я стану говорить о родине своими делами, ими же буду к ней обращаться. Она этого языка, возможно, не понимает. Пока еще не понимает… Но я все равно буду говорить делами о всех своих мыслях и всех своих чувствах. Дела тоже умеют красно говорить. Они звучат, как чудесная песня…»
В полночь автоколонна редакции «Венгерской газеты» остановилась перед угрюмым темным зданием дебреценской комендатуры.
— Добрый вечер!
— Во веки веков, аминь.
Для редакции «Венгерской газеты» и возвратившихся вместе с ней из плена на родину гонведов городская комендатура отвела целый дом, стоявший незаселенным со времени освобождения Дебрецена. Это было очень узкое, в несколько этажей здание из бутового камня, где на каждом этаже на улицу выходило лишь по три окна.
В течение многих лет здание служило интернатом для воспитанниц известной дебреценской педагогической коллегии. В начале октября 1944 года воспитанницы были распущены по домам, интернат при коллегии закрыт, и с тех пор в доме проживал один привратник, маленький, тщедушный человечек лет за шестьдесят, даже в комнате никогда не снимавший наглухо застегнутой зимней шинели из грубого темно-коричневого, явно предназначенного для монашеских одеяний сукна.
Ни на стук, ни на зов прибывших привратник не откликался. Лишь после того, как охрана «Венгерской газеты» забарабанила ружейными прикладами в огромные дубовые ворота, для пущей крепости обтянутые обручным железом, верный страж дома почел за благо повиноваться. На дружелюбное приветствие Балинта он ответил какой-то молитвой.
Свет, ударивший в него из четырех-пяти электрических фонариков, не привел привратника ни в малейшее замешательство. Он принялся быстро, почти скороговоркой сыпать словами, заявляя, что дом этот — собственность коллегии и впустить кого бы то ни было в интернат он может только при условии, если на руках явившихся имеется разрешение директрисы, добиться чего, между прочим, не так легко, потому что госпожа директриса соблаговолила покинуть Дебрецен еще в середине октября и с той поры не подает о себе никаких вестей.
В своем затянувшемся монологе человечек в темно-коричневой шинелишке раз пять склонял имя госпожи директрисы, причем с каждым его упоминанием отвешивал глубокий поклон.
У маленького старичка было какое-то птичье, изборожденное тысячами морщин личико, крохотные, как бисеринки, глаза, крючковатый красный нос и непомерно, не по росту длинные руки. В левой он держал похожий на шахтерскую лампу фонарь, от которого не исходило ни искры света, так как в нем не было ни свечи, ни фитиля. Тем не менее привратник то и дело поднимал кверху эту свою необыкновенную лампу, будто желая осветить того, с кем говорит.
— Ну ладно, старина! — прервал его наконец Балинт, сам удивляясь долготерпению, с каким, стоя столько времени на холоде, выслушивал пространные объяснения этого лешего в коричневой дерюге. — Раз такие дела, зажгите первым долгом свет и покажите нам помещение. Электричество у вас в порядке?
— Это-то в порядке, кому оно нужно!
— Хорошо, старик, хорошо.
В доме царила лютая стужа. От каменных, метровой толщины белых стен так и тянуло леденящим холодом. Кроме того, стены испускали какой-то особый, неведомый дух, не похожий ни на смрад войны, ни на привычные запахи мирного очага.
Комнат в этом холодном доме было много. В каждой стояло по две узкие койки, с простынями и подушками, но без одеял.
— Не беда. Обойдемся шинелями.
Все комнаты оказались одинаковой величины, по десять-двенадцать квадратных метров, с одним узким окном, зарешеченным частыми прутьями.
На втором этаже Володя обнаружил большой зал, уставленный серыми школьными партами. Анна Моцар быстро распределила комнаты, поместив по два человека в каждую, после чего, уже в половине третьего ночи, приготовила в зале ужин. Всем досталось по двести граммов сала с головкой лука и по полбуханки солдатского хлеба.
— Ешьте!
Запах лука несколько заглушил исходившее от каменных стен зловоние, но не надолго. Вскоре еще ощутимее стал чувствоваться специфический для этого здания смрад. Новые жильцы так и не сумели определить, что это — затхлость или запах мышиного помета.
— А черт с ним! Не будем обращать внимания! Куда хуже здесь этот адский холод.
— Ужасно мерзну, — стуча зубами, проговорила Анна.
— Сию минуту затопим. Позовите-ка сюда старика! — приказал двум гонведам Балинт.
— Итак, старина, — встретил он привратника в коричневой длинной шинели, — вашими молитвами мы кое-как разместились. Может быть, вы голодны? Так покушайте вместе с нами. Зачем же так протестовать! Я позвал вас вовсе не с намерением обидеть. В общем, ладно! Все в порядке! Здесь не хватает только одного — тепла. Необходимо протопить, старина!
— Никак не можно, господин генерал. И печи из рук вон плохи, и ни дров, ни угля.
— Ай-яй-яй! Ни кусочка угля?
— Ни кусочка. Все забрали русские солдаты.
— Даже уголь? — удивился Балинт.
— И дрова тоже, — с глубоким вздохом ответил старик.
— Гм…
Балинт остановил взгляд на Анне. Покончив со своими делами, она сидела, склонив голову на руки, на краешке скамьи и вся дрожала.
— Где пусто, там ничего не сумеет взять и сам господь бог! — сказал майор. — Но хотя бы одну комнату надо протопить обязательно. Раз нет ничего другого, расколем несколько скамеек. Их тут больше чем достаточно! Итак, старик, давайте протопим одну комнату! — повторил Балинт и указал рукой в сторону Анны. — Вот для ее сиятельства.
Шутка Балинта возымела неожиданное действие. Не успел он наградить Анну титулом «сиятельства», как поведение маленького привратника чудесным образом переменилось. Его изрезанное множеством морщинок лицо озарила счастливая, прямо-таки неземная улыбка, из груди вырвался вздох облегчения, выражение крохотных глазок сразу стало иным. Человечек подобострастно, с благоговением поклонился измученной, усталой, сонной и продрогшей Анне, прижал к сердцу правую ладонь и торжественно заявил:
— Все, что у нас есть, отдадим ее сиятельству. Если двое-трое из господ будут так любезны и спустятся со мной в подвал…
— Господа окажут вам эту любезность! — поспешил ответить Балинт.
Четверо гонведов принесли огромные корзины, наполненные блестящим антрацитом. Он был запрятан в тайнике под пустым подвальным помещением здания. Там хранились не только тонны угля и дров, но и множество ящиков с бутылями итальянского вина, с пиленым сахаром, а также мешки белой муки, риса и большие бидоны, наполненные топленым салом. Немало нашлось тут и огромных, похожих на мельничные жернова кругов швейцарского сыра. А несколькими неделями позже, уже после переезда «Венгерской газеты», поселившаяся здесь группа партизан открыла, что под вторым подвалом существует еще и третий, тоже тщательно замаскированный тайник. Во всех этих тайниках спасавшиеся вместе с немцами бегством дебреценские господа укрыли все те ценности, которые не рискнули захватить с собой в Германию.
К половине четвертого утра все печи в доме раскалились докрасна, так что к ним нельзя было подойти. Но уже чуть поодаль мороз пробирал до костей, толстые ледяные стены поглощали живительное тепло маленьких печурок. Сотрудники редакции попеременно то обливались потом, то дрожали в ознобе.
И все-таки ложиться спать никому не хотелось. Только в половине пятого, уже в порядке приказа, Балинту удалось загнать всех в постель. Бодрствовали лишь одни часовые.
Лысый майор проснулся, когда в решетчатые окна пробивался дневной свет. Он лежал с закрытыми глазами, стараясь еще хоть немножко продлить сон. В комнате, которую Балинт делил с Володей, кто-то вел вполголоса разговор.
Одним из собеседников был Володя. Но и голос другого показался Балинту знакомым, только он никак не мог припомнить, откуда его знает. Он намеренно не открывал глаз, пытаясь отгадать, кто же это такой.
— После войны я демобилизуюсь, — говорил Володя. — И займусь историей. Точнее, мечтаю написать книгу о том, какую роль играла в настоящей войне Венгрия, какое влияние эта война имела и будет иметь на судьбы венгерского народа. Задача трудная. Мне она будет особенно нелегка. Боюсь, работе сильно помешает то обстоятельство, что многое, о чем предстоит написать, мне довелось не только увидеть собственными глазами, но и пережить лично.
— Брось шутить, Володя! Это совсем не усложнит, а, как раз напротив, облегчит твою работу.
— Ошибаешься, Мики! Если бы я собирался писать роман, там личные впечатления до какой-то степени в помощь. Но для исторического исследования они только помеха. Множество личных впечатлений влияет в том смысле, что, сколько ни старайся оставаться правдивым и объективным, все равно наиболее интересными и важными будут казаться именно те события, к которым ты сам имел хоть малейшее отношение. Вот тебе пример. Много месяцев я прослужил в войсках 4-го Украинского фронта, а Венгрию в основном освобождали 2-й и 3-й Украинский. Хотя к ее освобождению и 4-й Украинский имеет, конечно, некоторое отношение. Рисуя мысленно план будущей книги, я, вполне точно зная, что с этой стороны 4-й Украинский играл лишь второстепенную роль, невольно отвожу ему в моем будущем труде одно из главных, если не главное место.
— Все понятно, Володя. И все-таки можешь мне поверить, ты говоришь ерунду. Раз ты, уже планируя книгу, знаешь заранее, что в работу может вкрасться определенная ошибка, избежать ее нетрудно.
— Через десять лет — да. А сейчас, думаю, это для меня попросту невозможно. Не пойдет у меня сейчас работа. Отложу на десять лет! А может, и еще дальше. Хорошо, если бы выяснилось, что я заблуждаюсь. Но сдается, я все-таки прав. Нелегко оставаться объективным, когда в твой труд вмешиваются личные впечатления. В общем, поживем — увидим!
— Ничуть ты меня не убедил, Володя. Однако спорить с тобой не хочу. Что до моих собственных планов, то личные впечатления мне не мешают. Я и после войны намерен остаться в армии. Стану передавать гонведам советский опыт. Я подразумеваю под этим, Володя, не стратегический и тактический опыт, а подлинный патриотизм, удесятеряющий силы Красной Армии, а также великую интернациональную солидарность советских солдат. Знаю по собственным наблюдениям, что даже венгерский рабочий лишь с превеликим трудом может себе уяснить, что силу оружия советского бойца умножает подлинный, искренний, глубоко прочувствованный гуманизм. — Говоривший внезапно умолк, закашлялся. — Ты меня понимаешь, Володя? Вообще-то гонвед — отличный солдат. И теперь Венгрия будет наконец обладать армией, которая способна послужить народным интересам. Наша задача — усилить ее мощь, передавая ей наш опыт. Именно это и станет целью моей жизни! Я избрал эту цель по той причине, что, к сожалению, не верю, будто с победой над Гитлером фашизм будет окончательно уничтожен. Вот увидишь, нам еще предстоит куча хлопот с фашизмом, возродившимся где-нибудь в другом империалистическом государстве, пусть даже под какой-то иной маской или лозунгом. Потому-то я и останусь солдатом. Гонведом…
Балинт открыл глаза. Володя еще не вставал. На краю его постели сидел молодой советский капитан с задумчивыми глазами, стройный, подтянутый, свежевыбритый.
— А, Миклош! Ты как сюда попал?
Капитан вскочил.
— Товарищ майор, капитан Миклош Штейнмец[68] докладывает…
— Отставить! Ты что, служишь в Дебрецене?
— Прибыл всего на один день, товарищ майор, прямо с передовой. Сегодня же уезжаю в Ясапати, в ставку фронта.
— По каким делам здесь?
