Посередине возвышался огромный закопченный котел, в котором с тихими вздохами что-то лопалось. Предстояла отнюдь не трапеза. Окна были плотно — ни струйки, ни иголочки света — занавешены, а над столом плоскостью вниз висело огромное зеркало. Потрескивая, брызгая, горели дикарские сальные свечи, и лица у всех были туманно-желтые и как бы колеблющиеся.
Из женщин Дьякон никого почти не знал, кроме ведьмы. Чья-то старческая шея, точно обвисший чулок, чьи-то жеманно завитые крашеные седины, чей-то почти детский блестящий возбужденный носик, чья-то радостно-любопытно надломленная тонкая бровь в окружении щедрого макияжа. Стол был огромным, в половину помещения, и собралось тут, должно быть, полторы дюжины.
Сидели в полном молчании, даже нервная и точно опьянелая ведьма перестала вдруг бегать пальцами, замерла, уставясь куда-то поверх котла. В ушах у Дьякона текла сиплая звуковая тянучка, лица окружающих напряглись и точно исказились. Комнату заполнило что-то густое, вязкое, нельзя, казалось, даже поднять руку. Котел едва слышно гудел, глухо и монотонно.
Внезапно потянул сквозняк, свечи потухли. Испуганно скрипнул стул, вздохнула подошва, задевшая доски пола. Гудение как бы накалилось, стало звонче, по зеркалу побежали слабые красноватые тени, еле различимо озаряя омертвевшие фиолетовые лица.
Издалека, словно через потолок, поплыла музыка. Серебряные змеи па переднем плане, короткие кованые звуки в глубине — «Болеро» Равеля. Неведомый режиссер подобрал точно: глаза остановились, что-то дрогнуло в лицах. Дьякон почувствовал, что голову ему как бы замораживают, а спина становится доской, в которую жестким краем уперлась спинка стула.
В дальнем углу всплеснулся шепот, шорох, легкое движение-кажется, с кем-то случился обморок. Скользнул запах нашатыря, и снова лишь музыка и приглушенное бронзовое гудение.
Белесые тени на поверхности зеркала сгустились, свились, проступили вдруг черты огромного атлетического существа. Это был он, Сатана! Спаянный, сбитый из бугров и глыб, он сидел на дальнем конце стола, соприкасаясь головой с зеркалом. Полувскрик-полувздох встретил его появление.
— Пить! — тяжело, протяжно придыхая, сказал он и повернул голову.
Никто не смел пошевелиться. Все сидели, глядя на него в немом ужасе. Наконец кто-то подал ему стакан с водой. Сатана поднял руку и отвел его в сторону.
— Пи-ить! — опять протяжным голосом, глухо, точно из-под пола, сказал он.
— Крови?! — прошептал кто-то в углу.
— Крови! — благоговейно и требовательно ахнуло сразу несколько голосов.
Дьякон с усилием поднялся и вышел.
В сенях лежал половик солнца, где-то лаяла собака. Пахло нагретыми досками и слегка бензином.
Где же Игуменья? Он вышел на крыльцо. Двор был пуст. На траве темнел след, оставленный машиной Пана. Комок тревоги свернулся в горле Дьякона.
Вздохнула дверь. Дьякон оглянулся. Это была ведьма, теперь одетая в красный шелковый халат с роскошным широким поясом. Когда успела переодеться?
— Знаешь, что это означает? — сказала она, показывая на халат и жалко улыбаясь.
Он посмотрел ей в глаза.
— Сегодня ночью я должна идти к каждому, кто пожелает, — сказала она. — Почему «должна»? Со мной никогда так не поступали.
Голова у Дьякона наполнилась болью.
— Идите вы в задницу! Идите куда угодно! — закричал он. — Ничего не хочу знать.
Он сбежал с крыльца, повернул за угол амбара.
Здесь начинался огород, запущенный, бесхозный. Лишь редкие стрелки лука, шнурки гороха, а дальше отдельные кустики картошки росли меж лебедой, мать-и-мачехой, репейником, крапивой. Дьякон встал у теплой пыльной стены амбара, опершись о нее рукой. Солнце вновь ускользнуло за горку надвинувшихся из-за горизонта облаков, было тепло, сыро и тихо.
Чего она хочет, дура? Чтобы он, Дьякон, защитил ее, пожалел, на худой конец? В самом деле растерялась или только играет? Да трезвая ли она? Чего ж так западать-то. Нет, милая, мы все при одном деле, все при одном ритуале, который здесь называется так, в другом месте этак, а в третьем просто жизнью. И если ты хочешь выбирать, а не быть выбранной, то слишком многого хочешь. Ну, пожалеет он, Дьякон, тебя, а ему действительно было тебя жаль, хотя не сейчас, а тогда, вчера. Может быть, он даже бросит Игуменью ради тебя, и это было бы, пожалуй, лучше всего… Но что от этого изменится, если они при одном ритуале, если они выбраны одними и теми же обычаями и принципами, закованы в эти странные кандалы?
Где же Игуменья? Неспроста, неспроста она исчезла. Почему ничего не сказала ему, не дала никакого знака? Последний раз он видел ее стоящей под навесом с мальчишкой на руках. В дом она не заходила. Какого хрена, надо было подойти к ней.
Солнце опять выпало из облаков, ослепив его, опять спряталось, потянула прохлада, закричал где-то козодой, утомился, смолк, снова закричал, а Дьякон все стоял за амбаром. Что-то он много стал думать, Дьякон. В этой жизни думать не всегда полезно.
— Дьякон! — крикнул со двора шамкающий голос Котиса, должно быть, опять насовавшего в рот всякого съестного дерьма. — Где ты? Дамы приглашают, — он фыркнул, задохнулся и начал кашлять.
Дьякон вышел из-за амбара.
В доме опять был полумрак, но не красновато-торжественный, как прежде, а сиреневый с голубым — что-то двусмысленное, как письмо ловеласа племяннице. Стол уже убрали, ряд стульев стоял вдоль стен. Братья и несколько приближенных прохаживались по комнате, куря, смеясь и балагуря. Женщин не было, и главное, как тотчас понял Дьякон, происходило в соседнем помещении, отгороженном малиновой бархатной портьерой.
Это была привилегия и долг верхушки: потрясение, праздник, выбор судьбы. Два года назад, когда Дьякон участвовал впервые, все происходило не так. Они, окрыленные, заранее взвинченные, готовились неделю, событие же это ни с чем другим не совмещалось, специально для него и был от череды всегдашних забот отрезан целый вечер. Сумрачный Мара припас широкий ремень — перетянуться, чтобы поупражняться как можно дольше. Ерофей съел кусище масла, чтобы не развезло, и опрокинул поллитра водки — все с той же целью продлить несравненную физкультуру.
Их привез сам Магистр, и тотчас по прибытии каждому была вручена желтая мантия, которую полагалось надеть на голое тело. В боковой комнате поставили буфет, под ноги им упали ковровые дорожки, и полудетская душа Дьякона — как давно это было, целая вечность! — задрожала.
Ему, новичку, разрешили — восторг преданности, сознание ответственности — идти первым. Дверь за ним закрылась, он оказался в абсолютной, погребной темноте. Темнота дышала, струилась, плавилась, он же, не зная даже, в какую сторону двигаться, горячечно думал только об одном. Его не волновало, как справиться со своим ближайшим делом — мантия спереди уверенно оттопыривалась на приятные шестнадцать сантиметров («Обычно у мужчин десять—пятнадцать», — сказали ему). Но как потом выйти отсюда? Его никто не проинформировал. Он только знал, что нельзя обратно, через ту же дверь.
Он сделал шаг вперед. Крашеная гладкая доска прохладой ответила ему. Кто-то в углу справа шевельнулся, вздохнул. Он шагнул туда, палец ноги проехал по чьему-то суставу, кажется, коленному. Голова разбухла, бешеный насосик частил с левой стороны шеи. Колено сдвинулось и осторожно прижалось к его лодыжке. Она ждет, она хочет, она рада, что он пришел! Дьякона точно сунули в печь. Он, чувствуя в ушах упругий звон, наклонился, но, как оказалось, не в ту сторону, рука нащупала сухожилия стопы и мягкие ложбинки меж них. «Только три раза, — сказал он внутри себя, помня наказ. — Три!» Пальцы его осторожно двинулись вверх, другая рука уже искала рядом еще одну, необходимую ветвь: кусочек ложа, еще, вот! Страстное восхождение по этим сказочным утесам: все мягче, круглее, теплее, головокружительней. Вдруг почти бесплотный, но ошеломительный удар — через травянистый бугорок пальцы провалились в вулканическую огненную впадину. Дьякон выпрямился, сдирая с себя мантию.
