16. «Вот он наш охват? Наше зрение?»

Серов торопливо раздевал покорных Катьку и Маньку. Часы на белой стене равнодушно отматывали восьмой час. Колченогая скамеечка под Серовым постукивала. В соседнем зальце дети уже тихо маршировали, вразнобой помахивая руками. «Раз-два!Раз-два!» – слышалось под дребезжащее пианино. «А теперь, дети, – бурей… Поб-бе-жа-а-али! Замахали ручками, замахали! Бурей! Бурей!» От пианино, как от землетрясения, стенка с часами начинала трястись. Дети будто бы бежали. Осторожно падали, ложились, в одежде – как в мешочках, жиденькие со сна.

Куроленко Елена Викторовна постукала чистейшим прозрачным ногтем по стеклу своих часов. Серов согласно кивнул. Сдёргивал, кидал Манькины резиновые сапожки в ящик с зайчиком.

Над Серовым продолжал стоять халат свежее свежего. К работе такой халат допустить – было бы полным кощунством. Его можно было только носить. Заведующей. Директору Бани. Продмага. Главному врачу. По утрам перед зеркалом прочувственно, тепло застёгивая пуговицы его. «Завтра – очистка территории. Вы в курсе?» Серов сказал, что они работают: и он, и жена.Ему сразу же возразили: все работают. Однако… Хорошо, хорошо, кто-нибудь попробует отпроситься.

Куроленко не уходила. Руки в открахмаленных карманах, завитая –круто. Серов сказал, что уплатят. Во вторник. Получка. Конечно, можно и во вторник, однако было бы хорошо не забывать, как они попали сюда, кто они,по гроб жизни люди должны быть благодарны, а не…

Серов остановился. С детским носком в руках смотрел на женщину,как на заструганную осину. Сколько месяцев как прописалась-то в Москве?Москвичка?.. Куроленко унесла закинутую голову в зал. «Раз-два! Раз-два!Не спать!» Дети затопали. Утяжелённо, перепуганно.

Серов бросил носок в ящик. В другой. Где белочка.


Проскочил в последний момент – пневматические двери состукнулись. Ослеплённый множеством глаз, тут же отвернулся обратно, к двери. С нарастающим воем поезд рванул в туннель. За стеклом напротив Серова выскочил и полетел пришибленный чёрный человечек. На плечах человечка умирал дождь. Серов убрал взгляд в сторону. Схема на стенке напоминала макроскопически разожравшуюся блоху, не знающую куда ползти. Точно в плохой картине плохим художником все были ссунуты в какую-то членовредительную композицию. Сидели, сильно откинувшись, разбросавшись, развалившись. А также очень прямо, сухо. Висели на блестящих штангах с перепутанными руками и головами. Стояли, в скорби загнувшись, выпятив самодовольно животы. Ужимались у дверей, у стёкол. Всё было заселено, что называется, глубоким интеллектом. Никто ни на кого не смотрел. Москвичи вывесили в передыхе глаза. Для тонуса слегка нервничали рафинированные москвички. Глазели по потолкам – все в новых больших костюмах – деревенские жители.

А вагон, болтаясь, летел. Где-то глубоко под землей. В полной тьме,холоде, сырости. И казалось Серову, что оберегается он только ненадёжными лампами под потолком. Оберегается как трепетными руками, ладонями… Невидимая сила начинала теснить, сдавливать со всех сторон движение, скользко полетел длинный кафель, вагон вынесло в пустой вислый свет станции, резко сжало, и он словно ткнулся во что-то.

С шипением разбрасывались двери. Торопясь в куче, люди выходили.Торопясь в куче, люди входили. Уступая дорогу, Серов спиной вминался в поручень, привставал на носочки и потупливался балериной.

На освободившиеся места падали новые пассажиры. Сразу возводили книги, как возводят мусульмане ладони, творя намаз. Стукнутые аутотренингом, продолжали бороться со своими лицами их соседи.

И опять нарастающее, воющее устремление поезда в черноту. Опять словно мучительная, бесконечная подвижка под землей. Подвижка к чему-то очень желанному, но недосягаемому, неизвестному. И Серов опять никак не мог запустить в себя Чёрненького, летящего за стеклом вагона, не находил сил освободиться от двойника.


С присядкой, беря метлой широко,Дылдов швырял мокрые грязные листья справа налево, продвигаясь по бульвару.

В этот послеутренний неопределённый час аллея была пустой, с тяжело висящей меж деревьев пасмурной сырой далью. Иногда неизвестно откуда поколыхивались одиночные прохожие, мечтательные, словно растения. От метлы Дылдова подскакивали, будто от косы. Оборачивались, спотыкались,унимая сердце. «Поберегись, граждане!– летали метла и листья. – Проспавший дворник работает!»