— Четвертый Украинский передал нам группу политработников, специально подготовленных на должности городских комендантов. В Дебрецене они слушали дополнительные лекции, и я теперь приехал за ними. Вечером выезжаем в Ясапати, а завтра — послезавтра они уже понадобятся на местах. Нужда в них большая. Я тоже в Ясапати не останусь. Этой же ночью должен выехать в Цеглед. Прикомандирован к опергруппе штаба фронта.
Чтобы лучше видеть Штейнмеца, Балинт повернулся на бок. Холод сразу забрался ему под шинель.
— Брр! А ну, ребята, давайте затопим! Угля хватает.
Миклош Штейнмец с большим знанием дела развел огонь, и уже через несколько минут печка раскалилась докрасна.
— Скажи, Миклош, ты родился в Венгрии? — спросил, бреясь, Балинт.
— Мне, товарищ майор, было четыре года, когда мои родители эмигрировали. С тех пор…
— Знаю. Побывал всюду, где наши сражались с оружием в руках. Известно мне и то, что ты воевал в Испании рядом с Матэ Залкой. Бедный Матэ! Двадцать лет готовился к возвращению на родину… Да еще как готовился!.. И вот мы здесь, а он остался в Испании. Теперь уж вы, молодые…
Лысый майор так и не договорил, чего ждет он от молодых. Но по блеску глаз он увидел, что они его поняли.
Анна Моцар принесла завтрак.
Веки ее были красны от слез.
— Что с тобой, Аннушка? Что случилось? Кто тебя обидел?
— Представь себе, Геза, — сказала она со вздохом. — Выхожу на улицу… так просто, поглядеть… А там… на улице… все люди говорят по-венгерски…
— Ну и о чем же тут плакать? — удивился Балинт.
Анна закрыла лицо руками и ничего не ответила.
— Это действительно какое-то особое чувство, товарищ майор! — заговорил вместо нее капитан Штейнмец. — Мы и раньше повсюду слышали венгерскую речь, в Москве, в Берлине, в Мадриде. Но в Мадриде, например, услыхав венгерские слова и обернувшись посмотреть, кто это говорит, я почти всегда встречал друзей… А здесь… Понимаете, товарищ майор?
Балинт не сказал ни слова.
Анна опять заплакала.
— Хватит, ваше сиятельство!
И лысый майор погладил ее седые волосы.
— Слезы ее сиятельству не к лицу, — пошутил он.
— Геза, у вас нет сердца.
— Возможно. Но так или иначе мне нужно спешить в комендатуру.
Балинт должен был явиться в политический отдел городской комендатуры ровно в двенадцать часов пятнадцать минут. У капитана Штейнмеца тоже оказалось там дело, и они отправились вместе. Молча шагали они, пробираясь через груды развалин, обходили завалы на тротуарах и воронки от гранат.
— Послушай, сынок, — сказал наконец Балинт, когда они со Штейнмецем уже подходили к комендатуре, — Анна и права и не права. Это, конечно, верно, что здесь даже совсем чужие люди говорят по-венгерски. Но ведь именно потому-то они нам и не чужие.
Балинт пробыл в Дебрецене двое с половиной суток.
Городская комендатура предоставила «Венгерской газете» местную типографию; одна из советских инженерных частей успела привести ее в порядок еще накануне открытия сессии Национального собрания. Получила газета и ротационную бумагу, но расходовать ее приходилось очень бережливо, так как она доставлялась сюда из Киева — и по железной дороге, и автотранспортом, и на самолетах. Заместитель начальника политотдела комендатуры подполковник Лимончик — он потерял в Сталинградской битве левую руку — принял Балинта и Пожони в тепло натопленной комнате в два окна, попотчевал их чаем из самовара и кубанским табаком и два часа кряду проговорил с ними об общем военном и политическом положении.
Сводилось все к следующему. Советские войска завершили окружение венгерской столицы. Немцы хотят отстоять Будапешт любой ценой. Командование штурмующих город советских частей получило приказ от Верховного Главнокомандующего по возможности щадить столицу венгров и всеми средствами помогать населению освобождаемых городских районов.
— При сложившихся обстоятельствах осада вряд ли будет короткой, — высказал свое мнение подполковник Лимончик. — Гитлеровцы трубят, что сделают Будапешт своим немецким Сталинградом. Пусть, мол, он будет разрушен до последнего здания, но на его руинах должен якобы произойти перелом в ходе войны… Внешне, по крайней мере на бумаге, обстановка и в самом деле отчасти напоминает сталинградскую: теперь уж мы имеем чрезмерно растянутые коммуникации, а немцы засели в городских стенах. Они знают это, но упускают в своих расчетах то обстоятельство, что в свое время их тылы подверглись нападению многочисленных партизанских отрядов, тогда как наш сегодняшний тыл поддерживают и укрепляют миллионы тружеников страны. Не говорю уже о том, что немецкие генералы даже представления не имеют об истинных причинах решительного военного поворота, которого наши войска добились под Сталинградом. Им не понять, что подобный подвиг может совершить только армия, ведущая справедливую войну…
Пожони и Лимончик — старые друзья. Еще в бытность свою простым текстильщиком в Москве Лимончик несколько лет подряд посещал занятия политсеминаров, которые вел Пожони. Поэтому подполковник считал вполне естественным, что его бывший учитель сможет сделать уточняющие дополнения к разговору о положении в Венгрии.
Лимончик полностью отдавал себе отчет, что сидящие во временном правительстве три генерала и граф даже и не помышляют принимать всерьез войну против гитлеровской Германии. Вчера они ее, правда, объявили официально, однако о самой организации венгерской армии пока лишь разговаривают. Больше того, говорят не столько о формировании боеспособной армии, сколько об имеющихся к тому объективных препятствиях.
— По моему мнению, генералы не так противятся началу военных действий, как земельной реформе, — заметил Пожони. — Они не против формирования армии вообще, а боятся создания такой армии, которая захочет освободить страну для народа.
— Иногда у меня мелькает мысль, уж не сделали ли мы ошибку, выдвинув на первый план бывших хортистских генералов?
— Всегда мне было много с вами хлопот, товарищ Лимончик. Сколько я ни старался, никак вам не удавалось усвоить сущность диалектики. Стоило мне на вас насесть, и вы… Ну, скажем, хотя бы так… В свое время вы утверждали, что не в состоянии понять моих лекций из-за моего плохого произношения. Но ведь сейчас учу вас не я! Учат факты, а они на всех языках говорят сами за себя. И тем не менее то, что говорят факты, до вас не доходит…
— Я всегда боялся, как бы вашу лекцию не прервал звонок, товарищ Пожони! — засмеялся Лимончик.
Пожони ничего не ответил.
— Теоретически ты, безусловно, прав, Габор! — сказал Балинт, помешивая в чашке круто заваренный, почти черный чай. — Весь вопрос лишь в том, насколько практика подтвердит теорию.
— Стоит выйти на улицу, Геза, и ты сразу получишь ответ на свой вопрос. Вот хотя бы сегодня утром я часа два бродил по городу. На каждом перекрестке женщины из окрестных деревень продают свежие белые булки. Можешь купить яйца, гуся. Я поинтересовался: оказывается, всего десять дней назад здесь нельзя было достать даже семечек, а теперь, если тебе понадобились, скажем, пуговицы, булавки, мундштук или почтовая открытка с видом — пожалуйста, покупай сколько пожелаешь. А десять дней назад все магазины были на запоре. Беседовал я и с селянами. В деревнях уже начали приводить в порядок дома…
— И по-твоему, все это сделали генералы? — удивился Балинт.
— Не к чему иронизировать, Геза. Коммунисты добились этого благодаря тому — и притом не в последнюю очередь, — что смело и последовательно проводят политику единого Национального фронта.
Лимончик от имени командования предупредил обоих, что сотрудники «Венгерской газеты» ни при каких обстоятельствах не должны вмешиваться во внутриполитическую жизнь страны.
— Это не простой формальный запрет, товарищи, а строжайший приказ. Мы помогаем венгерскому народу вновь завоевать его независимость, содействуем восстановлению страны и даем хлеб там, где это, безусловно, необходимо. Конечно, все это можно также назвать своего рода вмешательством, но оно равносильно вмешательству врача, спасающего жизнь больному, и потому дозволительно.
Часов в шесть вечера подполковник Чукаши-Хект разыскал дом, в котором помещалась редакция «Венгерской газеты», и от лица премьер-министра Белы Миклоша пригласил майора Балинта на ужин в ресторан «Золотой бык».
— Его высокопревосходительство просит господина майора пожаловать к одиннадцати часам.
— Спасибо! Буду ровно в двадцать три ноль-ноль.
Балинт явился в «Золотой бык» без четверти одиннадцать, однако Миклош был уже там. Вместе с Чукаши-Хектом он сидел в углу, за столиком, отделенным от прочих широким проходом. Столы в зале ресторана были тесно сдвинуты, чересчур много собралось народу.
Одетый в черный штатский костюм, Миклош казался гораздо стройнее, чем в военной форме, но зато значительно старше. Типичный провинциальный барин, заехавший на несколько дней в город, чтобы промотать деньги, полученные за выгодно сбытый урожай сурепки или раздобыть кредит для поддержания сильно пошатнувшегося хозяйства.
Он встретил Балинта шумными изъявлениями радости.
— О, мой дорогой друг!.. Как приятно вновь повидаться со старыми боевыми друзьями! Помните, милый Балинт, наш лагерь в Верецке? Рискованное было дело! Но мы его выполнили с честью.
Одетый строго по форме, подтянутый и корректный, Чукаши-Хект был явно покороблен проявлением подобной фамильярности. Но Миклош не обратил на это никакого внимания.
— Да, много воды утекло с тех пор! Мир за последние несколько недель здорово изменился! Не так ли, мой друг?
Чукаши-Хект распорядился, чтобы подавали на стол.
— Сегодня мы получим самый обыденный ужин, ужин военного времени, — извиняющимся тоном сказал премьер-министр. — Даст бог, возместим в Буде!
Так называемый «обыденный» ужин состоял из трех блюд, к которым официанты в черных фраках в изобилии подали вино и коньяк. А вот порции черного кофе действительно оказались весьма скромными, всего по маленькой чашечке на каждого.
— Ничего не поделаешь, война!
Наконец все закурили сигары. И тогда, откинувшись на спинку стула, Миклош принялся сетовать:
— Тяжко, очень тяжко управлять страной. Особенно при тех обстоятельствах, в которых мне пришлось занять пост премьер-министра. Возьмем хотя бы только один пример: формирование армии. Вчера мы объявили войну Гитлеру. Шаг правильный, весьма правильный! Но чем мы станем воевать? Над этим вопросом тщетно ломают голову все наши военные — и Янош Вёрёш, и Кальман Кери, и Чукаши-Хект, и даже Фараго. Боюсь, этот вопрос еще долго будет нас мучить… Правда, полковнику Кери удалось набрать с полсотни офицеров, по преимуществу среди его старых боевых соратников, да несколько дюжин унтер-офицеров, настоящих кадровых, прошедших хорошую военную школу. Но пока это все… Рядового состава нет! А новых рекрутов не наберешь. Одних угнали немцы, другие в военном плену. Нет также ни вооружения, ни обуви, ни амуниции. Отсутствуют автомашины, лошади, повозки. Нет денег. Попробуйте формировать регулярную армию в таких условиях!
— Как мне известно, господин премьер-министр, разговор шел о том, чтобы временное правительство обратилось с призывом взяться за оружие к тем, кто рассчитывает получить землю. На подобный призыв откликнутся, без сомнения, многие.