Только три раза! Но, кажется, он ошибся — отнюдь не в меньшую сторону. Да и мудрено ли. Где ты, характер и воля?! Дьякон с усилием выдрал себя из сладчайших тисков. Какого хрена! Теперь куда? Та, что была под ним, еще держала его за плечи, искушение вернуться казалось каменным, чугунным, свинцовым. Тиски — он помнил всем телом — пульсировали, свивались, перекатывались. Ой понимал, это редкий дар и бесценная награда для мужчины.
Чей-то голубой — так ему блеснуло — смех прошелестел слева. Он поднялся, перебираясь туда. Теперь это были две стройные прохладные березы, крепкий живот, сильные плечи спортсменки. Он не только удержался в установленных пределах, но третью, почти медлительную прогулку выполнил не полностью, вернувшись с середины аллеи.
Какие контрасты, какие падения! Широкое плавание меж могучих берегов, страшная каменная теснина, теплый дождь мшистым мягким утром, стремительное маслянистое скольжение с заснеженного пригорка, жесткий неподатливый туннель, земляная норка, сонный омут.
Он, педантичный («Не к добру, — говаривал родитель, — самый счастливый человек — безалаберный»), ни разу больше не сбился: раз, два, три — раз, два, три — раз, два, три… Раз, два, три — не только Христос, но и Дьявол любит троицу. Раз, раз, еще раз…
Раз…
Внезапно — опять конвульсивные тиски, дрожащие руки, накрепко обхватившие его. В чем дело? Он не мог ошибиться, он шел не по кругу, круга не было. И при чем тут круг? Где эти бархатные эластичные покатости, шелковые плечи, пружинистые холмы грудей? Под ним было жесткое узкое ложе. Но как будоражаще, как безумно оно вело себя, как напрягалось, пело, выгибалось, проваливалось, трепетало! Дьякон тотчас понял, что тут пасуют все технологии — а он, спасибо Сатане, знал десятка два приемов, — они для импотентов. Женщина вдруг начала судорожно ощупывать его, точно проверяя, не сам ли это Сатана — у Сатаны не должно быть спинного хребта. Дьякон ощутил мощные толчки, напирающие изнутри, ближе, ближе — и вмиг его распаленное тело окатило священным холодом, он опустел, как выпитый до капли бурдюк.
Так он во второй раз — впервые было однажды на кладбище после мессы — познал Игуменью. Она-то и разрушила его пустейшие первоначальные страхи, смело вытолкнув в боковую дверь и сама выйдя следом.
Сегодня все было не то, все обветшало, потускнело, сморщилось, сузилось…
Да нет, это он сам, он обветшал и сузился — Дьякон. Какое дело ему теперь до того, что там, за портьерой. Как-то не вдохновляет его больше это пиршество из репертуара провинциальных актрисок и артистиков.
Свобода выбора. Она существует там, где люди несвободны друг от друга, и ее нет там, где они свободны. Несвободные, они соединены эластичными нитями идеала, свободные — жестким ярмом обряда. Как щегол в клетке, вольны были вселенские хиппи, не говоря уже о других.
Жалко ли ему пацаненка? Нет. Дьякон помнит, как одним ударом убил кошку, размозжив ей голову о столб. И он, если надо, сделает это с любым живым существом. Дело человеческое. Всякий, даже самый плаксивый и сентиментальный, сумеет это. Нет такого человека, кто не смог бы. В блокадном Ленинграде людоедствовали отнюдь не самые мужественные. Да что там примеры, зачем примеры. Любой в состоянии. Люди, не признающие этого, тоже существуют по обряду и обречены всю жизнь ошибаться.
Он прошелся из угла в угол, избегая встречаться с кем-либо. Да, собственно, никто и внимания на него не обращал. Отец что-то рассказывал Котису, Ерофей раздувался. Хамеол ходил возле портьеры, плотоядно вслушиваясь. Дьякон затененным пространством возле стены внезапно вышел на улицу.
Где она может быть? Он перебежал через двор к входу в амбар. Дверь была на засове. Он выдернул его — металл жалобно взвизгнул. Дверь внезапно отвалилась, бесшумно поворачиваясь на шарнирах, холодный мрак вылетел изнутри. Он осторожно заглянул. Сырой побуревший деревянный пол, груда медово посвечивающих деревянных реек, рассыпанные ржавые гвозди, дальше клубы пружинящей серой тьмы. Внезапно огромная черная птица вымахнула на него из глубины амбара. Он отшатнулся. Крылья со свистом прорезали воздух над головой, в глаза ударил ветер. Дьякон схватился за косяк. Птица — чудовищный фантастический ворон с клювом, похожим на долото, — тяжело перевалила через конек дома. Было слышно, как где-то царапнули по доскам жестяные когти. Дьякон захлопнул дверь, вгоняя засов.
«Если бы она была где-то поблизости, наверняка подала бы голос», — подумалось ему. Он огляделся. Навес с сиреневым «Вольво» Пана, желтоватые соты поленницы в его глубине, пригон с конюшней, сенником и еще какой-то постройкой в отдалении, кажется, баней. Он побежал к этой постройке.
«Постой, — вонзилось в голову. — А не за малиновой ли она портьерой?» Он встал. Жар пролился по нему от груди к ногам, и ноги превратились в бетонные тумбы. Кое-как поднимая их, он шагнул обратно. Опять остановился. «Да что… — он, не додумав, полетел к бане. — Ах ты, жабье вымя, до того ли ей».
Баня плутовато, потаенно стояла в зарослях гигантской малины, залезающей ей на крышу. Окошко осторожно проблескивало синеватым уголком сквозь неправдоподобно мясистые листья крапивы. Дьякон вошел в предбанник. Там, грузный, растрепанный после каких-то могучих битв, стоял диван о желтой обивкой. Дверь была на замке. Дьякон продрался к окошку.
— Инга, — сказал он, вглядываясь в колючий неподатливый сумрак.
С широкой лавки у полка что-то скользнуло ему навстречу.
— Кто там?
— Где пацаненок? Это я, Дьякон.
У окошка качнулась рука, прядь, выплыло усталое несчастное лицо Игуменьи, Она долго смотрела на него, точно не узнавая или проверяя.
Дьякон отогнул гвозди и вынул стекло окошечка.
— Значит, он забрал его?
Она не ответила.
— Слушай, — сказал он, — ну что тебе до него? Тем более, что теперь уже ничего не переменишь. Не я, так кто-то другой.
— Если бы это сделали с твоим сыном?
— Какое значение имеют твои вопросы? Это все бессмысленно.
Она отодвинулась, глядя в пол.
— Я ведь вижу, — сказала она, — ты тоже сомневаешься. По-моему, ты иногда хочешь быть добрее, чем ты есть. Но разве можно быть добрым, оставаясь во зле?
Он длинным и как бы вызывающим взглядом посмотрел на нее, но она так и не подняла глаз.
— Что ты предлагаешь? — неуверенно сказал он. Она уперла подбородок в ладонь.
— Этот мальчишка меня прямо перевернул, — она коротко взглянула на него. — Ты когда-нибудь задумывался, что у нас впереди?
— Я только об этом и думаю.
— Я не могу, мне жаль его, — проговорила она. — Никогда не думала, что со мной произойдет такое… Неужели ты это сделаешь?
— Ты стала психопаткой. Не обижайся, это не ругательное слово. Если я откажусь, мне этого не простят. Но дело не в этом. Ради чего мы тогда все затевали, ради чего наш клан? Чего стоят тогда наши цели, наши клятвы сорвать с себя все оковы? На что еще я могу опереться? Или снова плюхнуться в толпу баранов?
— Но не детоубийством же оправдывать свою жизнь? В чем виноват ребенок?
— Он ни в чем не виноват. Но так получается, что мы несовместимы здесь, на земле.
— Выходит, мы правы, ни в чем не заблуждаемся? — проговорила она тихо. Он долго молчал.
— И мы заблуждаемся, — сказал наконец. — Я искал свободу. Ее здесь нет.
— Так что же? Что же делать?
Он не ответил, глядя вдаль за огороды, где над празднично зеленеющим лесом грубо толпились облака, напирая друг на друга, расползаясь, вновь сталкиваясь, растрепанные, мятые.
Если ты сам не хочешь ничего предпринять, — сказала она, — помоги мне как-нибудь.
Он молча погладил себя по щеке. С ужасающей медлительностью проползла вдали коробочка грузовика и скрылась.