Серов смотрел на тяжёлую налимью спину друга, всю мокрую от пота, на застиранное пузыристое трико, на взнузданные этим трико голые мотолыги,жёлто торчащие из смятых кроссовок, на ритмично поматывающуюся голову в вязаной шапке… Дылдов тоже увидел его, подмигнул, продолжая махать: «Сейчас я, Серёжа. Обожди».

Они сидели на скамье среди высоких отуманенных лип. Дылдов курил,ознобливо нахохливался в накинутом на плечи пальто, слушал жалобы Серова.

Уже в комнате Дылдова, в холостяцком разбросе и безалаберщине, Серов предложил «сбегать». «Не надо, Серёжа. Сам знаешь, когда ко мне подступает. Время не подошло. И тебе не советую».

Не снимая плаща, Серов сел у стола. Слушал, как в коридоре Дылдов резко пустил струю из крана в чайник. Как, что-то сказав, хохотал вместе с чайником и соседкой.

Заварка была. Сахара не было. Дылдов подвиг было себя к пальто. Серов его остановил – не надо, сойдёт и так. Пили чай вприкуску с каменными пряниками. Пытаясь откусить, Дылдов удерживал пряник двумя руками. Как губную гармошку. Хруст, раскол наступал секунд через пять. Заливая камушек во рту чаем, Дылдов говорил: «…Они же все словно договорились, как писать, Серёжа. Давно договорились. Негласно, но железно. А ты – сам же видишь, ну никак к ним. Ни с какого боку… Понимаешь – правила хорошего тона. А ты – просто не воспитан. Да разве будут они тебя печатать? Они будут тебя бить! И притом искренне, каждый раз ещё самодовольней утверждаясь в своей правоте. Это даже – не традиция. Тут именно – договорились,условились. Это касается и языка, и построения фразы, и тем, и сюжетов, и границ дозволенного… Правила хорошего тона – понимаешь? А ты – ну никак к ним. Ни с какого боку. Ты просто не воспитан…»

Серов сидел послушно, чувствовал себя виноватым. Рядом проникновенно блестело расплюснутое лицо налима. Отпивая чай, налим дожимал и себя, и кореша по литературным мытарствам: «А вообще-то, Серёжа, всё давно написано. Всё давно – банальность. Спасти литературу (ну и нас, грешных) может только свежий взгляд на банальность. Свой взгляд. Единственный. Только твой взгляд…

Бормочут: ухищрения в стилистике, оригинальничание, фиглярство!..А дело в твоих глазах. Ты так видишь. И никто другой. Другие проходят.Мимо. Они не видят. А ты видишь. И это – твое счастье. И я не верю в муки слова. Есть радость слова. Озарение. Ты слово ждёшь, и оно приходит. Конечно, это всё – о таланте. А если всё у тебя где-то на серединке да на половинку… Не надо бояться своих слов, Серёжа. Примут их, нет – это десятое.Не надо бояться зелинских. Это ороговелые. Они знают о литературе всё и ничего. Они Не Видят. Слепые. Они ведут разговоры только на уровне сюжета. Поступка. Мотивации. Слова они не чувствуют, не слышат. У них нет того пресловутого Образного Мышления. Нет своих глаз. Хотя они говорят тебе:«Море смеялось» – это образ! Им долго разжёвывали эту метафору в университетах, и они сглотнули её, искренне поверив, что только таким и может быть образ. Это их надо благодарить за то, что литература сейчас – голый серый сухостой. А ты вот пишешь: «собака бежала прямо-боком-наперед». Куда тебе к ним? Не примут».

Дылдов налил чаю. Себе пятый.Серову – второй. Начал теперь друга «спасать»: «Мой совет, Серёжа: не обращай внимания. Неприятно это всё,ранит – понимаю. Но – забудь, выкинь из головы. Они не писатели. Они— члены Союза писателей…»

Утешитель помолчал и неожиданно съехал с накатанной дороги: «А вообще-то, если здраво, плохи наши дела, Серёжа. Можно сказать, безнадёжны… Работать надо, Серёжа. Только работать. За столом. Писать. Несмотря ни на что. Каждый день. Каждый час. А ты вот нервничать стал. Бегаешь по редакциям, доказываешь. Зачем?.. Сгоришь так, Серёжа. Радость труда своего потеряешь. Не ходи к ним. Сгноят они тебя, эти зелинские…»

Дылдов застукал пальцами по столу, раздувая налимьи ноздри.

Серов смотрел в круглые голые дылдовские окошки в толстых стенах— как будто в перевёрнутый бинокль. Просматривалось пространство аж до глухой кирпичной стены двухэтажного дома. На противоположной стороне бульвара. Напротив… А, Лёша?.. Это наш охват? Наше зрение?..

Смотрели в бинокль оба.

Загрузка...