— Да, заходила речь и об этом! Но мы этот вопрос не форсируем, прекрасно понимая, что несколько тысяч, допустим даже несколько десятков тысяч, крестьян еще не есть армия. Наоборот, они могут явиться скорее помехой для ее формирования. Вы же военный человек, господин майор! Вам должно быть известно, что первый и, пожалуй, самый важный фактор боеспособности армии — это, безусловно, надежный офицерский и унтер-офицерский корпус. Армии без него нет и быть не может, а любое объявление войны — один пустой звук. Итак, формирование венгерских частей следует начинать именно отсюда.
— Прошу прощенья, господин премьер-министр, на фронте мне довелось видеть нечто совершенно противоположное.
— Весьма любопытно!
— По этому поводу я, с вашего разрешения, охотно расскажу о лично мной пережитом. В октябре сорок первого года, к моменту битвы под Москвой, я служил в частях, которые после прорыва немцев отошли по приказу Верховного командования на линию Калинин — Ржев — Осташков, в лесистые и болотистые места. Таким образом, во время московской кампании мы оказались в тылу у немцев. Не стану распространяться о самом сражении под Москвой, вам, господин премьер-министр, история эта, без сомнения, известна, а лишь изложу, что непосредственно относится к затронутому вопросу. И вот, очутившись во вражеском тылу, части, в которых я находился, наносили противнику огромный урон. Несколько раз за день перерезали мы немецкие коммуникации, взрывали железнодорожное полотно и автоколонны, а в самый критический момент битвы под Москвой дважды более чем на двое суток полностью прерывали снабжение немцев боеприпасами и продовольствием. Разумеется, в этих боях большие потери оказались и у нас. Ко второй половине ноября боевых командиров осталось в строю мало. При такой обстановке командование многими ротами, батальонами приняли на себя старшины, сержанты, даже рядовые.
— Но ведь они понятия не имели ни о тактике, ни о стратегии! — воскликнул Чукаши-Хект.
— Возможно. Но не менее верно и то, что битву все же выиграли именно мы. Пример мой отнюдь, конечно, не доказывает, что и теоретические знания, и специальная военная подготовка вообще излишни.
Миклош задумчиво выпустил колечко сигарного дыма.
Чукаши-Хект покачал головой. Потом опустил глаза на свои ногти, как бы любуясь их отличным состоянием. И наконец пальцами левой руки принялся отбивать по столу такт какого-то военного марша.
— Поговорим откровенно, господин майор! — неожиданно обратился он к Балинту. — Я, во всяком случае, намерен быть совершенно искренним. Словом, в чудеса я верил исключительно на уроках закона божьего! Там мне внушали, что Иисус двумя-тремя рыбешками накормил много тысяч человек, причем каждый получил свою вполне нормальную порцию. Но из собственного опыта мне хорошо известно и другое: сколько наши интенданты ни пытались повторить это чудо, ничего, кроме неприятностей, не получалось. Всегда и неизменно выяснялось одно — что наши интенданты жулики и воры. А еще оказывалось, что солдаты небольшие поклонники чудес и скорее предпочитают хорошенько пожрать. В результате хозяйственников приходилось переводить в другой батальон, а то и полк. А гонведов карали по всей строгости. Самых же шумливых — обычно это были наши лучшие солдаты — сажали на гауптвахту. Иногда обстоятельства заставляли срочно принимать и более суровые меры. Поверьте, господин майор, — я ведь тоже сужу по собственному опыту! — в армейских делах нет места ни для каких чудес. Чтобы сформировать армию, нужно не чудо, а вполне надежный офицерский корпус, дисциплинированные капралы и унтеры, да, кроме того, казармы, оружие, обмундирование, провиант, деньги. Если все это, вместе взятое, налицо, будут в таком случае и солдаты, чтобы заполнить предназначенные для них строго определенные служебным уставом места. Только так можно и должно приступать к формированию армии! Стоит выпасть хоть одной из перечисленных предпосылок, сколько бы мы ни разглагольствовали, воинских подразделений все равно сколотить не удастся.
Миклош ухмыльнулся.
— Ты тоже не рожден дипломатом, Чукаши! — проговорил он.
— Я рожден солдатом, ваше высокопревосходительство. Солдат! И таковым останусь!
Балинт хотел было возразить на речь Чукаши, но предпочел воздержаться и начал расхваливать предложенную ему сигару.
— Еще довоенные, — отозвался Чукаши. — Табак венгерский, но верхний лист настоящий гаванский!
К столу подошел Габор Фараго, тоже в штатском. Он был в приподнятом настроении. Его широкое, лоснящееся от пота лицо расплывалось в сплошной улыбке.
— Разрешишь присесть, твое превосходительство?
— Подсаживайтесь, Габор, места хватит. Только предупреждаю, если ты явился с намерением выпить кофе, ничего не выйдет.
— Помилуй, Бела! В качестве министра снабжения я лучше всех понимаю необходимость строжайшей экономии.
Фараго тяжко вздохнул и громко высморкался.
— Давно собирался с вами познакомиться, дорогой господин майор! — обратился он к Балинту. — Чрезвычайно много о вас слышал от нашего общего друга Денеша Бори, притом только одно хорошее. Самое хорошее! Бори очень вас любит, господин майор, и высоко ценит. А это кое-что значит… Бори человек весьма взыскательный.
Как бы там ни было, официант все-таки принес серебряный поднос с четырьмя чашечками черного кофе. Не успел он поставить поднос на стол и уйти, как Фараго хлопнул Миклоша по плечу и разразился гулким хохотом:
— Ну вот! Видал, господин премьер?
— Но этот кофе уже далеко не то, что подавали нам! — проронил Миклош, явно обозленный фамильярностью Фараго.
— То, то самое, дорогой мой премьер! А если и не совсем такой, как ты пил, то наверняка лучше.
Фараго предложил всей компании особые сигары с золотым ободком. Чукаши-Хект закурил, Миклош и Балинт отказались.
— Настоящая гавана! — воскликнул Фараго. — По сравнению с ней наши сигары… Н-да!.. Не хочу употреблять простонародного выражения…..
— Знаете, господин майор, — обратился он снова к Балинту, после того как подробно обсудил с Чукаши виды на будущее венгерского сигарного производства, — я серьезно озабочен этим самым разделом земли.
— Раздел неизбежен, — проговорил Миклош.
— Ну конечно, неизбежен! Мне, дорогой премьер, можешь этого не объяснять, я знаю это лучше кого-либо другого. Да и не хочу избегать земельной реформы, уж тут меня никто не уговорит. Но именно нам, искренне желающим ее проведения, следует смело посмотреть в глаза трудностям, связанным с ее осуществлением и законным документальным оформлением. Мы посулили дать землю в первую очередь тем, кто примет участие в войне против немцев. Не так ли? Кроме того, пообещали, что владения лиц, имеющих военные или политические заслуги в настоящей войне, останутся неприкосновенными. Верно? И вот пожалуйста! Формирование армии задерживается, а вместе с ним задерживается и начало боевых действий против немцев. Таким образом, откуда можно сегодня знать, кто получит особые льготы по земельной реформе, участвуя в войне? Как нам в этом случае предугадать, у кого именно появятся заслуги, дающие право на освобождение земельного владения от раздела? Так в чем же долг всех по-настоящему желающих проведения реформы? Наш долг в том, чтобы сосредоточить все свои устремления на быстрейшей организации вооруженных сил. Янош Вёрёш, Кери, Чукаши — честь им и слава! — делают буквально все, чтобы у нас как можно быстрее появилась боеспособная армия. Но каких результатов в силах достигнуть два-три офицера, пусть даже такие отличные солдаты и патриоты, как упомянутые господа? Не утруждайте себя, вопрос этот тоже чисто риторический… Многого могут достигнуть, но далеко не всего. Отсюда вывод: люди, искренне желающие земельной реформы, должны стараться вымолить или добиться от русских, чтобы они как можно скорее отпустили домой всех до единого военнопленных генералов, штабс-офицеров, кадровых офицеров и унтеров. Как только они вернутся, сразу можно приступать к формированию армии. До тех пор — нет. То, что делается в этой области сейчас, только карикатура на сколачивание армии и в то же время оттяжка земельной реформы, иначе говоря, раздела земли, который не только, как позволил себе выразиться наш премьер, неизбежен, но, больше того, составляет заветную мечту всех нас, цель нашей жизни. Так ведь, Чукаши?
— Так точно, ваше превосходительство!
— Надеюсь, вы тоже со мной согласны, господин майор?
— К сожалению, господин министр, не могу поделиться с вами мнением по данному вопросу. Я советский офицер, и потому мне ни в какой форме не подобает вмешиваться во внутренние венгерские дела.
— Гм…
— В сугубо теоретической беседе со мной о формировании армий господин майор ведь уже высказал невольно свою точку зрения, — произнес Чукаши-Хект. — Господин майор придерживается, ваше превосходительство, принципа, диаметрально противоположного нашим убеждениям. Важнейшим элементом армии, как бы ее хребтом он считает именно рядовой состав. По мнению господина майора, любой рядовой солдат способен командовать батальоном и даже полком.
— Ты шутишь, Чукаши, а тут вовсе не до шуток. По моим сведениям, господин майор образованный военный.
— Я всего-навсего солдат, господин министр.
Фараго укоризненно покачал головой.
— Раздел земли неизбежен, — снова повторил Бела Миклош.
Дверь Балинту открыл привратник.
— Добрый вечер, старина! — кивнул ему лысый майор.
— Честь имею! Разрешите отнять у вашего высокопревосходительства одну минутку драгоценного времени?
— Что стряслось, старина?
— Ничего особенного, милостивый господин генерал. Только вот сердце у меня болит. Погляжу я на вас, понаблюдаю, как все вы живете, и диву даюсь: сплошная работа, хлопоты… И никакой радости. Столько среди вас сильных, здоровых молодых людей — и нет ни одной женщины или девушки, которая бы за вами поухаживала.
Пока привратник вел свою речь, вначале с запинкой, напуганный собственной храбростью, потом все больше смелея, Балинт успел стряхнуть снег с шинели и ушанки и старательно обчистил грязь с сапог.
— Ничего, обходимся и без этого, старина. Война.
— Война, война… В том-то и дело, что война. Зачем вам, молодым да крепким, терпеть неудобства, когда в городе есть немало свободных девушек и женщин? Да еще каких! Мертвец облизнется, глянув разок на них.
— Я и не знал, старина, что вы ко всему прочему еще и поэт.
— Никакой я не поэт, господин генерал, а всего-навсего добрый человек. Притом честный. Таким и жизнь прожил. Пробьет мой час, ей-же богу, нечего мне страшиться небесного приговора. Словом… за небольшую плату можно в Дебрецене раздобыть таких девушек… таких… Если господину генералу требуется женщина и он не пожалеет немножко деньжат, я могу ему привести.
У Балинта прямо дыхание перехватило. С языка было готово сорваться крепкое ругательство, но он сдержался. Жалкий человечишка не заслуживал даже того, чтобы на него прикрикнуть.
— Премного благодарен за заботу обо мне. Но я для подобных дел уже стар.
— Как говорится, седина в бороду, а бес в ребро, — хитро прищурился привратник.
— Может быть. Что до меня, я старее собственного дедушки. Спокойной ночи.
— Честь имею!
Пожони и Анна бодрствовали, поджидая лысого майора. Анна готовила ужин, а у Пожони были к Балинту дела.
Вернувшись, Балинт приказал Анне немедленно отправляться спать.
— Столько времени потратил зря! — упрекнул Пожони лысого майора, когда они остались с глазу на глаз.
— Любопытные люди эти генерал-министры!
— Я бы еще понял, если бы ты сказал, что в них есть пока нужда. Тут, в сущности, и говорить не о чем, все ясно. Но когда ты заявляешь, что они любопытные люди, я этому, прости, не верю. Какой они могут представлять интерес? Затонул дрянной кораблишка, зафрахтованный под перевозку отравы и навоза. И вот в том месте, где он пошел ко дну, остались плавать на поверхности всего несколько досок да грязное масляное пятно. Разве это интересно?..