— Если бы суметь найти отца мальчишки… — словно думая вслух, пробормотал он. — Но это же…
— Выпусти меня! — перебила она.
Он не пошевелился.
— Выпусти меня! — шепотом крикнула она.
Он как бы нехотя вошел в предбанник. Замок был с плоской прорезью — безнадежное дело пытаться открыть его. Он тупо подергал за мощное кольцо пробоя. Такие штуки, он знал, с острого конца куются в виде ерша. Не вытащишь и трактором. Ломиком нельзя — замок разворотишь, сразу обнаружат. Впрочем, и не суметь, не поддаются эти замки. Что он скажет Игуменье?
Дьякон медленно прошел к окошку.
— Понимаешь… — начал он.
Стоп! Да ведь она у него, как подросток — в любую щель.
Но окошечко все-таки было слишком узко.
— Раздевайся! — сказал он, заглядывая вовнутрь.
Она, вздрогнув, посмотрела на него.
— Ну! Кофту, платье, всё!
Руки ее прыгнули к пуговицам, одна вверх, другая вниз, и тут же заблудились, ничего не находя.
Он побежал к дому.
Холодильник стоял в сенях, в правом дальнем углу. Дьякон открыл его, чувствуя спиной текущий от закрытой двери холодок — в любую минуту могли выйти. Лампочка внутри не горела. Скользкое ледяное прикосновение какой-то банки, мышиное шуршание полиэтиленового пакета, самодовольно-упругий колбасный бок… Кажется, вот. Он вытащил бутылку с растительным маслом и, закрыв холодильник, быстро вышел.
Игуменья, набросив на плечи кофту, сидела в одних трусиках. Эта ее готовность делать все, что он скажет, уколола Дьякона. Она всегда и всюду слишком уж доверяется ему.
Он заставил ее раздеться догола и смазать маслом плечи, бедра. Она сделала это. Забив камнем торчащие в окошечке гвозди, он приказал ей высунуть, сколько можно, руки и потянул ее на себя. Плечи тотчас застряли. Он стал ее раскачивать вправо, влево, продвигая наружу. Она застонала, схватившись руками ему за ремень. Затея с маслом была, пожалуй, глупой, вряд ли оно помогало. Он, взяв ее за локти резко потянул. Она глухо, с задержанным дыханием, вскрикнув, сдвинулась наконец на него.
— Так вот, значит, как это происходит, когда рождаются, — сказала она.
Он посмотрел на нее. Повернув голову, она улыбалась со стиснутыми зубами.
Но главное было позади. Нерожавшая да с узким от природы тазом, дальше она протиснулась довольно легко.
Он вставил стекло обратно и, когда она оделась, велел ей затоптать все его следы.
— Эх, Дьякон, — сказала она, зачем-то назвав его этим почти не употреблявшимся меж ними именем.
— Ближайший автобус в семь десять, — он сумрачно посмотрел на часы. — Иди задами.
Во дворе было пусто, лишь недавний ворон угрюмо-иронически сидел на крыше амбара. Дьякон прошел в дом.
Еще сидя в автобусе, с помутневшей головой, сжавшаяся в комок, Игуменья составила план. Она знала, что мальчик — внук той выпотрошенной ими старухи-попадья. Вот ее-то и надо было найти в первую очередь. Глуп этот план или умен, удачен или неудачен, она не думала. Она ни разу даже не вспомнила, что есть полиция да и просто люди из ее знакомых, которые наверняка помогли бы ей. Это дело — лишь ее и Дьякона. Как он сказал, так она и поступит. Только вот… Дьякон, конечно, и сам как бы уже обозначил, что готов расстаться с Братьями. Он вроде бы не хочет в этом участвовать, только и платить ни за что не хочет. Выходит, платить должна она, Игуменья?
Впрочем, мысли эти лишь мимолетно пробегали в ней, ни на миг не задерживаясь, колючие, саднящие, но напрасные. Человек, долгое время пробывший на морозе, иззябнувший, хочет одного: в тепло, в тепло. Таким промерзшим человеком и чувствовала себя сейчас Игуменья. Впрочем, не только сейчас. Все последние годы она жила как бы вне своей оболочки, своего исконного дома. Не признаваясь себе в этом, она хотела, но не знала, как ей туда вернуться. Она с охотой участвовала во всем, что делали в клане. Больше того, нередко старалась быть первой, зачинщицей. Это она в свое время придумала мстить церкви и ее служителям — хотя сама не совсем понимала, за что мстить. Но чем дальше, тем больше она стала тяготиться этой жизнью. Она предпочла бы кого-то убить, чем трястись от мысли, что ее могут в любое время заразить… С появлением Дьякона многое изменилось. Она почувствовала себя защищенной. Но, как ни странно, это лишь усилило желание вернуться в ту исконную оболочку. Если бы она знала, как это сделать! Страшась окончательно потерять всякую опору, она теперь еще крепче держалась за Дьякона.
За Дьякона, который даже в эту минуту не хочет порвать с кланом!
«Слаба, матушка, слаба», — сказала она себе, глядя, как за стеклами автобуса, радостно зеленея, поворачивается вокруг невидимой оси озимое поле.
Только бы старуха была дома!
Автобус взлетел на мост, тихо скатился с него, скрипнул, повернул, прибавил, и впереди пространство города прорезал мощный коридор Зеленой улицы. Она посмотрела на часы: без десяти восемь. Они выходят уже через два часа. Какая уж тут надежда успеть, даже если все пойдет без срывов… Автобус накренился, сворачивая направо, выпрямился и встал, качнувшись и шумно вздохнув воздухом тормозов.
За стеклом соседнего павильона стояла полуобморочная очередь желающих записаться на жительство в шахту. Подземный город был уже заселен элитой, но требовалась обслуга.
Полчаса спустя Игуменья летела по переулку. Оп щетинился сваленными в кучу обрезками горбыля и бракованного штакетника, зиял черными полузасыпанными шлаком ямами, отчаянно вздымался суставчатыми сучьями поваленного тополя. Грозный прифронтовой облик переулка внезапно как-то ободрил Игуменью. Она плохо помнила, где стоит старухин дом, верней, совсем не помнила — ведь приходили они ночью, к тому же она была едва жива от страха. Но когда из-за широкого полнотелого ствола березы выступили крашенные в зеленое столбы ворот и плотный непроницаемый забор, она тотчас их узнала и остановилась. Что она скажет старухе, как объяснит? Да можно ли вообще что-то объяснить, не упоминая о мальчике? Но как же она о нем скажет? Ведь невозможно!..
Отыскав под ногами тоненькую палочку, она долго нажимала на кнопку звонка, вделанную — это-то ей хорошо запомнилось — в столб ворот. Сквозь ставни и стекла окон было слышно, как весело плещется язычок звонка в глухих пространствах дома. Никто не выходил, не отзывался. Игуменья вдруг в испуге отбежала. Переулок был безлюден, напротив же дома стоял пустей в этот час детский садик, но ей показалось, что за ней наблюдают. Она прошла вперед по тротуару, вернулась, чувствуя, как в теплыни вечера у нее зябнет спина. Что же такое, значит, она не успеет? Значит, все пропало? Куда она убрела, старуха? Тело у Игуменьи стало мягким и бескостным, она оперлась рукой о ствол березы.
Из соседнего дома вышла добродушная — лицо из хлебного мякиша — бабушка.
— Кого ищешь, милая? — спросила она тощим жидким голосом.
— Я? — кое-как выговорила Игуменья. — Я так.
— Она у дочери теперь живет, — сказала бабушка издали, не подходя к ней. — Здесь не бывает.
— У дочери? — Игуменья провела рукой по щеке, точно вытирая ее. — А где дочь?
— Да где-то в городе. Не знаю. Где-то в микрорайоне Первостроителей. Там еще универмаг большой, — угрюмое сочетание «микрорайон Первостроителей» бабушка кое-как закончила, продираясь сквозь надолбы «т» и «р». — Больно я знаю, — помолчав, добавила она как бы обиженно.
— А из соседей, может, кто знает? — спросила Игуменья напряженно.
— Никто не знает, — сказала бабушка, — Мы с ней вроде как товарки, с Анной-то.
— Спасибо, — сказала Игуменья. В голове у нее загремело, натянулось, поплыли тени. Ничего не видя и не понимая от слабости, она прошла рядом с мякишем бабкиного лица и, миновав завалы досок и шлака, свернула за угол. Здесь торжествующе звенели трамваи, текла, сухо шелестя, железная река, и внизу, вдали за парапетом, дрожала на солнце раскаленная вода искусственного озера.
