Мы заранее отклоняем всякое обвинение в преднамеренной группировке психологических и общественных наблюдений, какими богат роман г. Достоевского; мы не делаем никаких аналогий и обобщений и остерегаемся всяких посылок к нашему времени и к нашему современному положению. Вопрос о злокачественности и распространенности в нашем обществе психической болезни, наблюдаемой в романе, стоит совершенно в стороне от целей настоящей статьи. Существование болезни, естественно, предполагает существование общих причин, из которых она возникает, и среды, в которой она вербует свои жертвы; но среда хотя и несет ответственность за выделяемые ею болезненные анормальности, еще не должна считаться зараженною. Тем не менее связь между отдельными явлениями и общими признаками времени непременно существует, и в этом, конечно, смысле следует понимать все те обобщения, какие читатель найдет в романе г. Достоевского.

Мы указали в начале нашей статьи самое крупное, самое существенное из таких обобщений. «Видите, это точь-в-точь как наша Россия, – говорит в заключение романа старый, умирающий, невинный бес Степан Трофимович. – Эти бесы, выходящие из больного и входящие в свиней, – это все язвы, все миазмы, вся нечистота, все бесы и все бесенята, накопившиеся в великом и милом нашем больном, в нашей России, за века, за века!»

Верно ли это? Действительно ли тот психологический недуг, который с таким мастерством анализировал автор в лице многочисленных героев его романа, представляет преобладающий недуг нашего времени и нашего общества? Действительно ли эти и не другие бесы живут в нашем общественном стаде?

Мы видели, что действие романа происходит в особой среде, в особом мире, снабженном многими специфическими признаками, – мир, который мы назвали подпольем нашей интеллигенции. Мы преднамеренно отделили этот мир от совокупности всей нашей общественности, потому что в той же степени он уединен от нее и в действительной жизни. Что же мы нашли в этой среде? Болезнь раздраженной, но не развитой мысли, доходящая до беспутства, до сатурналий, состояние умственной и нравственной придавленности под бременем непосильной идеи, болезненная и страстная работа мозга, отравленного непомерным тщеславием, фанатизм мысли. Люди живут, мыслят и действуют как бы вне условий времени и общества, сосредоточенные в себе и в фантастических построениях своего воспаленного мозга. Шатов не может сбросить с себя уз подпольного существования только потому, что вне подполья не видит для себя никакого места; Кириллов жертвует жизнью для того, чтобы оправдать придавившую его философскую идею; Ставрогин поражен физиологическим недугом, сладострастною жаждой преступления и мучительства; Шигалев расходует жизнь на сочинение системы, которая «сильнее и смелее Фурье». Если мы вспомним, что огромная масса современного общества отличается замечательным равнодушием к идее, что практические, материальные интересы приобретают над ним все большую и большую власть, то и этого будет достаточно, чтоб убедиться в невозможности всякой прямой посылки от «бесов» г. Достоевского к современному обществу en-gros, в опасности всяких положительных выводов и обобщений.

Автор как бы сам чувствует, что обобщение тех исключительных явлений, которые он наблюдает в своем романе, не даст верного представления о нравственной болезни нашего поколения. Он проводит вокруг действующих лиц своего романа несколько твердых черт, которыми как бы установляется известная связь их с современною общественностью в широком значении этого слова. Сконцентрированный воздух подполья как бы проникает в разреженные верхние слои атмосферы, в которых автор дает почувствовать присутствие кое-каких общих элементов беспринципности и беспорядка. Состояние этой верхней атмосферы особенно ясно отразилось на большом публичном празднике в пользу гувернанток, предшествующем заключительной катастрофе, которою развязываются все затронутые романом отношения и столкновения. Беспорядочный сброд «разных людишек», взявший мало-помалу в губернском обществе верх над более серьезными его элементами и направляемый опытною в интригах рукою Петра Степановича, производит нелепый скандал с целью усилить в обществе тот милый «беспорядок умов», которому так рады коноводы подполья. Это преобладание «разных людишек» над обществом, легкость, с которою они забирают в свои руки заправление всяким общественным начинанием, вовсе не случайное явление, но один из тех признаков, которыми характеризуется наше беспринципное время и наша рыхлая, лишенная упругости сопротивления, общественная среда.

На этом пункте роман «Бесы» очень близко соприкасается с последними произведениями г. Писемского, которым мы посвятили нашу предыдущую статью («Практический нигилизм» – «Русский Вестник», июль). Оба писателя изобразили нам две различные стороны того умственного и нравственного брожения, которое воцарилось в нашем обществе как результат известного движения шестидесятых годов. Мы видели темное подполье, с «последними корчами под свалившимся и наполовину придавившим камнем», и широкую арену практической жизни, усвоившую из нигилистической доктрины то, что наиболее оказалось с руки материальным стяжаниям и житейской беспринципности. Как ни далеко разошлись между собою, по-видимому, эти течения, оба писателя согласно указывают их точку отправления. «Век без идеалов, без чаяний, без надежд», – говорит г. Писемский в заключительных строках комедии «Ваал». «Не надо науки, не надо образованности, не надо высших способностей!» – восклицает Петр Степанович в романе «Бесы». И там, и здесь отсутствие идеалов, ненависть к идеалам, протест против духовного неравенства, протест ординарных умов против более развитых организаций – вот исходный пункт брожения, грозящего обществу общим понижением интеллектуального и нравственного уровня. Действительно, под видимыми успехами того материального прогресса, которым так кичатся ординарные, средние умы, наше время таит в себе симптомы внутреннего упадка. Наиболее опасным из этих симптомов следует почитать то, что самое понимание положения вещей все более и более утрачивается, что теряется сознание различия между материальными результатами цивилизации и внутреннею, движущею ее силою. Недавно нам случилось прочесть в одной газете описание безобразного явления в Египте, порожденного варварством и религиозным фанатизмом; статейка оканчивалась словами: «И это совершается в стране, где существуют железные дороги и телеграфы!» Ни газетчику, ни редакции, очевидно, и в голову не пришло усомниться, действительно ли железные дороги и телеграфы представляют нечто такое, что исключает варварство и фанатизм. Средним умам нашего времени кажется, что достаточно послать в страну обер-кондукторов и телеграфистов, чтобы пересадить в нее целиком европейскую старую, историческую, культурную цивилизацию. Внешний, материальный факт, механический результат творящего и цивилизующего духа сплошь и рядом принимается за самый дух; прогресс материальный, так сказать мануфактурный – за духовное развитие; не только идеалы, но и элементарные принципы теряют свой кредит, утрачивается уверенность в их обязательности. «В Европе, – замечает г. Достоевский устами „знаменитого писателя“ Кармазинова, – в Европе царство каменное, там еще есть на чем опереться. Сколько я вижу и сколько судить могу, – продолжает он, – вся суть русской революционной идеи заключается в отрицании чести. Мне нравится, что это так смело и безбоязненно выражено. Нет, в Европе еще этого не поймут, а у нас именно на это-то и набросятся. Русскому человеку честь одно только лишнее бремя. Да и всегда было бременем, во всю его историю. Открытым правом на бесчестье его скорей всего увлечь можно».