— Не слишком ли ты загибаешь влево, Габор?..
— Совершенно убежден, что нет. По природе я оптимист, так как разбираюсь в обстановке, могу ее оценивать и заглядывать в завтрашний день. В историческое завтра. Но вовсе не сверхоптимист… Ладно! Пора садиться за работу. Нам еще надо прочитать статьи, которые уже к четырем утра предстоит отправить в набор. Но прежде… Необходимо этого старого ханжу-привратника завтра же, то есть уже сегодня, выставить за дверь. От большинства из нас, в том числе и от меня, не укрылось, что слишком много наведывается к нему не внушающих доверия людей. Каждые десять минут посещают его всякие подозрительные личности. Нам о бдительности забывать нельзя.
Балинт вздохнул.
— Где мы найдем второго такого святошу?
Пожони покачал головой.
— Здесь ханжами и негодяями хоть пруд пруди… А впрочем, давай наконец приступим к работе.
До постели Балинт добрался только в три часа ночи и мгновенно заснул. В половине шестого он проснулся и отчетливо вспомнил только что привидевшийся сон.
Ему казалось, что он едет на какой-то грузовой, битком набитой солдатами машине. Грузовик мчался с передовой. Наконец-то пробывшие месяц под огнем люди смогут чуть передохнуть, помыться и сменить белье. Так как пассажиров было много, Балинт забрался на крышу шоферской кабины и, удобно там расположившись, любовался звездным небом. Стояла прекрасная, теплая весенняя ночь.
Во сне Балинт, конечно, не мог вполне точно определить, когда именно все это происходило. Но сейчас, наяву, он сразу припомнил ту ночь, ночь с двадцать третьего на двадцать четвертое апреля 1942 года.
Дело было перед рассветом. Темный свод неба казался очень-очень далеким. Но все звезды как одна подмигивали только ему, Балинту. Они мерцали так приветливо, что ему, новоиспеченному в то время батальонному комиссару, гордому своей первой наградой, вдруг захотелось запеть.
Что произошло в тот момент и что затем последовало, Балинт узнал много позже. Когда он перебирал в памяти все мгновенья той ночи, ему порой казалось, что, мурлыча что-то себе под нос, он услыхал свист приближающегося снаряда. А в другой раз думалось, что это был просто звук собственного голоса да шум автомобильного мотора.
Придя в себя — как потом выяснилось, он очнулся от беспамятства лишь двадцать седьмого апреля, — Балинт обнаружил, что находится в незнакомом месте и в совершенно невероятной обстановке: лежит на чистой белой постели, под чистым белым покрывалом. Он поднял глаза к потолку. Потолок тоже был чистый, белый. Балинт оглядел комнату: все кругом белым-бело. Он принюхался, но не почувствовал никаких признаков привычных запахов — ни табака, ни бензина, ни пота… Странно!
«Просто мне все это снится!» — заключил Балинт и закрыл глаза.
Лихорадочно, затаив дыхание, он напрягал слух, ожидая, что вот-вот различит грохот орудий или визг мин. Напрасно! Вокруг стояла тишина. Не та жуткая тишина, которая бывает на поле боя, а совсем-совсем иная.
Через несколько минут Балинт снова приоткрыл глаза и только тогда заметил, что поверх белого покрывала лежит на постели чья-то грубая, тяжелая рука. Кисть ее, однако, была поразительно чистой, и каждый палец украшен аккуратно подстриженным ногтем. Такой чистой руки Балинту не приходилось видеть уже давно.
«Как попала сюда эта рука?»
Он опять прикрыл веки и только тут внезапно ощутил сильную тяжесть в голове. Она не болела, лишь была очень тяжелая. До того тяжелая, словно…
Балинт долго искал сравнения, но на ум так ничего подходящего и не пришло.
Наконец он еще раз открыл глаза. Грубая, но блистающая чистотой рука с коротко подстриженными ногтями продолжала лежать на том же месте, где он ее обнаружил.
Балинт поглядел на нее строго, почти с угрозой. У него возникло желание загипнотизировать эту руку. Вот он начнет пристально на нее смотреть и что-нибудь ей прикажет. Чужая рука должна будет повиноваться.
И рука действительно повиновалась: медленно поднялась в воздухе, еще медленнее приблизилась к лицу Балинта, именно так, как он ей приказал, и погладила покрытый бисеринками пота лоб комиссара. Да! Балинт не только видел, как поднималась и приближалась к нему эта рука, он ощутил даже самое ее прикосновение, ее шершавую ласковость.
«Еще, еще», — подбадривал он гипнотизируемую руку.
И она снова ему подчинялась.
Балинт отдавал приказы этой руке, а она покорно все выполняла.
Открылась дверь. В белую комнату неслышными шагами вошли двое. На них были одинаковые белые халаты, но это не могло обмануть и ввести в заблуждение комиссара. Он сразу определил, что один из незнакомцев мужчина, а другой — женщина. Тихо притворив за собой двери, женщина остановилась возле порога. Мужчина подошел к постели и наклонился над Балинтом.
— Ну, товарищ комиссар, — произнес он, заметив, что Балинт не спит, — поздравляю! Теперь все опасности позади. Даю честное слово, вы не будете даже прихрамывать. В скверную сырую погоду слегка придется почувствовать, что у вас есть ноги, но на этом все и кончится. Снаряд угодил в кузов машины за вашей спиной, а вас задело только взрывной волной. Но и с этим могли быть шутки плохи. Однако ничего, вы легко отделались.
— Поздравляю, товарищ комиссар! — проговорила и стоявшая у дверей женщина в белом халате.
Балинту вдруг подумалось, что от ее голоса как бы исходит аромат. Он напомнил ему запах сирени.
Мужчина в халате взял ту самую руку, которая с такой покорностью исполняла все гипнотические приказы комиссара, и крепко ее пожал. Ощутив это пожатие, Балинт только теперь понял, что бледная рука — это же его собственная. Тут же он обнаружил и вторую свою руку, скрытую под белым покрывалом.
Он прижал обе руки к лицу и заплакал. Плакал так неудержимо, долго и счастливо, как может это делать только ребенок да возвращенный к жизни, к борьбе солдат.
Привидевшийся нынче сон часто за последние два года снился Балинту! Иногда он начинался с посадки в машину и заканчивался гипнозом и повиновением незнакомой руки. В другой раз Балинт видел себя любующимся мерцанием звезд и просыпался в момент, когда прятал лицо в ладони… Случалось, что сон осложняла какая-нибудь новая подробность: например, Балинт неожиданно обнаруживал свою закованную в гипс ногу.
Упорно повторявшийся сон неизменно возвращал лысого майора в обстановку битвы под Москвой, каждый раз погружая его в великие страдания и великую славу этого недавнего прошлого.
С тех пор как Балинт попал на фронт, он старался сосредоточить внимание на ближайших задачах, на том, чего нельзя отложить на завтра, и отгонял от себя все мысли и чувства, которые могли отвлечь, помешать точному выполнению долга. Только к воспоминаниям о московской битве он возвращался снова и снова. В трудный момент, когда на сердце почему-либо становилось слишком тяжко, эти воспоминания прибавляли ему сил. И сон как будто знал, когда ему настало время повториться!
Сегодня так хорошо знакомый и все-таки всегда по-новому волнующий сон впервые перенес мысли лысого майора не в позавчерашний, а в завтрашний и даже послезавтрашний день. Он чувствовал недовольство собой.
Несколько секунд он еще продолжал ломать голову над тем, что же, собственно, требовалось ему сделать за прошедшие сутки? Но мысли носились как бы в безвоздушном пространстве, не встречая на своем пути ничего, за что можно уцепиться.
Балинт резко откинул одеяло и спрыгнул с кровати. Он молниеносно, как это бывало на фронте, побрился, умылся, надел китель. Затем наскоро позавтракал, выскочил на улицу и минуты через две уже был в типографии.
И наборщики и сотрудники редакции «Венгерской газеты» никак не могли взять в толк, что такое нашло нынче на майора, вчера еще столь мягкого и добродушного. От каждого требовал он самой безукоризненной, самой самоотверженной работы, всех поднял на ноги. Балинт собственноручно написал приказ, точно определяющий обязанности каждого отдельного сотрудника типографии и редакции, назначил лиц, которым надлежало контролировать его выполнение.
Позвонила по телефону Анна. Она звала Балинта завтракать. Но, пообещав прийти в течение часа, он уже в следующую минуту совершенно об этом забыл.
Лысый майор взял на строгий учет все запасы бумаги, осмотрел типографию, даже станки, печатавшие материал не для «Венгерской газеты». Ему удалось обнаружить два сильно потрепанных линотипа, и он немедленно позвонил в городскую комендатуру, прося срочно подыскать среди советских военнослужащих мастера, который бы сумел пустить их в ход. После этого Балинт поговорил с наборщиком и печатниками местной, дебреценской типографии, поинтересовался, как они живут и сколько зарабатывают. В заключение он дал распоряжение варить на кухне «Венгерской газеты» обед для всех работников типографии, взяв пока продукты из неприкосновенного запаса.
Получив талоны на обед, один из местных печатников-венгров отозвал лысого майора в сторону и шепотом сообщил ему, что часть подвального типографского помещения была недавно замурована второй стеной. Четверо красноармейцев разобрали по приказу Балинта эту кирпичную кладку. За ней оказалось большое количество отличной газетной бумаги, высокого качества типографская краска, четыре пишущие машинки и ящик с лентами к ним, много запасных частей к печатным машинам, а также… три мешка сушеных слив. Последняя находка особенно поразила майора. Он никак не мог понять, зачем было замуровывать сюда этот продукт.
Так или иначе раскопки и основательное исследование подозрительного подвала по приказу Балинта продолжались. Вскоре красноармейцы извлекли на свет божий шесть завернутых в клеенку немецких автоматов и много армейской амуниции.
Лысый майор вызвал к себе владельца типографии и потребовал у него объяснений. Тот начисто от всего отпирался. Тогда Балинт позвонил в комендатуру. Обыск в квартире владельца типографии пролил свет на многое из того, что творилось за последние дни в Дебрецене.
Только в шесть часов вечера сел наконец Балинт за свой завтрак, за которым сразу последовал обед, а спустя полчаса и ужин.
Потом они долго беседовали с Пожони.
В одиннадцатом часу ночи из политотдела комендатуры пришел письменный приказ: откомандировать Петера Тольнаи в распоряжение венгерского правительства.
Тольнаи находился в это время в типографии, и Анна Моцар отправилась за ним.
Балинту хотелось проститься с Тольнаи как можно теплее. Ведь они сблизились при очень тяжелых обстоятельствах, и с тех пор лысый майор успел его полюбить. Но, сообщив ему приказ о демобилизации, Балинт вдруг почувствовал, что не в силах произнести больше ни слова.
Тольнаи тоже молча пожал протянутую руку. Казалось, он какое-то мгновение ожидал, что майор еще что-нибудь скажет в напутствие. Убедившись, что ждет напрасно, он заговорил сам:
— Я все понимаю, товарищ майор! И никогда не забуду того, чему здесь научился. Всегда и при всех обстоятельствах буду верно служить народу и партии.
Обняв Петера Тольнаи, Балинт крепко прижал его к груди.
— Только, пожалуйста, без слез! — сказала Анна, хотя у самой глаза подозрительно, очень подозрительно блестели.
Балинт лег в полночь, сказав, чтобы его завтра разбудили чуть свет. Но Анна этот приказ отменила, и потому он проснулся только в восьмом часу утра, когда Тольнаи уже ушел. Крепко поругав Анну, лысый майор, однако, не забыл попросить ее приготовить сегодня особенно плотный завтрак.
В воротах занимаемого «Венгерской газетой» здания стоял уже новый привратник, Андраш Шювегеш. Его переманил сюда Володя Олднер.