Ей удалось взять такси почти тотчас же Она погрузилась в прохладные кожаные объятия и через минуту забыла, какой назвала адрес и назвала ли вообще. Что-то за стеклом плыло, качалось, мелькало, водитель курил и его розовато-серая каменная шея наполнялась краснотой при всякой попытке повернуть носорожью голову. Дома раздвинулись, машину вытолкнуло на площадь Трех Дворцов, справа угрожающе прошагали колонны, и пространство опять сжалось в теснине улицы. Мелькнул кинотеатр с выломанной буквой «о» — щербатое название она не запомнила, — отважно прыгнул под колеса полосатый переход, и машина, замедлив, остановилась.
Игуменья, не понимая, как, сколько, заплатила и вышла. Слева шелестел сквер, а в отдалении торчал красный гофрированный бок. Это и был универмаг Она медленно пошла по тротуару, обхватив себя руками за плечи. В голове как бы что-то тикало, по временам вдруг срываясь, затихая и вновь медленно, но неотступно набирая ход. Лихорадка исчезла еще в такси. Игуменья как-то размякла, ослабла. Что было делать, что?
Она миновала универмаг, свернула в парк за ним, по дорожкам опять выбралась на тротуар. Универмаг уже закрывался, выходили последние покупатели. Значит, времени около девяти. Не было сил посмотреть на часы. Она опять пошла по тротуару, встала возле подземного перехода, тупо глядя, как поднимается наверх бурый, точно вареная в мундире картошка, трясущийся бродяга с бутылкой в кармане. В бутылке что-то плескалось, пузырилось, хлопьями повисая на стенках. Вдруг страшно начало ломить ноги, она поискала взглядом, куда сесть. В поле зрения опять попала бутылка в кармане бродяги, внезапно увеличилась в размерах, грозно зашипела, бродяга вскинул свою вареную голову, и она тоже превратилась в бутылку, соединенную с той, что в кармане, шлангом в гибкой металлической оболочке. Игуменья почувствовала, что сейчас упадет. Напряжение последних дней как бы взорвалось в ней, она точно опустела.
Мимо прошла женщина в кремовом платье, и лицо ее чем-то встревожило Игуменью. Не к добру, не к добру было это лицо. Собирая силы, Игуменья сдвинулась с места, пошла за ней. Да что ж это такое, ведь она заболела, с ума сходит! Женщина удалялась — ослабела Игуменья, не поспеть было за ней…
— Подождите! — хрипло вскрикнула она.
Женщина обернулась. Покрасневшие ее глаза опять ударили Игуменью тревогой. Она напряглась. Лицо женщины превратилось в лицо того мальчика, младенца. Игуменья отшатнулась, закрыв рукой рот, и ноги ее подогнулись. Яркий свет брызнул в голове, собрался в точку, точка стремительно отдалилась, зазвенело, и встала темнота.
Нет, не мог Дьякон вот так сбежать, оставить Братьев. Не то чтобы он считал это предательством, не то чтобы ему недоставало сил рвануть за кромку, за вал, ограждающий дорогу, не то чтобы Братья стали для него некой необходимостью… Вопрос скорее заключался в его отношении ко всей этой жизни. Там, за пределами ее звенела пустота, тишина, та свобода, которой он всегда желал, но которой и боялся. Да, он, Дьякон, выбрал себе дорогу, и что же будет, если он свернет о нее? Жизнь во всех своих проявлениях — тот или иной обряд. Разве обряды безумного города, где он живет, лучше, чем обряды Братьев? Но была еще Игуменья, женщина, которая обладала над ним непонятной властью и которая хотела, чтоб мальчишка остался жить…
Он ни на что не мог решиться и ненавидел себя за это.
На закате стали собираться в дорогу. В этот момент была еще возможность незаметно скрыться, уехать в город последним автобусом. Подруга, главное око клана, переодевалась в боковухе, только что встав после отдыха. Отец сидел в чулане, при оглушительном сверкании трехсотваттной лампочки доводя до последней готовности свои смеси и снадобья. Но Дьякон медлил, ходил по двору, опустевший и беспомощный. Куда ехать, от кого скрываться? От тех, с кем все эти годы жил, не различая, где он, где они? И что ждет его, если он разорвет вдруг эту им же самим протянутую связку? Не страх перед Братьями или перед теми, кто стоит над ними, останавливал его, но — он и сам не говорил этого себе — дуновения свежего воздуха. От кого скрываться — от самого себя?..
Вышли, когда еще не было десяти. Солнце только что село, но воздух был уже продымлен наступающими сумерками. От земли плыла тонкая терпкая сырость, в ложбине плакал коростель, а дальше в лесу волшебно затуманивала поляны сиреневая полутьма.
Узкая лесная дорога была перевита тяжелыми бурыми корнями, какие-то странные огромные кустарники с гладкими отливающими сталью ветвями поднимались вокруг. Малиновые небеса освещали впереди ярко-зеленый вымпел, бронзовый посох, клетку с вороном, большой сосуд, покачивающийся на чьих-то плечах. Над колонной стоял шорох, клубилась пыль, и Дьякону, когда дорога поднялась на возвышенность, было жутко видеть, как вдали, в голове, кто-то ритмично размахивает блестящим, похожим на стилет предметом.
Тревожно белеющий в полутьме сверток собственноручно нес Отец. Дьякон хотел взять — он не дал. Сердце у Дьякона заметалось. Если Игуменье вдруг удастся найти того мужика и он догонит их и бросится на Отца, — живым ему не уйти. Две смерти — не слишком ли? Он, Дьякон, так не договаривался.
Отец шел в середине цепочки, вслед за Паном с его вымпелом. Дьякон передвинулся ближе, чувствуя, как подкатывает бешенство. Нет, мужика он не даст. Это не по заветам Сатаны, то, что может случиться. Пацаненок — уж хрен с ним. Но при чем тут его отец? Разве его смерть угодна будет Сатане?
Они растянулись метров на сто. Котис, шедший теперь первым, с клеткой на плече, перебрался уже через ручей и поворачивал за купу ольховых деревьев у подножия скал. Ворон, просунув через прутья свой чудовищный клюв, положил его на голову Котиса и точно Дремал, Последним же далеко позади Дьякона — он обернулся — хромало через сумерки какое-то существо без плеч, с плоской головой таракана. Месяц, гибко изогнувшись, проскальзывал вдруг сквозь облака, и местность зловеще блестела, вся в омутах глубоких фиолетовых теней. Ручей, поросший ольхой и ивой, кудрявясь, плутал по травянистой ложбине и слева исчезал в лесу, сливался с ним. Справа же, куда они шли, начиналось болото, и надо было подняться наверх, чтобы пройти скальным берегом.
Где он может быть, тот мужик? Не за тем ли кустом, не за тем ли деревом? А если он не один, если их много? Дьякон, напружинясь, вслушался: шорох ног, звонкое шуршание кузнечиков. Голова вдруг очистилась от тумана утомления, а тело стало легким. Вот Котис уже миновал выемку перед подъемом, за ним шагнула в гору прямая, как кол, фигура Подруги, покатился вверх, приостанавливаясь, убыстряясь, незнакомый Дьякону коротконогий комок, должно быть, из прихожей. Дыханье у Дьякона встало, он оглянулся. Мара, тяжело струясь и плеща своими длинными одеждами, шагал за ним с неживым отстраненным лицом. Дьякон точно бы весь превратился в огромное бухающее сердце. До скального выхода им с Отцом метров двадцать. На подъеме к ним не подойти: слева отвесный камень, справа ручей. Пятнадцать метров… Камень грозно навис над ними, высунув к воде известняковый язык — по этому языку кое-как и брела тропа. Десять! Дьякон не отводил глаз от черемухового куста у самого подножия камня. Если он в засаде — то только там. Пять!.. Это всё, она не успела. Он неожиданно почувствовал облегчение.
— По множеству щедрот твоих даруй мне наслаждения, Сатана… — вдруг кристаллически ясно, светло и мощно раскатилось над лощиной.
Резкая боль в голове заставила Дьякона закрыть глаза. Он покачнулся. Мара схватил его за локоть.
— Что с тобой?
— Все в порядке, — сказал Дьякон с усилием.
— Сердце страстно содижды во мне, Сатана, — летел с утеса прозрачный, ледяной чистоты голос, — и дух прав обнови во утробе моей…
— Идем, — пробормотал Дьякон, осторожно высвобождаясь из костяных пальцев Мары.
Отец уже поднимался ниточкой тропы, еле различимой на известняковом ложе.
До места оставалось километра два. Там, на перекрестке лесных дорог, уже должен стоять столб и немного в стороне жертвенник…
С утеса все так же звонко и мощно падало пение, теперь уже в несколько голосов.