Умирающий Степан Трофимович выражает более оптимизма. «Великая мысль, – говорит он, – и великая воля осенят ее (Россию) свыше, как и того безумного бесноватого, и выйдут все эти бесы, вся нечистота, вся эта мерзость, загноившаяся на поверхности… и сами будут проситься войти в свиней. Да и вошли уже может быть! Это мы, мы и те, и Петруша, et les autres avec lui, и я может быть первый во главе, и мы бросимся, безумные и взбесившиеся, со скалы в море и все потонем, и туда нам дорога, потому что нас только на это ведь и хватит. Но больной исцелится и сядет у ног Иисусовых… и будут все глядеть с изумлением…»

Степан ли Трофимович окажется правым или «знаменитый писатель» Кармазинов, озирающий Русь из своего прекрасного далека?

С тех пор как мы предприняли в «Русском Вестнике» ряд критических обозрений литературных и общественных явлений, петербургская печать не оставляет нас своим вниманием. Каждая статья наша вызывает с ее стороны крики злобы и глумления, особенно дружные со времени появления последнего нашего очерка: «Практический нигилизм».

Мы никогда не сомневались, что проводимые нами мнения глубоко ненавистны петербургской печати. Во имя идеалов и философского духа ополчаясь против мелких и пошлых интересов, владеющих современною журналистикой, против тенденциозной лжи и либеральной формалистики, мы били по самой чувствительной струне нашей печати и ждали от нее самых резких нападений. Но мы все-таки не думали, что эти резкие нападения будут в такой степени бессодержательны и что петербургская печать, беззубо глумясь над нами, так неосмотрительно впадет в самые комические обмолвки и так наивно выдаст призрачность руководящих ею начал.

Мы говорим, конечно, не о новом фельетонисте «Голоса», для которого печатный материал – предмет настолько незнакомый, что он даже не умеет отличить собственные наши слова от цитат из разбираемых нами авторов. Неудивительно, что он не понял сказанного нами по поводу двух выражений Елены (в романе «В водовороте»): «умнее, но не либеральнее» и «женщина не любви, а политики»; но весьма удивительно, что он принял эти выражения за наши собственные. Во всяком случае, беседа с фельетонистом, которому еще надо получиться читать разбираемые им статьи, была бы делом совершенно праздным.

Гораздо интереснее то, что мы почерпнули из фельетонов г. Z [7] ., обозревающего в «С.-Петербургских Ведомостях» текущую журналистику. Этот рецензент настолько опытен в письменности, что не смешивает наших цитат с нашими собственными рассуждениями и выводами. Взамен того он из собственной беспокойной фантазии извлекает целые критические мнения, которые без всякой пощады приписывает нам – с таким невозмутимым спокойствием, как будто в самом деле вычитал их в наших статьях. Например, из фельетона г. Z. мы узнаем, что мы открыли в гг. Стебницком, Авсеенко и Марковиче преемников Пушкина – хотя в наших предыдущих статьях в «Русском Вестнике» упомянутые писатели даже не названы. Прием, впрочем, далеко не новый для г. Z. Так как еще недавно, разбирая роман г. Авсеенко «Из-за благ земных», он цитировал из него такие фразы, которых там никогда не было, а г. Маркевичу приписал заимствования из Ореста Сомова, какие тому и не снились, в чем и был своевременно печатно изобличен.

Но главная суть не в этом, и не от г. Z. позволительно ожидать улучшения наших литературных нравов. Любопытнее всего то, что г. Z., останавливаясь на наших словах и безыдейности и беспринципности нашего времени, возражает нам следующим образам: «Конечно, г. А. не посмеет утверждать, что Павел Иванович (Чичиков) не имеет принципов, что он стремится к свободе от исторически сложившихся общественных и нравственных уз. Принципы благонамеренного гражданина, полезного члена общества и доброго семьянина весьма сильны в Павле Ивановиче, а тем не менее он плут и мошенник».

Таким образом, культурные идеалы, отсутствие которых мы относим к самым печальным показателям нашего интеллектуального и нравственного упадка, найдены в Чичикове. Не вправе ли мы сказать после того, что если не в современном обществе, то в современной журналистике отсутствуют не только идеалы и принципы, но даже самое понятие о том, что́ должны заключать в себе эти выходящие из употребления слова?

Загрузка...