Шювегеш по-армейски представился Балинту и сразу обратился к нему с просьбой:
— Товарищ майор, знаю, что вам требуются солдаты. Вот я и тут как тут. Дозвольте доказать, что человек, который не плошал в девятнадцатом, способен еще и нынче ходить в штыковую атаку!
— Ну что вы, товарищ Шювегеш! Староваты мы с вами для этого.
— Пожилой — не значит старый, товарищ майор.
— Будем надеяться. Однако сегодня можно воевать и не одним штыком.
— Но им тоже!
— Это верно. Ладно, там посмотрим, товарищ Шювегеш.
Часа полтора Балинт провел в типографии. Сейчас в результате вчерашних распоряжений работа шла гораздо четче. И не только в редакции, но и в самой типографии, куда пришел новый начальник. Полевая кухня при редакции уже дымила с самого утра.
Из типографии Балинт отправился на улицу Яноша Араня.
Теперь двери находившегося на этой улице дома Городского комитета Коммунистической партии были открыты для всех. Пропуска для входа не требовалось, часовые стояли исключительно для порядка.
Балинт долго не мог отыскать ни одного незанятого человека, с которым бы мог поговорить.
Все в Доме партии напоминало обстановку, какая бывает в городе, если его необходимо эвакуировать за полчаса. Разница заключалась в одном: обычно это случается, когда неприятель начинает захватывать городские окраины, а тут как раз наоборот — врага только что вышвырнули за борт…
Вокруг кипела работа. Каждый трудился за четверых.
Здесь уже осуществляли земельную реформу, уже вооружали новую армию, уже приступили к восстановлению страны. Здесь ни у кого не было времени для мечтаний, и в то же время каждый мечтал о завтрашнем и послезавтрашнем дне, о том, что будет через десять, двадцать, пятьдесят лет.
И лысый майор сразу почувствовал себя в родной стихии.
После долгих поисков он набрел наконец в левом конце коридора на комнату в два окна, где занимались вопросами организации новой армии. Тут стояло два письменных стола, один из которых, как потом выяснилось, служил местом для решения задач иного рода. За ним, низко склонившись над книгами, различными выкладками и бумагами, сидел человек неопределенного возраста, низенький, веснушчатый, с соломенного цвета волосами. За ухом у него торчала перьевая ручка, в правой руке он держал цветной карандаш. Человек этот вполголоса, но с необыкновенной горячностью о чем-то спорил сам с собой и молниеносно делал какие-то пометки. Книги и листы с выкладками так стремительно менялись при этом местами, будто перед Балинтом находился иллюзионист, пытавшийся развлечь его демонстрацией всякого рода фокусов.
— Мало, мало!.. — сердито ворчал веснушчатый фокусник. А затем вновь подбадривал себя: — Возможностей там куда больше, только надо их найти!
За соседним столом сидело трое: Шомоди — Балинт знал его еще по Давыдовке, а последний раз видел в стрыйской антифашистской школе, — напротив него Петер Тольнаи и еще какой-то незнакомец в военном, но без знаков различия. Когда Балинт вошел, незнакомец вскочил и по форме доложил:
— Капитан авиации Ференц Шандорфи.
Не столько имя, сколько звание офицера авиации заставили лысого майора сразу догадаться, что перед ним тот самый капитан, который работал в Будапеште с группой Марота.
Балинт спросил:
— Товарищ Шандорфи, удалось ли вам выяснить, что случилось с Ласло Маротом?
— К сожалению, нет, товарищ майор. Нам известно только одно: он выехал с гамасапустского аэродрома в Будапешт на моей служебной машине, но на место не прибыл. Что произошло с ним по дороге, жив он или нет… мы не знаем. Будапештские товарищи продолжают поиски.
— А вы, товарищ Тольнаи, остаетесь работать здесь?
— Нет. С сегодняшнего дня вступаю в новую армию в качестве офицера-воспитателя. Заместителем начальника воспитательного отдела.
— А кто начальник?
— Его пока нет.
— То, что нам удалось заполучить в наши ряды товарища Тольнаи, наш первый серьезный успех в деле организации новых воинских подразделений, — сказал Шандорфи. — Фараго и Кери предприняли все возможное, чтобы этому помешать. Туго придется теперь Тольнаи.
— Поживем — увидим!
Петер Тольнаи старался выдерживать твердый, уравновешенный тон, но это ему плохо удавалось. Он ведь первый раз в жизни находился в Доме партии. Свою партийную школу ему довелось пройти в обратном порядке: сначала работать в качестве фронтового партийного агитатора и лишь после этого стать членом партии. И насколько решительно действовал он на фронте, настолько же неуверенно делал теперь первые шаги на новой работе.
Балинт понимал внутреннее состояние Тольнаи и, желая поддержать в нем веру в себя, с преувеличенной категоричностью заявил:
— Как только Тольнаи приступит к делу, положение быстро изменится.
— А пока обстановка далеко не радужная! — заговорил в свою очередь Шомоди, только что вернувшийся в Дебрецен после пятидневной поездки по периферии. — В деревнях мужчины встречаются редко. Вот смотрите, что получается. Созываешь, например, сходку. Лишь только становится известно, что будут выступать коммунисты, немедленно сбегаются все, от мала до велика. За борьбу против германского фашизма высказываются поголовно все, приветствуя формирование новой армии. А начнешь подсчитывать, сколько имеется в деревне мужчин, способных носить оружие, и налицо лишь жалкая частица того, что крайне необходимо. А пока мы делаем попытки мобилизовать то, чего нет, Габор Фараго занимается не налаживанием продовольственного снабжения, а формированием армии, скликая для этого реакционнейших офицеров.
В то время как Шомоди делился своими соображениями и приводил собранные им малоутешительные сведения, сидевший за соседним столом веснушчатый светловолосый человек неожиданно выхватил из-за уха ручку и яростно швырнул ее в сторону. Потом столь же неожиданно вскочил. Стоя, он уже не казался таким маленьким — при коротком туловище у него оказались довольно длинные ноги. Когда он занимался своим бурчаньем, на него смешно было смотреть. Но сейчас этот светловолосый человек, победоносно блеснувший в сторону Шомоди и его собеседников большими смеющимися карими глазами, производил очень симпатичное и располагающее впечатление.
— Все-таки я был прав! — воскликнул он.
И сразу, без всяких церемоний, не дожидаясь никаких расспросов, пустился в разъяснения:
— Если наладить разработку отечественной нефти по-хозяйски и с умом, то часть ее, которая останется от внутреннего потребления и пойдет на экспорт, уже через год даст достаточную выручку не только для того, чтобы покрыть расходы по восстановлению железных дорог и разрушенных мостов страны, но и для налаживания целой новой отрасли промышленности, а именно алюминиевой. Средства имеются, товарищи, надо их только добиться! Утверждаю и докажу, что начинать нужно именно с нефти…
— А в каком сейчас положении нефтяные промыслы?
— В тех районах идут ожесточенные бои, товарищ майор, — дал справку Шандорфи. — Немцы пытаются задержать наступающий в северном направлении левый фланг 3-го Украинского фронта. Вчера началось гигантское танковое сражение почти непосредственно в местах залегания нефти.
— Не пройдет и месяца, как мы уже сможем приступить к ее добыче! — заявил светловолосый.
Пока говорил Шандорфи, он уже успел представиться Балинту:
— Реже Шебеш, горный инженер.
— Некоторые наши товарищи, в том числе и инженер Шебеш, работают над проблемами по меньшей мере тысяча девятьсот пятидесятого года, — сказал Шомоди. — А есть и такие, что заглядывают еще дальше. Это плохо, потому что отвлекает нас от актуальных, требующих пристального внимания проблем и запросов нынешнего дня, на которых необходимо сосредоточить все усилия и энергию. И все-таки славные они ребята, эти люди, живущие в послезавтрашнем дне! Благодаря их оптимизму в сто миллионов лошадиных сил все наши теперешние беды и затруднения кажутся пустяками. Поговоришь с таким человеком, и сразу готов идти на штурм тех самых препятствий, от которых только что шарахался в сторону.
— Подожди, Шомоди! Еще посмотришь, до чего тебе будет неловко, когда выяснится, что при оценке наших возможностей я был не больше как пессимистом, если не сказать большего… — засмеялся Шебеш.
— Я спешу, — заявил Тольнаи. — В десять часов мне надо представиться Кери.
— Время еще есть, товарищ Тольнаи. Прежде чем вы явитесь к Кери, мне нужно вас кое о чем проинформировать, — остановил его Шомоди.
Балинт попрощался и спустился на первый этаж: ему хотелось повидать одного из секретарей партии. Однако пробиться к нему так и не удалось. Приемная, вестибюль, даже лестница были буквально запружены народом. Много сотен людей добивалось приема у кого-нибудь из секретарей.
Было такое впечатление, что здесь назначили друг другу свидание все города и села, все уже освобожденные районы Венгрии. Тут были делегации от заводов и фабрик, депутации крестьян, а между ними толпились учителя, инженеры, врачи, служащие, несколько офицеров и очень много солдат. Одни шептались, другие кричали. Вестибюль и лестница гудели, как поле боя в момент артиллерийской дуэли.
— Вавилонское столпотворение! — заметил пробиравшийся через толпу ожидающих инженер Шебеш. Он был уже в пальто и шляпе и всего на минутку задержался возле Балинта. — Каждый говорит о своем и по-своему, но все отлично понимают друг друга.
Бродя среди всевозможных делегаций, Балинт заговаривал мимоходом то с тем, то с другим. В результате представление о положении на местах получилось у него до того противоречивым, что он решительно не мог связать концы с концами. Руководитель одной делегации сообщал, что в их краях уже идет вовсю раздел земли, между тем как руководитель другой жаловался, что господа всячески стараются избежать этого раздела.
— Товарищ Балинт!
Лысый майор оглянулся и сразу узнал партизана шахтера Йожефа Драваи, хотя с их встречи в Мукачеве тот удивительно помолодел. Сейчас на нем была новенькая гонведная форма, а на шапке-гонведке — партизанская красно-бело-зеленая кокарда. На плече висел автомат.
— Вы здорово помолодели, товарищ Драваи! — воскликнул Балинт.
Но, еще не успев договорить, он неожиданно понял: Драваи именно потому и стал выглядеть моложе, что приобрел уверенность в себе.
— Я прибыл сюда с Дюлой Пастором. На «кукурузнике».
— Пастор в Дебрецене? Замечательно!
— Нет, он полетел дальше, в Ясапати. Я тоже должен туда ехать, только вот повидаюсь с товарищем Шомоди. Не знаете случайно, как мне его найти?
На улице Балинт нагнал Реже Шебеша, которого задержал по дороге какой-то знакомый, и пошел с ним рядом, хотя инженер шагал так быстро, что за ним трудно было угнаться.
Балинт спросил:
— Как это вам пришло в голову сейчас заниматься нефтью?
— Вот уже десять лет, как меня выгнали со службы и чуть не засадили в желтый дом. А все лишь потому, что я непрестанно и всюду писал о том богатстве, которое таит в себе венгерская нефть.
— Я отнюдь не вправе сомневаться в ваших словах, товарищ Шебеш, но у меня такое ощущение, что вы все-таки преувеличиваете.
— Думаю, товарищ майор, вам станет крайне не по себе, когда в один прекрасный день до вас дойдет слух, что меня в самом деле засадили в дом для умалишенных. Неужели вы полагаете, что все так и обрадуются тому, что будут найдены средства, позволяющие приступить к восстановлению страны?
У Шебеша оказалось какое-то дело на вагоноремонтном заводе. Балинт проводил его туда.
— Два месяца назад завод был разбомблен до основания, — сообщил Шебеш. — А завтра он уже вновь начнет действовать.