Миновали скальный выход, и Отец передал мальчика Дьякону, сам уйдя вперед к Котису. Сверток был мягкий и теплый, руки сразу погрузились в него и точно уснули.
На какой-то неровности, слегка оступившись, Дьякон стиснул сверток, и что-то там внутри шевельнулось, беспомощно и уютно. Дьякон прижал его к животу. Снова шевельнулось. В груди Дьякона дрогнуло.
Шли теперь непроглядным лохматым лесом, почти уже не было видно даже соседа. Совсем рядом в ветвях возилась птица, над головой все ярче и ярче проступал Млечный Путь. Облака исчезли, месяц пропал за утесом. Сверток был неожиданно тяжел, и от него груди и животу Дьякона становилось все горячей и горячей. Подставив колено, Дьякон перехватил его. И в тот момент, когда он выпрямлялся, там внутри глухо, слабо чихнуло, и Дьякон за краем одеяла увидел крохотный розовый лобик.
Так вот, значит, что чувствовала Игуменья в эти последние сутки.
Он сжал сверток, ощущая под руками маленькое тельце. Есть ли у него косточки? Так вот что, значит, она чувствовала.
И по мере того, как они приближались к месту, но мере того, как горячели и горячели руки, все ясней становилось Дьякону, что напрасно он все переложил на Игуменью, что надо было сделать по-другому…
Открылся впереди коридор просеки, в конце которого торчал на фоне малахитовой остывающей зари кривой высокий столб.
Что он теперь может предпринять, что? Бежать? Его настигнут через десяток метров. Притвориться, что плохо себя чувствует? Да о чем он! Тотчас найдутся добровольцы его заменить… Всё, от него теперь ничего не зависит.
Уже различались возле столба фигуры посланных сюда днем. Отец с вороном на плече приближался к ним. Котис следом тащил пустую клетку. Просека шла в гору. Здесь на возвышении было светло и тихо.
Едва возвратись с мельницы от старика, не ужиная, Игорь свалился в постель.
Назавтра все трое: он, Люба, бабка Анна — уже с восходом солнца были на ногах. Что делать, куда идти? Они почти не разговаривали, боясь ненароком затронуть самое страшное. О том, как ходил к Крепову, ездил к старику, Игорь рассказал кое-как, лишь уступая расспросам. Как-то быстро, почти не споря, сошлись на том, что Крепову верить нельзя. Да никто и не слышал ни о чем таком, что сказал Крепов. Такие дикости — казалось странным их даже обсуждать. Тем более, что Игорь и так уже обманулся со стариком, потерял столько времени. Но где искать Диму? В полиции не только не могли ничего сказать, но как будто и не хотели, отвечали по телефону с нервами, бросали трубку. Они полицию не осуждали, может, действительно надоели ей, только ведь и их можно понять: прошли уже почти сутки, а ни следа, ни зацепки.
Бабка Анна ворожбой больше не занималась, присмирела, только плакала, отвернувшись в угол. Люба же, оправившись от шока, металась по квартире, не садясь да и почти не останавливаясь. Игорь молча съел пластик вкрутую приготовленной ею яичницы — два осколка скорлупы посередине сковородки, зажаренный до черноты бок — и встал.
— Всего шесть часов, — сказала Люба, глядя за окно, где полыхал алый прямоугольник солнца на стене соседнего дома.
— Так что же, в квартире сидеть? — ответил он. — Я не могу.
— Я пойду с тобой, — сказала она.
Они дважды обошли кварталы возле универмага, обследовали каждый уголок, не признаваясь самим себе, что еще надеются найти сына, оставленного, брошенного кем-то. Потом мотались по вокзалам и автостанциям, уже без надежды — убить время. Вечером, когда они, отчаявшиеся, обессиленные, брели от метро домой, Люба вдруг решила завернуть в универмаг — то ли желая оттянуть возвращение в пустоту квартиры, то ли в последней попытке отыскать хотя бы какой-то знак, какую-то метку.
Игорь с ней не пошел, отправился домой. Посреди тротуара стояла вислозадая собака, глядя, как на желтые подмигивания светофора бредет отечная старуха в домашних тапочках. Игорю казалось иногда, что город населен лишь стариками и старухами. Величественно-непробиваемые бегемоты, жалкие червяки, угрюмые тонконогие журавли, тряпичные куклы, растрескавшиеся от долголетия кипарисы оккупировали улицы, парламент, церкви, службы управления, загнав молодых в резервации стройплощадок, цехов и контор. О чем они думали, пережевывая настоящее и напрасно стараясь забыть о прошлом? Странно ли, что для них существовало лишь благородство любви и не было ее подлостей? Что унижения человеческого рода преобразились в героизм, а честь умереть стала казаться позором казни? Они жили уже третью, четвертую из своих жизней, и было непонятно, почему молодые терпят их власть. Город, кажется, слишком полюбил старость и сопутствующие ей физические страдания при отсутствии страданий душевных.
Он уже поворачивал к дому, когда его окликнули. Он обернулся. Люба бежала к нему, дыша раскрытым ртом и отмахивая шаги сжатыми кулачками. Он кинулся навстречу. Вдруг зазвенела неожиданная мысль: останется ли он с ней, если… если, не дай бог, не будет Димы? Возможна ли после этого совместная жизнь? Вряд ли она любит его, вряд ли он ее любит. Вряд ли то, что случилось, сблизило их.
Да зачем он об этом! Что он заранее хоронит!
— Там какая-то женщина… — сказала Люба, кое-как дыша. — Говорит, что знает, где Дима…
Они побежали к универмагу.
— Я иду, она мне сзади кричит: «Подождите!» — рассказывала Люба прыгающим голосом. — Оборачиваюсь, смотрю: какая-то маленькая, растрепанная, кофта расстегнута и без одной пуговицы. Подхожу, она в лине вот так переменилась и, смотрю, падает. Я ее подхватила, не знаю, что делать. Потом вижу, глаза открывает. Я ей помогла — к скамейке. Она мне говорит: «У вас сын пропал? Хоть убейте, хоть что делайте, это я украла. У него ваше лицо».
Пять минут спустя Игорь бежал уже к телефону-автомату.
Трубка щелкнула, подышала ему в ухо километровыми электрическими шуршаниями.
— Капитан Усов.
— Его убить хотят, — закричал Игорь. — Через час, через полтора.
В трубке напряглась, выгнулась куполком тишина.
— Подождите, — сказал капитан. — По порядку: кого, кто, где?
Игорь, пытаясь справиться с собой, стал рассказывать то, о чем, казалось ему, должен знать уже весь город: что украден, что ищут вторые сутки, что сведения о нем в полиции.
— Так значит, теперь его несут убивать? — спросил капитан, и в голосе его не слышалось даже любопытства.
Игорь молчал, не зная, что отвечать и можно ли тут что-то ответить.
— Но если это действительно так, — наконец сказал он, понимая, что после этой фразы там, на том конце провода, его уже вообще не будут принимать всерьез.
Трубка опять опустела на целую вечность.
— Понимаешь, парень, знаю я о твоем деле, — вдруг заговорил капитан. — Но никого нет, ни одного наряда, ни одной машины. Я один. Две групповых стычки, на северо-востоке и в районе Песчанки, — он помолчал. — Уже трое убитых, с десяток раненых.
— До нас, значит, дела никому нет?! — крикнул Игорь.
Капитан молчал.
— Ну погибнет же он, меньше двух часов осталось! — ’Ухо, прижатое к трубке, вдруг заледенело.
— Понимаешь… — сказал капитан.
Игорь бросил трубку и выскочил из кабины. К черту, к черту! Чего он никогда не мог понять — как этот город еще существует, не вымер, не превратился в руины, не рассеялся в прах. В прошлом месяце южную окраину оккупировала армия крыс с городской свалки. Полтора часа по шоссе Первопроходцев текла серая омерзительная река, заперев население в квартирах, подъездах, в метро, в наземном транспорте, и некому было унять ее. Троллейбус, в котором сидел Игорь, встал посреди улицы — водитель не решался давить эту угрюмую кашу. Одна из тварей через щель в дверях пролезла в салон, ее долго не могли поймать, наконец кто-то, изловчась, расплющил ей голову, кровь обрызгала сиденье.
Он посмотрел на часы: две минуты одиннадцатого. Значит, они уже вышли, если верить этой в кофте. Он кинулся в гараж.