Не специалисту вроде Балинта, совершенно незнакомому с вагоностроительным делом, обстановка на заводе могла показаться весьма далекой от того, что сказал Шебеш. А по существу, работа здесь кипела и сейчас. Но любой посторонний, пытаясь исключительно по количеству рабочих и характеру их действий определить цель и смысл того, что тут делается, легко мог сбиться с толку.
Красноармейцы, рабочие, железнодорожники, крестьяне и гонведы копошились на территории завода и на прилежащих к нему дворах без всякого, казалось бы, видимого плана и какой бы то ни было системы.
Грузовики, телеги, тачки — все это перевозило огромные тяжести. В одном месте разбирали руины какого-то здания, а в другом уже возводили крышу над только что сложенными, еще не оштукатуренными стенами. Здесь тащили искореженные станки, там переносили новехонькие тяжелые детали. На покрытых толстым слоем снега рельсах стояли разбитые паровозы и скелеты искалеченных, сгоревших товарных вагонов, а на соседних путях паровоз, тянущий восемь вагонов с брусчаткой, испытывал прочность новой колеи.
Дымили полевые кухни. Перекидывались снежками ребятишки. Присев в сторонке на бревна, две молодые матери кормили своих малышей. Молоденькая девушка в трофейных немецких брюках наклеивала на стену розовый красочный плакат. Где-то совсем близко пел патефон.
Сверху густо падала копоть. Снег впитывал копоть и сам становился черным.
— Когда будет восстановлен завод? — крикнул Балинт прямо в ухо своему попутчику.
— Пускаем завтра в шесть утра!
— Неужели будет готово к этому сроку все до последнего винтика?
— Последний винтик мы закрутим лет через сто-двести. А может, и никогда. Последнего винтика не существует вообще! Развитию нет предела, нет границ… Мы будем расти и расти, все больше и больше…
— Хорошо сказано, товарищ Шебеш. Но вот одно для меня непостижимо, где же начнут здесь завтра работать?
Балинт трижды повторил свой вопрос и, только оглянувшись вокруг, понял, почему не получает ответа. Веснушчатого инженера Шебеша нигде не было видно, его и след простыл. Лысый майор посмотрел на часы и поспешил обратно в редакцию. Хотя утро у него пропало, но это не вызывало в нем сейчас никаких угрызений совести. Теперь-то уж он знал точно, что ему предстоит делать, был твердо уверен, что долг свой он выполнит обязательно.
Согласно полученному приказу, ровно в полдень Балинту предстояло тронуться в дорогу, чтобы ехать в Ясапати, в штаб 2-го Украинского фронта, и получить там дальнейшие указания. За несколько минут до отъезда раздался звонок из политотдела городской комендатуры. Ему сообщили, что он должен захватить с собой еще одного попутчика. Этим попутчиком оказался Йожеф Драваи.
Когда оба сели в машину, снег пошел так густо, что пришлось среди бела дня зажечь фары. Едва «виллис» выкарабкался на автостраду, поднялся сильный ветер и, несмотря на снегопад, стало очень холодно. Ветер дул путникам в спину, тем не менее приятного было мало. Драваи чувствовал себя еще сносно, он был в стеганом ватнике. А Балинта в его легкой шинели трясло на холодном ветру.
— Черт бы побрал этих интендантов. Всех до единого!
— Неужели вам не выдали зимнего обмундирования? — удивился Драваи.
— Да нет, выписали. Я сам за ним не пошел. Думал, в Венгрии оно ни к чему. Ах черт!..
Ветер свистел и завывал так, словно прошел выучку в бескрайних степях Дона. Его порывы стремительно врезались в сыплющуюся снежную массу, и снег теперь уже не падал сверху вниз, а несся почти параллельно с машиной, с востока на запад.
Балинт изредка поругивался, хотя не был по-настоящему зол. А глотнув водки и закусив куском копченого сала, вскоре почувствовал себя лучше, и переносить холод стало легче. Тем не менее он не переставал беспокойно ерзать на неудобном деревянном сиденье «виллиса».
Его теперь подхлестывал совсем не холод, а самое обыкновенное нетерпенье. Он даже начал считать тумбы, отмечавшие пройденные километры. Лысый майор прекрасно знал, что шофер гонит машину на самой большой скорости, и все-таки то и дело подгонял:
— Быстрей, Митя! Быстрей!
До Карцага шоссе было почти свободным, лишь кое-где приходилось объезжать колонны грузовиков с продовольствием и боеприпасами. А навстречу шли одни только санитарные машины. За Карцагом «виллис» нагнал какую-то артиллерийскую дивизию, почти целиком занявшую все шоссе. С добрых четверть часа плелась машина Балинта в хвосте грузовиков с зенитной батареей, замыкавших артиллерийскую колонну. Лысый майор из кожи лез от досады. Забеспокоился даже Драваи.
— Может, нам выбраться через канаву в поле и проскочить в голову колонны?.. Пожалуй, я именно так бы и сделал! — предложил шофер.
Хотя ничего срочного самому ему в Ясапати не предстояло, в нем вдруг заговорила шоферская кровь да подстрекнул связанный с опасной дорогой риск.
— По шею в снег провалимся!
— Ни о чем подобном и речи быть не может, товарищ майор! Я же все-таки донской казак, товарищ майор, в снеге малость разбираюсь. Ветер тоже по моей части. Этот ветерок так отшлифовал снежное поле, что хоть тяжелый танк по нему пускай… Ничего с нами не случится, самое большее сломаем шею в придорожном кювете.
— Ну, коли так, поехали!
Осторожно спускаясь в канаву, «виллис» сильно тряхнул пассажиров, однако все кончилось благополучно. Машина сперва накренилась на один борт, потом почти легла на другой и рывком выскочила на противоположную сторону канавы. Наконец вырулили в поле.
— Жив, товарищ Драваи?
— Все кости ноют, значит, жив.
— Митя, вперед!
Шофер действительно и в крепости снежного покрова хорошо разбирался, и силу ветра неплохо определял, но на этот раз он все же чуть-чуть ошибся: снег в поле оказался недостаточно прочным. Стоило хотя бы на минуту задержаться или затормозить, и «виллис» сразу мог провалиться по самые оси. Но пока он безостановочно мчался, все оставалось в порядке. В одном шофер был абсолютно прав: самое большее, чем они тут рисковали, — это свернуть себе шею. Несомненно, так бы и получилось, если бы «виллис» наскочил случайно на какой-нибудь притаившийся под снегом пень или остов покореженного в бою танка.
— Жми, Весна, жми! Будь умницей и давай смело вперед! Возьмешь барьер — получишь вот этакий кусище сахару! С твою голову!
Пока шофер подбадривал таким образом свою машину, словно это была казацкая лошадь, Балинт оглядывал растянувшуюся на несколько километров вдоль шоссе артиллерийскую колонну. Ни гигантская гора, ни ревущий океан никогда не представляли собой столь целеустремленной силы, как эта артиллерийская часть на марше, тяжело, медленно и неодолимо продвигавшаяся к своей цели. Она твердо знала и то, куда идет, и то, что неизбежно этой цели достигнет.
Огромные, замаскированные зеленым брезентом орудия напоминали обряженных в полотнища допотопных чудовищ. Их тянули гусеничные тягачи, да еще на всякий случай шагали рядом по восемь лошадей. Между каждой парой пушек двигалось по пять-шесть крытых также зеленым брезентом грузовиков и машина с ремонтниками. На некоторых машинах сидела или лежала овчарка. Вслед за грузовиками, то есть впереди каждого следующего орудия, шел «виллис» с четырьмя-пятью бойцами в ушанках. По бокам колонны патрулировали взад и вперед мотоциклисты, устремляясь то к голове колонны, то к ее хвосту. Высоко, очень высоко в небе кружили три «ястребка». Два «кукурузника» сопровождали караван на высоте не более пятидесяти-шестидесяти метров от земли, а порой опускались еще ниже. Они пролетали вперед, потом через несколько минут возвращались и световыми сигналами сообщали командованию, что путь свободен. Один из истребителей имел прямую радиосвязь и с командиром артиллерийской части, и с зенитными установками, которые следовали на грузовых машинах во главе и в хвосте колонны.
Артиллерия медленно, тяжело и неудержимо катилась на запад, к Будапешту. Балинт с восторгом взирал на эту могущественную, целеустремленную силу. Но вдруг сердце его пронзила внезапная боль. Мелькнула мысль: «Ведь эти орудия идут на Будапешт…»
На какую-то долю секунды предстали перед ним Цепной мост, Андялфёльд[69], рабочие кварталы Уйпешта и прекрасное здание Национального музея… Но уже в следующее мгновенье он снова овладел собой.
«Даже огонь наших пушек служит больше строительству будущего, чем тысячи иных мирных заверений».
— Что скажете, товарищ Драваи, о нашей артиллерии?
— Великое счастье — такая могучая сила! — ответил Драваи.
«Виллис» благополучно выбрался опять на шоссе. Теперь предстояло обогнать только автокараван с продовольствием и небольшую колонну легких танков. Когда остались наконец за спиной и танки, перед «виллисом» открылась «зеленая улица».
— А здешний-то снег сыплет, совсем как у нас дома! — с уважением заметил шофер. — Да и холод мало чем уступит.
— Главное, шею себе все-таки не сломали! — сказал Балинт.
Уже стемнело, когда «виллис» достиг Ясапати.
Девушка-регулировщица указала, где разместилось политуправление фронта. Явиться туда было надо обоим: и Балинту и Драваи.
Дежурный офицер сразу отослал их обедать, а через полчаса они вновь доложили о своем прибытии. Балинта принял начальник политуправления, а Драваи в сопровождении молодого офицера отправился туда, где его ждали.
Генерал-майор вызвал Балинта в Ясапати по делам «Венгерской газеты».
— Вы пишете для населения освобожденных районов, товарищ майор, хотя здесь и выходят уже венгерские демократические газеты. Конечно, выпуск газеты, которая дает правильную и точную картину политики Советского Союза, очень нужен и тут. Но гораздо важнее, чтобы вы обращались и к тем венграм, которые еще продолжают оставаться на оккупированной немцами территории.
После получасовой беседы Балинт уже ясно представлял себе, что одобряет командование в деятельности «Венгерской газеты» и что в ней необходимо изменить.
— Главная суть не в простом опровержении или осмеянии геббельсовской лжи и клеветы. Вам, товарищ Балинт, следует считаться и с тем, что еще многие, к сожалению, продолжают верить Геббельсу, будто Красная Армия угоняет все мужское население страны в Сибирь, а детей, как писала недавно одна нилашистская газета в Шопроне, обращает в магометанскую веру. Та же шопронская газета преподнесла своим читателям и еще одну чушь. Она утверждала, что Советское правительство специальным указом вообще упразднило венгерскую нацию. И хотите верьте, хотите нет, но подобная чепуха находит отклик! Такое положение вещей настоятельно требует довести до сознания венгерского народа, что Советский Союз как раз заинтересован в том, чтобы каждый народ, в том числе и венгерский, был независим, свободен и богат, ибо между действительно свободными народами не существует и не может существовать никакой вражды. Сейчас еще преждевременно, пожалуй, затевать принципиальный спор с людьми, которых воспитывали на лжи и клевете, опутывали ими на протяжении двадцати пяти, если не больше лет: большинство ваших читателей, запуганных всевозможными ужасами и продолжающих верить клевете, могут принять провозглашаемые вами истины за лживую пропаганду. С людьми надо говорить на языке, который для них понятен. Если мы скажем мадьярам, что независимость Венгрии и свобода венгерского народа соответствуют также нашим собственным интересам, они нам могут поверить или хотя бы задумаются. А через несколько лет уже окончательно поймут, в чем заключается принципиальная политика и что такое пролетарский интернационализм… Но пока этого нет, «Венгерской газете» придется спуститься с облаков и стараться изъясняться так, чтобы ей внимали и верили. Вам ясно?
— Абсолютно, товарищ генерал-майор!
— Сегодня в одиннадцать часов вечера мы устраиваем по случаю Нового года общий ужин. Там и повидаемся еще раз. Если вспомню какие-нибудь подробности, которые не успел вам сейчас сказать, или у вас найдутся вопросы ко мне, мы сможем с вами сегодня же обо всем переговорить. Благодарю вас. Больше не задерживаю.
— Одну минутку, товарищ генерал-майор! Очень вас прошу исходатайствовать для меня получасовой прием у товарища маршала или у одного из его заместителей.
— Сегодня? Сейчас? — удивился генерал-майор. — Это невозможно! Маршала в Ясапати нет, он где-то под Будапештом и приедет только в полночь. Один из его заместителей в Дебрецене, другой… Он работает здесь за троих.
— Понимаю! И все-таки очень вас прошу, товарищ генерал-майор, добиться для меня получасового приема у находящегося в Ясапати заместителя командующего фронтом.
Когда Балинт так настойчиво повторил свою просьбу, генерал-майор несколько мгновений с молчаливым удивлением смотрел на его покрасневшее лицо, потом протянул руку к телефону.
Через двадцать минут Балинта принимал генерал армии Топчиев. Прием происходил в одной из комнат дома бургомистра. Все четыре стены в ней были сплошь, как обоями, покрыты картами венгерского фронта.
С именем Топчиева связывалось множество легенд. Когда-то он был слесарем и девятнадцати лет вступил в партию большевиков. В 1905 году Топчиев сражался на баррикадах Красной Пресни, после поражения первой революции четыре года отсидел в Бутырках, а затем был сослан на двенадцать лет в Сибирь. Из Сибири он вскоре бежал и полтора года под чужим именем скрывался в Петербурге, работая на Путиловском заводе в качестве члена Питерского комитета большевиков. В 1910 году он снова подвергся аресту и на этот раз бежал прямо из тюрьмы. Несколько лет Топчиев проработал по заданию партии сначала в Одессе, потом на Урале, откуда снова перебрался в столицу. Лично знал Ленина.
Первая мировая война застала Топчиева в Донбассе, где ему удалось получить работу на одной из шахт. Как только его призвали в армию, он сбежал в Одессу, а оттуда подался в Петроград и принял участие в Февральской и Октябрьской революциях. В первый период гражданской войны Топчиев командовал полком Красной гвардии, но в мае 1918 года получил тяжелое ранение с повреждением позвоночника и вынужден был расстаться с армией. Одиннадцать месяцев пролежал он в больнице и, даже выйдя оттуда, еще долгое время передвигался на костылях. Однако работать продолжал: теперь его можно было видеть в звании политкомиссара в Продовольственном управлении Москвы.
Когда он бросил наконец уже ненужные костыли, его посылают на Урал руководить восстановлением металлургических заводов. Позднее Топчиев строил новые гигантские комбинаты. Несколько лет был министром. Незадолго до гитлеровского нападения на Советский Союз партия послала его на работу в Политуправление Красной Армии.
Едва началась война, Топчиев ушел на фронт, участвовал в битвах под Москвой и Сталинградом. Хотя имя его редко фигурировало в официальных военных сводках, Верховное командование высоко ценило, всегда выслушивало его мнение, которому придавало большое значение. Топчиеву было за шестьдесят, но его высокая фигура оставалась стройной и гибкой. Кто не знал о полученном им когда-то тяжелом ранении и годах, проведенных на костылях, с трудом мог бы этому поверить, глядя, как легко и ловко вскакивает генерал на коня. Волосы у него были седые с пробором посредине.
— Ну, в чем дело, товарищ Балинт? Что стряслось?.. Садитесь! Сейчас принесут чай… Но вы покамест приступайте к делу. Выкладывайте, что, по вашему мнению, у нас не так и какие наши распоряжения необходимо изменить. Как вы себя чувствуете в Венгрии? — засыпал он вопросами лысого майора.
— Отлично, товарищ генерал армии! То есть… Я, собственно, потому и попросил вас меня принять, что в самом деле ужасно скверно себя здесь чувствую. Не подумайте, товарищ генерал армии, что у меня какие-нибудь личные неприятности или что я не получаю всего полагающегося офицеру-фронтовику. Сейчас мне не по себе лишь потому, что я коммунист, венгерский коммунист. Моя совесть коммуниста говорит мне, что многое мы делаем плохо.
— Серьезное заявление, товарищ Балинт! Сильная самокритика. С большим интересом и нетерпением жду дальнейших объяснений.
Балинта не было нужды подгонять.
Он заговорил торопливо, почти скороговоркой. В охватившем его крайнем возбуждении лысый майор испытывал самые разноречивые чувства. Но сосредоточенное внимание генерала, его теплая улыбка вскоре возвратили Балинту равновесие и уверенность.
Он отчетливо знал, что именно хотел высказать. За последние два дня Балинт много передумал и все свои формулировки мысленно проверил много раз.
Приводя отрывочные статистические данные, пересказывая некоторые известные ему случаи, Балинт намеревался доказать, что освобожденная часть Венгрии представляет собой мертвую землю — пусть не в такой степени, как это было с частью Украины, сожженной и опустошенной отступавшими гитлеровцами, но, во всяком случае, мертвую по отношению к самому главному, необходимому для ее восстановления.
Здесь тоже почти полностью отсутствуют трудовые руки, рабочая сила, мужское население. Немцы угнали на Запад даже подростков, досрочно собрав их в команды допризывников. При этих условиях Венгрия была фактически не в состоянии принять участие в антигитлеровской войне, в собственном освобождении. Она не в силах набрать собственных солдат. Если Венгрию по окончании войны упрекнут в том, что она не желала участвовать в этой освободительной войне, это будет величайшей несправедливостью, так как венгерский народ полон жажды сражаться против Гитлера. Но что можно сделать, когда дома остались мужчины или уже неспособные владеть оружием, или еще неспособные им владеть…
— Но ведь вам известно, Балинт, что Красная Армия приносит любые жертвы ради освобождения Венгрии.
— Венгерский народ всегда будет за них благодарен, товарищ генерал! Однако для блага венгерского народа необходимо предоставить ему возможность завоевать свою независимость и свободу собственными руками. Товарищ генерал армии хорошо понимает, какая большая разница — получить свою независимость в подарок или завоевать и обрести ее вновь самим…
— Понимаю, товарищ Балинт. Знаю. А ну-ка выпейте чашечку чаю, закурите, а потом продолжим наш разговор. Спорить не будем, лишь обсудим эти вопросы вместе, так как, по существу, я с вами согласен.
Генерал налил чай, бросил в него сахару, подлил коньяку и придвинул чашку Балинту. Лысый майор одним глотком втянул в себя горячий напиток и набил табаком трубку. Но зажечь ее забыл. Держа в зубах холодную трубку, он глубоко по привычке затянулся и выпустил изо рта воздух.
— Раз товарищ генерал армии, по существу, со мной согласен, ему должна быть прекрасно понятна также и наша ближайшая задача: отпустить домой венгерских военнопленных! Я очень хорошо себе представляю, что при настоящем положении с транспортом вряд ли можно собрать и доставить на родину всех гонведов, находящихся во множестве лагерей, которые разбросаны по территории Советского Союза. Но ведь можно отпустить домой — хотя и эта задача не из легких — тех одетых в военную форму венгерских рабочих и крестьян, которые содержатся в плену в Закарпатской Украине или Галиции, так как до сих пор их нельзя было отправить в глубь страны. Еще более реально — отпустить на свободу военнопленных, которые сейчас сосредоточены в сборных лагерях на территории Венгрии.
— Вы правы, Балинт. При наличии доброй воли и после серьезной подготовительной работы задачи эти вполне разрешимы.
Балинт даже привскочил.
— Значит, товарищ генерал армии поддерживает мои… высказанные мной предложения? Вы передадите их в Москву?
— Сядьте, Балинт. Зажгите наконец свою трубку. Нет зажигалки? Вот вам моя. Оставьте ее себе, мне она все равно без надобности. Проклятые доктора запретили курить. А что до вашего предложения… Нет, передавать его Москве я не стану. В этом нет нужды. Четыре или пять дней назад Венгерская коммунистическая партия обратилась с такой же просьбой к Советскому правительству. И оно поддержало это предложение товарищей, подготовленное, разумеется, не столь сумбурно, как его формулировали сейчас вы. Оценивая значение этой проблемы, партия смотрела вперед гораздо дальше и просила намного больше, чем вы. Она подумала не об одном только завтрашнем дне, но и о грядущем послезавтрашнем. И Верховное командование выполнит эту просьбу. Соответствующий приказ уже заготовлен, мы вскоре приступим к его выполнению. Короче говоря, дорогой товарищ Балинт, вас тревожили вчерашние проблемы и волновали уже разрешенные вопросы.
Балинт взирал на генерала широко раскрытыми глазами. Сначала он даже почувствовал нечто вроде горечи. Но это продолжалось не больше секунды, какой-то доли ее. Затем лысый майор начал смеяться. Он смеялся громко, счастливо и под конец ударил правой рукой по стоявшему перед ним столу. По письменному столу генерала армии.
— Опоздал?.. Превосходно! — воскликнул он. — Меня опередила партия?.. Замечательно!
Топчиев сразу, как только начал говорить, встал. Его испытующий взгляд был в упор устремлен в лицо Балинта. Серые глаза генерала, казалось, заглядывали в самую душу. Уж генерал-то вполне отчетливо понимал, что в этот момент происходило с Балинтом. Какую-то долю секунды генерал смотрел на Балинта с удивлением. Оно сменилось сначала сочувствием, а затем и прямой симпатией. Когда Балинт овладел наконец собой, обуздал сотрясавший все его существо счастливый смех и встал, Топчиев протянул ему руку.
— Коммунист — это человек особого рода, — очень тихо произнес он.
Балинт стоял навытяжку. В голове у него царила такая невообразимая сумятица, что он не сразу сообразил, что генерал армии, собственно, похвалил его.
— Разрешите удалиться, товарищ генерал армии?
— Не удаляйтесь, Балинт, и не уходите. Лучше сядьте и закурите наконец свою трубку.
— Боюсь, я вам мешаю, товарищ генерал.
— Замечено правильно. Вы мне действительно помешали, так как приходить ради того, за чем вы явились, было ни к чему. Но раз вы здесь, давайте немного поговорим. Как я вам сообщил, партия уже опередила ваше предложение. Меня всегда радует, когда партия осуществляет то, о чем я едва смел мечтать и в чем до конца так и не разобрался. Очень хорошо, что это радует также и вас. Но сейчас я хочу говорить с вами о делах Венгрии, венгерского народа. Как я вам сказал, несколько десятков тысяч венгерских рабочих и крестьян в скором времени смогут влиться в новую венгерскую армию. Однако это еще далеко не значит, что венгерский народ освободит себя сам. Весьма вероятно, что до того, как первая новая гонведная дивизия обретет боеспособность, Красная Армия уже сметет гитлеровские банды с территории Венгрии. Во всяком случае, мы стремимся поскорее это осуществить. И венграм, Балинт, необходимо с этим обстоятельством считаться. Но если и действительно все произойдет именно так, даже в таком случае никто не станет бросать упрека венгерскому народу. Слушайте меня внимательно, Балинт! Я говорю все это не затем, чтобы вас успокаивать. Мне хочется помочь вам разъяснить вашим соотечественникам позицию Советского Союза.
Генерал стоял за своим столом прямо против Балинта и, опираясь левой рукой на стол, чуть подавшись туловищем вперед, смотрел ему в самые глаза. Слова он произносил медленно, с расстановкой, негромко, но очень отчетливо.