Выворачивая на шоссе, ведущее к Клиновой, он подумал, что в одиночку дело пропащее, безумная затея. Но друзей у него никогда не было. Искать же просто знакомых… Он всадил передачу, скрежетнули шины, автомобиль, вжимая его в сиденье, полетел, и он почувствовал в себе спокойную ярость, остервенение спешной, но привычной работы.
Даль все больше тускнела, переходя из лиловой в фиолетовую, встречные жлобы обжигали ближним светом. Он опять взглянул на часы: двадцать одиннадцатого. «Они будут на месте не позже половины двенадцатого», — сказала она. Двигатель визжал, на неровностях — чертовы дороги! — машина прыгала, казалось, на полметра.
В Пристанище, вымахивая на пригорок, он краем глаза вдруг выхватил тень, метнувшуюся сбоку. Удар о бампер, еще удар, уже о правую дверцу — оба тяжелые, громоздкие и глухие, мясные. Он посмотрел в зеркало: перевертываясь вверх лапами, крутясь, падала на асфальт огромная черно-белая, кажется, породистая псина. Как она сюда попала в этот час?
Недвижная туша собаки, напоследок еще раз мелькнувшая в зеркале, вдруг вызвала в нем приступ отвращения и ненависти. С его сыном, с его мальчиком они хотят поступить, как с животным. Ну, сволочи, они дорого заплатят.
Он запомнил описание человека, у которого сейчас сын, до самых пустых и неясных подробностей: высок (что значит высок — выше других, тех, кто рядом с ним?), нос прямой, сильный (вот уж примета), над левым глазом большая родинка (ночью-то). Он не спрашивал себя, зачем все это нужно, если тот человек будет держать в руках запеленутого младенца. Но ему хотелось знать, как он выглядит. Сознание, что у неготам есть союзник, поддерживало слабенький комочек надежды.
Но он ненавидел и этого человека. Что-то непоправимое произошло с ним за последние два дня, что-то вырвалось из глубин его существа, уничтожило дыхание участия и соучастия в окружающем мире. Да разве могло быть иначе? О каком прощении и ненасилии говорили ему? Что значат эти догмы морали? Он выскочил из этой колеи, выскочил вообще из того мира. Господи, мадам Денивье, деньги бабки Анны и прочее — это было на планете Уран в прошлом тысячелетии. Он выпал из той жизни, выпал и после чудовищной тряски по ухабам, кажется, опять несется внутри желоба, но это уже другой желоб, и он будет лететь по нему до конца, у него нет другого пути.
Какой-то час, полтора — и Димы не будет в живых. Да что же это, Господи! Господи, которого не может быть в этом опрокинутом мире. Он плюнет в небо — нет его там… Господи, помоги!
Казалось, машина сейчас лопнет, развалится, подвески пробивало каждую секунду — телега была под ним, мчащаяся со скоростью сто пятьдесят километров в час.
Качнулись слабые огоньки Клиновой. Проскочив деревню, он свернул вправо, на проселок — здесь можно было проехать, проскрестись напрямую к скалам под дикарским именем Рыскулы. Он знал эту местность, бывал и в деревне, и на ручье, где — фантастическое дело — все еще водились хариусы: один на каждые полтора километра течения.
Без десяти одиннадцать. Рыскулы они уже прошли — тут до них полчаса ходу от деревни. Опоздал, теперь нужно догонять. Он все же на всякий случай выключил фары, оставив подфарники.
Проселок казался бесконечным, уходящим на ту сторону планеты. Машина ползла и ползла, рыча, переваливаясь с боку на бок, вдруг освобожденно вырываясь на ровное место, снова утопая в ямах и рытвинах, а ручья все не было. Вдруг жестко, глухо выступил впереди забор, рванул голос собаки. Это была усадьба лес-, кика. Значит, поворот к ручью остался где-то позади!
Он мощно развернулся, ударился о березу и, сминая взвизгнувшее крыло, нажал. Где он, этот сворот? Купол ивового куста, угрюмая лощинка, протяжная полоса ровной дороги. Вот! Он не заметил развилку из-за выступающего почти на ее середину кустарника.
Потерял почти пять минут! Он лихорадочно крутанул руль. Дорога здесь была травянистой и узкой, ветки били по стеклам. Неужели не успеет? Он посмотрел па часы, и голову облило холодом. Ведь еще от Рыскул сколько, еще догонять пешком.
Внезапно лес распался, глянуло впереди звонкое звездное небо. За гущей ивняка проблескивала вода. Он выскочил из машины и побежал через луг, за которым в свете тощей пластинки месяца мутно серел скальный выход.
В руке у него была монтировка — возил не в качестве инструмента, а при случае отбиваться от расплодившихся в окрестностях разного рода штукарей. Чем оца ему поможет, не помешает ли скорее, он не думал. Если тот желоб, в котором он сейчас очутился, необходимо пройти, то он должен быть готов на все. Пригодится и этот кусок железа. Жизнь — война на уничтожение, разве не так? Возможно, это и было не так — два дня назад.
Где-то здесь должен быть мостик через ручей. Он свернул к зарослям ивняка, пробежал, хлопая по залитой водой прибрежной траве, небольшое понижение, вылетел на холм, скатился с него и увидел на противоположном берегу разорванную трещинами плаху известняка и скалу над ней. Было ясно, что место тут глубокое, как всегда под скальным берегом. Он, грохоча галечником, кинулся вверх по ручью в поисках переката. Упавший остов сухостойной березы с обломками сучьев, скелет разодранного полусгнившего вентеря, песчаная ладошка уютного пологого мыса, растрепанные мочалки прибрежных кочек. Снова металлический скрежет галечника, и за накренившейся сосной открылась змеистая быстрина. Он перешел через нее — почти по колено в воде — и оказался с другой стороны известнякового выступа.
Катастрофически темнело, тропы отсюда было не различить. Он побежал лесом вверх, ломясь меж рябин, меж березового и соснового подроста. Внезапный камень, проросший среди мха и листвы, неглубокий плоский ров, густо шуршащий под ногами черничником, отчаянная крутизна — и справа тесноту и темноту леса прорезала малахитово-звездная просека. Вдали на дне ее Игорь увидел угрюмый кривой столб и силуэты возле него.
Здесь на возвышении было еще достаточно светло, заря, стоящая за горой, хотя слабо, но доставала до ущелья просеки. Он опять нырнул в лес, держа в виду тропу. Десять минут спустя стали различимы голоса и колебания красновато-желтого света меж ветвей. Он, сжимая потеплевшую под рукой монтировку, пробрался ближе. Да, она была права — господи, какой смысл ей врать, — здесь собрались уж явно не на пикник.
Его опять обнесло холодом, страх и ненависть на мгновение парализовали тело. Что он тут может сделать? Откуда взялись в городе эти псы? Да не все ли равно, возникли они из всеобщего распада и сумятицы пли еще отчего… Они есть, и вся его, Игоря, жизнь может переломиться, рухнуть вот сейчас, здесь.
Он сдвинулся в сторону, вглядываясь. Длиннополые куртки, клобуки, глухие балахоны и, кажется, ни одного лица. Постой, да вот он!.. Сердце у Игоря вздрогнуло, ударило под плечо болью и побежало, грохоча. Человек сидел в стороне, видимо, на пеньке, Дима лежал у него на коленях и, должно быть, спал. Лица было не разобрать, в полутьме различался только нос да плоские лиловые щеки. Но Игорь мог бы кому угодно сказать, что этого человека он раньше не видел — он бы запомнил этот эллипс спины и валуны плеч.
Почему именно его сын, почему? «Да жив ли он?!» — вдруг прокололо.
Отводя ветки, придерживая их, он прокрался вдоль опушки за спину этого, с Димой.
На поляне, на возвышении, было сложено нечто вроде каменного помоста. Посреди него, в углублении, лежал хворост. Так вот, значит, как это выглядит… Он не мог отвести взгляда.
Пламя воткнутых по периметру факелов превратило пространство поляны в огромную мрачную пещеру. Люди внутри нее расположились по кругу, вдоль факелов. Мужик с лоснящимися красными щеками что-то шептал соседке, и глаза его посверкивали. Соседка, огромная молодая баба с распущенными желтыми волосами и подведенными черными губами, подняв голову и глядя куда-то вверх, страшновато улыбалась на его слова. Мелкий, как бы сплюснутый с боков мужичонка крутился в толпе, точно грешник, не находящий себе места. Остальные же стояли недвижно, завороженно, будто и впрямь ожидая каких-то чудес.
Внезапно возле жертвенника появился огромного роста наглухо застегнутый человек в островерхом клобуке. Рядом с ним встал другой, махая кадилом. Повалил сиреневый дым, запахло серой. Тот, что с кадилом, трижды обошел вокруг жертвенника, и после каждого круга клобук вскидывал вверх огромные кривые руки.
— Шатан, кра шадай! — заревело с полдюжины голосов.
Тотчас прокатился гул, как удар молота по огромному пустому железному баку. За жертвенником, там, где должны быгь деревья, на высоте метров десяти возникла белая фигура. Все ошеломленно прянули назад. Все смолкло, только факелы шипели, то ярко вспыхивая, то пригасая.
— Братья! — Фигура в белом сделала шаг вперед, как бы зависая в воздухе, и тишина вокруг точно еще более сгустилась. — Во времена, когда люди стали похожи на овец, погоняемых кнутом страха, голода и неуверенности, когда опять поднимает голову лицемерие, именуемое богом, восславим Сатану! — говоривший поднял руки, смыкая ладони над головой.
На поляне нестройно, но страстно повторили его жест — сонмище взметнувшихся над головами холмиков.
— Слушайте! — голос кликушески взмыл. — Я даю вам веру, я даю вам знамя Сатаны. Сатана! Сатана! Сатана стоит за моей спиной! Человек с рождения расположен к тому, что называют злом. Это его радостная участь. Это знает младенец, кусающий грудь своей матери. Это знает воин, когда в самозабвении крушит своих врагов. Это знает старец, вспоминающий свою жизнь, полную лжи, крови и предательств. Вернемся же к ценностям самой природы! Человек есть зверь, развращенный тем, кого именуют богом. Человек рожден для того, что называют грехом, то есть для наслаждений. Сатана возвращает человеку его достоинство!
— Шатан, кра шадай! — опять закричал кто-то.
Фигура в белом словно еще выше приподнялась на свой невидимой площадке.
— Братья! Сатана дает нам цель и дает закон! Пресытимся во имя Сатаны. Прочь иллюзии и вялость. Сила рук и тела — есть сила духа. За нами пойдут тысячи и миллионы. Покончим с разбродом и шатаниями, возвратим в город подлинную жизнь. Вспомните, что делают с людьми политики. Может быть, человек, не имеющий возможности купить кусок мяса, живет в обещанном раю? — Широкие белые рукава взлетели, и голос загремел: — Сила и несгибаемость на знамени Сатаны. Восславим Сатану! Восславим! Сатана хочет крови. Восславим Сатану!
На поляне вдруг начали раскачиваться нестройно и тяжело, как мокрый лес, задеваемый случайными хвостами ветра. У многих закрылись глаза и головы мотались, будто на резине.
Игорь почувствовал, что грудь ему точно бы сдавливает мохнатая лапа, чадный дым факела превращается в густой белесый туман. Он шагнул вперед, уперся в ствол дерева и тут заметил, что похититель и предполагаемый его союзник с малышом на руках стоит о краю поляны, хмуро глядя в сторону того, в белом. Клобук и его спутник с кадилом опять двинулись вокруг, жертвенника.
— Сатане долгие лета! — прогудел клобук, поднимая и разводя руки, и повернулся спиной к толпе, — Землю, воду, кремень… — шероховатым голосом вдруг начал бормотать он.
Толпа затихла, точно околдованная угрюмыми звуками дикарских слов. Искры от разгоревшихся вовсю факелов рвались в темноту. Тяжелый бок жертвенника зловеще багровел, отражая мотающееся вправо и влево пламя.
— Восславим Сатану! Восславим! — снова пронзительно и властно крикнул человек в белом. — Утолим его жажду!
Мрачное, подземное, пещерное полыхание факелов, перевитое синеватыми струями из кадила, превратило лица в багровые колеблющиеся маски. Сверкали глаза, и какой-то странный шорох бежал по толпе.
Игорь, теперь уже почти не отрываясь, глядел на атлета с Димой на руках. Она сказала: Анатолий., Да есть ли, могут ли быть у них имена?!
Как ему дать знать? И надо ли это вообще делать? Не переменила ли эта сволочь, этот Анатолий своего решения? Неужели он опоздал… Только не глупить, не глупить, выждать момент!
От страха и лихорадки у него ослабли руки. Что же предпринять, что?
Густое утробное завывание поднялось вдруг в дальнем конце поляны и пошло по толпе. Вскинулись руки, радостно ощерились рты, безумные опьянелые взгляды обратились к жертвеннику. Многие раздирали дерн и намазывали землей щеки, лоб, все непокрытые части тела. Фигура в белом исчезла, пропал куда-то и клобук.
Игорь незамеченный пробрался к кусту, перед которым стоял Анатолий со свертком. До него было вряд ли десять метров. Одетый в нечто вроде сутаны, он осторожно и как бы равнодушно наблюдал за происходящим на поляне.
— Утоли его жажду! Утоли! — закричал кто-то, срываясь на визг.
— Крови! — трескуче ахнуло по всей поляне. — Крови!
Игорь сдвинулся вправо, ища точку опоры для прыжка, и в этот момент Анатолий сделал шаг вперед. Игорь отпрянул за куст.
Отчего он не окликнул его? Та женщина не могла обмануть — какой обман, когда все, о чем она говорила — вот тут, перед ним. Отчего не окликнул? Побоялся, что услышат другие? Отчего не кинул веточкой, камешком? Отчего решил — броситься?
Но — сквозь помутнение, сквозь туман — задавая себе эти вопросы, Игорь знал ответ. Все, что пережили он и его семья за эти два дня, все, что перенес малыш… Это было выше его сил — вступать в сговор с одним из похитителей.
Он вдруг понял, что тот желоб, та колея не кончатся, не оборвутся ни со смертью сына, ни с его избавлением.
Толпа подалась вперед, сдвигаясь к центру. На лицах, обращенных к жертвеннику, одновременно и отупелых, и оживленных, появилось что-то восторженное, пополам с болью и мукой нетерпения. Пламя факелов, скачущее в зрачках, казалось неким внутренним, рвущимся наружу огнем. Игорю вдруг подумалось, что такой радости единения, такого искреннего, неподдельного празднества он никогда не видел да и не мог видеть в городе. «А ведь они счастливы, — мелькнула мысль — Не удивительно, что они здесь…»
Да, они счастливы. И будут еще счастливее, взяв жизнь его сына?
— Дьякон! — властно сказал кто-то, и все смолкли. — Пора.
Анатолий приподнял свой сверток на вытянутых руках и повернулся лицом к помосту. Подбородок его вскинулся, глаза полузакрылись. Он сделал несколько шагов вперед и вновь остановился. Толпа образовала полукруг, безмолвно шевелясь.
— Да святится наш союз! — крикнул тот же властный голос.
Анатолий, отчетливо, церемонно ступая, двинулся к жертвеннику. Внезапно в стороне, нарастая, поднялось неясное, но звонкое пение. На середину поляны вышел наглухо застегнутый человек, держа в руке пылающий факел.
Игорь кинулся вдоль опушки. Оглушительно, до самой Клиновой, хрустнула под ногой хворостинка. Он замер.
Анатолий достиг помоста, но не остановился тут, а прошел дальше, к опушке леса. Здесь за помостом на ровном чистом пятачке был расстелен большой белый холст.
Что он будет делать, зачем этот холст? Игорь был теперь уже почти рядом: пять—шесть шагов — и он может прыгнуть.
Анатолий остановился возле холста и медленно, как бы лениво оглянулся.
Вот оно что! Помост скрывает его от остальных. Что он хочет делать?
Внезапно Анатолий, нагнув свою комкастую голову, шагнул через холст. Секунду спустя его скрыл кустарник.
Ах ты, стервец! Значит, хочешь бежать, все-таки попытаться купить себе снисхождение? Остаться безнаказанным?.. Господи, да о чем он! Это спасение. Он хочет вызволить…
Игорь скользнул под черемуховый куст и, осторожно выбираясь с другой стороны через жесткий занавес его ветвей, увидел Анатолия в пяти шагах от себя. Плоская спина торчащего из земли валуна разделяла их.
— Анатолий! — шепотом сказал он.
Фигура в сутане вздрогнула, остановилась, поворачиваясь к нему.
Глаза у Анатолия были, точно осколки стекла. Игорь вдруг почувствовал в себе бешенство. Вот эта тварь-то, что ли, спаситель? Двое суток они сходят с ума. Двое суток этот подлец готовился убить их сына. Спаситель или просто трус? Может быть, благодарить его за то, что не убил, за то, что бросился искать помощи у своих жертв?