— Я уже несколько месяцев занимаюсь венгерским вопросом. С историей Венгрии знаком, может, не так хорошо, как вы, но о Доже, Ракоци, Кошуте и Петефи знал еще в Москве. Довольно прилично осведомлен и о событиях великого девятнадцатого года. Известно мне также кое-что из того, что предшествовало венгерской пролетарской революции и что за ней последовало. Дело будущих историков определить, при каких обстоятельствах, в каких именно условиях, по вине каких классов и по чьей персонально не имел венгерский народ возможности участвовать в полную силу в освобождении своей родины. Но те же историки поведают не только об ответственности и вине угнетателей венгерского народа, не об одних упущениях самого народа, но и о его деяниях. Вы ведь слыхали и историю партизанского отряда имени Ракоци, и о партизанах Мишкольца и Уйпешта, и о венгерских героях, отличившихся в Словакии и Франции. Кроме того, всему миру известно о процессах руководителей Венгерской компартии, о сентябрьской демонстрации тысяча девятьсот тридцатого года, о мученической смерти Шаллаи, Фюрста, Шёнхерца и Ференца Рожи… А Матэ Залка! Нет, история не осудит венгерского народа…
Но самый главный вопрос не в этом, Балинт. Надо наконец понять и твердо запомнить, что с изгнанием немцев для венгерского народа не заканчивается, а лишь начинается обретение родины. В изгнании немцев со своей земли венгерский народ участвовать в полную силу не смог. Зато теперь ему надлежит из своей на протяжении четырех веков влачившей колониальное или полуколониальное существование страны сделать страну свободную, а из обращенных в рабство венгров — свободных людей. И осуществлять это надо собственными силами. Такова, Балинт, задача!
Сегодня все в Венгрии говорят о разделе земли. Ликвидация феодального землевладения — действительно наиболее срочная задача. Ее подготовляет, организует и осуществляет ваша коммунистическая партия. Однако и вы и я, оба отдаем себе отчет, что работа по обретению родины этим далеко еще не завершается. Земельная реформа аграрного вопроса в целом не решает; проведение ее сопряжено с большими трудностями. А вам предстоит разрешить целый ряд и еще более трудных задач. Но вы с этим справитесь! Ведь у вас есть прекрасный рабочий класс, с его великим, замечательным революционным прошлым… есть закаленная в огне партия… превосходные революционные традиции и богатая страна. Один венгерский инженер уже успел подсчитать, что, если взять хотя бы только венгерскую нефть, она, безусловно, в состоянии обеспечить достаточную материальную базу для восстановления страны. Один такой инженер — уже настоящий клад!
Топчиев устало опустился на стул. Утомила его вовсе не сама беседа. Просто во все, что бы он ни делал, генерал всегда вкладывал свои силы и душу, забывая, что уже не молод и по месяцам недосыпает. Сейчас он сердечно тревожился за венгерский народ. Быстро выпив одну за другой две чашки чаю, он снова встал.
— Видели вы нашу тяжелую артиллерию на марше? Представляю, как, должно быть, екнуло у вас сердце… за судьбу Будапешта. Не надо тревожиться, Балинт! Мы не станем расстреливать венгерскую столицу. А ведь Гитлер хочет именно этого. Мы послали в Будапешт парламентеров — немцы их убили. В том числе и одного венгерского парня, капитана Штейнмеца… Нацистам желательно, чтобы мы это выместили на венграх. Крепитесь, Балинт! Мы же с вами солдаты. Я понимаю ваши чувства, но все-таки… Нельзя сейчас размагничиваться. Вот так… Я знаю Советский Союз, знаю нашу партию и потому уверен: наша тяжелая артиллерия Будапешт обстреливать не будет. Вы спросите, по какой причине стягиваем мы ее в таком случае под городские стены? А вот для чего. Чтобы пощадить один какой-либо город, одну страну, нужна не только большая моральная сила и великая политическая мудрость, но прежде всего решающее военное превосходство. Великодушным может быть только по-настоящему сильный…
Ну а теперь, Балинт, меня ждут дела. Больше вас не задерживаю. Вечером, возможно, еще встретимся. Но не наверняка. Поэтому уже сейчас пожелаю счастливого Нового года для венгерского народа.
Откозыряв по форме, Балинт направился к выходу. Но генерал окликнул его снова:
— Нет ли у вас какой-нибудь просьбы, товарищ Балинт? Желания личного порядка?
— Есть такое, товарищ генерал армии! Мне бы очень хотелось принять участие в освобождении Будапешта. С оружием в руках.
— Но вы же редактируете газету! Притом очень ответственную.
— Габор Пожони, который работает в настоящее время в редакции «Венгерской газеты», честное слово, во много раз лучший редактор, чем я, товарищ генерал армии. Он больше знает, умнее и работоспособнее. Очень, очень вас прошу…
Генерал улыбнулся. В эту минуту он был действительно совсем молодым.
— Сам такой вопрос я решить не могу. Вы принимали участие в обороне Москвы? Понятно, что вам хочется сражаться и за освобождение Будапешта. Но как я уже сказал, тут решаю не я. Поговорю с товарищем генерал-майором… А он вам потом сообщит.
На встрече Нового года, устроенной командованием фронта в каком-то спортивном зале, интендантское управление проявило себя отменно: на длинных столах, накрытых белыми и цветными скатертями, теснилось бесчисленное количество закусок и вин. Однако настроение не было всецело праздничным. Гости то приходили, то уходили. Порой на несколько минут в зале собиралось до сотни или больше офицеров, а уже через четверть часа их оставалось всего двадцать пять — тридцать.
Фронтовик ни в коей мере не враг выпивки, но сегодня здесь не нашлось бы ни одного человека, который хватил бы лишнего. Все участники явились сюда кто после службы, кто перед тем, как к ней приступить. Мысли заглядывавших на минутку в этот украшенный знаменами и еловыми ветками зал витали совсем в других местах. Если люди и пили, то ровно столько, сколько требуется по личному фронтовому опыту каждому, чтобы поддержать работоспособность. Даже хозяева праздника, офицеры интендантского управления, заходили в зал на считанные минуты… Ведь они стояли в преддверии серьезного экзамена: им надлежало через бесконечно растянутые коммуникации обеспечить сражавшиеся под Будапештом войска всем, в чем те нуждались.
За несколько минут до полуночи в зал заглянул на короткое время генерал-майор. Он подозвал к себе Балинта.
— Как я слышал, товарищ майор, вы изъявили желание поехать в Будапешт. Приходите ко мне утром в шесть часов за документами. Жаль, что вы не сказали об этом днем. В девять часов вечера отсюда пошла машина на Цеглед с офицерами политотдела, вы могли бы уехать вместе с ними. Итак, завтра утром вы отправитесь в Цеглед и явитесь там к полковнику Смирнову, руководителю нашего политуправления при передовой группе. Возможно, Смирнова на месте вы уже не застанете, тогда следуйте за ним на машине дальше, в Юллё или Кишпешт — в Цегледе точно узнаете, где его искать. Желаю удачи, товарищ майор! Надеюсь увидеть вас целым и невредимым в уже освобожденном Будапеште.
— Так и будет, товарищ генерал!
В полночь для собравшихся в зале генерал армии провозгласил тост за советский народ и Красную Армию, за все борющиеся во имя свободы народы и за всех честных трудовых людей.
Зазвенели бокалы.
Балинт выпил залпом стакан водки.
Через несколько минут он уже вышел на улицу. Когда он вставал с места, за соседним столом поднялись еще двое гостей. Кто они, сквозь густой табачный дым или от большого волнения лысый майор не разобрал. А это были Дюла Пастор и Йожеф Драваи.
Они направились следом за Балинтом.
— С Новым годом! Желаем сил и здоровья, товарищ майор!
— С Новым годом, с новым счастьем, ребята!
Стояла прекрасная, тихая, ясная ночь. Снег перестал идти еще с вечера, ветер тоже угомонился, только обрывки облаков кое-где слегка заволакивали небо, и сквозь них просвечивала луна. Было такое впечатление, что на крыши зданий, укутанные плотным, чистым снегом, льют серебристый, бледный и холодный свет сами облака. Оберегавшие безопасность города ночные истребители кружили высоко над облаками. Приглушенный рокот их моторов казался не громче мушиного жужжанья.
Трое мадьяр долго шагали молча по одной из немых улиц маленького венгерского городка, служившего сейчас местом расположения штаба советских соединений, сражавшихся за освобождение венгерского народа. Под обутыми в тяжелые сапоги ногами поскрипывал снег.
— Сколько времени вы пробудете в Ясапати? — спросил Балинт.
— На рассвете вылетаем обратно в Мукачево. А через пару дней возвратимся оттуда в Дебрецен вместе с восемнадцатью тысячами бойцов. Тюльпанов и Давыденко, Мартон Ковач и капитан Дьенеи уже формируют батальоны… По моей просьбе генерал-майор обещал прикомандировать к нам и товарища Анну Моцар. Она будет нам в помощь.
Услыхав слова «восемнадцать тысяч», Балинт был уже не в состоянии сосредоточить внимание на речи Пастора. В ушах еще звучал его спокойный, басовитый голос, но перед глазами стояло совсем другое: десять, сто тысяч, миллион мадьяр. Наконец-то свободных мадьяр!
Лысый майор вздохнул. Облегченно, всей грудью.
— Вот она, действительность: венгров посылали, гнали для уничтожения свободы, а теперь они возвращаются на родину строить эту свободу для себя.
— Возвращается покуда всего восемнадцать тысяч гонведов, — продолжал Пастор. — Но в ближайшее время их вернется в два-три раза больше. Ведь в них сейчас большая нужда. Нас ждет огромная работа.
— А я завтра, вернее, уже сегодня еду под Будапешт, — сказал Балинт.
Трое мадьяр еще некоторое время молча шагали по улице.
Сквозь неплотную маскировку окон то тут, то там падали на снег узкие полоски света. Где пролегала такая полоска, снег как бы вспыхивал желтым или красным огоньком.
— Ну как, Дюла? Время бежит?
— Бежит.
И оба одновременно подумали об одном и том же: всего полтора года, как они впервые прогуливались вдвоем по окруженному проволокой двору одного из лагерей для военнопленных…
«Полтора года! — подумал Балинт. — С тех пор мы прошагали две с половиной тысячи километров и прожили, если мерить по часам истории, свыше сотни лет. Помнится, Пастор рассказывал тогда о какой-то незаконно им полученной порции картошки или картофельного супа. А нынче в его руках судьба десяти, двадцати и даже больше тысяч мадьяр. В то время его тревожила забота о будущем двух маленьких сыновей, сегодня он чувствует ответственность за будущее всего венгерского народа. Полтора года…»
«Тогда все то, о чем пророчил лысый майор и что с тех пор точно, очень точно осуществилось, я считал несбыточным, — размышлял в свою очередь Пастор. — А сегодня я знаю по опыту, что нет для нас ничего неосуществимого…»
— Значит, снова расстаемся, Дюла! — после очень долгого молчания произнес Балинт. — Где же мы опять встретимся?
— А помните, как вы наметили когда-то для нашей встречи мукачевскую гостиницу «Звезда»? Я ваш приказ выполнил, явился именно туда. Назначьте же и теперь место нашего будущего свидания.
Под тяжелыми сапогами похрустывал снег.
— Знаешь, Дюла! Сегодня, в этот новый для нас год, давай дадим друг другу клятву, что наша встреча будет происходить всегда там, где в нас больше всего нуждается наш народ, наша партия!..
— Клянусь! — торжественно произнес Пастор.
— Клянусь и я! — присоединил к ним свой голос Драваи, который до этого мгновения безмолвно шагал между двумя своими собратьями, глубоко погрузившись мыслями в отдаленное прошлое и в столь же далекое будущее.
Будапешт — Матрахаза — Парадфюрде
1951–1953