Голову затемнило жаром, пальцы сжали монтировку. Сволочи, сволочи! Он рванулся к Анатолию и, коротко взмахнув, ударил его концом монтировки в висок. Анатолий качнулся, открыл рот и, не произнеся ни звука, начал падать, заваливаясь на правый бок. Игорь вырвал из его рук сверток с сыном и бросился в кусты.
Он пробился через малинник и, до ломоты обжегши крапивой кисти рук, выбрался в чистый редкий перелесок почти без подроста. Теперь от поляны его отделяло уже метров сто. Дима возился и хныкал, суча ножками и едва не вываливаясь из рук. Игорь откинул край одеяла и пошарил в складках. Но пустышки не было. Он разворошил пеленки, и рука натолкнулась на плоскую бутылочку с резиновой соской. Игорь вложил ее в ротик сына, и тот затих. Он на мгновение прижался к прохладному лобику и закрыл одеяло, чувствуя одновременно нежность и озлобление.
Здесь в редколесье было почти светло от слабой голубизны в северной части неба. Июньские ночи — на куриный шажок. Игорь огляделся. Поляна осталась на востоке. Значит, ручей должен быть в той стороне, где березняк. Накрепко прижав к себе Диму, он бросился бежать. Вскоре трава стала гуще, почва мягче, начали попадаться кочки. Тонкие болотные березы забелели вокруг. Нога оборвалась в первую заполненную водой торфяную ямку. Он повернул вправо. Опять пошли сосны, прутья лиственного подроста, черничник. Внезапно по обе стороны от него лес распался, он увидел, что стоит на тропе. Несколько фигур чернели невдалеке от него. Тотчас одна из них вскрикнула.
Он на мгновение замер. Лес тут слабый, прозрачный, не скроешься. Да и как бежать — догонят сразу. Какого черта он сюда сунулся! Надо было грести болотом, выбрел бы.
Он снова оглянулся на бегущие к нему размытые фигуры. Голова вдруг наполнилась свежестью, страх пропал. Когда на краю — терять нечего. Он знает, что делать.
Слева метрах в тридцати тропа поворачивала, скрывалась из виду. Он кинулся туда. Но за поворотом по обе стороны тоже оказался сквозящий сосновый лес. Он, кое-как удерживая сверток с сыном, наклонился в поисках палки. Шишки, хвоя, чешуя сосновой коры… Казалось, те, в балахонах, уже дышат за спиной… Вот! Он схватил отсохший сосновый сук и, переломив его, бросился дальше.
Впереди был развесистый куст, почти перекрывающий тропу. Он оглянулся. Балахоны набегали, что-то злобно крича. Легкие раздирало. Всё, дальше нельзя… Забежав за куст, он встал. От перенапряжения грудь была точно наполнена горячим песком, и этот песок пересыпался там, царапая.
Дима крутился в руках, будто выпинывая себя из пеленок, кажется, готовый вот-вот заплакать. Игорь положил его на траву и поправил соску. Что там, в бутылочке, уж, верно, не молоко? Он выпрямился, держа в руках обломки сука.
Топот уже подлетал к кусту. Он, размахнувшись, бросил одну из палок за тропу, в темнеющие там заросли. Преследователи внезапно встали, должно быть, вслушиваясь. Он бросил вторую, метя так, чтобы она ничего не задела на своем пути. Трюк, он понимал, нелепый, несуразный. Но где выход? Его расчет был на то, что это городские псы, в лесу их может сбить с толку что угодно.
— Он свернул, — сказали за кустом.
— Подожди, — второй пробежал вперед по тропе, остановился.
Игорь замер. Только бы Дима не закричал, только бы не…
— Он там! — крикнули за кустом.
Они, ломая подрост, кинулись в ту сторону, где упали обломки сука.
Игорь подхватил сына. Сосняком нельзя — могут заметить. Он повернул назад, уходя так, чтобы куст скрывал его. Минуту спустя преследователей не стало слышно, он двинулся в глубь леса, направляясь на северо-запад, в обход той известняковой скалы.
К часу ночи, дрожащий от усталости, исцарапанный, он выбрался наконец к машине. Заря исчезла, стояла глухая ночь. Где-то в кустах шуршала птаха, а из-за горизонта, заглатывая звезды, неслись огромные рваные облака. Он положил сына на сиденье и сел за руль, не в силах поднять рук.
Игорь не стал заявлять в полицию, только сообщил, что сын нашелся и что все в порядке. Тут не был страх наказания за убийство, тем более, что он знал: по недавно принятым законам этот случай можно легко классифицировать как необходимую оборону. Он просто хотел забыть, навсегда разделаться с этим отрезком своей жизни.
Но забыть не удавалось. Он ходил с сыном на прогулку, наведывался в фирму узнать, как дела, хлопотал о новой страховке под повышенный взнос дома бабки Анны, однако в памяти, точно ерш, торчало все то же. То вспоминался ему момент, когда они обнаружили, что Дима украден, то выплывало лицо сбитого им на землю старика на Волчьем ручье, то поляна за Рыскулами. Иногда ему казалось, что он даже физически уже не ют, прежний, что он превратился в некоего небезопасного мутанта и лишь по недосмотру окружающих еще не разоблачен.
Через два дня, возвращаясь из страхового агентства, он увидел из окна троллейбуса бредущую по тротуару сообщницу Анатолия — он так и не узнал, как ее зовут. Она шла, как ходят одинокие, потерявшие надежду женщины — с видом одновременно и покорным, и непреклонным. Смутные комкастые мысли прокатились в нем, но он не захотел додумать их до конца.
Под вечер он обнаружил, что она ходит возле их дома. Он стал следить за ней. Женщина больше часу провела на скамейке в ближнем сквере, потом торчала около универмага, возле троллейбусной остановки. Наконец он понял, что она прослеживает, когда и куда они выходят с Димой.
Было ясно: эти псы возобновили охоту за их малышом.
На другой день он отправился в оружейный магазин — купить или выменять пистолет.
Город жил уже ставшей привычной жизнью. Волновалась, кричала и взмахивала руками полуквартальная очередь за мороженым, женщина в шерстяной кофте, отделившись от ее устья, тащила набитый до отказа полиэтиленовый мешок, из мешка капало, чертя на асфальте извилистую точечную дорожку.
День был свежий, ясный, с севера тянуло прохладой, а солнце еще не успело разгореться во всю силу. Троллейбусы стояли — должно быть, опять сняли напряжение, — пришлось идти пешком. Приближаясь к перекрестку за универмагом, Игорь услышал резкий бой барабанов и ускорил шаг.
Проспект, куда он вышел, был странно пуст для этого часа. Справа, заполнив всю мостовую, надвигалась колонна одетых в черные сутаны людей. Барабанщики, отточенно взмахивая палочками, шли в первом ряду, а впереди барабанщиков пять белых лошадей везли катафалк, на котором стоял обитый черным бархатом гроб. Игорь прижался к стене. У него не было сил всмотреться в покойника, он уже понял: хоронят убитого им человека.
В первый момент это показалось чудовищно нелепым. Отступнику — такие похороны? Но тут же оп возразил себе: героев-мучеников сотворяют еще и не из таких. Главное — им нужны эти похороны, эта демонстрация своей силы, — а остальное не имеет значения.
Десятка два сутан, отделившись от колонны, встали вдоль перекрестка, отсекая проспект от перпендикулярной улицы. Среди машин, тотчас скопившихся за их спинами, Игорь заметил и полицейскую «Волгу», покорно ткнувшуюся у тротуара.
Толпы горожан следили за процессией, не произнося ни звука. Грозящий ритмичный шорох ног, пронзительный треск барабанов. Мелькнуло мрачное, грубо вылепленное лицо «клобука», позади еще одно — того, что был с кадилом. Внезапно в пространство улицы впился кристальный поднебесный звук трубы. Игорь, чувствуя, как слабеет тело, оперся о стену.
Труба, наступая, усиливаясь, вела «Болеро» Равеля.
— Они идут! — восторженно-испуганно сказал кто-то рядом, и Игорь не посмел оглянуться.
С балкона над его головой бросили цветы, они упали в середину колонны, по плечам и рукавам скользнули под ноги.
Грозное шевеление казалось бесконечным — из соседнего переулка выплывала и выплывала черная река. Это было как тектонический разрыв, как медлительный протяжный сдвиг одной горной массы внутри другой. Покачивались и плескали широкие полы, неясно катилось по плечам солнце, с тяжким шумом дышала под ногами мостовая. Барабанный бой стал тише, труба же все нарастала, заполняя улицу, город, пространство небосвода.
Да, они идут. Игорь жалко улыбнулся, сжимая в кармане коробочку с золотым перстнем, приготовленным в обмен на пистолет.